Роберто Боланьо Третий рейх

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"



 

 

 

Роберто Боланьо

 


Третий рейх

 

Каролине Лопес

 

Обычно мы играем с гостями судьи… Тут и коммивояжеры, и туристы, а месяца два назад мы посмели приговорить к двадцати годам тюрьмы даже одного немецкого генерала, он был здесь проездом с супругой. Только мое искусство спасло его от виселицы.

Фридрих Дюрренмат, «Авария»[1]

 

 

 

20 августа

 

Через окно доносится шум моря вперемежку со смехом последних полуночников и еще какими‑то звуками – наверное, официанты убирают со столов на террасе, а иногда слышно, как по Приморскому бульвару медленно едет автомобиль, и из соседних номеров долетают приглушенные и неразличимые голоса. Ингеборг спит; на ее лице застыло безмятежное выражение, кажется, ничто не способно нарушить ее сон. На ночном столике стоит стакан с молоком, к которому она не притронулась, теперь, должно быть, молоко уже согрелось; а рядом с подушкой из‑под простыни высовывается книга о сыщике Флориане Линдене, из которой она осилила всего пару страниц, прежде чем погрузиться в сон. Со мною все обстоит наоборот: жара и усталость лишают меня сна. Обычно я хорошо засыпаю и сплю от семи до восьми часов ежедневно, правда, редко когда ложусь усталым. По утрам просыпаюсь свеженький как огурчик и ощущаю в себе прилив энергии, не иссякающей и после восьми и даже десяти часов активных действий. Насколько я себя помню, так было всегда; это часть моей натуры. Никто не прививал мне этого качества, просто таков уж я от природы, и этим я не хочу сказать, что я лучше или хуже других; той же Ингеборг, к примеру, которая по субботам и воскресеньям встает не раньше двенадцати, а в остальные дни только после второй чашки кофе – и сигареты – способна до конца проснуться и отправиться на работу. Тем не менее в эту ночь усталость и жара не дают мне уснуть. А еще желание писать, изложить на бумаге события дня мешает мне нырнуть в постель и погасить свет.

Путешествие прошло без каких‑либо помех, достойных упоминания. Мы сделали остановку в Страсбурге – красивый город, хотя я здесь уже не впервые. Обедали в подобии супермаркета на обочине автострады. На границе, вопреки тому, о чем нас предупреждали, нам не пришлось стоять в очереди, и буквально через десять минут мы оказались по ту сторону границы. Все произошло очень быстро и организованно. С этого момента за руль сел я, так как Ингеборг не очень доверяет местным автомобилистам, думаю, это связано с неприятным опытом, полученным на испанских дорогах много лет назад, когда она была еще девочкой и возвращалась после каникул со своими родителями. К тому же она, конечно, устала.

У гостиничной стойки нами занималась совсем молоденькая девушка, довольно свободно изъяснявшаяся по‑немецки и без труда нашедшая нашу бронь. Все оказалось в порядке, и когда мы уже поднимались к себе в номер, я заметил в ресторане фрау Эльзу; я сразу узнал ее. Она накрывала на стол и что‑то указывала стоявшему рядом с полным подносом солонок. На ней было зеленое платье, на груди красовалась металлическая табличка с эмблемой отеля.

Годы почти не изменили ее.

Увидев фрау Эльзу, я сразу вспомнил дни своего отрочества со всеми его темными и светлыми сторонами; в памяти возникли родители и брат, завтракающие на террасе гостиницы, музыка, которая с семи вечера начинала литься из ресторанных репродукторов на первом этаже, бессмысленные улыбки официантов, компании подростков моего возраста, собирающихся пойти искупаться вечером или отправиться на дискотеку. Какая же тогда у меня была любимая песня? Каждое лето появлялась новая, чем‑то похожая на предыдущую, ее напевали и насвистывали бесконечно, до изнеможения, и ею же обычно заканчивались все дискотеки городка. Мой брат, который всегда весьма взыскательно относился к музыке, старательно отбирал перед началом каникул пленки, которые возьмет с собой; я же, наоборот, предпочитал, чтобы случай вложил мне в уши новую мелодию, неизбежную очередную летнюю песню. Мне достаточно было услышать ее пару раз, чисто случайно, чтобы мелодия потом сопровождала меня на протяжении всех каникул, наполненных солнцем и расцвеченных новыми знакомствами. Знакомствами весьма недолговечными, если взглянуть на них из сегодняшнего дня, да и завязывались они лишь для того, чтобы снять с себя малейшие подозрения в том, что тебе скучно. Из всех этих лиц лишь несколько сохранились в моей памяти. В первую очередь это фрау Эльза, чье обаяние сразу же покорило меня, и я сделался мишенью шуток и насмешек со стороны родителей, причем они отпускали шпильки по моему адресу даже в присутствии самой фрау Эльзы и ее мужа, испанца, чьего имени я не помню, намекая на мнимую ревность и раннее созревание молодого поколения, чем окончательно вгоняли меня в краску, но одновременно пробудили во фрау Эльзе нежное дружеское участие. С той поры мне казалось, что она относится ко мне много теплее, чем к остальным членам моей семьи. Еще вспоминаю, но уже в другой связи, Хосе (так ли его звали?), паренька моего возраста, который водил нас с братом в такие места, куда без него мы бы ни за что не попали. На прощанье, наверное уже догадываясь, что будущим летом мы не вернемся в «Дель‑Map», брат подарил ему пару пленок с записями рока, а я – свои старые джинсы. Десять лет прошло, но я до сих пор помню слезы, выступившие на глазах у Хосе. Он сжимал в одной руке сложенные джинсы, а в другой пленки, не зная, что сказать или сделать, и все бормотал на английском, над которым брат постоянно потешался: прощайте, дорогие друзья, прощайте, дорогие друзья, в то время как мы говорили ему по‑испански – мы довольно свободно изъяснялись на нем, недаром наши родители в течение многих лет проводили свой отпуск в Испании, – чтобы он перестал плакать, ведь на следующее лето мы вновь будем вместе, как три мушкетера. Мы получили две открытки от Хосе. На первую я ответил, подписавшись за себя и за брата. Потом мы про него забыли и больше никаких известий от него не получали. Был еще один мальчик из Хейльбронна по имени Эрих, прославившийся как лучший пловец сезона, и еще некая Шарлотта, предпочитавшая загорать вместе со мной, хотя именно мой брат сходил по ней с ума. Особняком стоит бедная тетя Гизела, мамина младшая сестра, отдыхавшая вместе с нами в «Дель‑Map» в предпоследнее лето. Больше всего на свете тетя Гизела любила корриду, и ее увлеченность этим зрелищем не знала границ. Незабываемая картина: брат лихо ведет отцовскую машину, я развалился рядом, курю, и никто даже слова мне не скажет, а тетя Гизела зачарованно любуется с заднего сиденья торчащими внизу утесами в клочьях пены и темно‑зеленым морем, и на ее бледных губах играет довольная улыбка, а на коленях у нее три афишки, три сокровища, как доказательство того, что она, мой брат и я пообщались с великими мастерами корриды на барселонской арене. Родители, разумеется, не одобряли многие из увлечений тети Гизелы, которым она предавалась с такой страстью, не нравилось им и то, что она предоставляла нам чересчур много свободы, по их понятиям мы были еще дети, хотя мне тогда было почти четырнадцать. С другой стороны, я всегда подозревал, что это мы приставлены приглядывать за тетей Гизелой, и эту миссию тонко и деликатно, так, что никто об этом не догадывался, поручила нам мама. Как бы то ни было, тетя Гизела прожила с нами всего одно лето – предпоследнее из тех, что мы провели в «Дель‑Map».


О чем‑то другом помню очень мало. В памяти остался смех, то и дело вспыхивавший за столиками на террасе, огромные емкости с пивом, опустошавшиеся перед моим изумленным взором, потные смуглые официанты, притаившиеся в углу стойки и о чем‑то переговаривающиеся вполголоса. Разрозненные образы. Радостно кивающий мне отец, мастерская, где выдавали напрокат велосипеды, пляж в половине десятого вечера, освещенный последними слабыми лучами солнца. Номер, который мы тогда занимали, был не похож на тот, что мы занимаем сейчас; не знаю, лучше он был или хуже, но другой: на более низком этаже и гораздо просторней, с четырьмя кроватями и широким, выходящим на море балконом, куда обычно перемещались после обеда родители, чтобы играть в свои бесконечные карточные игры. Не припомню, была у нас отдельная ванная или нет. Наверное, в какие‑то годы была, в какие‑то нет. Вот в нашем теперешнем номере имеется своя ванная, а кроме того – красивый вместительный платяной шкаф, и огромная супружеская кровать, и ковры, и железный столик с мраморной крышкой на балконе, и два ряда штор, одни, внутренние, из зеленой материи, очень тонкой на ощупь, другие, внешние, из деревянных планок, выкрашенных в белый цвет, очень современные, и светильники с прямым и приглушенным светом, и замаскированные динамики, чтобы простым нажатием кнопки слушать музыку в FM‑диапазоне… «Дель‑Map», несомненно, шел в ногу с прогрессом. Конкуренты, судя по тому, что я успел увидеть из окна машины, проезжая по Приморскому бульвару, тоже не отставали. Появились незнакомые гостиницы, а на месте былых пустырей выросли многоквартирные дома. Конечно, все это лишь первые впечатления. Завтра постараюсь поговорить с фрау Эльзой и прогуляюсь по городку.

Изменился ли я сам? Несомненно: раньше я не был знаком с Ингеборг, а теперь приехал сюда с ней; мои дружеские связи стали более интересными и глубокими, взять хотя бы Конрада, который для меня все равно что брат и который прочтет эти страницы; теперь я твердо знаю, чего хочу, и у меня более широкие перспективы; я независим материально; в отличие от того, как это со мной часто случалось в пору отрочества, я никогда не скучаю. По мнению Конрада, отсутствие скуки есть главный признак здоровья. Если это так, то у меня должно быть превосходное здоровье. Думаю, не погрешу против истины, если скажу, что переживаю лучший период своей жизни.

В немалой степени этим я обязан Ингеборг. Встреча с ней – это самое прекрасное из того, что со мной произошло. Благодаря ее нежности, приветливости, мягкости по отношению ко мне все остальное, то есть мои каждодневные усилия и козни завистников, приобретает иной масштаб, позволяющий не избегать трудностей, а преодолевать их. Чем закончится наша связь? Я говорю об этом, потому что отношения между молодыми сегодня так хрупки. Не хочу долго об этом размышлять. Предпочитаю доброжелательность; хочу любить ее и заботиться о ней. Впрочем, если мы в конце концов поженимся, это еще лучше. Целая жизнь бок о бок с Ингеборг – можно ли мечтать о большем в плане чувств?

Время покажет. А пока ее любовь – это… Но не будем впадать в лирику. Эти дни отдыха станут также и рабочими днями. Надо попросить у фрау Эльзы стол побольше или два небольших стола, чтобы было где разложить игровое поле. Стоило подумать о возможностях, открывающихся благодаря моему новому началу, и о различных вариантах развития, которые могут быть использованы, как сразу захотелось тут же разложить игру и проверить это. Но я этого не сделаю. У меня хватает сил лишь на то, чтобы дописать еще несколько строчек; путешествие было долгим, и вчера я почти не спал, отчасти потому, что впервые начинались наши с Ингеборг каникулы, а еще оттого, что я вновь оказался в «Дель‑Map» после десятилетнего перерыва.

Завтра позавтракаем на террасе. В котором часу? Предполагаю, что Ингеборг встанет поздно. Установлены ли здесь определенные часы для завтрака? Не помню, мне кажется, что нет; в крайнем случае мы можем позавтракать в старом кафе в центре городка, где всегда полно рыбаков и туристов. Мы с родителями обычно питались в «Дель‑Map» и этом кафе. Существует ли оно еще? За десять лет многое может случиться. Все же надеюсь, что оно по‑прежнему работает.

 

21 августа

 

Дважды разговаривал с фрау Эльзой. Обе встречи не слишком меня удовлетворили, я надеялся на большее. Первая состоялась часов около одиннадцати утра; незадолго перед этим я оставил Ингеборг на пляже и вернулся в гостиницу, чтобы урегулировать кое‑какие вопросы. Фрау Эльзу я нашел за стойкой администратора, где она занималась датчанами, собиравшимися отбыть восвояси, судя по чемоданам и роскошному бронзовому загару, который они с гордостью демонстрировали. Их дети волочили по полу вестибюля огромные мексиканские сомбреро. Дождавшись, когда закончится прощание, сопровождаемое заверениями, что на будущий год они непременно вновь встретятся, я представился. Я Удо Бергер, сказал я, протягивая руку и восхищенно улыбаясь, и было отчего, ибо вблизи фрау Эльза показалась мне гораздо прекрасней и не менее загадочной, чем в моих отроческих воспоминаниях. Однако она меня не узнала. Пришлось долго объяснять ей, кто я такой, кто были мои родители, сколько сезонов мы останавливались в ее гостинице, и даже напомнить несколько забытых и довольно выразительных историй, о которых в другой ситуации я предпочел бы умолчать. И все это время я торчал возле стойки, куда то и дело подходили постояльцы в пляжных костюмах (на мне самом ничего не было, кроме шортов и сандалий) и мешали моим усилиям заставить ее меня вспомнить. В конце концов она сказала, да‑да, конечно, семья Бергеров из Мюнхена. Нет, из Ройтлингена, поправил я, хотя сейчас я живу в Штутгарте. Ну разумеется! – воскликнула она и добавила, что моя мать была обворожительная женщина; вспомнила и отца, и даже тетю Гизелу. Вы очень выросли и возмужали, произнесла она, как мне показалось, немного застенчиво, что почему‑то привело меня в смущение. Вразумительного объяснения этому я не нахожу. Она спросила, сколько времени я думаю пробыть в городке и заметил ли я, как он изменился. Я ответил, что еще не успел ничего увидеть, так как приехал вчера довольно поздно, и что планирую пробыть здесь, то есть, разумеется, в «Дель‑Map», две недели. Она улыбнулась, и на этом наш разговор закончился. В номер я поднялся немного не в себе, неизвестно почему; по телефону распорядился, чтобы мне доставили стол, особо указав, что он должен быть не менее полутора метров в длину. В ожидании перечитал первые страницы этого дневника; по‑моему, вышло неплохо, особенно для начинающего. Думаю, что Конрад прав: повседневная обязательная или почти обязательная фиксация мыслей и событий каждого дня помогает такому случайному самоучке, как я, научиться мыслить, тренирует память, способствуя закреплению в ней четких, а не расплывчатых и небрежных образов, а главное, в некотором роде развивает его восприимчивость, те ее стороны, которые кажутся полностью сформировавшимися, хотя на самом деле это лишь зерна, которые могут прорасти или не прорасти в характер. Правда, изначально предназначение дневника сводилось к куда более практичным целям: поупражняться в письме, чтобы в дальнейшем ни неуклюжие обороты, ни убогий синтаксис не обесценивали находки, содержащиеся в моих статьях, что публикуются в специализированных журналах, число которых раз от разу растет, и стали в последнее время объектом разнообразной критики, будь то в форме писем в разделе «Почтовый ящик читателя» или в виде вычеркиваний и исправлений, сделанных рукой журнального редактора. Ни протесты, ни мое чемпионское звание не помогали избавиться от этой цензуры, которая даже не думала скрываться и чьим единственным аргументом были мои стилистические огрехи (как будто они сами хорошо владели пером). Справедливости ради должен сказать, что, к счастью, не все издания таковы; есть журналы, которые, получив мою статью, присылают любезный ответ, состоящий из двух‑трех фраз, а спустя какое‑то время публикуют мой текст безо всяких сокращений. Иные журналы рассыпаются в похвалах, это те, которые Конрад называет бергерианскими изданиями. На самом деле трудности возникают у меня только с частью штутгартской группы да с несколькими заносчивыми типами из Кёльна, у которых я когда‑то сенсационно выиграл, и они до сих пор не могут мне этого простить. В Штутгарте издается три журнала, и во всех я публикуюсь; там мои проблемы решаются, как говорится, в семейном кругу. В Кёльне всего один журнал, но он более высокого полиграфического качества, распространяется по всей стране и к тому же, что немаловажно, выплачивает авторам гонорары. Они позволили себе даже такую роскошь, как редакционный совет, маленький, но профессиональный, с весьма достойной ежемесячной зарплатой, за которую его члены делают все что хотят. Хорошо они это делают или плохо – я считаю, что плохо, – другой вопрос. В Кёльне я опубликовал два очерка, первый из которых, «Как победить в Битве за Выступ»,[2] был переведен на итальянский и напечатан в одном миланском журнале, что принесло мне восхищенные поздравления друзей и позволило установить прямые связи с любителями из Милана. Опубликовано было, как я сказал, два очерка, но в обоих текстах я обнаружил небольшие изменения, перестановки и даже отсутствие целых фраз, выброшенных под предлогом нехватки места – и это при том, что все заказанные мной иллюстрации были сохранены! – и стилистическую правку, которой занимался некий субъект, которого я ни разу не видел, даже не разговаривал с ним по телефону, и всерьез сомневаюсь в его существовании. (Его фамилия не указана в журнале. Убежден, что этим мифическим редактором, как щитом, прикрываются члены редсовета, чтобы безнаказанно творить произвол в отношении авторов.) Но предел наступил, когда я представил третью работу: они просто‑напросто отказались публиковать ее, хотя она была написана по их прямому заказу. Мое терпение лопнуло; почти сразу же после того, как было получено письмо с отказом, я позвонил заведующему редакцией, чтобы выразить свое удивление в связи с принятым решением и недовольство тем, что члены редсовета заставили меня впустую потратить уйму времени, хотя тут я слукавил: я никогда не считаю впустую потраченными часы, использованные на то, чтобы осветить проблемы, связанные с данным типом игр, а уж тем более на то, чтобы поразмышлять об определенных сторонах какой‑либо особо интересующей меня кампании и изложить все это на бумаге. К моему удивлению, заведующий редакцией обрушил на меня в ответ кучу оскорблений и угроз, которые я еще за несколько минут до этого счел бы невероятными в устах этого жеманного типа с носом, напоминающим утиный клюв. Прежде чем положить трубку – впрочем, первым бросил трубку он, – я пообещал, что при первой же встрече набью ему физиономию. Среди множества выплеснутых на меня оскорблений меня особенно задело его замечание по поводу моей якобы полной литературной беспомощности. Если спокойно поразмыслить, становится очевидно, что бедолага заблуждался, в противном случае почему же мои работы продолжают публиковать немецкие и даже некоторые иностранные журналы? Почему я получаю письма от Рекса Дугласа, Ники Палмера и Дейва Росси? Только из‑за того, что я чемпион? Оценивая мое состояние – я отказываюсь называть его кризисом, – Конрад произнес решающее слово: он посоветовал мне забыть про типов из Кёльна (единственный порядочный кёльнец – это Хаймито, и он не имеет никакого отношения к журналу) и завести дневник, ведь никогда не лишне иметь возможность записывать каждодневные события и приводить в порядок разрозненные мысли и идеи будущих работ, а именно этим я как раз и собираюсь заняться.

Я с головой ушел в эти размышления, как вдруг в дверь постучали и появилась горничная, совсем почти девочка, которая на воображаемом немецком – в действительности единственным немецким словом было наречие «нет» – невнятно пробормотала несколько слов, и я, поднапрягшись, в конце концов понял: она хотела сказать, что стола нет. Я объяснил ей на испанском, что стол мне абсолютно необходим, причем не абы какой, а минимум полутораметровый либо, на худой конец, два стола по семьдесят пять сантиметров, и нужно мне это немедленно.

Девушка удалилась, сказав, что постарается сделать все, что в ее силах. Через некоторое время она появилась вновь в сопровождении мужчины лет сорока, одетого в коричневые брюки, такие мятые, словно он в них спал, и белую рубашку с грязным воротом. Не представившись, он без разрешения зашел в комнату и спросил, для чего мне нужен стол; кивком подбородка он указал на имевшийся в номере стол, чересчур низкий и чересчур маленький для моих занятий. Я предпочел не отвечать. Натолкнувшись на мое молчание, он принялся объяснять, что не может установить два стола в одном номере. Не слишком рассчитывая на то, что я понимаю его язык, он время от времени сопровождал свои слова жестами, как будто описывал беременную женщину.

Устав от затянувшейся пантомимы, я сбросил на кровать все, что стояло на столе, и велел унести его и принести другой, который отвечал необходимым мне характеристикам. Мужчина не сдвинулся с места, он выглядел испуганным; девушка же, напротив, улыбнулась мне с симпатией. Вслед за этим я собственноручно поднял стол и вынес его в коридор. Мужчина последовал за мной, растерянно кивая мне и не понимая, в чем дело. Перед тем как уйти, он сказал, что найти по моему вкусу стол будет нелегко. Я подбодрил его улыбкой: все оказывается возможным, если постараться.

Вскоре позвонили из администрации. Незнакомый голос сообщил мне по‑немецки, что нужного мне стола у них не оказалось. Не вернуть ли в комнату тот стол, который стоял там изначально? Я поинтересовался, с кем имею удовольствие разговаривать. С дежурным администратором, ответил голос, сеньоритой Нурией. Самым убедительным тоном я объяснил сеньорите Нурии, что для моей работы, да‑да, в отпуске я тоже работаю, мне абсолютно необходим стол, но не такой, какой стоял в номере, то есть не стандартный стол, какими, полагаю, оснащены все номера в гостинице, а чуть повыше и, главное, подлинней. По‑моему, я не прошу чего‑то сверхъестественного. В чем состоит ваша работа, господин Бергер? – спросила сеньорита Нурия. Вас это не касается. Вам нужно просто распорядиться, чтобы мне в номер доставили стол нужных размеров, и ничего больше. Администраторша начала заикаться, потом едва слышно сказала, что постарается что‑нибудь сделать, и сразу повесила трубку. В этот момент ко мне вернулось хорошее настроение, я улегся на кровать и громко расхохотался.

Разбудил меня голос фрау Эльзы. Она стояла возле кровати и озабоченно глядела на меня своими необыкновенно яркими глазами. Тут я понял, что заснул, и мне стало стыдно. Я пошарил рядом рукой в поисках чего‑нибудь, чем можно было бы прикрыться, – правда, очень медленно, словно до сих пор как следует не проснулся, – поскольку, хотя на мне и были шорты, ощущение было такое, будто я полностью голый. Как она сумела войти так, что я не услышал? Наверное, у нее есть ключ‑отмычка от всех номеров отеля и она пользуется им без зазрения совести?

Я решила, что вы заболели, сказала она. Вам известно, что вы перепугали нашу администраторшу? А ведь она всего лишь следует гостиничным правилам и не обязана выносить бестактные выходки клиентов.

– В любой гостинице это неизбежно, – сказал я.

– Вы хотите сказать, что лучше меня осведомлены о моем бизнесе?

– Нет‑нет, что вы.

– Тогда в чем же дело?

Я промямлил слова извинения и все никак не мог оторвать глаз от безукоризненного овала ее лица, на котором мне почудилась едва заметная ироническая улыбка, словно созданная мной ситуация казалась ей забавной.

У нее за спиной стоял стол.

Я приподнялся на постели и оказался на коленях; фрау Эльза не двинулась с места, чтобы дать мне его как следует разглядеть; но я и без того видел, что он именно такой, какой я хотел, если не лучше. Надеюсь, он придется вам по вкусу, мне пришлось спускаться за ним в подвал, этот стол принадлежал матери моего мужа. В ее голосе по‑прежнему проскальзывали насмешливые нотки: годится такой для вашей работы? Вы все лето собираетесь работать? Если бы я была такой же бледной, как вы, я бы целыми днями валялась на пляже. Я пообещал совмещать то и другое, пляж и работу, в разумных пределах. А на дискотеки по вечерам вы не будете ходить? Ваша спутница не любит дискотеки? Кстати, где она? На пляже, ответил я. Сразу видно, умная девушка, времени не теряет, сказала фрау Эльза. Я познакомлю вас с ней после обеда, если не возражаете, сказал я. Сегодня как раз возражаю, потому что скорее всего мне придется весь день провести за стойкой, сказала она. Я улыбнулся. С каждым разом я находил ее все более интересной.

– Вы тоже жертвуете пляжем ради работы, – сказал я.

Перед уходом она попросила деликатнее относиться к ее служащим.

Я поставил стол у окна, в самом удобном месте с точки зрения естественного освещения. Потом вышел на балкон и долго разглядывал пляж, стараясь различить Ингеборг среди загорающих полуголых тел.

Обедали мы в гостинице. Кожа у Ингеборг покраснела, она очень светлая, и ей не стоит сразу так долго находиться на солнце. Хорошо еще не получила тепловой удар. Когда мы поднялись к себе в номер, она спросила, откуда стол, и я начал объяснять ей – в совершенно спокойной атмосфере, я сидел за столом, она прилегла на кровать, – что попросил у дирекции заменить прежний стол на больший, так как хочу развернуть на нем игровое поле. Ингеборг взглянула на меня и промолчала, но в ее глазах промелькнуло неодобрение.

Не могу сказать, в какой момент она заснула. Ингеборг спит с полуоткрытыми глазами. Я на цыпочках принес дневник и стал делать записи.

 

Побывали на дискотеке «Древний Египет». Ужинали в гостинице. Во время сиесты (как быстро перенимаются испанские обычаи!) Ингеборг говорила во сне. Это были отдельные слова: кровать, мама, шоссе, мороженое… Когда она проснулась, мы прошлись по Приморскому бульвару, особо никуда не сворачивая, где нас подхватил нескончаемый поток сновавших взад и вперед пешеходов. Потом мы уселись на парапете и принялись болтать о том о сем.

Ужин был легким. Ингеборг переоделась. Белое платье, белые туфли на высоком каблуке, перламутровые бусы, волосы она собрала в нарочито небрежный пучок. Я тоже нарядился во все белое, хотя и не выглядел таким элегантным, как она.

Дискотека находилась в кемпинговой зоне, где также сосредоточены гамбургерные и рестораны. Десять лет назад здесь была всего пара кемпингов да сосновая роща, доходившая до самой железной дороги; теперь, как видно, это главная туристическая зона в городке. Оживленное движение на единственном здесь проспекте, протянувшемся вдоль моря, сравнимо с тем, что творится в больших городах в часы пик. С той лишь разницей, что здесь час пик начинается в девять вечера и раньше трех часов ночи не заканчивается. Толпа, шествующая по тротуару, пестра и космополитична: белые, черные, желтые, индейцы, метисы, – похоже, все расы договорились провести каникулы в этом месте, хотя, разумеется, не у всех у них каникулы.

Ингеборг вся сияла, и наше появление на дискотеке сопровождалось тайными взглядами присутствующих, в которых читалось восхищение. Восхищались ею, мне же завидовали. Я зависть на лету чую. В любом случае мы не собирались здесь долго оставаться. К несчастью, к нам тотчас же подсела немецкая пара.

Объясню, как это случилось: не могу сказать, что я без ума от танцев; да, я частенько танцую, особенно в последнее время, после того как познакомился с Ингеборг, но прежде я должен настроиться с помощью одной‑двух рюмок и переварить, если можно так выразиться, ощущение необычности, возникающее из‑за стольких незнакомых лиц в зале, который к тому же, как правило, еле освещен. Ингеборг же не испытывает ни малейшего смущения и готова тут же идти танцевать одна. Она может проторчать на площадке столько, сколько длятся две песни, вернуться за стол, отхлебнуть из своего бокала, возвратиться на площадку и плясать там всю ночь до полного изнеможения. Я уже к этому привык. Пока она отсутствует, я думаю о своей работе и всяких бессмысленных вещах, или тихонько напеваю несущуюся из динамиков мелодию, или размышляю о загадочных судьбах аморфной массы и неясных лиц, что меня окружают; время от времени Ингеборг, далекая от моих мыслей, подходит и целует меня. Или появляется с новой знакомой или знакомым, как в этот вечер, когда она подвела ко мне немецкую пару, с которой едва успела перемолвиться несколькими словами во время топтания на танцевальной площадке. Словами, которых для людей, объединенных общим названием отдыхающих, достаточно, чтобы завязать нечто похожее на дружбу.

Карл – предпочитающий, чтобы его называли Чарли, – и Ханна родом из Оберхаузена; она работает секретаршей в фирме, где он трудится механиком; обоим по двадцать пять лет. Ханна разведена. У нее трехлетний сынишка, и она думает выйти за Чарли, как только это станет возможно; все это она рассказала Ингеборг в туалете, а та пересказала мне по дороге в гостиницу. Чарли любит футбол и вообще спорт и увлекается виндсерфингом: свою доску, о которой он рассказывает чудеса, он привез с собой из дома; оставшись со мной наедине, пока Ингеборг с Ханной танцевали, он спросил, каким видом спорта я занимаюсь. Я сказал, что люблю бегать. В одиночестве.

Новые знакомые много выпили. Ингеборг, по правде говоря, тоже. В таком состоянии договориться встретиться завтра ничего не стоит. Они живут в гостинице «Коста‑Брава», буквально в нескольких шагах от нашей. Мы договорились встретиться часиков в двенадцать на пляже, в том месте, где выдают напрокат водные велосипеды.

Ушли мы оттуда часа в два ночи. Но прежде Чарли поставил всем по последней; он был счастлив и сказал мне, что они живут в городке уже десять дней, но до сих пор ни с кем не познакомились: «Коста‑Брава» заполнена в основном англичанами, а те немногочисленные немцы, что встречались ему в барах, либо были угрюмыми и нелюдимыми типами, либо появлялись исключительно мужскими компаниями, неподходящими для Ханны.

На обратном пути Чарли горланил песни, каких я отродясь не слышал, по большей части непристойные. В них говорилось о том, что он сделает с Ханной, как только окажется в номере, из чего я вывел, что он сам их сочинил, по крайней мере текст. Ханна, шедшая под ручку с Ингеборг немного впереди, встречала их смешками. Да и моя Ингеборг тоже  хихикала. На миг я вообразил ее в объятиях Чарли, и меня передернуло.

По Приморскому бульвару гулял свежий ветерок, который помог мне прийти в себя. Народу здесь почти не было видно, туристы возвращались в свои гостиницы, пошатываясь либо распевая песни, а редкие машины медленно катили навстречу или в противоположном направлении, как будто весь мир окончательно устал или вдруг заболел и последние усилия людей были направлены на то, чтобы как можно скорее очутиться в постели, за закрытыми дверьми.

Когда мы пришли в «Коста‑Брава», Чарли приспичило продемонстрировать мне свою доску. С помощью эластичной ленты она была закреплена на крыше его автомобиля, припаркованного на открытой гостиничной стоянке. Ну как тебе? – спросил он. Я не усмотрел в ней чего‑то особенного, доска и доска, каких тысячи. Признался ему, что ничего не понимаю в виндсерфинге. Если хочешь, могу тебя научить, предложил он. Посмотрим, ответил я, избегая каких бы то ни было обязательств.

Мы отказались от предложения проводить нас до нашей гостиницы, и в этом пункте Ханна нас решительно поддержала. Но прощание все равно затянулось. Чарли был пьян больше, чем мне это поначалу показалось, и настоял на том, чтобы мы поднялись и посмотрели их комнату. Ханна и Ингеборг покатывались со смеху, слушая глупости, которые он изрекал, я же оставался невозмутим. Когда же наконец мы убедили его, что сейчас лучше всего поспать, он указал рукой на какую‑то точку на пляже и бросился бежать туда, вскоре полностью растворившись в темноте. Вначале Ханна – которая наверняка привыкла к подобным шуточкам, – за ней Ингеборг, а потом, с большой неохотой, и я последовали за ним, и вскоре огни Приморского бульвара остались у нас за спиной. На пляже было слышно только, как рокочет море. Вдалеке, слева, я разглядел огни порта, куда однажды мы ни свет ни заря отправились с отцом, чтобы купить рыбы, но наша попытка оказалась неудачной: торговать ею, по крайней мере в те годы, начинали ближе к вечеру.

Мы стали звать Чарли. Но только наши голоса раздавались в ночи. Ханна по неосторожности ступила в воду и намочила брюки до самых колен. Она стала причитать, что морская вода губительна для атласных брюк. И тут Чарли отозвался наконец на наши призывы: он находился где‑то посередине между нами и Приморским бульваром. Где ты, Чарли? – взвизгнула Ханна.

– Здесь я, здесь, идите на мой голос, – откликнулся он.

И мы снова зашагали в сторону гостиничных огней.

– Осторожно с велосипедами, – предупредил Чарли.

Словно глубоководные чудовища, водные велосипеды образовывали черный островок посреди окутывавшего весь пляж полумрака. Сидя на поплавке одного из этих странных средств передвижения в расстегнутой рубашке и с растрепанными волосами, Чарли поджидал нас.

– Я только хотел показать Удо точное место нашей завтрашней встречи, – заявил он в ответ на упреки Ханны и Ингеборг, твердивших, какого страху они натерпелись, и обвинявших его в инфантильном поведении.

Пока женщины помогали Чарли подняться, я оглядел скопище велосипедов. Не могу сказать точно, что в них привлекло мое внимание. Возможно, то, как любопытно они были составлены, подобного способа я в Испании нигде не видел, хотя эту страну вряд ли можно назвать цитаделью порядка. Их расположение было по меньшей мере сумбурным и малопрактичным. Обычно служители, выдающие велосипеды напрокат, какими бы ненормальными или своевольными они ни были, все же ставят их нижней частью к морю и рядами по три или четыре велосипеда в каждом. Впрочем, встречаются и такие, кто располагает их передом к берегу, или одной длинной шеренгой, или вообще не выравнивает в линию, или оттаскивает их аж до самого парапета, отделяющего пляж от Приморского бульвара. Однако расположение этих велосипедов не подходило ни под одну категорию. Одни из них смотрели в сторону моря, другие – в сторону бульвара, хотя большинство было повернуто в направлении порта или кемпинговой зоны и в совокупности напоминало ощетинившегося ежа. Однако самое любопытное заключалось в том, что некоторые из них были подняты и удерживались в равновесии исключительно благодаря поплавкам, а один из велосипедов и вовсе был перевернут вверх тормашками, так что его поплавки и лопасти смотрели в небо, а седла были утоплены в песок, и такое положение не просто казалось странным, но и требовало недюжинной физической силы, и не будь в их расположении некой странной симметрии, присутствия некой воли, исходившей в целом от этого скопления, наполовину прикрытого старым брезентом, я счел бы, что здесь порезвились хулиганы, шатающиеся по пляжам в ночное время.

Разумеется, ни Чарли, ни Ханна, ни даже Ингеборг не заметили в расположении велосипедов ничего ненормального.

Когда мы вернулись к себе в гостиницу, я полюбопытствовал у Ингеборг, какое впечатление произвели на нее Чарли и Ханна.

Приятные люди, сказала она. В общем, с кое‑какими оговорками, я с ней согласен.

 

22 августа

 

Завтракали в баре «Сирена». Ингеборг взяла english breakfast,[3] состоявший из чашки чая с молоком, яичницы, двух ломтиков бекона, порции сладкой фасоли и запеченного на противне помидора и обошедшийся в 350 песет, что гораздо дешевле, чем в гостинице. На стене напротив стойки висит деревянная сирена с рыжими волосами и золотистой кожей. С потолка по‑прежнему свисает старая рыболовная сеть. В остальном же все здесь изменилось. Официант и женщина за стойкой совсем молодые. Десять лет назад на их месте работали старик со старухой; оба смуглые, с морщинистыми лицами, они любили беседовать с моими родителями. Я не решился спросить про них. Да и зачем? Эти, нынешние, говорят на каталанском.

Чарли и Ханну мы обнаружили на условленном месте, возле велосипедов. Они спали. Расстелив рядом свои коврики, мы стали их будить. Ханна сразу открыла глаза, Чарли же пробормотал что‑то нечленораздельное и продолжал спать. Ханна объяснила, что провела ужасную ночь. По ее словам, когда Чарли начинает пить, он уже не может остановиться и злоупотребляет своей физической выносливостью, нанося вред здоровью. Она сказала, что уже в восемь утра, толком не поспав, он отправился заниматься виндсерфингом. Действительно, под боком у Чарли лежала его доска. Затем Ханна сравнила свой крем для загара с тем, каким пользовалась Ингеборг, и вскоре обе, растянувшись на ковриках и подставив спины солнцу, заговорили о каком‑то администраторе из Оберхаузена, который, похоже, имел на Ханну серьезные виды, хотя она относилась к нему всего лишь «как к хорошему знакомому». Я перестал прислушиваться к их разговору и на несколько минут сосредоточился на созерцании велосипедов, так встревоживших меня минувшей ночью.

На берегу их оставалось немного; большинство, уже взятые напрокат, медленно кружили по ярко‑синей морской глади. Разумеется, в тех велосипедах, которые пока еще стояли без дела, не было ничего тревожного; их конструкция устарела даже по сравнению с велосипедами окрестных пляжей, а щелястая поверхность, казалось, отражала солнечные лучи в тех местах, где краска окончательно облупилась. Место, где хранились велосипеды, от купальщиков отделяла веревка, натянутая между несколькими вкопанными в песок кольями; она висела на высоте не более тридцати сантиметров от земли, причем кое‑где колья накренились и грозили совсем упасть. У берега я заметил служителя, он помогал группе клиентов выплыть на открытое место, следя за тем, чтобы велосипед не наскочил на одного из бесчисленных ребятишек, что плескались у берега; клиенты же, их было человек шесть, взгромоздились на велосипед с пластиковыми сумками, в которых, наверное, лежали бутерброды и банки с пивом, и теперь то махали рукой оставшимся на берегу, то восторженно хлопали друг друга по спине. Когда велосипед миновал полосу, где купались дети, служитель вышел из воды и направился в нашу сторону.

– Бедняжка, – услышал я голос Ханны.

Я поинтересовался, кого она имеет в виду; Ингеборг и Ханна знаками показали, чтобы я особенно не пялился. Служитель был смугл, носил длинные волосы и отличался мускулистым сложением, однако самым примечательным в нем были шрамы от ожогов – я имею в виду ожоги от огня, а не от солнца, – покрывавшие большую часть его лица, шею и грудь и демонстрируемые без утайки, темные и сморщенные, словно мясо на противне или кусок обшивки потерпевшего катастрофу самолета.

Признаюсь честно, на какое‑то мгновенье я почувствовал себя так, словно меня загипнотизировали, но вслед за этим обнаружил, что он тоже смотрит на нас и что в его взгляде угадывается совершенное безразличие, своего рода холодность, которая сразу вызвала во мне неприязнь.

С тех пор я избегал смотреть на него.

Ханна сказала, что наложила бы на себя руки, если бы с ней приключилось подобное и ее бы так обезобразил огонь. Ханна – красивая девушка, у нее голубые глаза, светло‑каштановые волосы и достаточно большая и хорошо сформированная грудь, – ни Ханна, ни Ингеборг не носят верхнюю часть бикини, – но я без особых усилий представил ее обожженную, кричащую, мечущуюся без всякого толку по своему номеру (почему непременно по своему номеру?).

– Возможно, это у него с рождения, – сказала Ингеборг.

– Может быть. И не такое случается, – откликнулась Ханна. – Чарли познакомился в Италии с женщиной, которая родилась без рук.

– Правда?

– Клянусь. Спроси у него. Он с ней переспал.

Ханна и Ингеборг расхохотались. Иногда я не понимаю, что остроумного Ингеборг находит в подобных высказываниях.

– Вероятно, мать съела какую‑то химию во время беременности.

Я не понял, кого Ингеборг имела в виду: безрукую женщину или велосипедного служителя. Но в любом случае постарался рассеять ее заблуждение. С такой изуродованной кожей никто не рождается. Хотя, конечно, шрамы от ожогов давние. Возможно, они появились лет пять назад, а то и раньше, если судить по поведению бедняги (я на него не глядел), привыкшего вызывать в людях любопытство и интерес, как вызывают его уроды и калеки, привлекать взгляды, полные невольного отвращения и жалости к несчастному. Лишиться руки или ноги равносильно потери части себя самого, но получить такие ожоги означает полностью измениться, превратиться в другого.

Когда Чарли наконец проснулся, Ханна сказала, что служитель – довольно привлекательный мужчина. Какая мускулатура! Чарли засмеялся, и мы все вместе пошли в воду.

 

Во второй половине дня, после обеда, я разложил игру. Ингеборг, Ханна и Чарли отправились в старую часть городка за покупками. Во время обеда фрау Эльза подошла к нашему столику и спросила, как нам отдыхается. Она широко и открыто улыбнулась, здороваясь с Ингеборг, хотя, когда она обратилась ко мне, мне показалось, что в ее голосе прозвучала ирония, она словно говорила мне: вот видишь, я забочусь о твоем удобстве, я тебя не забываю. Ингеборг нашла, что она очень красивая женщина. И спросила, сколько ей лет. Я сказал, что не знаю.

Сколько лет могло быть фрау Эльзе? Помню, родители рассказывали, что она вышла замуж совсем юной за какого‑то испанца, которого, честно говоря, я никогда не видел. В последнее лето, когда мы отдыхали здесь всей семьей, ей было, наверно, лет двадцать пять, то есть примерно столько, сколько сейчас Ханне, Чарли, мне, наконец. А ей, следовательно, должно быть около тридцати пяти.

После обеда гостиница погружается в странное оцепенение; все, кто не ушел на пляж или прогуляться по окрестностям, ложатся спать, измученные жарой. Служащие гостиницы, за исключением тех, кто стоически несет свою вахту за барной стойкой, исчезают, и раньше шести вечера их не увидишь ни внутри гостиницы, ни снаружи. Липкая тишина повисает на всех этажах, лишь изредка ее нарушают приглушенные детские голоса и жужжание лифта. Иной раз кажется, что дети просто заблудились, но это впечатление обманчиво: просто их родители предпочитают не разговаривать.

Если бы не жара, немного смягченная кондиционером, это были бы лучшие часы для работы. Еще очень светло, и нет необходимости включать свет; хотя утренний энтузиазм угас, впереди еще много времени. Конрад, мой дорогой Конрад предпочитает ночь, и потому неудивительно, что у него под глазами круги и сам он весь бледный, что нас весьма тревожит, хотя то, что он принимает за признаки болезни, объясняется просто‑напросто недосыпанием. Он не может полноценно работать, не может думать, не может спать; тем не менее он подарил нам множество лучших вариантов самых различных кампаний, не говоря уже о бесчисленных аналитических, исторических, методических разработках или даже об обычных вступлениях и аннотациях к новым играм. Без него в Штутгарте не было бы столько настоящих и квалифицированных любителей. В каком‑то смысле он наш покровитель и защитник – мой, Альфреда, Франца, – открывший нам книги, которые иначе мы бы никогда не прочитали, заинтересованно и страстно обсуждающий с нами самые различные темы. Что его губит, так это полное отсутствие амбиций. С тех пор как я с ним познакомился – и, насколько мне известно, задолго до этого, – Конрад работает в какой‑то захудалой строительной конторе, где занимает чуть ли не самую ничтожную должность, ниже почти любого служащего и даже рабочего, выполняя работу, которую раньше поручали officeboys,[4] или мальчикам на побегушках, как он сам любит себя называть. Его заработка хватает на то, чтобы платить за свою комнату, обедать в пансионе, где его уже считают чуть ли не членом семьи, и изредка покупать себе одежду; остаток уходит на игры, подписку на европейские и американские журналы, клубные взносы, кое‑какие книги (весьма немногочисленные, ибо обычно он пользуется библиотекой, экономя деньги на покупку новых игр) и добровольные пожертвования городским фан‑изданиям, в которых он сотрудничает, а сотрудничает он, по‑моему, во всех без исключения. Излишне говорить, что многие из этих фэнзинов[5] закрылись бы без щедрой поддержки Конрада, и в этом тоже проявляется отсутствие у него амбиций: самое меньшее, чего некоторые из них заслуживают, это тихо‑мирно исчезнуть, достаточно взглянуть на бледные ксерокопированные страницы, которые выпускают подростки, более склонные к ролевым, если уж не к компьютерным играм, а не к скрупулезной точности разделенного на шестиугольники поля. Но Конраду все это не кажется важным, и он их поддерживает. Многие из его лучших статей, включая «Украинский гамбит» – который Конрад называет «мечтой генерала Маркса», – были не просто опубликованы, но специально написаны для подобных журнальчиков.

Как ни парадоксально, именно он вдохновил меня на статьи для более тиражных изданий, мало того, настаивал и в конце концов убедил сделаться полупрофессионалом. Своими первыми контактами с Front Line, Jeux de Simulation, Stokade, Casus Belli, The General  и тд. я обязан ему. По словам Конрада – в подтверждение их мы полдня занимались с ним подсчетами, – если бы я регулярно сотрудничал в десяти журналах, ежемесячных, ежеквартальных, но главным образом в тех, что выходят раз в два месяца, то смог бы бросить мою теперешнюю работу и целиком посвятить себя писанию статей. Когда я спросил, почему он сам этого не делает, хотя работа у него куда хуже, да и пишет он так же бойко, как я, если не лучше, он ответил, что по причине природной застенчивости ему очень трудно, чтобы не сказать невозможно, устанавливать деловые контакты с незнакомыми людьми, к тому же для подобных контактов необходимо прилично знать английский, а этот язык для Конрада – темный лес.

В тот памятный день мы наметили себе цели для того, чтобы выполнить задуманное, и тут же принялись за дело. Наша дружба крепла.

Затем подоспел штутгартский турнир, предшествовавший межзональному первенству (фактически чемпионату Германии), которое спустя несколько месяцев состоялось в Кёльне. Мы оба участвовали в нем, пообещав друг другу, то ли в шутку, то ли всерьез, что, если жребий сведет нас, мы, несмотря на нашу нерушимую дружбу, будем биться изо всех сил. Как раз в это время Конрад опубликовал свой «Украинский гамбит» в фэнзине «Мертвая голова».

Поначалу все шло как по маслу, и мы оба без особых трудностей выиграли первые партии отборочного цикла; во втором поединке Конраду выпало сразиться с Матиасом Мюллером, восемнадцатилетним вундеркиндом из Штутгарта, издателем фэнзина «Форсированный марш» и одним из самых быстрых среди известных нам игроков. Борьба была на редкость ожесточенной, пожалуй самой напряженной во всем чемпионате, но в конце концов Конрад потерпел поражение. Однако он не пал духом и с воодушевлением ученого, который после сокрушительной неудачи наконец прозревает, объяснил мне изначальные дефекты «Украинского гамбита» и его скрытые достоинства, включая возможность сразу ввести в бой бронетанковые корпуса и горнострелковые части и определить места, где можно или нельзя создать Schwerpunkt,[6] и т. д. Одним словом, он превратился в моего советника.

С Матиасом Мюллером я встретился в полуфинале и победил его. В финале я выиграл у Франца Грабовски из модельного клуба, хорошего знакомого Конрада и моего тоже. В результате я завоевал право представлять Штутгарт. Затем я отправился на турнир в Кёльн, где встретился с игроками уровня Пауля Хухеля или Хаймито Герхардта; последний был самым старым среди немецких любителей wargames,[7] ему уже исполнилось шестьдесят пять, и он являлся примером для всех участников. Конрад, приехавший вместе со мной, забавлялся тем, что придумывал прозвища всем игрокам, но, как только дело доходило до Хаймито Герхардта, он пасовал и его остроумие и энтузиазм куда‑то улетучивались; когда он говорил о нем, то называл его Старик или господин Герхардт; в присутствии Хаймито он рот боялся открыть. Видимо, не хотел сболтнуть какую‑нибудь глупость.

Однажды я спросил у него, за что он так  уважает Хаймито. Он ответил, что считает его человеком из железа. И этим все сказано. Правда, оно уже немного ржавое, добавил он с улыбкой, но это все равно железо. Я решил, что он имеет в виду военное прошлое Хаймито, и спросил, прав ли я. Нет, ответил Конрад, я имею в виду его мужество игрока. Обычно старики часами просиживают у телевизора или чинно прогуливаются со своими женами. Хаймито же не боится войти в зал, битком набитый молодежью, и сесть за стол перед разложенной сложной игрой, игнорируя насмешливые взгляды, бросаемые в его сторону этой молодежью. Стариков с таким характером, с такой чистой душой теперь можно встретить только в Германии. Их становится все меньше и меньше. Как знать. В любом случае, как я вскоре убедился, Хаймито был замечательным игроком. Мы встретились с ним в преддверии финала чемпионата, в ожесточеннейшем поединке, где чаша весов постоянно колебалась и где мне выпало играть за худшую из сторон. Это была Fortress «Europa» [8] и играл я за вермахт. И к удивлению почти всех, кто столпился вокруг нашего стола, выиграл.

После окончания партии Хаймито пригласил нескольких человек к себе домой. Его жена подала бутерброды и пиво, и мы провели приятный вечер, затянувшийся допоздна, во время которого было рассказано множество ярких и забавных историй. Хаймито служил во 2‑м батальоне 915‑го полка 352‑й пехотной дивизии, но, по его словам, их генерал не умел маневрировать так хорошо, как это делал я, перемещая фишки, обозначавшие его воинскую часть в игре. Польщенный, я тем не менее счел своим долгом заметить ему, что ключом к успеху стало расположение моих моторизованных дивизий. Мы подняли бокалы за генерала Маркса, за генерала Эбербаха и 5‑ю танковую армию. Почти в самом конце вечера Хаймито заверил, что следующим чемпионом Германии буду я. Думаю, что с тех самых пор кёльнские игроки стали меня ненавидеть. Я же был очень рад, прежде всего потому, что приобрел еще одного друга.

К тому же я выиграл еще и чемпионат. В полуфиналах и финале разыгрывался Blitzkrieg,[9] это достаточно сбалансированная игра, происходящая на вымышленном пространстве и с вымышленными же участниками (Great Blue и Big Red[10]), и если встречаются соперники хорошего уровня, то партии чрезмерно затягиваются, а то и вовсе застопориваются. Но ко мне это не относилось. С Паулем Хухелем я расправился за шесть часов, а в последнем поединке мне и вовсе хватило трех с половиной часов, как скрупулезно подсчитал Конрад, чтобы мой противник стал только вторым и изящно сдался.

Мы пробыли в Кёльне еще один день: сотрудники журнала предложили мне написать статью, а Конрад превратился в туриста и принялся усердно фотографировать улицы и соборы. Я еще не познакомился с Ингеборг, но уже тогда жизнь казалась мне прекрасной, и я даже не подозревал, что вскоре она станет еще прекрасней. А тогда все мне казалось чудесным. Федерация игроков в wargames была, должно быть, самой маленькой спортивной федерацией Германии, но я все равно был чемпион, и никто не мог поставить это под сомнение. Солнце на небе светило для меня.

В тот последний день в Кёльне случилось еще кое‑что, что имело важные последствия. Хаймито Герхардт, энтузиаст игры по переписке, подарил нам, Конраду и мне, по Play‑by‑Mail kits,[11] когда провожал на автобусную станцию. Оказалось, Хаймито переписывался с Рексом Дугласом (одним из кумиров Конрада), великим американским игроком и знаменитым редактором самого престижного из всех специальных журналов: The General.  Признавшись, что ни разу не сумел одолеть его (за шесть лет они сыграли три партии по переписке), Хаймито вдруг предложил мне написать Рексу и договориться с ним о партии. Должен сказать, поначалу эта идея меня не слишком увлекла. Если уж играть по переписке, то лучше, чтобы соперником был такой человек, как Хаймито, или кто‑нибудь еще из моего круга; однако наш автобус еще не успел доехать до Штутгарта, а Конрад уже убедил меня, насколько важно написать Рексу Дугласу и сыграть с ним.

 

Ингеборг сейчас спит. А еще недавно просила, чтобы я не вставал с кровати и продолжал обнимать ее всю ночь. Что, тебе страшно? – спросил я. Это прозвучало так естественно и вырвалось вдруг, без всяких раздумий, я просто спросил: тебе страшно? – и она ответила: да. Но почему и чего ты боишься? Она не знала. Я же рядом, сказал я ей, ты не должна бояться.

Потом она заснула, и я встал. Все лампы в комнате были погашены, за исключением ночника, который я поставил на стол, чтобы он освещал игру. В этот день я практически не работал. Ингеборг купила в городе нитку бус – желтоватые камешки, которые тут называют филиппинскими; молодежь носит их на пляже и на дискотеке. Ужинали мы вместе с Ханной и Чарли в китайском ресторане, расположенном близ кемпингов. Когда Чарли начал напиваться, мы ушли. В целом это был ничем не примечательный вечер; ресторан конечно же был битком набит, в зале стояла духота, официант обливался потом; кормили здесь неплохо, но ничего такого уж особенного; разговор крутился вокруг двух излюбленных тем Ханны и Чарли: соответственно любви и секса. Ханна, по ее словам, рождена для любви, хотя, когда она о ней говорит, у собеседника возникает странное чувство, будто речь идет не о любви, а о страховке или, более того, о марках автомобилей и электробытовых приборов. С другой стороны, Чарли рассуждает о бедрах, ягодицах, грудях, волосах на лобке, шеях, пупках, сфинктерах и т. п., к немалой радости Ханны и Ингеборг, которые то и дело хихикают. Не знаю уж, что кажется им таким смешным. Возможно, это нервный смех. Что касается меня, могу сказать, что я ел молча и мыслями находился совершенно в другом месте.

Вернувшись в гостиницу, мы увидели фрау Эльзу. Она стояла в конце ресторана, который по вечерам превращается в танцевальный зал, рядом с помостом для оркестра, и что‑то говорила двум мужчинам в белых костюмах. У Ингеборг разболелся желудок, возможно из‑за китайской еды, и мы спросили настой ромашки, подойдя к стойке бара. Оттуда мы и увидели фрау Эльзу. Она жестикулировала, как настоящая испанка, и качала головой. Мужчины в белом, напротив, даже пальцем не осмеливались шевельнуть. Это музыканты, сказала Ингеборг, она делает им нагоняй. На самом деле меня мало волновало, кто они такие, хотя я, разумеется, знал, что это не музыканты, потому что видел последних накануне вечером, и те были помоложе. Когда мы уходили, фрау Эльза все еще стояла там: безукоризненная фигура, одетая в зеленую юбку и черную блузку. Бравые мужчины в белом только кивали головами.

 

23 августа

 

Относительно спокойный день. Утром, после завтрака, Ингеборг ушла на пляж, а я заперся в номере с намерением серьезно поработать. Очень скоро жара заставила меня переодеться в купальный костюм и выйти на балкон, где стоят два довольно удобных шезлонга. Несмотря на ранний час, на пляже уже яблоку было негде упасть. Когда я вернулся в комнату, кровать уже была застелена, а доносившиеся из душа звуки указывали, что горничная еще не ушла. Это была та самая девушка, у которой я просил стол. На сей раз она не показалась мне такой уж юной. На ее лице была написана усталость, а своими сонными глазами она напоминала зверька, не привыкшего к солнечному свету. Она явно не ожидала меня встретить. В первое мгновение мне показалось даже, что она вот‑вот сорвется с места и убежит. Прежде чем она успела это сделать, я спросил, как ее зовут. Она назвалась Кларитой и как‑то странно улыбнулась. Ее улыбку по меньшей мере можно было назвать тревожной. Никогда раньше не видел, чтобы люди так улыбались.

Довольно‑таки резким тоном я велел ей подождать, затем, поискав, вынул купюру в тысячу песет и вложил ей в руку. Бедная девушка растерянно взглянула на меня, не зная, должна ли принять деньги и с чего это вдруг я так расщедрился. Это тебе на чай, сказал я. И тут произошло самое удивительное: сначала она прикусила нижнюю губу, словно нервничающая школьница, а потом чуть присела в реверансе, подсмотренном наверняка в одном из фильмов про трех мушкетеров. Я не знал, что делать и как истолковать этот ее жест; в конце концов я поблагодарил ее и сказал, что теперь она может идти, причем сказал это не по‑испански, как говорил до сих пор, а по‑немецки. Девушка тут же повиновалась. И ушла так же бесшумно, как появилась.

Остаток утра я занимался тем, что заносил в тетрадь, которую Конрад именовал оперативным журналом, первые строки своего варианта.

В двенадцать я присоединился к Ингеборг на пляже. Должен признать, я находился в возбужденном состоянии после нескольких часов, с пользой проведенных за доской, и потому, против обыкновения, начал подробнейшим образом рассказывать о своем начале, но этот рассказ был прерван Ингеборг, заметившей, что люди нас слушают.

Я возразил, что в этом нет ничего удивительного, поскольку на пляже чуть ли не вплотную друг к другу сидят и лежат тысячи людей.

И тут до меня дошло, что Ингеборг стыдится  меня, слов, которые я произносил (пехотные корпуса, бронетанковые части, воздушные боевые факторы, морские боевые факторы, превентивное вторжение в Норвегию, возможность предпринять наступление на Советский Союз зимой тридцать девятого года и полностью разгромить Францию весной сорокового), и словно пропасть разверзлась у моих ног.

Обедали мы в гостинице. Покончив с десертом, Ингеборг предложила совершить морскую прогулку; в администрации гостиницы ей дали расписание движения небольших суденышек, курсирующих между нашим курортом и двумя соседними городками. Я отказался ехать, сославшись на неоконченную работу. Когда я сказал ей, что собираюсь вечером вчерне завершить два первых тура, она посмотрела на меня так же, как до этого на пляже.

С самым настоящим ужасом начинаю сознавать, что между нами возникает нечто непонятное.

 

В остальном довольно скучный день. В гостинице уже почти не встретишь бледнолицых постояльцев. Все, даже те, кто приехал всего пару дней назад, демонстрируют безукоризненный бронзовый загар, результат многочасового лежания на пляже и воздействия специальных кремов, кои наша промышленность выпускает в избытке. Фактически единственный постоялец, сохраняющий свой натуральный цвет кожи, – это я. И еще я больше, чем кто бы то ни было, времени провожу в гостинице. Я и одна старушка, которая почти не выползает с террасы. Похоже, это обстоятельство возбудило любопытство местного персонала, который начинает на меня посматривать с большим интересом, хотя и с почтительного расстояния, и с неким чувством, которое я, с риском впасть в преувеличение, назвал бы страхом. Думаю, инцидент со столом молниеносно стал достоянием всей гостиницы. Разница между старушкой и мною состоит в том, что она тихо сидит себе на террасе, разглядывая облака и пляж, а я то и дело покидаю номер, как лунатик, чтобы проведать на пляже Ингеборг или выпить пива за стойкой гостиничного бара.

Странно, но иногда у меня возникает убежденность в том, что старушка уже была тут, когда я приезжал в «Дель‑Map» с родителями. Однако десять лет – это много, по крайней мере для такого случая, и мне не удается восстановить по памяти ее лицо. Вот если бы подойти к ней и спросить, не помнит ли она меня…

Маловероятно. В любом случае не знаю, был бы я способен заговорить с ней. Что‑то в ней меня отталкивает. Тем не менее на первый взгляд это обычная старуха, каких много: скорее худая, чем толстая, вся в морщинах, одета в белое, в темных очках от солнца и соломенной шляпке. Сегодня, после того как Ингеборг ушла, я разглядывал старуху с балкона. На террасе она неизменно занимает одно и то же место, в углу, поближе к тротуару. И там, наполовину скрытая огромным бело‑голубым зонтом и напоминающая большую куклу на шарнирах, часами наблюдает за немногочисленными машинами, циркулирующими по Приморскому бульвару, и, похоже, счастлива. Странная штука, но оказалось, что она необходима для моего собственного счастья: когда становилось невмоготу дышать спертым воздухом комнаты, я выходил на балкон, видел ее, и она служила для меня своего рода источником энергии. Настроение у меня сразу поднималось, я снова садился за стол и продолжал работу.

А если бы она видела меня всякий раз, как я выходил на балкон? Что бы она обо мне подумала? За кого бы приняла? Она ни разу не подняла голову, но за этими темными очками не разглядишь, когда на тебя смотрят, а когда нет; она могла видеть мою тень на вымощенном плиткой полу террасы; в гостинице оставалось мало народу, и конечно же она бы сочла необычным то, что некий молодой человек то появляется, то через определенные промежутки времени исчезает. Когда я последний раз выходил, она заполняла открытку. Может, упомянула в ней и обо мне? Как знать. Но если это так, то в каких выражениях? Бледный юноша с высоким лбом. Или нервный молодой человек, несомненно влюбленный. Или, может быть, ничем не примечательный юноша с нездоровой кожей.

Не знаю, не знаю. Знаю только, что никак не доберусь до сути и погряз в бесполезных предположениях, которые только смущают меня. Не возьму в толк, как добряк Конрад мог сказать, что я пишу, как Карл Брёгер. Хотел бы я, чтобы это было правдой.

 

Благодаря Конраду я узнал о литературной группе «Рабочие Ниланда». Именно он вложил мне в руку книгу Карла Брёгера Soldaten der Erde, [12] а когда я прочел ее, заставил искать по библиотекам Штутгарта, куда я в конце концов стал наведываться, сгорая от нетерпения, Bunker 17 [13] того же Брёгера, Hammerschläge [14] Генриха Лерша, Das vergitterte Land [15] Макса Бартеля, Rhythmus des neuen Europa [16] Геррита Энгельке, Mensch im Eisen [17] Лерша и т. д.

Конрад – знаток отечественной литературы. Как‑то вечером в своей комнате он без остановки перечислил мне двести имен немецких писателей. Я спросил, всех ли этих авторов он читал. Он сказал, что да. Особенно он любит Гёте, а из современных – Эрнста Юнгера. У него было две книги последнего, которые он постоянно перечитывал: Der Kampf als inneres Erlebnis [18] и Feuer und Blut. [19] He пренебрегал он, однако, и забытыми фигурами, отсюда его увлеченность, которую вскоре разделил и я, кружком Ниланда.

Сколько раз с тех пор я ложился спать за полночь, потому что не только занимался расшифровкой мудреных правил новых игр, но и погружался в радости и горести, в бездонные пропасти и возносился к недосягаемым вершинам немецкой литературы!

Разумеется, я имею в виду литературу, которая пишется кровью, а не книжонки про Флориана Линдена, которые, по рассказам Ингеборг, с каждым разом становятся все более глупыми. Кстати, тут нелишне обратить внимание на одну несправедливость: Ингеборг испытывала недовольство или смущение в те считанные разы, когда я рассказывал ей на публике и более или менее подробно об успехах в той или иной игре; однако же она бессчетное число раз и в самых разных обстоятельствах – во время завтрака, на дискотеке, в машине, в постели, за ужином и даже по телефону – рассказывала мне о загадках, которые должен был разгадать Флориан Линден. И при этом я не сердился и не испытывал смущения оттого, что кто‑то может услышать ее слова; напротив, я старался уяснить себе очередное дело в целом и объективно (тщетное усилие!), чтобы затем подсказать возможное логическое решение головоломки, которую выпало решать детективу.

Не далее как месяц назад этот Флориан Линден мне даже приснился. Это уже было слишком. Живо помню этот сон: я лежал в постели под одеялом, потому что мне было ужасно холодно, а Ингеборг объясняла: «Комната герметически запечатана»; в это время из коридора донесся голос Флориана Линдена, предупреждавшего, что в комнате находится ядовитый паук, который может укусить нас и затем исчезнуть, несмотря на то что комната «герметически запечатана». Ингеборг заплакала, я обнял ее. Спустя какое‑то время она сказала: «Это невозможно. Как Флориан выпутается на этот раз?» Я встал и принялся бродить по комнате, открывая всевозможные ящики в поисках паука, но ничего не находил, хотя, конечно, мест, где он мог прятаться, было предостаточно. Ингеборг кричала: «Флориан, Флориан, Флориан! Что нам делать?» – но никто не откликался. Полагаю, мы оба знали, что остались одни.

На этом сон кончался. Впрочем, это был скорее не сон, а кошмар. Означал ли он что‑нибудь, мне неизвестно. Обычно кошмары меня не преследуют. В детстве – другое дело; вот тогда кошмары мне снились довольно часто, причем весьма разнообразные по форме. И все же не было ничего такого, что могло бы встревожить родителей или школьного психолога. В сущности, я всегда был уравновешенным человеком.

Было бы интересно припомнить, какие сны я видел здесь, в «Дель‑Map», десять лет назад. Наверняка мне снились девушки и всякие кары, как всем подросткам. Мой брат как‑то рассказал  мне свой сон. Не помню, находились ли мы с ним наедине или при этом присутствовали родители. Я никогда не делал ничего подобного. Когда Ингеборг была маленькая, она часто просыпалась в слезах, и ей было нужно, чтобы кто‑нибудь ее утешил. Иначе говоря, она просыпалась в страхе, с ощущением жуткого одиночества. Со мной ничего такого не происходило либо происходило так редко, что я этого не запомнил.

Вот уже года два, как мне снятся игры. Я ложусь, закрываю глаза, и в мозгу сразу же возникает доска, уставленная какими‑то непонятными фишками, и вот так, потихоньку, я начинаю убаюкивать себя и в конце концов засыпаю. Наверное, тогда и приходит настоящий сон, только я его не помню.

Ингеборг снится мне редко, зато она главное действующее лицо в одном из самых ярких моих снов. Это очень короткий для пересказа сон, внешне короткий, и в этом‑то, наверное, заключается главное его достоинство. Ингеборг сидит на каменной скамье и причесывается хрустальной щеткой; волосы цвета чистого золота доходят ей до пояса. День клонится к вечеру. На заднем плане, где‑то еще очень далеко, возникает облако пыли. Неожиданно я замечаю рядом с ней гигантскую деревянную собаку и просыпаюсь. Кажется, этот сон приснился мне вскоре после того, как мы познакомились. Когда я рассказал ей его, она сказала, что облако пыли означает встречу с любовью. Я сказал, что думаю то же самое. Мы оба почувствовали себя счастливыми. Все это происходило на дискотеке «Детройт» в Штутгарте, и, наверное, она тоже помнит этот сон, потому что мы его обсуждали.

Иногда Ингеборг звонит мне глубокой ночью. Она признается, что это одна из причин, почему она меня любит. Прежние ее кавалеры, по крайней мере некоторые из них, терпеть не могли этих звонков. Некий Эрих разорвал с ней отношения именно из‑за того, что она разбудила его в три часа ночи. Спустя неделю он попытался помириться, но Ингеборг не захотела. Никто из них не понимал, что ей необходимо с кем‑то поговорить после пробуждения от кошмара, особенно если она одна и ей привиделось нечто совершенно жуткое. Для таких случаев я подхожу идеально: у меня чуткий сон; я мгновенно готов к разговору, как будто мне позвонили в пять часов дня (что маловероятно, поскольку в это время я еще нахожусь на работе); меня ничуть не беспокоят ночные звонки; наконец, когда звонит телефон, я иной раз даже еще не сплю.

Излишне говорить, что такие звонки наполняют меня радостью. Тихой радостью, не мешающей мне уснуть снова так же быстро, как я проснулся. И в моих ушах звучат прощальные слова Ингеборг: «Пусть тебе приснится то, что ты желаешь, милый Удо».

Милая Ингеборг. Никого я так не любил. Откуда же эти взгляды, полные недоверия? Разве нельзя просто любить друг друга, как дети, и принимать такими, какие мы есть?

Когда она вернется, скажу, что люблю ее, что скучал без нее, и пусть она меня простит.

Мы впервые отправились куда‑то вдвоем, впервые проводим вместе отпуск, и, естественно, поначалу не так‑то просто приспособиться друг к другу. Я должен как можно меньше говорить об играх, особенно о военно‑стратегических играх, и уделять ей больше внимания. Если успею, то, сделав эту запись, спущусь в местный магазинчик сувениров и куплю ей что‑нибудь, какой‑нибудь пустячок, который заставит ее улыбнуться и простить меня. Невыносимо думать, что я могу ее потерять. Невыносимо думать, что я могу причинить ей боль.

 

Я купил серебряное ожерелье с вставками из черного дерева. Четыре тысячи песет. Надеюсь, ей понравится. Еще я приобрел миниатюрную глиняную фигурку, изображающую крестьянина в красной шляпе, сидящего на корточках во время акта дефекации; продавщица объяснила, что это типичная для данного региона фигурка или что‑то вроде этого. Уверен, что Ингеборг она позабавит.

За стойкой администратора я заметил фрау Эльзу. Я осторожно приблизился и, прежде чем поздороваться, некоторое время рассматривал из‑за ее плеча раскрытую бухгалтерскую книгу, пестревшую нулями. Видно, что‑то в этой книге было не так, потому что, заметив мое присутствие, она явно не обрадовалась. Я собирался показать ей ожерелье, но она не дала. Опершись на стойку так, что ее волосы оказались подсвечены последними лучами солнца, проникавшими в вестибюль через широкие окна, она поинтересовалась Ингеборг и «моими друзьями». Я притворился, будто понятия не имею, о каких друзьях идет речь. О молодой немецкой паре, сказала фрау Эльза. Я ответил, что это не друзья, а просто знакомые, обычное пляжное знакомство, и к тому же, добавил я, они постояльцы ее конкурентов. Похоже, фрау Эльза не оценила моей иронии. Поскольку было видно, что она не собирается продолжать разговор, а мне не хотелось сразу подниматься к себе в номер, я торопливо извлек глиняную фигурку и показал ей. Фрау Эльза засмеялась, сказав:

– Какой же вы ребенок, Удо.

Не знаю почему, но эта простая фраза, произнесенная безукоризненным тоном, заставила меня покраснеть. После этого она жестом показала, что у нее много работы и просит ей не мешать. Перед уходом я спросил, в котором часу сейчас темнеет. В десять, ответила она.

 

С балкона я могу разглядеть суденышки, катающие туристов. Они отходят каждый час от старого рыбацкого порта, устремляются к востоку, затем поворачивают на север и исчезают за высокой скалой, которую здесь называют мысом Пресвятой Девы. Сейчас девять, и на окрестности постепенно и торжественно опускается ночь.

Пляж опустел. Только кое‑где на темно‑желтом песке видны ребятишки и собаки. Собаки, которые бродят вначале поодиночке, вскоре сбиваются в стаю и несутся в направлении сосновой рощи и кемпингов, а потом возвращаются, и стая постепенно распадается. Дети играют на одном месте. С противоположной стороны городка, в районе старых кварталов и прибрежных скал, появляется белый кораблик. Это возвращается Ингеборг, я уверен. Такое ощущение, что суденышко почти не двигается. На участке пляжа между «Дель‑Map» и «Коста‑Брава» знакомый служитель начинает убирать водные велосипеды. И хотя такая работенка не из легких, никто ему не помогает. Правда, видя, с какой сноровкой он перемещает огромные конструкции, оставляющие глубокие борозды в песке, понимаешь, что в помощниках он не нуждается. На таком расстоянии никто бы не догадался, что значительная часть его тела покрыта ужасными шрамами. С балкона я видел только, что он в коротких штанах и что гуляющий по пляжу ветер развевает его чересчур длинные волосы. Ничего не скажешь, оригинальный тип. Нет, не из‑за шрамов, а из‑за того, как необычно складывает он велосипеды. То, что я уже обнаружил в ту ночь, когда Чарли сбежал от нас на пляж, я вижу снова, только на этот раз с самого начала, и эта операция, как я и предполагал тогда, медленная, сложная и лишена всякого практического смысла, просто абсурдна. Она состоит в том, чтобы составить из велосипедов, глядящих в разные стороны, единое целое, сплотить их таким образом, чтобы в конце концов образовался не традиционный ряд, даже не двойная шеренга, а круг или, вернее сказать, звезда с нечеткими концами. Задача не из простых, что становится ясно, когда прочие служители заканчивают свою работу, в то время как он не сложил еще и половины велосипедов. Однако это, похоже, его ни капельки не тревожит. Как видно, он работает в свое удовольствие в этот вечерний час, когда на пляже дует освежающий ветерок и нет никого вокруг, за исключением нескольких ребятишек, играющих в песке и не приближающихся к велосипедам. Думаю, будь я ребенком, я бы тоже к ним не приблизился.

Странно: на секунду мне почудилось, что он строит из велосипедов крепость. Такую крепость, какие обычно строят именно дети. Отличие состоит в том, что этот несчастный – не ребенок. Но тогда зачем строить крепость? По‑моему, ответ ясен: чтобы переночевать в ней.

Кораблик Ингеборг причалил. Должно быть, она шагает сейчас в направлении гостиницы; я представляю ее чистую кожу, ее прохладные и душистые волосы, ее решительную поступь, нарушающую тишину старого квартала. Еще немного, и станет совсем темно.

Хранитель велосипедов продолжает составлять свою звезду. Не могу понять, как это до сих пор никто не обратил внимания на его сооружение; эти велосипеды выглядят как самая захудалая лачуга и портят все очарование пляжа; хотя предполагаю, бедняга тут ни при чем, и, возможно, такое впечатление, будто посреди пляжа торчит какая‑то развалюха, возникает только с этой точки. Неужели с Приморского бульвара все выглядит иначе и потому никто не замечает беспорядка, создаваемого на пляже этими велосипедами?

Я запер балкон. Почему Ингеборг так задерживается?

 

24 августа

 

Мне нужно написать об очень многих вещах. Я познакомился с Горелым. Попытаюсь суммировать все происшедшее в последние часы.

Ингеборг вернулась вчера вечером сияющая и в хорошем настроении. Прогулка получилась очень удачной, и нам не понадобилось ничего говорить друг другу: примирение состоялось само собой, естественно, что было особенно приятно. Мы поужинали в гостинице, а потом встретились с Ханной и Чарли в баре неподалеку от Приморского бульвара, который называется «Андалузский уголок». В глубине души я предпочел бы провести остаток ночи наедине с Ингеборг, но не стал отказываться, дабы не нарушить только что восстановленный между нами мир.

Чарли выглядел радостным и возбужденным, и я быстро понял, в чем дело: в этот вечер по телевизору показывали матч по футболу между сборными Германии и Испании, и он хотел, чтобы мы вчетвером посмотрели его в баре, среди многочисленных испанцев, дожидавшихся начала встречи. Когда я заметил, что нам было бы гораздо удобнее расположиться в гостинице, он возразил, что это совсем другое дело; в гостинице почти наверняка мы находились бы в компании одних немцев; в баре же нас будут окружать «противники», что усилит наши эмоции. Ханна с Ингеборг неожиданно встали на его сторону.

Я не был согласен, но не стал настаивать, и вскоре мы покинули террасу и переместились поближе к телевизору.

Там‑то мы и познакомились с Волком и Ягненком. Такие у них были прозвища.

Я не стану описывать, как выглядел «Андалузский уголок» изнутри, скажу только, что там было просторно, что там ужасно пахло и что одного беглого взгляда хватило, чтобы подтвердить мои опасения: мы были здесь единственные иностранцы.

Публика, своевольно рассевшаяся полукругом перед телевизором, состояла главным образом из молодежи, в большинстве своем мужского пола, по виду – рабочих, только что закончивших свой трудовой день и еще не успевших принять душ. Зимой, конечно, в этом не было бы ничего особенного, летом же находиться здесь было не слишком приятно.

Разница между нами и ими усугублялась еще и тем, что они, похоже, знали друг друга с раннего детства, что и демонстрировали, похлопывая соседей по спине, перекрикиваясь из разных уголков бара, обмениваясь шутками, звучавшими все громче и громче. Вообще шум с непривычки оглушал. Все столики были уставлены пивными бутылками. Несколько человек играли в старенький настольный футбол, и резкие металлические щелчки пробивались сквозь всеобщий гам, словно выстрелы вольных стрелков во время решающей битвы сквозь лязганье мечей и сабель. Было очевидно, что наше присутствие породило ожидания, не имевшие или почти не имевшие ничего общего с футбольным матчем. Тайные и не слишком тайные взгляды были прикованы к Ингеборг и Ханне, которые по контрасту, о чем можно даже и не говорить, казались принцессами из волшебных сказок, особенно Ингеборг.

Чарли был вне себя от счастья. В сущности, это была его атмосфера, он обожал шумное веселье, низкопробные шутки, воздух, пропитанный дымом и тошнотворными запахами, а если к тому же мог посмотреть игру нашей сборной, то чего еще желать. Но нет в мире совершенства. В тот самый момент, когда нам принесли четыре сангрии, мы выяснили, что немецкая команда – это сборная Восточной Германии. Чарли словно обухом ударили по голове, и с этого мгновения его настроение начало с каждым разом все больше меняться. Сперва он хотел немедленно уйти. Через некоторое время я получил возможность удостовериться, что его страхи, без преувеличения, были огромны и нелепы. Например, он боялся, что испанцы примут нас за восточных немцев.

В конце концов мы договорились уйти, как только нам принесут счет за сангрию. Остается сказать, что мы совершенно не следили за ходом матча, а только пили да смеялись. И вот тогда‑то Волк с Ягненком и подсели к нашему столику.

Как это произошло, не могу сказать. Просто, безо всяких извинений, сели рядом и сразу завели разговор. Оба знали несколько английских слов, чего с любой точки зрения было недостаточно, хотя они и пытались возместить нехватку лингвистических знаний богатством мимики. Вначале разговор крутился вокруг вечных общих мест (работа, климат, зарплата и тому подобное), и я выступал в роли переводчика. Они были, если я правильно понял, прирожденными гидами, гидами по призванию, но наверняка это говорилось в шутку. Позднее, по мере того как сгущалась ночь и непринужденность в беседе все больше возрастала, к моим знаниям прибегали только в самые трудные моменты. Поистине алкоголь творит чудеса.

Из «Андалузского уголка» мы всей компанией на машине Чарли отправились в другую дискотеку, на сей раз за город, в совершенно пустынное место неподалеку от Барселонского шоссе. Цены там были гораздо ниже, чем в туристической зоне, публика в основном состояла из людей, подобных нашим новым знакомым, обстановка царила праздничная, способствуя завязыванию знакомств, хотя и с оттенком чего‑то темного и сомнительного, что встречается только в Испании, но, как ни странно, не вызывает недоверия. Чарли, как всегда, не замедлил напиться. В какой‑то момент, непонятно каким образом, мы узнали, что восточногерманская сборная проиграла со счетом ноль – два. Я вспоминаю об этом со странным чувством, поскольку футбол меня совершенно не интересует, и тем не менее я воспринял результат матча как какой‑то поворот в ночи, словно начиная с этого момента веселье на дискотеке могло обернуться чем‑то иным, каким‑то жутким спектаклем.

Вернулись мы в четыре утра. Машину вел один из испанцев, поскольку Чарли всю дорогу блевал, высунув голову в окошко. Состояние его действительно было просто плачевно. Когда мы добрались до гостиницы, он отвел меня в сторонку и принялся рыдать. Ингеборг, Ханна и оба испанца с любопытством наблюдали за нами, хотя я делал знаки, чтобы они отошли подальше. Постоянно икая, Чарли признался, что боится умереть; в целом его речь была крайне неразборчива, хотя все же мне удалось выяснить, что у него нет никаких оснований для подобных опасений. Затем, без всякого перехода, он начал хохотать и пытался боксировать с Ягненком. Тот был гораздо ниже его ростом и куда более щуплый, а потому ограничивался тем, что лишь увертывался от ударов. Чарли же был настолько пьян, что в конце концов потерял равновесие, а может нарочно, упал. Мы бросились его поднимать, и кто‑то из испанцев предложил выпить кофе в «Андалузском уголке».

Со стороны Приморского бульвара терраса бара напоминала то ли пещеру разбойников, то ли что‑то вроде таверны, окутанной утренней сыростью и туманом. Волк разъяснил, что, хотя кажется, будто бар закрыт, хозяин обычно находится внутри и до самого рассвета смотрит фильмы на своем новом видео. Мы решили рискнуть. Через некоторое время дверь нам открыл мужчина с красным лицом, украшенным недельной щетиной.

Кофе нам приготовил сам Волк. В зале, спиной к нам, сидели всего два человека, смотревшие телевизор: хозяин и кто‑то еще, причем сидели они за разными столиками. Я не сразу признал второго. Что‑то неясное побудило меня подсесть к нему. Возможно, я тоже был немного пьян. Так или иначе, но я взял свой кофе и сел за его столик. Мы успели обменяться всего парой обычных фраз (я вдруг почувствовал себя неловко и как‑то нервно), пока к нам не подошли остальные. Волк с Ягненком конечно же его знали. Представление было сделано по всем правилам.

– Это Ингеборг, Ханна, Чарли и Удо, наши немецкие друзья.

– Это наш коллега Горелый.

Я перевел для Ханны эти слова.

– Как они могут называть его Горелым? – возмутилась она.

– Так он же и есть Горелый. Кроме того, его называют не только так. Можешь звать его Мускулитос; оба прозвища ему очень подходят.

– По‑моему, это верх бестактности, – сказала Ингеборг.

Чарли, до этого что‑то невнятно бормотавший, вдруг произнес:

– Или верх откровенности. Просто‑напросто они не прячутся от проблемы. На войне так всегда было: боевые товарищи называли вещи своими именами, не стесняясь, и это не означало ни неуважения, ни бестактности, хотя, конечно…

– Это ужасно, – оборвала его Ингеборг и недовольно посмотрела на меня.

Волк и Ягненок во время этого обмена репликами были заняты тем, что пытались втолковать Ханне, что одна рюмочка коньяку вряд ли может ухудшить состояние Чарли. Попав между двух огней, Ханна временами казалась чересчур возбужденной, временами – грустной и не чаявшей поскорее уйти, хотя не думаю, что в глубине души она так уж стремилась вернуться в гостиницу. По крайней мере с Чарли, который уже дошел до такого состояния, когда был способен лишь без конца бормотать что‑то нечленораздельное. Единственным трезвым среди нас был Горелый, поглядывавший в нашу сторону с таким видом, будто понимал по‑немецки. Ингеборг, так же как и я, заметила это и занервничала. Это типичная для нее реакция, она страшно переживает, когда нечаянно делает нечто такое, что может повредить другим. Но чем мы могли повредить кому бы то ни было своими репликами?

Позже я спросил у него, знает ли он наш язык, и он ответил, что нет.

В семь часов утра, когда солнце стояло уже высоко, мы наконец добрались до кровати. В комнате было прохладно, и мы занялись любовью. После чего уснули с открытыми окнами и задернутыми шторами. Но перед этим… Перед этим нам пришлось волочить на себе Чарли, норовившего подхватить песни, которые напевали ему в уши Волк и Ягненок (при этом они хохотали как безумные и хлопали в ладоши); по дороге в гостиницу он вдруг уперся, заявив, что желает немножко поплавать. Несмотря на наши с Ханной возражения, испанцы его поддержали, и они втроем залезли в воду. Бедная Ханна не знала, что ей делать: то ли тоже купаться, то ли дожидаться со мной на берегу; в конце концов она выбрала второе.

Горелый, незаметно для нас покинувший бар, вновь объявился здесь, на пляже. Он шагал в нашу сторону и остановился метрах в пятидесяти от нас. Присев на корточки, он вгляделся в море.

Ханна сказала, что боится за Чарли. Сама она прекрасная пловчиха и, конечно, должна была сопровождать его, однако, призналась она с кривой улыбкой, ей не хотелось раздеваться перед нашими новыми друзьями.

Море было гладким, как ковер. Трое пловцов удалялись все дальше и дальше от берега. Скоро мы уже не могли разобрать, кто из них кто; светлые волосы Чарли и темные испанцев сделались неотличимы.

– Чарли – это тот, кто впереди, – сказала Ханна.

Две головы повернули в сторону берега. Третья продолжала удаляться в открытое море.

– Это Чарли, – сказала Ханна.

Нам пришлось уговаривать ее, чтобы она не раздевалась и не плыла к нему. Ингеборг взглянула на меня так, словно я был избран для этой миссии, но ничего не сказала. Я ей был за это благодарен. Плавание не мой конек, и Чарли был уже слишком далеко от берега, чтобы я мог его догнать. Возвращавшиеся испанцы плыли чрезвычайно медленно. Один из них то и дело оборачивался, словно желал удостовериться, плывет ли за ним Чарли. На мгновение я вспомнил то, что он мне сказал о страхе умереть. Это было нелепо. Тут я взглянул туда, где сидел Горелый, но не обнаружил его. Чуть левее нас, ровно посередине между берегом и Приморским бульваром, громоздились велосипеды, залитые голубоватым светом, и я понял, что он находится там, внутри своей крепости – спит или, возможно, наблюдает за нами, и сама мысль о том, что он там прячется, взволновала меня куда больше, чем показательный заплыв, устроенный для нас болваном Чарли.

Волк и Ягненок наконец достигли берега и в изнеможении рухнули на песок, один подле другого, не в силах подняться. Ханна, не обращая внимания на то, что они раздеты, бросилась к ним и начала о чем‑то спрашивать по‑немецки. Испанцы устало засмеялись и сказали, что ничего не понимают. Волк сделал попытку повалить ее и стал брызгать на нее водой. Ханна отпрыгнула назад (как от удара током) и закрыла лицо руками. Я думал, она заплачет или ударит их, но она не сделала ни того, ни другого. Она вернулась на наше место и села рядом со стопкой одежды, разбросанной Чарли и аккуратно сложенной ею.

– Сукин сын, – услышал я, как пробормотала Ханна.

Затем, глубоко вздохнув, она встала и начала вглядываться в горизонт. Чарли нигде не было видно. Ингеборг предложила позвонить в полицию. Я подошел к испанцам и спросил, как связаться с полицией или со спасателями из порта.

– Только не полиция, – сказал Ягненок.

– Ничего страшного, этот приятель, как видно, из шутников, он скоро вернется. Он просто решил над нами подшутить.

– Только не звоните в полицию, – твердил Ягненок.

Я сообщил Ингеборг и Ханне, что в смысле помощи рассчитывать на испанцев не приходится, хотя, с другой стороны, наши страхи, наверное, слишком преувеличены. Чарли вот‑вот вернется.

Испанцы поспешно оделись и присоединились к нам. Из голубоватого пляж окрасился в розовый цвет, а на дорожках Приморского бульвара появились ранние пташки из числа туристов, увлекающихся бегом. Мы все встали, кроме Ханны, вновь усевшейся рядом с горкой одежды Чарли и прищурившейся так, как будто свет, становившийся с каждым разом все более ярким, был ей невыносим.

Первым его разглядел Ягненок. Не поднимая брызг, совершенным ритмичным стилем Чарли подплывал к берегу метрах в ста от того места, где мы находились. Испанцы с радостными криками бросились встречать его, нимало не заботясь о том, чтобы не намочить брюки. Ханна же, напротив, расплакалась в объятиях Ингеборг и сказала, что плохо себя чувствует. Чарли вышел из воды практически трезвый. Он поцеловал Ханну и Ингеборг, а остальным пожал руки. В этой сцене было что‑то ирреальное.

Мы попрощались возле «Коста‑Брава». А когда направлялись, уже вдвоем, в нашу гостиницу, я заметил Горелого, вынырнувшего из‑за велосипедов и начавшего разбирать свое сооружение, готовясь к очередному рабочему дню.

 

Проснулись мы в четвертом часу дня. После душа немного перекусили в ресторане гостиницы. Усевшись за стойкой, разглядывали панораму Приморского бульвара через дымчатые стекла окна. Она напоминала почтовую открытку. Старики, устроившиеся на парапете рядом с тротуаром, половина из них в белых панамах; и старухи, задравшие юбки выше колен, чтобы солнце облизало им ляжки. Вот и вся картинка. Мы выпили лимонаду и поднялись к себе в номер переодеться в пляжные костюмы. Чарли с Ханной ждали нас в обычном месте, рядом с велосипедами. Утренний инцидент дал обильную тему для разговоров: Ханна поведала, что, когда ей было двенадцать лет, ее лучший приятель умер от остановки сердца во время купания. Чарли, полностью восстановившийся после вчерашней попойки, рассказал, что какое‑то время он и некий Ганс Кребс были чемпионами муниципального бассейна Оберхаузена. Они научились плавать в реке и считали, что тот, кто обучается в такой среде, уже никогда не сможет быть побежден морем. В реках, сказал он, нужно плавать с напряженными мускулами и закрытым ртом, особенно если река радиоактивна. Он был очень доволен, что сумел продемонстрировать испанцам свою стойкость и выдержку. По его словам, в какой‑то момент они стали упрашивать его плыть обратно, по крайней мере, Чарли так их понял; в любом случае, если они даже говорили что‑то другое, по их тону было заметно, что они трусят. Ты не струсил, потому что был пьян, сказала Ханна, целуя его. Чарли улыбнулся, обнажив два ряда крупных белых зубов. Нет, возразил он, я не струсил, потому что умею плавать.

Разумеется, видели на пляже Горелого. Он медленно шел по песку в одних джинсах, обрезанных, как бермуды. Ингеборг и Ханна помахали ему в знак приветствия.

– Когда это вы успели подружиться с этим типом? – проворчал Чарли.

Горелый ответил им таким же приветствием и направился к берегу, волоча за собой велосипед. Ханна спросила, правда ли, что его зовут Горелым. Я ответил, что так оно и есть. Чарли признался, что совершенно его не помнит. Почему он не поплыл вместе со мной? Потому же, почему и Удо, сказала Ингеборг, потому что он не дурак. Чарли пожал плечами. (По‑моему, он обожает получать нагоняй от женщин.) Возможно, он плавает лучше тебя, добавила Ханна. Не думаю, возразил Чарли, и готов поспорить на что угодно. Тогда Ханна заметила, что по мускулатуре Горелый превосходит нас обоих, вместе взятых, да, впрочем, и любого, кто в эти часы нежился на солнышке. Может, он культурист? Ингеборг и Ханна принялись смеяться. Тогда Чарли признался, что ничего не помнит из событий прошлой ночи. Обратный путь на дискотеку, когда его выворачивало наизнанку, слезы – все это изгладилось из его памяти. Зато о Волке и Ягненке он знал больше, чем все мы. Один из них работал в супермаркете, где‑то в районе кемпингов, а другой служил официантом в баре в старой части городка. Потрясающие ребята.

Мы ушли с пляжа в семь и отправились пить пиво на террасу «Андалузского уголка». Хозяин стоял за стойкой и беседовал с парочкой местных стариков, оба как на подбор коротышки, чуть ли не карлики. Заметив нас, он сделал приветственный жест рукой. Здесь было хорошо. Дул слабый прохладный ветерок, и хотя все столики были заняты, люди еще не начали веселиться по‑настоящему, и потому шумно не было. Посетители были, как и мы, люди, возвращавшиеся с пляжа, которым надоело купаться и загорать.

Когда мы прощались, никаких планов на вечер никто не предложил.

Вернувшись в гостиницу, мы приняли душ, после чего Ингеборг уселась в шезлонг на балконе писать открытки и дочитывать детектив про Флориана Линдена. Я некоторое время постоял возле моей игры, а потом спустился в ресторан выпить пива. Когда я вернулся в номер за тетрадкой, Ингеборг спала, закутавшись в свой черный халат и крепко прижав открытки рукой к бедру. Я поцеловал ее и посоветовал перебраться в постель, но она не захотела. Мне показалось, у нее небольшой жар. Я решил снова спуститься в бар. Вдали, на берегу, Горелый повторял ежевечерний ритуал. Один за другим водные велосипеды собирались в единое целое, хибарка приобретала форму и начинала расти, если только такое можно сказать про хибарку. (Про хибарку нет, зато про крепость вполне.) Я машинально поднял руку в знак приветствия. Он меня не заметил.

В баре встретил фрау Эльзу. Она поинтересовалась, что я пишу. Ничего особенного, отвечал я, это просто черновик моей статьи. А, так вы писатель, проговорила она. Нет‑нет, поспешил возразить я, мгновенно покраснев. Чтобы сменить тему, я спросил про ее мужа, которого еще не имел удовольствия приветствовать.

– Он болен.

Она произнесла эти слова с кроткой улыбкой, глядя на меня и одновременно посматривая по сторонам, словно не хотела упустить из виду ничего из того, что происходило в баре.

– Очень сожалею.

– Ничего опасного.

Я упомянул что‑то о летних болезнях, наверняка ляпнул какую‑нибудь глупость. Потом встал и спросил, не выпьет ли она рюмочку со мной.

– Нет, спасибо, не стоит, к тому же я на работе. У меня всегда полно работы!

Тем не менее она не сдвинулась со своего места.

– Вы давно не были в Германии? – спросил я, чтобы не молчать.

– Да нет, недавно была. В январе провела там несколько недель.

– И как вам показалась страна? – Едва задав вопрос, я сообразил, что вновь сморозил глупость, и залился краской.

– Как всегда.

– Да, это верно, – пробормотал я.

Фрау Эльза впервые взглянула на меня с интересом и тут же ушла. Я видел, как она подошла к официанту, потом к какой‑то посетительнице и затем к двум старичкам, после чего исчезла под лестницей.

 

25 августа

 

Дружба с Чарли и Ханной становится весьма обременительной. Вчера, когда я записал все необходимое в дневник и думал, что спокойно проведу вечер наедине с Ингеборг, заявились эти двое. Было около десяти; Ингеборг только‑только проснулась. Я сказал, что предпочитаю остаться в гостинице, но она, поговорив по телефону с Ханной (Чарли и Ханна находились в вестибюле), решила, что нам лучше пройтись. Все то время, что она переодевалась, мы не переставая спорили. А когда спустились, я, к своему удивлению, увидел у стойки администратора Волка и Ягненка. Первый, опершись на стойку, что‑то рассказывал на ухо дежурной, а та без всякого стеснения покатывалась со смеху. Мне это крайне не понравилось: я решил, что это та самая администраторша, что нажаловалась на меня фрау Эльзе, когда произошло известное недоразумение со столом, хотя, учитывая время суток и вероятность работы в две смены, вполне возможно, я обознался. В любом случае эта была молодая и недалекая особа: увидев нас, она сделала такое лицо, словно хотела поделиться с нами важной тайной. Остальные зааплодировали. Это уже было слишком.

Мы выехали из городка на машине Чарли; рядом с ним на переднем сиденье ехала Ханна; Волк показывал дорогу. По пути на дискотеку, если, конечно, эту халупу можно было назвать дискотекой, я видел огромные фабрики керамики, выстроенные по старинке вдоль обочины шоссе. На самом деле это, видимо, были склады или магазины оптовой торговли. Всю ночь их освещали прожекторы, как на стадионе, и автомобилист мог обозреть бесчисленную посуду, разные побрякушки и цветочные горшки всевозможных размеров, а также кое‑какие скульптуры за ограждениями. Грубые подделки под греков, покрытые пылью. Фальшивки средиземно‑морских ремесленников, застывшие в каком‑то неопределенном времени – ни день, ни ночь. По дворам бродили лишь сторожевые собаки.

В целом эта ночь почти ничем не отличалась от предыдущей. Дискотека не имела никакого названия, хотя Ягненок сказал, что она якобы называется «Старье берем»; так же как и вчерашняя, она была больше рассчитана на местный рабочий люд, чем на туристов; музыка и освещение были просто ужасными. Чарли принялся за выпивку, а Ханна с Ингеборг пошли танцевать с испанцами. Все кончилось бы как обычно, не случись вдруг драка, что здесь дело обычное, по словам Волка, который посоветовал нам как можно скорее уходить. Попробую восстановить эту историю: все началось с одного типа, делавшего вид, что танцует между столиками и вдоль площадки, не заходя на нее. Похоже, он не заплатил за вход и находился под кайфом. Разумеется, по поводу последнего точно ничего нельзя утверждать. Его отличительной чертой, на которую я обратил внимание задолго до того, как началась эта заварушка, была свисавшая с руки довольно толстая палка, которой он то и дело поигрывал, хотя Волк потом уверял, что это была трость из свиной кишки и что после удара ею на теле остается шрам на всю жизнь. В любом случае поведение лжетанцора выглядело вызывающим, и вскоре к нему подошли двое местных официантов, которые здесь не носили формы и ничем не отличались от клиентов, разве что суровым обхождением и разбойничьими физиономиями. Между ними и обладателем трости возникла перепалка, постепенно набиравшая обороты.

До меня донеслись слова последнего:

– Моя шпага сопровождает меня повсюду, – так своеобразно именовал он свою трость, реагируя на запрещение находиться с нею на дискотеке.

Официант ответил:

– У меня есть кое‑что покруче  твоей шпаги. – Вслед за этим полился поток грубых ругательств, которых я не понял, а под конец официант сказал: – Хочешь убедиться?

Владелец трости словно онемел; рискну утверждать, что в то же время он вдруг побледнел как полотно.

Тогда официант поднял свою мускулистую и волосатую руку гориллы и произнес:

– Видел? Это будет покруче.

Владелец трости засмеялся в ответ, но не вызывающе, а словно с облегчением, хотя не думаю, что официанты способны были уловить разницу, и, взяв свою палку за оба конца, поднял ее вверх и натянул, как лук. И продолжал смеяться бессмысленным, пьяным, жалким смехом. В это мгновение рука, которую демонстрировал официант, рванулась вперед, словно разжатая пружина, и схватила палку. Все произошло очень быстро. Тут же, покраснев от натуги, официант переломил ее надвое. За одним из столиков зааплодировали.

С такой же быстротой владелец палки бросился на официанта, заломил ему руку за спину, прежде чем кто‑либо успел ему помешать, и в мгновение ока сломал ее. Мне кажется, что я, несмотря на то что во время этого инцидента музыка продолжала играть, слышал хруст ломающихся костей.

Поднялся страшный крик. Вначале завопил официант, которому сломали руку, потом к нему присоединились голоса тех, кто ввязался в потасовку, причем было непонятно, по крайней мере с моего места, кто на чьей стороне, и под конец орали уже все присутствующие, даже те, кто понятия не имел, из‑за чего заварилась каша.

Мы решили ретироваться.

На обратном пути нам повстречались две полицейские машины. Волка с нами не было, мы не смогли найти его в толкотне у выхода, и теперь Ягненок, который без всяких возражений последовал за нами, горевал о том, что бросили его друга, и требовал вернуться. Но Чарли был категоричен: если испанец желает вернуться, пусть возвращается автостопом. Сошлись на том, что подождем Волка в «Андалузском уголке».

Когда мы подъехали, бар еще был открыт, я имею в виду, открыт для всех, терраса освещена и полна народу, несмотря на столь поздний час; хозяин по просьбе Ягненка, поскольку кухня действительно уже не работала, приготовил нам пару цыплят, которых мы сопроводили бутылкой красного вина; после этого, не утолив как следует аппетит, мы управились с целым подносом, уставленным кусочками колбасы, ломтями ветчины и хлебом с помидорами и маслом. Когда терраса была уже закрыта и внутри бара находились только мы да хозяин, который в эти часы предавался своему излюбленному занятию – смотреть видеофильмы про ковбоев и не спеша ужинать, появился Волк.

Увидев нас, он пришел в ярость, причем все свои упреки – «оставили меня одного», «бросили меня», «вот и доверяй после этого друзьям» и т. п. – адресовал, как ни странно, Чарли. Ягненок же, который, по‑хорошему, был здесь единственным его другом, делал вид, что ему стыдно, и демонстрировал немое согласие со словами своего приятеля. А Чарли, что еще более странно, смиренно принимал эти упреки и извинялся, соглашался с ними вроде бы в шутку, но при этом пускался в объяснения – словом, вел себя так, словно польщен тем, что неистовые жесты и примитивная брань адресованы именно ему. Да, Чарли это нравилось! Вероятно, он принимал эти откровения за подлинную дружбу! Это было просто смешно! Должен подчеркнуть, что мне Волк не высказал ни единого упрека, а с девушками вел себя как всегда – то вежливо, то развязно.

Я уже собирался уйти, когда в бар вошел Горелый. Кивком поздоровавшись с нами, он уселся за стойку, спиной к нам. Я дождался, когда Волк закончит рассказывать о событиях на дискотеке «Старье берем», которые он наверняка приукрасил, добавив потоки крови и неслыханное количество арестованных, и подошел к Горелому Его верхняя губа наполовину представляла собой бесформенный струп, но очень скоро ты переставал обращать на это внимание. Я спросил, не страдает ли он бессонницей, и он улыбнулся в ответ. Нет, бессонницей он не страдает, просто ему хватает нескольких часов сна, чтобы потом нормально выполнять свою работу, а работа у него нетрудная и интересная. Он был не слишком разговорчив, но и не такой молчун, каким я его себе воображал. У него были мелкие, словно бы подпиленные зубы, находившиеся в ужасном состоянии, которое я по своему невежеству не знал, чему приписать: воздействию огня или просто‑напросто недостаточному уходу за полостью рта. Неудивительно, что человек с сожженным лицом не слишком заботится о состоянии своих зубов.

Он спросил, откуда я родом. У него был негромкий, но очень звучный голос человека, уверенного, что его правильно понимают. Я ответил, что из Штутгарта, и он кивнул так, словно город был ему хорошо знаком, хотя он наверняка там никогда не был. Одет он был так же, как днем: короткие штаны, майка и веревочные сандалии. Бросается в глаза его физическое сложение: широкая грудь, сильные руки с выпуклыми бицепсами, хотя когда он сидит за стойкой, – и пьет чай! – то кажется более худым, чем я. Или более робким. Несмотря на скудный гардероб, он, по‑видимому, заботится о своем внешнем виде, хотя и на самом простом уровне: волосы причесаны, и не чувствуется дурного запаха. Последнее можно в каком‑то смысле отнести к маленьким подвигам, ибо, живя на пляже, ты можешь пользоваться только соленой водой. (Если принюхаться, от него пахло морской водой.) На мгновение я представил себе, как он изо дня в день или из ночи в ночь стирает свою одежду (штаны, несколько маек) в море, моет свое тело в море, справляет нужду в море или на пляже, том самом пляже, где потом возлегают сотни туристов, и среди них Ингеборг… Не в силах справиться с внезапно подступившим отвращением, я вообразил, как сообщаю о его хулиганском поведении в полицию… Нет, я, конечно, этого делать не стану. Тем не менее чем объяснить, что человек, имеющий оплачиваемую работу, не в состоянии обеспечить себе достойное место для сна? Разве цены на любое  жилье в этом городке непомерно высоки? Разве не существует дешевых пансионов или кемпингов, пусть даже они расположены не на самом берегу? Или же наш приятель Горелый надеется таким образом, не платя за квартиру, приберечь некоторое количество песет на то время, когда кончится летний сезон?

В нем есть что‑то от «доброго дикаря»; впрочем, то же самое можно сказать и про Волка с Ягненком, однако же эти устраиваются как‑то иначе. Возможно, бесплатное одновременно означает уединенное жилище, защищенное от чужих взглядов и присутствия других людей. Если это так, то я в какой‑то степени его понимаю. Плюс преимущества жизни на свежем воздухе, хотя его жизнь, как я ее представляю, мало чем напоминает жизнь на свежем воздухе, синоним здоровой жизни, поскольку проходит в ожесточенной борьбе с сыростью на пляже и поскольку его каждодневное меню, я в этом уверен, составляют бутерброды. Как живет Горелый? Я знаю только, что днем он напоминает зомби, волочащего велосипеды сначала от берега к небольшому огороженному пространству, а потом оттуда снова на берег. И ничего больше. Хотя у него должны быть обеденные часы и когда‑то он должен встречаться со своим начальником и передавать ему выручку. Знает ли этот начальник, которого я ни разу не видел, что Горелый спит на пляже? Да что там начальник, знает ли об этом хозяин «Андалузского уголка»? Посвящены ли в тайну Ягненок с Волком или я единственный, кто раскрыл его убежище? Не решаюсь спросить его об этом.

По ночам Горелый делает что хочет или, по крайней мере, пытается делать. Но что именно он делает, кроме того, что спит? Допоздна сидит в «Андалузском уголке», гуляет по пляжу, возможно – общается со своими друзьями, ведь могут же у него быть друзья, пьет чай, хоронит себя под своими железяками… Да, иногда крепость из велосипедов кажется мне своего рода мавзолеем. Конечно, при дневном свете она производит впечатление хижины, однако ночью, при свете луны, возвышенная душа вполне могла бы спутать ее с языческим курганом.

Ничего иного, достойного упоминания, ночью двадцать четвертого не произошло. Мы покинули «Андалузский уголок» относительно трезвыми. Горелый и хозяин еще оставались: первый – перед пустой чайной чашкой, второй – перед экраном, продолжая смотреть очередной ковбойский фильм.

 

Сегодня, как и следовало ожидать, видел его на пляже. Ингеборг и Ханна улеглись рядом с велосипедами, а Горелый, сидевший по другую сторону прислонившись к пластмассовому поплавку, разглядывал горизонт, где смутно угадывались силуэты некоторых его клиентов. Он ни разу не обернулся, чтобы взглянуть на Ингеборг, хотя справедливости ради нужно сказать, что там было на что посмотреть. Обе девушки щеголяли в новых ярких бикини радостного апельсинового цвета. Но Горелый избегал смотреть в их сторону.

Я не пошел на пляж. Остался в номере – правда, то и дело выходил на балкон или высовывался в окно, чтобы еще раз просмотреть заброшенную мною игру. Любовь, как известно, – это всепоглощающая страсть, хотя в данном случае надеюсь, что смогу сочетать страсть к Ингеборг с увлеченностью игрой. Согласно планам, намеченным в Штутгарте, к этому времени я должен был иметь уже половину продуманного и написанного стратегического варианта и по меньшей мере черновик доклада, который мы будем представлять в Париже. Однако пока не написал ни единой строки. Будь здесь Конрад, он бы вдоволь поиздевался надо мной. Но Конрад должен понять, что это мои первые  каникулы с Ингеборг и я не могу игнорировать ее и всецело отдаться работе над новым вариантом. Невзирая на все это, я не отчаиваюсь и думаю, что закончу ее к нашему возвращению в Германию.

После обеда произошла забавная вещь. Я сидел в комнате, как вдруг услышал звуки охотничьего рога. Не могу утверждать это на сто процентов, но, с другой стороны, я способен отличить звуки рога от других звуков. Любопытно, что в этот момент я думал, хотя и не слишком определенно, о Зеппе Дитрихе, который как‑то обмолвился по поводу тревожного рога. Так или иначе, уверен, что все это мне не приснилось. Зепп утверждал, что слышал его дважды и в обоих случаях таинственная музыка помогла ему побороть страшную физическую усталость, первый раз в России и второй в Нормандии. По словам Зеппа, начинавшего как рассыльный и шофер и дослужившегося до командующего армией, это предупреждение предков, голос крови, который заставляет тебя насторожиться. И вот, как я уже сказал, я сидел в комнате и размышлял, как вдруг неожиданно услышал его. Я вскочил и вышел на балкон. Снаружи царил повседневный шум, даже моря не было слышно. В коридоре, напротив, царила одуряющая тишина. Выходит, рог прозвучал у меня в мозгу? Прозвучал, потому что я думал о Зеппе Дитрихе или потому что он должен был предупредить меня об опасности? Ведь на самом деле я думал в тот момент и о Хауссере, и о Биттрихе, и о Мейндле… Так, значит, он звучал для меня? Но коли так, то о какой опасности он меня предупреждал и призывал быть начеку?

Когда я рассказал об этом Ингеборг, она посоветовала мне не сидеть столько времени в закрытой комнате. Она считает, что мы должны записаться на курсы джоггинга и гимнастики, которые организуются при гостинице. Бедная Ингеборг, она ничего не понимает. Я обещал, что поговорю насчет этого с фрау Эльзой. Десять лет назад здесь не было никаких курсов. Ингеборг сказала, что сама запишет нас и незачем обращаться за этим к фрау Эльзе, когда все очень просто решается с помощью дежурного администратора. Я сказал, что согласен и что она может поступать так, как считает нужным Прежде чем лечь спать, я сделал две вещи, а именно:

 

1) приготовил бронетанковые корпуса к молниеносной атаке на Францию;

2) вышел на балкон и поискал взглядом какой‑нибудь свет на пляже, указывающий на присутствие Горелого, но везде было темно.

 

26 августа

 

Последовал советам Ингеборг. Сегодня пробыл на пляже необычно долго. В результате сжег себе плечи и после обеда был вынужден идти покупать крем, чтобы кожа не так горела. Разумеется, мы устроились рядом с велосипедами, и я за неимением других занятий завел разговор с Горелым. Так или иначе, но этот день приготовил нам несколько новостей. Главная из них состояла в том, что Чарли вчера самым скандальным образом напился в компании Волка и Ягненка. Ханна сообщила об этом Ингеборг и все причитала, что не знает, как ей быть: бросить его или нет. Желание вернуться одной в Германию ни на миг не оставляет ее; она скучает по своему сынишке; она устала, и ей все надоело. Единственное, что утешает Ханну, – это ее великолепный бронзовый загар. Ингеборг утверждает, что все зависит от того, любит ли она Чарли по‑настоящему. Ханна не знает, что ответить. Вторая новость заключается в том, что управляющий «Коста‑Брава» попросил их покинуть гостиницу. Похоже, что вчера вечером Чарли и испанцы попытались избить ночного портье. Ингеборг, не обращая внимания на мои тайные знаки, предложила им переселиться в «Дель‑Map». К счастью, Ханна уверена, что управляющий передумает или, на худой конец, вернет им деньги, которые они уплатили вперед. Думаю, все ограничится несколькими объяснениями и извинениями. На вопрос Ингеборг, где находилась Ханна во время перепалки, та ответила, что спала в своем номере. Чарли появился на пляже только после полудня, волоча за собой свою доску. Вид у него был тот еще. Взглянув на него, Ханна прошептала на ухо Ингеборг:

– Он себя просто губит.

У Чарли совсем иная версия происшедшего. В остальном же ему совершенно наплевать на управляющего и его угрозы. Он бормочет с полузакрытыми глазами и сонным видом, словно только что встал с постели:

– Мы можем переехать к Волку. Дешевле и ближе к жизни. Так сможешь узнать настоящую Испанию. – И подмигивает мне.

Это лишь наполовину шутка, мать Волка действительно сдает летом комнаты с пансионом или без по умеренным ценам. В какое‑то мгновение мне кажется, что Ханна вот‑вот расплачется. Ингеборг приходит на помощь и успокаивает ее. Таким же шутливым тоном она спрашивает Чарли, уж не влюбились ли в него Волк и Ягненок. На самом деле вопрос задается всерьез. Чарли смеется и говорит, что нет. А Ханна, уже успокоившись, уверяет, что это ее Волк с Ягненком хотят заманить в постель.

– Прошлой ночью они то и дело меня трогали, – говорит она, и в ее голосе странным образом уживаются кокетство и оскорбленное женское достоинство.

– Потому что ты красивая, – спокойно объясняет Чарли. – Я тоже попытал бы счастья, если бы не был с тобой знаком. Думаешь, нет?

В разговоре внезапно возникают такие славные названия, как «Дискотека 33» в Оберхаузене и Телефонная компания. Ханна и Чарли сразу становятся сентиментальными и начинают вспоминать места, с которыми у них связаны романтические переживания. Спустя некоторое время, однако, Ханна настойчиво возвращается к прежнему:

– Ты себя губишь.

Чарли кладет конец препирательствам, беря доску и входя с ней в море.

 

Мой разговор с Горелым вертелся вначале вокруг таких тем, как не было ли у него случаев воровства велосипедов, трудна ли его работа, не надоедает ли проводить столько времени на пляже под столь немилосердным солнцем, остается ли у него время на то, чтобы пообедать, какие иностранцы, по его мнению, лучшие клиенты и так далее. Ответы, достаточно скупые, звучали так: велосипеды у него воровали дважды, точнее сказать, их просто бросали на другом конце пляжа; работа у него не тяжелая; временами она надоедает, но не слишком; питается он, как я и подозревал, бутербродами; что касается клиентов, чаще всего берущих напрокат его велосипеды, то он понятия не имеет, какой они национальности. Я удовлетворился его ответами, терпеливо переждав паузы, наступавшие перед каждым из них. Несомненно, мой собеседник был человеком, непривычным к диалогу и, насколько я мог судить по ускользающему взгляду, довольно недоверчивым. В нескольких шагах от нас распростертые блестящие тела Ингеборг и Ханны впитывали в себя солнечные лучи. И тут я неожиданно сказал, что предпочел бы вообще не выходить из гостиницы. Он взглянул на меня без особого интереса и продолжил разглядывать горизонт, где его велосипеды становились неотличимы от велосипедов других хозяев. Вдалеке я увидел виндсерфингиста, дважды терявшего равновесие. По цвету паруса я понял, что это не Чарли. Я сказал, что моя стихия – это горы, а не море. Мне нравится море, но гораздо больше я люблю горы. Горелый никак не отреагировал на мои слова.

Мы снова замолчали. Я чувствовал, как солнце сжигает мне плечи, но не двинулся с места и не сделал ничего, чтобы закрыться. В профиль Горелый выглядел другим. Не хочу сказать, что таким образом его уродство было менее заметно (как раз наоборот, ибо он был обращен ко мне своей наиболее обезображенной стороной), просто он казался другим. Более далеким. Передо мною был словно бюст из пемзы, обрамленный густыми темными волосами.

Не знаю, что дернуло меня признаться ему, что я пишу. Горелый повернулся ко мне и, поколебавшись, сказал, что это интересная профессия. Я переспросил его, так как вначале подумал, что он меня неправильно понял.

– Но только не романы и не пьесы, – разъяснил я.

Горелый пошевелил губами и произнес что‑то, но я не расслышал.

– Что?

– Поэт?

Мне почудилось, что под ужасными шрамами возникло подобие улыбки. Я решил, что отупел от солнца.

– Нет‑нет, разумеется, не поэт.

Я объяснил, коль скоро он мне дал для этого повод, что я никоим образом не презираю поэзию и мог бы продекламировать на память стихи Клопштока или Шиллера. Но сочинять стихи в наше время не для любимой, а так – довольно бесполезно, как ему кажется?

– Или просто уродство, – сказал этот несчастный, кивнув головой.

Как такой калека мог называть что‑либо уродством и не чувствовать, что это слово имеет прямое отношение к нему самому? Загадка. Во всяком случае, ощущение, что Горелый тайком улыбается, крепло. Вероятно, все дело было в глазах, отражавших эту улыбку. Его взгляд редко останавливался на мне, но когда это случалось, я ощущал в его глазах искру радости и силу.

– Если я и писатель, то особого рода, – сказал я. – Очеркист‑креативщик.

И тут же в общих чертах поведал ему о мире wargames с его журналами, турнирами, местными клубами и тому подобным. К примеру, в Барселоне, объяснял я, действуют несколько ассоциаций, и хотя мне неизвестно, существует ли единая федерация, испанские игроки начали проявлять заметную активность в том, что касается европейских соревнований. С двумя из них я познакомился в Париже.

– Этот вид спорта сейчас на подъеме, – внушал я.

Горелый задумался над моими словами, затем встал, чтобы принять подплывший к берегу велосипед; без особого труда он перенес его в огороженное хранилище.

– Однажды я читал что‑то такое про людей, которые играют в оловянных солдатиков, – сказал он. – Совсем недавно это было, вроде бы в начале лета…

– Да, в общем, это довольно близко. Как регби и американский футбол. Но меня оловянные солдатики не очень привлекают, хотя они здорово сделаны… Красиво… Художественно… – Я засмеялся. – Предпочитаю игры, которые происходят на доске.

– О чем ты пишешь?

– Да о чем угодно. Выбери любую войну или кампанию, и я скажу тебе, как в ней можно победить или проиграть, какие недостатки есть в данной игре, где ее создатель попал в точку и где промахнулся, какие недочеты выявятся в ходе партии, каков правильный масштаб игры и каков был истинный ход сражения…

Горелый смотрит на горизонт. Большим пальцем ноги он делает ямку в песке. Позади нас Ханна сладко спит, а Ингеборг дочитывает последние страницы книги про Флориана Линдена; когда наши взгляды встречаются, она улыбается и посылает мне воздушный поцелуй.

На мгновение я задумываюсь: есть ли у Горелого девушка? И была ли?

Какая девушка способна поцеловать эту чудовищную маску? Хотя, как мне уже известно, есть женщины, готовые на все.

Немного погодя:

– Это, должно быть, увлекательная штука, – говорит он.

Его голос долетел до меня словно откуда‑то издалека. Лучи света, отражаясь от поверхности моря, образовывали некую стену, которая все росла и росла, пока не достигла облаков. Толстые, тяжелые, грязно‑молочного цвета, эти облака едва заметно двигались в сторону северных утесов. А под ними стремительно приближалась к берегу фигурка парашютиста, которую тащил за собой быстроходный катер. Я сказал, что у меня немного кружится голова. Должно быть, это из‑за несделанной работы, добавил я, нервы у меня бывают напряжены до тех пор, пока я не поставлю последнюю точку. Я объяснил, как сумел, что профессия такого особого писателя требует сборки сложного и обременительного аппарата. (Основное достоинство, которым щеголяли любители компьютерных wargames, состояло как раз в этом – в экономии пространства и времени.) И поведал, что в моем номере в гостинице вот уже несколько дней как развернуто огромное игровое поле и что на самом деле я должен бы был сейчас работать.

– Я обещал сдать свой очерк в начале сентября, но, как видишь, вместо этого наслаждаюсь жизнью.

Горелый ничего не сказал в ответ. Я добавил, что это заказ одного американского журнала.

– Невообразимый вариант. Никому в голову не приходило.

Наверное, солнце в конце концов все‑таки возбудило меня. В свое оправдание должен сказать, что, с тех пор как я покинул Штутгарт, у меня не было возможности поговорить с кем‑либо о wargames. Настоящий игрок меня бы наверняка понял. Поговорить об играх для нас великое удовольствие. Хотя, конечно, я избрал себе самого необычного собеседника, какого только можно было найти.

Похоже, до Горелого дошло, что я должен разыгрывать на доске все то, о чем пишу.

– Но так ты всегда будешь выигрывать, – сказал он, обнажая свои испорченные зубы.

– Ничего подобного. Когда играешь один, уже не можешь обмануть противника с помощью хитроумного маневра или уловки. Все карты открыты; и если мой вариант работает, то лишь потому, что математически не может быть иначе. Между прочим, я уже опробовал его пару раз и в обоих случаях победил, но он еще нуждается в шлифовке, а потому я играю один.

– Ты, наверно, очень медленно пишешь, – сказал он.

– Нет, – засмеялся я, – как раз пишу я молниеносно. Играю очень медленно, но пишу очень быстро. Говорят, что я очень нервный, но это неправда; так считают из‑за моего почерка. Я пишу без остановки!

– Я тоже пишу очень быстро, – пробормотал Горелый.

– Я так и думал, – сказал я.

И про себя удивился собственным словам. На самом деле я не ожидал, что Горелый вообще умеет  писать. Но когда он это сказал или даже раньше, когда о скором письме упомянул я, у меня возникло ощущение, что у него тоже должен быть быстрый почерк. Мы глянули друг на друга, не говоря ни слова. Нелегко было в течение долгого времени смотреть на его лицо, хотя постепенно я начал к нему привыкать. Тайная улыбка Горелого по‑прежнему присутствовала на его лице, хотя и была трудноуловима; возможно, он смеялся надо мной и только что обнаруженной нашей общей особенностью. Между тем я чувствовал себя все хуже и хуже. Пот лил с меня градом. Непонятно было, как Горелый может столько времени находиться на солнце. Его сморщенная, изобилующая опаленными складками кожа временами приобретала то голубоватый цвет горящего газа, то темно‑желтый оттенок и, казалось, вот‑вот лопнет. Однако же он был способен спокойно сидеть на песке, обхватив руками колени, и вглядываться в море, не выказывая даже малейших признаков неудобства. Неожиданно он, обычно такой сдержанный, спросил, не помогу ли я ему вытащить на берег очередной велосипед. Немного сбитый с толку, я кивнул. Сидевшая на велосипеде парочка, оба итальянцы, никак не могла причалить к берегу. Мы вошли в воду и стали легонько подталкивать их. Итальянцы отпускали шуточки и делали вид, что вот‑вот свалятся в воду. В конце концов они спрыгнули с велосипеда, не доехав до берега. Я с облегчением вздохнул, глядя, как они, взявшись за руки и лавируя между лежащими телами, удаляются в сторону Приморского бульвара. Поставив велосипед на место, Горелый сказал, что мне нужно немножко поплавать.

– Зачем?

– Иначе солнце расплавит твои предохранители, – заверил он.

Я засмеялся и пригласил его поплавать вместе.

Мы проплыли какое‑то расстояние по прямой, стремясь как можно дальше отплыть от берега, и в конце концов оставили позади первую полосу купальщиков. После этого мы повернулись лицом к пляжу: отсюда берег и сгрудившиеся на нем люди выглядели по‑другому.

Когда мы вернулись, он каким‑то странным голосом посоветовал мне намазаться кокосовым кремом.

– Кокосовый крем и побыть в темноте, – пробормотал он.

Я разбудил Ингеборг намеренно грубо, и мы ушли с пляжа.

 

Под вечер у меня поднялась температура. Я сказал об этом Ингеборг. Она мне не поверила. Когда я продемонстрировал ей свои плечи, она велела мне приложить сверху мокрое полотенце или принять холодный душ. Ее дожидалась Ханна, и, похоже, она торопилась оставить меня в одиночестве.

Какое‑то время я рассматривал игру, не в силах что‑либо предпринять; свет раздражал глаза; гостиничный гул навевал сон. Я заставил себя выйти на улицу и отыскать аптеку. Под палящим солнцем я бродил по старым улочкам в центре городка. Не помню, чтобы мне встретились туристы. Да, по‑моему, мне вообще не попалась по пути ни единая живая душа. Только парочка спящих собак. Да девушка, обслуживавшая меня в аптеке, и старик, сидевший в тени портала. Зато на Приморском бульваре народу было столько, что невозможно было протиснуться, не прибегая к помощи плеч и локтей. В районе порта открыли небольшой парк аттракционов, и все, словно завороженные, повалили туда. Просто безумие какое‑то. На каждом шагу попадались лотки уличных торговцев, которые в любую минуту мог смыть мощный людской поток. Я поспешил вновь затеряться на улочках старинного центра и, сделав круг, вернулся в гостиницу.

Там я сразу разделся, опустил жалюзи и намазался кремом. Все тело у меня пылало.

Уже лежа в постели, без света, но с открытыми глазами, я попытался перед сном восстановить в памяти события последних дней. Потом мне приснилось, будто у меня уже нет жара и мы с Ингеборг лежим в этой самой кровати и читаем, каждый свою книгу, но в то же время мы с ней вместе, то есть я хочу сказать, мы оба уверены, что мы вместе, хотя и погружены в чтение своих книг, мы оба знаем, что любим друг друга. И вдруг кто‑то скребется в дверь, и вскоре мы слышим снаружи голос: «Это Флориан Линден, выходите немедленно, вашей жизни угрожает огромная опасность». Ингеборг сразу отбрасывает книгу (та падает на ковер, и обложка у нее отрывается) и смотрит на дверь. Что касается меня, то я не двигаюсь с места. По правде говоря, мне так уютно в постели, и кожа у меня такая гладкая и прохладная, что мне кажется, беспокоиться не о чем. «Ваша жизнь в опасности», – повторяет голос Флориана, с каждым разом он все больше удаляется и уже доносится будто бы из конца коридора. Действительно, вскоре мы слышим, как приближается лифт, как его двери с металлическим лязганьем сначала открываются, а затем захлопываются, и он увозит Флориана Линдена на первый этаж. «Он пошел на пляж или в парк аттракционов, – говорит Ингеборг и быстро одевается. – Я должна его найти, подожди меня здесь, мне необходимо с ним поговорить». Я конечно же не возражаю. Но, оставшись в одиночестве, не могу дальше читать. «Какая опасность может угрожать человеку, находящемуся в закрытой комнате? – произношу я вслух. – Что о себе возомнил этот горе‑сыщик?» Раздражаясь все больше, я подхожу к окну и разглядываю пляж, думая отыскать на нем Ингеборг и Флориана Линдена. День клонится к вечеру, и на берегу виден только Горелый, выстраивающий свои велосипеды под красноватыми облаками и луной цвета кипящей чечевичной похлебки. На нем одни короткие штаны, и он далек от всего, что его окружает, то есть от моря и пляжа, от парапета на бульваре и теней, отбрасываемых зданиями гостиниц. На мгновение меня охватывает страх; я понимаю, что там мне уготованы опасности и смерть. Просыпаюсь весь в поту. Жара как не бывало.

 

27 августа

 

Утром, проиграв и описав на бумаге два первых этапа операции, в ходе которой камня на камне не останется от изысканий Бенджамина Кларка (Waterloo , N 14) и Джека Корсо (The General,  N 3, т. 17), где оба не советуют создавать более одного фронта в первый год войны, я спустился в бар гостиницы в прекраснейшем расположении духа, переполняемый желанием читать, писать, плавать, пить, смеяться – в общем, заниматься всем тем, что служит явным признаком здоровья и жизнерадостности. По утрам бар бывает не слишком заполнен, поэтому я захватил с собой книгу и папку с ксерокопиями статей, необходимых мне для работы. Книга была не что иное, как роман К. Г. Wally, die Zweiflerin ,[20] однако, поскольку я был внутренне возбужден и переполнен радостью, оттого что провел утро с пользой, мне не удалось сосредоточиться на чтении, равно как и на изучении статей, которые я – буду уж откровенным до конца – намереваюсь опровергнуть. Так что я принялся разглядывать публику, сновавшую между рестораном и террасой, и с удовольствием попивал пиво. Когда я уже собирался вернуться в свой номер, где при известном везении мог бы набросать черновик третьего этапа (весна 1940 года, без сомнения, один из самых важных туров), появилась фрау Эльза. Увидев меня, она улыбнулась. Улыбка была странная. После чего, наскоро отделавшись от клиентов, можно сказать, прервав их на полуслове, она присела за мой столик.

Она выглядела уставшей, но это ничуть не портило ее лицо с правильными чертами, сияющие глаза.

– Никогда не читала, – сказала она, взглянув на обложку книги. – И даже не слышала про такого писателя. Современный?

Я с улыбкой покачал головой, сказав, что автор жил в прошлом веке. Он уже умер. Мы пристально посмотрели друг другу в глаза, не сопроводив свои взгляды ни единым словом.

– О чем эта книга? Перескажите мне сюжет. – Она указала на роман К. Г.

– Если желаете, я могу дать вам ее почитать.

– У меня нет времени на чтение. По крайней мере, летом. Но вы могли бы рассказать мне ее. – В ее голосе, по‑прежнему нежном, зазвучали повелительные нотки.

– Это дневник одной девушки по имени Валли. В конце она кончает жизнь самоубийством.

– И все? Какой ужас.

Я засмеялся:

– Вы же спрашивали, о чем книга. Возьмите, потом вернете.

Она задумчиво взяла томик в руки.

– Девочки любят вести дневник… Терпеть не могу эти драмы… Нет, я не буду ее читать. У вас нет чего‑нибудь повеселее? – Она открыла папку и увидела ксерокопии статей.

– Это не то, – поспешно объяснил я. – Тут ничего интересного.

– Я вижу. Вы читаете по‑английски?

– Да.

Она сделала движение головой, словно показывала, что рада это слышать. Затем закрыла папку, и какое‑то время мы сидели молча. Ситуация, по крайней мере для меня, становилась все более неловкой. Самое удивительное состояло в том, что по всем признакам она не торопилась уходить. Я лихорадочно подыскивал про себя подходящую тему для разговора, но в голову ничего не приходило.

Неожиданно мне вспомнилась сцена, произошедшая лет десять‑одиннадцать назад. Фрау Эльза отделилась от публики, собравшейся на праздник в честь не помню кого, пересекла Приморский бульвар и исчезла на пляже. Тогда на бульваре не было фонарей, как сейчас, и достаточно было сделать пару шагов, чтобы вступить в зону полной темноты. Не знаю, заметил ли кто‑нибудь ее бегство, по‑моему, – нет, праздник был шумный, все пили и танцевали на террасе, включая даже прохожих, которые случайно оказались здесь и не имели никакого отношения к гостинице. Так или иначе, но никто, за исключением меня, ее не хватился. Не знаю, сколько времени прошло, когда она вновь появилась; думаю, что довольно много. Причем вернулась она не одна. Рядом с ней, держа ее под руку, шел высокий и очень худой мужчина в белой рубашке, которая билась на ветру так, словно под ней находились одни кости, а вернее, одна большая кость, длинная, как флагшток. Когда она пересекла бульвар, я узнал его: это был хозяин гостиницы, муж фрау Эльзы. Поравнявшись со мной, она поздоровалась по‑немецки. Никогда не видел улыбки печальней.

И вот теперь, десять лет спустя, она улыбалась точно так же.

Недолго думая, я сказал ей, что она очень красивая женщина.

Фрау Эльза непонимающе взглянула на меня и тут же рассмеялась, но очень тихо, так что ее смех вряд ли могли расслышать за соседним столиком.

– Это правда, – настаивал я; страх показаться смешным, который я обычно ощущал всякий раз, когда общался с ней, исчез.

Внезапно посерьезнев и, видимо, поняв, что я тоже говорю серьезно, она сказала:

– Вы не единственный, кто так считает, Удо; должно быть, так оно и есть.

– Вы всегда такой были, – уже не сдерживаясь, выпалил я, – хотя я имел в виду не только физическую красоту, которая бесспорна, но и ваш… ореол, атмосферу, возникающую вокруг самых простых ваших действий… Вашу молчаливость…

Фрау Эльза засмеялась, на сей раз откровенно, так, будто услышала что‑то очень забавное.

– Извините меня, – тут же спохватилась она, – я смеюсь не над вами.

– Не надо мной, но над моими словами, – рассмеялся я в ответ, показывая, что ничуть не обиделся. (Хотя, по правде говоря, немного обижен был.)

Мое поведение, кажется, понравилось фрау Эльзе. Я подумал, что, сам того не желая, задел ее скрытую рану. Очень может быть, размышлял я, что за фрау Эльзой ухаживает некий испанец и, возможно, она вступила с ним в тайную связь. Муж наверняка подозревает что‑то и страдает; не в силах бросить любовника, она в то же время не находит в себе решимости расстаться с мужем. Сохраняя верность обоим, она винит во всех бедах свою красоту. Для меня фрау Эльза была словно яркое пламя, озаряющее все вокруг, хотя изначально ясно, что рано или поздно оно иссякнет и потухнет; или словно вино, которое, смешавшись с нашей кровью, исчезает как таковое. Красивая и недоступная. К тому же изгнанница…  Это последнее обстоятельство выглядело наиболее загадочным.

Ее голос прервал мои размышления.

– По‑моему, мысленно вы где‑то далеко‑далеко отсюда.

– Я думал о вас.

– Ради бога, Удо, вы вгоняете меня в краску.

– Я вспоминал, какой вы были десять лет назад. Вы ничуть не изменились.

– Какой же я была десять лет назад?

– Такой же, как сейчас. Притягательной. Энергичной.

– Энергичной, согласна, а куда денешься, но притягательной? – Ее доброжелательный смех вновь зазвучал под сводами ресторана.

– Да, именно притягательной. Помните ту вечеринку на террасе, когда вы ушли на пляж?.. На берегу была кромешная тьма, хотя на террасе горело множество огней. Я один заметил ваш уход и ждал, когда вы вернетесь. Вон там, у той лестницы. Через какое‑то время вы вернулись, но не одна, а в сопровождении мужа. Проходя мимо меня, вы мне улыбнулись. Вы были очень красивы. Я не видел вашего мужа, когда вы уходили, из чего заключаю, что он уже был в это время на пляже. Вот о какой притягательности я говорю. Вы притягиваете к себе людей.

– Дорогой Удо, я абсолютно не помню эту вечеринку, их столько было, и столько времени прошло с тех пор. В любом случае в вашей истории не я выгляжу притягательной, а мой муж, ни больше ни меньше. Вы утверждаете, что не видели, чтобы он сопровождал меня, а это значит, что он уже находился на пляже, но, как вы говорите, и здесь я признаю вашу правоту, пляж был погружен в темноту, я не могла знать, что он находится именно там, и пошла на пляж, потому что он, мой муж, меня притягивал, вы не находите?

Я не стал возражать. Между нами установилась атмосфера взаимопонимания, которая, несмотря на попытки фрау Эльзы ее разрушить, освобождала нас от необходимости извиняться.

– Сколько вам тогда было лет? Это нормально, когда пятнадцатилетний юноша увлекается женщиной, которая несколько старше его. По правде говоря, Удо, я вас почти не помню. Мои… интересы лежали в иной плоскости. Думаю, я была тогда просто безрассудной дурочкой, как все девушки в моем возрасте, и к тому же достаточно неуверенной в себе. Гостиница мне не нравилась. Разумеется, я сильно тосковала. Все иностранки поначалу тоскуют.

– Для меня это было нечто… прекрасное.

– Не делайте такое лицо.

– Какое?

– Как будто вас пыльным мешком ударили.

– То же самое говорит мне Ингеборг.

– Правда? Не может быть.

– В других выражениях. Но по смыслу похоже.

– Она очень красивая девушка.

– Да, действительно.

Мы внезапно замолчали. Пальцы ее левой руки начали выстукивать что‑то на пластмассовой крышке стола. Мне бы очень хотелось спросить ее про мужа, которого я до сих пор не видел даже издалека и который, как я догадывался, имел самое прямое отношение к тому не имеющему названия, что исходило от фрау Эльзы, но, увы, возможность была уже упущена.

– Почему бы нам не сменить тему? Поговорим о литературе. Вернее, вы будете говорить о литературе, а я – слушать. В том, что касается книг, я круглая невежда, но, поверьте, читать люблю.

У меня возникло ощущение, что она надо мной издевается. Я покачал головой, показывая, что меня не вдохновило ее предложение. Глаза фрау Эльзы буквально вонзились в меня. Более того, готов утверждать, что ее глаза искали мои, будто хотели прочесть в них самые сокровенные мои мысли. Однако же в основе ее предложения лежало нечто похожее на любезность.

– Ну, тогда поговорим о кино. Вы любите кино? – Я пожал плечами. – Сегодня вечером по телевизору показывают фильм с Джуди Гэрланд. Я ее обожаю. А вам она нравится?

– Не знаю. Я ничего не смотрел с ее участием.

– Вы что, не видели «Волшебника из страны Оз»?

– Видел, но, насколько я помню, это был мультфильм. Точно, мультфильм.

Она изобразила смущение. Из глубины ресторана доносилась тихая музыка. Оба мы обливались потом.

– Тогда вам не с чем сравнивать. Впрочем, полагаю, что по вечерам у вас и вашей подруги есть занятия куда увлекательнее, чем смотреть телевизор в вестибюле гостиницы.

– Я бы не сказал. Мы ходим на дискотеки. В конце концов это надоедает.

– Вы хорошо танцуете? Наверняка. Думаю, вы из тех замечательных танцоров, серьезных и неутомимых.

– Это каких же?

– Это танцоры, которых ничто не может смутить, которые готовы идти до конца.

– Нет, я не из таких.

– Каков же тогда ваш стиль?

– Я скорее неуклюжий.

Фрау Эльза с загадочным видом кивнула, подтвердив таким образом, что правильно меня поняла. Ресторан незаметно для нас обоих заполнялся публикой, возвращавшейся с пляжа. В соседнем зале кое‑кто уже занял столики, намереваясь пообедать. Я подумал, что вот‑вот заявится и Ингеборг.

– Я редко теперь танцую. А когда только приехала в Испанию, мы с мужем танцевали почти каждый вечер. И всегда в одном и том же месте, потому что в те годы было мало дискотек, а кроме того, это была самая лучшая, самая современная. Нет, это было не здесь, а в X… Единственная дискотека, которая нравилась мужу. Возможно, как раз потому, что находилась за пределами городка. Ее уже нет. Закрыли много лет назад.

Воспользовавшись случаем, я рассказал ей о происшествии, случившемся во время нашего последнего посещения дискотеки. Фрау Эльза спокойно выслушала все подробности и оставалась невозмутимой, даже когда я в деталях описывал ссору официанта с обладателем трости, закончившуюся всеобщей потасовкой. Похоже, больше ее заинтересовала та часть моего рассказа, в которой фигурировали наши испанские спутники, Волк и Ягненок. Я подумал, что она их знает или что‑то о них слышала, и спросил ее об этом. Нет, она с ними не знакома, но, возможно, это не самая подходящая компания для молодой пары, впервые проводящей каникулы вместе, своего рода медовый месяц. Но каким образом они могли бы помешать? По лицу фрау Эльзы пробежала тень тревоги. Может, она знала что‑то, о чем мне было неизвестно? Я сказал, что Волк и Ягненок – приятели скорее Чарли и Ханны, чем мои, и что в Штутгарте я знавал типов еще не с такими физиономиями. Конечно же, я врал. Напоследок я уверил ее, что испанцы интересуют меня только с точки зрения возможности попрактиковаться в языке.

– Вы должны подумать о своей подруге, – сказала она. – Вы должны быть внимательны к ней.

На ее лице отразилось нечто похожее на отвращение.

– Не беспокойтесь, ничего с нами не случится. Я человек осмотрительный и хорошо знаю, с кем и до какой степени можно поддерживать отношения. Ко всему прочему, Ингеборг эти отношения забавляют. Думаю, потому, что ей не часто приходится встречаться с подобными типами. Само собой разумеется, ни она, ни я не считаем это чем‑то серьезным.

– Но они реально существуют.

Я чуть было не ляпнул, что в данный момент мне все кажется нереальным: Волк и Ягненок, гостиница и лето, Горелый, о котором я, кстати, умолчал, и туристы – все, кроме нее, фрау Эльзы, притягательной и одинокой, но, к счастью, сдержался. Ей бы это наверняка не понравилось.

Какое‑то время мы сидели молча, но это молчание сближало меня с ней, как никогда. Затем она с видимым усилием встала, пожала мне руку  и ушла.

Когда я поднимался на лифте на свой этаж, какой‑то мужчина упомянул по‑английски в разговоре, что шеф болен. «Какая жалость, Люси, что шеф болен», – были его точные слова. Я понял, что он конечно же имеет в виду мужа фрау Эльзы.

Войдя к себе в комнату, я с удивлением обнаружил, что без конца повторяю вслух: болен, болен, болен… Значит, это верно. Фишки на моей карте словно растворились. Косые лучи солнца падали на стол, отчего счетчики, обозначавшие немецкие бронетанковые части, сверкали, как живые.

 

Сегодня за обедом мы ели цыпленка с жареной картошкой и салатом, шоколадное мороженое и кофе. Довольно унылый обед. (Вчера были отбивные по‑милански с салатом, шоколадное мороженое и кофе.) Ингеборг рассказала, что они с Ханной ходили в муниципальный парк, который расположен позади порта, между двумя утесами, нависающими над морем. Они много фотографировали, накупили открыток и решили возвращаться в городок пешком. На это ушло все утро. Что касается меня, то я почти не раскрывал рта. Неумолчный гул ресторана стоял у меня в ушах, вызывая легкое, но непрекращающееся головокружение. В конце обеда появилась Ханна, одетая в бикини и желтую майку. Подсев к нам, она одарила меня вымученной улыбкой, словно извинялась за что‑то или испытывала стыд. Из‑за чего, я так и не понял. Она выпила с нами за компанию кофе, но в разговоре не участвовала. Честно говоря, ее появление меня вовсе не порадовало, хотя я и постарался этого не показывать. В конце концов мы втроем поднялись к нам в номер, где Ингеборг переоделась в купальник, после чего они обе ушли на пляж.

 

Ханна спросила: «Почему Удо столько времени проводит в четырех стенах?» И после паузы: «А что это за доска на столе, уставленная фишками?» Ингеборг не знала, что ответить; смутившись, она посмотрела на меня, словно я был виноват в том, что ее подруга так по‑идиотски любопытна. Спокойным и бесстрастным голосом, который меня самого удивил, я объяснил, что ввиду плачевного состояния моей спины я предпочитаю пока пребывать в тени и читать на балконе. Это успокаивает, заверил я, можешь попробовать. К тому же это помогает думать. Ханна неуверенно засмеялась, не зная, как отнестись к моим словам. Под конец я добавил:

– А эта доска, как ты понимаешь, – карта Европы. Это игра. Но также и сложная задача. И часть моей работы.

Сбитая с толку, Ханна пролепетала, что слышала, будто я работаю в Штутгартской электрической компании, и мне пришлось объяснять ей, что, хотя источником почти всех моих доходов действительно является электрическая компания, ни мое призвание, ни существенная часть моего времени никак с нею не связаны; более того, некая дополнительная сумма денег заработана мною как раз благодаря таким играм, как эта. Не знаю, то ли упоминание о деньгах так подействовало или же вид доски и поблескивающих фишек, но Ханна подошла к столу и со всей серьезностью стала задавать мне вопросы, связанные с картой. Это был идеальный момент, чтобы ввести ее в курс дела… Как раз в этот миг Ингеборг заявила, что им пора идти. Я видел с балкона, как они пересекли Приморский бульвар и разложили свои коврики в нескольких метрах от велосипедов Горелого. Их плавные, поистине женственные движения и жесты вызвали у меня внезапную горечь. Все вдруг поплыло у меня перед глазами, и я был вынужден броситься ничком на кровать и некоторое время лежать так без движения, обливаясь потом. В голове мелькали дикие идеи и образы, только ухудшавшие мое состояние. Я подумывал предложить Ингеборг отправиться на юг, в Андалузию, или поехать в Португалию, или же, не устанавливая себе определенного маршрута, просто затеряться на дорогах Испании, а может, перебраться в Марокко… Тут я вспомнил, что она должна выйти на работу третьего сентября, да и мои каникулы кончались пятого сентября, так что фактически времени уже не оставалось… Наконец я встал, принял душ и углубился в игру.

 

(Основные характеристики весеннего этапа кампании 1940 года. Франция сохраняет классический фронт в 24‑м ряду шестиугольников и вторую линию обороны в ряду 23. Из четырнадцати пехотных корпусов, которые к тому времени должны быть развернуты на европейском театре, по крайней мере двенадцать должны занимать поля Q24, Р24, O24, N24, М24, L24, Q23, O23 и М23. Остальные два должны располагаться на полях O22 и Р22. Из трех бронетанковых корпусов один, возможно, будет находиться на поле О22, еще один – на поле Т20, а третий – на поле O23. Резервные части расположатся на полях Q22, Т21, U20 и V20. Военно‑воздушные силы – на авиабазах в шестиугольниках Р21 и Q20. Британские экспедиционные войска, которые в лучшем  случае будут состоять из трех пехотных и одного танкового корпусов, – разумеется, если англичане направят во Францию дополнительные силы, придется применить вариант с нанесением прямого удара по Великобритании, и с этой целью немецкий авиадесантный корпус должен находиться на поле К28, – развернутся на полях N23 (два пехотных корпуса) и Р23 (пехотный и бронетанковый корпуса). Как возможный оборонительный вариант может быть рассмотрено перемещение английских войск с поля Р23 на O23, а французских, в составе бронетанкового и пехотного корпусов, – с O23 на Р23. При любом раскладе наиболее сильным участком станет поле, на котором развернется английский бронетанковый корпус, будь то Р23 или O23; он‑то и определит ось немецкого наступления. Удар будет нанесен небольшим числом частей. Если английские танки будут находиться на поле Р23, то немецкое наступление произойдет на O24, если же они окажутся на поле O23, наступление начнется на N24, на юге Бельгии. Чтобы обеспечить breakthrough,[21] авиадесантный корпус должен быть направлен на O23, если английские танки займут поле Р23, или на N23, если они разместятся на O23. Удар по первой линии обороны нанесут два бронетанковых корпуса, а продвижение вперед будет обеспечено еще двумя или тремя танковыми корпусами, которые должны дойти до поля O23 или N22 в зависимости от местоположения британского бронетанкового корпуса и немедленно начать атаку на поле O22 – на Париж. Чтобы не допустить контрнаступления при соотношении сил более чем 1:2, должны быть учтены некоторые факторы, связанные с использованием ВВС, и т. д.)

 

После обеда мы немного выпили в кемпинговой зоне, а потом поиграли в мини‑гольф. Чарли выглядел более спокойным, чем в предшествующие дни, лицо его обрело умиротворенное выражение, как будто дотоле неведомое успокоение наконец‑то снизошло на него. Но внешность обманчива. Очень скоро он вновь заговорил, как всегда, не закрывая рта, и поведал нам одну историю. Она свидетельствует то ли о его тупости, то ли о тупости, которую он предполагает в нас, то ли о том и другом одновременно. Вкратце: он целый день занимался виндсерфингом и в какой‑то момент заплыл так далеко, что потерял из виду береговую линию. Главная изюминка этой истории состояла в том, что, повернув к берегу, он спутал наш городок с соседним; дома, гостиницы, да и сам пляж показались ему какими‑то не такими, но он не придал этому значения. Немного ошарашенный, он спросил у какого‑то немца‑купальщика, как пройти к гостинице «Коста‑Брава». Тот без колебаний направил его в гостиницу, которая и в самом деле называлась «Коста‑Брава», но не имела ничего общего с той «Коста‑Брава», в которой поселился Чарли. Тем не менее он зашел туда и попросил ключ от своей комнаты. Разумеется, поскольку он не был там зарегистрирован, дежурный отказал ему, невзирая на исходившие от Чарли угрозы. В конце концов, отчасти потому, что у администратора не было работы, от оскорблений они перешли к мирной беседе, а потом отправились в гостиничный бар выпить пива, где, к удивлению всех, кто слышал их разговор, все объяснилось, и в результате Чарли приобрел себе друга и завоевал всеобщее уважение.

– И что ты сделал потом? – спросила Ханна, хотя было ясно, что ответ ей известен.

– Взял свою доску и вернулся. Морем, конечно!

Чарли то ли редкий хвастун, то ли полный кретин, но в любом случае с ним надо держать ухо востро.

 

Почему мне иногда так страшно? И почему, когда мне особенно страшно, моя душа, подобно воздушному шару, как бы раздувается, взмывает в небо и наблюдает за всей планетой сверху? (Я вижу фрау Эльзу сверху,  и мне страшно. Я вижу Ингеборг сверху  и знаю, что она тоже меня видит, и мне страшно и хочется плакать.) Плакать от любви? На самом деле я хочу убежать с ней уже не только от этого городка и жары, но и от того, что готовит нам будущее, от заурядности и абсурда? Иных успокаивает секс или возраст. Чарли достаточно взглянуть на ноги или сиськи Ханны, и он успокаивается. Меня же, наоборот, красота Ингеборг заставляет настораживаться и терять спокойствие. Я – комок нервов. Мне хочется плакать и драться, когда я думаю о Конраде, у которого нет отпуска или, вернее, который провел свой отпуск в Штутгарте и ни разу не искупался, даже в бассейне. Но мое лицо при этом не меняется. И пульс остается прежним. Я даже с места не сдвинусь, хотя внутри у меня все кипит.

 

Когда мы ложились спать, Ингеборг отметила, как хорошо выглядел в этот раз Чарли. Мы посетили дискотеку под названием «У Адама» и пробыли там до трех часов ночи. Сейчас Ингеборг спит, а я пишу, открыв балкон, и курю одну сигарету за другой. Ханна тоже прекрасно выглядела. Она даже станцевала со мной пару медленных танцев. Разговор, как всегда, пустой. Интересно, о чем разговаривают между собой Ханна и Ингеборг? Неужели они на самом деле становятся подругами? Ужинали мы в ресторане «Коста‑Брава», куда нас пригласил Чарли. Паэлья, салат, вино, мороженое и кофе. Потом на моей машине поехали на дискотеку. Чарли не хотелось вести машину, но идти пешком тоже; может, я преувеличиваю, но у меня создалось впечатление, что ему вообще не хотелось как‑то проявлять себя.  Никогда еще не видел его таким сдержанным и молчаливым. Ханна то и дело поворачивалась и целовала его. Должно быть, так же она целует своего сына в Оберхаузене. Когда мы возвращались, я заметил Горелого на террасе «Андалузского уголка». Терраса была безлюдна, и официанты убирали со столов. Компания местных юношей беседовала, опершись на перила. Горелый, сидевший в нескольких метрах от них, казалось, прислушивался к их разговору. Я обратил внимание Чарли на одного из его, как я выразился в шутку, дружков. А мне‑то что, пробурчал он недовольно, поезжай. По‑моему, он подумал, что я имею в виду Волка или Ягненка. В темноте трудно было разглядеть лица. Езжай, езжай, в один голос потребовали Ингеборг с Ханной.

 

28 августа

 

Сегодня впервые с утра пасмурно. Из нашего окна пустой пляж выглядел величественно. Лишь несколько ребятишек играли там в песке, но вскоре полил дождь, и они разбежались. Атмосфера в ресторане во время завтрака тоже изменилась; люди, которые из‑за дождя не могут сесть на террасе, скапливаются вокруг столиков в зале, время завтрака удлиняется, что позволяет с полным основанием завязать новые мимолетные знакомства. Все не переставая говорят. Мужчины прикладываются к рюмке раньше обычного. Женщины то и дело поднимаются к себе в комнаты за теплой одеждой, каковую в большинстве случаев не находят. Шутки не умолкают. Но вскоре общее настроение заметно падает. Однако, поскольку невозможно целый день проторчать в гостинице, организуются вылазки в город: группки по пять‑шесть человек под защитой пары зонтиков обходят близлежащие магазины, а затем ныряют в какой‑нибудь кафетерий или салон видеоигр. Омытые дождем улицы предстают освободившимися от повседневной суеты и толкотни и погруженными в иную повседневность.

Посреди завтрака явились Чарли и Ханна, они решили съездить в Барселону, и Ингеборг составит им компанию. Я с ними ехать отказался. Сегодняшний день будет целиком принадлежать мне. Они ушли, а я стал наблюдать за входящими и выходящими из ресторана людьми. Фрау Эльза, против моих ожиданий, не появляется. В любом случае это спокойное и удобное место. Я напрягаю свой мозг. Вспоминаю начала разных игр, подготовительные действия и оценки… Обстановка действует на всех расслабляюще. Скоро единственными по‑настоящему довольными остаются лишь официанты. У них в два раза больше работы, чем в обычные дни, и тем не менее они перебрасываются шуточками и смеются. Какой‑то старик рядом со мной предположил, что они смеются над нами.

– Вы ошибаетесь, – возразил я. – Они веселятся, потому что предвкушают окончание лета, а с ним и конец своей работе.

– Тогда они, наоборот, должны грустить. Ведь они останутся без работы, лодыри этакие!

Я вышел из гостиницы ровно в полдень.

Сев в машину, медленно покатил в сторону «Андалузского уголка». Быстрее было бы дойти туда пешком, но мне не хотелось идти пешком.

Снаружи он выглядел как любой другой бар с террасой: сдвинутые вглубь стулья и капли воды, падающие с концов зонтов. Зато внутри царило радостное оживление. Казалось, дождь смыл все преграды, и туристы и местные, собравшись вместе в устрашающих количествах, вели между собой диалог с помощью жестов, неразборчивый и бесконечный. В глубине бара, рядом с телевизором, я увидел Ягненка. Он подозвал меня знаками. Я дождался, пока мне принесут кофе с молоком, после чего подсел за его столик. Начал он с обычных вежливых фраз. (Ягненок сетовал на дождливую погоду, причем беспокоился не за себя, а за меня, приехавшего погреться и позагорать на пляже и т. п.) Я не стал ему говорить, что на самом деле счастлив, что идет дождь. Через какое‑то время он спросил меня про Чарли. Я сказал, что тот уехал в Барселону. С кем? – осведомился он. Вопрос удивил меня; так и подмывало ответить, что это не его дело. Поколебавшись, я решил, что этого не следует делать.

– С Ингеборг и Ханной, конечно, а ты думал, с кем?

Бедняга заметно смутился. Да ни с кем, выдавил он из себя улыбку. На запотевшем оконном стекле кто‑то нарисовал сердце, пронзенное стрелой. Сквозь рисунок открывался вид на Приморский бульвар и серые сходни. Немногочисленные столы в глубине бара были оккупированы молодежью; эти юноши были единственными, кто сохранял известную дистанцию по отношению к туристам; то была стена, которую негласно признавали как те, кто толпился у стойки – целые семейства и пожилые мужчины, так и те, кто находился в зале, и которая разделила посетителей пополам, на две группы. Ни с того ни с сего Ягненок стал рассказывать мне какую‑то странную и бессмысленную историю. Говорил он скороговоркой и вроде бы по секрету, наклонившись над столом. Я с трудом его понимал. История была каким‑то боком связана с Чарли и Волком, но слова, произносимые при этом, казалось, я слышал во сне: ссора, блондинка (Ханна?), ножи, дружба, что превыше всего… «Волк – отличный мужик, я его знаю, у него золотое сердце. Чарли тоже. Но, когда они выпьют, с ними никакого сладу». Я кивнул. Мне было все равно. Неподалеку какая‑то девушка внимательно разглядывала погасший камин, превращенный теперь в гигантскую пепельницу. Снаружи с новой силой полил дождь. Ягненок угостил меня коньяком. Тут появился хозяин и включил видео. Для этого ему пришлось залезть на стул. Оттуда он провозгласил: «А сейчас я поставлю вам видео, ребятки». Никто не обратил на него внимания. «Вы шайка бездельников», – сказал он как бы на прощанье. Фильм был о мотоциклистах, выживших после ядерного взрыва. «Я уже видел его», – сказал Ягненок, вернувшийся с двумя рюмками коньяка. Хорошего коньяка. Девушка возле камина заплакала. Не знаю, как это объяснить, но она была единственной во всем баре, кто, казалось, здесь отсутствует. Я спросил Ягненка, отчего она плачет. «С чего ты взял, что она плачет? – сказал он. – Я, например, с трудом различаю ее лицо». Я пожал плечами; на экране телевизора тем временем двое мотоциклистов ехали через пустыню; один из них был одноглазым; на горизонте возникли развалины города: разрушенные бензоколонка, супермаркет, банк, кинотеатр, отель… «Мутанты», – сообщил Ягненок, повернувшись ко мне в профиль, чтобы разглядеть происходящее на экране.

Рядом с девушкой у камина стояла другая девушка и еще парень, которому с одинаковым успехом можно было дать как тринадцать, так и восемнадцать лет. Оба глядели на плачущую и время от времени гладили ее по спине. У паренька все лицо было в прыщах; тихим голосом он говорил что‑то на ухо девушке; казалось, он не столько утешает ее, сколько старается убедить в чем‑то, одновременно кося глазами на экран, дабы не упустить самые жестокие сцены фильма, которые, впрочем, следовали одна за другой. По существу, лица всех молодых, за исключением той девушки, были обращены к экрану, привлеченные то ли звуками борьбы, то ли музыкой, предшествовавшей кульминационным моментам схваток. Остальное в этом фильме их или не интересовало, или они его уже видели.

Снаружи дождь все не утихал.

И тут я вспомнил о Горелом. Где он теперь? Неужели он способен просидеть весь день на пляже под своими велосипедами? На мгновение у меня перехватило дыхание и остро захотелось сию же минуту побежать проверить это.

Постепенно мысль навестить его окончательно овладела мною. Больше всего меня привлекала возможность увидеть своими глазами то, что я рисовал в воображении: наполовину детский шалаш, наполовину лачуга жителя третьего мира. Что же я рассчитывал увидеть за стеной из велосипедов? Я представил себе, как Горелый сидит, словно пещерный житель, возле газовой лампы; я войду, он поднимет голову, и мы молча взглянем друг на друга. Войду, но как – через дырку, словно протискиваюсь в кроличью норку? Возможно, и так. А в конце туннеля увижу Горелого, читающего газету и действительно похожего на кролика. На исполинского перепуганного кролика. Оно и понятно, я должен был предварительно постучать, если не хотел напугать его. Привет, это я, Удо, ты на месте? Я так и думал… А если никто не ответит, что тогда делать? Я вообразил, как брожу вокруг велосипедов, пытаясь отыскать вход. Хотя бы маленькую щелку. Совсем крошечную. И вот с превеликим трудом я заползаю внутрь… Там повсюду темно. Почему?

– Хочешь, расскажу, чем кончается картина? – предложил Ягненок.

Девушка возле камина уже не плакала. На экране телевизора некто вроде палача копал яму, достаточно большую для того, чтобы похоронить в ней героя вместе с его мотоциклом. Когда он кончил, молодежь стала смеяться, хотя в этой сцене было что‑то, над чем не следовало бы насмехаться, что‑то трагическое, но уж никак не комическое.

Я кивнул. Так что там в конце?

– Ну, значит, герою удается выбраться из радиоактивной зоны, прихватив с собой сокровище. Не помню, это формула получения то ли синтетической нефти, то ли синтетической воды – в общем, чего‑то такого. Ну, как во всех таких фильмах, верно?

– Верно, – согласился я.

Я хотел расплатиться, но Ягненок решительно воспрепятствовал этому. «Твоя очередь платить наступит вечером», – засмеялся он. Эта мысль не вызвала у меня особой радости. Хотя, в конце концов, никто не заставлял меня проводить время в их компании. Правда, я опасался, что этот кретин Чарли заранее с ними договорился. Ну, а если Чарли будет с испанцами, то и Ханна тоже, а ей, возможно, составит компанию и Ингеборг. Собравшись уходить, я как бы невзначай спросил его про Горелого.

– Понятия не имею, – сказал Ягненок. – Этот тип немного не того. Тебе нужно с ним встретиться? Ты его разыскиваешь? Если хочешь, я тебе помогу. Возможно, он сейчас в баре Пепе, навряд ли он станет работать в такой дождь.

Я поблагодарил его, сказав, что он может не беспокоиться. Я вовсе не разыскиваю Горелого.

– Он странный тип, – заявил Ягненок.

– Почему? Из‑за этих ожогов? Кстати, как он их получил?

– Нет, не поэтому, я в эти дела не лезу. А говорю так потому, что мне он кажется странным. Даже не странным, а странноватым, ты ведь понимаешь, что я имею в виду.

– Нет, не понимаю.

– Ну, что у него свои причуды, как у любого другого. Он какой‑то мрачный, что ли. В общем, не знаю. У всех свои странности, разве не так? Да что далеко ходить, возьми того же Чарли, ему, кроме выпивки и его доски, ничего не нужно.

– Не преувеличивай, ему не только это нужно.

– Бабы? – произнес Ягненок с ехидной ухмылкой. – Ханна в большом порядке, это надо признать. Согласен?

– Да, – сказал я. – Она ничего.

– У нее ведь ребенок есть?

– Вроде бы.

– Она показывала мне фотографию. Очень славный малыш, светленький такой и похож на нее.

– Не знаю. Я никаких фотографий не видел.

Я не стал объяснять ему, что знаю Ханну почти столько же времени, сколько и его, и ушел. Возможно, в чем‑то он знал ее лучше, нежели я, но говорить ему об этом не имело смысла.

На улице по‑прежнему шел дождь, хотя уже не такой сильный. На широких тротуарах Приморского бульвара появились отдельные туристы, закутанные в разноцветные дождевики. Я сел в машину и закурил. Со своего места сквозь завесу дождя, тумана и поднимаемых ветром брызг я мог видеть цитадель, сложенную из водных велосипедов. Девушка, плакавшая у камина, тоже смотрела на пляж через окно бара. Я завел мотор и поехал. В течение получаса я безуспешно колесил по улицам городка. Проехать через его старую часть было невозможно. Клокочущая вода лилась из сточных труб; теплые, пахнущие гнилью испарения просачивались в машину вместе с выхлопными газами, звуками клаксонов и криками детей. В конце концов я решил выбираться отсюда. Я был голоден, зверски голоден, но, вместо того чтобы подыскать местечко, где можно было бы перекусить, выехал за пределы города.

Я ехал наобум, не представляя, куда направляюсь. Время от времени обгонял машины с туристами; погода предвещала, что лето кончается. Поля по обеим сторонам дороги были укрыты пленкой и испещрены темными бороздами; на горизонте вырисовывались голые приплюснутые холмы, к которым неслись тучи. На одной из плантаций под развесистым деревом я заметил группу негров, укрывавшихся от дождя.

Внезапно передо мной замаячила фабрика керамики. Стало быть, это была дорога, ведущая к той самой безымянной дискотеке, где мы на днях побывали. Я завел машину во двор и вышел. Какой‑то старик молча наблюдал за мной из будки. Все здесь изменилось: не было ни прожекторов, ни собак, да и мокрые от дождя гипсовые статуи уже не блестели таким неправдоподобным блеском.

Я взял пару цветочных горшков и подошел к будке старика.

– Восемьсот песет, – сказал он, не выходя из своего убежища.

Я вынул деньги и расплатился.

– Погода ужасная, – заметил я, дожидаясь сдачи и стирая капли дождя с лица.

– Да, – согласился старик.

Обедал я в монастырской обители, на вершине горы, что господствует над всей курортной зоной. Когда‑то, несколько столетий назад, здесь стояла крепость из камня, защищавшая побережье от пиратов. Наверное, городка еще не было и в помине, когда ее построили. Не знаю. В любом случае от крепости остались лишь отдельные камни, испещренные именами, пронзенными сердцами и непристойными рисунками. Рядом с руинами возвышается обитель, здание более поздней постройки. Вид отсюда потрясающий: порт, яхт‑клуб, старая часть города, жилые кварталы, кемпинги, гостиницы вдоль побережья как на ладони; в хорошую погоду можно разглядеть прибрежные поселки, а вскарабкавшись на развалины крепости – паутину проселочных дорог и тьму городков и деревушек в противоположной от моря стороне. В пристройке к обители открыто что‑то вроде ресторана. Не знаю, имеют ли отношение его хозяева к какой‑нибудь религиозной общине или же просто получили лицензию обычным образом. Так или иначе, готовят они отменно, а это самое главное. Местные жители, особенно парочки, любят взбираться сюда, хотя и не для того, чтобы полюбоваться пейзажем. Я заметил в окрестностях несколько машин, стоящих прямо под деревьями. Некоторые водители находились внутри. Другие сидели за столиками в ресторане. Здесь царила почти полная тишина. Я прогулялся по подобию смотровой площадки, огороженной металлической решеткой; на обоих концах ее стояло по телескопу, из тех, что включаются, когда опустишь монету. Я подошел к одному из них и опустил пятьдесят песет. Но ничего не увидел. Полная темнота. Я пнул телескоп пару раз и удалился. В ресторане я заказал жаркое из кролика и бутылку вина.

Что я еще видел?

 

1. Дерево, нависшее над пропастью. Его корни неистово свивались в кольца, стремясь преодолеть пустое пространство между камнями. (Но такое встречается не только в Испании, я видел подобные деревья и в Германии.)

2. Подростка, блевавшего на обочине шоссе. Его родители сидели в машине с британскими номерами и поджидали его, включив приемник на полную мощность.

3. Темноглазую девушку на кухне ресторана. Мы переглянулись, и, хотя это продолжалось секунду, не больше, что‑то во мне заставило ее улыбнуться.

4. Бронзовый бюст плешивого мужчины на маленькой площади где‑то в сторонке. На пьедестале – стихи на каталанском языке, где единственными знакомыми мне словами были «земля», «человек» и «смерть».

5. Компанию ребятишек, собиравших каких‑то моллюсков среди скал к северу от городка. Без какой‑либо видимой причины они то и дело кричали «ура» и «да здравствует». Их крики разносились в скалах словно удары барабана.

6. Облако темно‑красного, грязно‑кровавого цвета, появившееся на востоке и смотревшееся на фоне темных туч, которые закрывали почти все небо, добрым предзнаменованием, возвещая об окончании дождя.

 

После обеда я вернулся в гостиницу. Принял душ, переоделся и снова спустился вниз. У администратора меня ждало письмо. От Конрада. Я заколебался, то ли прочесть его тут же, то ли отложить удовольствие на потом. В конце концов решил сделать это после визита к Горелому. Сунул письмо в карман и направился к скопищу велосипедов.

Песок на пляже был сырой, хотя дождь уже перестал; кое‑где можно было заметить фигуры людей, бродивших вдоль берега среди волн опустив голову, словно они искали бутылки с посланиями или сокровища, выброшенные морем. Дважды я был близок к тому, чтобы вернуться в гостиницу. Однако боязнь показаться смешным не смогла побороть мое любопытство.

Еще издалека до меня донеслись хлопающие звуки – это кусок брезента бился о поплавки. Наверное, развязался шнур. Стараясь не производить шума, я обошел велосипеды вокруг. Действительно, один из шнуров развязался, и теперь ветер хлопал незакрепленным куском полотнища все с большей силой. Помню, шнур этот извивался, будто змея. Водяная гадюка. От дождя брезент стал влажным и отяжелел. Недолго думая, я ухватился за шнур и завязал его как мог.

– Что ты там делаешь? – послышался изнутри голос Горелого.

Я отпрянул назад. Узел сразу же развязался, и брезент щелкнул, словно вырванное с корнем растение, словно нечто живое и влажное.

– Ничего, – ответил я.

И тут же подумал, что должен был добавить: «Где ты?» Теперь же Горелый мог догадаться, что я знаю его тайну и потому не удивился, услышав его голос, который, бесспорно, доносился изнутри. Но было уже поздно.

– Как это ничего?

– Ничего, – громко повторил я. – Я гулял тут и увидел, что ветер вот‑вот сорвет твой брезент. Ты в курсе?

Молчание.

Я сделал шаг вперед и решительным движением снова закрепил проклятый шнур.

– Готово, – сообщил я. – Теперь твои велосипеды надежно защищены. Вот еще бы солнышко выглянуло!

До меня донеслось неразборчивое бормотание.

– Можно войти?

Горелый не ответил. Я вдруг испугался, что сейчас он выйдет и пригвоздит меня на месте вопросом, какого дьявола мне нужно. Я бы не нашелся, что ему ответить. (Зашел от нечего делать? Чтобы рассеять некое подозрение? Изучаю местные нравы?)

– Ты меня слышишь? – крикнул я. – Можно войти? Да или нет?

– Да. – Голос Горелого был едва слышен.

Я честно поискал вход; разумеется, никакого лаза, вырытого в песке, не обнаружил. Между плотно составленными каким‑то невообразимым способом велосипедами не оставалось ни малейшей щелочки, в которую можно было бы протиснуться. Я взглянул наверх: между брезентом и одним из поплавков оставался промежуток, где вроде бы можно было пролезть. Я стал осторожно карабкаться вверх.

– Сюда? – спросил я.

Горелый пробурчал что‑то, и я расценил это как утвердительный ответ. Наверху дырка расширялась. Я зажмурился и прыгнул вниз.

В нос ударил запах гнилого дерева и морской соли. Наконец‑то я очутился внутри цитадели.

Горелый сидел на куске такого же брезента, каким были накрыты его велосипеды. Рядом с ним стояла сумка, размерами напоминавшая чемодан. На газете лежал ломоть хлеба и стояла банка с консервированным тунцом. Вопреки моим предположениям, здесь было довольно светло, особенно если учесть сегодняшнее ненастье. Вместе со светом через многочисленные дырки врывался и ветер. Песок был сухой, или мне так показалось; в любом случае внутри было холодно. Я так и сказал ему: здесь холодно. Горелый извлек из сумки бутылку и протянул мне. Я сделал большой глоток. Это было вино.

– Спасибо, – поблагодарил я.

Горелый взял бутылку и тоже сделал глоток; затем отрезал кусок хлеба, сложил его пополам, засунул внутрь остатки тунца, обмакнул хлеб в масло и начал его есть. Пространство, отгороженное велосипедами, составляло метра два в ширину и метр с небольшим в высоту. Постепенно я замечал здесь разные предметы: полотенце непонятно какого цвета, веревочные сандалии (Горелый сидел босиком), еще одну банку из‑под тунца, пластиковую сумку с логотипом супермаркета… В целом здесь царил порядок.

– Тебя не удивляет, что я знал, где тебя искать?

– Нет, – ответил Горелый.

– Иногда я помогаю Ингеборг решать разные головоломки… Когда она читает детективы… И вычисляю убийц раньше Флориана Линдена… – Последние слова я произнес почти шепотом.

Съев хлеб, Горелый невозмутимо засунул обе банки в пластиковую сумку. Его огромные ручищи двигались быстро и сноровисто. Руки преступника, подумалось мне. Спустя мгновение от еды не осталось и следа, только бутылка вина по‑прежнему стояла между ним и мною.

– Дождь… Тебя тут не залило? Хотя я вижу, ты неплохо устроился. А то, что время от времени идет дождь, тебе даже на руку: сегодня ты такой же отдыхающий, как и все вокруг.

Горелый молча смотрел на меня. В выражении его обезображенного лица мне почудилась ирония. Ты тоже устроил себе каникулы? – поинтересовался он. Сегодня я остался один, объяснил я. Ингеборг, Ханна и Чарли уехали в Барселону. На что он намекал, сказав про каникулы? На то, что я не пишу свою статью? Что не сижу сиднем в гостинице?

– С чего это вдруг ты решил здесь жить?

Он пожал плечами и вздохнул.

– Да, понимаю, это так здорово – спать под открытым небом, под звездами, хотя отсюда они не слишком‑то видны, – засмеялся я и шутливо хлопнул себя ладонью по лбу – жест, совершенно для меня не характерный. – В любом случае ты живешь ближе к морю, чем любой турист. Некоторые согласились бы заплатить, чтобы оказаться на твоем месте!

Горелый поискал что‑то в песке. Пальцы его ног то медленно погружались в песок, то появлялись вновь – большие, просто огромные и на удивление гладкие – впрочем, почему бы и нет? – без единого шрамика, даже без мозолей, сошедших, должно быть, благодаря ежедневному контакту с морской водой.

– Мне хотелось бы знать, почему ты решил здесь поселиться, как тебе пришло в голову составить вместе велосипеды и устроить себе такое убежище. Это хорошая идея, но почему? Чтобы не платить за жилье? Неужели арендная плата так высока? Извини, что вмешиваюсь не в свое дело. Мне просто любопытно, понимаешь? Хочешь, пойдем выпьем кофе?

Горелый взял бутылку и, отпив из нее немного, протянул мне.

– Это дешево. Бесплатно, – пробормотал он, когда я поставил бутылку на прежнее место.

– И вполне законно? Кроме меня, кто‑нибудь знает, что ты здесь ночуешь? Владелец велосипедов, к примеру, он‑то в курсе, где ты проводишь ночи?

– Хозяин этих велосипедов – я, – объявил Горелый.

Луч света падал ему точно на лоб, высвечивая обожженную плоть; наверное, поэтому казалось, что она находится в движении.

– Они мало что стоят, – добавил он. – Здесь, в городке, все велосипеды новее моих. Но пока что мои плавают, и людям нравится на них кататься.

– А по‑моему, они просто замечательные, – произнес я с неожиданным воодушевлением. – Я бы никогда не сел на велосипед в форме лебедя или корабля викингов. Это ужасно. Твои же, наоборот, кажутся мне… более классическими, что ли. Более надежными.

Я чувствовал себя идиотом.

– Да нет. Новые велосипеды более быстроходны.

Он путано объяснил, что движение лодок, экскурсионных катеров и виндсерферов в этом районе такое же оживленное, как на автостраде. Поэтому скорость, которую способны развить велосипеды, чтобы избежать столкновения с другими суденышками, превращается в важное преимущество. Пока ему не на что пожаловаться, его велосипеды ни разу не стали причиной несчастных случаев, если не считать нескольких ушибов головы у купальщиков; но даже в этом отношении новые велосипеды лучше: поплавок старой конструкции при ударе может пробить человеку голову.

– Они тяжелые, – сказал он.

– Ага, как танки.

Горелый впервые за все время улыбнулся.

– Ты постоянно о них думаешь, – сказал он.

– Да, постоянно.

Продолжая улыбаться, он нарисовал что‑то на песке и тут же стер. Его движения были скупы и таинственны.

– Как продвигается твоя игра?

– Прекрасно. Все идет как по маслу. Я порушу все схемы.

– Все схемы?

– Да, все прежние модели игры. Благодаря моей системе игра будет переосмыслена.

Когда мы выбрались наружу, небо было серого металлического цвета, предвещавшего новые дожди. Я рассказал Горелому, что несколько часов назад видел на востоке багровое облако и подумал, что это к хорошей погоде. В баре, за тем же столиком, где я его покинул, сидел Ягненок и читал спортивную газету. Увидев нас, он сделал приглашающий жест. Разговор пошел о вещах, которые с удовольствием обсудил бы Чарли, у меня же они вызывают только скуку. Мюнхенская «Бавария», Шустер, «Гамбург», Руммениге – вот темы и поводы для рассуждений. Разумеется, Ягненок знает об этих клубах и личностях куда больше, чем я. К моему удивлению, Горелый поддерживает разговор (словно бы из уважения ко мне, ведь речь идет не об испанских, а о немецких спортсменах, что я по достоинству ценю и в то же время отношусь к этому с недоверием), демонстрируя приличное знание немецкого футбола. К примеру, Ягненок спросил, какой у меня любимый игрок, и после моего ответа (Шумахер, названный просто так, чтобы что‑то сказать) и ответа самого Ягненка (Клаус Аллофс) Горелый сказал: «Уве Зеелер», а ни Ягненок, ни я о таком даже не слышали. Этот игрок, а еще Тилковски остались в памяти Горелого как самые лучшие. Мы с Ягненком знать не знаем, о ком он говорит. На наши недоуменные вопросы он отвечает, что в детстве видел обоих на футбольном поле. Я жду, что сейчас Горелый начнет вспоминать свое детство, но он внезапно умолкает. Время идет, и, хотя день выдался хмурый, очень долго не темнеет. В восемь я прощаюсь и возвращаюсь в гостиницу. Усевшись в кресле на первом этаже, у окна, из которого виден Приморский бульвар и часть стоянки, я вынимаю письмо Конрада. В нем говорится:

 

Дорогой Удо!

Получил твою открытку. Надеюсь, что купание и Ингеборг не помешают тебе закончить статью к условленному сроку. Вчера закончили партию в «Третий рейх» дома у Вольфганга. Вальтер и Вольфганг (державы Оси) против Франца (союзники) и меня (Россия). Играли тремя командами, и конечный результат таков: В. и В. – 4 цели; Франц – 18; я – 19, причем среди них Берлин и Стокгольм (!). Можешь себе вообразить, в какое состояние В. и В. привели Kriegsmarine.[22] Сюрпризы на дипломатическом фронте: осенью 1941 года Испания присоединилась к странам Оси. Невозможность превратить Турцию в союзника второй руки из‑за DP,[23] которые мы с Францем разбазарили направо и налево. Александрия и Суэц остались неприступными; Мальту изрядно потрепали, но она выстояла. В. и В. захотели проверить некоторые аспекты твоей средиземноморской стратегии. И средиземноморской стратегии Рекса Дугласа. Но это оказалось им не по зубам. Их ожидал полный провал. Испанский гамбит Давида Хабланиана срабатывает в двадцати случаях раз. Франц потерял Францию летом сорокового года и пережил вторжение в Англию весной сорок первого! Почти все его армейские корпуса находились в Средиземноморье, и В. и В. не смогли удержаться от искушения. Мы применили вариант Беймы. В сорок первом меня спас снег и настойчивое стремление В. и В. открывать все новые фронты, что приводило к растранжириванию BRP;[24] всякий раз к последнему туру года они подходили банкротами. По поводу твоей стратегии: Франц уверяет, что она немногим отличается от стратегии Анкорса. Я сказал ему, что ты переписываешься с Анкорсом и что его стратегия не имеет с твоей ничего общего. В. и В. готовы смонтировать гигантский «Третий рейх», как только ты вернешься. Сперва они предложили серию «Европа GDW», но я их отговорил. Не думаю, что ты согласишься играть более месяца подряд. Мы договорились, что В. и В., Франц и Отто Вольф сыграют соответственно за союзников и русских, а мы с тобой будем командовать силами Германии, как тебе это? Обсудили также встречу в Париже 23–28 декабря. Получено подтверждение, что приедет лично Рекс Дуглас. Я знаю, что он хочет с тобой познакомиться. В «Ватерлоо» поместили твою фотографию, это та, где ты играешь против Рэнди Уилсона, и заметку о нашей штутгартской группе. Я получил письмо из «Марса», помнишь их? Они хотят заказать тебе статью (будет напечатана также статья Матиаса Мюллера, просто невероятно!) для спецномера об игроках, специализирующихся на Второй мировой. Большинство участников – французы и швейцарцы. Есть и другие новости, но о них поговорим, когда ты вернешься с каникул. Как ты думаешь, какие поля удалось удержать В. и В.? Лейпциг, Осло, Геную и Милан. Франц готов был меня убить. В самом деле, он гонялся за мной вокруг стола. Мы уже установили Case White. Начнем завтра вечером. Мальчишки из «Огнем и мечом» открыли Boots & Saddles и «Бундесвер» из серии Assault. Теперь они думают продать свои старые Squad Leader и уже поговаривают об открытии фэнзина под названием Assault, или «Радиоактивные бои», или что‑то в этом роде. Обнимаю тебя.

Твой друг Конрад.

 

Вторая половина дня в «Дель‑Map» после дождя окрашивается в темно‑голубые тона с прожилками золота. Я долго сижу в ресторане без всякой цели и только разглядываю людей, возвращающихся в гостиницу с усталыми и голодными лицами. Фрау Эльзы нигде не видно. Неожиданно чувствую, что замерз: на мне одна лишь рубашка. К тому же от письма Конрада остался грустный осадок. Вольфганг – полный кретин: воображаю, с какой натугой, с какой опаской передвигает он каждый счетчик, ибо лишен фантазии. Если не можешь контролировать Турцию, используя DP введи туда войска, болван. Ники Палмер тысячу раз это говорил. Я тысячу раз говорил. Неожиданно ни с того ни с сего мне представилось, что я живу совсем один. Что только Конрад и Рекс Дуглас (которого я знаю лишь по письмам) мои единственные друзья. Все остальное – пустота и мрак. Звонки, на которые никто не отвечает. Растения. «Один в разоренной стране» – вспомнилось мне. В Европе, лишившейся памяти, эпики, героизма. (Меня не удивляет, что подростки увлекаются Dungeons & Dragons  и другими ролевыми играми.)

 

Как Горелый приобрел свои велосипеды? Он сам мне об этом рассказал. Купил их на деньги, вырученные от продажи винограда. Но как же он сумел купить всю партию, шесть или семь штук, на деньги, заработанные всего за один сезон? То был его первый взнос. Остальное он доплачивал понемножку. Прежний владелец велосипедов был стар и измучился с ними; за лето не удается как следует заработать, а вдобавок приходится еще платить зарплату служителю; в конце концов он решил продать велосипеды, и Горелый их у него купил. А раньше он когда‑нибудь подобным занимался? Нет, никогда. Этому нетрудно обучиться, дело нехитрое, съязвил Ягненок. И я бы тоже смог? (Дурацкий вопрос.) Конечно, в один голос заявили Ягненок и Горелый. Это любому под силу. Ведь, по сути, это работа, требующая всего лишь терпения и внимательности, главное – не потерять из виду разбегающиеся в разные стороны велосипеды. Даже уметь плавать и то не обязательно.

 

Горелый зашел со мной в гостиницу. Мы быстро, чтобы нас никто не увидел, поднялись ко мне наверх. Я показал ему игру. Все вопросы, какие он задал, были по делу. Внезапно с улицы донеслись звуки сирен. Горелый вышел на балкон и сообщил, что в районе кемпингов произошла авария. Как глупо погибнуть во время каникул, заметил я. Он пожал плечами. На нем была чистая белая майка. С того места, где он стоял, были хорошо видны сваленные в бесформенную кучу велосипеды. Я подошел к нему и спросил, на что он смотрит. На пляж, отвечал он. Думаю, он мог бы очень быстро научиться играть.

 

Время идет, а от Ингеборг ни слуху ни духу. До девяти я прождал в номере, записывая разные ходы.

Ужинал в ресторане гостиницы: пюре из спаржи, блинчики с мясной начинкой, кофе и мороженое. Во время десерта фрау Эльза снова не появилась. (Поистине сегодня она бесследно исчезла.) Я сидел за одним столом с супружеской парой из Голландии, обоим лет по пятьдесят. Темой разговоров у нас, да и во всем ресторане, была плохая погода. Отдыхающие высказывали различные мнения, которые старательно опровергались официантами – носителями метеорологической мудрости и к тому же местными жителями. Б итоге победила партия, предсказывавшая на завтра отличную погоду.

В одиннадцать я обошел все залы на первом этаже. Не встретив нигде фрау Эльзу, пешком отправился в «Андалузский уголок». Ягненка там поначалу не застал, но через полчаса он появился. Я спросил его про Волка. Он не видел его с самого утра.

– Надеюсь, он не отправился в Барселону, – сказал я.

Ягненок испуганно посмотрел на меня. Конечно же нет, просто он сегодня работает допоздна, какие нелепости приходят мне в голову. Как бы, интересно, Волк поехал в Барселону? Мы выпили по рюмке коньяку и некоторое время смотрели какой‑то конкурс по телевизору. Ягненок говорил сбивчиво, заикаясь, из чего я заключил, что он взволнован. Не помню, как возникла эта тема, но он вдруг сообщил мне, хотя я его об этом не спрашивал, что Горелый – не испанец. Возможно, мы говорили о том, как жестока жизнь, о несчастных случаях и авариях (во время конкурса происходило множество мелких аварий, похоже, специально подстроенных и бескровных). А возможно, я что‑то такое произнес об особенностях испанского характера. Возможно, после этого я сразу заговорил о пожарах и его жертвах, не знаю. Во всяком случае, Ягненок сказал, что Горелый не испанец. А кто же он тогда? Южноамериканец, но, из какой конкретно страны, он не знал.

Откровение Ягненка я воспринял как пощечину. Так, значит, Горелый не испанец. И не сказал мне об этом. Этот факт, сам по себе незначительный, почему‑то показался мне тревожным и симптоматичным. По какой причине Горелый скрыл от меня свою истинную национальность? Нет, я не почувствовал себя обманутым. Я почувствовал, что стал объектом слежки. (Нет, не со стороны Горелого и вообще кого‑то конкретно: за мной следила некая пустота, нечто неопределенное.) Вскоре я расплатился за выпивку и ушел, надеясь встретить Ингеборг в гостинице.

В номере никого не было. Я опять спустился вниз; на террасе различил призрачные силуэты, которые почти не общались друг с другом; облокотившись на стойку, какой‑то старик, запоздалый клиент, молча допивает свой стакан. Ночной портье сообщает, что мне никто не звонил.

– Вы не знаете, где я могу найти фрау Эльзу?

Он не знает. И вначале вообще не понимает, о ком я спрашиваю. Фрау Эльза, ору я, хозяйка этой гостиницы. Портье таращится на меня и снова качает головой. Нет, он ее не видел.

Я поблагодарил и подошел к стойке, чтобы выпить еще коньяка. В час ночи решил, что лучше подняться к себе и лечь спать. На террасе уже никого не осталось, хотя к стойке подошли несколько новых клиентов и обмениваются шутками с официантами.

Не могу заснуть; сна ни в одном глазу.

 

В четыре утра наконец появляется Ингеборг. Мне звонит снизу дежурный и сообщает, что меня хочет видеть некая сеньорита. Я сломя голову бегу вниз. В вестибюле вижу Ингеборг, Ханну и ночного портье, которые с лестницы кажутся участниками какого‑то тайного сборища. Подхожу поближе, и первое, что бросается в глаза, это Ханнино лицо: розовато‑фиолетовый синяк украшает ее левую скулу, начинаясь под глазом; на правой щеке и верхней губе царапины, правда небольшие. Сама она не переставая плачет. Когда я пытаюсь узнать, что случилось, Ингеборг резко велит мне замолчать. Нервы у нее, похоже, не выдерживают; она то и дело твердит, что такое может произойти только в Испании. Портье устало предлагает вызвать «скорую помощь». Мы с Ингеборг начинаем совещаться, но Ханна категорически против (повторяя фразы вроде «это мое тело» и «это мои раны»). Уговоры продолжаются; Ханна уже рыдает. До тех пор я не вспоминал про Чарли, а кстати, где он? Услышав его имя, Ингеборг не может сдержаться и разражается проклятиями в его адрес. На какой‑то миг у меня создается впечатление, что Чарли исчез навсегда.  Неожиданно сознаю, что испытываю по отношению к нему необъяснимую симпатию. Нечто, что не умею назвать и что каким‑то болезненным образом связывает меня с ним. Пока портье отправляется на поиски аптечки – мы пришли‑таки с Ханной к компромиссному решению, – Ингеборг вводит меня в курс дела относительно последних событий, о которых я, впрочем, догадываюсь.

Поездка им явно не удалась. После внешне нормального и спокойного, даже чересчур спокойного дня, вместившего в себя прогулки по Готическому кварталу и по Рамблас, где они фотографировали и покупали сувениры, от первоначальной безмятежности вдруг не осталось и следа. По словам Ингеборг, все началось во время десерта: без какой‑либо видимой причины с Чарли внезапно произошла резкая перемена, как будто он съел отравленную еду. Вначале это выразилось в неожиданной неприязни к Ханне и низкопробных шутках. Они обменялись взаимными оскорблениями, и на этом все вроде бы закончилось. Взрыв произошел позже, после того как Ханна и Ингеборг скрепя сердце согласились зайти в какой‑то припортовый бар и выпить по последнему бокалу пива, перед тем как отправиться в обратный путь. По словам Ингеборг, Чарли нервничал и был раздражен, но не агрессивен. Возможно, инцидент был бы благополучно исчерпан, если бы во время перепалки Ханна не упрекнула его в связи с каким‑то происшествием в Оберхаузене, о котором Ингеборг понятия не имела. Слова Ханны были непонятны и загадочны; поначалу Чарли выслушивал упреки в свой адрес молча. «Он страшно побледнел и выглядел испуганным», – сказала Ингеборг. Внезапно он встал, схватил Ханну за руку и скрылся с ней в туалете. Спустя некоторое время Ингеборг заволновалась и решила сходить за ними, не понимая толком, что происходит. Оба они заперлись в дамском туалете, но, услышав голос Ингеборг, сразу открыли дверь. Лица у обоих были заплаканные. Ханна не произнесла ни слова. Чарли расплатился по счету, и они покинули Барселону. Проехав с полчаса, они остановились на окраине одного из многочисленных городков, выстроившихся вдоль прибрежного шоссе. Бар, в который они зашли, назывался «Соленое море». На этот раз Чарли даже не пытался их уговаривать; он просто‑напросто принялся пить, не обращая на них внимания. После пятого или шестого бокала пива он расплакался. Тогда Ингеборг, предполагавшая поужинать со мной, попросила меню и убедила Чарли, что он должен поесть. В какой‑то момент ей показалось, что обстановка нормализуется. Они поужинали втроем и пусть и не без труда, но поддерживали подобие цивилизованной беседы. Когда пришло время ехать дальше, ссора разгорелась с новой силой. Чарли был полон решимости продолжать, а Ингеборг с Ханной требовали, чтобы он отдал им ключи от машины. Ингеборг сказала, что все их доводы натыкались «на глухую стену» и за этой стеной Чарли чувствовал себя как рыба в воде. Наконец он встал и сделал вид, что готов то ли отдать им ключи, то ли везти их. Ингеборг и Ханна последовали за ним. Выйдя за дверь, Чарли резко обернулся и ударил Ханну по лицу. Та кинулась бежать в сторону пляжа. Чарли бросился за ней, и вскоре до Ингеборг донеслись сдавленные крики Ханны и ее рыдания, напоминающие детский плач. Когда она добежала до них, Чарли уже не бил Ханну и только время от времени пинал ее и плевался. Первым стремлением Ингеборг было разнять их, но, увидев, что ее подруга лежит на земле с окровавленным лицом, она утратила последние крохи своей выдержки и принялась громко звать на помощь. Конечно, никто не отозвался. В конце концов скандал завершился тем, что Чарли уехал на своей машине, Ханна истекала кровью и из последних сил умоляла не вызывать ни полицию, ни «скорую помощь», а Ингеборг оказалась в незнакомом месте, откуда должна была каким‑то образом вывезти подругу. К счастью, хозяин бара, где они были, не задавая лишних вопросов, помог умыть Ханну, а потом вызвал такси, которое и привезло их обратно. Теперь возникал вопрос, что Ханне делать дальше. Где ей ночевать? В своей гостинице или у нас? Если она останется у себя, не случится ли так, что Чарли снова ее изобьет? И следует ли ей обратиться в больницу? Не может ли удар по скуле привести к более серьезным последствиям, чем нам представляется? Портье рассеял наши опасения: по его словам, кость от удара не пострадала, хотя он и был довольно сильным. Что касается ночлега в гостинице, то завтра места наверняка освободятся, сегодня же, к сожалению, ни одного свободного места нет. Узнав, что выбора нет, Ханна вздохнула с облегчением. «Это я виновата, – прошептала она. – Чарли такой нервный, а я его спровоцировала. Что поделаешь, таков уж этот сукин сын, его не исправить». После ее слов мы с Ингеборг немного успокоились; такой выход всегда предпочтительней. Мы поблагодарили портье за участие и пошли провожать Ханну. Стояла чудесная ночь. Дождь не только вымыл здания, но и очистил воздух. Дул свежий ветерок, а вокруг царила полная тишина. Мы довели Ханну до дверей «Коста‑Брава» и остались ждать на улице. Вскоре она появилась на балконе и сообщила, что Чарли до сих пор не вернулся. «Ложись спать и ни о чем не думай!» – крикнула ей Ингеборг на прощанье. Возвратившись в свой номер, мы немного поговорили о Чарли и Ханне (я бы сказал, с осуждением) и занялись любовью. Потом Ингеборг стала читать про своего Флориана Линдена и вскоре уснула. Я вышел на балкон покурить и заодно взглянуть, не появилась ли на стоянке машина Чарли.

 

29 августа

 

На рассвете пляж усеян чайками. Наряду с чайками попадаются и голуби. Чайки и голуби расположились на берегу и глядят  на море, словно бессменные часовые, и только изредка какая‑нибудь из птиц совершает короткий полет. Чайки здесь двух типов: большие и маленькие. Издалека голуби тоже похожи на чаек. Чаек третьего типа, еще более мелких. Одна за другой из гавани выходят лодки, оставляя за собой темный след на гладкой поверхности моря. Сегодня я не ложился спать. Небо бледно‑голубое, словно размытое. Линия горизонта белого цвета; песок на пляже – коричневый в крапинку из‑за разбросанных там и сям кучек мусора. С террасы, где официанты еще не накрыли столы, видится, что день будет тихим и ясным. Кажется, что бесстрашно выстроившиеся в шеренгу чайки наблюдают за удаляющимися от берега лодками, которые вот‑вот скроются из виду. В этот час в коридорах гостиницы душно и безлюдно. В ресторане полусонный официант резким движением раздвигает шторы; удивительно, но хлынувшие в зал потоки создают уют и прохладу; солнечный свет мягок и приглушен. Кофейный аппарат еще не работает. По движениям официанта догадываюсь, что включат его не скоро. Ингеборг сладко спит в номере; под боком у нее роман о Флориане Линдене, выглядывающий из‑под простыней. Осторожно кладу раскрытую книгу на ночной столик, и один абзац привлекает мое внимание. Флориан Линден (думаю, что он) говорит: «Вы утверждаете, что несколько раз совершили одно и то же преступление. Нет, вы не сумасшедший. В этом‑то как раз и заключается зло». Я вкладываю между страницами закладку и тихо закрываю книгу. Уже в дверях гостиницы мне приходит на ум забавная мысль о том, что никто из постояльцев «Дель‑Map» не собирается сегодня вставать. Однако на улице уже заметно кое‑какое движение. Возле киоска, на самой границе между старым городом и туристической зоной, у автобусной остановки стоит грузовичок, из которого вынимают запакованные пачки журналов и ежедневные газеты. Я покупаю две немецкие газеты, перед тем как углубиться в узкие улочки, ведущие в сторону порта, где я надеюсь отыскать открытый бар.

 

В дверном проеме возникли силуэты Чарли и Волка. Ни тот, ни другой, похоже, не удивились, увидев меня. Чарли направился прямиком к моему столику, а Волк подошел к стойке и заказал два завтрака. Я растерялся и не знал, что им сказать; Чарли и испанец внешне выглядели совершенно спокойными, но под маской спокойствия скрывалась настороженность.

– Мы шли за тобой по пятам, – сказал Чарли. – Увидели, как ты выходишь из гостиницы… У тебя был такой усталый вид, что мы решили до поры до времени тебя не тревожить.

Я обнаружил, что левая рука у меня дрожит, совсем немного, – они этого не замечали, – но я все равно тут же убрал ее под стол. И в душе начал готовиться к худшему.

– Сдается мне, что ты тоже не спал, – произнес Чарли.

Я пожал плечами.

– Я не смог уснуть, – объяснил он. – Полагаю, ты уже наслышан об этой истории. Мне‑то все равно; то есть я хочу сказать, что одной бессонной ночью больше, одной меньше – наплевать. Неудобно только, что пришлось разбудить Волка. Из‑за меня и ему не удалось поспать, так ведь, Волк?

Волк ухмыльнулся, не поняв ни единого слова. Мне вдруг пришла в голову безумная идея перевести ему слова Чарли, но я удержался. Смутное предчувствие подсказало мне, что лучше этого не делать.

– Друзья для того и существуют, чтобы поддержать тебя в трудную минуту, – продолжал Чарли. – По крайней мере, так мне кажется. А знаешь ли ты, Удо, что Волк – настоящий друг? Для него дружба – это святое. К примеру, сейчас он должен был бы идти на работу, но я знаю, что он не сделает этого до тех пор, пока не устроит меня в какой‑нибудь гостинице или другом надежном месте. Он может потерять работу, но это ему не важно. А все почему? Да потому, что чувство дружбы он понимает так, как и следует понимать: оно для него свято. Дружба – это не шутки!

Глаза у Чарли так сильно блестели, что мне почудилось, будто он плачет. С гримасой отвращения он взглянул на свой круассан и отодвинул его от себя. Волк знаками показал, что готов съесть его, если Чарли не хочет. Да, да, – сказал Чарли.

– Я заявился к нему домой в четыре утра. Думаешь, я мог бы вот так запросто вломиться к кому попало? К незнакомому человеку? В сущности, все на свете незнакомы и все в глубине души омерзительны; тем не менее мать Волка, а именно она открыла мне дверь, подумала, что я попал в аварию, и первым делом предложила мне коньяку, ну а я, разумеется, не стал отказываться, хотя уже был вдребезги пьян. Какая потрясающая женщина. Когда Волк проснулся, он обнаружил, что я сижу в его кресле и попиваю коньяк. А что еще мне оставалось делать!

– Ничего не понимаю, – сказал я. – По‑моему, ты до сих пор пьян.

– Да нет, клянусь тебе… Все просто: я заявился к Волку в четыре утра, его мать встретила меня как принца; потом мы с Волком затеяли разговор, а после решили покататься на машине. Посетили парочку баров; купили две бутылки, а затем отправились на пляж, чтобы распить их с Горелым…

– С Горелым? На пляже?

– Этот парень иногда ночует на берегу, чтобы, не дай бог, не стащили его рухлядь. Так вот, мы решили поделиться с ним нашей выпивкой. И вот что забавно, Удо: оттуда был хорошо виден твой балкон, и я готов поклясться, что свет у тебя горел всю ночь. Скажи, ошибаюсь я или нет. Нет, не ошибаюсь, это был твой балкон, твои окна и твой паскудный свет. Чем ты там занимался? Играл в войну или предавался всяким мерзостям с Ингеборг? Эй, эй! Не смотри на меня так, это же шутка, мне‑то ведь все равно. Это действительно был твой номер, я сразу это понял, и Горелый тоже подтвердил. В общем, веселая выдалась ночка, и, похоже, все мы немножечко недоспали, верно?

Помимо стыда и досады, охвативших меня, когда я понял, что Чарли осведомлен о моем увлечении военно‑стратегическими играми и что рассказала ему об этом конечно же Ингеборг, да еще небось смеялась при этом (я представил, как эта троица на пляже с хохотом прохаживается на мой счет: «Удо побеждает, но проигрывает»; «Именно так проводят каникулы генералы – члены Генштаба: взаперти»; «Удо убежден, что является воплощением духа фон Манштейна»; «Что ты ему подаришь на день рождения – водяной пистолет?»), – так вот, помимо стыда и злости на Чарли, Ингеборг и Ханну, я испытал смутное, но растущее чувство страха, услышав, что Горелый тоже знал, где находится мой балкон.

– Ты бы лучше спросил меня про Ханну, – сказал я, стараясь, чтобы мой голос не дрогнул.

– А зачем? Уверен, что с ней все в порядке. У Ханны всегда все в порядке.

– Что ты теперь будешь делать?

– С Ханной? Не знаю. Думаю, что скоро отпущу Волка на работу и вернусь в гостиницу. Надеюсь, к тому времени Ханна уже уйдет на пляж, потому что мечтаю наконец отоспаться… Это была беспокойная ночка, Удо. Даже на пляже! Ты не поверишь, но нам по‑настоящему и присесть‑то не удалось. Добравшись до велосипедов, мы услышали какие‑то звуки. На пляже, в такое время? Мы с Волком отправились на разведку, и как ты думаешь, кого мы обнаружили? Парочку, занимавшуюся любовью. По‑моему, это были немцы, потому что, когда я пожелал им удачи, они ответили мне по‑немецки. На мужика я особого внимания не обратил, зато женщина была настоящая красотка; на ней было нарядное белое платье, как у Инги, и она лежала в этом помятом платье на песке в весьма поэтическом виде…

– У Инги? Ты имеешь в виду Ингеборг? – Рука у меня вновь начала дрожать; я буквально ощущал витавший вокруг запах насилия.

– Да не ее, а ее белое платье, у нее ведь есть такое? Ну вот видишь. И знаешь, что тогда сказал Волк? Он предложил встать в очередь. Дождаться, пока этот мужик кончит. Боже, как я хохотал! Он предлагал позабавиться с ней после этого бедолаги. Изнасилование по всем правилам! Вот умора. Мне же хотелось только выпить и глядеть на звезды. Вчера прошел дождь, помнишь? Но парочку звезд на небе можно было увидеть. И чувствовал я себя тогда просто великолепно. В других обстоятельствах, Удо, я, может быть, и принял бы предложение Волка. Возможно, девушке понравилось бы. Или нет. Когда мы вернулись к велосипедам, Волк, по‑моему, стал подбивать Горелого, чтобы тот составил ему компанию. Но Горелый тоже отказался. Впрочем, не уверен, ты же знаешь, испанский мне не слишком‑то дается.

– Он тебе совсем не дается, – заметил я.

Чарли неуверенно рассмеялся.

– Хочешь, я спрошу у него, чтобы рассеять твои сомнения? – предложил я.

– Не надо. Это не мое дело… Но в любом случае, ты уж мне поверь, я прекрасно понимаю своих друзей, а Волк мне друг, и мы с ним прекрасно находим общий язык.

– Не сомневаюсь.

– И правильно делаешь… Это была чудесная ночь, Удо… Такая тихая, наполненная дурными мыслями, но не дурными поступками… Такая спокойная ночь, ну как тебе объяснить? Спокойная‑спокойная, а мы все куда‑то рвемся и не останавливаемся ни на минуту… И даже когда рассвело и можно было считать, что все закончилось, откуда ни возьмись появился ты… Сперва я подумал, что ты заметил нас с балкона и хочешь присоединиться к нашей пирушке; но когда ты стал удаляться в сторону порта, я поднял Волка, и мы пошли за тобой. Не спеша, ты же видел. Как будто вышли на прогулку.

– Ханна плохо себя чувствует. Ты должен пойти к ней.

– Инга тоже неважно себя чувствует, Удо. Равно как и я. А также мой приятель Волк. Да и ты тоже, извини, что я тебе это говорю. Хорошо себя чувствует только матушка Волка. И еще сыночек Ханны там, в Оберхаузене. Только они и чувствуют себя… нет, не вполне, но по сравнению с остальными… хорошо. Да, хорошо.

Было что‑то непристойное в том, что он называл Ингеборг Ингой. К сожалению, ее друзья и коллеги по работе тоже ее так называли. Это было нормально, и я никогда об этом не задумывался: я ведь не был знаком ни с кем из друзей Ингеборг. Меня вдруг всего затрясло. Я попросил еще чашку кофе с молоком. Волк взял себе кофе с ромом (для опаздывающего на работу он выглядел чересчур спокойно). Чарли ничего не стал пить. Ему только все время хотелось курить, и он с жадностью зажигал одну сигарету от другой. Несмотря на это, заверил, что расплачиваться будет он.

– Что произошло в Барселоне? – Я собирался сказать: «Ты изменился», но это прозвучало бы нелепо: я же его почти не знал.

– Ничего. Мы гуляли. Покупали сувениры. Красивый город, но слишком много народу, ничего не скажешь. Когда‑то я болел за футбольный клуб «Барселона», когда тренером там был Латтек, а в составе играли Шустер и Симонсен. Теперь уже нет. Клуб «Барселона» меня больше не интересует, а вот город по‑прежнему нравится. Ты был в соборе Святого Семейства? Тебе он понравился? Да, очень красивый. Еще мы зашли выпить в один старинный бар, там все увешано афишами с изображениями тореро и цыган. Ханна и Инга нашли это весьма оригинальным. И там все дешево, гораздо дешевле, чем в местных барах.

– Если бы ты видел, какое лицо у Ханны, ты бы не был так спокоен. Ингеборг собиралась вызвать полицию. Если бы подобное случилось в Германии, она бы так и сделала.

– Преувеличиваешь… В Германии, в Германии… – Он скорчил беспомощную гримасу. – Не знаю, возможно, там тоже теперь все происходит без остановки, одно за другим. Дерьмово. Но мне все равно. К тому же я тебе не верю, не верю, что Инге могло прийти в голову вызвать полицию.

Я обиженно пожал плечами; возможно, Чарли и прав, возможно, он лучше изучил сердце Ингеборг.

– А ты бы что сделал? – Глаза Чарли недобро блеснули.

– На твоем месте?

– Нет, на месте Инги.

– Не знаю. Избил бы тебя. Отколошматил бы как следует.

Чарли закрыл глаза. Мой ответ неожиданно причинил ему боль.

– А я – нет. – Он задвигал руками, словно пытался вспомнить что‑то важное, что все время ускользало от него. – Я на месте Инги не стал бы этого делать.

– Понятно.

– И ту немку на пляже я не захотел насиловать. Мог бы, но не стал. Понимаешь? Я мог бы набить физиономию Ханне, по‑настоящему набить, но не сделал этого. Мог бы бросить камень в твое окно или излупить тебя, когда ты покупал свои поганые газетенки. Однако ничего подобного не сделал. А теперь говорю с тобой и курю, вот и все.

– Зачем бы ты стал разбивать мне окно или драться со мной? Это же глупо.

– Сам не знаю. Это промелькнуло у меня в башке. Быстро‑быстро, камнем размером с кулак. – Его голос дрогнул, словно он вдруг вспомнил про ночной кошмар. – Это все Горелый, когда я глядел на свет в твоем окне; захотелось, наверное, привлечь внимание…

– Горелый подговаривал тебя бросить камень в мое окно?

– Нет, Удо, нет. Ты ничего не понял. Горелый выпивал вместе с нами и больше помалкивал, да, мы все трое молчали, слушали, как шумит прибой, и все; молчали и лакали, но глаза‑то у нас были открыты, верно? И мы с Горелым смотрели на твое окно. То есть я хочу сказать, что, когда я посмотрел на твое окно, Горелый уже на него поглядывал, и я это понял, а он понял, что следующий ход за мной. Но о том, чтобы швырнуть камень, он не говорил. Это была моя идея. Я подумал, что должен предупредить тебя…  Понимаешь?

– Нет.

Чарли поморщился, потом взял в руки газеты и стал листать их с невообразимой скоростью, словно до того, как стать механиком, работал кассиром в банке; уверен, что он не прочел ни одной фразы до конца. Затем со вздохом отложил их в сторону, как бы давая тем самым понять, что все эти новости имеют значение для меня, но не для него. Несколько секунд мы сидели молча. Улица постепенно возвращалась к привычному ритму, и в баре мы уже не были единственными посетителями.

– В глубине души я люблю Ханну.

– Ты должен сейчас же отправиться к ней.

– Она хорошая девушка. И ей очень повезло в жизни, хотя сама она на сей счет противоположного мнения.

– Ты должен пойти в гостиницу, Чарли…

– Сначала отвезем Волка на работу, хорошо?

– Ладно, только едем сию же минуту.

Когда он встал из‑за стола, в лице у него не было ни кровинки. Ступая совершенно прямо, не шатаясь, из чего я заключил, что он не так уж пьян, как мне казалось, он подошел к стойке, расплатился, и мы отправились. Машина Чарли стояла на самом берегу. К багажнику на крыше была прикреплена доска для виндсерфинга. Неужели он возил ее в Барселону? Нет, наверное, положил туда уже после приезда. Это означало, что он заходил в гостиницу. Мы медленно доехали до супермаркета, где работал Волк. Когда он выходил, Чарли сказал ему, что если его уволят, пусть идет прямиком к Чарли в гостиницу, и тот найдет способ решить эту проблему. Я перевел. Волк осклабился, сказав, что его не посмеют уволить. Чарли с серьезным видом кивнул, а когда мы отъехали от магазина, добавил, что так оно и есть и что любой конфликт с Волком может быть чреват неприятными, чтобы не сказать опасными, последствиями. Затем он заговорил о собаках. Летом на улицах появлялось множество брошенных собак, которые от голода еле ноги волочили. «Здесь их особенно полно», – сказал он.

– Вчера, когда я искал дом Волка, нечаянно задавил одну.

Он помолчал, ожидая моей реакции, а затем продолжил:

– Такая маленькая черная собачонка, она уже попадалась мне раньше на бульваре… Должно быть, искала своих хозяев, этих сволочей, или хоть какую‑нибудь еду… Не знаю… Слышал историю про пса, который умер от голода рядом с трупом своего хозяина?

– Да.

– Я вспомнил об этом. Вначале бедные животные не знают, куда им податься, и только ждут. Это‑то и называется верностью, Удо. Если они перенесут этот этап, то начинают бродячую жизнь, а пропитание себе добывают в мусорных баках. Вчерашний черный песик, по‑моему, все еще ждал. Как это понять, Удо?

– Почему ты так уверен, что уже встречал его и что это бездомная собака?

– Потому что я вышел из машины и внимательно осмотрел его. Это та самая собака.

Полумрак внутри машины начал меня убаюкивать. На мгновение мне показалось, что Чарли смотрит на меня глазами, полными слез. «Мы оба устали», – подумалось мне.

У входа в его гостиницу я посоветовал ему принять душ и лечь в постель, а от объяснений с Ханной воздержаться до тех пор, пока он не выспится. Первые отдыхающие гуськом потянулись к пляжу. Чарли улыбнулся и скрылся в глубине вестибюля. С неспокойной душой вернулся я в «Дель‑Map».

 

Я обнаружил фрау Эльзу на крыше, после того как презрительно проигнорировал таблички, указывающие, какие помещения открыты для постояльцев, а в какие доступ разрешен только персоналу гостиницы. Правда, должен признаться, что не искал ее специально. Дело в том, что Ингеборг еще спала, в баре я изнывал от тоски, снова выходить на улицу не хотелось, а сна не было ни в одном глазу. Фрау Эльза читала книгу, расположившись в шезлонге небесно‑голубого цвета; рядом стоял стакан с фруктовым соком. Увидев меня, она не удивилась, более того, своим обычным невозмутимым тоном поздравила меня с тем, что я нашел выход на крышу. «Сомнамбулам везет», – ответил я и наклонил голову, чтобы разобрать, что за книгу она держит в руках. Это был туристический путеводитель по югу Испании. Она спросила, не хочу ли я чего‑нибудь выпить. В ответ на мой недоуменный взгляд объяснила, что даже на крыше у нее есть звонок для вызова прислуги. Из любопытства я согласился. Через какое‑то время я спросил, чем она занималась накануне. И добавил, что безуспешно разыскивал ее по всей гостинице. «Как только начинается дождь, вы исчезаете», – сказал я.

По лицу фрау Эльзы пробежала тень. Казалось бы заученным жестом (хотя я знаю, что она именно такая и это тоже проявление ее непосредственности и ее энергии) она сняла темные очки и пристально взглянула на меня, прежде чем ответить: вчера она целый день не выходила из комнаты и сидела с мужем. Он что, болен? Ненастная погода, тучи, насыщенные электричеством, плохо на него действуют; у него начинаются ужасные головные боли, сказывающиеся на зрении и нервах; однажды он даже на короткое время ослеп. Мозговая лихорадка, произносят безукоризненные губы фрау Эльзы. (Насколько мне известно, такой болезни не существует.) Вслед за этим со слабой улыбкой она требует от меня дать слово, что я больше никогда не буду ее разыскивать. Мы увидимся, когда так распорядится случай. А если я откажусь? Я заставлю вас пообещать мне это, шепчет фрау Эльза. В этот момент появляется служанка со стаканом фруктового сока, точь‑в‑точь таким же, какой держит в руке фрау Эльза. Ослепленная солнцем, бедная девушка не знает, что ей делать со стаканом; в конце концов она ставит его на столик и уходит.

– Обещаю вам, – говорю я, отворачиваюсь и подхожу к бортику крыши.

День окрашен в довольно тусклые тона, и повсюду господствует цвет человеческой плоти, вызывающий у меня отвращение.

Я обернулся к ней и признался, что не спал всю ночь. «Нет нужды клясться в этом», – ответила она, не отрывая глаз от книги, которую снова держала в руках. Я рассказал, что Чарли избил Ханну. «Некоторые мужчины этим отличаются», – был ее ответ. Я засмеялся: «Вы явно не феминистка». Фрау Эльза перевернула страницу, не удостоив меня ответом. Тогда я рассказал ей о том, что Чарли говорил мне насчет собак, которых люди бросают перед отпуском или уже на отдыхе. Заметил, что она слушала меня с интересом. Покончив с этой историей, я увидел в ее глазах тревожный сигнал и испугался, что сейчас она вскочит и бросится ко мне. Я боялся, что она произнесет слова, которые я в тот момент менее всего хотел бы услышать. Но она ничего не сказала, и я счел, что благоразумнее всего будет удалиться.

 

В этот вечер все вернулось в нормальное русло. На одной из дискотек кемпинговой зоны Ханна, Чарли, Ингеборг, Волк, Ягненок и я выпили за дружбу, за хорошее вино и пиво, за Испанию и Германию, за «Реал» (Волк с Ягненком болеют не за «Барселону», как полагал Чарли, а за мадридский «Реал»), за красивых женщин, за каникулы и т. д. Словом, тишь да гладь. Разумеется, Ханна с Чарли помирились. Чарли вновь превратился в того самого грубияна, каким мы привыкли его воспринимать начиная с двадцать первого августа; Ханна же надела свое самое нарядное и самое открытое платье, чтобы отметить это событие. Что же касается синяка под глазом, то он придает ей особое очарование с оттенком то ли эротики, то ли стервозности. (Пока Ханна была еще трезва, она скрывала этот синяк за темными очками, однако в шуме и грохоте дискотеки радостно выставляла его напоказ, словно снова обрела самое себя и истинный смысл жизни.) Ингеборг официально простила Чарли, и тот на глазах у всех встал перед ней на колени и воздал хвалу ее неоценимым достоинствам, к радости тех, кто мог его услышать и понимал по‑немецки. Внесли свою лепту в общее настроение и Волк с Ягненком: благодаря им мы открыли самый что ни на есть испанский ресторан из всех, какие мы знали. Ресторан, в котором имели возможность, помимо вкусной и дешевой еды, обильного и еще более дешевого питья, послушать исполнительницу фламенко (то есть народных песен) по имени Андромеда – трансвестита, хорошо знакомого нашим испанским друзьям. Долгое и приятное застолье перемежалось веселыми историями, песнями и танцами. Андромеда, сидевшая рядом с нами, обучила женщин правильно бить в ладоши, а затем пошла танцевать с Чарли так называемую севильяну; вскоре все последовали их примеру, в том числе клиенты из‑за других столиков, все, за исключением меня, наотрез отказавшегося танцевать. Не хотелось выставлять себя на посмешище. Однако моя резкость, по‑видимому, пришлась по вкусу трансвеститу, который после танца прочел мою судьбу по ладони. У меня будут деньги, власть и любовь; я проживу яркую, наполненную волнующими событиями жизнь; один из моих сыновей (или внуков) будет гомосексуалистом… Андромеда читает по руке будущее и интерпретирует его; вначале ее голос почти не слышен, это тихий шепот, но вот постепенно он начинает набирать силу и в конце звучит так громко, что его могут слышать все вокруг, и это дает повод для насмешливых комментариев. Тот, кто участвует в подобных играх, сразу становится мишенью для шуток со стороны его друзей и знакомых, а что касается меня, то в целом Андромеда не сказала мне ничего неприятного, а когда мы уходили, вручила каждому по гвоздике и пригласила заходить. Чарли дал ей на чай тысячу песет и поклялся, что обязательно придет. Мы все пришли к единому мнению, что это «стоящее» место, и наперебой благодарили Волка и Ягненка. На дискотеке настроение иное, там преобладает молодежь и обстановка какая‑то искусственная, хотя мы очень быстро в нее вписались. Покорились судьбе. Вот тут я не отказываюсь танцевать, и целую Ингеборг и Ханну, и бегу в туалет, и блюю, а потом причесываюсь и вновь выхожу на площадку для танцев. В какой‑то промежуток хватаю Чарли за лацканы и спрашиваю: все в порядке? Все в полном порядке, отвечает он. Ханна обнимает его сзади и отводит от меня. Чарли хочет что‑то сказать, но я вижу только его движущиеся губы, а потом, когда уже не остается ничего иного, его улыбку. И Ингеборг становится той самой Ингеборг, какой была вечером двадцать первого августа, то есть обычной Ингеборг. Она целует меня, обнимает и хочет, чтобы мы занялись любовью. И, вернувшись в наш номер в пять часов утра, мы целеустремленно занимаемся любовью; у Ингеборг быстро наступает оргазм, я же сдерживаю себя и обладаю ею еще много минут. Нам обоим до смерти хочется спать. Лежа голышом поверх простыней, Ингеборг твердит, что все на свете просто. «Даже твои миниатюры». Она настаивает на этом термине, пока не засыпает. «Миниатюры». «Все на свете просто». Я еще долго разглядываю свою игру и размышляю.

 

30 августа

 

После сегодняшних событий до сих пор не могу опомниться, однако постараюсь изложить их по порядку, – возможно, тогда я сам сумею обнаружить в них то, что первоначально упустил из виду. Впрочем, это тяжелое и, видимо, бесполезное дело, ибо того, что произошло, уже не исправить, так что вряд ли стоит строить какие‑то иллюзии. Тем не менее нужно чем‑то заняться, чтобы убить время.

Начну с завтрака на террасе гостиницы, куда мы пришли в купальных костюмах безоблачным и нежарким – благодаря приятному ветерку с моря – утром. Мой первоначальный план состоял в том, чтобы вернуться в номер, когда он будет убран, и погрузиться на несколько часов в игру, но Ингеборг сумела меня переубедить: утро слишком восхитительно, чтобы запереться в четырех стенах. На пляже мы наткнулись на Ханну и Чарли, лежавших на большой циновке; оба спали. Циновка была недавно куплена, и в уголке ее еще сохранилась этикетка с ценой. Помню четкую, как татуировка, надпись: 700 песет. Я еще подумал тогда, хотя, возможно, это только сейчас меня осенило, что ситуация мне хорошо знакома. Так обычно происходит после бессонной ночи: незначительные детали выходят на первый план и застревают в памяти. Я хочу сказать, что ничего необычного не было. Однако эта подробность меня почему‑то тогда встревожила. Или же это сейчас, когда солнце уже скрылось, мне так кажется.

Утро прошло, как всегда, в пустых занятиях: купались, болтали, читали журналы, мазались кремами для загара. Обедали раньше обычного в ресторане, битком набитом отдыхающими, которые, так же как и мы, были в купальниках и плавках и пахли мазями (не самый приятный запах во время еды); после этого мне удалось сбежать; Ингеборг, Ханна и Чарли вернулись на пляж, а я прямиком направился в гостиницу. Что я там делал? Да почти ничего. Бросил взгляд на игровое поле, не в силах сосредоточиться, потом лег в постель и проспал до шести часов. Мне снились какие‑то кошмары. Заметив с балкона, что основная масса отдыхающих покидает пляж и направляется в сторону гостиниц и кемпингов, я спустился вниз и вышел на берег. Это грустное время, и купальщики тоже грустны: утомленные, пресытившиеся солнцем, они обращают взоры к линии зданий, словно солдаты, заранее уверенные в поражении; усталой походкой пересекают они пляж и Приморский бульвар; осторожно, но с оттенком пренебрежения, бравирования отдаленной опасностью заходят в боковые улочки, на которых сразу ищут спасительной тени и которые ведут их в никуда, в пустоту.

В этот день, если бросить на него ретроспективный взгляд, не случилось ничего подозрительного. В нем не оказалось места ни для фрау Эльзы, ни для Волка и Ягненка; он не был отмечен ни письмом из Германии, ни каким‑нибудь телефонным звонком, ни чем‑то более или менее значительным. Только Ханна и Чарли, Ингеборг и я, наша мирная компания на пляже, и Горелый, правда вдалеке, возившийся со своими велосипедами (клиентов было не слишком много), хотя Ханна, не знаю зачем, подходила к нему буквально на минутку и что‑то говорила – просто дань вежливости, объяснила она, когда вернулась. Короче говоря, это был тихий, спокойный день, предназначенный для того, чтобы вволю позагорать, и ничего больше.

Вспоминаю, что, когда я спустился на пляж во второй раз, небо вдруг покрылось множеством мелких облаков, которые неслись к востоку или, может, к северо‑востоку, и что Ингеборг и Ханна плавали и, увидев меня, вышли из воды – сначала Ингеборг, поцеловавшая меня, а за ней Ханна. Чарли лежал, подставив лицо уже не столь жаркому солнцу, и выглядел спящим. Слева от нас Горелый терпеливо сооружал свою каждодневную крепость, не обращая внимания на происходящее вокруг и, наверное, особенно остро сознавая в этот час свое уродство. Вспоминаю пепельно‑желтые тона уходящего дня, наш бессодержательный разговор (я не мог бы выделить ни одной темы), мокрые волосы девушек, голос Чарли, рассказывающий абсурдную историю про мальчика, который научился кататься на велосипеде раньше, чем ходить. Все указывало на то, что нас ждет еще один приятный вечер и что вскоре мы вернемся в свои гостиницы, примем душ и закончим этот день на какой‑нибудь дискотеке.

Тут Чарли подпрыгнул, схватил свою доску и бросился в море. Я эту доску до той поры не замечал, хотя она все время рядом с ним лежала.

– Возвращайся скорее! – крикнула Ханна.

Не думаю, что он ее услышал.

Первые метры он плыл, таща доску за собой, затем взобрался на нее, поставил парус, помахал нам рукой на прощанье и, воспользовавшись тем, что задул благоприятный ветер, устремился в открытое море. Это произошло часов в семь вечера, не позже. Он был не единственным виндсерфингистом, кто в это время плавал. Это я точно помню.

Спустя час, устав ждать, мы отправились выпить на террасу «Коста‑Брава», откуда был хорошо виден весь пляж и куда, по всем законам логики, должен был рано или поздно заглянуть Чарли. Мы ощущали себя грязными и умирали от жажды. Вспоминаю, что Горелый, которого я видел всякий раз, когда оборачивался, стараясь разглядеть парус Чарли, ни на мгновенье не переставал возиться со своими велосипедами, этакий трудяга Голем, и вдруг просто‑напросто исчез (забрался в свою конуру, полагаю), но так несвоевременно, так внезапно, что на пляже образовались две пустоты: сначала не стало Чарли, а теперь еще и Горелого. Мне кажется, я уже тогда почувствовал приближение несчастья.

В девять вечера, хотя еще не стемнело, мы решили посоветоваться с управляющим «Коста‑Брава». Он направил нас в морской Красный Крест – его контора располагалась на Приморском бульваре, чуть‑чуть не доходя до старой части городка. После путаных объяснений тамошние служащие связались по радио со спасателями из компании «Зодиак». Те перезвонили через полчаса и посоветовали обратиться в полицию и к портовым властям. На улице быстро темнело; помню, я глянул в окно, и мимо промелькнула машина той самой компании «Зодиак», с представителями которой мы разговаривали. Сотрудник Красного Креста сказал, что нам лучше вернуться в гостиницу и оттуда позвонить в комендатуру порта, в полицию и Гражданскую оборону; администратор гостиницы обязан помочь нам в этом. Мы сказали, что так и сделаем, и отправились назад. Полпути мы прошли молча, но потом заспорили. По мнению Ингеборг, все эти люди некомпетентны. Ханну ее слова не очень убедили, но, с другой стороны, доказывала она, управляющий «Коста‑Брава» ненавидит Чарли; к тому же не исключено, что последний находится в эту минуту в соседнем городке, как в прошлый раз, – вы же помните? Я высказал свою точку зрения: нужно делать именно то, что нам посоветовали. Ханна согласилась, сказала, что я прав, и как‑то поникла.

Портье в гостинице, а позже и управляющий объяснили Ханне, что виндсерфингисты часто терпят бедствие в эту пору, но обычно все заканчивается благополучно. В худшем случае им приходится дрейфовать в море сутки‑другие, но спасение обязательно приходит и все такое. После этих слов Ханна перестала плакать и, похоже, немного успокоилась. Управляющий вызвался отвезти нас на своей машине в комендатуру порта. Там у Ханны взяли заявление, связались с портом и еще раз – с морским Красным Крестом. Через некоторое время прибыли двое полицейских. Они попросили дать подробное описание виндсерфера, чтобы можно было начать поиски с вертолета. На вопрос, была ли доска снабжена аптечкой и набором необходимых средств для экстренных ситуаций, мы ответили, что и не подозревали о существовании подобных наборов. Один из полицейских заметил: «Дело в том, что это испанское изобретение». Другой добавил: «В таком случае все зависит от того, сколько он сможет продержаться без сна. Плохо будет, если он заснет». Мне не понравилось, что они разговаривают в подобной манере в нашем присутствии, хотя знают, что я понимаю по‑испански. Само собой, я не перевел Ханне их слова. Управляющий же, напротив, не выказывал ни малейших признаков волнения и даже позволил себе пошутить по поводу происшествия, когда мы ехали обратно. «Вы, я вижу, довольны?» – сказал я. «Да, все идет как надо, – ответил он. – Скоро вы увидите своего друга. Мы все сейчас заняты этим делом. И не можем потерпеть неудачу».

Ужинали мы в «Коста‑Брава». Как и следовало ожидать, за нашим столом не было слишком оживленно. Официанты, уже осведомленные о том, что произошло (да и все взгляды присутствующих были прикованы к нам), обслужили нас с необычной предупредительностью и вниманием. Цыпленок с картофельным пюре и яичницей, салат, кофе и мороженое. Наш аппетит не претерпел никаких изменений. Мы перешли уже к десерту, как вдруг я заметил физиономию Волка, прилепившуюся к одному из стекол, отделявших зал ресторана от террасы. Он делал мне знаки. Когда я сообщил об этом моим спутницам, Ханна вдруг покраснела и опустила глаза. Едва слышно она попросила, чтобы я как‑нибудь отделался от них, попросил прийти завтра или придумал что‑нибудь, что сочту нужным. Я пожал плечами и вышел; на террасе меня поджидали Волк и Ягненок. В нескольких словах я рассказал им о том, что произошло. Оба были потрясены услышанным (по‑моему, на глазах у Волка выступили слезы, впрочем, поклясться в этом не могу). Я объяснил им, что Ханна находится в ужасном состоянии и что мы с минуты на минуту ожидаем вестей от полиции. Но не сумел найти подходящих аргументов против, когда они сказали, что могут зайти через час. Я не уходил с террасы, пока не выпроводил их; от кого‑то из них пахло духами, и вообще они, надо сказать, приоделись, по сравнению с их обычным небрежным стилем в одежде. Выйдя на тротуар, они заспорили и, пока не повернули за угол, все размахивали руками.

То, что происходило дальше, относится, как мне представляется, к обычным рутинным действиям, предпринимаемым в подобных случаях, хотя от этого они не перестают быть неприятными и бессмысленными. Сначала появился один полицейский, за ним другой, но в иной форме и в сопровождении человека в штатском, говорившего по‑немецки, и моряка – в полной морской форме! К счастью, пробыли они недолго (моряк, как сообщил нам администратор, был готов присоединиться к поискам на своем катере, снабженном мощными прожекторами). Уходя, они пообещали незамедлительно известить нас о результатах поисков. Судя по выражению их лиц, шансы найти Чарли постепенно таяли. Напоследок заявился представитель – вроде бы секретарь, если я правильно понял, – местного клуба виндсерфинга, чтобы заверить нас в готовности его членов оказать нам материальную и моральную помощь. Они подключили к поискам свою спасательную шлюпку и установили сотрудничество с комендатурой порта и Гражданской обороной, как только узнали о бедствии. Он так это назвал: бедствием. Ханна, которая во время ужина изо всех сил крепилась, во время этой последней демонстрации солидарности не выдержала и снова расплакалась, и это состояние плавно перешло в истерику.

С помощью официанта мы отвели ее в номер и уложили в кровать. Ингеборг спросила, есть ли у нее какое‑нибудь успокоительное. Продолжая рыдать, Ханна сказала, что у нее ничего нет, так как врач запретил ей принимать подобные лекарства. В конце концов мы решили, что будет лучше, если Ингеборг останется с нею на ночь.

Перед тем как вернуться в «Дель‑Map», я заглянул в «Андалузский уголок». Надеялся застать там Волка с Ягненком или Горелого, но их не было. Хозяин заведения сидел за столиком возле телевизора и, как всегда, смотрел ковбойский фильм. Я тут же ретировался. Он даже не обернулся. Из гостиницы я позвонил Ингеборг. Никаких новостей. Они уже легли, но ни та, ни другая не могли заснуть. Я по глупости ляпнул: «Попробуй утешить ее». Ингеборг ничего не ответила. Я даже сперва подумал, что связь прервалась.

– Я здесь, – отозвалась Ингеборг. – Просто я размышляю.

– Я тоже размышляю, – сказал я.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи и закончили разговор.

Я еще долго лежал в постели с погашенным светом и ломал голову над тем, что могло приключиться с Чарли. Передо мной мелькали бессвязные образы: новая циновка с неснятой этикеткой; обед в окружении тошнотворных запахов; вода, облака, голос Чарли… Я вспомнил, что никто не поинтересовался, откуда у Ханны синяк под глазом, и счел это странным; представил себе, как выглядят утопленники; подумал, что наши каникулы полетели ко всем чертям, по крайней мере то, что от них осталось. Последнее соображение заставило меня вскочить с кровати и с небывалой энергией приняться за работу.

В четыре часа утра я завершил весеннюю кампанию сорок первого года. Глаза у меня слипались, но я был очень доволен.

 

31 августа

 

В десять утра позвонила Ингеборг и сообщила, что нас вызывают в комендатуру порта. Я забрал их у «Коста‑Брава», и мы поехали. Ханна выглядела гораздо бодрее, чем накануне; глаза и губы у нее были подкрашены, и при встрече она даже улыбнулась мне. Облик Ингеборг, напротив, говорил о том, что она не ждет ничего хорошего. Комендатура расположена в нескольких метрах от спортивных причалов, на узкой старинной улочке; чтобы войти в помещение, нужно пересечь внутренний дворик, выложенный грязными плитками, с неработающим фонтаном посередине. Там‑то мы и увидели доску Чарли, она стояла, прислоненная к фонтану. Мы сразу признали ее, хотя нам никто об этом не говорил, и застыли на месте, лишившись дара речи. «Поднимайтесь, пожалуйста, поднимайтесь», – пригласил молодой человек, глядевший на нас из окна второго этажа, в ком позднее я узнал сотрудника Красного Креста. Сперва немного замешкавшись, мы поднялись наверх; на лестничной площадке уже поджидали глава Гражданской обороны и секретарь клуба виндсерфинга, тепло и сердечно приветствовавшие нас. Они пригласили нас войти. В кабинете находились два человека в штатском, сотрудник Красного Креста и двое полицейских. Один из штатских спросил, узнали ли мы доску, выставленную во дворе. Ханна, чей бронзовый загар вдруг на глазах побледнел, пожала плечами. Тогда обратились ко мне. Я сказал, что не могу этого точно утверждать; то же самое ответила Ингеборг. Секретарь клуба виндсерфингистов стал глядеть в окно. Полицейские явно заскучали. У меня создалось впечатление, что никто не решается заговорить. В комнате было жарко. Молчание нарушила Ханна. «Вы нашли его?» – спросила она таким резким тоном, что все мы вздрогнули. Мужчина, говоривший по‑немецки, поспешил ответить, что нет, что нашли только доску и парус и это, как вы понимаете, достаточно важная находка… Ханна вновь пожала плечами. «По всей видимости, он понял, что засыпает, и решил привязаться»… «Или заранее предвидел, что ему не хватит сил: открытое море, смятение, темнота, сами знаете»… «В любом случае он сделал самое правильное: отвязал концы, которыми крепится парус, и привязался к доске»… «Разумеется, это только предположения»… «Мы не жалели средств, хотя поиски нам очень дорого стоили и были сопряжены с риском»… «Сегодня на рассвете лодка гильдии рыбаков подобрала доску и парус»… «Теперь необходимо связаться с германским консульством»… «Конечно же мы будем продолжать обследовать район»… Ханна слушала все это с закрытыми глазами. И я вдруг сообразил, что она плачет. Все глядели на нее с жалостью. Молодой человек из Красного Креста заявил не без гордости: «Я всю ночь не спал». Выглядел он чересчур возбужденным. Тут же достали какие‑то бумаги, чтобы Ханна их подписала; не знаю, о чем в них шла речь. Выйдя на улицу, мы решили выпить чего‑нибудь прохладительного и зашли в бар в центральной части городка. По дороге разговаривали о погоде и об испанских чиновниках – людях с доброй волей, но ограниченными возможностями. Бар был заполнен транзитными туристами, людьми, надо сказать, довольно неопрятными, пропахшими потом и табаком. Мы ушли оттуда вскоре после двенадцати. Ингеборг решила остаться с Ханной, а я вернулся в свой номер. Глаза у меня закрывались, и я тут же заснул.

 

Мне снилось, будто кто‑то стучится в дверь. Дело происходило ночью, и когда я открыл, чья‑то фигура метнулась от меня вглубь коридора. Я бросился за ней, и неожиданно мы очутились в огромной комнате, погруженной в полумрак, среди которого едва угадывались очертания громоздкой старинной мебели. Здесь царил запах плесени и сырости. На кровати корчилась какая‑то тень. Сперва я решил, что это зверь. Потом узнал супруга фрау Эльзы. Наконец‑то!

 

Когда Ингеборг меня разбудила, комната была залита солнечным светом и я лежал весь мокрый от пота. Первое, что я заметил, было ее окончательно изменившееся лицо: недовольство читалось на ее нахмуренном лбу и в прищуре глаз, так что некоторое время мы глядели друг на друга, не узнавая, словно оба еще как следует не проснулись. Затем она отвернулась от меня и стала рассматривать шкафы и потолок. По ее словам, она угробила полчаса на то, чтобы дозвониться мне из «Коста‑Брава», но никто не отвечал. В ее голосе слышится злость и горечь; мои успокаивающие объяснения вызывают у нее лишь презрение. В конце, после долгого молчания, которым я воспользовался, чтобы принять душ, она признается: «Ты спал, а я думала, что ты уехал».

– Почему же ты не пришла убедиться в этом собственными глазами?

Ингеборг краснеет:

– Не было необходимости… Кроме того, эта гостиница навевает на меня страх. И город тоже.

Я подумал, руководствуясь неведомо какими потаенными мотивами, что она права, но не сказал ей этого.

– Какая чушь…

– Ханна одолжила мне свою одежду, она мне как раз, у нас с ней почти один и тот же размер. – Ингеборг произносит это скороговоркой и впервые смотрит мне в глаза.

В самом деле, на ней чужая одежда. Внезапно начинаю ощущать вкусы Ханны, мечты Ханны, железную волю решившейся на летний отдых Ханны, и результат приводит меня в замешательство.

– О Чарли что‑нибудь слышно?

– Ничего. В гостиницу приезжали журналисты.

– Значит, он погиб.

– Вероятно. Только не обсуждай это с Ханной.

– Конечно, это было бы непростительной глупостью.

Когда я вышел из душа, Ингеборг, сидевшая в задумчивой позе возле моей игры, показалась мне самим совершенством. Я предложил ей заняться сексом. Не оборачиваясь, она помотала головой.

– Не понимаю, чем это тебя привлекает, – сказала она, указывая на карту.

– Своей ясностью, – ответил я, одеваясь.

– А мне все это отвратительно.

– Потому что ты не умеешь играть. Если бы умела, тебе бы понравилось.

– Неужели есть женщины, которым интересны подобные игры? Ты играл с такими?

– Нет, не играл. Но они встречаются. Их немного, что правда, то правда, но это не та игра, которая непременно должна увлечь особ женского пола.

Ингеборг посмотрела на меня грустными глазами.

– Ханну щупали все кому не лень, – ни с того ни с сего сказала она.

– Что?

– Все ее щупали. – Лицо ее исказилось. – Просто так. Я этого не понимаю, Удо.

– Что ты хочешь сказать? Что с нею все переспали? А кто эти все? Волк и Ягненок? – Не могу объяснить, отчего и почему меня вдруг начала бить дрожь. Сначала колени задрожали, потом руки. Скрыть это было невозможно.

Немного помедлив, Ингеборг резко встала, запихала в свою сумку из соломки бикини и полотенце и буквально вылетела из комнаты. За дверью, которую она не удосужилась захлопнуть, она остановилась и произнесла:

– Все ее щупали, а ты сидел, запершись в комнате, и играл в войну.

– Ну и что? – заорал я. – Какое отношение я имею ко всему этому? Может, я в чем‑то виноват?

 

Остаток дня я употребил на то, чтобы написать открытки и попить пива. Исчезновение Чарли не повлияло на меня так, как, казалось бы, должны влиять подобные происшествия; каждый раз, когда я думал о нем – признаю, что это случалось часто, – у меня возникало ощущение пустоты, но и только. В семь я отправился в «Коста‑Брава» взглянуть, что там происходит. Ингеборг и Ханну я обнаружил в телевизионном салоне, узкой и длинной комнате с зелеными стенами и единственным окном, выходящим во внутренний дворик с чахлыми растениями. Местечко показалось мне весьма неуютным, что я и не замедлил высказать. Бедная Ханна, которая на сей раз надела темные очки, взглянула на меня с симпатией и, улыбнувшись, заметила, что именно поэтому в эту комнату никто не заходит: постояльцы предпочитают смотреть телевизор в гостиничном баре, хотя управляющий уверяет, что здесь самое тихое и спокойное место. Ну и как вы здесь? – задал я идиотский вопрос, при этом почему‑то начав заикаться. Все в порядке, ответила Ханна за двоих. Ингеборг на меня даже не взглянула: она уставилась в телевизор, делая вид, что увлечена происходящим на экране, хотя этого никак не могло быть, так как показывали американский сериал, дублированный на испанский язык, и, разумеется, она не понимала ни слова. Неподалеку от них в маленьком, словно игрушечном, креслице дремала старушка. Я вопрошающе кивнул в ее сторону. Чья‑то мамаша, ответила Ханна и засмеялась. Они без колебаний приняли мое приглашение выпить по рюмочке, но покидать гостиницу отказались: как сказала Ханна, новые сообщения могут поступить в самый неожиданный момент. Так что мы просидели в гостинице до одиннадцати, беседуя между собой и с официантами. Ханна, несомненно, превратилась в местную знаменитость; всем известно о ее несчастье, и, по крайней мере внешне, она стала даже объектом поклонения и восхищения. Синяк под глазом только подчеркивает трагичность происшедшей истории. Создается впечатление, будто она тоже побывала в опасной переделке.

Само собой, вспоминается и житье‑бытье в Оберхаузене. Нескончаемым шепотом Ханна воскрешает в памяти зауряднейшие истории, связанные с каким‑то мужчиной и девушкой, с женщиной и старухой, с двумя старухами, с юношей и женщиной – это все какие‑то нескладные пары, непонятно как соотносящиеся с Чарли. По правде говоря, половину из них Ханна знает только понаслышке. На фоне всех этих масок вырисовывается облик добродетельного Чарли: у него было золотое сердце, он постоянно искал правды и приключений (какой правды  и каких приключений , я предпочел не уточнять), умел порадовать женщину, был лишен глупых предрассудков, был смел, но благоразумен и любил детей. Я полюбопытствовал, что она имела в виду, когда сказала, что он был лишен глупых предрассудков, и Ханна ответила: он умел прощать.

– Ты заметила, что стала говорить о нем в прошедшем времени?

Некоторое время Ханна молчала, словно обдумывала мои слова; затем опустила голову и заплакала. К счастью, на этот раз обошлось без истерики.

– Я не верю, что Чарли погиб, – сказала она под конец, – хотя твердо знаю, что больше никогда его не увижу.

Мы стали ее разубеждать, и тогда Ханна заявила, что, по ее мнению, Чарли все это нарочно подстроил. Она не может поверить в то, что он утонул, по той простой причине, что он был прекрасным пловцом. Почему же тогда он не объявился? Что заставило его скрываться? В ответ Ханна говорит о безумии и неприязни. В одном американском романе описана похожая история, только там движущим мотивом была ненависть. Чарли не испытывал ни к кому ненависти. Просто он безумен. Кроме того, он ее разлюбил (уверенность в этом, похоже, закаляет характер Ханны).

После ужина мы вышли на террасу «Коста‑Брава» и продолжили разговор. Впрочем, говорила одна Ханна, мы же лишь следили за прихотливыми поворотами ее мыслей, словно сменяющие друг друга сиделки у постели больной. Ее голос негромок, и, несмотря на глупости, вылетающие из ее уст одна за другой, слушая ее, как‑то успокаиваешься. Она пересказывает телефонный разговор с сотрудником немецкого консульства так, словно речь идет о любовном свидании; рассуждает по поводу «голоса сердца» и «голоса природы»; рассказывает истории про своего сына и задается вопросом, на кого он будет похож, когда вырастет; сейчас мальчик – вылитая она. Иными словами, она примирилась со страхом или, возможно, поступила хитрее и разрушила этот страх. Когда мы прощались с ней, на террасе уже никого не оставалось и огни в ресторане были погашены.

 

Ханна, по словам Ингеборг, почти ничего не знает о Чарли.

– Когда она разговаривала с сотрудником консульства, то не смогла назвать ни одного адреса его близких или дальних родственников, по которому можно было бы сообщить о его исчезновении. Указала лишь название предприятия, на котором они оба работают. Выходит, она абсолютно ничего не знает о прошлой жизни Чарли. У нее в комнате на ночном столике лежит паспорт Чарли, раскрытый на его фотографии, сразу бросающейся в глаза; рядом с паспортом лежит небольшая пачка денег, о которой Ханна высказалась весьма лаконично: это его деньги.

Ингеборг не решилась заглянуть в чемодан, куда Ханна сложила вещи Чарли.

Дата отъезда: гостиница оплачена до первого сентября; то есть завтра до двенадцати Ханна должна решить, уезжает она или остается. Предполагаю, что останется, хотя третьего сентября ей уже на работу. Чарли тоже должен был выйти на работу третьего. Вспоминаю, что нам с Ингеборг выходить пятого.

 

1 сентября

 

В двенадцать часов дня Ханна выехала в Германию на машине Чарли. Управляющий «Коста‑Брава», узнав об отъезде, сразу сказал, что это непростительная глупость. Единственным оправданием для Ханны было то, что она не могла больше выдерживать такое напряжение. И вот теперь странным и неизбежным образом мы остались одни, чего еще совсем недавно я так желал, но, разумеется, не такой ценой. Все кажется таким же, как вчера, хотя пейзаж уже пронизан грустью. Прощаясь, Ханна сказала, чтобы я заботился об Ингеборг. Ну конечно, успокоил ее я, вот только кто позаботится обо мне? Ты сильнее, чем она, возразила Ханна из машины. Это меня озадачило, ведь большинство людей, которые знают нас обоих, думают, что Ингеборг сильнее. За темными очками я сумел уловить ее тревожный взгляд. Ничего не случится с твоей Ингеборг, заверил я. Стоявшая рядом Ингеборг насмешливо фыркнула. Я тебе верю, сказала Ханна, пожимая мне руку. Позднее управляющий «Коста‑Брава» начал изводить нас телефонными звонками, словно мы были виноваты в отъезде Ханны. Первый звонок последовал, когда мы обедали; официант позвал меня к телефону, и я подумал, вопреки всякой логике, что это Ханна звонит из Оберхаузена, чтобы сообщить, что добралась благополучно. Это был управляющий – негодование не давало ему спокойно говорить, – и звонил он, чтобы выяснить, правда ли, что Ханна уехала. Я подтвердил это, и тогда он сообщил, что своим «бегством» Ханна грубо нарушила испанское законодательство. И тем самым оказалась в весьма щекотливом положении. Я высказал предположение, что, возможно, Ханна не знала, что нарушает закон. Не один, а сразу несколько! – вскричал управляющий. К тому же незнание, молодой человек, не освобождает от ответственности. Нет, гостиничный счет оплачен. Проблема заключалась в Чарли: когда его тело найдут, в чем управляющий не сомневался, нужно будет, чтобы кто‑то его опознал. Разумеется, испанская полиция может передать немецкой полиции по телеграфу данные, которые Чарли сообщил о себе при регистрации в гостинице; остальное сделают немцы на своих компьютерах. Но в целом такое поведение в высшей степени безответственно, заявил он, прежде чем повесить трубку. Второй звонок, последовавший несколькими минутами позже, был сделан для того, чтобы, не скрывая изумления, известить нас, что Ханна забрала автомобиль Чарли и что подобные действия могут рассматриваться как преступные. На этот раз с ним разговаривала Ингеборг, заявившая, что Ханна не какая‑нибудь воровка и что машина понадобилась ей для того, чтобы вернуться в Германию, и ни для чего другого. А уж как она потом распорядится этим драндулетом, исключительно ее дело. Управляющий настаивал, что речь идет о краже, и разговор закончился на несколько повышенных тонах. Зато третий звонок был примирительным: нас спросили, не могли бы мы в качестве друзей представлять «пострадавшую» сторону (кажется, имелся в виду несчастный Чарли) на время работ, связанных с поисками. Мы согласились. Представлять пострадавшую сторону, вопреки тому, что я думал, ровным счетом ничего не означало. Да, спасательная операция продолжалась, но никто уже не надеялся найти Чарли живым. Мы вдруг оценили решение Ханны: все это было невыносимо.

 

Ничего не изменилось. Это меня больше всего удивляет. Утром в коридорах гостиницы было не протолкнуться от уезжающих, но уже к вечеру на террасе я заметил новые лица, еще бледные и восторженные, – прибыла очередная партия отдыхающих. Температура вдруг резко подскочила, и стало жарко, как в июле, а ветерок, приносивший свежесть на раскаленные улицы городка, стих. Пропитавшаяся потом одежда прилипает к телу, а прогулка по улице превращается в мучение. Часа через три после отъезда Ханны я повстречал Волка и Ягненка в «Андалузском уголке»; вначале они сделали вид, будто не заметили меня; потом подошли с печальными лицами и принялись задавать непременные в таких случаях вопросы. Я ответил, что о поисках пока ничего нового сообщить не могу и что Ханна находится уже на пути в Германию. Их физиономии и поведение сразу заметно изменились. Они явно расслабились и стали гораздо дружелюбнее. Было жарко; уже через несколько минут я понял, что эти скоты не собираются покидать меня: разговор пошел в том же русле и изобиловал той же символикой, какую они привыкли использовать в общении с Чарли, только на месте Чарли теперь был я, а на месте Ханны – Ингеборг!

Впоследствии я спросил у Ингеборг, что она имела в виду, когда сказала, что Ханну щупали все кому не лень. Ее ответ разрушает мои предположения, по крайней мере отчасти. Оказывается, это было обобщение. Ханна как жертва мужчин, как женщина, которой не везет и которая находится в постоянном поиске равновесия и счастья, и т. д. О том, что, возможно, Ханну изнасиловали испанцы, и речи быть не может; на самом деле Ингеборг относится к этой парочке крайне пренебрежительно: она говорит о них так, будто их вовсе не существует. Обыкновенные, вполне заурядные парни, не слишком большие труженики, если судить по их распорядку дня, зато любители развлечений. Ну и что? Она сама тоже любит ходить на дискотеки и время от времени совершать сумасбродные поступки. Что значит сумасбродные? – поинтересовался я. Не спать допоздна, как следует напиться, горланить песни под утро на улице. Какое‑то убогое сумасбродство. Здоровое, уточняет она. Так что в отношениях с испанцами не должно быть ни враждебности, ни недомолвок, за исключением тех, что продиктованы естественными причинами. Так обстоят дела, когда в десять часов вечера Волк и Ягненок вновь появляются на сцене: разговор, а вернее сказать – приглашение прогуляться в город, от которого мы отказываемся, отличается крайней бесцеремонностью; мы сидим на террасе (все столы заняты и ломятся от мороженого и напитков), а они стоят на тротуаре, отделенные от нас железными перилами – барьером между террасой и нескончаемым потоком гуляющих, которые наводняют в эти часы Приморский бульвар, спасаясь от духоты и зноя. Поначалу их высказывания не выходят за рамки обычной пошлости; больше говорит (и жестикулирует) Ягненок; его замечания то и дело вызывают у Ингеборг улыбку, иногда опережающую мой перевод. Суждения Волка, напротив, сдержанны и осторожны, можно сказать, он прощупывает почву, изъясняясь при этом на английском, явно не соответствующем уровню его образования и освоенном благодаря железной воле, желанию протиснуться в мир, о котором он только догадывается. В такие моменты Волк, как никогда, соответствовал своей кличке; блестящее, свежее, загорелое лицо Ингеборг притягивало его взгляд, как луна притягивает к себе ликантропов[25] в старых фильмах ужасов. Натолкнувшись на наш отказ идти куда бы то ни было, он принимается уговаривать, и голос его становится грубым; обещает повести на достойные дискотеки, уверяет, что усталость как рукой снимет, едва мы переступим порог одной из таких забегаловок… Все напрасно. Наше решение окончательно и словно снисходит к ним, поскольку тротуар расположен на две пяди ниже, чем терраса. Испанцы больше не настаивают. Незаметно, в качестве своего рода прелюдии к расставанию, они переходят к воспоминаниям о Чарли. Вот кто был друг с большой буквы. Со стороны можно подумать, что они и вправду горюют о нем. Наконец они пожимают нам руки и удаляются в сторону старых кварталов. Их силуэты, быстро растворившиеся в толпе прохожих, кажутся мне жалкими, и я говорю об этом Ингеборг. Она долго смотрит на меня, а потом замечает, что никак не может меня понять:

– Еще недавно ты считал, что они изнасиловали Ханну. Теперь тебе их жалко. На самом же деле эта парочка кретинов не кто иные, как третьеразрядные latin lovers.[26]

Мы хохочем и никак не можем остановиться, пока Ингеборг не говорит, что неплохо было бы хотя бы раз лечь спать пораньше. Я согласен.

 

Закончив заниматься любовью, я сел за свои записи, а Ингеборг вновь погрузилась в приключения Флориана Линдена. Она еще не догадалась, кто убийца, и по тому, как она читает, кажется, что это ее совершенно не волнует. Выглядит она усталой: эти последние дни не были для нее особо приятными. Неизвестно почему мне вдруг на ум приходит Ханна: как она сидит в машине перед отъездом и дает мне советы своим тихим голосом…

– Ханна уже, должно быть, в Оберхаузене?

– Не знаю. Она завтра будет звонить, – отвечает Ингеборг.

– А если не позвонит?

– Хочешь сказать, что она забудет про нас?

Нет, конечно, про Ингеборг она не забудет. И про меня тоже. Мне вдруг становится страшно. Это страх, который возбуждает. Но чего я боюсь? Мне вспоминаются слова Конрада: «Играй на своем поле, и будешь всегда побеждать». А где оно, мое поле? – спросил я. Конрад рассмеялся каким‑то необычным смехом и уставился на меня своими блестящими глазами. Нужную сторону пусть изберет твоя кровь. Я возразил, что таким образом невозможно все время выигрывать; например, если в «Разгроме группы армий „Центр“» я выберу немцев, то самое большее, на что я смогу рассчитывать, – это один выигрыш в трех партиях. Если, конечно, против меня не будет играть круглый идиот. Ты меня не понимаешь, сказал Конрад. Ты должен применить Большую Стратегию. И быть хитрым, как лис. Что это было, сон? По правде говоря, мне неизвестна игра под названием «Разгром группы армий „Центр“»!

 

В остальном это был скучный и неплодотворный день. Какое‑то время я провел на пляже, где терпеливо подставлял свое тело под солнечные лучи и безуспешно пытался привести в порядок свои мысли. Но в голове возникали лишь старые образы десятилетней давности: родители играют в карты на балконе гостиницы; брат, раскинув руки, лежит на воде в двадцати метрах от берега; испанские ребятишки (или цыганята?) бегут по пляжу, вооружившись палками; зловонная комната для прислуги, тесно уставленная двухэтажными нарами; широкая улица, усеянная дискотеками, которые тянутся одна за другой, теряясь вдали, там, где пляж с черным песком, а за ним черные волны моря и где единственное цветовое пятно – это неожиданно возникающая велосипедная крепость Горелого… Меня ждет моя статья. Ждут книги, которые я пообещал себе прочесть. Часы же и дни летят, как назло, с такой скоростью, будто время катится под уклон. Но это же невозможно.

 

2 сентября

 

Полиция… Я сказал фрау Эльзе, что мы завтра уезжаем. Вопреки моим ожиданиям, известие ее удивило; на мгновение ее лицо приняло огорченное выражение, которое она поспешила скрыть за дежурной жизнерадостностью администратора. Так или иначе, день начался не очень удачно: у меня разболелась голова, и я все время потел, несмотря на принятые три таблетки аспирина и холодный душ. Фрау Эльза поинтересовалась, удовлетворен ли я в итоге. В итоге чего? Каникул. Я пожал плечами, а она взяла меня под руку и завела в маленький кабинет, скрывавшийся за стойкой администратора. Ей хотелось узнать все подробности, касающиеся исчезновения Чарли. Монотонным голосом я вкратце обрисовал ей ситуацию. Это у меня неплохо вышло. Притом я четко соблюдал хронологию событий.

– Я разговаривала сегодня с сеньором Пере, управляющим «Коста‑Брава». Он считает, что вы ведете себя как идиот.

– Я? А я‑то тут при чем?

– Полагаю, что ни при чем. И все‑таки вам следовало бы подготовиться. Полиция хочет вас допросить.

Я побледнел. Меня? Фрау Эльза легонько похлопала меня по коленке:

– Вам не о чем беспокоиться. Они только хотят узнать, почему девушка уехала в Германию. Довольно странная реакция, вы не находите?

– Какая девушка?

– Подруга погибшего.

– Я же вам только что объяснил: она устала от всей этой неорганизованности; кроме того, у нее возникли личные проблемы. Да много чего…

– Понятно, но все же речь шла о ее женихе. По крайней мере, она могла бы дождаться конца поисков.

– Что мне‑то об этом говорить… Так, значит, я должен не покидать гостиницу до прихода полиции?

– Нет, делайте что хотите. Я бы на вашем месте отправилась на пляж. Когда они появятся, я пришлю кого‑нибудь за вами.

– Ингеборг тоже должна присутствовать?

– Нет, достаточно вас одного.

Я последовал совету фрау Эльзы, и мы пробыли на пляже до шести вечера, пока за нами не пришел посыльный. Это был мальчик лет двенадцати, одетый как нищий, так что при виде его сразу возникал вопрос, как такого могли взять на работу в гостиницу. Ингеборг настояла на том, чтобы пойти со мной. Пляж был окрашен в цвета темного золота, и казалось, время здесь остановилось; будь моя воля, я бы так и остался здесь. Одетые в форму полицейские сидели за стойкой бара и разговаривали с официантом; фрау Эльза, занимавшая место администратора, указала нам на них, хотя это было излишне. Помню, приближаясь к ним, я подумал, что они ни за что не повернутся к нам лицом и мне придется легонько постучать их по спине, как будто я стучусь в чужую дверь. Однако полицейские что‑то почувствовали, то ли перехватив взгляд официанта, то ли каким‑то иным, неведомым мне образом, и, прежде чем мы подошли к ним, встали и, приветствуя нас, сделали под козырек. Меня этот жест почему‑то встревожил. Мы уселись за дальний стол, и они сразу перешли к делу: понимала ли Ханна, что делает, уезжая из Испании? (мы не знали, понимала она это или нет); что связывало ее с Чарли? (дружба); по какой причине она уехала? (мы этого не знали); каков ее адрес в Германии? (нам он неизвестен, – ложь, он записан у Ингеборг, – но они могут выяснить его в немецком консульстве в Барселоне, где Ханна, как мы предполагаем, оставила свои личные данные); считали ли Ханна либо мы, что Чарли покончил жизнь самоубийством? (мы, разумеется, нет, а Ханна – как знать?); и так продолжалось, пока эти и всякие другие бесполезные вопросы не иссякли. На протяжении всей беседы они вели себя исключительно корректно, а когда прощались, вновь отдали нам честь. В ответ Ингеборг одарила их улыбкой, однако, когда мы остались одни, сказала, что не чает вновь оказаться в Штутгарте, подальше от этого унылого и порочного народа. Я спросил, что она понимает под словом порочный,  и тогда она вскочила и пошла к выходу из ресторана, оставив меня одного. Как раз в этот момент фрау Эльза покинула свое место и направилась к нам. Они шли друг другу навстречу и, поравнявшись, не остановились; однако фрау Эльза улыбнулась Ингеборг, а та, я уверен, прошла мимо с каменным лицом. В любом случае фрау Эльза не придала этому значения. Подойдя ко мне, она осведомилась, как прошел допрос. Я признал, что Ханна ухудшила ситуацию тем, что уехала. Испанская полиция, по словам фрау Эльзы, просто очаровательна. Я не стал этого отрицать. Какое‑то время мы молчали, но это молчание было довольно красноречивым. Затем она взяла меня под руку, как в прошлый раз, и повела по коридорам первого этажа; за все время пути она лишь раз открыла рот, чтобы сказать: «Не падайте духом»; в ответ я кивнул головой. Мы вошли в помещение рядом с кухней и остановились. По‑видимому, здесь размещалась прачечная; ее окно выходило во внутренний двор, залитый цементом, уставленный большими плетеными корзинами и накрытый огромной зеленой пленкой, сквозь которую почти не просачивался дневной свет. На кухне девушка и старик все еще мыли посуду, оставшуюся от завтрака. И вот тут фрау Эльза без всякого предупреждения взяла и поцеловала меня. Честно говоря, я не был застигнут врасплох. Я хотел и ждал этого. Но, если уж быть честным до конца, не считал такое возможным. Разумеется, ее поцелуй тут же получил пылкий отклик, как того заслуживала ситуация. Нет, мы не совершили ничего особенного. Судомойки с кухни могли бы нас заметить. Через пять минут мы отпрянули друг от друга; оба были взволнованы и, не обменявшись ни единым словом, возвратились в ресторан. Там фрау Эльза распростилась со мной, протянув мне руку. Я до сих пор с трудом во все это верю.

 

Остаток дня провел в компании Горелого. Вначале я поднялся к себе в номер, но Ингеборг там не обнаружил. Я предположил, что она отправилась по магазинам. Пляж выглядел полупустынным, и у Горелого почти не было клиентов. Когда я увидел его, он сидел возле своих велосипедов, выстроенных в ряд и повернутых передней частью к морю, и пристально следил за единственным взятым в прокат велосипедом, который в тот момент, по‑видимому, находился очень далеко от берега. Я подсел к нему, как к старому другу, а спустя какое‑то время нарисовал на песке карту Арденнской операции (один из моих коньков), или битвы за Выступ, как ее называют американцы, и подробно рассказал ему о боевых планах, порядке подхода частей, используемых дорогах, переправах через реки, взорванных и наведенных мостах, переходе в наступление 15‑й армии, реальном и ложном прорыве ударной группы Пайпера и т. д. Затем я стер все это ногой, разровнял песок и нарисовал карту территории вокруг Смоленска. Там, сказал я, танковая группа Гудериана вступила в главное, решающее сражение сорок первого года. Я всегда побеждал в нем. На стороне немцев, конечно. Я стер и эту карту, опять разровнял песок и нарисовал лицо. Тут только Горелый улыбнулся, ненадолго отведя глаза от велосипеда, по‑прежнему едва различимого на горизонте. Я невольно вздрогнул. Его щека – несколько неровно подогнанных друг к другу струпьев – вдруг вздыбилась, и я испугался, что посредством этого оптического эффекта – иначе не назовешь – он загипнотизирует меня и навсегда разрушит мою жизнь. Вывел меня из этого состояния голос самого Горелого. Словно откуда‑то издалека он произнес: как думаешь, мы поладим? Я несколько раз утвердительно кивнул, радуясь, что освободился от чар, исходивших от его изуродованной щеки. Потом взглянул на свой рисунок, скорее набросок (хотя должен сказать, что я не самый плохой рисовальщик), и вдруг с ужасом понял, что нарисовал портрет Чарли. От этого открытия я лишился дара речи. Это было, как если бы кто‑то водил моей рукой. Я поспешил стереть портрет и нарисовал карту Европы, а также Северную Африку и Ближний Восток и с помощью многочисленных стрелок и кружков иллюстрировал мою решающую стратегию, победную для Третьего рейха. Боюсь, что Горелый ничего не понял.

 

Новостью сегодняшнего вечера стал звонок Ханны. Перед этим она звонила дважды, но ни Ингеборг, ни меня в гостинице в то время не было. Когда я вернулся, дежурный администратор сообщил мне о звонках, и это меня не слишком обрадовало. Мне не хотелось разговаривать с Ханной, и я молил судьбу, чтобы Ингеборг вернулась раньше, чем она позвонит в третий раз. Я сидел в номере и напряженно ждал. Когда вернулась Ингеборг, мы изменили свои планы пообедать в каком‑нибудь портовом ресторане и решили остаться в гостинице. И правильно сделали, Ханна позвонила как раз в тот момент, когда мы намеревались приступить к нашему скромному ужину: бикини[27] и картошка фри. Помню, как подошел к нашему столу официант и как Ингеборг, уже поднявшись, заявила, что нам совершенно незачем идти вдвоем. Я сказал, что это не важно, ужин в любом случае не остынет. За стойкой администратора я увидел фрау Эльзу. Она переоделась в другое платье и, казалось, только что вышла из душа. Мы улыбнулись друг другу и даже завели разговор, пока Ингеборг, повернувшись к нам спиной и отойдя от стойки, насколько позволял телефонный шнур, время от времени роняла фразы типа «почему же», «не могу в это поверить», «какая мерзость», «боже мой», «грязные свиньи», «почему ты мне раньше это не сказала», которые я не мог не услышать и от которых нервы у меня напряглись, как струны. Заметил я также, что с каждым подобным восклицанием Ингеборг все больше и больше горбилась, становясь похожей на большую улитку, и мне стало ее жалко; она была сильно напугана. Напротив, фрау Эльза, с сияющим лицом повернувшаяся ко мне, облокотившись на стойку, своей величавой статью напоминала классическую статую; шевелились одни лишь ее губы, открыто говорившие о том, что несколькими часами раньше произошло в прачечной. (Кажется, она просила меня не питать ложных надежд, точно не помню.) Фрау Эльза говорила, и я в ответ улыбался ей, но все мои чувства были обращены к словам Ингеборг. Казалось, телефонный шнур вот‑вот обовьет ей шею.

Их разговор с Ханной был поистине нескончаемым. Положив трубку, Ингеборг изрекла:

– Хорошо еще, что мы завтра уезжаем.

Мы вернулись в ресторан, но к ужину не притронулись. Ингеборг ехидно заметила, что без макияжа фрау Эльза напоминает ей ведьму. Потом сказала, что Ханна сошла с ума и что она, Ингеборг, ничего не поняла из ее слов. При этом она отводила глаза и постукивала по столу вилкой. Я подумал, что незнакомый человек издали не дал бы ей больше шестнадцати лет. Волна невыразимой нежности к ней, поднявшаяся откуда‑то изнутри, охватила меня. И тут она начала кричать: этого не может быть! Не может быть! Вздрогнув от неожиданности, я испугался, что она устроит бесплатное представление для посетителей, еще не покинувших ресторан, но Ингеборг, словно прочитав мои мысли, вдруг улыбнулась и сказала, что никогда больше не увидит Ханну. Я спросил, что та ей наговорила, и, как бы предваряя ее ответ, добавил, что после всего естественно, что Ханна немного свихнулась. Ингеборг покачала головой. Я ошибаюсь. Ханна куда хитрее, чем я думаю. Она произнесла это ледяным тоном. В молчании мы покончили с десертом и поднялись в номер.

 

3 сентября

 

Отвез Ингеборг на вокзал; битых полчаса просидели мы там на скамейке, ожидая, когда подадут поезд на Сербер. Друг с другом почти не разговаривали. По перрону прогуливаются многочисленные туристы, чьи каникулы подошли к концу; тем не менее они по‑прежнему стремятся занять местечко на солнце. Лишь старики выбирают скамейки в тени. Между ними, теми, кто уезжает, и мною целая пропасть; Ингеборг же, напротив, прекрасно смотрится в вагоне поезда, битком набитого пассажирами. Наши последние минуты пришлось потратить на разъяснения: многие не знали, на какую платформу им идти, вокзальные же служащие ничего не делали для того, чтобы их правильно сориентировать. Люди вели себя как стадо овец. Стоило нам показать одной паре, откуда отправится их поезд (любой может в этом разобраться: здесь всего четыре пути), как на нас набросилась толпа немцев и англичан, жаждавших получить необходимую информацию. Высунувшись из окошка поезда, Ингеборг спросила, скоро ли увидит меня в Штутгарте. Очень скоро, сказал я. Выражение ее лица, слегка поджатые губы и заострившийся кончик носа свидетельствуют о том, что она мне не верит. А мне наплевать!

 

До самого последнего момента я думал, что она останется. Нет, неправда, я всегда знал, что ничто не способно ее удержать, что на первом месте у нее работа и ее независимость, не говоря уже о том, что после телефонного звонка Ханны она только и думала, как бы побыстрее уехать. Итак, расставание вышло жалким. И удивило некоторых, начиная с фрау Эльзы, хотя скорее всего ее удивление было вызвано моим решением остаться. По правде говоря, больше всех удивилась сама Ингеборг.

Когда я понял, что она уедет?

Вчера, и все решилось во время ее разговора с Ханной. Все стало окончательно ясно (тем не менее мы и не подумали это обсудить).

Утром я оплатил ее счет, только ее счет, и снес вниз чемоданы. Мне не хотелось драматизировать ситуацию, не хотелось, чтобы ее отъезд напоминал бегство. Я вел себя как болван. Предполагаю, что женщина‑администратор тут же сообщила новость фрау Эльзе. Пообедал я довольно рано в монастырской обители. Со смотровой площадки пляж казался пустынным. Я имею в виду – по сравнению с предыдущими днями. Я опять заказал жаркое из кролика и выпил бутылку «риохи». В гостиницу возвращаться не хотелось. Ресторан был почти пуст; только в центре зала несколько коммерсантов отмечали что‑то за сдвинутыми столами. Они были из Жероны и рассказывали анекдоты на каталанском, вызывавшие ленивые аплодисменты сопровождавших их женщин. Как любит говорить Конрад, воздержитесь приводить подруг на дружеские пирушки. Обстановка была просто похоронная, каталонцы выглядели такими же заторможенными, как и я. Сиесту я устроил себе в машине, остановившись на берегу небольшой бухты в окрестностях городка, которую запомнил со времен каникул с родителями. Проснулся весь в поту, но зато без неприятных ощущений от выпитого.

Под вечер навестил управляющего «Коста‑Брава» сеньора Пере и заверил, что нахожусь в его полном распоряжении, так что он в любой момент, когда сочтет нужным, может обращаться ко мне, в «Дель‑Map». Мы обменялись любезностями, и я ушел. После этого я побывал в комендатуре порта, где никто не смог предоставить мне информацию о Чарли. Женщина, которая вначале мною занималась, даже не поняла, о чем я говорю; к счастью, пришел служащий, знакомый с этим делом, и все разъяснилось. Никаких новостей. Работа продолжается. Терпение. Во дворе начал собираться народ. Сотрудник морского Красного Креста объяснил, что это родственники очередного утопленника. Потом я уселся на ступеньках лестницы и довольно долго сидел там, пока не решил вернуться в гостиницу. У меня зверски разболелась голова. В гостинице я тщетно пытался разыскать фрау Эльзу. Никто не мог сказать мне, где она. Дверь в коридоре, что ведет в прачечную, была заперта на ключ. Я знал, что туда можно попасть и другим путем, но не сумел его отыскать.

В комнате жуткий беспорядок: кровать не застелена, моя одежда разбросана по полу. Там же валяются и отдельные фишки и счетчики «Третьего рейха». Логичнее всего было бы собрать чемоданы и уехать подобру‑поздорову. Вместо этого я позвонил администратору и попросил убрать номер. Вскоре пришла уже знакомая мне девушка, та самая, что безуспешно пыталась установить мне стол. Хороший знак. Я уселся в уголке и велел ей привести все в порядок. Буквально через минуту комната была убрана и стала уютной и светлой (последнего было нетрудно добиться: всего‑навсего раздвинуть шторы). Закончив уборку, девушка одарила меня ангельской улыбкой. Довольный, я вручил ей тысячу песет. Девушка сообразительна: подобранные счетчики выстроены в ряд на краю доски. Все на месте.

Остаток дня, пока не стемнело, я провел на пляже с Горелым, рассказывая ему о своих играх.

 

4 сентября

 

Накупил бутербродов в баре под названием «Лолита» и пива в супермаркете. Когда пришел Горелый, я попросил его сесть рядом с кроватью, а сам уселся с правой стороны стола, небрежно опершись на бортик доски. С моего места все было прекрасно видно: с одной стороны – Горелый, а позади него кровать и тумбочка, на которой до сих пор лежит книга о подвигах Флориана Линдена (!); с другой стороны, слева от меня – открытый балкон, белые стулья, Приморский бульвар, пляж, велосипедная цитадель. Я ждал, что первым заговорит Горелый, но из него же клещами слова не вытянешь, так что говорить пришлось мне. Первым делом я сообщил ему об отъезде Ингеборг, но в подробности не вдавался: уехала поездом, надо было срочно на работу, и точка. Не знаю, убедил ли я его. Далее я перешел к характеристике игры, наговорив при этом кучу глупостей, в частности заявив, что потребность играть сродни потребности петь и что игроки, в сущности, те же певцы, исполняющие бесконечную гамму композиций‑грез, композиций‑колодцев, композиций‑желаний на фоне постоянно меняющейся географии. Известно, что еда имеет свойство со временем разлагаться, точно так же обстоит дело с картами и действующими на них войсками, правилами, так или иначе выпавшими костями, окончательной победой или поражением. Это скоропортящиеся блюда. Кажется, в этот момент я вынул бутерброды и пиво и, пока Горелый приступал к еде, быстро перешагнул через его ноги и схватил с тумбочки книгу, словно это было сокровище, которое могло вот‑вот улетучиться. Я не обнаружил между ее страницами ни письма, ни записки, ни знака, способного вселить надежду. Одни лишь бессвязные печатные слова, допросы в полиции и признания. За окном ночь медленно завладевала пляжем, рождая иллюзию, будто берег покрыт маленькими дюнами и расщелинами и они движутся. Неподвижно сидя на своем месте, почти уже в потемках, Горелый размеренно двигал челюстями, словно жвачное животное, уставившись в пол не то на концы своих огромных пальцев, и при этом через равные промежутки времени издавал еле слышные стоны. Должен признаться, что испытал нечто близкое к отвращению; мне вдруг стало невыносимо душно, я задыхался. Его стоны, звучавшие всякий раз, когда он проглатывал очередной кусок хлеба с сыром или ветчиной, разрывали мне душу. Почти без сил я добрался до выключателя и зажег свет. И сразу почувствовал себя лучше, хотя в ушах еще гудело, что не помешало мне вновь взять слово и, больше не садясь, а расхаживая по комнате от стола до двери ванной (где я тоже зажег свет), заговорить о распределении армейских корпусов; о дилемме, которая из‑за наличия двух или более фронтов вставала перед немецким игроком, обладавшим ограниченными силами; о трудностях, связанных с передислокацией огромных масс пехоты и танков с запада на восток, с севера Европы на север Африки; о конечном выводе, к которому приходили посредственные игроки: частей фатально не хватало, чтобы заткнуть все дыры. Услышав последнее замечание, Горелый задал какой‑то вопрос с набитым ртом, на который я не удосужился ответить; да я его даже не понял. Думаю, что я был на взводе и вдобавок не очень хорошо себя чувствовал. Поэтому, вместо того чтобы ответить, я велел ему подойти к карте и убедиться собственными глазами. Горелый смиренно приблизился и признал мою правоту: любому было ясно, что черные фишки не победят. Стоп! Благодаря моей стратегии ситуация менялась. В качестве примера я привел партию, сыгранную мною не так давно в Штутгарте, хотя в глубине души постепенно начал сознавать, что говорю совсем не то, что хотел. А что я хотел сказать? Не знаю. Но что‑то важное. После этого наступило полное молчание. Горелый вновь уселся возле кровати с кусочком бутерброда, зажатым между пальцами и оттого похожим на обручальное кольцо, а я неверными шагами, словно в замедленной съемке, вышел на балкон и принялся разглядывать звезды и прогуливающихся внизу туристов. Лучше бы я этого не делал. С парапета Приморского бульвара за моей комнатой наблюдали Волк и Ягненок. Увидев меня, они замахали руками и начали что‑то кричать. Сперва мне показалось, что они выкрикивают какие‑то обидные вещи, хотя вид у них был вполне дружелюбный. Они приглашали нас спуститься и выпить вместе с ними (откуда они узнали про Горелого, для меня загадка); с каждым разом их жесты становились все более нетерпеливыми, и вот уже прохожие начали задирать голову и искать глазами балкон и того, из‑за кого разгорелся весь сыр‑бор. У меня было два варианта: либо, не говоря ни слова, вернуться в комнату и запереть балкон, либо пообещать им что‑нибудь на будущее, лишь бы отстали; и то и другое было достаточно противно. С пылающим лицом (чего, конечно, на таком расстоянии Волк с Ягненком не могли разглядеть) я заверил, что через некоторое время присоединюсь к ним в «Андалузском уголке». И не уходил с балкона, пока они не скрылись из виду. Горелый тем временем изучал расположение фишек на Восточном фронте. Погруженный в раздумья, он, казалось, понимал, почему и как распределены силы на этих направлениях, хотя, ясное дело, не мог этого знать. Я опустился на стул и сказал, что устал. Горелый и глазом не моргнул. Я спросил у него, почему эта парочка ненормальных не оставляет меня в покое. Чего они хотят? Сыграть? – предположил Горелый. Его губы неуклюже сложились в ироническую усмешку. Да нет, ответил я, они хотят выпивать, веселиться – словом, делать все, чтобы не чувствовать себя погребенными заживо.

– Однообразная жизнь, так, что ли? – прокаркал он.

– Еще хуже: однообразные каникулы.

– Ну у них‑то каникул нет.

– Не важно, они живут каникулами других, присасываются к чужому отдыху и досугу, отравляя жизнь некоторым туристам. Паразитируют на отдыхающих.

Горелый недоверчиво взглянул на меня. Конечно, Волк и Ягненок были его приятелями, несмотря на то что их многое разделяло. Но я в любом случае не жалел о том, что сказал. Мне вспомнилось, или, вернее сказать, я увидел перед собой лицо Ингеборг, ее нежную розоватую кожу и до конца понял, что она дарила мне счастье. И вот все рухнуло. От сознания жгучей несправедливости все мои движения вдруг убыстрились: схватив пинцет, я с такой же быстротой, с какой кассир пересчитывает купюры, поставил фишки на force pool,[28] счетчики – на соответствующие поля и небрежным тоном предложил Горелому сыграть один‑два тура, хотя в мои намерения входило разыграть партию до конца, до Великого Разгрома. Он пожал плечами и нерешительно заулыбался. Его лицо от этого сделалось таким страшным, что я не мог на него смотреть без содрогания и потому, пока он медлил с ответом, перевел глаза на первый попавшийся пункт на карте, как это обычно практикуется на турнирах, когда встречаются игроки, никогда до того друг друга не видевшие: они стараются побыстрее уткнуться в карту, чтобы не ощущать физического присутствия соперника, и сидят так до начала первого тура. Когда я поднял голову и увидел беззащитные глаза Горелого, мне стало ясно, что он согласен. Мы придвинули стулья к столу и развернули наши силы. Армии Польши, Франции и СССР изначально оказались в невыгодном положении, хотя не таком уж и безнадежном, несмотря на неопытность Горелого. Английская армия, напротив, заняла удобные позиции; ее равномерно распределенные флоты, поддерживаемые в Средиземном море французским флотом, и немногочисленные армейские корпуса находились на стратегически важных полях. Горелый оказался смышленым учеником. Общее положение на карте чем‑то напоминало подлинную историческую ситуацию, чего обычно не бывает, когда встречаются опытные игроки: они никогда не развернули бы польскую армию вдоль границы, а французскую – на всех шестиугольниках вдоль линии Мажино, ибо самым правильным для поляков было бы организовать круговую оборону Варшавы, а для французов – не занимать одно из полей вдоль линии Мажино. На первом этапе я объяснял предпринимаемые мной действия, и таким образом Горелый понял и сумел оценить, с каким изяществом мои танки смяли боевые порядки поляков (превосходство в воздухе и наличие моторизованных частей), за чем последовало сосредоточение войск на границе с Францией, Бельгией и Голландией, объявление войны итальянцами и продвижение основной массы войск, расквартированных в Ливии, в направлении Туниса (ортодоксы рекомендуют, чтобы Италия не вступала в войну раньше зимы тридцать девятого, лучше всего – весной сорокового, но я такую стратегию не одобряю), отправка двух немецких бронетанковых корпусов в Геную, создание на одном из полей (Эссен) своего рода трамплина, где я поместил парашютно‑десантный корпус, и т. д. Причем все это с минимальной затратой BRP. В ответных действиях Горелого ощущается вполне понятная нерешительность: на Восточном фронте он захватывает балтийские страны и соответствующую часть Польши, но забывает оккупировать Бессарабию; на Западном фронте предпринимает наступление, чреватое громадными потерями, и высаживает британский экспедиционный корпус во Франции; на Средиземном море укрепляет Тунис и Бизерту. Инициатива по‑прежнему на моей стороне. В зимнюю кампанию тридцать девятого года я развертываю тотальное наступление на западе: захватываю Голландию, Бельгию, Люксембург, Данию, на юге Франции дохожу до Марселя, на севере – до Седана и шестиугольника N24. Реорганизую группу армий на востоке. Высаживаю немецкий бронетанковый корпус в Триполи во время SR.[29] Средиземноморский вариант связан с большими потерями, и я не добиваюсь результата, хотя возникает вполне ощутимая угроза: Тунис и Бизерта осаждены, а итальянский 1‑й мобильный корпус вступает в опустошенный Алжир. На границе с Египтом силы с обеих сторон равны. Теперь задача для нашего союзника состоит в том, чтобы как раз изменить это соотношение сил. Ответ Горелого не столь энергичен, как того требует ситуация; на Восточном фронте и в Средиземном море он избирает крайний вариант и бросает в бой все, что только имеет, однако играет малыми колоннами, и вдобавок ему страшно не везет, когда приходит его черед бросать кости. На востоке он занимает Бессарабию, создавая единую линию фронта от румынской границы до Восточной Пруссии. Следующий тур должен стать решающим, но уже поздно, и мы вынуждены отложить игру. Покидаем гостиницу. В «Андалузском уголке» встречаем Волка и Ягненка в компании трех девушек‑голландок. Они рады со мной познакомиться и удивляются, узнав, что я немец. Поначалу я решил, что они меня разыгрывают, но их действительно удивило, что немец якшается с подобными экстравагантными личностями. В три часа ночи я вернулся в «Дель‑Map» впервые за много дней в хорошем настроении. Потому что наконец понял, что остался не зря? Может быть. В какой‑то момент, когда мы обсуждали его неминуемое поражение (или мое наступление на западе?), Горелый спросил, сколько я еще пробуду в Испании. В его тоне я почувствовал тревогу.

– До тех пор, пока не найдут труп Чарли, – сказал я.

 

5 сентября

 

После завтрака отправился в «Коста‑Брава». Управляющего обнаружил за администраторской стойкой; увидев меня, он отложил свои дела и жестом пригласил проследовать за ним в его кабинет. Не знаю, откуда он узнал об отъезде Ингеборг. В несколько неуклюжих выражениях он дал мне понять, что осведомлен о моей ситуации. Затем, не дав мне раскрыть рта, начал рассказывать, как идут поиски: никакого прогресса, многие участники уже выбыли из игры, а сама спасательная операция, если можно так назвать объезд прибрежной зоны одним‑двумя полицейскими катерами, превратилась в неспешную бюрократическую процедуру. Я сказал, что собираюсь зайти в комендатуру порта и потребовать от них информации и что, если понадобится, готов устроить грандиозный скандал. Сеньор Пере по‑отечески покачал головой: не стоит этого делать, не нужно горячиться. Что же касается оформления соответствующих бумаг, то этим уже занялось немецкое консульство. Так что вы спокойно можете уехать в любое время; конечно, они понимают, что Чарли был моим другом, это известно, узы дружбы и все такое, однако… Даже испанская полиция, обычно такая недоверчивая, готова закрыть это дело. Теперь осталось обнаружить тело. Сеньор Пере выглядел куда более раскованным, чем во время нашей предыдущей встречи. Сейчас он обставляет дело так, как будто мы с ним единственные и безропотные родственники человека, погибшего необъяснимой, но естественной смертью. (Выходит, смерть всегда естественна? И всегда является существенной частью общего порядка? Даже если происходит на доске виндсерфера?) С вашим другом конечно же произошел несчастный случай, уверяет он, каких немало происходит за лето. Я намекнул на возможность самоубийства, но сеньор Пере с улыбкой замотал головой: он всю жизнь проработал в гостинице и, как ему кажется, умеет проникнуть в душу  постояльцев; так вот, несчастный Чарли не подпадал под категорию самоубийц. Но в любом случае, если вдуматься, есть некий горький парадокс в смерти во время каникул. Сеньор Пере навидался подобных случаев за свою долгую карьеру: то это старики, ставшие жертвой сердечного приступа в августе, то дети, утонувшие в бассейне на глазах у всех, то целые семьи, погибшие в автокатастрофе. И все это в разгар каникул! Такова уж жизнь, заключает он, и ваш друг наверняка никогда не предполагал, что умрет вдали от родины. Смерть и родина, шепчет он, какая трагедия. Для одиннадцати часов утра сеньор Пере был настроен как‑то мрачновато. Вот довольный жизнью человек, тем не менее подумал я про себя. Было приятно сидеть и разговаривать с ним, в то время как туристы пререкались у стойки с администраторшей, и их голоса, отрешенные от всего по‑настоящему важного, проникали в кабинет, становясь совершенно безобидными. И пока мы беседовали, я видел себя как бы со стороны, удобно устроившегося в кресле, и видел также сеньора Пере и людей в коридорах и залах. Вот лица, которые вызывали или старались вызвать симпатию, ведя пустой или напряженный диалог; вот парочки, которые принимали солнечные ванны, взявшись за руки; вот угрюмые мужчины, работавшие в одиночку, и приветливые мужчины, работавшие в компании других, и все счастливы или, по крайней мере, находятся в согласии с самими собой. Неудовлетворенные! Но ощущающие себя центром мироздания. Какая им разница, жив Чарли или умер, буду я жить или умру. Все равно жизнь постепенно катится под откос, заканчиваясь каждой индивидуальной смертью. Они же находятся в центре мироздания! Шайка кретинов! Нет ничего, что не было бы им подвластно! Они контролируют все даже во сне! Своим безразличием! И тут я подумал о Горелом. Он был вне этого. И словно скрывался от всех где‑то на дне, под водой. Чужак.

 

Попытался употребить остаток дня на что‑нибудь полезное, но ничего не вышло. И поскольку был не в состоянии напялить на себя пляжный костюм и отправиться на берег, то расположился в гостиничном баре с мыслью написать открытки. Собирался отправить одну из них родителям, но в итоге написал только Конраду. После этого занимался тем, что разглядывал отдыхающих и официантов, сновавших между столиками с подносами, уставленными напитками. Неизвестно почему мне подумалось, что сегодня один из последних жарких дней. В общем‑то, мне было все равно. Чтобы не сидеть просто так, я заказал салат и томатный сок. Но еда не пошла мне впрок: меня вдруг бросило в жар и начало мутить, так что пришлось подняться к себе и принять холодный душ. После этого я вышел на улицу и, решив не брать машину, направился в сторону комендатуры, но когда дошел до нее, то подумал, что, пожалуй, нет смысла вновь выслушивать нескончаемый поток извинений, и зашагал дальше.

Казалось, городок был заключен внутри гигантского хрустального шара, а все люди выглядели спящими (в трансцендентальном смысле слова!), хотя ходили по улицам или сидели на террасе. Часов в пять небо заволокло, а в шесть полил дождь. Улицы сразу опустели; я еще подумал, что, похоже, осень показывает свои коготки, так быстро все изменилось. Туристы разбегались в разные стороны в поисках укрытия; торговцы накрывали свои лотки брезентом; все больше окон закрывалось до будущего лета. Не знаю, чего больше вызывала во мне эта картина: жалости или презрения. Освободившись от всяческой внешней зависимости, только себя одного я мог ясно видеть и чувствовать. Все остальное подверглось атаке со стороны каких‑то темных сил и напоминало декорации на съемочной площадке, чей удел – прах и забвение – казался мне неотвратимым.

Вопрос поэтому заключался в том, что я делаю среди этого убожества.

Вторую половину дня я провел, валяясь в постели и поджидая прихода Горелого.

Перед тем как подняться к себе, я спросил, не было ли мне телефонных звонков из Германии. Ответ был отрицательный: никаких посланий для меня нет.

 

С балкона наблюдал, как Горелый покинул пляж и пересек Приморский бульвар, направляясь к гостинице. Я поспешил вниз, чтобы встретить его у дверей; наверно, я боялся, что без меня его не пропустят. Проходя мимо стойки администратора, я вдруг услышал голос фрау Эльзы и замер как вкопанный. Она окликнула меня совсем негромко, едва ли не шепотом, но мне почудилось, будто в ушах у меня зазвучали фанфары.

– Оказывается, вы здесь, Удо, – проговорила она, как будто этого не знала.

Я застыл посреди главного коридора в довольно неловкой позе. В конце его, за стеклянными дверями, меня ждал Горелый. Мне вдруг показалось, что я вижу кадр из кинофильма, что дверь – это экран, а на нем Горелый и темно‑синий горизонт, на фоне которого выделяются припаркованный на другой стороне улицы автомобиль, головы прохожих и неясные очертания столов на террасе. Единственно реальной в тот момент была прекрасная фрау Эльза, одиноко восседавшая за стойкой.

– Конечно, разумеется… Ты бы должна была об этом знать. – Я обратился к ней на ты, и она зарделась. В первый и последний раз видел ее такой растерявшейся и беззащитной. Даже не знаю, понравилось мне это или нет.

– Я тебя… не видела. Вот и все. Я не контролирую каждый твой шаг, – возразила она вполголоса.

– Я останусь здесь, пока не будет найдено тело моего друга.  Надеюсь, ты не будешь иметь ничего против.

Она сделала недовольную гримасу и отвернулась. Я испугался, что она увидит Горелого и использует его как предлог для того, чтобы переменить тему.

– Мой муж болен и нуждается во мне. Все эти дни я была рядом с ним и не могла делать ничего другого. Только тебе это непонятно, верно?

– Мне жаль.

– Ладно, все уже сказано. Я не хотела тебя обидеть. До свидания.

Но ни она, ни я не двинулись с места.

Горелый наблюдал за мной из‑за двери. Нетрудно было представить, что и за ним наблюдали постояльцы гостиницы, сидевшие на террасе или прогуливающиеся перед входом. Я ожидал, что с минуты на минуту кто‑нибудь подойдет к нему и попросит удалиться, и тогда Горелый придушит его одной правой, и все будет погублено.

– Вашему… Твоему мужу лучше? Я искренне желаю ему выздоровления. Наверное, я вел себя как глупец. Прости меня.

Фрау Эльза опустила голову и произнесла:

– Хорошо… Спасибо…

– Мне хотелось бы поговорить с тобой вечером… Наедине… Только я не хочу принуждать тебя делать то, что впоследствии может тебе повредить…

Спустя целую вечность на губах фрау Эльзы появилась улыбка. Меня же почему‑то била дрожь.

– А сейчас ты не можешь, потому что тебя ждут, не так ли?

Да, товарищ по оружию, подумал я, но ничего не сказал и только кивнул, как бы подчеркивая неизбежность встречи. Товарищ по оружию? Да нет, враг по оружию!

– Запомни, что, несмотря на свое знакомство с хозяйкой гостиницы, ты не должен слишком нарушать распорядок.

– Какой распорядок?

– Тот самый, который, между прочим, запрещает постояльцам принимать определенных гостей у себя в номере. – Ее голос зазвучал как прежде: иронично и в то же время властно. Что и говорить, фрау Эльза была в своем репертуаре.

Я хотел возмутиться, но она подняла руку, требуя тишины.

– Я ничего не советую и не предлагаю. И не выдвигаю никаких обвинений. Этого бедного парня, – она имела в виду Горелого, – мне самой жаль. Но я должна заботиться о гостинице и ее постояльцах. И о тебе тоже. Я не хочу, чтобы с тобой произошло что‑нибудь нехорошее.

– Да что такого со мной может произойти? Мы ведь только играем.

– Во что?

– Ты же прекрасно знаешь.

– А, та самая игра, в которой ты чемпион. – Она улыбнулась, и ее зубы угрожающе блеснули. – Это зимний вид спорта. В это время лучше плавать или играть в теннис.

– Хочешь посмеяться надо мной – смейся. Я это заслужил.

– Хорошо, согласна, увидимся сегодня в час ночи на Соборной площади. Знаешь, где это?

– Знаю.

Ее улыбка растаяла. Я хотел было приблизиться к ней, но тут же спохватился, поняв, что сейчас не время. Мы попрощались, и я вышел на улицу. На террасе все было спокойно; двумя ступеньками ниже Горелого две девушки болтали про погоду, поджидая своих кавалеров. Люди вокруг, как всегда, смеялись, шутили, обсуждали планы на вечер.

Обменявшись с Горелым парой дежурных фраз, мы вошли в гостиницу.

За стойкой администратора уже никого не было, хотя мне пришло в голову, что фрау Эльза могла спрятаться за ней так, что ее не было видно. С трудом преодолел искушение подойти и проверить.

Наверное, я не сделал этого потому, что в таком случае мне пришлось бы все объяснять Горелому.

А так наша партия спокойно развивалась в соответствии с моим планом: весной сорокового года я применил наступательный вариант в Средиземноморье и завоевал Тунис и Алжир; на Западном фронте я потратил 25 BRP, что помогло мне захватить Францию; во время SR расположил четыре бронетанковых корпуса, при поддержке пехоты и авиации, на границе с Испанией (!). Укрепил свои позиции и на Восточном фронте.

Ответ Горелого был чисто оборонительным. Он передвинул то немногое, что еще было способно передвигаться, усилил кое‑где оборону, а главное – сумел поставить передо мной некоторые вопросы. Его действия все еще выдают в нем новичка. Он не умеет накапливать фишки, играет беспорядочно; общая стратегия у него либо отсутствует, либо представляет собой чересчур жесткую схему; он плохо считает BRP, путает фазы формирования частей с SR.

Тем не менее Горелый старается, и я готов утверждать, что он начал проникаться духом игры. Об этом свидетельствуют его глаза, которые он не отрывает от доски, и шевелящиеся от натуги шрамы на лице, когда он силится подсчитать, во что ему обойдется отступление на том или ином участке.

В целом он вызывает у меня симпатию и жалость. Добавлю: острую, щемящую жалость.

 

Соборная площадь была безлюдна и почти не освещена. Я оставил машину на боковой улочке и, усевшись на каменную скамью, приготовился ждать. Здесь было очень тихо и спокойно; правда, когда появилась фрау Эльза – в буквальном смысле материализовалась из бесформенной тьмы возле единственного на площади дерева, – я вздрогнул от волнения и неожиданности.

Я предложил ей поехать за город и остановиться где‑нибудь в лесу или на берегу моря, но она не согласилась.

Она заговорила и говорила неспешно и непрерывно, словно перед этим несколько дней молчала. В основном все свелось к туманным, изобилующим иносказаниями объяснениям, касающимся болезни ее мужа. Только после этого она позволила себя поцеловать. Однако наши руки естественным образом сплелись с самого начала.

И вот так, взявшись за руки, мы просидели до половины третьего ночи. Когда нам надоедало сидеть, мы вставали и делали несколько кругов по площади, после чего возвращались на скамейку и продолжали разговор.

Подозреваю, что я тоже много чего наговорил.

Тишина на площади только однажды была нарушена далекими криками (радости или отчаяния?), после чего послышался шум мотоцикла.

По‑моему, мы раз пять поцеловались.

Когда мы возвращались, я предложил поставить машину подальше от гостиницы; я думал о ее репутации. Засмеявшись, она не согласилась: она не боится, что о ней будут говорить. (Да она вообще ничего  не боится.)

И все‑таки Соборная площадь, маленькая, темная и тихая, – грустное место. В центре ее возвышается каменный фонтан средневекового происхождения, из которого бьют две струи. Перед отъездом мы напились из него.

– Когда будешь умирать, Удо, сможешь ли ты сказать: «Возвращаюсь туда, откуда пришел: в небытие»?

– Умирающий человек способен сказать что угодно, – ответил я.

Ее лицо засияло, как будто я ее только что поцеловал. Впрочем, именно это я тут же и сделал. Но когда попытался просунуть язык между ее губами, она отстранилась.

 

6 сентября

 

Я так и не понял, кто из них потерял работу: Волк, Ягненок или они оба. Они возмущаются, ворчат, но я их почти не слушаю. Зато ощущаю страх и злость, стоящие за их словами. Хозяин «Андалузского уголка» без зазрения совести насмехается над ними и их невзгодами. Называет их «жалкими неудачниками», «вонючками», «спидоносцами», «гомиками с пляжа», «лодырями»; потом отзывает меня в сторонку и, посмеиваясь, рассказывает малопонятную историю с изнасилованием, к которой они каким‑то боком причастны. Не проявляя к этому никакого любопытства, – хотя, по правде говоря, хозяин бара говорит достаточно громко и все желающие могут его услышать, – Волк и Ягненок увлеченно смотрят по телевизору спортивную передачу. Да, такие, пожалуй, подставят тебе плечо! Эти ублюдки ославят Испанию на весь мир, так их растак! – заканчивает свою речь хозяин. Мне не остается ничего другого, как молча кивнуть, вернуться к обруганным испанцам и попросить еще пива. Через некоторое время сквозь приоткрытую дверь туалета вижу спускающего штаны Ягненка.

После обеда сходил в «Коста‑Брава». Сеньор Пере встретил меня так, словно мы с ним не виделись много лет. На этот раз разговор наш, крутившийся вокруг всяких пустяков, происходил за стойкой, где я получил возможность познакомиться с несколькими членами клуба друзей управляющего. Все они имели элегантный и несколько скучающий вид, и, разумеется, им было уже далеко за сорок; во время представления они проявили по отношению ко мне удивительную деликатность. Можно было подумать, что их знакомят со знаменитостью или, того пуще, с будущей надеждой.  Мы с сеньором Пере конечно же остались довольны.

А какое‑то время спустя в комендатуре порта (мои визиты в «Коста‑Брава» неизменно завершались походом туда) мне сказали, что ничего нового о Чарли они сообщить не могут. Решив не вступать в пререкания, я высказал лишь некоторые предположения. Разве не странно, что его тело до сих пор не всплыло? Существует ли вероятность того, что он жив и в беспамятстве бродит сейчас по побережью? По‑моему, даже две сонные секретарши посмотрели на меня с сожалением.

По дороге в гостиницу я убедился в том, о чем до этого только подозревал: городок постепенно пустел; отдыхающих с каждым разом становилось все меньше; в облике местных жителей сквозила сезонная усталость. Однако воздух, небо и море по‑прежнему чисты и прозрачны. Здесь легко дышится. К тому же теперь можно спокойно остановиться в любом месте и полюбоваться видами, не опасаясь, что тебя толкнут или примут за пьяного.

Когда хозяин «Андалузского уголка» удалился в подсобку, я вернулся к теме изнасилования.

Волк с Ягненком захихикали, сказав, что все это выдумки старика. Я догадался, что смеялись они надо мной.

Уходя, я заплатил только за себя. Лица испанцев сразу превратились в каменные маски. Прощаясь, мы понимали, что до моего отъезда уже не увидимся. (Получалось, что буквально все жаждут, чтобы я уехал.) В последний момент они смягчились и вызвались проводить меня до комендатуры, но я отказался.

 

Лето сорокового. Игра оживилась; вопреки прогнозам, Горелый сумел перебросить на Средиземное море достаточное количество войск, чтобы ослабить последствия моих ударов, но самое главное в другом: он разгадал, что угроза нависла не над Александрией, а над Мальтой, и укрепил остров с помощью пехоты, авиации и боевых кораблей. На Западном фронте обстановка продолжает оставаться стабильной (после захвата Франции нужен целый тур, чтобы западные армии перестроились и получили подкрепления и резервы); там мои войска нацелились на Англию – вторжение в которую потребовало бы серьезных материально‑технических усилий, о чем, впрочем, Горелый не догадывается, – и на Испанию, без оккупации которой можно было бы обойтись, но она открывает дорогу к Гибралтару, а без него английский контроль над Средиземным морем будет сведен практически к нулю. (Ход, рекомендованный Терри Бутчером в The General,  состоит в том, чтобы вывести итальянский флот в Атлантику.) В любом случае Горелый не ожидает наземной атаки на Гибралтар; более того, мои передвижения на востоке и на Балканах (после классического хода – захвата Югославии и Греции) заставляют его опасаться скорого нападения на Советский Союз – мне кажется, что мой приятель симпатизирует красным – и ослабить внимание к другим фронтам. Что и говорить, моему положению можно только позавидовать. Операция «Барбаросса», возможно дополненная турецким стратегическим вариантом, обещает быть впечатляющей. Горелый не падает духом; он, конечно, не блестящий игрок, но и не импульсивный: его движения спокойны и методичны. Час за часом проходили в молчании; мы разговаривали только тогда, когда это было абсолютно необходимо, и на вопрос относительно того или иного правила давался четкий и честный ответ, да и вообще за столом у нас царило завидное согласие. Пишу эти строки, пока Горелый делает свои ходы. Вот что любопытно: игра расслабляет его, я сужу об этом по его бицепсам и грудным мышцам. Он словно получил наконец возможность всмотреться в самого себя и не увидел там ничего.  Ничего, кроме истерзанной карты Европы, наступлений и контрнаступлений.

 

Партия протекала как в тумане. Когда мы вышли из комнаты в коридор, то столкнулись с горничной, которая, увидев нас, сдавленно вскрикнула и убежала. Я взглянул на Горелого не в силах произнести ни слова. Жгучее чувство стыда за другого не отпускало меня, пока мы шли к лифту. Потом я подумал, что, возможно, девушка испугалась не потому, что увидела лицо Горелого. Ощущение того, что я совершаю неверные шаги, сделалось еще более острым.

Расстались мы на террасе. Крепкое рукопожатие, улыбка, и вот уже Горелый вразвалку пересек Приморский бульвар и скрылся из виду.

На террасе было пусто. Зато в ресторане, где народу хватало, я увидел фрау Эльзу. Она сидела за столиком неподалеку от стойки в компании двух мужчин в костюмах и галстуках. Не знаю почему, я решил, что один из них – ее муж, хотя в моей памяти он остался совершенно другим, ничуть не похожим ни на кого из ее сегодняшних спутников. По всему было видно, что это деловая встреча, и мне не хотелось ей мешать. С другой стороны, я не хотел выглядеть робким, а потому подошел к стойке и заказал пива. Официант подал мне его только через пять минут. Задержка была вызвана вовсе не тем, что у него отбою не было от заказов, как раз наоборот; просто он решил подождать, когда у меня лопнет терпение, и только тогда принес пиво. Нужно было видеть, с какой неохотой, если не с вызовом, он это сделал, словно ждал взрыва возмущения с моей стороны, чтобы затеять потасовку. Разумеется, в присутствии фрау Эльзы такое было немыслимо; поэтому я швырнул несколько монет на стойку и немного подождал. Никакой реакции с его стороны не последовало. Он стоял, прислонившись к буфету с напитками и уставившись в пол. Похоже, он обиделся на весь свет, и в первую очередь – на самого себя.

Я спокойно выпил свое пиво. К сожалению, фрау Эльза была по‑прежнему занята разговором со спутниками и делала вид, что меня не замечает. Я предположил, что у нее есть для этого веская причина, и покинул ресторан.

В номере было душно и пахло табаком. Горел невыключенный ночник, и я сперва даже подумал, что вернулась Ингеборг. Но царивший здесь запах почти физически исключал присутствие женщины. (Странно: никогда прежде не обращал особого внимания на запахи.) Видимо, все это на меня подействовало угнетающе, и, чтобы развеяться, я решил немного покататься.

Я медленно объезжал улицы, почти не встречая людей. Теплый ветерок подметал тротуары, подхватывая бумажные обертки и листовки с рекламой.

Только изредка из полутьмы возникали фигуры пьяных туристов, бредущих наугад к своим гостиницам.

Не знаю, кто меня дернул остановиться на Приморском бульваре. Тем не менее я остановился там, как ни в чем не бывало, вышел на пляж и в темноте побрел к пристанищу Горелого.

Что я ожидал там увидеть?

Голоса остановили меня, когда я уже начал различать очертания велосипедной цитадели.

Горелый принимал гостей.

Очень осторожно, чуть ли не ползком, я приблизился; кто бы это ни был, он предпочел беседовать снаружи, под открытым небом. Вскоре я различил два пятна: Горелый и его гость сидели на песке спиной ко мне и смотрели на море.

Говорил гость: до меня доносились быстрые отрывистые фразы, в которых я смог разобрать лишь отдельные слова, например «необходимость» и «смелость».

Подобраться ближе я не решился.

Кто‑то из них, не знаю, кто именно, в туманных и небрежных выражениях заговорил о каком‑то «пари» и о «забытом деле». Потом засмеялся… После этого встал и пошел к морю… Вернувшись, что‑то неразборчиво сказал.

На какой‑то миг – миг безумия, когда от ужаса волосы у меня стали дыбом, – я подумал, что это Чарли; это был его силуэт, его манера наклонять голову набок, словно у него сломана шея, его привычка неожиданно оборвать фразу и погрузиться в долгое молчание; добряк Чарли, вышедший из грязных вод Средиземного моря, чтобы… давать Горелому загадочные советы. Я вдруг почувствовал, что не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, потому что тело мне больше не подвластно, хотя мой разум из последних сил боролся, чтобы восстановить над ним контроль. Единственное, чего я тогда желал, – это убраться от греха подальше. И тут я отчетливо услышал – словно приступ безумия возобновился с продолжением разговора, – что за советы пришелец давал Горелому. «Как остановить наступление?» – «Не об этом беспокойся, а о том, как бы не угодить в котел». – «А как избежать котла?» – «Создай двойную линию обороны; исключи возможность танковых прорывов; всегда держи наготове оперативный резерв».

То были советы, как победить меня в «Третьем рейхе»!

Говоря конкретнее, Горелый получал инструкции, как лучше противостоять тому, что он считал неминуемым: вторжению в Россию!

Я закрыл глаза и попробовал молиться, но не смог. И решил, что безумие уже никогда не покинет мой мозг. Я вспотел, и лицо сразу же облепили песчинки. Все тело у меня зудело, и я боялся, если это ощущение можно назвать боязнью, что передо мной внезапно возникнет сияющая физиономия Чарли. Проклятый предатель. Эта мысль поразила меня, как молния, заставив открыть глаза: возле шалаша из велосипедов никого не было. Я предположил, что они зашли внутрь, но ошибся: оба стояли на берегу, спиной ко мне, и набегавшие волны лизали им ноги. В это время небо немного расчистилось, и в облаках слабо блеснула луна. Теперь Горелый и его гость оживленно обсуждали какое‑то изнасилование. Я не без труда встал на колени и почувствовал себя чуть увереннее. Это не Чарли, несколько раз повторил я про себя. Это же элементарно: Горелый и его гость беседовали на испанском, Чарли же на этом языке даже пиво заказать был не в состоянии.

Я почувствовал облегчение, хотя продолжал дрожать и затекшее тело еще давало о себе знать, и, поднявшись во весь рост, удалился с пляжа.

Когда я вошел в гостиницу, фрау Эльза сидела в плетеном кресле в конце коридора, ведущего к лифту. Огни в ресторане были потушены, за исключением одного бокового светильника, освещавшего лишь ряды бутылок и часть стойки, за которой официант пытался разобрать какие‑то записи. Проходя по вестибюлю, я заметил ночного портье, поглощенного чтением спортивной газеты. Не все в гостинице спали.

Я уселся рядом с фрау Эльзой.

Она сказала что‑то насчет моего вида. Изможденного, как она выразилась.

– Уверена, что ты мало и плохо спишь. Для гостиницы это плохая реклама. Меня беспокоит твое здоровье.

Я кивнул. Она кивнула в ответ. Я спросил, кого она ждет. Фрау Эльза пожала плечами, улыбнулась и сказала: тебя. Разумеется, лгала. Я спросил, сколько сейчас времени. Четыре часа утра.

– Ты должен вернуться в Германию, Удо, – проговорила она.

Я предложил подняться в мой номер. Она отказалась. Сказала: нет, не могу.  Произнося это, смотрела мне в глаза. До чего она была красива!

Мы долго сидели молча. Мне хотелось сказать ей: по‑настоящему, тебе на меня наплевать. Но это выглядело бы смешно. В противоположном конце коридора я видел голову ночного портье, которая то высовывалась, то исчезала. Из чего я заключил, что служащие гостиницы боготворят фрау Эльзу.

Сославшись на усталость, я поднялся. Не хотелось встречаться с тем, кого поджидала фрау Эльза.

Не вставая, она протянула мне руку, и мы пожелали друг другу спокойной ночи.

Я зашагал к лифту; к счастью, кабина находилась на первом этаже, и мне не пришлось ждать. Войдя внутрь, я обернулся и беззвучно, одними губами произнес: до свидания. Фрау Эльза не сводила с меня глаз, пока пневматические двери не закрылись со скрипом. Лифт пополз вверх.

Какое‑то гнетущее чувство не давало мне покоя.

Приняв горячий душ, я улегся в постель. Волосы у меня еще были мокрые, и в любом случае спать совсем не хотелось.

Не знаю почему, наверное, потому что она оказалась под рукой, я взял книжку про Флориана Линдена и открыл наугад. «Убийца – хозяин гостиницы». – «Вы уверены?»

Я захлопнул книгу.

 

7 сентября

 

Мне снилось, что меня разбудил телефонный звонок. Это был сеньор Пере, предлагавший поехать – он брался меня сопровождать – в казармы гражданской гвардии; туда привезли труп, и они надеялись, что я смогу его опознать. Я быстро принял душ и отправился в путь, не позавтракав. Коридоры гостиницы словно вымерли, так что было немного не по себе; должно быть, светало; машина сеньора Пере стояла у главного входа. По дороге в казармы, располагавшиеся за городом, на развилке дорог с многочисленными указателями, направленными в сторону различных границ, сеньор Пере вволю нарассуждался о мутациях, происходящих с местными жителями, когда лето – а вернее сказать, летний сезон, заканчивается. Наступает всеобщая депрессия! В глубине души мы не можем жить без туристов! Мы к ним привыкли! Молодой гвардеец с бледным лицом отвел нас в гараж, где стояло несколько длинных столов, а со стен свисали разные автомобильные аксессуары. На черной каменной плите с беловатыми прожилками, напротив металлической двери, за которой уже дожидался фургон для перевозки трупов, покоилось бездыханное тело в состоянии, близком к разложению. За моей спиной сеньор Пере зажал пальцами нос. Это был не Чарли. Должно быть, погибший был того же возраста и, возможно, тоже немец, но это был не Чарли. Я сказал, что не знаю его, и мы ушли. Попрощавшись с нами, молодой гвардеец вернулся на пост. На обратном пути мы шутили и строили планы на будущий сезон. «Дель‑Map» был по‑прежнему погружен в сон, но я заметил через окно фрау Эльзу – она сидела за стойкой. Я спросил у сеньора Пере, когда он в последний раз видел супруга фрау Эльзы.

– Давно не имел такого удовольствия, – ответил он.

– Кажется, он болен.

– Да, кажется, – сказал сеньор Пере, нахмурившись, и по его лицу было невозможно понять, что он об этом думает.

Начиная с этого момента сон развивался скачкообразно (по крайней мере, так мне помнится). Я позавтракал на террасе яичницей с томатным соком. Поднялся к себе по лестнице: навстречу спускались английские дети, и мы едва не столкнулись. Видел с балкона Горелого у его велосипедов, оставшегося наедине со своей нищетой и осенью. Нарочито долго писал письма. В конце концов лег в постель и сразу уснул. Новый телефонный звонок, на сей раз реальный, нарушил мой сон. Я взглянул на часы: было два часа дня. Звонил Конрад, без конца повторявший мое имя, словно не надеялся, что я когда‑нибудь отвечу.

Вопреки моим ожиданиям, возможно, из‑за застенчивости Конрада и оттого, что я еще как следует не проснулся, наш разговор получился каким‑то сухим и вялым, о чем сейчас я вспоминаю с содроганием. Вопросы, ответы, интонации голоса, плохо скрываемое желание поскорее положить трубку и тем самым сэкономить несколько монет, – все это выдавало глубочайшее равнодушие. Никаких откровений, за исключением одного, идиотского, в самом конце разговора, зато четкие описания городка, гостиницы, номера, которые упорно накладывались на панораму, представленную моим другом, словно желая предупредить меня о новом порядке вещей, в который я был теперь вовлечен и внутри которого мало что значили координаты, передаваемые мне по телефонному проводу. Что делаешь? Почему не возвращаешься? Что тебя там удерживает? В твоей конторе все недоумевают, господин X каждый день справляется о тебе, и бесполезно говорить ему, что ты скоро появишься, – его сердце неспокойно и предчувствует беду. Какую такую беду? Да какая разница! Далее следовала информация о клубе, работе, играх, журналах, причем все это вываливалось на меня скопом, с беспощадной неумолимостью.

– Ты видел Ингеборг? – спросил я.

– Да нет, конечно.

После небольшой паузы последовал новый шквал вопросов и просьб: на моей работе, мягко говоря,  встревожены; в клубе интересуются, поедешь ли ты в декабре в Париж встречаться с Рексом Дугласом. Меня выгонят с работы? У меня что, проблемы с полицией? Все горят желанием узнать, что за таинственная и подозрительная причина удерживает меня в Испании. Это женщина? Долг перед усопшим? Каким еще усопшим? А как, между прочим, обстоят дела с моей статьей? Ну, той, в которой я собирался обосновать новую стратегию. Казалось, Конрад надо мной издевается. Я представил себе на мгновенье, что он записывает наш разговор на пленку и его губы кривятся в злорадной усмешке. Чемпион в изгнании! Изъят из обращения!

– Послушай меня, Конрад, я дам тебе адрес Ингеборг. Съезди к ней, а потом позвони мне.

– Хорошо, сделаю, как ты говоришь.

– Превосходно. Сделай это сегодня. И сразу позвони.

– Хорошо, хорошо, только я ничего не понимаю, а мне бы хотелось быть полезным тебе по мере возможности. Не знаю, понятно ли я объясняю. Удо, ты слышишь меня?

– Слышу. Обещай, что ты сделаешь то, о чем я тебя прошу.

– Да‑да, конечно.

– Хорошо. Ты получил мое письмо? Мне кажется, я все в нем объяснил. Видимо, оно еще не дошло.

– Я получил только твои открытки. На одной изображены гостиницы на фоне пляжа, а на другой – какая‑то гора.

– Гора?

– Да.

– Гора на берегу моря?

– Не знаю. Гора, а рядом что‑то вроде развалин монастыря.

– Ладно, скоро получишь письмо. Почта в этой стране работает просто ужасно.

Внезапно я сообразил, что не писал никакого письма Конраду. Это меня ничуть не смутило.

– Хотя бы погода у тебя хорошая? У нас тут дожди.

Не отвечая на его вопрос, я, словно под диктовку, произнес:

– Я играю…

Наверно, мне показалось важным, чтобы Конрад об этом знал. В будущем это могло мне пригодиться. Я услышал в трубке восторженный вздох.

– «Третий рейх»?

– Да…

– Правда? Расскажи, чего ты добился. Не перестаю тебе удивляться, Удо. Только тебе может прийти в голову затеять игру сейчас.

– Понимаю тебя: когда Ингеборг уехала и все висит на волоске. – Я зевнул.

– Я не то хотел сказать. Я имел в виду риск. И твою поразительную энергию. Ты просто уникум, настоящий король нашего фанатского королевства!

– Не преувеличивай. И не кричи так, а то я оглохну.

– А кто твой противник? Немец? Я его знаю?

Бедный Конрад, он полагает, что в крошечном городке курортной зоны Коста‑Брава могут в одно и то же время оказаться два знатока нашей игры, да к тому же немцы. Сразу видно, что он никогда не бывал на курортах, и одному богу известно, как он представляет себе летний отдых на Средиземном море или где бы то ни было.

– У меня довольно необычный противник, – сказал я и, особо не вдаваясь в подробности, описал Горелого.

Помолчав, Конрад заметил:

– Что‑то мне это не нравится. Темная какая‑то история. На каком же языке вы объясняетесь?

– На испанском.

– А как же он прочел правила?

– Он их не читал. Я ему все объяснил. За один вечер. Ты не представляешь, какой он сообразительный. Ему ничего не надо повторять.

– И в игре он такой же толковый?

– Его оборона Англии вполне приемлема. Да, он не сумел предотвратить падение Франции, а кто бы сумел? Нет, он совсем не плох. Ты, конечно, играешь гораздо лучше, и Франц тоже, но как спарринг‑партнер он вполне подходит.

– Ты его так описал… Волосы дыбом встают. Я бы не стал играть с человеком, способным напугать тебя одним своим появлением… В многосторонней игре еще куда ни шло, но один на один… Ты говоришь, он живет на берегу?

– Именно так.

– А может, это демон?

– Ты это серьезно?

– Вполне. Демон, сатана, дьявол, Вельзевул, Люцифер, лукавый…

– Лукавый… Нет, он скорее похож на быка… Такой же могучий и задумчивый, типичное жвачное животное. Меланхолик. Кстати, он не испанец.

– Откуда ты знаешь?

– Сказали знакомые испанцы. Поначалу я, естественно, думал, что он испанец, а оказалось, нет.

– Откуда же он?

– Понятия не имею.

Из Штутгарта донесся жалобный голос Конрада:

– Ты должен был все разузнать, ведь это очень важно для твоей же безопасности…

По‑моему, он преувеличивал, тем не менее я заверил, что спрошу об этом у Горелого. Вскоре мы попрощались, после чего я принял душ и отправился прогуляться перед обедом. У меня было прекрасное настроение, в душе я совсем утратил чувство времени, а тело мое радовалось и пело, оттого что находится именно здесь, а не в каком‑то другом месте.

 

Осень сорокового. Я разыграл наступательный вариант на Восточном фронте. Мои танковые корпуса сминают фланги в центральном секторе русских, проникают вглубь их обороны и устраивают им гигантский котел в форме шестиугольника западнее Смоленска. Позади, между Брестом и Ригой, в окружение попадают более десяти русских армий. Мои потери минимальны. На средиземноморском театре боевых действий я также избрал наступательный вариант, потратив на это BRP, и захватил Испанию. Для Горелого это полная неожиданность, он таращит глаза, резко встает, отчего его изуродованная щека трясется, и, кажется, уже слышит гул моих танков на Приморском бульваре. Растерянность мешает ему организовать надежную оборону (он избирает, естественно, сам об этом не подозревая, один из вариантов Border Defense[30] Давида Хабланиана – худший ответ на наступление с Пиренеев). В результате силами всего лишь двух бронетанковых и четырех пехотных корпусов при поддержке авиации я захватываю Мадрид, и Испания капитулирует. Во время Стратегического Перераспределения я размещаю три пехотных корпуса в Севилье, Кадисе и Гранаде, а один танковый корпус – в Кордове. В Мадрид перевожу две немецкие воздушные армии и одну итальянскую. Теперь Горелому понятен мой замысел, и он… улыбается. Он поздравляет меня! Говорит: «Мне бы такое никогда в голову не пришло». Видя перед собой столь благородного соперника, трудно понять, на чем основаны страхи и предубеждения Конрада. Склонившись над картой, Горелый, когда наступает его черед играть, пытается поправить непоправимое и все говорит, говорит. На территории СССР он перебрасывает войска с юга, где почти не было сражений, на север и в центр, однако его способность маневрировать уже невелика. В Средиземноморье он продолжает удерживать Египет и укрепляет Гибралтар, однако делает это как‑то неубедительно, словно сам не верит в свои усилия. Его загорелый мускулистый торс нависает над Европой, как кошмарное видение. Не глядя на меня, он продолжает говорить о своей работе, об уменьшении числа туристов, капризной погоде и пенсионерах, наводнивших некоторые гостиницы. Я делаю вид, что слушаю его без особого интереса, а сам все записываю и при этом успеваю задавать вопросы; в частности, выясняю, что он знаком с фрау Эльзой, которую местные между собой называют «немкой». Вынужденный высказать свое мнение, он признает, что она красива. Расспрашиваю тогда о ее муже. Горелый лаконичен: он болен.

– Откуда ты знаешь? – говорю я, переставая писать.

– Об этом все знают. Это долгая болезнь, она у него уже много лет. От нее не вылечиваются, но и не умирают.

– Она его кормит, – смеюсь я.

– Вот уж нет, – говорит Горелый, возвращаясь к хитросплетениям игры при полностью разрушенной системе взаимодействия между его войсками.

В конце, перед тем как расстаться, мы следуем обычному ритуалу: опустошаем последние банки с пивом, купленные мною по такому случаю и хранившиеся в наполненной водой раковине; комментируем партию (Горелый рассыпается в похвалах мне, но пока не признает своего поражения), спускаемся вместе на лифте и прощаемся у дверей гостиницы…

В тот самый миг, когда Горелый исчезает из виду на Приморском бульваре, рядом раздается голос, заставляющий меня вздрогнуть от неожиданности.

Это фрау Эльза, она сидит в полумраке, забившись в уголок террасы, куда почти не проникает свет из гостиницы и с улицы.

Признаюсь, что подошел к ней с недовольным видом (недоволен я был прежде всего самим собой), оттого что она меня так испугала. Сев рядом, я заметил, что она плачет. Ее лицо, обычно полное красок и жизни, сейчас было мертвенно‑бледным, причем такое впечатление усугублялось тем, что на нее падала тень от зонта, ритмично раскачиваемого ночным бризом. Не колеблясь, я взял ее руки в свои и спросил, что ее так расстроило. Словно по волшебству, на ее лице проявилась улыбка. Вы всегда так внимательны, сказала она, от волнения забыв, что мы с ней уже на ты. Я повторил вопрос. Поразительно, как быстро фрау Эльза переходила от одного душевного состояния к другому: менее чем за минуту из плачущего призрака она превратилась в заботливую старшую сестру. Она хотела знать, чем мы занимались, «только по правде, без уловок», в моем номере с Горелым. Она хотела, чтобы я пообещал ей, что скоро вернусь в Германию, а до той поры непременно позвоню своему начальству на работу, а также Ингеборг. Она хотела, чтобы я по ночам спал, а утром шел на пляж загорать, используя «последние солнечные денечки». Ты же бледный как смерть; мне кажется, ты очень давно не видел себя в зеркале, проговорила она. В общем, ей хотелось, чтобы я плавал и побольше ел, хотя последний призыв шел явно вразрез с ее интересами – питался‑то я в ее гостинице. Дойдя до этого пункта, она опять заплакала, но уже не так сильно, словно данные мне советы помогли ей заглушить собственные горести, и вскоре совсем успокоилась.

Ситуация складывалась идеальная, о лучшем нельзя было и мечтать, и время пролетело незаметно. Наверное, мы так бы и просидели всю ночь лицом к лицу в полутьме, мешавшей как следует разглядеть выражение глаз друг у друга, ощущая тепло наших ладоней, но все имеет свой конец, явившийся в образе ночного портье, который искал меня по всей гостинице и наконец заглянул на террасу, сообщив, что мне звонят по междугородной линии.

Фрау Эльза с усталым видом поднялась со своего места и по пустому коридору последовала за мной к стойке; там она велела портье убрать последние мешки с мусором из кухни, и мы остались одни. Ощущение было такое, словно мы с ней вдруг очутились на острове, где, кроме нас, никого нет, и все портил только телефон со снятой трубкой, который я бы с большим удовольствием вырвал из розетки и отдал портье, чтобы тот выкинул его вместе с мусором.

Звонил Конрад. Услышав его голос, я был сильно разочарован, но тут же вспомнил, что сам просил его позвонить.

Фрау Эльза села по другую сторону стойки и пыталась читать журнал, оставленный, видимо, портье. Но не смогла. По правде говоря, там особенно и нечего было читать, так как журнал состоял почти из одних фотографий. Она машинально сдвинула его на краешек стола, откуда он чудом не упал на пол, и взглянула на меня. Ее глаза были точь‑в‑точь такого же оттенка, как детский голубой карандаш, тот самый дешевенький, но верный «фабер».

Мне тут же захотелось повесить трубку и немедленно заняться с ней любовью. Я представил себе, а возможно, представляю это сейчас, что гораздо хуже, как затаскиваю ее в принадлежащий ей кабинет, кладу на стол, срываю с нее одежду и целую, залезаю на нее и целую, гашу все огни и снова целую…

– У Ингеборг все в порядке. Она работает. Звонить тебе не собирается, но сказала, что, когда ты вернешься, хотела бы с тобой поговорить. Передавала тебе привет, – отрапортовал Конрад.

– Хорошо. Спасибо. Это я и хотел узнать.

Скрестив ноги, фрау Эльза принялась разглядывать свои туфли, и было видно, что ее одолевают тяжелые мысли.

– Послушай, я не получил ни одного твоего письма, но Ингеборг все мне сегодня объяснила. С моей точки зрения, тебе вовсе не обязательно там оставаться.

– Хорошо, Конрад, скоро получишь мое письмо и все поймешь, сейчас я не могу тебе ничего объяснять.

– Как продвигается партия?

– Я его имею как хочу, – ответил я, хотя, возможно, выразился немного иначе, например «Он у меня по уши завяз сам знаешь в чем», или «Я ему хорошо надрал задницу», или «Я поимел его и все его семейство»; клянусь, не помню точно.

Не исключено, что я сказал: я его добиваю.

Фрау Эльза подняла голову и, улыбнувшись, посмотрела на меня так нежно, как не смотрела еще ни одна женщина.

У меня мурашки по коже пробежали.

– Вы случайно не делали ставки?

Я услышал в трубке далекие, очень далекие голоса, говорившие вроде бы по‑немецки, хотя не могу утверждать; неразборчивые диалоги; постукивание клавиш компьютера.

– Нет.

– От души отлегло. Я весь день думал об этом и боялся, что ты что‑нибудь поставил. Помнишь наш недавний разговор?

– Да, ты предположил, что он дьявол. Я пока еще не лишился памяти.

– Не кипятись. Я думаю только о твоем благе, ты же знаешь.

– Конечно.

– Я рад, что ты ничего не поставил.

– А ты что думал? Что я поставил на кон свою душу?

Я засмеялся. Фрау Эльза подняла свою безукоризненную смуглую руку, заканчивающуюся тонкими и длинными пальцами, которые ухватили журнал, оставленный портье. Только теперь я понял, что это порнографический журнал. Она открыла ящик в столе и сунула его туда.

– Фауст военно‑стратегических игр, – засмеялся и Конрад. Казалось, это эхо моего собственного смеха, достигнув Штутгарта, повернуло обратно.

Волна холодной ярости захлестнула меня с ног до головы и выплеснулась наружу.

– Не смешно, – процедил я, но Конрад меня не услышал. Откуда‑то издалека доносился его слабый голосок:

– Что? Что?

Фрау Эльза встала и подошла ко мне. Подошла так близко, что могла, сама того не желая, слышать кудахтанье Конрада. Она погладила меня по голове и сразу распознала бушевавшую во мне ярость. Бедненький Удо, прошептала она; затем плавным жестом, словно в замедленной съемке, указала на часы, давая понять, что ей нужно уходить. Но не ушла. Должно быть, ее остановило отчаяние, написанное на моем лице.

– Конрад, я не хочу никаких шуток, я их не выношу. Уже поздно, тебе пора в кроватку, и не надо обо мне беспокоиться.

– Ты же мой друг.

– Послушай, скоро это треклятое море наконец‑то изрыгнет то, что осталось от Чарли. Тогда я соберу чемоданы и вернусь. Чтобы как‑то отвлечься во время этого ожидания, только чтобы отвлечься и набрать примеров для моей статьи, я играю в «Третий рейх»; ты бы на моем месте поступил точно так же, согласен? В любом случае я рискую всего лишь своей работой в конторе, а ты прекрасно знаешь, какое это дерьмо. Я мог бы найти что‑нибудь получше менее чем за месяц. Так или не так? Мог бы целиком переключиться на сочинение статей. И вероятно, не проиграл бы. А может, именно это мое призвание. Так что, возможно, было бы лучше, если бы они меня уволили.

– Но они вовсе не собираются этого делать. И потом, я знаю, что ты дорожишь своим местом, ну, по крайней мере, своими товарищами по работе. Когда я заходил туда, они мне показали открытку, которую ты им прислал.

– Ты ошибаешься, мне на них наплевать.

Конрад застонал, или мне так показалось.

– Это неправда, – перешел он в контратаку, убежденный в своей правоте.

– Какого черта ты от меня хочешь? Нет, в самом деле, Конрад, иногда ты становишься просто невыносим.

– Я хочу, чтобы ты образумился.

Фрау Эльза дотронулась губами до моей щеки и прошептала: уже поздно, я должна идти. Я почувствовал ее теплое дыхание на шее и возле уха, потом быстрый и тревожный поцелуй. Краем глаза я увидел в конце коридора ночного портье; он стоял и послушно ждал.

– Я должен кончать, – сказал я.

– Позвонить тебе завтра?

– Нет, я не хочу, чтобы ты понапрасну тратил свои деньги.

– Меня ждет муж, – сказала фрау Эльза.

– Не важно.

– Еще как важно.

– Он не может уснуть, если меня нет рядом, – сказала фрау Эльза.

– Как идет партия? Говоришь, уже добрался до осени сорокового? Начал войну с СССР?

– Да! Блицкриг на всех фронтах! Это для меня не соперник! Черт побери, я ведь все‑таки чемпион, не так ли?

– Так, так… От всего сердца желаю тебе выиграть… Как там англичане?

– Отпусти мою руку, – сказала фрау Эльза.

– Я должен заканчивать, Конрад. Англичане, как всегда, попали в трудное положение.

– А как твоя статья? Надеюсь, что с ней все в порядке. Было бы идеально, если бы ты успел опубликовать ее до приезда Рекса Дугласа.

– Во всяком случае, она будет написана. Думаю, Рексу понравится.

Резким движением фрау Эльза освободила свою руку:

– Не будь ребенком, Удо. А если сейчас появится мой муж?

Я прикрыл рукой трубку, чтобы не услышал Конрад, и сказал:

– Твой муж лежит в постели. Подозреваю, что это его излюбленное место. Если его нет в постели, значит, он на пляже. Это еще одно его излюбленное место, особенно когда стемнеет. Не говоря уже о комнатах постояльцев. На самом деле твой муж ухитряется находиться сразу во всех местах; я бы не удивился, если бы он сейчас следил за нами, спрятавшись за спиной портье. Тот не слишком широкоплеч, но, по‑моему, муж у тебя очень худой.

Она быстро взглянула в конец коридора. Портье ждал, прислонившись плечом к стене. В глазах фрау Эльзы блеснула надежда.

– Ты ненормальный, – сказала она, убедившись, что никого больше в той стороне нет. Я привлек ее к себе и поцеловал.

Не помню, как долго мы стояли и целовались, сначала яростно, неистово, потом с тихой нежностью. Знаю только, что могли бы продолжать и дальше, но тут я вспомнил, что Конрад все еще на проводе и время работает против его кошелька. Я поднес трубку к уху и услышал потрескивание и писк тысяч соединенных между собой линий. Потом возникла пустота. Конрад отключился.

– Он уже повесил трубку, – сообщил я и попытался затащить фрау Эльзу с собой в лифт.

– Нет, Удо,  спокойной ночи, – с вымученной улыбкой отвергла она мои притязания.

Я стал упрашивать ее подняться ко мне, впрочем – без особой настойчивости. Жестом, значения которого я поначалу не понял, скупым и в то же время властным, фрау Эльза призвала на помощь портье, и он встал между нами. После этого, уже другим тоном, она снова пожелала мне спокойной ночи и скрылась… в направлении кухни!

– Что за женщина, – сказал я портье.

Он зашел за стойку и отыскал свой порножурнал в одном из ящиков стола. Я молча наблюдал, как он взял его в руки и уселся в кожаное кресло администратора. Облокотившись на стойку, я со вздохом спросил, много ли туристов осталось в «Дель‑Map». Много, не глядя на меня, ответил он. Над шкафчиком с ключами висело большое овальное зеркало в массивной позолоченной раме, приобретенное, по‑видимому, в антикварном магазине. В его верхней части отражались огни коридора, в нижней – затылок портье. И вдруг внутри меня все оборвалось: я обнаружил, что моего отражения в зеркале нет. Я испуганно сдвинулся влево вдоль стойки. Портье поднял на меня глаза и, поколебавшись, спросил, почему я говорю «такие вещи» фрау Эльзе.

– Не твоего ума дело, – огрызнулся я.

– Верно, – согласился он, – но только мне не нравится смотреть, как она страдает, ведь она так хорошо к нам относится.

– С чего ты взял, что она страдает? – спросил я, не переставая смещаться влево. Ладони у меня вспотели.

– Не знаю… Вы с ней так обращаетесь…

– Я очень люблю ее и уважаю, – заверил я его, а в это время моя физиономия начала появляться в зеркале, и хотя то, что открылось моему взору, имело довольно неприглядный вид (мятая одежда, воспаленные щеки, всклокоченные волосы), все‑таки это был я, живой и осязаемый. Мысленно я отругал себя за то, что поддался глупому страху.

Портье, пожав плечами, собирался вновь углубиться в свой журнал. Я же почувствовал облегчение и страшную усталость.

– Это зеркало… Оно что, с секретом?

– Что?

– Зеркало… Когда я стоял прямо перед ним, оно меня не отражало. Только сейчас, сдвинувшись вбок, я могу себя в нем видеть. Зато ты, сидя под ним, прекрасно в нем отражаешься.

Портье, не вставая с кресла, вытянул шею и глянул на себя в зеркало. То, что он увидел, ему, очевидно, не понравилось, потому что он тут же по‑обезьяньи скорчил себе рожу, посчитав это верхом остроумия.

– Оно немного наклонено, но это никакое не фальшивое зеркало. Взгляните, вот стена, видите? – Улыбаясь, он приподнял зеркало и провел рукой по стене, словно гладил кого‑то.

Некоторое время я молча размышлял над случившимся. Затем, поколебавшись, сказал:

– Посмотрим. Встань‑ка сюда. – И указал то самое место, с которого не видел себя в зеркале.

Портье вышел из‑за стойки и встал там, где я его просил.

– Не вижу себя, – признал он, – но это потому, что я не стою точно напротив.

– Ты как раз стоишь напротив, – возразил я и, встав за ним, развернул его лицом к зеркалу.

Из‑за его плеча мне открылась картина, от которой у меня бешено забилось сердце: я слышал наши голоса, но не видел тел. Зато все, что было в коридоре: кресло, большая ваза, светильники в нишах под самым потолком, – отражалось в зеркале и казалось ярче, чем было на самом деле у меня за спиной. Портье нервно хихикнул.

– Отпустите меня, я хочу проверить.

Оказывается, я машинально удерживал его на месте, применив что‑то похожее на борцовский захват. Выглядел он совсем слабеньким и перепуганным. Я отпустил его. Портье метнулся за стойку и указал мне на стену за зеркалом.

– Она кривая. Кри‑ва‑я. Подойдите и убедитесь сами: она неровная.

Пока я протискивался за стойку, от моего хладнокровия и благоразумия не осталось и следа; кажется, я был готов свернуть шею бедняге портье. Но тут, словно совсем из другой реальности, на меня повеяло ароматом фрау Эльзы. Все вдруг стало другим и, осмелюсь это утверждать, перестало подчиняться законам физики: здесь пахло ею, хотя прямоугольный закуток за стойкой никак не был изолирован от широкого и в дневное время многолюдного коридора. Тем не менее следы тихого присутствия фрау Эльзы сохранялись, и этого было достаточно, чтобы я успокоился.

Беглый осмотр убедил меня, что портье прав. Стена, на которой висело зеркало, не была параллельна стойке.

С тяжелым вздохом я опустился в кожаное кресло.

– Как полотно, – пробормотал портье, наверняка имея в виду мою бледность, и принялся обмахивать меня порножурналом.

– Спасибо, – сказал я.

Через несколько нескончаемых минут я встал и поднялся к себе в номер.

Мне было холодно, и я надел свитер, а позже открыл окна. С балкона можно было наблюдать за мерцающими огнями в порту. Успокаивающее зрелище. Мы оба дрожим в унисон, порт и я. Ни одной звезды. Пляж погружен в кромешную тьму. Я устал, но не знаю, смогу ли уснуть.

 

8 сентября

 

Зима сорокового. Модель «Первая русская зима» должна играться, когда немецкая армия глубоко проникнет на территорию Советского Союза и ее позиции, наряду с неблагоприятным климатом, будут способствовать решающему контрнаступлению, позволяющему нарушить равновесие на фронтах и привести к взятию в клещи и образованию котлов; иными словами, контрнаступлению, которое заставит немецкую армию отступить. Однако для этого необходимо, чтобы советская армия располагала достаточными резервами (необязательно танковыми) для осуществления указанного контрнаступления. То есть применительно к советской армии использование модели «Первая русская зима» с надеждой на успех означает сохранение в сегменте Осеннее Формирование Частей резерва в виде не менее двенадцати силовых факторов с их дальнейшим применением по всей линии фронта. Что же касается немецкой армии, то разыгрывание модели «Первая русская зима» с высокой степенью надежности подразумевает решающие действия в войне на востоке, которые сведут к нулю любые меры предосторожности со стороны русских: уничтожение во всех и каждом предыдущем туре максимального числа советских силовых факторов. Таким образом, модель «Первая русская зима» превращается в нечто банальное и в худшем случае представляет для немецкой армии замедление продвижения вглубь России; для советской же армии это означает мгновенное изменение на шкале приоритетов: она уже не помышляет о наступлении, а отступает, оставляя обширные территории врагу и тщетно пытаясь восстановить фронт.

Впрочем, Горелый не умеет применять модели (не потому, что я ему этого не объяснял), и о его действиях можно сказать лишь то, что они по меньшей мере сумбурны: на севере он контратакует (но потери в моих частях незначительны), а на юге отступает. В конце тура мне удается установить фронт на самой выгодной для меня линии: это клетки Е42, F41, Н42, Витебск, Смоленск, К43, Брянск, Орел, Курск, М45, N45, О45, Р44, Q44, Ростов и подступы к Крыму.

В Средиземноморье англичане терпят полный крах. С падением Гибралтара (взятого с минимальными потерями) дислоцированная в Египте английская армия оказывается в мышеловке. Ее даже не нужно атаковать: отсутствие снабжения или, вернее, чрезмерная протяженность путей снабжения, осуществляемого по маршруту английские порты – Южная Африка – Суэцкий залив, делает ее небоеспособной. Фактически все Средиземноморье, за исключением Египта и Мальты, где сосредоточен один пехотный корпус, уже в моих руках. Теперь итальянский флот получил свободный выход в Атлантику, где соединится с военно‑морским флотом Германии. С этими силами, а также с несколькими пехотными корпусами, расквартированными во Франции, я уже могу подумывать о высадке в Великобритании.

У высшего командования рождаются многочисленные планы: захватить Турцию, проникнуть на Кавказ с юга (если он к тому времени еще не будет оккупирован) и атаковать русских с тыла, обеспечив взятие Майкопа и Грозного. Краткосрочные планы: переместить во время Стратегической Передислокации наибольшее количество факторов, относящихся к военно‑воздушным частям, которые хорошо проявили себя в России, чтобы поддержать высадку в Великобритании. В числе долгосрочных планов: рассчитать, на какие рубежи выйдет немецкая армия в России к весне сорок второго года.

Это разгром, полная победа моего оружия. До той поры мы почти не разговаривали. Следующий тур может стать сокрушающим, говорю я.

– Может, – кивает Горелый.

Его улыбка подсказывает мне, что он думает иначе. Его перемещения вокруг стола, когда он то выходит на свет, то возвращается в неосвещенную часть комнаты, напоминают движения гориллы. Спокойный, уверенный в себе, на кого он надеется? Кто может его спасти от поражения? Американцы? Когда они вступят в войну, вся Европа скорее всего будет уже под контролем Германии. Возможно, на Восточном фронте остатки Красной армии еще будут сражаться где‑нибудь на Урале, но это в любом случае ничего не решает.

Неужели Горелый собирается играть до конца? Боюсь, что это так. Мы называем таких игроков мулами. Я встречался однажды с подобным типом. Игра называлась Nato – The Next War in Europe, [31] и мой противник руководил действиями войск Варшавского договора. Поначалу он выигрывал, но я сумел остановить его на подступах к Рурскому бассейну. Затем моя авиация и федеральная армия разнесли его в пух и прах, и стало ясно, что победить он никак не может. Однако, несмотря на то что его же приятели советовали ему сдаться, он продолжал играть. Партия утратила всякий интерес. Уже потом, победив, я спросил его, почему он не сдавался, хотя прекрасно понимал (идиот!), что полностью разгромлен. Он равнодушно признался, что надеялся на то, что мне надоест его ослиное упрямство и я предприму против него ядерную атаку, потому что в такой ситуации в пятидесяти процентах случаев инициатор атомного холокоста проигрывает.

Нелепая надежда. Я ведь не случайно стал чемпионом. И умею терпеливо выжидать.

Может, и Горелый не сдается по той же причине? Но у Третьего рейха нет ядерного оружия. Так на что же он надеется? Каково его секретное оружие?

 

9 сентября

 

С фрау Эльзой в ресторане:

– Где ты был вчера?

– Нигде.

– Как это нигде? Я тебя целый день искала как ненормальная. Куда ты пропал?

– Я сидел в своей комнате.

– Туда я тоже заходила.

– В котором часу?

– Не помню, кажется, в пять, а потом в восемь или девять вечера.

– Странно. По‑моему, я уже вернулся.

– Не лги мне.

– Ну хорошо, я вернулся чуть позже. Ездил проветриться на машине; обедал в соседнем городке, там есть что‑то вроде сельской харчевни. Мне нужно было побыть одному и все обдумать. У вас тут в округе прекрасные рестораны.

– А потом?

– Сел в машину и поехал обратно. Ехал не спеша.

– И это все?

– Что ты имеешь в виду?

– Я задаю тебе вопрос. И имею в виду, занимался ли ты чем‑нибудь еще, кроме того, что катался на машине и обедал за городом.

– Нет. Я вернулся в гостиницу и сразу поднялся к себе в комнату.

– Дежурная говорит, что не видела, чтобы ты проходил. Я за тебя волнуюсь. Чувствую себя ответственной. Боюсь, как бы с тобой чего не случилось.

– Я способен позаботиться о себе сам. Да и что со мной может случиться?

– Что‑то нехорошее… Иногда у меня возникает предчувствие… Мучают кошмары…

– Ты боишься, что я кончу так же, как Чарли? Но для этого я сперва должен освоить виндсерфинг. Между нами, мне кажется, что это спорт для тех, кто немного… не того. Бедный Чарли, в глубине души я благодарен ему, ведь, если бы он не погиб такой нелепой смертью, меня бы сейчас здесь не было.

– На твоем месте я вернулась бы в Штутгарт и помирилась с этой малышкой, твоей… невестой. Прямо сейчас! Немедленно!

– Тем не менее ты хочешь, чтобы я остался. Я же вижу.

– Ты пугаешь меня. Ведешь себя как неразумный ребенок. Не знаю, способен ли ты увидеть все как есть, или ты на самом деле слеп. Не обращай на меня внимания, это нервы. Конец сезона. Но вообще‑то я довольно уравновешенная женщина.

– Я знаю. И очень красивая.

– Не говори так.

– Вчера я предпочел бы побыть с тобой, но тоже тебя не нашел. Я задыхался в гостинице, переполненной пенсионерами, а мне нужно было все обдумать.

– И ты встретился с Горелым.

– Да, вчера.

– Он поднялся в твой номер. Я видела разложенную игру.

– Он поднялся вместе со мной. Я всегда встречаю его у дверей гостиницы. Так надежнее.

– И это все? Он поднялся вместе с тобой и покинул комнату уже после полуночи?

– Примерно так. Чуть раньше или чуть позже.

– И что ты делал все это время? Только не говори, что играл.

– Но это действительно так.

– Верится с трудом.

– Если ты и вправду заходила в мою комнату, то должна была видеть доску. Игра была разложена.

– Я видела. Какая‑то странная карта. Мне это не нравится. Как‑то плохо пахнет.

– Карта или комната?

– Карта. И фишки. И вообще все в твоей комнате. Что, никто не решается войти и сделать там уборку? Не в этом дело. Видимо, твой дружок всему виною. Это от его ран такой запах.

– Не говори глупостей. Вонь проникает в комнату с улицы. Ваша канализация не приспособлена к условиям курортного сезона. Еще Ингеборг жаловалась, что после семи вечера на улицах жуткий запах. Так что эти ароматы исходят от засорившихся канализационных труб!

– От муниципальной очистной станции. Что же, возможно. Но в любом случае мне не нравится, что ты приводишь Горелого к себе в комнату. Знаешь, что станут говорить о моей гостинице, если какой‑нибудь постоялец увидит, как ты крадешься по коридорам вместе с этой глыбой подгорелого мяса? Мне наплевать, что служащие уже шепчутся по углам. Но клиенты – это совсем другое дело, их надо беречь. Я не могу рисковать репутацией гостиницы только потому, что тебе скучно.

– Мне вовсе не скучно, даже наоборот. Если хочешь, я могу принести доску и устроиться здесь, в ресторане. Конечно, тогда все будут видеть Горелого, а это не самая хорошая реклама для гостиницы. Кроме того, мне будет труднее сосредоточиться. Не люблю играть, когда вокруг слишком много народа.

– Боишься, что тебя примут за сумасшедшего?

– Да они сами целыми днями играют в карты. Разумеется, моя игра гораздо сложнее. Она требует холодного рассудка, способности мыслить абстрактно, готовности рисковать. Ею трудно овладеть до конца, каждые несколько месяцев появляются новые модели и варианты, вносятся дополнения в правила. О ней сочиняются статьи. Тебе этого не понять. Я хочу сказать, не понять этой преданности  игре.

– Горелый обладает всеми этими качествами?

– По‑моему, обладает. Он хладнокровен и смел. Умеет абстрактно мыслить, хотя и в неполной мере.

– Я так и думала. Предполагаю, что изнутри он должен быть очень похож на тебя.

– Вряд ли. Я гораздо веселее.

– Не знаю, что особенно веселого в том, чтобы запереться в комнате и сидеть там часами, вместо того чтобы пойти на дискотеку, почитать на террасе или посмотреть телевизор. От мысли о том, что вы с Горелым бродите по гостинице, мне становится не по себе. Не могу представить вас мирно сидящими в комнате. По‑моему, вы все время находитесь в движении!

– Мы приводим в движение фишки. И делаем математические подсчеты…

– А тем временем репутации гостиницы как семейного отеля наносится ущерб, она гибнет так же внезапно, как погиб твой друг.

– Мой друг?

– Тот, что утонул, Чарли.

– А, Чарли. Ну а твой муж что обо всем этом думает?

– Мой муж болен, но если бы он узнал, то вышвырнул бы тебя из гостиницы.

– Я думаю, он знает. Да я просто уверен в этом. Твой муж тот еще фрукт.

– Мой муж умирает.

– А что у него конкретно? Он ведь гораздо старше тебя, верно? Такой высокий, худой. И немного плешивый, правильно?

– Мне не нравится, что ты говоришь о нем в таком тоне.

– Просто мне кажется, я видел твоего мужа.

– Помню, твои родители его очень любили.

– Нет, я имею в виду, в этом сезоне. Недавно. Когда считалось, что у него жар и он лежит в постели.

– Это было ночью?

– Да.

– Он был в пижаме?

– Я бы сказал, что в халате.

– Не может быть. И какого цвета халат?

– Черного. Или темно‑красного.

– Иногда он встает и обходит гостиницу. Заглядывает на кухню и во всякие подсобные помещения. Он очень заботится о качестве обслуживания и о том, чтобы повсюду было чисто.

– Я его видел не в гостинице.

– Значит, ты видел не моего мужа.

– Он знает, что мы с тобой?..

– Разумеется, мы друг другу всегда все рассказываем… То, что у нас с тобой, Удо, это всего лишь игра, и мне кажется, пришла пора ее закончить. Иначе она может стать такой же привязчивой, как та, в которую ты играешь с Горелым. Кстати, как это по‑настоящему называется?

– Ты про Горелого?

– Нет, про игру.

– «Третий рейх».

– Ужасное название.

– Как посмотреть…

– И кто выигрывает? Ты?

– Германия.

– Но ты за какую страну играешь? Наверно, за Германию.

– Дурочка, конечно же за Германию.

 

Весна сорок первого. Как имя Горелого, я так и не знаю. И меня это ничуть не интересует. Как не интересует теперь и его национальность. Не все ли равно, откуда он родом. Он знаком с мужем фрау Эльзы, вот что главное; в нем открываются неожиданные черты и способности: он общается не только с Волком и Ягненком, но испытывает тягу к более утонченным (так мне кажется) собеседникам, таким как муж фрау Эльзы. Но почему они беседуют на пляже, глухой ночью, как два заговорщика, вместо того чтобы сделать это в гостинице? Действительно, обстановка наводит на мысль скорее о заговоре, чем о безобидной беседе. О чем же они говорят? Ни на миг не сомневаюсь в том, что разговор крутится вокруг меня. Таким образом, муж фрау Эльзы знает обо мне из двух источников: Горелый рассказывает ему о партии, жена – о нашем с ней флирте. Мое положение куда хуже: я об этом человеке ничего не знаю, за исключением того, что он болен. Впрочем, кое о чем я догадываюсь. Он хочет, чтобы я уехал; хочет, чтобы я проиграл партию, и не хочет, чтобы я спал с его женой. Наступление на востоке продолжается. Бронированный клин (четыре корпуса) разрывает линию обороны русских у Смоленска, чтобы затем взять в клещи Москву и захватить ее в ходе последующего сражения. На юге после кровопролитной битвы я вступаю в Севастополь. Продвигаясь от Ростова и Харькова, мои войска выходят на линию Элиста – Дон. Красная армия контратакует по линии Калинин – Москва – Тула, но мне удается ее отбросить. Захват Москвы приносит немецкой стороне прибыль в размере 10 BRP – это при варианте Беймы; по старым же правилам я бы заработал 15 BRP, а Горелого постигла бы уже не частичная, а полнейшая катастрофа. В любом случае потери русских весьма значительны: к BRP, потраченным на наступательный вариант, с помощью которого русские пытались вернуть себе Москву, следует приплюсовать уничтоженные в этом сражении армии, для которых нет в достаточном количестве BRP, гарантирующих быстрое пополнение. В целом только в центральном секторе фронта Горелый потерял свыше 50 BRP Обстановка в направлении Ленинграда не изменилась; линия фронта проходит через Таллин и шестиугольники G42, G43 и G44. (Вопросы, которые я не задаю Горелому, но которые мне хотелось бы задать: муж фрау Эльзы навещает его каждую ночь? Что понимает он в военно‑стратегических играх? Заходил ли он в мою комнату, воспользовавшись служебным ключом? Внимание: посыпать у входа тальком… Но у меня его нет. Тогда разбросать что‑нибудь такое, что сразу бы сигнализировало о вторжении. Не является ли случайно муж фрау Эльзы любителем игры? И чем он, наконец, болен? СПИДом?) На Западном фронте с успехом проходит операция «Морской лев». Вторая фаза, вторжение и захват острова, запланирована на лето. Ну а пока самое трудное уже сделано: создан небольшой плацдарм на побережье Англии при поддержке военно‑воздушных частей, размещенных в Нормандии. Как и следовало ожидать, английскому флоту удалось перехватить меня в Канале; после длительного боя, в котором я использовал весь германский флот, часть итальянского и свыше половины моей авиации, я сумел высадиться в шестиугольнике L21. Наверное, я чересчур осторожничал, когда оставил парашютно‑десантный корпус в резерве, из‑за чего нет возможности расширить плацдарм (нельзя провести SR в этом направлении) так, как хотелось бы, но все равно позиция у меня вполне приемлемая. К концу тура британская армия занимает следующие клетки: 5‑й и 12‑й пехотные корпуса – в Лондоне; танковый корпус – в Саутгемптоне – Портсмуте; 2‑й пехотный корпус – в Бирмингеме; пять воздушных факторов – в Манчестере – Шеффилде и резервные части – в Розите, на J25, L23 и в Плимуте. Несчастные английские солдаты видят мои части (4‑й и 10‑й пехотные корпуса) из‑за своих дюн‑шестиугольников, из своих окопов‑шестиугольников и не двигаются с места. Словно паралич охватил длинные ряды фишек, затронув и пальцы Горелого: 7‑я армия высадилась в Англии! Я старался сдержать улыбку, но не смог. Однако Горелый не обиделся. Здорово задумано! – признает он, но в его тоне мне слышится скрытая издевка. Справедливости ради должен сказать, что он соперник, который не теряет хладнокровия; он играет, погрузившись в себя, словно находится во власти печальных воспоминаний об иной, настоящей войне. А в конце происходит нечто любопытное, и я беру это на заметку: перед уходом Горелого я вышел на балкон глотнуть свежего воздуха – и кого же я увидел на Приморском бульваре в компании Волка и Ягненка, правда в сопровождении гостиничного портье? Фрау Эльзу.

 

10 сентября

 

Сегодня в десять часов утра меня разбудил телефонный звонок, и я услышал новость. Нашли тело Чарли и просят меня прийти в полицию, чтобы опознать его. Чуть позже, когда я завтракал, появился возбужденный и сияющий управляющий «Коста‑Брава».

– Наконец‑то! Но мы не должны слишком мешкать: тело сегодня же будет отправлено в Германию. Я только что разговаривал с вашим консулом. Должен признать, что это деловой человек.

В двенадцать мы подъехали к зданию в окрестностях города, не имеющему ничего общего с гаражом из моего сна, где нас поджидали молодой человек из Красного Креста и уже знакомый мне представитель комендатуры порта. Внутри здания, в грязном и вонючем зале ожидания, сидел немецкий чиновник и читал испанскую прессу.

– Удо Бергер, друг погибшего, – представил меня сеньор Пере.

Чиновник встал, протянул мне руку и спросил, можем ли мы приступить к опознанию.

– Нужно подождать полицию, – объяснил сеньор Пере.

– Разве мы не находимся в полицейской казарме? – спросил чиновник.

Сеньор Пере кивнул, потом пожал плечами. Чиновник вновь сел. Вскоре остальные, стоявшие вначале кружком и шушукавшиеся между собой, последовали его примеру.

Полицейские появились через полчаса. Их было трое, и, похоже, они понятия не имели, чего мы здесь дожидаемся. И снова все объяснения взял на себя управляющий «Коста‑Брава», после чего длинными коридорами и лестницами нас провели в белый прямоугольный зал, располагавшийся под землей, или мне так показалось, и мы увидели труп Чарли.

– Это он?

– Да, это он, – сказал я, и сеньор Пере, и все другие.

 

С фрау Эльзой на крыше.

– Это твое убежище? Великолепный вид. Ты можешь ощущать себя королевой города.

– Никем я себя не ощущаю.

– На самом деле сейчас здесь лучше, чем в августе. Не так жарко. Если бы это было мое местечко, я, наверное, поставил бы здесь горшки с цветами; немножко зелени тут не помешало бы. Стало бы уютнее.

– Я не нуждаюсь в уюте. Мне нравится так, как есть. К тому же это вовсе не мое убежище.

– Я знаю, но это единственное место, где ты можешь побыть одна.

– Это тоже не совсем так.

– Ладно, я пришел, потому что мне надо с тобой поговорить.

– Нет, Удо, не сейчас. Попозже, если хочешь, я спущусь к тебе в номер.

– И займемся любовью?

– Этого никогда не знаешь заранее.

– Но ведь мы с тобой еще никогда этого не делали. Все целовались и целовались, но до сих пор не решились лечь в постель. Мы ведем себя как дети!

– Не переживай из‑за этого. Все будет, когда появятся необходимые условия.

– Какие еще условия?

– Влечение, дружба, желание оставить что‑то такое, что невозможно забыть. И все это должно возникнуть естественно, само по себе.

– А я бы отправился в постель хоть сию минуту. Время летит, тебе это никогда не приходило в голову?

– Сейчас я хочу побыть одна. Кроме того, я немного побаиваюсь попасть в эмоциональную зависимость от такого человека, как ты. Временами я начинаю думать, что ты очень безответственная личность, но потом убеждаюсь в противном. В тебе есть что‑то трагическое. По‑моему, ты никак не можешь обрести душевное равновесие.

– Ты до сих пор считаешь меня ребенком…

– Идиот, я даже не помню тебя в детском возрасте, да и был ли ты когда‑нибудь ребенком?

– Правда не помнишь?

– Разумеется. Смутно припоминаю твоих родителей, и это все. Воспоминания, которые остаются у тебя от отдыхающих, отличаются от тех, что связаны с нормальными людьми. Это как фрагменты из фильмов… нет, скорее, отдельные фотографии, портреты, тысячи портретов, и все это пустое.

– Даже не знаю, успокоили меня твои тонкие рассуждения или испугали… Вчера вечером, когда мы играли с Горелым, я видел тебя. Ты разговаривала с Волком и Ягненком. Вероятно, для тебя они нормальные люди, которые оставляют о себе нормальные, а не пустые воспоминания?

– Они спрашивали про тебя. Я велела им убираться.

– Прекрасный поступок. Почему же ты стояла с ними так долго?

– Мы разговаривали о разных вещах.

– О каких вещах? Может, обо мне? О том, чем я занимаюсь?

– Мы говорили о том, что тебя совершенно не касается. Не о тебе.

– Не знаю, верить ли тебе, но в любом случае спасибо. Мне совершенно не хотелось, чтобы они меня беспокоили.

– Кто ты? Всего‑навсего любитель военных игр?

– Нет, конечно. Я молодой человек, который стремится к развлечениям… Здоровым развлечениям. И еще я немец.

– А что это значит – быть немцем?

– Точно не знаю. Но уверен, что это нелегкая миссия. Миссия, о которой мы постепенно забыли.

– И я тоже?

– Все. Ты, возможно, в меньшей степени.

– Видимо, я должна воспринять это как похвалу.

 

Ближе к вечеру я заглянул в «Андалузский уголок». После отъезда курортников бар понемногу вновь приобретает свой истинный жутковатый вид. Пол грязный и липкий, усеянный окурками и салфетками, на стойке громоздятся тарелки, чашки, бутылки, остатки бутербродов, и все вокруг погружено в особую атмосферу запустения и покоя. Юные испанцы все так же прилипли к видео, а сидящий неподалеку от них хозяин бара читает спортивную газету. Конечно, все уже знают о том, что тело Чарли найдено, и хотя в первые минуты сохраняют почтительную дистанцию, затем хозяин подходит ко мне и без долгих предисловий выражает свои соболезнования. «Жизнь коротка», – говорит он, поднося мне кофе с молоком, и садится рядом. Застигнутый врасплох, я отделываюсь обтекаемой фразой. «Теперь поедешь домой, и все начнется сначала». Я молча кивнул; все, кто был в баре, делали вид, будто смотрят видео, а на самом деле внимательно прислушивались к моим словам. Пожилая женщина за стойкой не спускала с меня глаз, опершись лбом на руку. «Твоя невеста небось тебя заждалась. Жизнь продолжается, и надо прожить ее как можно лучше». Я спросил, кто эта женщина. Хозяин улыбнулся. «Это моя мать. Она ничего не знает. Просто она не любит, когда кончается лето». Я удивился, что она так молода. «Да, она родила меня в пятнадцать лет. Я самый старший из десяти детей. Бедняжка намучилась с нами». Я сказал, что она очень хорошо сохранилась. «Она работает на кухне. Целый день готовит бутерброды, фасоль со свиной колбасой, паэлью, яичницу с жареной картошкой, пиццу». Нужно будет как‑нибудь попробовать у вас паэлью, сказал я. Хозяин заморгал, едва не прослезившись. Но, конечно, уже будущим летом, добавил я. «Теперь она уже не такая, как раньше, – угрюмо заметил он. – Раньше, бывало, просто пальчики оближешь, до того вкусна, не то что сейчас». Раньше – это когда? «Много лет назад». Так это нормально, сказал я, наверно, вы настолько к ней привыкли, что уже не находите в ней прежнего вкуса. «Может быть». Женщина, сидевшая все в той же позе, улыбнулась в ответ то ли на мои слова, то ли на рассуждения о времени и жизни. В ее морщинистой и грустной улыбке мне почудился неиссякаемый энтузиазм. Хозяин на какой‑то миг задумался, после чего не без труда встал и предложил мне коньяку «от имени заведения», но я отказался, потому что еще не допил свой кофе с молоком. Проходя рядом со стойкой, хозяин обернулся и, глядя на меня, поцеловал мать в лоб. Вернулся он с рюмкой коньяку в руке и более оживленным. Я спросил его, что слышно о Волке и Ягненке. Ищут работу. Какого рода работу, он не знал, да где угодно, хоть на стройке. Говорил он на эту тему неохотно. Надеюсь, в конце концов они найдут что‑нибудь себе по вкусу, предположил я. Он в это не верил. Как‑то раз, пару сезонов назад, он нанял Волка, и худшего официанта у него никогда не было. Всего месяц Волк тогда у него продержался. «В любом случае лучше искать работу, пусть даже никто не горит желанием тебя взять, чем маяться без дела, как свинья». Я был с ним согласен. Первое предпочтительнее. Как‑никак хоть какие‑то позитивные действия. «Вот ты сейчас уедешь, и кто начнет маяться, как собака, так это Горелый». (Почему собака,  а не свинья ? Хозяин умел обозначить различия.) Мы с ним хорошие друзья, сказал я, хотя сам в это не слишком верил. «Я не про это, – его глаза блеснули, – а про игру». Я молча взглянул на него. Он держал руки под столом и раскачивался так, словно мастурбировал. Как бы там ни было, тема его явно занимала. «Про твою игру. Горелый от нее в восторге. Никогда не видел, чтобы он так чем‑нибудь увлекся». Да‑да, сказал я откашлявшись. Честно говоря, меня удивило, что Горелый рассказывает о нашей игре направо и налево. Молодежь у видео уже почти в открытую смотрела в мою сторону. У меня возникло ощущение, что они с грозным видом ожидают чего‑то из ряда вон выходящего. «Горелый – умный парень, только очень стеснительный; это из‑за ожогов, ясное дело». Хозяин говорил теперь едва слышно, почти шепотом. Тем временем из другого конца бара его мать, или кем там она ему приходилась, вновь одарила меня свирепой улыбкой. Это естественно, сказал я ему. «Твоя игра – это что‑то вроде шахмат, тоже какой‑то спорт?» Да, нечто похожее. «Но это военная игра, как‑то связанная со Второй мировой войной, так ведь?» Именно так. «И Горелый проигрывает, или, по крайней мере, тебе так кажется, верно? Потому что все неясно». Действительно. «Партия останется неоконченной, и это к лучшему». Я поинтересовался, почему он так считает. «Из гуманных соображений!» Хозяин бара вздрогнул и тут же, словно успокаивая меня, заулыбался. «Я бы на твоем месте с ним не связывался». Я благоразумно промолчал, выжидая. «Ему не нравятся немцы». Я вспомнил Чарли, ему нравился Горелый, и он уверял, что у них с ним взаимная симпатия. Или же об этом говорила Ханна? У меня вдруг стало так скверно на душе, что захотелось поскорее вернуться в «Дель‑Map», собрать вещи и сразу уехать подобру‑поздорову. «А знаешь, ведь его изуродовали сознательно, это не несчастный случай». Кто, немцы? Поэтому немцы ему не нравятся? Хозяин бара съежился так, что едва не касался подбородком красной пластиковой крышки стола, и пробурчал: «Немецкая банда». Я понял, что он имеет в виду игру, «Третий рейх». Должно быть, Горелый не в своем уме! – воскликнул я. Ответом мне были полные ненависти взгляды тех, кто сидел возле видео, я ощущал их на себе физически. Это же всего‑навсего игра, и ничего больше, а он говорил так, словно существовали особые фишки гестапо (ха‑ха), готовые полететь в лицо тому, кто играет за союзников. «Не могу видеть, как он страдает». Он не страдает, сказал я, а развлекается. И думает! «Вот это‑то хуже всего, этот парень слишком много думает». Женщина за стойкой покачала головой и засунула палец в ухо. Мне вспомнилась Ингеборг. Неужели мы пили и говорили о нашей любви в этом грязном и вонючем кабачке? Неудивительно, что она от меня устала. Моя бедная и далекая Ингеборг. Неотвратимой бедой веяло от каждого уголка бара. Хозяин проделал трюк с левой частью своего лица: надул щеку так, что она полностью закрыла глаз. Я не оценил его ловкости. Впрочем, он, по‑моему, не обиделся, так как пребывал в прекрасном расположении духа. «Нацисты, – сказал он. – Настоящие нацистские солдаты, которые свободно бродят по свету». Ага, сказал я и закурил. Все это постепенно принимало поистине сверхъестественную окраску. Так, стало быть, ходят слухи, что его покалечили нацисты? Где же это произошло, когда и почему? Хозяин бара посмотрел на меня с чувством превосходства и ответил, что когда‑то давно Горелый был солдатом, «одним из тех солдат, что отчаянно сражаются до конца». Служил в пехоте, уточнил я. Вслед за этим с улыбкой спросил, не еврей ли Горелый или, может, русский, но хозяин в таких тонкостях не разбирался. Он сказал: «С ним любой побоится связываться, да стоит только подумать об этом, как душа в пятки уходит (видимо, он имел в виду юных хулиганов из „Андалузского уголка“). Ты, например, щупал когда‑нибудь его бицепсы?» Нет. «А я щупал», – говорит он замогильным голосом. И добавляет: «Прошлым летом он работал у меня на кухне, он сам так решил, чтобы я не потерял клиентов; известно ведь, что туристам не по вкусу такие физиономии, особенно когда они выпьют». Я возразил, что насчет этого много чего можно сказать, у каждого, как известно, свой вкус. Хозяин отрицательно помотал головой. В его глазах появился злобный блеск. Ноги моей больше не будет в этой дыре, подумал я. «Мечтаю, чтобы он вернулся ко мне, я его очень ценю и потому рад, что игра закончилась вничью; не хотелось бы, чтобы у него возникли проблемы». Какие проблемы он имеет в виду? – осведомился я. С таким видом, будто он любуется пейзажем, хозяин долго рассматривал свою мать, стойку бара, полки с пыльными бутылками, афиши футбольных клубов. «Худшая из проблем – это когда ты не способен выполнить обещание», – задумчиво произнес он. Какого рода обещание? Огонек, светившийся в его глазах, внезапно погас. Признаюсь, на какой‑то миг мне показалось, что он сейчас расплачется. Но я ошибся: этот хитрец просто ухмылялся и выжидал, напоминая старого, жирного и шкодливого кота. Оно как‑то связано с моим погибшим другом? – начал я издалека. Может, с его женщиной? Хозяин схватился рукой за живот и воскликнул: «Ой, не знаю, ничего не знаю, но только сейчас я лопну!» Я не понял, что он хотел сказать этими словами, и промолчал. Скоро я должен был встретиться с Горелым у входа в гостиницу, и эта перспектива впервые за все время вызывала у меня некоторое беспокойство. За стойкой, тускло освещенной свисавшими с потолка лампочками, которые давали желтоватый свет, женщины уже не было. Вы знаете Горелого, расскажите мне, какой он. «Это невозможно, невозможно», – пробормотал хозяин. За полуприкрытыми окнами начала сгущаться темнота и сырость. Снаружи, на террасе, оставались одни тени, время от времени разбегавшиеся от фар автомобилей, которые сворачивали с бульвара к центру городка. Я меланхолично представил себе, как ищу неизвестно куда подевавшееся шоссе, ведущее во Францию, оставив далеко позади гостиницу и каникулы. «Это невозможно, невозможно», – печально пробормотал он и снова съежился так, словно ему вдруг стало очень холодно. По крайней мере, скажите, откуда он родом, черт бы его побрал. Один из зрителей обернулся к нашему столику и сказал, что это призрак. Хозяин бара посмотрел на него с досадой. «Ему будет чего‑то не хватать, но зато он успокоится». Откуда он родом? – повторил я. Тот же паренек взглянул на меня, гнусно улыбаясь. Он из народа.

 

Лето сорок первого. Положение немецкой армии в Англии: удовлетворительное. Армейские корпуса: 4‑й пехотный в Портсмуте, усиленный во время SR 48‑м танковым. Позиции на нашем форпосте по‑прежнему занимает 10‑й корпус, усиленный 20‑м и 29‑м пехотными. Англичане сосредоточивают свои силы в Лондоне и перебазируют военно‑воздушные подразделения, опасаясь атак с воздуха. (Может быть, нужно было сразу наступать на Лондон? Не думаю.) Положение немецкой армии в России: превосходное. Блокада Ленинграда; финские и немецкие части соединились в шестиугольнике С46; от Ярославля я начинаю оказывать давление в направлении Вологды, а от Москвы – в направлении Горького; в шестиугольниках, расположенных между I49 и L48, линия фронта по‑прежнему стабильна; на юге я продвигаюсь к Сталинграду. Горелый закрепляется сейчас на другом берегу Волги, а также между Астраханью и Майкопом. Части, задействованные в северной зоне России: пять пехотных корпусов, два танковых, четыре финских пехотных. Части, задействованные в центральной зоне: семь пехотных корпусов, четыре танковых. Части, задействованные в южной зоне: шесть пехотных корпусов, три танковых, один итальянский пехотный корпус, четыре румынских и три венгерских. Положение армий Оси в районе Средиземного моря: без изменений; вариант «Позиционная война».

 

11 сентября

 

Сюрприз: первым, кого я увидел, проснувшись около двенадцати и открыв балкон, был Горелый; он шел по берегу, заложив руки за спину и опустив глаза, словно искал что‑то в песке, и его кожа, потемневшая от загара, а местами пострадавшая от огня, казалась золотистой.

Сегодня праздничный день. Последняя партия пенсионеров и суринамцев после еды благополучно отбыла, и гостиница оказалась заполненной всего на четверть. Кроме того, половина служащих взяла себе выходной. Негромкое печальное эхо сопровождало меня в коридорах, когда я шел завтракать. (Возле лестницы шумела неисправная водопроводная труба или что‑то в этом роде, но, похоже, никто этого не замечал.)

В небе маленькая «сессна» старательно выписывала буквы, которые сильный ветер стирал прежде, чем можно было разобрать целые слова. Страшное уныние вдруг овладело мной, я ощутил его буквально всеми частями своего тела, съежившегося под брезентовым зонтом.

Смутно, будто во сне, я начал понимать, что утро одиннадцатого сентября проходит где‑то над гостиницей, на высоте элеронов «сессны», и что все мы, находящиеся внизу: покидающие гостиницу пенсионеры, официанты на террасе, следящие за маневрами самолетика, погруженная в заботы фрау Эльза и бездельничающий на пляже Горелый, – каким‑то образом обречены блуждать в потемках.

То же самое относится и к Ингеборг, находящейся под защитой порядка в правильном городе и на правильной работе? И к моим начальникам и коллегам, которые понимают, подозревают и ждут? И к преданному и искреннему Конраду, лучшему другу, какого только можно себе пожелать? Все они тоже внизу?

Пока я завтракал, огромное солнце успело протянуть свои щупальца вдоль всего Приморского бульвара и окрестных террас, но по‑настоящему нагреть ничего не сумело. Даже пластмассовые стулья. Я мельком видел фрау Эльзу на месте администратора, и хотя мы не разговаривали, ощутил на себе ее ласковый взгляд. У официанта, который меня обслуживал, я спросил, какого дьявола пытался написать на небе самолет. Это в честь одиннадцатого сентября, ответил он. А что отмечают? Сегодня день Каталонии, объяснил официант. Горелый все так же слонялся по пляжу. Я поднял руку, приветствуя его, но он меня не увидел.

То, что почти незаметно в курортной зоне, сразу бросается в глаза в старой части городка. Улицы нарядны, из окон и с балконов свисают флаги. Большинство магазинов закрыто, зато в битком набитых барах праздничная дата ощущается в полной мере. Несколько подростков установили перед кинотеатром столы и продают книги, брошюры и флажки. Я полюбопытствовал, что это за литература, и тощий паренек лет пятнадцати, не больше, ответил, что они торгуют «патриотическими книгами». Что это значит? Его товарищ со смехом выкрикнул что‑то, но я не разобрал. Это каталонские книги! – объяснил тощий. Я купил одну и пошел дальше. Дойдя до Соборной площади – лишь две старушенции шушукались о чем‑то на каменной скамье, – я пролистал книгу и выбросил ее в ближайшую урну.

Сделав большой круг, я вернулся в гостиницу.

После обеда позвонил Ингеборг. Но прежде убрался в комнате: бумаги сложил на ночном столике, грязную одежду засунул под кровать, открыл все окна, чтобы видеть небо и море, и балкон, чтобы видеть пляж до самого порта. Не ожидал, что разговор получится таким холодным. На пляже появились купальщики, самолетика же и след простыл. Я сказал, что Чарли нашли. После томительной паузы Ингеборг ответила, что рано или поздно это должно было случиться. Позвони Ханне и сообщи ей об этом, сказал я. По мнению Ингеборг, это излишне. Немецкое консульство известит родителей Чарли, и от них она все узнает. Через какой‑то промежуток я понял, что нам нечего больше сказать друг другу. И все же не я первым повесил трубку. Я еще что‑то такое говорил о погоде, о гостинице и пляже и даже о дискотеках, хотя с тех пор, как Ингеборг уехала, не был ни в одной. Этого я, конечно, не сказал. В конце концов мы шепотом, словно боялись разбудить кого‑то, кто спал рядом, попрощались. После этого я позвонил Конраду и повторил ему примерно то же самое. Больше решил никому не звонить.

 

Вспоминаю тридцать первое августа. Ингеборг высказывает все, что думает, а думает она, что я уехал. Разумеется, я вел себя глупо и даже не спросил, куда, по ее мнению, я мог уехать. В Штутгарт? Были ли у нее хоть какие‑то основания считать, что я мог уехать в Штутгарт? Кроме того: когда я проснулся, наши взгляды встретились, и мы не узнали друг друга. Я это почувствовал, и она тоже  и повернулась ко мне спиной. Она не хотела, чтобы я на нее смотрел! То, что я не узнал ее со сна, можно сказать, даже нормально; недопустимо то, что неузнавание было обоюдным. Не в этот ли момент рухнула наша любовь? Возможно. Во всяком случае, что‑то рухнуло. Не знаю, что именно, но догадываюсь, что‑то важное. Она сказала мне: я боюсь, «Дель‑Map» внушает мне страх, город тоже. Не чувствовала ли она то самое, единственное, чего я как раз не замечал?

 

Семь часов вечера. На террасе с фрау Эльзой.

– Где твой муж?

– У себя в комнате.

– А где его комната?

– На втором этаже, над кухней. Укромный уголок, где никогда не бывают постояльцы. Категорически запрещено.

– Сегодня он хорошо себя чувствует?

– Не слишком. Собираешься нанести ему визит? Да нет, вряд ли.

– Я бы хотел с ним познакомиться.

– Уже не успеешь. Мне бы тоже хотелось, чтобы вы познакомились, но не в его теперешнем состоянии. Ты ведь меня понимаешь? Чтобы вы были на равных, оба стояли на ногах.

– Почему ты думаешь, что я не успею? Потому что уезжаю в Штутгарт?

– Да, потому что ты возвращаешься.

– Ты ошибаешься, я пока не собираюсь уезжать, так что, если твоему мужу станет лучше и ты сможешь привести его в ресторан, допустим, после ужина, я с удовольствием познакомлюсь и побеседую с ним. Побеседовать – это главное. В равных условиях.

– Ты не уезжаешь…

– А что? Не думаешь же ты, что я задержался у тебя в гостинице только потому, что дожидался, пока выловят труп Чарли. В ужасном состоянии, кстати. Я имею в виду труп. Тебе бы не доставило удовольствия увидеть его.

– Ты из‑за меня остаешься? Из‑за того, что мы с тобой не переспали?

– У него отсутствовало лицо. Все, от ушей до подбородка, было съедено рыбами. Ни глаз, ни кожи – ничего, а вместо этого серая студенистая масса. Временами я думаю, что этот несчастный был не Чарли. Впрочем, может быть, и он… Или не он. Мне сказали, что до сих пор не нашли тело одного англичанина, который утонул примерно в тот же день. Как знать… Я не стал делиться своими мыслями с представителем консульства, чтобы он не принял меня за сумасшедшего. Но думаю я именно так. Как вы можете спать прямо над кухней?

– Это самая большая комната в гостинице. И очень красивая. Любая девушка мечтает о такой. Кроме того, именно в этом месте, по традиции, должны спать хозяева гостиницы. До нас там спали родители мужа. Они‑то и построили гостиницу, так что традиция эта совсем коротенькая, но все же. А знаешь ли ты, что все будут разочарованы оттого, что ты не уезжаешь?

– Кто это все?

– Ну, человека три‑четыре, мой милый, и, пожалуйста, не кипятись.

– Твой муж?

– Он‑то как раз нет.

– А кто?

– Управляющий «Коста‑Брава», мой ночной портье, который в последнее время стал чересчур чувствительным, Кларита, моя горничная…

– Которая? Такая молодая худенькая девушка?

– Она самая.

– Она меня боится. Видимо, считает, что я в любую минуту могу ее изнасиловать.

– Не знаю, не знаю. Ты не разбираешься в женщинах.

– Кто еще хочет, чтобы я уехал?

– Больше никто.

– А что за дело сеньору Пере до того, когда я уеду?

– Не знаю, может, он полагает, что таким образом в этой истории будет наконец поставлена точка.

– В истории с Чарли?

– Да.

– Вот болван. Ну а твой портье? У него‑то какой интерес?

– Он устал от тебя. Ему надоело видеть, как ты бродишь ночами, словно сомнамбула. По‑моему, ты его очень нервируешь.

– Словно сомнамбула, значит?

– Так он сказал.

– Да я с ним всего пару раз разговаривал!

– Это не важно. Так‑то он разговаривает со всеми, особенно с подвыпившими. Любит потолковать о том о сем. Тебя же он видит только по ночам, когда ты приходишь и уходишь… вместе с Горелым. И знает, что в твоем окне, если смотреть с улицы, свет гаснет в последнюю очередь.

– Я‑то думал, он хорошо ко мне относится.

– Нашему портье никто угодить не может. А уж тем более постоялец, целующийся с его хозяйкой.

– Своеобразный тип. Где он сейчас?

– Я тебе запрещаю с ним разговаривать. Не хочу дальнейших осложнений, понятно? Сейчас он, должно быть, спит.

– Когда я говорю тебе все то, что говорю, ты мне веришь?

– М‑мм… Да.

– Когда я говорю тебе, что видел твоего мужа ночью на пляже вместе с Горелым, ты мне веришь?

– По‑моему, нехорошо, что мы впутываем его в это дело, с моей стороны это так нечестно.

– Он сам в это впутался!

– …

– Когда я говорю тебе, что труп, который мне показали в полиции, возможно, не имеет никакого отношения к Чарли, ты мне веришь?

– Да.

– Я не утверждаю, что они об этом знают, а говорю только, что все мы ошибаемся.

– Да. И не в первый раз.

– Так ты мне веришь?

– Да.

– А если я тебе скажу, что ощущаю, как вокруг меня сгущается что‑то неосязаемое, странное, угрожающее, ты мне поверишь? Некая высшая сила, которая наблюдает за мной. Разумеется, твоего портье я исключаю, хотя он тоже  что‑то почувствовал, сам того не сознавая; поэтому он меня и не жалует. Ночная работа обостряет некоторые чувства.

– Вот здесь я не могу быть на твоей стороне, даже не проси, чтобы я поверила в эту ахинею.

– Жаль, потому что ты единственная, кто мне помогает и на кого я могу положиться.

– Ты должен вернуться в Германию.

– С поджатым хвостом.

– Нет, со спокойной душой, готовый не спеша разобраться в своих чувствах.

– Быть тише воды ниже травы, чтобы тебя не замечали, как пытается жить Горелый.

– Несчастный парень. Он живет в вечной тюрьме.

– Забыть о том, что в какой‑то момент все вокруг зазвучало для тебя музыкой ада.

– Чего ты так боишься?

– Ничего я не боюсь. И у тебя будет время в этом убедиться.

 

Мы медленно взошли на вершину холма. На смотровой площадке собралось человек сто, взрослые и дети, и все они, затаив дыхание, разглядывали город в праздничных огнях и указывали друг другу на какую‑то точку на горизонте, между небом и морем, словно надеялись, что случится чудо и там, вопреки всему, покажется солнце. Это праздник Каталонии, прошептали мне в ухо. Знаю, сказал я. И что теперь должно произойти? Фрау Эльза улыбнулась и показала пальцем, таким длинным, что он казался прозрачным, туда, куда смотрели все. Вдруг с одной, двух или даже нескольких рыбацких лодок, которых до той поры никто не видел – по крайней мере я их не замечал, – взвились вверх, предшествуемые звуком, напомнившим мне царапанье мелом по доске, гирлянды фейерверка, составив, как объяснила фрау Эльза, цвета флага Каталонии. Вскоре от них остались лишь расползающиеся дымные дорожки, и люди, сев в машины, стали спускаться в город, где всех ждала припозднившаяся ночь уходящего лета.

 

Осень сорок первого. Бои в Англии. Как немецкая армия не может взять Лондон, так и британской не удается сбросить меня в море. Потери значительны. Британцы научились быстро перестраиваться. В СССР – вариант «Позиционная война». Горелый надеется на сорок второй год. А пока выжидает.

Мои генералы:

– в Великобритании: Рейхенау, Зальмут и Гот;

– в СССР: Гудериан, Клейст, Буш, Клюге, фон Вейхс, Кюхлер, Манштейн, Модель, Роммель, Хейнрики и Гейр;

– в Африке: Рейнхардт и Хеппнер.

Мои BRP на исходе, из‑за чего невозможно избрать наступательный вариант на востоке, западе или в Средиземном море. Однако их все же достаточно для того, чтобы переформировать армейские части. (Горелый этого не замечает? Чего он ждет?)

 

12 сентября

 

День пасмурный. С четырех часов утра льет дождь, а в сводках говорят об ухудшении погоды. Тем не менее не холодно, и с балкона можно наблюдать детишек в плавках и купальниках, которые носятся по пляжу – правда, недолго, – наперегонки с волнами. Атмосфера в ресторане, оккупированном постояльцами, которые играют в карты и уныло поглядывают в запотелые окна, наэлектризована донельзя, насыщена подозрительностью. Не успел я сесть и заказать завтрак, как сразу же вижу вокруг себя осуждающие лица; они никак не могут примириться с тем, что существуют люди, встающие в первом часу. У входа в гостиницу вот уже несколько часов стоит экскурсионный автобус (шофер давно его покинул), поджидающий группу туристов, чтобы отвезти их в Барселону. Автобус серо‑жемчужного цвета, такого же, как линия горизонта, где появляются едва заметные (впрочем, это, должно быть, оптический обман) вихревые облака, они напоминают взрывы, пробивающие щели в крыше непогоды. Позавтракав, выхожу на террасу, но по лицу тут же начинают стекать холодные капли, и я отступаю. Собачья погода, сетует старик немец, он сидит в телевизионном салоне в коротких штанах и курит сигару. Автобус ждет в том числе и его, но он, похоже, не торопится. Со своего балкона я смог убедиться, что единственные велосипеды, сиротливо застывшие на пляже и, как никогда, напоминающие груду хлама, – это велосипеды Горелого; для остальных летний сезон закончен. Я запер балкон и снова спустился вниз; там мне сказали, что фрау Эльза покинула гостиницу рано утром и не вернется до вечера. Я спросил, одна ли она уехала. Нет, не одна. С мужем. Расстояние от «Дель‑Map» до «Коста‑Брава» я преодолел на машине. Пока доехал, весь вспотел. В «Коста‑Брава» сразу наткнулся на сеньора Пере, который читал газету. «Дорогой Удо, как я рад вас видеть!» Он и в самом деле выглядел радостным, и я подумал, что он хочет втереться мне в доверие. Для начала мы обменялись дежурными фразами по поводу погоды. Потом сеньор Пере сказал, что пришлет ко мне своего врача. Это меня встревожило, и я отказался. «Примите хотя бы таблетки!» Я попросил коньяку и выпил его одним глотком. Потом попросил второй. Когда хотел расплатиться, сеньор Пере сказал, что отель меня угощает. «Вы и так уже расплачиваетесь своим мучительным ожиданием, и этого достаточно!» Я поблагодарил и через какое‑то время откланялся. Сеньор Пере проводил меня до дверей. Перед тем как попрощаться, я обронил, что веду дневник. Дневник? Да, дневник моих каникул, моей жизни здесь, ну, как это обычно делается. А, понимаю, сказал сеньор Пере. В мое время этим увлекались молодые девушки… и поэты. Я уловил насмешку в его словах: тонкую, усталую, далеко не добрую. Расстилавшееся перед нами море, казалось, того и гляди, выплеснется на бульвар. Я не поэт, улыбнулся я. Меня интересуют повседневные вещи, пусть даже они не всегда приятны; так, например, мне бы хотелось отразить в своем дневнике события, связанные с изнасилованием. Сеньор Пере изменился в лице. С каким изнасилованием? С тем, которое произошло чуть раньше, чем погиб мой друг. (В этот момент, возможно, из‑за того, что я упомянул Чарли, я ощутил приступ тошноты, и меня всего передернуло.) Вы ошибаетесь, пролепетал сеньор Пере. В последнее время у нас здесь не было случаев изнасилования, хотя в прошлом и нам не удалось избежать подобных позорных происшествий, в которых оказались замешаны главным образом лица, не принадлежавшие к нашему обществу. Вы же понимаете, до сего момента главной проблемой для нас было снижение уровня приезжающих сюда туристов и тому подобное. Тогда я, должно быть, ошибся, признал я. Несомненно, несомненно. Мы пожали друг другу руки, и я бегом бросился к машине, чтобы не попасть под ливень.

 

Зима сорок первого. Мне хотелось поговорить с фрау Эльзой, побыть с ней немного, но Горелый появился раньше ее. Стоя на балконе, я раздумываю над тем, как избежать его визита. Единственное, что я должен сделать, – это не выходить к главному входу в гостиницу; увидев, что меня нет, Горелый не станет заходить внутрь. Хотя он наверняка видел меня с пляжа, когда я торчал на балконе. Уж не специально ли я вышел туда для того, чтобы Горелый меня заметил или чтобы показать себе самому, что не боюсь быть обнаруженным. Удобная мишень: я открыто стою за мокрыми от дождя стеклами, чтобы меня видели Горелый, Волк и Ягненок.

Да, дождь не перестает; всю вторую половину дня гостиницу покидали отдыхающие, за которыми приехали голландские туристские автобусы. Интересно, что сейчас поделывает фрау Эльза? Ждет приема у врача, в то время как ее гостиница быстро пустеет? Прогуливается под руку с супругом по центральным улицам Барселоны? Направляется с ним в маленький кинотеатр, почти незаметный за деревьями? Вопреки ожиданиям, Горелый переходит в наступление в Англии. Но терпит неудачу. Нехватка BRP не позволяет мне дать ему сокрушительный отпор. На остальных фронтах изменений не произошло, хотя советские войска укрепили свои позиции. Честно говоря, игра уже не захватывает меня целиком (иное дело Горелый, он всю ночь расхаживает вокруг стола, делая подсчеты в тетрадке, которую я вижу у него впервые); дождь, постоянные думы о фрау Эльзе, смутная, вялая тоска заставляют меня сидеть, прислонившись к спинке кровати, курить и листать ксерокопии, которые я привез с собой из Штутгарта и которые, подозреваю, останутся здесь, в каком‑нибудь мусорном ведре. Кто из авторов этих статей действительно думает о том, что пишет? Кто руководствуется при этом подлинными чувствами? Я с легкостью мог бы работать в The General ; мне не составило бы труда опровергнуть их всех даже в сонном состоянии – не зря портье фрау Эльзы назвал меня сомнамбулой. Кто из них заглянул в пропасть? Один Рекс Дуглас что‑то в этом смыслит! (Ну еще, может, Бейма, он очень точен в исторических деталях, и Майкл Анкорс, чудаковатый и полный энтузиазма, своего рода американский вариант Конрада.) Остальные же – на редкость унылая и несостоятельная публика. Когда я сообщаю Горелому, что в бумагах, которые я читаю, содержатся планы, как его победить, все возможные действия и контрдействия, все безукоризненно подсчитанные расходы и выверенные стратегии, его лицо искажает (думаю, против его воли) уродливая улыбка; таков его ответ. Напоследок он делает несколько шагов, склоняется над столом с пинцетом в руке и перемещает войска. Я не слежу за его действиями. Знаю, что он не подстроит мне ловушку. Его BRP тоже на исходе, составляя тот минимум, который только‑только позволяет его войскам перевести дух. Похоже, дождь разрушил его бизнес? К моему удивлению, Горелый говорит, что нет. Еще будут солнечные дни. Ну а до тех пор? Так и будешь жить среди велосипедов? Продолжая спиной ко мне передвигать на доске фишки, он беззаботно отвечает, что это для него не проблема. Не проблема спать на мокром песке? Горелый насвистывает песенку.

 

Весна 1942‑го

 

Сегодня Горелый появляется раньше обычного. И поднимается ко мне самостоятельно, не дожидаясь, пока я спущусь. Открываю дверь и сперва его даже не узнаю. (У него вид как у жениха, только вместо букета цветов он прижимает к груди листки ксерокопий.) Вскоре понимаю, в чем причина такой перемены. Инициатива перешла к нему. Наступление, начатое Советской армией, развивается на участке между Онежским озером и Ярославлем; его танки прорывают мой фронт в шестиугольнике Е48, развивая успех, устремляются к северу, в направлении Карелии, и берут в кольцо четыре пехотных и один танковый корпус немцев на подступах к Вологде. В результате этих действий левый фланг армий, нацеленных на Куйбышев и Казань, полностью оголен. Единственный выход – немедленно перебросить туда, на стадии SR, войска группы армий «Юг», развернутые в сторону Волги и Кавказа, но тем самым ослабить давление в направлении Батуми и Астрахани. Горелый знает это и не теряет времени даром. Хотя выражение его лица не изменилось и он по‑прежнему погружен бог весть в какие кошмарные видения, я замечаю, – по ямочкам на его щеках! – с каким удовольствием он делает свои ходы, причем его движения раз от разу становятся все более плавными и изящными. Рассчитанное до деталей наступление было подготовлено  в предыдущем туре. (Например, в районе наступления он мог использовать только один аэродром – в Вологде, а ближайший к нему кировский все же находился далеко; чтобы исправить положение и учитывая, что понадобится концентрированная воздушная поддержка, в зимнем туре сорок первого года он поставил фишку, обозначавшую военно‑воздушную базу, на клетку С51…) Он не импровизирует, нет‑нет, ни в коей мере. На западе единственное значительное изменение связано с вступлением в войну Соединенных Штатов; довольно‑таки слабенькое вступление, учитывая ограниченное число их пехотных дивизий, из‑за чего британской армии приходится выжидать, пока не накопятся в достаточном объеме материальные ресурсы (BRP западных союзников расходуются в основном на поддержку СССР). Окончательное расположение американской армии, переброшенной в Великобританию, следующее: 5‑й и 10‑й пехотные корпуса – в Розите, пять воздушных факторов – в Ливерпуле и девять военно‑морских – в Белфасте. Горелый избирает на западе вариант «Позиционная война» и бросает кости, но ему не везет. Я разыгрываю такой же вариант, и мне удается захватить клетку на юго‑западе Англии, что жизненно важно с точки зрения моих планов на следующий тур. Летом сорок второго года я возьму Лондон и заставлю британцев капитулировать, а американцы получат свой Дюнкерк. Пока же я развлекаюсь с ксерокопиями Горелого. Только через какое‑то время он признается, что принес их мне. В подарок. Потрясающее чтение. Но мне неохота вставать в позу обиженного, а потому я решаю продемонстрировать ему комичную сторону происходящего и спрашиваю, где он раздобыл это сокровище. Горелый отвечает медленно и с трудом, – постепенно и мои вопросы начинают подчиняться тому же ритму, – как будто только недавно научился говорить. Это тебе, поясняет он. Копии, снятые им с какой‑то книги. С той, что он хранит под велосипедами? Нет. С книги, взятой им в библиотеке Пенсионной кассы Каталонии. Он демонстрирует мне читательский билет. Час от часу не легче. Он откопал в библиотеке банка  это дерьмо и снял копию, чтобы утереть мне нос, ни больше ни меньше. Теперь он поглядывает на меня искоса, ожидая, видимо, что я забеспокоюсь. Его расплывчатая тень подрагивает на стене возле двери. Но я не оправдаю его ожиданий. Равнодушно и в то же время аккуратно складываю ксерокопии на тумбочку. Позже, провожая его к выходу, прошу на минутку задержаться у стойки администратора. Ночной портье читает журнал. Наше вторжение в его владения ему явно не нравится, но все пересиливает страх. Я прошу у него кнопок. Кнопок? Его глазки недоверчиво перебегают с Горелого на меня, словно он ждет какого‑то подвоха и не хочет, чтобы его застигли врасплох. Да, болван, поройся в своих ящиках и дай мне несколько штук! – кричу я. (Я убедился, что портье труслив и робок, а потому в обращении с ним необходима твердость.) В одном из ящиков успеваю заметить парочку порнографических журналов. Наконец он победно и в то же время нерешительно поднимает вверх прозрачную пластмассовую коробочку, полную кнопок. Вам все нужны? – бормочет он, желая поскорее избавиться от кошмара. Пожав плечами, я спрашиваю у Горелого, сколько всего ксерокопий. Четыре, недовольным голосом отвечает он, уставясь в пол. Ему не по вкусу мои уроки силы. Четыре кнопки, говорю я и протягиваю ладонь, куда портье осторожно кладет две кнопки с зелеными головками и две с красными. После этого я, не оглядываясь, провожаю Горелого до дверей, и мы расстаемся. Приморский бульвар безлюден и плохо освещен (не горит один из фонарей), тем не менее я стою у окна до тех пор, пока не убеждаюсь, что Горелый прыжками спустился к пляжу и скрылся возле своих велосипедов; только тогда я поднимаюсь к себе в номер. Там я не спеша выбираю стену (ту, что за изголовьем моей кровати) и прикрепляю кнопками ксерокопии. После этого мою руки и внимательно разглядываю карту. Хотя Горелый и хватает все на лету, следующий тур останется за мной.

 

14 сентября

 

Встал в два часа дня. Чувствовал себя разбитым, но внутренний голос нашептывал, что мне следует как можно меньше времени находиться в гостинице. Я вышел на улицу, даже не приняв душ. Выпил кофе с молоком в соседнем баре, прочел кое‑какую немецкую прессу, вернулся в «Дель‑Map» и спросил про фрау Эльзу. Она еще не вернулась из Барселоны. Ее муж, естественно, тоже. В администрации настроены враждебно. В баре та же картина. Неприязненные взгляды официантов и всякое такое, впрочем, ничего серьезного. Солнце светило вовсю, хотя над горизонтом еще висели темные дождевые облака, а потому я надел пляжный костюм и пошел составить компанию Горелому. Велосипеды были разложены, но их хозяина поблизости не оказалось. Я решил подождать его и плюхнулся на песок. Я не захватил с собой книги, так что оставалось смотреть в темно‑голубое небо и думать о чем‑нибудь хорошем, чтобы время шло побыстрее. В какой‑то момент я, естественно, задремал; пляж к этому располагал: здесь было тепло и немноголюдно, ничего похожего на августовское столпотворение. Мне приснился Флориан Линден. Как будто мы с Ингеборг находимся в гостинице, в комнате, напоминающей нашу, и кто‑то стучится в дверь. Ингеборг не хотела, чтобы я открывал. Не делай этого, говорила она, не делай, если ты меня любишь. При этом губы у нее дрожали. Может, что‑то срочное, с решимостью в голосе говорил я, но как только делал шаг к двери, Ингеборг вцеплялась в меня обеими руками, не давая двинуться. Отпусти меня, орал я, отпусти немедленно, а тем временем в дверь стучали все сильнее, и это наводило на мысль, что, вероятно, Ингеборг права и лучше всего затаиться и не открывать. В ходе нашей схватки Ингеборг упала на пол. Я смотрел на нее сверху, а она лежала, как в обмороке, раздвинув ноги. Тебя любой мог бы сейчас изнасиловать, сказал я, и тогда она открыла глаз, только один глаз, по‑моему левый, огромный и невероятно голубой, и уже не спускала его с меня, куда бы я ни перемещался; этот взгляд тем не менее не был настороженным или обвиняющим, а, скорее, заинтересованным и немного испуганным. Не в силах больше выжидать, я приложил ухо к двери. Оказывается, с той стороны в дверь не стучали, а скреблись! Кто там? – спросил я. Это Флориан Линден, частный детектив, отвечал мне слабый голос. Вы хотите войти? – спросил я. Нет‑нет, ни в коем случае не открывайте дверь! – воскликнул тот же голос, голос Флориана Линдена. На сей раз он прозвучал чуть громче, но все равно довольно слабо, было заметно, что сыщик ранен. Некоторое время мы с Ингеборг стояли молча, прислушиваясь, но из‑за двери не донеслось больше ни звука. Казалось, гостиница погрузилась в морские пучины. Даже температура резко изменилась, и сделалось очень холодно, что мы, одетые по‑летнему, сразу ощутили. Скоро холод стал невыносимым, и мне пришлось встать и достать из шкафа одеяла. Мы накрылись ими, но это не помогло. Ингеборг разрыдалась, повторяя сквозь слезы, что уже не чувствует ног и что мы замерзнем и умрем. Ты умрешь только в том случае, если уснешь, успокаивал я ее, отводя глаза. Наконец за дверью послышались звуки. Это были шаги: кто‑то то приближался к двери на цыпочках, то снова удалялся. И так повторялось три раза. Это вы, Флориан? Да, это я, но мне уже нужно уходить, отвечал он. Что случилось? Кое‑какие темные дела, мне некогда сейчас объяснять, но пока вы в безопасности, и если будете действовать с умом, то завтра утром вернетесь домой. Домой? Голос детектива сопровождался каким‑то скрипом, переходящим в скрежет. Его расчленяют! – пришло мне в голову. Я хотел открыть дверь, но не мог встать. И не чувствовал ни ног, ни рук. Они были обморожены. С ужасом я понял, что нам отсюда не выбраться и мы умрем в этой гостинице. Ингеборг уже не шевелилась; она лежала у моих ног, закутанная в одеяло, и ее светлые волосы выделялись на фоне черных плиток пола. Хотелось обнять ее и пожаловаться на свое одиночество, но как раз в этот момент дверь открылась без моего участия. На месте, где должен был находиться Флориан Линден, никого не было, и только в конце коридора промелькнула чья‑то гигантская тень. Дрожа всем телом, я открыл глаза и увидел, как огромное темное облако накрывает город и медленно, словно тяжелый авианосец, движется в сторону холмов. Было холодно; купальщики давно покинули пляж, а Горелый так и не появился. Не знаю, сколько времени я лежал так без движения и смотрел в небо. Спешить мне было некуда. Я мог бы лежать так часами. Когда же я все‑таки поднялся, то направился не в гостиницу, а к морю. Вода была теплая и грязная. Я немного поплавал. Темное облако проплывало уже надо мной. Я перестал работать руками и ушел под воду, стремясь достичь дна. Не знаю, удалось ли мне это; хотя я нырял с открытыми глазами, под водой ничего не было видно. Море тащило меня за собой. Вынырнув, я увидел, что меня отнесло от берега не так далеко, как я думал. Я вернулся к велосипедам, поднял полотенце и стал им растираться. Впервые на моей памяти Горелый не вышел на работу. Дрожь все не унималась. Я сделал несколько наклонов, пару раз отжался и даже пробежался по песку. Окончательно высохнув, я обвязал полотенце вокруг пояса и направился в «Андалузский уголок». Там спросил рюмку коньяку, предупредив хозяина, что расплачусь чуть позднее. Спросил про Горелого. Никто его не видел.

 

День казался бесконечным. Фрау Эльза так и не вернулась, да и Горелый на пляже не показывался, несмотря на то что часов в шесть появилось солнце, а в районе косы, там, где начинались кемпинги, я различил плывущий велосипед, открытые зонты и фигурки людей, играющих с волнами. В моей части пляжа было не так оживленно. Многие постояльцы гостиницы отправились на групповую экскурсию то ли в винные погреба, то ли в знаменитый монастырь, и на террасе остались лишь несколько стариков да официанты. К тому времени, когда начало темнеть, я уже все обдумал и затем попросил администратора соединить меня с Германией. Перед этим я произвел ревизию своих финансов и понял, что денег мне хватит лишь на то, чтобы расплатиться по счету, переночевать в «Дель‑Map» в последний раз и заправить машину. С пятой или шестой попытки мне удалось дозвониться до Конрада. Его голос звучал так, словно он только что проснулся. В трубке слышались еще какие‑то голоса. Я сразу перешел к делу. Сказал, что мне нужны деньги. Что я думаю задержаться здесь еще на несколько дней.

– На сколько дней?

– Пока не знаю, все зависит от обстоятельств.

– Но по какой причине?

– Ну, это мое дело. Я верну тебе деньги сразу, как вернусь.

– Твои поступки наводят на мысль, что ты вообще не собираешься возвращаться.

– Что за чушь. Что бы я тут делал всю оставшуюся жизнь?

– Как я понимаю, ничего, но понимаешь ли это ты?

– Так уж ничего? Я мог бы работать гидом, открыть собственное агентство. Тут все кишит туристами, и человек, владеющий более чем тремя языками, еще как пригодился бы.

– Твое место здесь. Твоя карьера здесь.

– О какой карьере ты говоришь? В конторе?

– О творческой карьере, Удо, о статьях для Рекса Дугласа, о романах, да‑да, уж позволь мне это сказать, о романах, которые ты мог бы написать, если бы не был столь безрассуден. О наших с тобой планах… Помнишь?

– Спасибо, Конрад. Да, я думаю, что смог бы…

– Тогда возвращайся как можно скорее. Завтра же вышлю тебе деньги. Тело твоего друга, должно быть, уже в Германии. История закончилась. Что ты еще хочешь там делать?

– Кто тебе сказал, что Чарли нашли? Ингеборг?

– Ну разумеется. Она за тебя очень беспокоится. Мы видимся чуть ли не каждый день. Разговариваем. Я рассказываю ей о тебе. О том времени, когда вы с ней еще не были знакомы. Позавчера водил ее в твою квартиру, ей хотелось посмотреть.

– Ко мне домой? Твою мать! И она зашла внутрь?

– А как же. У нее был свой ключ, но она не хотела идти туда одна. Мы там немножко убрались. Это было просто необходимо. Она забрала кое‑какие свои вещи: свитер, несколько дисков… Не думаю, что ей будет приятно узнать о том, что ты просил денег, чтобы остаться в Испании еще на какое‑то время. Она хорошая девушка, но ее терпение имеет предел.

– Что она еще там делала?

– Ничего. Я же говорю: подмела пол, выбросила испорченные продукты из холодильника…

– В бумагах моих не рылась?

– Да нет, конечно.

– А ты чем занимался?

– Боже мой, Удо, тем же, чем и она.

– Ладно… Спасибо… Говоришь, вы часто видитесь?

– Чуть ли не каждый день. Я думаю, потому, что ей не с кем больше поговорить о тебе. Она хотела позвонить твоим родителям, но мне удалось ее отговорить. Думаю, незачем их волновать.

– Мои родители не стали бы волноваться. Им хорошо известен этот городок… и гостиница.

– Ну, не знаю. Я мало знаком с твоими родителями и понятия не имел, как они среагируют.

– С Ингеборг ты тоже мало знаком.

– Это верно. Ты служишь связующим звеном между нами. Хотя мне кажется, что между нами зародилось что‑то похожее на дружбу. За последние дни я ее лучше узнал, и она мне очень симпатична. Умная, практичная, не говоря уже о том, что красивая.

– Все понятно. Всегда так происходит. Она тебя…

– Соблазнила?

– Нет, не соблазнила; она холодная как ледышка. Но она тебя успокаивает. Тебя и любого. Это все равно что жить одному и заниматься исключительно своими вещами, ни о чем не беспокоясь.

– Не говори так. Ингеборг тебя любит. Завтра я обязательно пошлю тебе деньги. Ты вернешься?

– Пока нет.

– Не понимаю, что тебе мешает. Ты мне действительно рассказал все как есть? Я же твой лучший друг…

– Я хочу задержаться еще на несколько дней, вот и все. Никакой тайны тут нет. Хочу подумать, написать кое‑что и в полной мере насладиться этим местечком в пору, когда здесь так мало народу.

– И ничего больше? Ничего, связанного с Ингеборг?

– Какая ерунда, конечно нет.

– Рад это слышать. Как продвигается партия?

– Дошли до лета сорок второго. Я побеждаю.

– Как и следовало ожидать. Помнишь ту партию против Матиаса Мюллера? Мы играли ее год назад в шахматном клубе.

– Что за партия?

– В «Третий рейх». Франц, ты и я против группы из «Форсированного марша».

– И что там было?

– Ты не помнишь? Мы выиграли, и Матиас до того разозлился, а проигрывать он не умеет, это факт, что ударил стулом малыша Берндта Рана, да так, что он развалился.

– Стул?

– Ну естественно. Члены шахматного клуба вышвырнули его вон, и с тех пор он там не появляется. Помнишь, как мы тогда смеялись?

– Да, вспомнил. На память я пока не могу пожаловаться. Просто некоторые вещи уже не кажутся мне такими смешными. Но я все помню.

– Я знаю, знаю…

– Вот задай мне любой вопрос, и ты убедишься…

– Верю тебе, верю…

– Нет, ты спроси. Например, помню ли я, какие парашютные дивизии были в Анцио.

– Наверняка помнишь…

– А ты спроси…

– Ну хорошо. Какие дивизии…

– 1‑я дивизия в составе 1‑го, 3‑го и 4‑го полков, 2‑я дивизия в составе 2‑го, 5‑го и 6‑го полков и 4‑я дивизия в составе 10‑го, 11‑го и 12‑го полков.

– Прекрасно…

– А теперь спроси меня про танковые дивизии СС из Fortress «Europa».

– Хорошо, перечисли их.

– 1‑я «Лейбштандарте Адольф Гитлер», 2‑я «Дас Рейх», 9‑я «Хохенштауфен», 10‑я «Фрундсберг» и 12‑я «Гитлерюгенд».

– Блестяще. Твоя память безукоризненна.

– А как с твоей? Ты помнишь, кто командовал 352‑й пехотной дивизией, той, в которой служил Хаймито Герхардт?

– Ладно, хватит.

– Отвечай: помнишь или нет?

– Нет…

– Это же так просто, можешь вечером свериться с «Омаха‑бич» или любой книгой по военной истории. Генерал Дитрих Крайс был командиром дивизии, а полковник Мейер командовал полком Хаймито, 915‑м.

– Хорошо, я посмотрю. Это все?

– Я вспомнил Хаймито. Вот кто знает эти вещи назубок. Он может перечислить полный состав участников The Longest Day [32] вплоть до уровня батальона.

– Еще бы, ведь он как раз там попал в плен.

– Не смейся, Хаймито – это особый случай. Как‑то он сейчас?

– Нормально. Что с ним может случиться?

– Во‑первых, он старый; во‑вторых, все меняется, и человек постепенно остается один. Странно, что ты этого не понимаешь, Конрад.

– Он крепкий и жизнерадостный старик. К тому же он не один. В июле он ездил на отдых в Испанию вместе с женой. Прислал мне открытку из Севильи.

– Мне тоже. Только я, честно говоря, не разобрал его почерк. Нужно было бы и мне взять отпуск в июле.

– И поехать вместе с Хаймито?

– Может быть.

– Нам еще представится такая возможность в декабре. Когда поедем на парижский конгресс. Я недавно получил программу, это будет грандиозно.

– Это совсем другое. Я не это имел в виду…

– Мы получим возможность прочесть наш доклад. Ты сможешь лично  познакомиться с Рексом Дугласом. Сыграем партию в World in Flames, [33] где все будут за себя. Да взбодрись ты, это же будет потрясающе…

– Что значит – все будут за себя?

– Немецкая команда будет играть за Германию, британцы – за Великобританию, французы – за Францию. В общем, у каждой команды будет собственный батальон.

– Я понятия об этом не имел. А кто же будет представлять Советский Союз?

– Думаю, тут возникнет проблема. Наверное, французы, хотя кто его знает, возможны сюрпризы.

– А как с Японией? Японцы приедут?

– Не знаю, может быть. Если приедет Рекс Дуглас, то почему бы не приехать и японцам… Хотя вполне вероятно, что за японцев придется играть нам или бельгийцам. Французские организаторы наверняка уже все решили.

– Бельгийцы в роли японцев – это смешно.

– Я предпочитаю не опережать события.

– Все это отдает фарсом, несерьезно как‑то. Получается, что главной игрой на конгрессе станет World in Flames ? Кому это пришло в голову?

– Ну, не совсем главной игрой; она была включена в программу, и люди это одобрили.

– Я думал, преимущество будет отдано «Третьему рейху».

– Так оно и будет, Удо, – в докладах.

– Ну конечно, пока я распинаюсь по поводу разнообразных стратегий, все наблюдают за партией в World in Flames.

– Ты ошибаешься. Наш доклад поставлен на вторую половину дня двадцатого, а партия будет играться с двадцатого по двадцать третье и притом всякий раз после окончания докладов. А выбрали эту игру потому, что в ней могут участвовать несколько команд, только поэтому.

– Что‑то мне расхотелось туда ехать… Понятно, почему французы хотят играть за Советский Союз: они же знают, что мы их выведем из игры в первый же день… Отчего бы им не сыграть за Японию? Ясное дело, продолжают хранить верность прежним блокам… Они и Рекса Дугласа постараются прибрать к рукам, не успеет он приземлиться…

– Ни к чему заниматься домыслами, это бесполезное занятие.

– Кёльнцы, я полагаю, такого события не пропустят?

– Конечно.

– Ладно. Пора кончать. Передай привет Ингеборг.

– Возвращайся скорее.

– Хорошо.

– И не переживай.

– Я не переживаю. Мне здесь хорошо. Я доволен.

– Звони мне. Помни, что Конрад – твой лучший друг.

– Я это знаю. Конрад – мой лучший друг. До свидания…

 

Лето сорок второго. Горелый появляется в одиннадцать вечера. Я читаю в постели роман о Флориане Линдене и слышу его крики. Удо! Удо Бергер! – разносится его голос над пустынным Приморским бульваром. Мое первое побуждение – затаиться и подождать. Голос у Горелого такой хриплый и жалобный, как будто от огня у него пострадало и горло. Открываю балкон и вижу его на противоположной стороне улицы. Он сидит на парапете Приморского бульвара и с невозмутимым видом, словно все на свете время принадлежит ему, дожидается меня; в ногах у него стоит большая пластиковая сумка. В том, как мы приветствуем друг друга, есть что‑то жутковатое, и проявляется это в молчаливой обреченности, с которой мы вскидываем над головой руки. Между нами сразу устанавливается безмолвная, но прочная связь, и мы словно оживаем. Однако это впечатление длится недолго, до того момента, когда Горелый, поднявшись ко мне в номер, начинает выгружать из сумки, как из рога изобилия, пиво и бутерброды. Изобилие, конечно, скудноватое, но зато от души. (Незадолго до этого, проходя мимо портье, я вновь спросил про фрау Эльзу. Она еще не вернулась, ответил он, не поднимая глаз. Рядом с портье в огромном белом кресле сидит старик с немецкой газетой на коленях и наблюдает за мной со слабой улыбкой на обескровленных губах. Судя по его виду, жить ему осталось не больше года. Тем не менее, несмотря на крайнюю худобу, что подчеркивают выпирающие скулы и запавшие виски, в его взгляде ощущается невероятная сила; он смотрит на меня так, как будто давно знает. Ну как там на войне? – интересуется портье, и улыбка на лице старика становится шире. Так и хочется протянуть руку за стойку, ухватить наглеца за рубашку и как следует потрясти, но он, словно почувствовав что‑то, отодвигается подальше. Я поклонник Роммеля, объясняет он. Старик согласно кивает головой. Ты жалкое ничтожество, вот ты кто, отвечаю я. Старик складывает губы трубочкой и снова кивает. Возможно, бормочет портье. Яростные взгляды, которыми мы обмениваемся, говорят сами за себя. И еще ты подонок, добавляю я, желая разозлить его или, по крайней мере, заставить придвинуться поближе к стойке. Ладно, вопрос исчерпан, произносит по‑немецки старик и встает. Он очень высок, и его руки свисают почти до колен, как у пещерного человека. Однако это ложное впечатление, возникающее оттого, что старик сильно горбится. Так или иначе, но он настоящий великан: когда (или если) он выпрямится, в нем будет свыше двух метров. Но вся его властная сила сосредоточена в его голосе – голосе тяжелобольного упрямца. Почти сразу же, словно вставал он только для того, чтобы его увидели во всем величии, старик вновь опускается в кресло и спрашивает: еще какие‑то проблемы? Нет‑нет, спешит уверить его портье. Никаких, отвечаю и я. Превосходно, говорит старик, причем это слово звучит в его устах насмешливо и язвительно: пре‑вос‑ход‑но, и прикрывает глаза.)

Мы с Горелым едим бутерброды, сидя на кровати, и рассматриваем прикрепленные мною к стене листочки. Он без всяких слов понимает, насколько вызывающ этот мой поступок. С другой стороны, есть в нем что‑то от одобрения. В любом случае мы едим, погруженные в тишину, которая лишь изредка нарушается, когда мы обмениваемся дежурными фразами, и является частью той всеобщей тишины, что примерно час назад опустилась на гостиницу и городок.

После еды мы моем руки, чтобы не запачкать маслом фишки, и приступаем к игре.

В этом туре я возьму Лондон и тут же его потеряю. Перейду в контрнаступление на востоке и буду вынужден отступить.

 

Анцио. Fortress «Europa». Омаха‑бич. Лето 1942‑го

 

Я бродил по пляжу, когда все было Тьмою, повторяя вслух забытые имена, погребенные в архивах, пока вновь не взошло солнце. Но забыты ли эти имена или просто ждут своего часа? Я вспомнил игрока, которого Некто видит сверху: одна голова, плечи, тыльные стороны ладоней и доска с фигурами как сцена, где разыгрываются тысячи начал и финалов; вечный калейдоскопичный театр; единственный мост между игроком и его памятью; его память, которая есть желание и взгляд. Сколько их было, неукомплектованных, необстрелянных пехотных дивизий, что держали фронт на западе? Или тех, кто, несмотря на измену, остановил наступление в Италии? Какие бронетанковые дивизии прорвали оборону французов в сороковом и оборону русских в сорок первом и сорок втором? А с какими дивизиями, сыгравшими решающую роль, фельдмаршал Манштейн вторично взял Харьков и тем самым избежал катастрофы? Какие пехотные дивизии прокладывали путь танкам в сорок четвертом году в Арденнах? А сколько боевых групп – не сосчитать! – принесли себя в жертву на разных фронтах, чтобы остановить врага? Нет единого мнения на сей счет. Только играющая память знает это. Разгуливая по пляжу или съежившись на кровати у себя в номере, я воскрешаю названия и имена, они обрушиваются на меня лавиной, и я успокаиваюсь. Мои любимые фишки: 1‑я парашютная в Анцио, Panzer Lehr и 1‑я дивизия СС «Лейбштандарте Адольф Гитлер» в Fortress «Europa » и еще и фишек, соответствующих 3‑й парашютной дивизии в «Омаха‑бич», 7‑й бронетанковой дивизии во Франции сорокового, 3‑й танковой в Panzerkrieg,  1‑му бронетанковому корпусу СС в русскую кампанию, 40‑му танковому корпусу на русском фронте, 1‑й дивизии СС ЛАГ в Battle of the Bulge, Panzer Lehr  и 1‑й дивизии СС ЛАГ в «Кобре», танковому корпусу «Гросс Дойчланд» в «Третьем рейхе», 21‑й танковой дивизии в The Longest Day,  104‑му пехотному полку танковой армии в Африке… Даже чтение вслух Свена Хасселя[34] не могло бы стать лучшим стимулятором… (Кто это у нас читал одного Свена Хасселя? Все бы сказали, что М. М., это вполне в его духе, но на самом деле это был совсем другой тип, похожий на собственную тень, над которым мы с Конрадом в свое время вдоволь напотешались. Этот парень организовал в 1975 году в Штутгарте День ролевых игр. Игровым полем для него стал весь город, на улицах которого по правилам, заимствованным с небольшими изменениями из Judge Dredd, [35] была разыграна партия, посвященная последним дням Берлина. Рассказывая об этом сейчас, замечаю, что Горелый слушает меня с явным интересом, хотя вполне возможно, он притворяется, чтобы не дать мне сконцентрироваться на игре. Что ж, желание законное, но только все это напрасно, поскольку я способен перемещать свои корпуса с закрытыми глазами. В чем состояла игра, называвшаяся «Берлинский бункер», каковы были ее цели, каким образом достигалась победа и кто тут побеждал – все это так и осталось не совсем понятным. Двенадцать игроков изображали солдат, занимавших круговую оборону на подступах к Берлину. Шесть игроков выступали в роли представителей Народа и Партии и могли действовать только внутри оборонительного кольца. Трое игроков представляли Руководство и обеспечивали взаимосвязь между остальными восемнадцатью, чтобы те не оказались вне кольца, когда оно сжималось, что происходило постоянно, и, главное, чтобы само это кольцо не было прорвано, что неизбежно должно было случиться. Наконец, был еще один участник, наделенный довольно неопределенными и тайными функциями. Он мог и должен был перемещаться по осажденному городу, но был единственным, кто не знал, где проходит линия обороны; он мог и даже обязан был совершать объезд города, но был единственным, кто не знал ни одного из его защитников. Он обладал правом смещать членов Руководства и ставить на их место представителей Народа, но делал это вслепую, оставляя в условленном месте письменные распоряжения и получая донесения. Его власть была столь же велика, как его слепота, – наивность, по словам Свена Хасселя, – а его свобода столь же велика, как постоянный риск, которому он подвергался. Над ним была установлена своего рода незримая опека, поскольку конечная судьба всех участников зависела от его судьбы. Как и следовало ожидать, игра закончилась полным конфузом: кто‑то из игроков заблудился в предместьях, кто‑то сжульничал, кто‑то с наступлением темноты самовольно покинул свою позицию, а некоторые участники за всю игру так и не увидели никого из партнеров, если не считать арбитра, и т. д. Разумеется, ни я, ни Конрад в этом действе не участвовали, хотя Конрад взял на себя труд наблюдать за событиями из спортзала Промышленного техникума, где состоялось открытие Дня игр, и впоследствии рассказывал, как тяжело неудача сказалась на моральном состоянии новоявленного Свена Хасселя. Через несколько месяцев он уехал из Штутгарта и теперь, по словам всезнающего Конрада, живет в Париже и занимается живописью. Не удивлюсь, если встречу его на конгрессе…)

После полуночи развешанные на стене ксерокопии наводят на мрачные мысли. За ними ничего нет, одна пустота.

– Становится свежо, – говорю я.

Горелый пришел в вельветовой куртке; она ему явно мала – по‑видимому, это подарок какой‑нибудь доброй души. Куртка старая, но хорошего качества; перед тем как подойти к доске, он снимает ее, аккуратно складывает и кладет на кровать. Его сдержанная и сосредоточенная готовность умиляет. Со своей тетрадкой, куда он заносит все стратегические и материальные изменения в стане союзников (а может, это дневник, наподобие моего?), он теперь не расстается… Такое впечатление, что в «Третьем рейхе» он нашел для себя приемлемую форму общения. Здесь, возле карты и своих force pool, он выглядит уже не страшилищем, а мыслителем, управляющим сотнями фишек… Он диктатор и творец… Кроме того, это для него развлечение… Если бы не ксерокопии, я бы сказал, что оказал ему услугу. Однако эти листки – недвусмысленное предупреждение, первое свидетельство того, что я должен быть начеку.

– Горелый, – спрашиваю я, – тебе нравится игра?

– Нравится.

– И ты думаешь, раз тебе удалось меня остановить, значит, ты выиграешь?

– Не знаю, пока рано об этом говорить.

Горелый распахивает настежь балкон, чтобы ночь очистила от дыма мою комнату, по‑собачьи наклоняет голову набок и после некоторой запинки спрашивает:

– Скажи, какие у тебя еще любимые фишки? Какие дивизии самые замечательные (буквально так!) и какие битвы наиболее трудные? Расскажи мне побольше об игре…

 

С Волком и Ягненком

 

В моей комнате появляются Волк и Ягненок. В отсутствие фрау Эльзы прежде строгие гостиничные правила сразу помягчели, и теперь сюда заходят все кому не лень. Анархия постепенно устанавливается на всех уровнях обслуживания, и чем дальше от нас жаркие дни, тем она заметней. Такое впечатление, что люди могут работать только в поту или когда видят перед собой взмокших клиентов. Обстановка располагает к тому, чтобы уехать, не расплатившись, но на подобное бесстыдство я решился бы лишь в том случае, если бы какой‑нибудь волшебник сделал так, чтобы я потом смог увидеть лицо фрау Эльзы, ее изумление. По‑видимому, с окончанием летнего сезона и, соответственно, контрактов у многочисленных временных работников дисциплина падает, и происходит неизбежное: воровство, плохое обслуживание, грязь. Сегодня, например, никто и не подумал убрать мою постель. Пришлось это делать самому. Еще мне нужны новые простыни. Я звонил в администрацию, но никто не смог сказать мне ничего вразумительного. Волк и Ягненок появляются как раз тогда, когда я сижу и жду, пока кто‑нибудь принесет мне из прачечной чистые простыни.

– Вот выбрали свободную минутку, чтобы тебя повидать. Не хотелось, чтобы ты уехал не попрощавшись.

Я успокоил их. Пока еще не решено, когда я уеду.

– Похоже, ты насовсем к нам переселился, – говорит Ягненок.

– Видимо, он нашел здесь что‑то такое, ради чего стоит остаться, – замечает Волк, подмигивая мне. Намекает на фрау Эльзу или на что‑то другое?

– А что нашел Горелый?

– Работу, – отвечают оба так, как будто это в порядке вещей.

Оба они устроились подсобными рабочими и одеты соответственно – в полотняные робы со следами краски и цементного раствора.

– Кончилась хорошая жизнь, – вздыхает Ягненок.

Тем временем Волк беспокойно устремляется в другой конец комнаты, где с любопытством разглядывает игровое поле и force pool; на этой стадии войны разобраться в хаосе фишек непосвященному нелегко.

– Это и есть знаменитая игра?

Я киваю. Хотелось бы знать, кто  сделал ее знаменитой. Возможно, это лишь моя вина.

– Очень трудно научиться в нее играть?

– Горелый научился, – отвечаю я.

– Горелый – особая статья, – говорит Ягненок, не слишком заинтересовавшийся игрой; он даже не смотрит в ту сторону и не подходит к столу, словно боится оставить свои отпечатки на месте преступления. Флориан Линден?

– Если Горелый научился, то и я бы смог, – заявляет Волк.

– Разве ты знаешь английский? Как ты прочтешь правила, они же по‑английски написаны? – Ягненок обращается к Волку, но смотрит на меня с участливой и заговорщической улыбкой.

– Немного знал, когда работал официантом. Читать не читал, но все‑таки…

– Брось, если ты и на испанском‑то толком ничего не можешь прочесть, даже «Мундо депортиво»,[36] то что говорить о правилах на английском? Так что не говори чепухи.

Впервые, по крайней мере в моем присутствии, щуплый Ягненок продемонстрировал свое превосходство над Волком. Тот же завороженно смотрит на карту, указывает на шестиугольники, где развертывается битва за Англию (не прикасаясь при этом ни к карте, ни к скоплениям фишек!), и говорит, что, насколько он понимает, «например, здесь, – он имеет в виду район к юго‑западу от Лондона, – произошло или вскоре произойдет сражение». Я подтверждаю его правоту, и тогда, повернувшись к Ягненку, Волк делает непонятный мне жест рукой, видимо непристойный, и говорит: видишь, не так это и трудно.

– Не смеши людей, – отвечает Ягненок, по‑прежнему стараясь не глядеть на стол.

– Ладно, я случайно угадал… Ты доволен?

Внимание Волка переключается теперь с карты на ксерокопированные листки. Уперев руки в бока, он быстро переводит глаза с одного на другой, не успевая, разумеется, ничего прочесть. Правильнее было бы сказать, что он рассматривает их, как картины.

Часть правил? Нет, не похоже.

– Отчет о заседании Совета министров от 12 ноября 1938 года, – читает Волк. – Черт, это же самое начало войны!

– Нет, война началась позднее. Осенью следующего года. Ксерокопии просто помогают нам… в нашей постановке. Игры такого рода пробуждают в нас довольно любопытный документальный порыв. Мы как бы хотим узнать все, что было сделано, для того чтобы изменить то, что было сделано плохо.

– Понятно, – говорит Волк, ничего, естественно, не поняв.

– Если станешь все только повторять, это будет неинтересно. Это уже будет не игра, – бормочет Ягненок и усаживается на ковер, загородив проход в туалет.

– Что‑то в этом роде… Хотя все зависит от мотива… От точки зрения…

– Сколько книжек надо прочесть, чтобы хорошо играть?

– Много. А может, ни одной. Чтобы нормально, без особых претензий сыграть, достаточно знать правила.

– Правила, правила… Где они, эти самые правила? – Сидящий на моей кровати Волк поднимает с пола коробку из‑под «Третьего рейха» и вынимает из нее руководство на английском языке. Взвешивает его на ладони и удивленно покачивает головой. – Не могу понять…

– Чего?

– Когда Горелый успел прочесть этот талмуд, если он целый день занят на работе.

– Не преувеличивай, с велосипедов уже ничего не выжмешь.

– Ну и что, дел у него все равно полно. Я как‑то помогал ему, целый день провел на солнцепеке и знаю, что это такое.

– Помогал? Ты просто искал подходящую иностраночку, чтобы закрутить с ней, так что не рассказывай мне сказки.

– И это тоже…

Все возрастающее превосходство Ягненка над Волком не вызывало сомнений. Я предположил, что с последним случилось нечто из ряда вон выходящее и это нарушило, пусть ненадолго, прежнюю иерархию между ними.

– Горелый ничего не читал. Просто я запасся терпением и постепенно объяснил ему все правила.

– А потом он их прочел. Он снял копию с правил и по вечерам сидел в баре и учил их, да еще подчеркивал места, которые его особенно заинтересовали. Я думал, он собрался сдавать экзамен на водительские права, вот и зубрит, но он сказал, что нет, это правила игры.

– Ксерокопия?

Оба кивнули.

Это меня озадачило, поскольку я правила никому не давал. Существовало два возможных варианта: первый, что они ошибаются и неправильно поняли Горелого, либо он наплел им с три короба, чтобы они только отвязались; и второй, что все это чистая правда и Горелый без моего разрешения унес правила, чтобы снять с них копию, а на следующий день незаметно возвратил их на место. Пока Волк с Ягненком высказывали свои соображения по другим вопросам (достоинства моего номера, его цена, чем бы они здесь занялись, вместо того чтобы терять время на всякие «паззлы», и тому подобное), я размышлял над тем, была ли у Горелого реальная возможность вынести из номера руководство и, сняв копию, на следующий день вернуть его на место. Никакой. За исключением последнего раза, он неизменно появлялся в просвечивающей насквозь майке и коротких либо длинных штанах, где было так же невозможно спрятать увесистую книжицу, занимавшую чуть ли не полкоробки. К тому же, когда он приходил или уходил, я всегда его сопровождал, и если трудно было заподозрить в Горелом тайные намерения, то еще труднее было представить, что я мог не заметить изменений в его внешнем облике – какой‑нибудь предательской выпуклости, пусть даже небольшой – после прихода или перед уходом. Логика указывала на то, что он невиновен; осуществить такое было просто физически невозможно. И тут напрашивалось третье объяснение, простое и одновременно тревожное: кто‑то другой, имеющий отношение к гостинице, побывал в моем номере, воспользовавшись служебным ключом. По моему разумению, единственным, кто мог бы это сделать, был муж фрау Эльзы.

(Стоило только представить себе, как он ходит на цыпочках среди моих вещей, и у меня сразу защемило под ложечкой. Я воображал его высоченным, худым как скелет и без лица, вернее, с лицом, закутанным во что‑то, напоминающее темное расплывающееся облако. Он рылся в моих бумагах и моей одежде, прислушиваясь к шагам в коридоре и гудению лифта; десять лет этот сукин сын выжидал, терпеливо выжидал нужного момента, чтобы выпустить на меня своего подпаленного пса и растерзать…)

Какой‑то стук, показавшийся мне вначале странным, а впоследствии – пророческим, вернул меня к действительности.

Стучали в дверь.

Я открыл. Это горничная принесла чистые простыни. Я довольно неохотно впустил ее, ибо она явилась в самый неподходящий момент. Мне хотелось, чтобы она побыстрее сделала свою работу, получила на чай и выметалась, а мы бы с моими испанцами еще поговорили о том о сем и я задал бы им кое‑какие вопросы, которые, на мой взгляд, не терпели отлагательства.

– Постели их сразу, – сказал я горничной. – Грязные я утром отдал.

– Кого я вижу! Как дела, Кларита? – Волк развалился на кровати, подчеркивая тем самым свой статус гостя, и лениво помахал ей рукой.

Горничная, та самая девушка, что, по словам фрау Эльзы, желала моего скорейшего отъезда, заколебалась, словно по ошибке попала не в тот номер, и этих нескольких секунд оказалось достаточно, чтобы ее притворно опущенные глаза обнаружили Ягненка, по‑прежнему сидевшего на ковре и радостно приветствовавшего ее, и сразу же застенчивость или недоверие (а может, страх!), охватившее девушку, едва она переступила порог моей комнаты, как рукой сняло. Она с улыбкой ответила на приветствия и приготовилась, заняв стратегическую позицию у кровати, перестелить простыни.

– Слезай, – приказала она Волку. Тот прислонился к стене и начал дурачиться и корчить рожи. Я с любопытством наблюдал за ним. Его гримасы, поначалу всего лишь нелепые, постепенно обретали цвет , лицо с каждым разом становилось все темнее и темнее, пока не превратилось в черную маску с небольшими вкраплениями красного и желтого.

Одним рывком Кларита расстелила простыни. И хотя ее лицо оставалось невозмутимым, я понял, что она нервничает.

– Осторожно, не урони фишки.

– Какие фишки?

– Те, что на столе, от игры, – разъяснил Ягненок. – Ты способна вызвать землетрясение, Кларита.

Не зная, продолжать ей уборку или уйти, она избрала третий вариант и просто застыла на месте. С трудом верилось, что эта девушка – та самая горничная, что составила обо мне такое плохое мнение, что именно она смиренно принимала от меня деньги и боялась раскрыть рот в моем присутствии. Теперь же она вовсю смеялась шуткам и отпускала выражения вроде «никогда не научитесь», «вы только взгляните, что тут творится», «какие же вы неаккуратные», словно номер снимали Волк с Ягненком, а не я.

– Ни за что не стала бы жить в такой комнате, – заявила она.

– Я здесь тоже не живу, а временно остановился.

– Все равно, – махнула рукой Кларита. – Просто прорва какая‑то…

Позже я понял, что она имела в виду свою работу, то, что номер приходится постоянно убирать; но тогда я почему‑то принял это на свой счет, и мне стало грустно оттого, что даже совсем молоденькая девушка вправе отпускать критические замечания по поводу моей ситуации.

– Мне надо поговорить с тобой, это важно. – Волк обошел вокруг кровати и уже безо всяких ужимок ухватил горничную за руку. Она вздрогнула, словно ее укусила гадюка.

– Потом, – проговорила она, глядя на меня, а не на него с растерянной улыбкой, как будто добивалась моего одобрения. Только что я должен был одобрить?

– Сейчас, Кларита. Мы должны поговорить сейчас.

– Именно что сейчас. – Ягненок поднялся с пола и бросил одобрительный взгляд на пальцы, стискивающие руку девушки.

Ах ты, маленький садист, подумал я; сам‑то побаивается причинить ей боль, но с удовольствием наблюдает, как это делает другой, и еще подбрасывает дров в огонь. Потом мое внимание вновь привлек взгляд Клариты; он уже вызвал однажды у меня интерес во время злополучного инцидента со столом, но так и остался тогда на втором плане, возможно потому, что его заслоняли глаза фрау Эльзы. И вот теперь он возник передо мной вновь, застывший и безмятежный, как средиземноморский (африканский?) пейзаж на открытке.

– Ну и ну, Кларита, и ты еще обижаешься? Забавно.

– Ты должна нам все объяснить, по крайней мере.

– Ты не очень хорошо поступила, так ведь?

– Хави весь измучился, а тебе хоть бы что.

– О тебе уже и слышать не хотят.

– Кто же захочет?

Резким движением горничная высвободила руку – не мешай мне работать! – разгладила простыни, заправила их под матрац, сменила наволочку, постелила и аккуратно расправила кремовое покрывало, а закончив, вместо того чтобы уйти, поскольку ее бурная деятельность лишила Волка и Ягненка аргументов и желания продолжать разговор, встала, скрестив руки на груди, в противоположном углу комнаты, отделенная от нас безукоризненно заправленной кроватью, и спросила, что еще она должна услышать. Вначале я подумал, что она обращается ко мне. В ее вызывающем поведении, резко контрастировавшем с миниатюрной фигуркой девушки, явно присутствовали какие‑то символы, которые одному мне было под силу разгадать.

– Против тебя я ничего не имею. А Хави просто придурок. – Волк присел на краешек кровати и принялся свертывать самокрутку с травкой. На покрывале образовалась четкая складка, протянувшаяся до противоположной стороны кровати.

– Вот толстожопый, – сказал Ягненок.

Я улыбнулся и несколько раз кивнул, давая понять Кларите, что все в порядке. И не стал ничего говорить, хотя в глубине души был недоволен тем, что они повели себя так бесцеремонно и закурили без моего разрешения. Что подумала бы фрау Эльза, появись она тут? А какого мнения обо мне будут постояльцы и служащие гостиницы, если это дойдет до них? Кто, в конце концов, может поручиться, что Кларита станет держать язык за зубами?

– Хочешь? – Волк пару раз затянулся и протянул цигарку мне. Чтобы не ударить в грязь лицом, а главным образом из застенчивости, я глубоко втянул в себя дым, благодаря судьбу, что конец цигарки не обслюнявлен, и тут же передал ее Кларите. Наши пальцы встретились, это продолжалось чуть дольше, чем было необходимо, и мне показалось, что ее щеки порозовели. С покорным видом, как бы показывая, что загадочный конфликт между нею и испанцами разрешен, девушка села возле стола, спиной к балкону, и прилежно выпустила струю дыма, окутавшего карту. Ну и сложная же игра! – громко произнесла она и шепотом добавила: это только для умников!

Волк и Ягненок переглянулись то ли с обиженным видом, то ли просто не зная, как реагировать, а потом обратили свои взоры на меня, словно искали – эти тоже! – одобрения. Я же не мог оторвать глаз от Клариты, и даже не от самой Клариты, а от облака дыма, голубоватого и полупрозрачного, что нависло над Европой и время от времени обновлялось благодаря девушке, чьи темные губы раз за разом выдували длинные и тонкие струи дыма, расплывавшегося потом над Францией, Германией, обширными пространствами на востоке.

– Эй, Кларита, передавай дальше! – потребовал Ягненок.

Девушка взглянула на нас так, словно мы помешали ей досмотреть прекрасный и захватывающий сон, и, не вставая, протянула руку с зажатой между кончиками пальцев цигаркой. Ее худые руки были усеяны мелкими кружками, более светлыми, чем остальная кожа. Мне показалось, что ей нехорошо, что она не привыкла курить и что пора бы каждому из нас заняться своими обычными делами, в том числе и Волку с Ягненком.

– Да что ты, ей очень нравится, – сказал Волк, передавая мне окурок, который на сей раз был действительно обмусолен, и мне пришлось немало постараться, чтобы не коснуться его губами.

– Кто мне нравится?

– Всякие олухи, дура, – сплюнул Ягненок.

– Это неправда, – сказала Кларита и резким движением, в котором было больше театрального, чем естественного возмущения, вскочила на ноги.

– Спокойно, Кларита, спокойно, – произнес Волк неожиданно льстивым, бархатистым, даже, я бы сказал, женственным голосом, схватил ее за плечо и свободной рукой стал тыкать в ребра, – а то уронишь фишки, и что тогда подумает наш немецкий друг? Что ты дура, а ведь ты совсем не дура, правда?

Ягненок подмигнул мне, сел на кровать позади горничной и с похотливой улыбкой стал прижиматься к ней, не произнося при этом ни слова, поскольку даже его улыбка до ушей была обращена не ко мне и не к стоявшей к нему спиной Кларите, а… к некоему застывшему пространству… зоне безмолвия, которая незаметно образовалась на площади в половину моей комнаты… Скажем, от кровати до увешанной ксерокопиями стены.

Рука Волка, которая, как я с опозданием заметил, была сжата в кулак, отчего наносимые ею тычки могли быть достаточно болезненными, разжалась, и его ладонь накрыла грудь девушки. Кларита не сопротивлялась, ее тело сразу обмякло, капитулировав перед уверенностью, с которой Волк его тискал. Не вставая с кровати, неестественно выгнув туловище и орудуя руками, словно кукла на шарнирах, Ягненок ухватил девушку за ягодицы и пробормотал какую‑то непристойность. Сука, кажется, сказал он, не то грязная шлюха. Я подумал, что стану свидетелем изнасилования, и вспомнил слова сеньора Пере из «Коста‑Брава» по поводу местной статистики подобных преступлений. Какими бы ни были их намерения, они не торопились: в какой‑то момент все трое составили живописную картину, и единственным, что вносило в нее диссонанс, был Кларитин голос, время от времени произносивший «нет», причем всякий раз с разной степенью категоричности, словно горничная искала наиболее подходящий тон для отказа и никак его не находила.

– Поставим ее поудобнее? – Вопрос был явно адресован мне.

– Ну конечно, так будет лучше, – откликнулся Ягненок.

Я кивнул, но никто из троицы не сдвинулся с места: Волк по‑прежнему обнимал за талию совсем сомлевшую Клариту, а Ягненок, сидя на краю кровати, поглаживал ягодицы девушки размеренными круговыми движениями, словно перемешивал доминошные кости. Такое отсутствие активности подвигло меня на безрассудный поступок. Я вдруг заподозрил, что все это спектакль, ловушка, чтобы выставить меня в нелепом виде; розыгрыш, над которым они потом вдоволь посмеются. Если я прав, то в коридоре должен был находиться кто‑то еще. Поскольку я сидел ближе всех к двери, мне не составляло труда протянуть руку и открыть ее, разрешив тем самым свои сомнения. Что я и не замедлил сделать излишне резким движением. В коридоре никого не оказалось. Тем не менее я оставил дверь открытой. На Волка с Ягненком это подействовало как ушат холодной воды. Они сразу же отпрянули от девушки, а та наградила меня благодарным взглядом, который я сумел понять и оценить. Я велел ей уходить. Немедленно и без разговоров! Кларита послушно простилась с испанцами и удалилась по коридору ленивой походкой всех горничных на свете; сзади она казалась беззащитной и малопривлекательной. Возможно, так оно и было на самом деле.

Оставшись наедине с испанцами, не успевшими прийти в себя от удивления, я строгим голосом, не допускающим возражений и уверток, спросил, правда ли, что Чарли кого‑то изнасиловал.  В тот момент я был уверен, что само небо вдохновило меня на этот вопрос. Волк и Ягненок посмотрели на меня недоуменно и одновременно с опаской. Они не подозревали, что на них такое обрушится!

– Чтобы он изнасиловал девушку? Бедный Чарли, да будет земля ему пухом!

– Стервец Чарли, – возразил я.

Я готов был выбить из них правду любым способом, включая применение силы. Если Волка еще можно было рассматривать как достойного противника, то Ягненок, чей рост не превышал метра шестидесяти, был настолько тщедушен, что выбыл бы из схватки после первой же затрещины. И хотя я должен был рассчитывать только на себя, особо осторожничать не собирался. Стратегически моя позиция была идеальной: я контролировал единственный выход, который в случае необходимости мог блокировать либо использовать как путь для отхода при неудачном раскладе. Рассчитывал я и на фактор неожиданности. На то, что они с перепугу нечаянно проговорятся. На недостаточную сообразительность Волка и Ягненка. Однако если быть откровенным, то ничего такого я заранее не планировал; все произошло само собой, как это случается в детективных фильмах, когда тебе показывают один и тот же кадр несколько раз, пока ты не догадываешься, что это и есть ключ к разгадке преступления.

– Послушай, надо уважать мертвых, тем более если они были твоими друзьями, – сказал Ягненок.

– Дерьмо! – заорал я.

Оба они стали бледные как полотно, и я понял, что они не будут драться и мечтают лишь о том, как бы поскорее убраться отсюда.

– Кого же, по‑твоему, он изнасиловал?

– Как раз это я и хочу узнать. Может, Ханну? – предположил я.

Волк посмотрел на меня, как смотрят на умалишенных или несмышленых детей.

– Ханна была его телкой, как же он мог ее изнасиловать?

– Так было это или не было?

– Ну конечно же не было, что за чушь ты городишь! – возмутился Ягненок.

– Чарли никого не насиловал, – сказал Волк. – Он был отличный парень.

– Кто, Чарли отличный парень?

– Он был твоим другом, и ты этого не знал?

– Не был он моим другом.

Волк рассмеялся утробным смехом и сказал, что он давно это заметил и чтобы я не считал его идиотом. Затем он вновь заявил, что Чарли был мужик что надо и не мог изнасиловать кого бы то ни было, а если кого‑то и хотели изнасиловать, так это самого Чарли, в ту ночь, когда он бросил Ингеборг и Ханну на шоссе. Вернувшись в город, он напился в компании незнакомых людей; по словам Волка, это были скорее всего иностранцы, возможно немцы. Из бара все они в неизвестном количестве, но исключительно мужской компанией направились на пляж. Чарли вспоминал потом оскорбления, правда не только в свой адрес, то, как его подталкивали, отпуская грубые шутки, и пытались спустить штаны.

– Значит, это его изнасиловали?

– Нет. Он отбросил ногой того, кто стоял ближе всех, и ушел. Их было немного, ну а силенкой Чарли господь не обидел. Но он страшно разозлился и хотел им отплатить. Зашел ко мне домой, и мы отправились на пляж. Но, когда пришли, там уже никого не было.

Я поверил им. Установившаяся тишина в комнате, приглушенные звуки, доносившиеся с Приморского бульвара, даже уходящее солнце и море, видневшееся сквозь балконные занавески, – все говорило в пользу этих двух мерзавцев.

– Ты думаешь, что Чарли покончил жизнь самоубийством? Это не так, он никогда не наложил бы на себя руки. Это был несчастный случай.

Все втроем мы покинули оборонительные позиции и наблюдательный пункт и без всякого перехода впали в грустное состояние (хотя это выражение неточное и вообще лишнее), а потому уселись кто на кровать, а кто на пол, укрывшись теплым одеялом солидарности, как будто на самом деле были друзьями или только что оттрахали горничную, обмениваясь короткими фразами, иногда междометиями и мирясь с иным, трепетным присутствием, заявлявшим о себе мельканием мощной спины в другом конце комнаты.

К счастью, Ягненок раскурил еще одну цигарку с травкой, и мы пустили ее по кругу, пока она не догорела до конца. Больше курева у нас не было. Упавший на ковер пепел Волк аккуратно сдул.

Мы дружно отправились в «Андалузский уголок» выпить пива.

Бар был пуст, и мы затянули песню.

Через час я почувствовал, что больше не выдержу, и распрощался.

 

Мои любимые генералы

 

Я не ищу в них совершенства. Да и что такое совершенство на доске, если не смерть и пустота? В именах, в блистательных карьерах, в том, что составляет память, я ищу туманное изображение их рук, белых и уверенных; ловлю их взгляд, обращенный к полю битвы (правда, фотографии, на которых они изображены в такой позиции, можно по пальцам пересчитать), несовершенный и странный, деликатный, холодный, мрачный, вызывающий, осторожный; и во всех угадывается отвага и любовь. В Манштейне, в Гудериане, в Роммеле. У моих любимых генералов. И в Рундштедте, в фон Боке, в фон Леебе. Ни от них, ни от других я не требую совершенства; и остаюсь наедине с их лицами, открытыми или непроницаемыми, с их кабинетами, иногда с одним лишь именем и мало что значащей подробностью. Я даже забываю, командовал такой‑то в начале войны дивизией или корпусом, прославился больше в качестве командующего танковыми войсками или пехотой; путаю места боев и операций. Но от этого мои герои не становятся менее заметными. Тотальность как бы слегка затушевывает их в зависимости от перспективы, но они никуда не исчезают. Ни один подвиг, ни одно проявление слабости, ни один случай сопротивления, короткого или длительного, не канет в Лету. Если бы Горелый знал и хоть немного ценил немецкую литературу нашего столетия (между прочим, не исключено, что он ее знает и ценит!), я бы сказал ему, что Манштейн напоминает мне Гюнтера Грасса, а Роммель – Целана. Точно так же Паулюса можно сравнить с Траклем, а его предшественника Рейхенау – с Генрихом Ганном. Гудериан похож на Юнгера, а Клюге – на Бёлля. Он бы этого не понял. По крайней мере, пока бы не понял. Что касается меня, то я с легкостью придумываю им занятия, прозвища, хобби, жилища, помещаю в разные времена года и т. д. Или часами сравниваю между собой и делаю разного рода подсчеты на основе их послужных списков. Вновь и вновь выстраиваю их по различным признакам, включающим присутствие в тех или иных играх, награды, победы, поражения, годы жизни, опубликованные книги. Они не похожи на святых, но иногда я вижу их на небе; словно в каком‑то фильме вижу их лица на фоне облаков: они улыбаются, окидывают взглядом горизонт, произносят приветствия; некоторые покачивают головой, словно не могут освободиться от невысказанных сомнений. Они делят место на небе, среди облаков, с генералами Фридриха Великого, словно обе эпохи и все посвященные им игры слились в едином туманном потоке. (Иногда мне мерещится, будто Конрад болен и лежит в больнице, где визиты строго запрещены, хотя, возможно, я стою за дверью его палаты; и вот перед смертью он обнаруживает отраженные на стене карты и фишки, которых ему уже не суждено коснуться! Это эпоха Фридриха и всех генералов, сумевших ускользнуть от законов того света! Мой бедный Конрад ударяет кулаком по стене и попадает в пустоту.) Симпатичные фигуры, несмотря ни на что. Такие, как Титан Модель, Шернер Бирюк, Рендулио Ублюдок, Арним Послушный, Ловкач Витцлебен, Бласковиц Прямодушный, Кнобельсдорф Джокер, Балк Здоровяк, Мантейфель Неустрашимый, Штудент Клыкастый, Гаузер Негр, Дитрих Самоучка, Хейнрици Скала, Буш Психопат, Гот Тощий, Клейст Астроном, Паулюс Печальник, Брейт Молчальник, Виттингхоф Упрямец, Байерлейн Прилежный, Хепнер Слепец, Зальмут Академик, Гейр Ветреник, Лист Блистательный, Рейнхардт Немой, Мейндль Кабан, Дитль Конькобежец, Велер Настырный, Шевальер Рассеянный, Биттрих Кошмарный, Фалькенхорст Акробат, Венк Плотник, Неринг Энтузиаст, Вейхс Проныра, Эбербах Унылый, Дольман Сердечник, Гальдер Мажордом, Зоденштерн Быстроногий, Кессельринг Гора, Кюхлер Задумчивый, Хубе Неистощимый, Цанген Темный, Вейсс Прозрачный, Фрисснер Хромой, Штумме Пепельный, Макензен Невидимка, Линдеманн Инженер, Вестфаль Каллиграф, Маркс Обиженный, Щеголь Штульпнагель, фон Тома Языкастый… Вознесенные на небо… На то же облако, что и Фердинанд, Брунсвик, Шверин, Лехвальдт, Цифен, Дона, Клейст, Ведель, генералы Фридриха… На то же облако, что и соратники Блюхера, победителя при Ватерлоо: Бюлов, Цитхен, Пирх, Тильман, Хиллер, Лостин, Шверин, Шуленберг, Ватцдорф, Ягов, Типпельскирхен и т. д. Знаковые фигуры, способные нарушить любой сон криком «Эврика, эврика! Вставай!», чтобы ты открыл глаза, если, конечно, сумел бесстрашно выслушать их призыв, и обнаружил в изножье кровати Любимые Эпизоды, которые случились на самом деле, и Любимые Эпизоды, которые могли бы произойти. В числе первых я бы выделил рейд Роммеля во главе 7‑й бронетанковой дивизии в 1940 году, захват Крита Штудентом, наступление 1‑й танковой армии Клейста на Кавказе, прорыв 5‑й танковой армии Мантейфеля в Арденнах, действия 11‑й армии Манштейна в Крыму, орудие «Дора» как таковое, сам факт водружения знамени на Эльбрусе, сопротивление Хубе в России и на Сицилии, действия 10‑й армии Рейхенау, свернувшей шею полякам. Среди Любимых Эпизодов, которых в действительности не было, я в первую очередь выбрал бы взятие Москвы войсками Клюге, захват Сталинграда войсками Рейхенау, а не Паулюса, высадку 9‑й и 16‑й армий, включая парашютный десант, в Великобритании, установление линии фронта между Астраханью и Архангельском, успехи под Курском и в Мортене, организованный отход на другой берег Сены, вторичный захват Будапешта и Антверпена, бесконечное сопротивление в Курляндии и Кенигсберге, стойкость при обороне на Одере, Альпийский редут, смерть царицы и изменения в составе союзников… Глупости, вздор, ненужная помпа, как выражается Конрад о последнем привете генералов, умевших радоваться победам и достойно встречать поражения. Они подмигивают, отдают честь, оглядывают горизонт или согласно кивают головой. Что у них общего с этой рушащейся на глазах гостиницей? Ничего, но они помогают: с ними уютней. Расставание с ними переносится в вечность, они заставляют вспомнить прежние партии, те вечера и ночи, которые остались в памяти не как победы или поражения, а как удачный ход, финт, хитроумный удар, дружеское похлопывание по плечу.

 

Осень 42‑го. Зима 42‑го

 

– Я думал, ты уехал, – говорит Горелый.

– Куда?

– К себе домой, в Германию.

– Зачем мне уезжать? Думаешь, я испугался?

– Нет, нет, нет, – несколько раз медленно повторяет Горелый, стараясь, чтобы наши взгляды не встретились; он не спускает глаз с доски, и остальное его мало волнует. Он нервно меряет шагами комнату, словно узник в камере, но при этом не приближается к балкону, как будто не хочет, чтобы его увидели с улицы. На нем футболка с короткими рукавами, а шрамы на предплечье покрыты тонким зеленоватым слоем, напоминающим остатки крема. Правда, сегодня пасмурно, да и в самые жаркие дни, насколько я помню, он никогда не пользовался кремом. Следует ли это понимать так, что его кожа начинает понемногу оживать? И то, что я принял за зеленоватый пушок, на самом деле новая, восстанавливающаяся кожа? Видимо, таким особым образом его организм меняет кожу? Как бы то ни было, смотреть на это неприятно. По его движениям заметно, что он встревожен, хотя, когда имеешь дело с подобными субъектами, утверждать что‑либо рискованно. Всякий раз, когда он бросает кости, ему несказанно везет. Все складывается в его пользу, все ему удается, даже самые безнадежные атаки. Не знаю, подчинены ли его ходы некой общей стратегии или он делает их наобум, лишь бы ударить посильнее в какой‑нибудь точке, одно бесспорно: везение новичка его не покидает. В России после череды атак и контратак я вынужден отступить до линии Ленинград – Калинин – Тула – Сталинград – Элиста, в то время как на Кавказе возникает новая угроза со стороны красных, даже две: в направлении практически не защищенного Майкопа и Элисты. В Англии мне удается сохранить по меньшей мере один шестиугольник, Портсмут, после массированного наступления англо‑американских войск, которым, несмотря ни на что, не удается достичь своих целей и вытеснить меня с островов. Пока я удерживаю Портсмут, сохраняется угроза для Лондона. В Марокко Горелый высаживает два американских пехотных корпуса, и это единственный его слабый ход, ибо он наивно полагает, что таким образом может серьезно докучать мне и заставит перебросить сюда войска с других фронтов. Но основные мои силы находятся в России, и пока что я не могу убрать оттуда ни одной фишки.

– Почему же ты пришел, если думал, что меня нет?

– Так договаривались.

– Мы с тобой?

– Да. Что играем по вечерам и что я прихожу, даже когда тебя нет, пока не закончится игра.

– В один прекрасный день тебя не пропустят или же выгонят.

– Может быть.

– Кроме того, однажды наступит такой день, когда я решу уехать, и поскольку найти тебя не всегда просто, я не смогу с тобой проститься. Но смогу оставить тебе записку под велосипедами, если, конечно, они останутся на пляже. В любом случае уеду я неожиданно, и все закончится до сорок пятого года.

Горелый свирепо улыбается (и эта свирепость есть не что иное, как изменившаяся геометрия его жутких шрамов), уверенный, что его велосипеды останутся на берегу и тогда, когда все велосипеды в городе будут убраны на зимнее хранение; цитадель никуда не денется, и он будет поджидать меня или мой призрак, несмотря на то что уже не будет отдыхающих и зарядят дожди. Его упорство – это своего рода тюрьма.

– На самом деле ничего такого нет, Горелый. Ты понимаешь договоренность как обязанность?

– Для меня это договор.

– Но мы не заключали с тобой никакого договора. Мы просто играем, и все.

Горелый улыбается, говорит, что он это понимает, мы просто играем, и все, и в разгар сражения, когда кости вновь ложатся удачно для него, вынимает из кармана брюк сложенные вчетверо новые ксерокопии и протягивает их мне. Некоторые абзацы подчеркнуты, а на бумаге заметны пятна от жира и пива – вероятно, текст перечитывался за столиком в баре. Так же как в прошлый раз, реакцию подсказывает мне внутренний голос; вместо того чтобы упрекнуть его за такой подарок, за которым может скрываться желание оскорбить или провокация, хотя, возможно, это просто‑напросто простодушный ответ Горелого на мои раздумья – военная политика, а не история! – я спокойно вешаю листки рядом с первыми ксерокопиями, и в конце концов стена у изголовья совершенно преображается. Такое впечатление, что это чужая комната – иностранного корреспондента в жаркой и опасной стране? И вот еще что: комната выглядит меньше. Откуда сняты эти копии? С двух книг, такого‑то и такого‑то. Я их не знаю. И какие же уроки стратегии можно из них извлечь? Горелый отводит глаза, потом широко улыбается и говорит, что не время раскрывать свои планы. Он хочет меня развеселить; ну что же, я улыбаюсь из вежливости.

На следующий день Горелый выглядит еще сильнее, если такое вообще возможно. Он атакует на востоке, и я снова вынужден отступить; накапливает силы в Великобритании и начинает двигать свои войска, хотя поначалу довольно медленно, в Марокко и Египте. Пятно на его предплечье исчезло. Виден лишь шрам от ожога, гладкий и плоский. Его перемещения по комнате неспешны, даже изящны и совершенно лишены вчерашней нервозности. Что верно, то верно: говорит он мало. Его в первую очередь интересует игра и все, что с ней связано: клубы, журналы, чемпионаты, матчи по переписке, конгрессы и так далее, и все мои попытки перевести разговор на другие темы, например, выяснить, кто ему дал копии правил «Третьего рейха», тщетны. Когда он не хочет чего‑то услышать, то сразу превращается в каменного идола или упрямого быка. И делает вид, будто к нему это не относится. Возможно, моя тактика в этом отношении грешит излишней деликатностью. Я очень осторожен и в глубине души стремлюсь не задеть его чувства. Возможно, Горелый мой враг, но он хороший враг, да у меня и нет особого выбора. Что было бы, если бы я выражался более ясно, если бы поведал ему то, о чем мне рассказали Волк и Ягненок, и попросил бы дать свои объяснения? Вероятно, в итоге мне пришлось бы выбирать между его словом и словом испанцев. Предпочитаю этого не делать. Так что беседуем мы об играх и игроках, и это неисчерпаемая тема, которая, похоже, по‑настоящему интересует Горелого. Думаю, если бы я отвез его в Штутгарт, – нет, в Париж! – он стал бы там звездой; знаю, смешное, нелепое, но реальное ощущение, я не раз его испытывал, приходя в клуб и видя издалека взрослых людей, погруженных в решение военных проблем, которые для остальных людей – нечто давно прошедшее, исчезающее с одним их появлением. Его обезображенное лицо придает значимости игре. Когда я спрашиваю его, не хотел бы он поехать со мной в Париж, его глаза загораются и только после этого он отрицательно мотает головой. Ты бывал в Париже, Горелый? Нет, никогда. А хотел бы поехать? Хотел бы, но не может. Ему бы хотелось сыграть с другими людьми, сыграть много партий, «одну за другой», но он не может. Поэтому играет только со мной и этим довольствуется. Это не так уж мало, я все‑таки чемпион. Это его воодушевляет. И все же ему хотелось бы сыграть еще с кем‑нибудь, хотя он и не собирается покупать игру (по крайней мере, ничего об этом не говорит). В какой‑то момент у меня создается впечатление, что мы с ним говорим о разных вещах. Я собираю данные, роняет он. С трудом соображаю, что он имеет в виду ксерокопии. И не могу сдержать улыбку.

– Ты продолжаешь ходить в библиотеку?

– Да.

– И берешь только книги о войне?

– Теперь да, раньше нет.

– Раньше – это когда?

– До того, как начал с тобой играть.

– Что же ты читал раньше?

– Стихи.

– Поэзию? Как здорово. А каких авторов?

– Вальехо, Неруду, Лорку… Знаешь их?

– Нет. И ты заучивал их наизусть?

– У меня очень плохая память.

– Но хоть что‑то ты помнишь? Можешь прочесть мне что‑нибудь, чтобы я получил представление?

– Нет, я помню только ощущения.

– Какие, например? Назови хотя бы одно.

– Отчаяние…

– И все? Больше ничего?

– Отчаяние, высота, море, все открыто, распахнуто настежь, и у тебя в груди все замирает.

– Понятно. А когда ты бросил читать стихи? Когда мы начали играть? Знал бы – не стал тебя вовлекать. Я тоже люблю поэзию.

– Какие поэты тебе нравятся?

– Мне нравится Гёте.

И так до тех пор, пока ему не пришла пора уходить.

 

17 сентября

 

Покинул гостиницу в пять часов вечера, а до этого разговаривал по телефону с Конрадом, видел во сне Горелого и занимался любовью с Кларитой. Голова у меня гудела, что я объяснил для себя тем, что ничего не ел, а потому направил стопы в старую часть городка, намереваясь поесть в одном ресторане, на который давно обратил внимание. К сожалению, ресторан этот оказался закрыт, и я побрел дальше по незнакомому кварталу, пока не очутился в лабиринте узких, но чистых улочек, в противоположной стороне от торговой зоны и рыбацкого порта, и чем дальше я шел, тем больше погружался в раздумья и наслаждался самой прогулкой; есть мне уже расхотелось, и я готов был бродить здесь до темноты. Так, наверное, и случилось бы, если бы вдруг меня не окликнули по имени. Сеньор Бергер! Я обернулся и увидел перед собой юношу, чье лицо показалось мне смутно знакомым, хотя я его не признал. Он радостно поздоровался со мной. Я предположил, что это может быть один из наших с братом приятелей, с которыми мы завели знакомство десять лет назад. И заранее обрадовался такой возможности. Солнце светит ему прямо в лицо, и оттого юноша все время моргает. Он что‑то сбивчиво объясняет мне, но я мало что понимаю из его быстрых тирад. Своими длинными руками он держит меня за локти, словно желает удостовериться, что я никуда не исчез. По всем признакам это может длиться до бесконечности. Я не выдерживаю и сообщаю ему, что, к сожалению, не могу его вспомнить. Да я же из Красного Креста, помните, я помогал вам с бумагами по поводу вашего друга? Мы познакомились при печальных обстоятельствах! Решительным жестом он достает из кармана помятое удостоверение сотрудника морского Красного Креста. Все разрешилось; мы облегченно вздыхаем и смеемся. Он тут же приглашает меня выпить пива, и я без малейших колебаний соглашаюсь. К моему немалому удивлению, выясняется, что мы идем не в бар, а домой к юноше, который живет буквально в нескольких шагах, на той же улице, в темной и пыльной квартирке на третьем этаже.

Мой номер в «Дель‑Map» будет попросторней, чем вся его квартира, но гостеприимство моего хозяина заставляет забыть о низких материях. Зовут его Альфонс, он учится в вечерней школе; это, по его словам, трамплин, чтобы потом устроиться в Барселоне. Его цель – стать дизайнером или художником, что, по‑моему, нереально, стоит только взглянуть на его одежду, на афиши, которыми увешаны все стены, на разнокалиберную мебель – все это свидетельствует о совершенно ужасном вкусе. Характер у спасателя довольно своеобразный. Мы еще двух слов не успели друг другу сказать и только уселись – я в старое кресло, покрытое пледом с индейскими мотивами, он на стул, возможно сконструированный им самим, – как вдруг он спросил, не художник ли я тоже. Я  обтекаемо ответил ему, что пишу статьи. Где их печатают? В Штутгарте, в Кёльне, иногда в Милане, в Нью‑Йорке… Я так и знал, сказал спасатель. Откуда ты мог знать? По лицу. Я могу читать по лицам, как по книге. Что‑то в его тоне или, возможно, в словах, которыми он пользовался, меня насторожило. Я попробовал заговорить на другую тему, но он не желал слышать ни о чем, кроме искусства, и я оставил свои попытки.

Альфонс оказался занудным типом, тем не менее спустя какое‑то время я обнаружил, что мне нравится сидеть там, спокойно пить пиво и чувствовать себя защищенным от всего, что происходило в городе, то есть от того, что замышлялось в головах у Горелого, Волка, Ягненка, мужа фрау Эльзы, благодаря ауре братства, которую спасатель сумел создать вокруг нас. В душе мы были коллегами и, как говорит поэт, признали друг друга во тьме – в данном случае он узнал меня благодаря своему особому дару – и обнялись.

Почти убаюканный его бесконечными историями – а рот у него не закрывался ни на минуту, – к которым я старался не прислушиваться, я вспомнил главные события этого дня. Во‑первых, если следовать хронологическому порядку, разговор с Конрадом, короткий, потому что звонил он, и крутившийся в основном вокруг дисциплинарных мер, которые на работе намеревались применить в отношении меня, если я не объявлюсь в ближайшие два дня. Во‑вторых, Кларита, которая, убрав комнату, без кривляний согласилась заняться любовью; она оказалась такой миниатюрной, что если бы я смог, подобно астральному телу, взглянуть на кровать с потолка, то наверняка увидел бы только свою спину и, возможно, кончики ее ног. И наконец, кошмар, привидевшийся мне отчасти по вине горничной, потому что сразу после окончания нашего сеанса, когда она еще не успела одеться и приступить к уборке, на меня вдруг навалилась странная сонливость, как будто я находился под воздействием наркотиков, и мне приснился следующий сон.

Я шел по Приморскому бульвару в двенадцать часов ночи, зная, что в номере меня ждет Ингеборг. Улица, здания, пляж, даже море были гораздо больше размерами, чем на самом деле, словно в городе должны были поселиться великаны. Напротив, звезды хотя и были по‑прежнему многочисленны, как это обычно бывает в летние ночи, но выглядели не крупнее булавочных головок, что придавало небосводу какой‑то нездоровый вид. Я шел очень быстро, но «Дель‑Map» все не показывался на горизонте. И тут, когда я уже отчаялся, с пляжа усталой походкой вышел Горелый с картонной коробкой под мышкой. Не поздоровавшись, он уселся на парапет и повернулся в сторону моря, туда, где царила мгла. Несмотря на то что я благоразумно держался от него на расстоянии не менее десяти метров, мне были прекрасно видны и знакомы оранжевые буквы и цвета на коробке: это был «Третий рейх», мой «Третий рейх». Как оказался в такой час здесь Горелый с моей игрой? Может, он заходил в гостиницу и Ингеборг от досады ему ее подарила? Или он ее украл? Я решил выждать и пока не задавать никаких вопросов, так как подозревал, что в темноте между бульваром и берегом скрывался какой‑то человек; мне подумалось, что у нас с Горелым еще будет время обсудить наши дела с глазу на глаз. Поэтому я затаился на месте и ждал. Горелый открыл коробку и стал раскладывать игру на парапете. Испортит все фишки, подумал я, но не произнес ни слова. Ночной ветер пару раз сдвигал с места игровое поле. Не помню, как это произошло, но в какой‑то момент Горелый расположил войска совершенно невиданным образом. Получалось, что Германии крышка. Ты играешь за Германию, сказал Горелый. Я присел на парапет рядом с ним и проанализировал положение. Да, дела обстояли хуже некуда: фронты трещали по швам, экономика разваливалась, не было ни авиации, ни флота, а с одними сухопутными войсками против таких сильных соперников много не навоюешь. Словно красный огонек зажегся у меня в голове. Что мы разыгрываем? – спросил я. Первенство Германии или Испании? Горелый покачал головой и снова указал туда, где бились о берег волны и высилась мрачная велосипедная крепость. Что мы разыгрываем? – повторил я, и на глаза мне навернулись слезы. Мне вдруг почудилось – и это было страшно, – что море медленно и неумолимо наступает на бульвар. То единственное, что имеет значение, ответил Горелый, избегая смотреть на меня. Расположение моих армий не вселяло особых надежд, однако я старался играть как можно точнее и восстановил линию фронта. Сдаваться без борьбы я не собирался.

– И что такое это единственное, которое имеет значение? – спросил я, следя за движением моря.

– Жизнь. – Армии Горелого начали методично сокрушать мои оборонительные порядки.

Тот, кто проигрывает, расстается с жизнью? Он сумасшедший, подумал я, а тем временем вода продолжала прибывать. Такого высокого прилива я не видел ни в Испании, ни где бы то ни было еще.

– Победитель распоряжается жизнью проигравшего. – Горелый прорвал мой фронт в четырех разных местах и вступил на территорию Германии со стороны Будапешта.

– Мне не нужна твоя жизнь, Горелый, и давай не будем впадать в крайности, – сказал я и переместил в район Вены свой последний резерв.

Волны лизали уже низ парапета. Дрожь пробежала по моему телу. Тени зданий поглощали скудный свет бульварных фонарей.

– Кроме того, такая обстановка специально создана для того, чтобы Германия потерпела поражение!

Вода взбиралась все выше и выше по ступенькам лестницы и наконец выплеснулась на тротуар. Хорошенько подумай над следующим ходом, – предупредил Горелый и стал удаляться в сторону «Дель‑Map», шлепая по воде, и это был единственный звук, который до меня еще доносился. В моей голове промелькнули образы сидящей в одиночестве в номере Ингеборг, идущей по коридору между прачечной и кухней фрау Эльзы, выходящей после работы через служебный выход бедняжки Клариты, усталой и худой, как палка от ее щетки. Вода была черной и теперь доходила мне до щиколоток. Что‑то похожее на паралич не позволяло мне шевельнуть ни рукой, ни ногой, и я был не в состоянии перестроить свои фишки на карте или броситься вслед за Горелым. Белый, словно луна, кубик был повернут вверх единицей. Я мог шевелить шеей и говорить (правда, тихо), но только и всего. Скоро вода смыла игровое поле с парапета, и оно вместе с force pool и фишками поплыло, постепенно удаляясь от меня. Куда‑то они приплывут? В гостиницу или в старую часть городка? Найдут ли их там когда‑нибудь? И если это случится, поймут ли, что на карте изображены сражения Третьего рейха, а фишки соответствуют танковым и пехотным корпусам, авиации, военно‑морским силам Германии? Конечно же нет. В первые минуты фишки, а их более пятисот, будут плыть вместе, а затем неизбежно разделятся и одна за другой опустятся на дно моря; карта и force pool как более крупные предметы продержатся дольше, и не исключено, что волной их может выбросить на скалы, где они благополучно сгниют. Вода уже стала мне по шею, и я подумал, что, в конце концов, речь идет всего‑навсего о кусочках картона. Не могу сказать, что был опечален. Спокойно, не надеясь на спасение, я ждал, когда вода накроет меня с головой. И тут на участке, освещенном фонарями, показались велосипеды Горелого. Выстроившись клином (был использован один из многочисленных вариантов этого построения: один велосипед впереди, затем шесть рядов по два и еще три в качестве замыкающих), они бесшумно, слаженно и по‑своему изящно скользили по воде, как будто потоп был самым подходящим событием для военного парада. Раз за разом они совершали повороты у того места, где раньше был пляж, и я не сводил с них изумленных глаз; если кто‑то и нажимал на педали и управлял ими, то только духи, потому что я никого не видел. Наконец они немного удалились в открытое море и перестроились. Теперь они вроде бы шли в кильватер, но по какой‑то загадочной причине не продвигались ни вперед, ни назад, то есть, похоже, вообще стояли на месте, застряв посреди этого ненормального моря, подсвеченного вдалеке непрерывными зарницами. Со своей позиции я видел только передок первого велосипеда, настолько безукоризненным был их новый строй. Ничего не подозревая, я наблюдал за тем, как рассекают воду лопасти и вновь начинается движение. А они направлялись прямо ко мне! Не очень быстроходные, но тяжелые и несокрушимые, они напоминали старые дредноуты времен Ютландского сражения. И в тот самый миг, когда поплавок первого велосипеда, за которым следовали остальные девять, был готов размозжить мне голову, я проснулся.

Конрад был прав, но не потому, что настаивал на моем возвращении, а потому, что определил мое состояние как результат нервного расстройства. Впрочем, не станем преувеличивать, кошмары преследовали меня и раньше, и виноват во всем я один, ну еще, может, кретин Чарли, потому что утонул. Хотя Конрад связывал расстройство с тем, что я впервые проигрывал партию в «Третий рейх». А я ее действительно проигрываю, но не изменяю своим принципам честной игры. Остается только посмеяться. (По мнению Конрада, Германия потерпела поражение из‑за того, что была привержена fair play;[37] доказательством служит тот факт, что она не применила отравляющие газы даже против русских, ха‑ха‑ха.)

 

Когда я собрался уходить, спасатель спросил, где похоронили Чарли. Понятия не имею, ответил я. Давай как‑нибудь навестим его могилу, предложил он. Я все разузнаю в комендатуре порта. Мысль о том, что Чарли мог быть похоронен в этом городке, взорвалась в моем мозгу, словно бомба замедленного действия. Не нужно, сказал я. Спасатель, я только тогда это заметил, был сильно пьян и возбужден. Мы обязаны, настаивал он, напирая на слово «обязаны», отдать последний долг нашему другу. Он не был твоим другом, процедил я. Это не важно, все мы, художники, – братья, где бы ни находились, живые или мертвые, старые или молодые, без всяких ограничений. Скорее всего, его отправили в Германию, сказал я. Спасатель побагровел, а потом начал так хохотать, что чуть не свалился на пол. Жалкое вранье! Это картошку можно так запросто отправить, но никак не мертвеца, тем более летом. Наш друг здесь, заявил он тоном, не терпящим возражений, и показал пальцем в пол. Я поддерживал его за плечи и уговаривал прилечь. Он порывался вывести меня на улицу, так как, по его словам, входная дверь могла быть заперта. Завтра я выясню, где похоронен наш брат. Он не был нашим братом, устало заметил я, отдавая себе отчет в том, что в данный момент, в силу некой ужасной деформации, весь его мир сводится к нам троим, единственным субъектам в безбрежном и незнакомом океане. В таком свете спасатель приобретал черты героя и безумца. Выйдя на лестничную площадку, я заглянул ему в лицо и встретил его остекленевший и абсолютно бессмысленный взгляд. Мы стояли как два столба, потом он протянул ко мне руки. Как Чарли. Тут я решился и оттолкнул его, не зная, что из этого выйдет. А вышло как раз то, что надо: спасатель рухнул на пол и уже больше не поднялся. Он лежал, подогнув ноги и наполовину прикрыв лицо рукой, такой же белой и не подвергшейся воздействию солнечных лучей, как моя. Я спокойно спустился по лестнице, и когда вернулся в гостиницу, у меня еще оставалось время, чтобы принять душ и поужинать.

 

Весна сорок третьего. Горелый появляется чуть позже, чем обычно. Впрочем, график его приходов изо дня в день сдвигается. Если так дальше пойдет, финальный тур у нас начнется в шесть утра. Есть ли в этом какой‑нибудь смысл? На западе я лишаюсь своего последнего шестиугольника в Англии. Горелому по‑прежнему выпадают нужные цифры. На востоке фронт проходит по линии Таллин – Витебск – Смоленск – Брянск – Харьков – Ростов – Майкоп. На Средиземноморье я предотвращаю наступление американцев на Оран, но сам не могу атаковать; в Египте все без изменений, линия фронта проходит по шестиугольникам LL26 и ММ26, неподалеку от впадины Каттара.

 

18 сентября

 

Словно луч света, возникает фрау Эльза в конце коридора. Я только что встал и иду завтракать, но, увидев ее, от удивления застываю на месте. – Я тебя искала, – говорит она, направляясь мне навстречу.

– Куда ты запропастилась?

– Ездила в Барселону к родственникам. С моим мужем дела обстоят неважно, ты это знаешь, но, между прочим, с тобой тоже не все в порядке, и я хочу, чтобы ты меня выслушал.

Я веду ее в свою комнату. Там все пропахло табаком и затхлостью. Отдергиваю шторы, болезненно щурясь от солнца. Фрау Эльза рассматривает листки Горелого на стене; предчувствую, что сейчас начнет меня ругать за то, что я нарушаю гостиничные правила.

– Это просто неприлично, – говорит она, и непонятно, что она имеет в виду: содержание листков или то, что я выставил их напоказ.

– Это дацзыбао Горелого.

Фрау Эльза оборачивается. Она вернулась еще красивее, чем была неделю назад, если такое возможно.

– Это он их здесь развесил?

– Нет, я. Горелый подарил мне их, и я… решил, что незачем их скрывать. Для него ксерокопии – это как бы художественное оформление нашей игры.

– Что же это за ужасная игра такая? Игра, в которой расплачиваются за содеянное? Какая бестактность.

Пожалуй, скулы у нее стали выдаваться чуть больше за то время, что я ее не видел.

– Ты права, это бестактность, но на самом деле это я во всем виноват, потому что первым пустил в ход ксерокопии. Конечно, мои представляли собой статьи, посвященные игре, а что касается выбора Горелого, то его нетрудно было бы предугадать. Каждый ориентируется как может.

– «Отчет о заседании Совета министров от 12 ноября 1938 года», – прочла она своим ласковым и звучным голосом. – Тебя с души от всего этого не воротит?

– Иногда, – сказал я, не желая хвастать. Фрау Эльза возбуждалась все сильнее. – История вообще кровавая штука, следует это признать.

– Не об истории я веду речь, а о твоих выходках. История меня не волнует. Что меня волнует, так это гостиница и ты в ней как нарушитель спокойствия. – Она стала аккуратно снимать листки со стены.

Я подумал про себя, что не только портье ей нажаловался. Неужели и Кларита тоже?

– Я их заберу, – сказала она, складывая ксерокопии. – Не хочу, чтобы ты мучился.

Это все, что она хотела мне сказать? – спросил я. Фрау Эльза медлит с ответом, поворачивается, подходит ко мне и целует в лоб.

– Ты напоминаешь мне мою мать, – говорю я.

Фрау Эльза смотрит на меня широко раскрытыми глазами и крепко целует в губы. Что теперь? Не слишком отдавая себе отчет в том, что делаю, я взял ее на руки и положил на кровать. Она засмеялась. Тебя, видимо, преследовали кошмары, объявила она, несомненно намекая на царивший в комнате беспорядок. Ее смех напоминал смех ребенка, хотя в нем звучали и истерические нотки. Она гладила мои волосы, что‑то шепча при этом. Я лег рядом и ощутил щекой контраст между холодной льняной тканью кофточки и ее теплой, нежной на ощупь кожей. На какой‑то миг я поверил, что сейчас она наконец‑то отдастся, но, когда сунул руку ей под юбку и попытался стащить с нее трусики, все тут же закончилось.

– Еще рано, – произнесла она и резко, словно подброшенная мощной пружиной, села в кровати.

– Да, – согласился я, – я только что встал, но какая разница?

Фрау Эльза встает с кровати и меняет тему разговора, а тем временем ее совершенные – и проворные! – руки, будто живые существа, действующие отдельно от тела, приводят в порядок одежду. Каким‑то хитрым способом ей удается обернуть против меня мои собственные слова. Я только что встал? А известно ли мне, который час? Мне кажется нормальным вставать так поздно? Я никогда не задумывался над тем, что создаю немалые трудности тем, кто убирает мою комнату? Во время своей речи она то и дело отбрасывает ногой в сторону разбросанную на полу одежду. Затем кладет в сумку ксерокопии.

В общем, становится ясно, что заняться любовью не удастся. Единственное утешение, что она пока еще не в курсе дела насчет Клариты.

Расставаясь у лифта, мы договорились встретиться позже на Соборной площади.

 

С фрау Эльзой в ресторане «Плайямар», расположенном на шоссе километрах в пяти от моря; девять часов вечера.

– У моего мужа рак.

– Это серьезно? – спросил я, прекрасно понимая, что задаю нелепый вопрос.

– Это смертельно. – Фрау Эльза смотрит на меня так, будто нас разделяет пуленепробиваемое стекло.

– Сколько ему еще осталось?

– Всего ничего. Вероятно, лето не переживет.

– До конца лета совсем немного осталось… Хотя похоже, что хорошая погода сохранится до октября, – бормочу я.

Рука фрау Эльзы сжимает под столом мою руку. Ее взгляд, напротив, устремлен куда‑то вдаль. Только теперь до меня доходит: ее муж умирает – вот и объяснение или разгадка многого из того, что происходит в гостинице и вокруг нее. Странное поведение фрау Эльзы, когда она то завлекает меня, то отталкивает. Таинственный советник Горелого. Проникновение в мою комнату и незримая слежка, которую я постоянно ощущаю, когда нахожусь в гостинице. Если рассматривать происходящее под таким углом зрения, то не был ли сон про Флориана Линдена предупреждением со стороны моего подсознания, чтобы я опасался мужа фрау Эльзы? Меня бы очень разочаровало, если бы все свелось к элементарной ревности.

– Что общего у твоего мужа с Горелым? – спрашиваю я, чувствуя тайное прикосновение ее пальцев: ресторан «Плайямар» весьма посещаемое место, и за короткое время фрау Эльза успела поздороваться с несколькими знакомыми.

– Ничего.

Я собираюсь сказать ей, что она ошибается, что эта парочка планирует разгромить меня, что ее муж выкрал у меня правила, чтобы Горелый выучился хорошо играть, что примененная войсками союзников стратегия не может быть придумана одним человеком, что ее муж часами не выходил из моего номера, изучая игру. Но не в состоянии это сделать. Вместо этого я обещаю ей, что не уеду до тех пор, пока ситуация (со смертью ее мужа, понятное дело) не прояснится, что буду рядом с ней, что она может полностью на меня рассчитывать, что я понимаю, почему она не хочет заниматься любовью, что я помогу ей стать сильной.

В благодарность за мои слова фрау Эльза так стискивает мне руку, что я едва не вскрикиваю.

– В чем дело? – недоумеваю я, стараясь как можно незаметнее высвободить пальцы.

– Тебе нужно возвращаться в Германию. Ты должен позаботиться о себе, а не обо мне.

Ее глаза наполняются слезами.

– Ты моя Германия, – говорю я.

Фрау Эльза не может сдержаться и хохочет от души, привлекая к нашему столику внимание всего ресторана. В конце концов я тоже начинаю смеяться: что же, я неисправимый романтик. Неисправимый кривляка, поправляет она. Согласен.

На обратном пути я останавливаю машину возле некоего подобия смотровой площадки. Дорожка из гравия ведет в сосновую рощу, где хаотично расставлены каменные столы, скамейки и коробки для мусора. Опустив стекло, мы слышим далекую музыку, которая, по словам фрау Эльзы, доносится из одной из городских дискотек. Как это может быть, ведь до города далеко? Мы выходим из машины, и фрау Эльза ведет меня под руку к цементной балюстраде. Смотровая площадка расположена на вершине холма, оттуда видны огни гостиниц и светящиеся рекламы магазинов. Я хочу поцеловать ее, но она прячет губы. Парадоксально, но когда мы снова садимся в машину, уже она проявляет инициативу. В течение часа мы целуемся с ней, слушая по радио музыку. Свежий ветер, проникавший внутрь через полуопущенные окна, приносил с собой запахи цветов и ароматных трав, а само место словно было создано для любви, однако я предпочел не форсировать события.

Я спохватился уже в первом часу ночи, хотя фрау Эльза, раскрасневшаяся от поцелуев, не проявляла ни малейших признаков того, что торопится вернуться.

 

На лестнице перед входом в гостиницу мы встретили Горелого. Я припарковался на Приморском бульваре, и оттуда мы пошли пешком. Горелый не замечал нас, пока мы не приблизились к нему почти вплотную. Он сидел с понурой головой, отрешенно уставившись в землю; несмотря на могучие плечи, издалека он напоминал безнадежно потерявшегося ребенка. Привет, сказал я, пытаясь показать, что обрадован, хотя, как только мы с фрау Эльзой вышли из машины, на меня вновь навалилась глухая тоска. Горелый поднял овечьи глаза и поздоровался с нами. Впервые, пусть и непродолжительное время, фрау Эльза стояла рядом со мной так, как будто мы с нею жених и невеста и то, что интересует одного, вызывает интерес и у другого. Давно ты здесь? Горелый взглянул на нас и пожал плечами. Как идут дела? – спросила фрау Эльза. Так себе. Она рассмеялась своим лучшим, хрустальным смехом, звонко прозвучавшим в ночи.

– Ну что, завершаешь сезон последним? На зиму работа есть?

– Пока нет.

– Если будем перекрашивать бар, я тебя позову.

– Договорились.

Мне стало немного завидно: фрау Эльза знала, как разговаривать с Горелым, в этом не было никакого сомнения.

– Уже поздно, а завтра мне рано вставать. Спокойной ночи. – Мы видели с лестницы, как фрау Эльза на минутку задержалась у стойки администратора – вероятно, с кем‑то поговорила, а потом зашагала по погруженному в полумрак коридору, дождалась лифта и исчезла…

– Что будем делать? – Голос Горелого заставил меня вздрогнуть.

– Ничего. Спать. Сыграем в другой раз, – сказал я строго.

Он медленно переваривал мои слова. Зайду завтра, произнес он, и я уловил в его голосе обиду. Как гимнаст, одним прыжком он вскочил на ноги. Мы взглянули друг на друга, словно заклятые враги.

– Может быть, завтра, – сказал я, стараясь унять внезапную дрожь в ногах и желание вцепиться ему в глотку.

В честном поединке наши силы были бы примерно равны. Он тяжелее меня и ниже ростом, я подвижнее и выше; у нас обоих длинные руки; он привык к физическим нагрузкам, мое же главное оружие – воля. Вероятно, решающим фактором станет место поединка. На пляже? Вроде бы это самое подходящее место, на ночном пляже, только, боюсь, там преимущество будет на стороне Горелого. Тогда где?

– Если я не буду занят, – пренебрежительно добавил я.

Горелый ничего не сказал в ответ и ушел. Пересекая бульвар, он обернулся, словно хотел убедиться, что я все еще стою на ступенях лестницы. Если бы в это мгновение из темноты выскочила машина на скорости в сто пятьдесят километров в час!

С балкона не различить даже отблеска света в той стороне, где высится велосипедная цитадель. Разумеется, я тоже погасил свет везде, кроме туалета. Тусклая лампочка над зеркалом едва освещает через приоткрытую дверь часть ковра на полу.

Через некоторое время, задвинув шторы, я снова зажигаю свет и методично, с разных сторон обдумываю свое положение. Войну я проигрываю. Работу наверняка потерял. Каждый новый день все больше и больше отдаляет нас с Ингеборг от маловероятного примирения. Перед смертью муж фрау Эльзы забавляется тем, что возбуждает в себе ненависть ко мне и преследует меня с изощренностью умирающего. Конрад прислал мало денег. Статья, которую я собирался написать в «Дель‑Map», отложена и забыта… Неутешительные перспективы.

В три часа ночи я, не раздеваясь, улегся на кровать и раскрыл все ту же книжицу про Флориана Линдена.

Проснулся я около пяти с ощущением тяжести в груди. Я не понимал, где я, и лишь через несколько секунд с трудом сообразил, что по‑прежнему нахожусь в гостинице.

По мере того как уходит лето (а вернее сказать, по мере того как исчезают его приметы), в «Дель‑Map» начинают слышаться такие звуки, о которых мы раньше и не подозревали: трубы, например, кажутся теперь пустыми  и более длинными.  Глухой и монотонный шум лифта вдруг сменился диким скрежетом. Ветер, расшатывающий оконные рамы и петли, с каждым днем усиливается. Краны умывальника начинают гудеть и трястись, перед тем как из них польется вода. Даже запах искусственной лаванды в коридорах выветривается гораздо быстрее, сменяясь невыносимым смрадом, от которого на рассвете возникает ужасный кашель.

Подозрителен этот кашель! Как подозрительны и эти шаги по ночам, которые ковер не в силах до конца приглушить!

Но если ты выглянешь в коридор, сгорая от любопытства, то что увидишь? Ничего.

 

19 сентября

 

Проснувшись, обнаруживаю в комнате Клариту, она стоит в изножье кровати в своей форме горничной и смотрит на меня. Не знаю, почему от ее присутствия мне так радостно. Я улыбаюсь и приглашаю ее лечь ко мне в постель, но почему‑то безотчетно обращаюсь к ней по‑немецки. Каким образом Кларита меня поняла – загадка, но это так: она предусмотрительно запирает дверь изнутри и ныряет ко мне под бок, ничего с себя не сняв, кроме туфель. Как и в прошлый раз, от нее пахнет крепким табаком, и это весьма пикантно для такого юного создания, как она. Традиционно от нее должно было бы разить чесночной колбасой или, на худой конец, мятной жвачкой. Слава богу, она не следует традиции. Я ложусь сверху, задрав ей юбку до пояса, и если бы не ее колени, отчаянно сжимающие мои бока, можно было бы подумать, что она ничего не чувствует. Ни шепота, ни стона. В любви Кларита поразительно сдержанна. Когда мы кончили, я, как и в первый раз, спросил, хорошо ли ей было. Она утвердительно кивает, быстро соскакивает с кровати, поправляет юбку и, пока я иду в туалет, как ни в чем не бывало принимается за уборку, на сей раз, правда, внимательно следя за тем, чтобы не стряхнуть на пол фишки.

– Ты наци? – слышу я ее голос, вытирая пенис туалетной бумагой.

– Что ты сказала?

– Я спрашиваю: ты наци?

– Нет. Скорее уж антинаци. С чего это вдруг ты так решила, из‑за игры? – На коробке от «Третьего рейха» нарисована свастика.

– Волк сказал, что ты наци.

– Волк ошибается. – Я впустил ее к себе, чтобы продолжить разговор, пока она будет принимать душ. По‑моему, Кларита настолько невежественна, что, если ей сказать, что, допустим, в Швейцарии правят нацисты, она поверит.

– Никого не удивляет, что ты так долго возишься с уборкой у меня в номере? Никто тебя не ищет?

Кларита сидит, сгорбившись, на краешке унитаза, словно стоило ей встать с постели, как на нее обрушилась неведомая болезнь. Не заразная ли? Комнаты обычно убирают по утрам, сообщает она. (Я – особый случай.) Никто ее не ищет и не контролирует, работы у нее хватает, а мириться с постоянным надзором за такую зарплату она бы не стала. Что, и фрау Эльза за ней не следит?

– Фрау Эльза другая, – говорит Кларита.

– Что значит другая? Она позволяет тебе делать все, что ты захочешь? Закрывает глаза на все твои дела? Опекает тебя?

– Мои дела – это мои  дела. Какое отношение к ним имеет фрау Эльза?

– Я имел в виду, что она закрывает глаза на твои романы, твои любовные приключения?

– Фрау Эльза понимает людей. – Ее сердитый голос почти не слышен за льющейся водой.

– И поэтому она другая?

Кларита не отвечает. Но и не делает попыток уйти. Разделенные уродливой пластиковой занавеской, белой в желтый горошек, мы оба тихо чего‑то ждем. Мне вдруг становится ее очень жалко и хочется ей помочь. Только как это сделать, если я и себе‑то самому бессилен помочь?

– Извини, что пристаю к тебе, – сказал я и пошел к двери.

Мое тело, частично отраженное в зеркале, и тело Клариты, съежившееся возле унитаза, словно речь шла не о девушке (сколько ей лет, шестнадцать?), а о холодном теле старухи, в конце концов наложились одно на другое, взволновав меня до слез.

– Ты плачешь, – растерянно улыбнулась Кларита.

Я провел полотенцем по лицу и волосам и пошел одеваться. Она осталась вытирать мокрые плитки пола.

Где‑то в джинсах у меня лежала пятитысячная купюра, но, порывшись по карманам, я ее не обнаружил. С трудом набрав три тысячи мелкими деньгами, я отдал их Кларите. Она взяла, ничего не сказав.

– Ты у нас все знаешь, Кларита. – Я обнял ее за талию, словно собирался начать все по второму кругу. – Скажи, в какой комнате спит муж фрау Эльзы?

– В самой большой, какая только есть в гостинице. В темной комнате.

– Почему темной? Там что, солнца не бывает?

– Там всегда задернуты шторы. Сеньор очень болен.

– Он скоро умрет?

– Да… Если ты не убьешь его раньше…

Не знаю почему, но Кларита пробуждает во мне звериные инстинкты. До сих пор я вел себя с ней безукоризненно и не причинил никакого вреда. Но она обладает странным свойством разбередить дремлющие во мне образы одним своим присутствием. Они могут проявиться мгновенно и страшно, как удар молнии, эти образы, которых я так боюсь и от которых стараюсь убежать. Как нейтрализовать неведомую силу, способную внезапно овладеть моей душой? Поставить девушку на колени и заставить заниматься оральным сексом?

– Ты, конечно, шутишь.

– Да, это я в шутку сказала, – говорит она, уставившись в пол, и я вижу, как по ее носу медленно сползает капелька пота.

– Так скажи мне, где спальня твоего хозяина.

– На втором этаже в конце коридора, прямо над кухней… Заблудиться невозможно…

 

После обеда звоню Конраду. Сегодня я не выходил из гостиницы. Не хочу случайно (в какой мере случайно?) встретить Волка с Ягненком, или спасателя из Красного Креста, или сеньора Пере… Мой звонок не удивляет Конрада, как в прошлые разы. Отмечаю в его голосе усталые нотки; он словно боится услышать то, о чем я как раз собираюсь его попросить. Разумеется, он не отказывает. Мне нужны деньги? Он пришлет. Я расспрашиваю о том, что делается в Штутгарте, Кёльне, как идет подготовка к конгрессу, но он отделывается короткими ответами, не сопровождая их насмешливыми и ехидными комментариями, которые я так люблю. Не знаю почему, я стесняюсь спросить его про Ингеборг. А когда собираюсь с духом и все‑таки задаю этот вопрос, его ответ меня только расстраивает. Смутно подозреваю, что он меня обманывает. В нем появилось какое‑то безразличие, чего раньше не было: он больше не уговаривает вернуться и не спрашивает про дату моего отъезда. Успокойся, говорит он в определенный момент, из чего заключаю, что не сумел сохранить в разговоре с ним полную невозмутимость, завтра переведу тебе деньги. Я благодарю его. Мы скороговоркой бормочем слова прощания.

 

Вновь встречаю фрау Эльзу в коридоре гостиницы. Мы замираем в замешательстве – искреннем или притворном, какая разница – метрах в пяти друг от друга, с бледными, печальными лицами, и глаза наши выражают отчаяние, то самое отчаяние, что стоит за всеми нашими поступками. Как твой муж? Фрау Эльза указывает мне рукой на полоску света под одной из дверей или, может, на лифт, не знаю. Знаю только, что, повинуясь безудержному и болезненному порыву (от которого у меня все внутри сжалось), я бросился к ней и обнял, не боясь, что нас могут увидеть. Я желал лишь одного: слиться с ней воедино на мгновение или навсегда – и чувствовал, что она этому не сопротивляется. Ты сошел с ума, Удо? Чуть не сломал мне все ребра. Я опустил голову и попросил прощения. Что у тебя с губами? Не знаю. Пальцы у фрау Эльзы ледяные, и, когда она проводит ими по моим губам, я вздрагиваю. Они у тебя кровоточат, говорит она. Я обещаю, что сейчас же пойду к себе в номер и смажу их, после чего мы договариваемся встретиться через десять минут в ресторане. Я тебя приглашаю, говорит фрау Эльза, осведомленная о моих новых финансовых затруднениях. И если не появишься через десять минут, я пришлю за тобой парочку самых тупых официантов. Я появлюсь.

 

Лето сорок третьего. Англо‑американская высадка в Дьеппе и Кале. Не ожидал, что Горелый перейдет в наступление так скоро. Примечательно, что завоеванные им позиции на побережье не слишком сильны; он ступил на землю Франции одной ногой, и ему предстоит потратить еще немало усилий, чтобы укрепиться здесь и проникнуть вглубь ее территории. На востоке положение ухудшается; после нового стратегического отступления фронт проходит между Ригой, Минском, Киевом и клетками Q39, R39 и S39. Днепропетровск переходит в руки красных. Горелый обладает превосходством в воздухе как в России, так и на западе. В Африке и средиземноморском бассейне положение не изменилось, хотя подозреваю, что в следующем туре оно будет прямо противоположным. Любопытная деталь: я заснул во время игры. Не знаю, надолго ли. Горелый пару раз потряс меня за плечо и сказал «просыпайся». Я проснулся и больше уже не засыпал.

 

20 сентября

 

Покинул свой номер в семь часов утра. До этого несколько часов просидел на балконе, дожидаясь, пока рассветет. Когда взошло солнце, я закрыл балкон, задернул шторы и, оставшись в темноте, стал искать, чем заняться, чтобы убить время. Принять душ. Переодеться. Было бы замечательно начать с этого день, но я продолжал стоять как истукан, ощущая свое взволнованное дыхание. Через неплотно прикрытые занавески начал просачиваться свет нового дня. Я снова открыл балкон и долго глядел на пляж и еще неясный силуэт велосипедной цитадели. Блаженны те, у кого ничего нет. Блаженны те, кого такая жизнь наградит в будущем ревматизмом; те, кому везет в игре; те, кто по своей воле отказался от женщин. На пляже в эти часы не было ни души, хотя с соседнего балкона до меня долетали возбужденные голоса, лопотавшие по‑французски. Только французы способны ругаться в седьмом часу утра! Я опять задернул шторы и попытался раздеться, чтобы пойти под душ, но не смог. При таком освещении ванная напоминала камеру пыток. С трудом заставил себя открыть кран и вымыл руки. Хотел вымыть и лицо, но обнаружил, что руки у меня онемели, и решил отложить это занятие на потом. После этого выключил свет и вышел из номера. Пустынный коридор был освещен только в начале и конце несколькими наполовину скрытыми лампочками, отбрасывавшими слабый желтоватый свет. Я бесшумно спустился по лестнице на площадку перед первым этажом. Оттуда мне был хорошо виден в зеркало затылок ночного портье, возвышавшийся над стойкой. Он конечно же спал. Я повернул обратно, поднялся на второй этаж и зашагал по коридору куда‑то вглубь (в северо‑западном направлении), прислушиваясь к звукам на кухне, где, по моим предположениям, уже могли находиться повара, что, впрочем, было в высшей степени сомнительно. В начале моих блужданий по коридору тишина царила абсолютная, но чем дальше, тем явственнее слышались астматические хрипы, через равные промежутки времени нарушавшие монотонное безмолвие дверей и стен. Дойдя до конца, я остановился: передо мною была деревянная дверь с мраморной табличкой в центре, на которой черными буквами было написано стихотворение (так мне показалось), состоявшее из четырех строк. О чем оно, я не понял, так как текст был на каталанском. Я поднес руку к двери и легонько нажал. Она сразу же открылась. Передо мной была та самая большая темная комната, описанная Кларитой. Я с трудом различил очертания окна; воздух здесь был застоялый, но при этом лекарствами не пахло. Я собирался уже закрыть дверь, которую так безрассудно открыл, как вдруг услышал голос, доносившийся как бы ниоткуда и в то же время отовсюду сразу. Голос, сочетавший в себе противоположные свойства: он был ледяной и теплый, угрожающий и приветливый.

– Проходите. – Он говорил по‑немецки.

Я коснулся рукой обклеенной обоями стены и сделал наугад несколько шагов вперед, преодолев жгучее желание захлопнуть дверь и удрать.

– Кто вы? Проходите. Как вы себя чувствуете? – Казалось, голос звучит из магнитофона, но я знал, что это говорит муж фрау Эльзы, возлегающий на своей гигантской, скрытой от глаз кровати.

– Я Удо Бергер, – сказал я в темноту, не двигаясь дальше. Я боялся, что если сделаю еще шаг‑другой, то налечу на кровать или какую‑нибудь другую мебель.

– А, наш юный немец Удо Бергер. Как вы себя чувствуете, Уд о Бергер?

– Прекрасно.

Из какого‑то немыслимого закутка до меня донеслось удовлетворенное бормотанье. А затем:

– Вы меня видите? Что вам угодно? Чем обязан чести лицезреть вас?

– Я подумал, что нам необходимо поговорить. По крайней мере, познакомиться, обменяться мнениями как цивилизованные люди, – тихо проговорил я.

– Превосходная мысль!

– Но я вас не вижу. Я ничего не вижу и… Так очень трудно беседовать…

Я услышал, как он заворочался под накрахмаленными простынями, затем застонал, тут же выругался, и наконец метрах в трех от того места, где я стоял, зажглась лампа на ночном столике. Сбоку от нее я увидел мужа фрау Эльзы в наглухо застегнутой пижаме цвета морской волны. Он улыбался: вы такая ранняя пташка или еще не ложились? Пару часов соснул, – небрежно ответил я. Ничто в этом лице не напоминало прежний образ десятилетней давности. Он быстро и ужасно постарел.

– Вы хотели поговорить со мной об игре?

– Нет, о вашей жене.

– О моей жене… Но моей жены, как изволите видеть, сейчас здесь нет.

Только сейчас я вдруг задумался над тем, что фрау Эльза и в самом деле отсутствует. Ее муж тем временем закутался в простыни до самого подбородка. Я же начал инстинктивно озираться по сторонам, опасаясь, что все это дурная шутка или ловушка.

– Где же она?

– А вот это, уважаемый юноша, не должно интересовать ни вас, ни меня. То, что делает или чего не делает моя жена, находится целиком в ее компетенции.

Фрау Эльза в объятиях другого? У нее есть тайный любовник, о котором она умолчала? Возможно, кто‑то из местных, владелец соседней гостиницы или рыбного ресторана? Мужчина, моложе, чем ее муж, но старше меня? Или же она сидит сейчас за рулем машины и колесит по окрестностям городка, надеясь таким образом отвлечься от своих проблем?

– Вы совершили несколько ошибок, – сказал муж фрау Эльзы. – И главная из них та, что вы слишком рано напали на Советский Союз.

Мой гневный взгляд, похоже, на какой‑то миг смутил его, но он быстро взял себя в руки.

– Если бы в этой игре было возможно избежать войны с СССР, – продолжал он, – я бы никогда ее не начал. Разумеется, я рассуждаю с точки зрения немецких перспектив. Второй серьезной ошибкой была недооценка англичан, их способности к сопротивлению; на этом вы потеряли время и деньги. Игра стоила бы свеч, если бы вы использовали для вторжения хотя бы половину ваших войск, но этого вы позволить себе не могли, так как крепко увязли на востоке.

– Сколько раз вы заходили ко мне в номер без моего ведома?

– Всего несколько раз…

– И вам не стыдно признаваться в этом? По‑вашему, этично владельцу гостиницы рыскать по комнатам своих постояльцев?

– Как посмотреть. Все в достаточной мере относительно. А по‑вашему, этично домогаться моей жены? – Заговорщическая и в то же время неприязненная улыбка мелькнула из‑под простыни, и его щеки задвигались. – Причем неоднократно, хотя и безуспешно.

– Это другое дело. Я не собираюсь ничего скрывать. Меня тревожит ваша жена. Тревожит ее здоровье. Я люблю ее. И готов к любым трудностям… – Я почувствовал, что краснею.

– Не рассказывайте сказки. А вот меня весьма тревожит тот парень, с которым вы играете.

– Горелый?

– Горелый, Горелый, именно он. Вы даже не представляете, во что впутались. Этот парень опаснее удава!

– Горелый? Вы так говорите из‑за удачного советского наступления? Думаю, что основная заслуга в этом принадлежит вам. Если честно, то кто наметил ему стратегию? Кто подсказал, на каких участках он должен обороняться и на каких наступать?

– Ну хорошо, я, но не только. Этот парень и сам не промах. Так что берегитесь! Следите за Турцией! Выводите войска из Африки! Сокращайте число фронтов!

– Я это и делаю. Вы думаете, он собирается вторгнуться в Турцию?

– Советская армия с каждым разом становится все сильнее, и он может позволить себе такую роскошь. Для создания оперативного простора! Лично я не считаю вторжение необходимым, но в любом случае обладание Турцией сулит явные преимущества: контроль над проливами и выход Черноморского флота в Средиземное море. Советский десант в Греции, а следом за ним высадка англичан и американцев в Италии и Испании, и вам останется запереться в собственных границах. Капитуляция. – Он взял с ночного столика ксерокопии, взятые у меня фрау Эльзой, и помахал ими в воздухе. На его щеках выступили красные пятна. Казалось, он мне угрожает.

– Вы забываете, что я тоже могу перейти в наступление.

– Вы мне нравитесь! Никогда не сдаетесь?

– Ни за что.

– Я это подозревал. По настойчивости, с которой вы атаковали мою жену. Я в свое время, если мне давали от ворот поворот, мог дать отставку самой Рите Хейворт.[38] Вы знаете, что это за бумажки? Да, это ксерокопии книг, условно говоря, о войне, но я не советовал Горелому ничего подобного. (Если бы пришлось, я скорее порекомендовал бы ему «Историю Второй мировой войны» Лиддела Гарта, простую и честную книгу, либо «Россию в войне» Александра Верта.) Нет, он обратился к этим книгам по собственной инициативе. И полагаю, этот шаг достаточно красноречив, мы с женой сразу догадались, что он означает. А вы не поняли? Я должен был это предвидеть. Так вот, я всегда пользовался авторитетом у молодежи. Особое место здесь занимает Горелый, и потому моя жена сейчас частично возлагает на меня ответственность – на меня, больного человека! – за то, что может произойти с вами.

– Ничего не понимаю. Если мы говорим о «Третьем рейхе», то должен сообщить вам, что являюсь чемпионом Германии в этом виде спорта.

– Спорта? У нас теперь спортом называют все что угодно. Никакой это не спорт. А кроме того, я, разумеется, веду речь не о «Третьем рейхе», а о тех планах, которые вынашивает в отношении вас этот несчастный парень. Только не на игровом поле (а ваш «Третий рейх» – это именно игра, ни больше ни меньше), а в реальной жизни!

Я пожал плечами, мне не хотелось спорить с больным. Свое недоверие я выразил дружеской улыбкой, и мне сразу стало легче.

– Естественно, я сказал жене, что мало чем могу помочь. Этот парень слышит только то, что хочет услышать; дело зашло слишком далеко, и я не думаю, что в сложившихся обстоятельствах он откажется от своих замыслов.

– Фрау Эльза тревожится за меня совершенно напрасно. В любом случае она очень добра.

Лицо ее мужа обрело мечтательно‑отсутствующее выражение.

– Да‑да, именно так, очень добра… Даже слишком… Жаль, что я не смог сделать ей детей, хотя бы парочку.

Последнее замечание показалось мне довольно пошлым. Я поблагодарил небо за то, что оно, по‑видимому, наградило беднягу бесплодием. Беременность нарушила бы классическую гармонию тела фрау Эльзы, покончила с ее величавым достоинством, которое ощущалось в комнате даже теперь, когда физически ее здесь не было.

– В глубине души она, как всякая женщина, мечтает стать матерью. Надеюсь, со следующим ей больше повезет. – Он подмигнул и, готов поклясться, изобразил под простыней непристойный жест, явно адресованный мне. – Не обольщайтесь, это будете не вы, и чем раньше вы это поймете, тем лучше, ибо ни вам, ни ей тогда не придется страдать. Хотя она вас очень ценит, это бесспорно. Она рассказывала мне, что вы в течение многих лет приезжали сюда со своими родителями. Как зовут вашего отца?

– Хейнц Бергер. Я приезжал с родителями и старшим братом. Каждое лето.

– Не помню его.

Я сказал, что это не важно. Но, похоже, он уже сконцентрировался на прошлом, силясь что‑то вспомнить. Я встревожился, как бы ему не стало хуже.

– Ну а вы меня помните?

– Помню.

– Каким же я был? Что у вас осталось в памяти?

– Вы были высокий и очень худой. Носили белые рубашки, и фрау Эльза выглядела рядом с вами счастливой. Не очень‑то много.

– Достаточно.

Он вздохнул, и его лицо расслабилось. От долгого стояния у меня заболели ноги. Я решил, что пора уходить и хоть немножко поспать или же доехать на машине до какой‑нибудь уединенной бухточки, искупаться там, а потом подремать на чистом песочке.

– Подождите, я должен вас еще кое о чем предупредить. Держитесь подальше от Горелого. Начиная с этой минуты!

– Так и сделаю, – устало ответил я, – когда уеду отсюда.

– Чего вы ждете? Почему не возвращаетесь к себе на родину? Разве вы не видите, что… несчастья и беды бродят вокруг этой гостиницы?

Я предположил, что он имеет в виду смерть Чарли. Хотя если беды, как он сказал, бродят вокруг гостиницы, то это должна быть «Коста‑Брава», где жил Чарли, а вовсе не «Дель‑Map». Моя вежливая улыбка рассердила мужа фрау Эльзы.

– Да вы представляете, что произойдет в ночь, когда падет Берлин?

Я вдруг сообразил, что несчастья, о которых он говорил, связаны с войной.

– Вы меня недооцениваете, – сказал я, стараясь угадать пейзаж за занавешенным окном, наверняка выходившим во внутренний двор. Почему они не выбрали себе комнату с видом на море?

Муж фрау Эльзы вытянул шею, как гусак. Он был бледен, на лбу выступил пот.

– Мечтатель, неужели вы еще надеетесь выиграть?

– Буду стараться. Возможность восстановить силы у меня есть. Я могу провести наступление, чтобы немного утихомирить русских. У меня еще сохранился большой ударный потенциал… – Я говорил и говорил, об Италии и Румынии, о моих танковых частях, о реорганизации военно‑воздушных сил, о том, каким образом думал ликвидировать вражеские опорные пункты во Франции, даже о защите Испании, и постепенно почувствовал, как в голове у меня словно все обледенело, как холод обволакивает мое нёбо, язык, горло и как даже слова, вылетающие у меня изо рта, дымятся от мороза по пути к кровати больного. Я услышал, как он сказал: сдавайтесь, собирайте вещи, расплачивайтесь по счету и уезжайте. Я с ужасом понял, что он хотел только помочь мне. Что он по‑своему заботится обо мне, потому что его об этом попросили.

– В котором часу вернется ваша жена? – В моем голосе невольно прозвучало отчаяние. Снаружи доносились птичьи трели, приглушенный шум моторов и хлопающих дверей. Муж фрау Эльзы сделал вид, что не расслышал вопроса, и сказал, что хочет спать. Словно в подтверждение своих слов он опустил тяжелые веки.

Я испугался, что он и в самом деле заснет.

– Что произойдет после падения Берлина?

– Насколько я понимаю, – проговорил он, не открывая глаз и еле ворочая языком, – он не довольствуется приемом поздравлений.

– Что же, по‑вашему, он сделает?

– Самое логичное, господин Удо Бергер, самое логичное. Подумайте: что делает победитель? Каковы его непременные атрибуты?

Я признался в своем невежестве. Муж фрау Эльзы передвинулся на кровати таким образом, что теперь я мог видеть только его бледный и угловатый профиль. Я обнаружил, что так он стал похож на Дон Кихота. Дон Кихота поверженного, обыденного и ужасного, как судьба. Открытие взволновало меня. Видимо, это и привлекало в нем фрау Эльзу.

– Это написано во всех учебниках истории, даже немецких. – Его голос сделался совсем слабым и усталым. – Начинается суд над военными преступниками.

Я рассмеялся ему в лицо и отчеканил:

– Игра заканчивается Решающей Победой, Тактической Победой, Частичной Победой или Ничьей, а вовсе не какими‑то там судами и прочими глупостями.

– Ах, мой друг, в кошмарных видениях этого несчастного суд, вероятно, представляется важнейшим событием игры, единственным, ради которого стоит провести за доской столько часов. Повесить нацистов!

Я пошевелил пальцами правой руки и услышал, как хрустнули косточки.

– Это стратегическая, сугубо стратегическая игра, – прошипел я. – Что за безумные вещи вы мне тут рассказываете?

– Я всего лишь советую вам собрать чемоданы и исчезнуть. В конце концов, ведь Берлин, единственный и подлинный Берлин, пал уже достаточно давно?

Мы оба грустно кивнули друг другу. Ощущение того, что мы говорим о разных, более того, о противоположных вещах, с каждым разом усиливалось.

– Кого вы думаете судить? Фишки, обозначающие эсэсовские корпуса?

Похоже, его позабавила моя шутка. Он гаденько улыбнулся и присел в постели.

– Боюсь, что это вы вызываете у него ненависть. – Тело больного внезапно превратилось в одну большую, резкую, неровно пульсирующую боль.

– Так это меня он усадит на скамью подсудимых? – Хотя я старался сдержаться, мой голос дрожал от негодования.

– Да.

– И как он думает это сделать?

– На пляже, лицом к лицу, как настоящий мужчина. – Его улыбка стала еще шире и откровеннее.

– Он меня изнасилует?

– Не будьте идиотом. Если вы именно на это рассчитывали, то хочу вам сказать, что вы ошиблись компанией.

Признаться, я был ошарашен.

– Тогда что же он со мной сделает?

– То, чего заслуживают нацистские свиньи: быть забитыми до смерти и брошенными в море. Вас отправят в Вальхаллу к вашему другу‑серфингисту!

– Насколько я знаю, Чарли не был нацистом.

– Вы тоже, но Горелому на данном этапе войны на это наплевать. Если выражаться поэтически, то вы уничтожили английские пляжи и украинские пшеничные поля, и теперь не надейтесь, что с вами будут деликатно обращаться.

– Это вы подсказали ему такой дьявольский план?

– Нет, что вы. Но он кажется мне забавным.

– Отчасти здесь есть и ваша вина: без ваших советов у Горелого не было бы ни малейших шансов.

– Ошибаетесь! Горелый превзошел мои советы. В известном смысле он напоминает мне инку Атауальпу, который попал в плен к испанцам и выучился играть в шахматы, наблюдая за тем, как его тюремщики передвигают фигуры.

– Горелый – южноамериканец?

– Тепло, тепло…

– И ожоги у него на теле…

– Горячо!

Крупные капли пота стекали по лицу больного, когда я с ним прощался. Как мне хотелось очутиться в объятиях фрау Эльзы и весь оставшийся день слушать от нее одни лишь слова утешения. Вместо этого, когда я ее наконец встретил – гораздо позже и находясь уже в подавленном состоянии, – то не нашел ничего лучшего, как наброситься на нее с оскорблениями и упреками. Где ты провела ночь, с кем и так далее. Фрау Эльза попыталась испепелить меня взглядом (кстати, она ничуть не удивилась, что я разговаривал с ее мужем), но меня уже ничто не трогало.

 

Осень сорок третьего и новое наступление Горелого. Я теряю Варшаву и Бессарабию. Запад и юг Франции переходят под контроль англо‑американцев. Вероятно, усталость мешает мне найти достойный ответ.

– Ты побеждаешь, Горелый, – негромко говорю я.

– Похоже на то.

– А что будем делать потом? – Страх заставляет меня продолжить вопрос, чтобы не услышать конкретного ответа. – Где отпразднуем твое вступление в ряды настоящих игроков? Скоро мне пришлют деньги из Германии, и мы могли бы как следует погулять в какой‑нибудь дискотеке… Девочки, шампанское и все такое…

Горелый, всецело занятый перемещениями своих войск, которые, словно гигантские дорожные катки, утюжат мою оборону, немного погодя отвечает фразой, исполненной, как я увидел позже, символического смысла: побереги то, что у тебя есть в Испании.

Имеет ли он в виду три немецких и один итальянский пехотные корпуса, которые явно отрезаны в Испании и Португалии, после того как союзники захватили юг Франции? По правде говоря, если бы я захотел, то мог бы эвакуировать их во время SR через средиземно‑морские порты, но я этого не сделаю, а, возможно, поступлю наоборот и пришлю им подкрепления, чтобы создать угрозу на фланге или нанести отвлекающий удар; по крайней мере, это замедлит продвижение союзников в сторону Рейна. Подобную стратегическую возможность Горелый должен учитывать, если он действительно такой сообразительный, каким кажется. Или он подразумевал нечто иное? Что‑то личное? А что у меня есть в Испании? Только я сам.

 

21 сентября

 

– Ты засыпаешь, Удо.

– Этот ветерок с моря приятно освежает.

– Ты много пьешь и мало спишь, это нехорошо.

– Ты никогда не видела меня пьяным.

– Тем более: значит, ты напиваешься в одиночку. Питаешься собственными демонами, то поглощаешь их, то извергаешь из себя, и так до бесконечности.

– Не волнуйся, желудок у меня большой‑пребольшой.

– У тебя жуткие круги под глазами, и с каждым днем ты становишься все более бледным, как будто постепенно превращаешься в Человека‑невидимку.

– Таков естественный цвет моей кожи.

– У тебя болезненный вид. Ты ничего не слушаешь, никого не видишь и, похоже, свыкся с мыслью, что останешься здесь навсегда.

– Каждый проведенный здесь день стоит мне денег. Даром тут мне никто ничего не дает.

– Речь не о твоих деньгах, а о твоем здоровье. Если бы ты дал мне номер телефона твоих родителей, я бы позвонила им, чтобы они приехали за тобой.

– Я сам о себе могу позаботиться.

– Не заметно. Ты то беснуешься, то впадаешь в оцепенение, и все это без какого‑либо перехода. Вчера ты кричал на меня, а сегодня все время улыбаешься, как умственно отсталый, и уже полдня сидишь за этим столом.

– Я путаю утро и вечер. Здесь хорошо дышится. Погода изменилась, стало сыро и неуютно… Только в этом уголке чувствуешь себя хорошо…

– В постели тебе было бы еще лучше.

– То, что я клюю носом, пусть тебя не смущает. Это из‑за солнца. Оно то появляется, то исчезает. Но внутри моя воля по‑прежнему сильна.

– Да ты уже спишь и разговариваешь во сне!

– Я не сплю, а просто притворяюсь.

– Наверное, мне придется привести врача, чтобы он тебя посмотрел.

– Твоего знакомого врача?

– Хорошего немецкого врача.

– Не надо никого приводить. Я спокойно сидел и дышал свежим воздухом, как вдруг явилась ты и ни с того ни с сего принялась читать мне нотации, хотя я тебя об этом не просил.

– Удо, ты нездоров.

– Зато ты у нас известная динамистка. Поцелуйчики, объятия, и ничего больше. Пустые обещания, одна видимость.

– Не повышай голос.

– Я еще и голос повышаю. Ладно, по крайней мере, ты видишь, что я не сплю.

– Мы могли бы попытаться поговорить как хорошие друзья.

– Давай, ты же знаешь, что мои терпимость и любопытство не знают границ. Так же как моя любовь.

– Хочешь узнать, как тебя называют официанты? Помешанный. И у них есть для этого основания. Не так уж часто встретишь человека, который целыми днями сидит на террасе, закутавшись в одеяло, как старый ревматик, а вечером превращается в великого военного стратега и принимает у себя скромного работника самой низкой категории, к тому же сильно изуродованного. Одни считают, что ты помешанный гомосексуалист, другие – что ты помешанный чудак.

– Помешанный чудак! Что за чушь, все помешанные чудаковаты. Ты это слышала или сама только что придумала? Официанты презирают то, чего не понимают.

– Официанты тебя ненавидят. Они считают, что ты приносишь несчастье гостинице. Когда я слушаю, что они говорят, у меня закрадывается мысль, что их не слишком бы огорчило, если бы ты утонул, как твой друг Чарли.

– К счастью, я редко купаюсь. Погода с каждым днем ухудшается. Но чувства у них весьма утонченные, что и говорить.

– Такое случается каждое лето. Всегда находится постоялец, вызывающий всеобщее раздражение. Но почему ты?

– Потому что я проигрываю партию, а проигравшему никто не сочувствует.

– Возможно, ты был не слишком любезен с персоналом… Не спи, Удо.

 

– На Восточном фронте армии ожидает разгром, – сказал я Горелому. – Как и в исторической действительности, румынский фланг прекращает свое существование, и нет больше резервов, чтобы сдержать лавину русских фишек в Карпатах, на Балканах, на венгерской равнине, в Австрии… 17‑й армии, 1‑й танковой армии, 6‑й и 8‑й армиям приходит конец…

– В следующем туре… – шепчет Горелый, похожий в эту минуту на пылающий факел, увитый набухшими венами.

– Что, проиграю в следующем туре?

– В глубине души, в самой‑самой глубине я тебя люблю, – говорит фрау Эльза.

– Это самая холодная зима за всю войну, и все идет как нельзя хуже. Я прочно сел в лужу и вряд ли из нее выберусь. Самоуверенность – плохая советчица, – слышу я свой бесстрастный голос.

– Где ксерокопии? – спрашивает Горелый.

– Фрау Эльза отнесла их твоему учителю, – говорю я, заведомо зная, что у Горелого нет учителя или кого‑то, кто мог за него сойти. Разве что я, научивший его играть! Да нет, пожалуй.

– У меня нет учителя, – как и следовало ожидать, отвечает Горелый.

 

Во второй половине дня, перед игрой, я в изнеможении рухнул на кровать и уснул. Мне приснилось, что я сыщик (Флориан Линден?), что я иду по следу преступника и оказываюсь в храме, точь‑в‑точь таком же, как в «Индиане Джонсе и Храме судьбы». Что я там собирался делать? Не помню. Знаю только, что обходил коридоры и галереи без всякой задней мысли, почти с наслаждением, и холодный воздух храма пробудил во мне воспоминания о морозах моего детства и о какой‑то фантастической зиме, когда все вокруг хотя бы ненадолго становилось белым и неподвижным. В середине храма, выкопанного, должно быть, внутри того самого холма, что господствует над городом, я увидел человека, который играл в шахматы. Его освещал падавший сверху сноп света. И хотя никто мне этого не говорил, я твердо знал, что передо мной Атауальпа. Подойдя поближе, я увидел из‑за его спины, что черные фигуры обуглены. Что случилось? Вождь индейцев обернулся, посмотрел на меня без особого интереса и сказал, что кто‑то бросил эти фигуры в огонь. Но почему, просто из подлости? Вместо ответа Атауальпа передвинул белого ферзя на поле, находившееся под ударом черных фигур. Его же съедят! – чуть не крикнул я. А потом подумал, что это все равно, потому что Атауальпа играл сам с собой. Следующим ходом ферзь был съеден черным слоном. Какой прок от игры с самим собой, если главное в ней – ловушки? – спросил я. На сей раз индеец даже не обернулся; он вытянул руку и указал мне на что‑то темное в глубине храма, занимавшее пространство между куполом и гранитным полом. Я направился к указанному месту и увидел перед собой гигантский камин из красного кирпича с коваными решетками, в котором еще тлели угли. Судя по их количеству, здесь сгорели сотни поленьев. Из пепла выглядывали съежившиеся остатки самых разных шахматных фигур. Что все это значило? С пылающим от негодования и ярости лицом я обернулся и крикнул Атауальпе, чтобы он сыграл со мной. Он не удосужился даже оторвать взгляд от доски. Рассмотрев его более пристально, я понял, что он не так стар, как мне вначале показалось; ошибочное представление создалось у меня из‑за его узловатых пальцев и длинных грязных волос, почти полностью закрывавших лицо. Сыграй со мной, если ты мужчина! – закричал я, пытаясь проснуться. Я чувствовал за спиной присутствие камина как некоего живого существа, наполовину теплого, наполовину холодного, одинаково чуждого и мне, и погруженному в раздумья индейцу. Для чего уничтожать прекрасные творения мастеров? – сказал я. Индеец рассмеялся, но из его рта не вырвалось ни единого звука. Завершив партию, он встал, поставил доску с фигурами на поднос и подошел к камину. Я понял, что он собирается разжечь огонь, и счел, что самым благоразумным будет выждать и посмотреть, что из всего этого выйдет. Из углей вновь быстро разгорелось пламя, но, получив слишком скудную порцию пищи, так же быстро угасло. Теперь Атауальпа вперил взор в купол храма. Кто ты? – спросил он. Я не поверил собственным ушам, когда услышал свой ответ: я Флориан Линден и ищу убийцу Карла Шнейдера, он же Чарли, который отдыхал в этом городке. Индеец надменно взглянул на меня и вернулся на освещенное место, где его ожидали появившиеся словно по мановению волшебной палочки другие фигуры и другая доска. Я слышал, как он проворчал что‑то, но не разобрал слов и потому переспросил. Его убило море, убили собственная нежность и собственная глупость, – гулко прозвучали под сводами пещеры лаконичные испанские фразы. Я понял, что сон уже потерял всякий смысл и скоро кончится, и поторопился задать последние вопросы. Не приносятся ли шахматные фигуры в жертву некоему божеству? По какой причине он играет сам с собой? Когда все это кончится (даже сейчас не понимаю смысла этого вопроса)? Кто еще знает о существовании храма и как из него выйти? Индеец впервые пошевелился и вздохнул. Ты думаешь, где мы находимся? – спросил он. Я признался, что точно не знаю, но подозреваю, что внутри холма. Ты ошибаешься, сказал он. А где же мы? В моем голосе зазвучали панические нотки. Что греха таить, мне стало страшно и хотелось побыстрее выбраться отсюда. Блестящие глаза Атауальпы наблюдали за мной сквозь пряди волос, водопадом струившихся со лба. Ты не понял? Как ты сюда попал? Не знаю, сказал я, шел по пляжу и… Атауальпа усмехнулся себе под нос: мы находимся под водными велосипедами, объяснил он, и постепенно, если повезет, Горелый раздаст их напрокат, хотя при такой отвратительной погоде это весьма сомнительно, и тогда ты сможешь выйти. Последнее, что я помню, – это как я с криком бросился на индейца… Проснулся я как раз вовремя для того, чтобы спуститься вниз и встретить Горелого, но не для того, чтобы еще принять душ. В паху и на внутренней стороне бедер у меня началось раздражение, кожа зудит. В Польше и на Западном фронте я допустил две серьезные ошибки. В Средиземноморье Горелый расправился с малочисленными армейскими корпусами, оставленными для отвода глаз в западной части Ливии и в Тунисе. В следующем туре я сдам Италию. А к лету сорок четвертого – вероятно, и игру. Что тогда будет?

 

22 сентября

 

Под вечер или утром – в тот момент я этого не знал, – в общем, когда я встал и спустился вниз позавтракать, я встретил фрау Эльзу, ее мужа и с ними еще какого‑то типа, которого никогда раньше не видел. Они сидели за столиком в дальнем углу ресторана и пили чай с пирожными. Тон задавал этот незнакомец, высокий, светловолосый, бронзовый от загара, а фрау Эльза и ее муж всякий раз встречали смехом его истории и остроты, раскачиваясь на стуле так, что едва не стукались головами, и умоляюще протягивали руки к рассказчику, чтобы он дал им передышку, не то они умрут от смеха. Я сомневался, что мне следует присоединиться к их компании, а потому взгромоздился на табурет у стойки и попросил кофе с молоком. Официант повел себя необычно, он со всех ног бросился выполнять мой заказ, но это привело к обратным результатам: кофе он пролил, а молоко оказалось недостаточно горячим. Дожидаясь его, я закрыл лицо руками, чтобы избавиться от кошмара. Это не помогло, и поэтому, расплатившись, я сразу бросился наверх и заперся у себя в номере.

Я немного поспал, а проснувшись, почувствовал головокружение и тошноту. Заказал разговор со Штутгартом. Мне необходимо было с кем‑то поговорить, а лучшего собеседника, чем Конрад, не найти. Постепенно я стал успокаиваться, а между тем в квартире Конрада никто не брал трубку. Я отменил заказ и некоторое время безостановочно кружил по комнате, поглядывая всякий раз, когда проходил мимо стола, на немецкие оборонительные порядки, выходил на балкон, ударял рукой – нет, скорее простукивал стены и двери, пытаясь таким образом утихомирить сотканного из нервов осьминога, что завелся у меня в животе.

Вскоре зазвонил телефон. Снизу сообщили, что ко мне пришел посетитель. Я сказал, что никого не хочу видеть, но дежурная настаивала. Посетитель не желал уходить, не повидав меня. Это Альфонс. Какой Альфонс? Мне назвали фамилию, которую я тут же забыл. Я слышал спорящие голоса. Так это тот дизайнер, с которым мы тогда напились! Я железным голосом потребовал, чтобы его не пропускали, потому что я не желаю его видеть. В трубке был отчетливо слышен голос моего гостя, возмущавшегося моей невоспитанностью, граничащей с неприличием, попранием законов дружбы и так далее. Я бросил трубку.

Спустя несколько минут с улицы донеслись душераздирающие крики, заставившие меня выйти на балкон. Дизайнер стоял посреди улицы и не переставая что‑то вопил, повернувшись лицом к гостинице. Бедняга не замечал меня, из чего я заключил, что он близорук. Я не сразу разобрал, что он повторяет всего два слова – «сукин сын». Бросались в глаза его всклокоченные волосы и горчичного цвета пиджак с огромными накладными плечами. В какой‑то момент я испугался, что его задавят, но, к счастью, в это время на Приморском бульваре почти не было машин.

С испорченным настроением я снова плюхнулся на кровать, но заснуть уже не мог. Раздражение улеглось, но в мозгу продолжали звучать странные и обидные слова. Я задавался вопросом, кто такой этот говорливый господин, которого я видел с фрау Эльзой. Ее любовник? Друг семьи? Врач? Нет, врачи обычно более немногословны и сдержанны. Я спрашивал себя, виделся ли Конрад с Ингеборг еще раз. И представлял, как они гуляют рука об руку по осенним улицам. Если бы Конрад не был так застенчив! Эта многообещающая картина вызвала у меня слезы радости и страдания. Как же я любил их обоих в глубине души.

Задумавшись, я не сразу заметил, что гостиница погрузилась в поистине зимнее безмолвие. Сразу стало не по себе, и я возобновил движение по комнате. Не надеясь привести в порядок свои мысли, я переключился на стратегическую ситуацию: я смогу сопротивляться от силы еще три тура, ну четыре, если очень повезет. Я закашлялся, заговорил вслух, поискал между тетрадных страниц почтовую открытку, которую и заполнил, вслушиваясь в шуршание шариковой ручки по картонной поверхности. Продекламировал стихи Гёте:

 

И доколь ты не поймешь:

Смерть для жизни новой,

Хмурым гостем ты живешь

На земле суровой.[39]

 

(Und so lang du das nicht hast,

Dieses: Stirb und werde!

Bist du nur Ein truber Gast

Auf der dunkeln Erde.)

 

 

Все напрасно. Я попытался смягчить тоску одиночества, уязвимости звонками Конраду, Ингеборг, Францу Грабовски, но никого не застал. Мне почудилось, что в Штутгарте не осталось ни души. Раскрыв веером записную книжку, я стал звонить наугад. Сама судьба набрала номер Матиаса Мюллера, хлыща из «Форсированного марша», одного из самых заклятых моих врагов. Он оказался на месте. Удивление, полагаю, было взаимным.

Подчеркнуто мужественный голос Мюллера полностью соответствует образу человека, не проявляющего своих чувств на людях, который он для себя избрал. Он бесстрастным тоном приветствует меня. Разумеется, он думает, что я вернулся. И, разумеется, надеется, что мой звонок связан с каким‑нибудь деловым предложением, например вместе участвовать в подготовке парижского доклада. Я его разочаровываю. Пока что я нахожусь в Испании. Что‑то такое я слышал, лжет он. И тут же переходит в глухую защиту, как будто сам по себе звонок из Испании означает ловушку или оскорбление. Я позвонил тебе наугад, сказал я. Молчание. Сижу тут в своей комнате и звоню наугад. Получается, ты выиграл. Я захохотал, и Мюллер тщетно пытался мне вторить. Но у него выходило нечто похожее на карканье.

– Получается, я выиграл, – тупо повторил он.

– Именно так. Могло бы повезти любому другому жителю Штутгарта, но повезло тебе.

– Но повезло мне. Постой, а ты брал номера из телефонного справочника или из своей записной книжки?

– Из своей книжки.

– В таком случае мне не так уж сильно повезло.

Внезапно с голосом Мюллера происходит какая‑то метаморфоза. Возникает ощущение, будто я разговариваю с десятилетним ребенком, который то и дело перескакивает с одной темы на другую. Вчера видел Конрада в клубе, сообщает он, как он изменился, правда? Конрад? Откуда мне это знать, если я уже тысячу лет нахожусь в Испании? Похоже, этим летом его наконец прищучили. Прищучили? Ну да, прищучили, окрутили, покорили, взяли в плен. Он влюблен по уши. Конрад? Влюблен по уши? На другом конце провода слышится коротенькое «угу», а затем воцаряется тягостное молчание, словно оба мы понимаем, что наговорили лишнего. Наконец Мюллер сказал: Слон у меня умер. Какой еще слон? Собака, объяснил он и вдруг обрушил на меня каскад звуков, напоминающих хрюканье. Так у него что, свинья была? Или его собака хрюкала, как свинья? До свидания, поспешно попрощался я и положил трубку.

Когда стемнело, я позвонил к администратору и спросил насчет Клариты. Женский голос ответил, что ее нет. Мне послышались недружелюбные нотки. С кем я говорю? Я вдруг заподозрил, что разговариваю с фрау Эльзой, изменившей голос, подобно персонажу какого‑нибудь фильма ужасов, действующему среди наполненных кровью бассейнов. Это Нурия, дежурная, ответил голос. Как ваши дела, Нурия? – произнес я по‑немецки. Хорошо, спасибо, а ваши? – ответила она тоже по‑немецки. Спасибо, прекрасно. Это была не фрау Эльза. От радости я стал кататься по кровати, упал с нее и ушибся. Зарывшись лицом в ковер, я дал волю слезам, накопившимся за день. Потом принял душ, побрился и сел ждать.

 

Весна сорок четвертого. Я теряю Испанию с Португалией, Италию (кроме Триеста), последний опорный пункт на западном берегу Рейна, Венгрию, Кенигсберг, Данциг, Краков, Бреслау, Познань, Лодзь (к востоку от Одера в моих руках остается только Кольберг), Белград, Сараево, Рагузу (в Югославии удерживаю один Загреб), четыре бронетанковых корпуса, десять пехотных корпусов, четырнадцать воздушных факторов…

 

23 сентября

 

С улицы доносится какой‑то шум, и я резко просыпаюсь. Сев в постели, прислушиваюсь, но ничего не слышу. Тем не менее ощущение, что меня кто‑то окликнул, не проходит. В одних трусах выхожу на балкон: солнце еще не взошло или, возможно уже село, и у входа в гостиницу стоит санитарная машина с зажженными фарами. Позади машины, перед самой лестницей стоят трое мужчин и негромко беседуют, хотя при этом вовсю жестикулируют. Их голоса долетают до балкона в виде невнятного бормотанья. Из‑за горизонта наползают темно‑синие тучи, сверкают зарницы, предвестницы грозы. Приморский бульвар пуст, и лишь вдалеке, за полоской тротуара, тянущейся вдоль берега в сторону кемпингов, смутно вырисовывается силуэт, напоминающий в этот час (а который, собственно, час?) серовато‑молочный купол или огромную луковицу, выросшую на изгибе пляжа. В другой стороне начали гаснуть или, напротив, зажигаться огни порта. Асфальт на бульваре мокрый; легко догадаться, что прошел дождь. Неожиданно стоящие перед гостиницей мужчины, получив, по всей видимости, приказ, начинают двигаться. Одновременно распахиваются двери гостиницы и «скорой помощи», и двое санитаров сносят по ступенькам носилки. За ними, не сводя глаз с того, кто лежит на носилках, идет фрау Эльза в длинном красном платье, ее сопровождает говорливый тип с бронзовой кожей. За ними следуют дежурная, ночной портье, один из официантов, толстушка с кухни. На носилках, укутанный по шею одеялом, лежит муж фрау Эльзы. Его спускают по лестнице в высшей степени осторожно, по крайней мере, мне так кажется. Все смотрят на больного. Грустно глядя вверх, он негромко командует своим спуском. Никто его не слушает. В этот самый миг наши взгляды встречаются в прозрачном (и подрагивающем) пространстве между балконом и улицей.

Вот так:

 

 

Но вот все двери закрываются, «скорая» отправляется в путь с включенной сиреной, несмотря на то что вокруг не видно ни одной машины, свет в окнах второго этажа меркнет, и «Дель‑Map» вновь окутывает тишина.

 

Лето сорок четвертого. Подобно Кребсу, Фрейтаг‑Лорингховену, Герхарду Больдту, старательно составляю военные сводки, хотя война проиграна. Гроза не замедлила разразиться, и теперь дождь вовсю хлещет по открытому балкону своей длинной плетью, словно хочет предупредить меня, как заботливая мать, об опасности, какую таит в себе самонадеянность. На входе в гостиницу никто не дежурит, и Горелый самостоятельно поднялся ко мне в номер без каких‑либо помех. Море прибывает, бормочет он в ванной, куда я его затащил, вытирая полотенцем голову. Идеальный момент, чтобы нанести ему удар, но я стою не шелохнувшись. Вид его головы, закутанной в полотенце, действует на меня завораживающе. Под ногами у него образовалась небольшая лужица. Перед началом игры я заставляю его снять мокрую майку и надеть мою. Она ему немного узка, зато сухая. Горелый надевает ее, не говоря ни слова, как будто каждый день получает от меня подобные подарки. Лето кончается, кончается и игра. Фронты на Одере и Рейне разваливаются от первых же ударов. Горелый ходит вокруг стола, словно приплясывая. А может, и на самом деле приплясывает от радости. Мое последнее кольцо обороны – это Берлин – Штеттин – Бремен – Берлин, остальные же войска, включая армии в Баварии и Северной Италии, уже не снабжаются. Где ты сегодня будешь ночевать? – спрашиваю я у Горелого. У себя дома, отвечает он. Прочие вопросы, а их накопилось много, застревают у меня в горле. Проводив его, я усаживаюсь на балконе и смотрю на ночной дождь. Он вполне может затопить все вокруг. Завтра я буду разгромлен, в этом нет сомнения.

 

24 сентября

 

Проснулся поздно, но есть совершенно не хотелось. Оно и к лучшему, ибо денег у меня кот наплакал. Дождь не перестал. Спросил внизу про фрау Эльзу, мне ответили, что она не то в Барселоне, не то в Жероне, «в большом госпитале», со своим мужем. Что касается состояния последнего, то тут все единодушны: он при смерти. Мой завтрак состоял из чашки кофе с молоком и круассана. В ресторане работал всего один официант, обслуживавший пятерых пожилых суринамцев и меня. «Дель‑Map» в одночасье опустел.

В середине дня я сидел на балконе и вдруг обнаружил, что мои часы не ходят. Я тряс их, пробовал завести, но все без толку. Когда же они остановились? Означает ли это что‑нибудь? Надеюсь, что да. Через железные прутья балкона разглядываю редких прохожих, торопливым шагом минующих Приморский бульвар. Замечаю Волка и Ягненка, идущих в сторону порта; оба в одинаковых полотняных куртках. Я поднял руку, приветствуя их, но они меня, конечно, не увидели. Словно два разыгравшихся щенка, они прыгали через лужи, толкали друг друга и скалили зубы.

Через некоторое время я спустился в ресторан. Там снова были те же суринамцы, сидевшие за столом вокруг огромного блюда с паэльей из желтого риса и морепродуктов. Я сел за соседний столик и заказал гамбургер и стакан воды. Суринамцы очень быстро лопотали, не знаю уж, на голландском или на своем родном наречии, и мерное жужжание их голосов подействовало на меня успокаивающе. Когда официант принес мне гамбургер, я спросил, есть ли в гостинице другие постояльцы, кроме меня и суринамцев. Да, есть, но днем они уезжают на автобусные экскурсии. Это люди третьего возраста, сказал он. Третьего возраста? Как забавно. И что, они поздно возвращаются? Поздно, и потом еще долго веселятся, сказал официант. Покончив с гамбургером, я вернулся к себе в номер, принял горячий душ и лег в постель.

Когда я проснулся, у меня еще оставалось время, чтобы собрать чемоданы и заказать разговор с Германией за счет вызываемого абонента. Книги, которые я привез с собой для чтения на пляже (и даже не открыл), я оставил на тумбочке, чтобы их обнаружила фрау Эльза, когда вернется. Взял только роман про Флориана Линдена. Вскоре дежурная сообщила мне, что я могу говорить. Конрад согласился оплатить разговор. Стараясь быть немногословным, я сказал, что рад его слышать и что, если повезет, мы скоро увидимся. Поначалу Конрад разговаривал со мной довольно резко и холодно, но вскоре изменил тон, посоветовав задуматься над тем, какую кашу я заварил. Ты что, окончательно прощаешься со мной? – спросил он каким‑то манерным голосом. Я заверил, что нет, хотя с каждым разом мой голос звучал все менее убедительно. Прежде чем распрощаться, мы вспомнили вечера в клубе, самые легендарные и памятные партии и вдоволь нахохотались, когда я пересказал ему разговор с Матиасом Мюллером. Береги Ингеборг, сказал я ему на прощанье. Непременно, торжественно пообещал Конрад.

Я прикрыл дверь и прислушался. Шум лифта предвещал скорое появление Горелого. Моя комната явно изменилась по сравнению с предыдущими вечерами, возле кровати на самом виду стояли чемоданы, но Горелый на них даже не взглянул. Мы сели – я на кровать, он за стол, и какое‑то время ничего не происходило, точно мы приобрели способность по желанию оказываться то внутри айсберга, то снаружи. (Сейчас, когда я думаю об этом, лицо Горелого представляется мне абсолютно белым, словно обсыпанным мукой, и лунообразным, хотя под тонким слоем краски угадываются шрамы.) Инициатива принадлежала ему, и он, не делая никаких подсчетов – он не захватил свою тетрадку, но все на свете BRP и так принадлежали ему, – бросил русские армии на Берлин и захватил его. С помощью англо‑американских армий он разгромил все те части, что я сумел послать в попытке отвоевать город. Вот так легко досталась ему победа. Когда пришла моя очередь, я попробовал двинуть в бой танковые резервы из района Бремена, но они натолкнулись на глухую стену союзнических войск и были уничтожены. По сути, это были чисто символические действия. После этого я признал поражение и сдался. И что теперь? – спросил я. Горелый глубоко вздохнул и вышел на балкон. Потом жестом подозвал меня. Дождь усиливался, равно как и ветер, гнувший пальмы на Приморском бульваре. Палец Горелого указывал куда‑то дальше. На пляже, там, где высилась велосипедная крепость, я увидел огонек, колеблющийся и ирреальный, как огни святого Эльма. Свет внутри хижины? Горелый взревел, как бык. Мне не стыдно признаться, что я подумал о Чарли, призрачном Чарли, явившемся с того света, чтобы выразить соболезнование в связи с моим поражением. По‑видимому, я был близок к помешательству. Горелый сказал: «Пошли, мы не должны отступать», и я последовал за ним. Мы спустились по лестнице, прошли мимо стойки администратора, где горел свет, но никого не было, и в конце концов очутились на Приморском бульваре. Хлеставший мне в лицо дождь подействовал на меня расслабляюще. Я остановился и крикнул: кто это там? Горелый не ответил и зашагал дальше. Я не раздумывая побежал за ним. Внезапно передо мной возник огромный конус, образованный сдвинутыми вместе велосипедами. Не знаю, то ли из‑за дождя, то ли из‑за набиравших силу волн создавалось ощущение, что велосипеды погружаются в песок. Неужели все мы потонем? Мне вспомнилась ночь, когда я тайком пробирался сюда, чтобы неожиданно услышать военные советы незнакомца, которого я затем принял за мужа фрау Эльзы. Вспомнилась тогдашняя жара, сравнимая разве что с огнем, что полыхал теперь в моей груди. Огонек, который мы видели с балкона, упрямо мерцал внутри хижины. Решительным и в то же время усталым движением я ухватился обеими руками за выступающую часть поплавка и через образовавшуюся щель попробовал разглядеть, кто находится внутри, но тщетно. Собрав последние силы, я попытался обрушить всю конструкцию, но только занозил и расцарапал себе руки о деревянные поверхности и ржавые железки. Цитадель была прочна, как гранит. Горелый, которого я в последние несколько секунд выпустил из виду, стоял спиной к велосипедам и, казалось, любовался грозой. Кто там? Ответьте, пожалуйста! – крикнул я. И, не надеясь на ответ, стал карабкаться вверх, чтобы попасть внутрь хижины сверху, но сорвался и упал ничком на песок. А когда приподнялся, увидел перед собой Горелого. И понял, что не в состоянии ничего сделать. Рука Горелого ухватила меня за шею и потянула вверх. Я пытался отбиваться руками и ногами, но мои конечности вдруг сделались ватными. Слабеющим голосом я прохрипел Горелому, что я не нацист и ни в чем не виноват, хотя не думаю, что он меня услышал. Больше я сделать ничего не мог, сила и решимость Горелого, вдохновленного грозой, были поистине неукротимы. Начиная с этого момента мои воспоминания становятся смутными и отрывочными. Меня подняли, словно тряпичную куклу, и, вопреки ожиданиям (погибнуть в морской пучине), поволокли к отверстию в велосипедной цитадели. Я не оказывал сопротивления, ни о чем не молил и только однажды зажмурился, когда меня ухватили за шею и бедро и затащили внутрь. Да, в этот момент я закрыл глаза и увидел самого себя, перенесенного в другой день, не такой пасмурный, но и не яркий, этакого «хмурого гостя на земле суровой», и увидел также Горелого, покидающего городок и страну по извилистой дороге, выложенной кадрами из мультфильмов и фильмов ужасов (но какую страну? Испанию? Европейское экономическое сообщество?), с вечной скорбью на лице. Я открыл глаза, когда ощутил под собой песок, и увидел, что лежу в нескольких сантиметрах от газовой лампы. Извиваясь как червяк, я огляделся по сторонам и понял, что нахожусь здесь один и никого возле этой лампы с самого начала не было; она была зажжена в грозу именно для того, чтобы я видел ее с балкона. Снаружи раздавались шаги; это Горелый кругами ходил возле своей крепости и посмеивался. Я слышал, как его ноги увязают в песке и он смеется чистым и счастливым смехом ребенка. Сколько времени я пробыл там, стоя на коленях среди нехитрых пожитков Горелого? Не знаю. Когда я выбрался наружу, дождь уже кончился, а на горизонте забрезжил рассвет. Я погасил лампу и вылез через дыру. Горелый неподвижно сидел поодаль, скрестив ноги, и глядел на восход. Думаю, если бы он умер, то так и остался бы в этой позе. Я побрел в его сторону и, не подходя слишком близко, попрощался.

 

25 сентября. Бар «Казанова». Ла‑Хонкера

 

Как только рассвело, я покинул «Дель‑Map» и медленно покатил по Приморскому бульвару, стараясь, чтобы шум моего мотора не перебудил жителей городка. Возле «Коста‑Брава» я повернул и припарковался на той самой стоянке, где в начале наших каникул Чарли демонстрировал мне свою доску. По дороге к велосипедам не встретил ни души, и лишь в той стороне, где располагались кемпинги, мелькнули и исчезли двое бегунов в спортивных костюмах. Дождь давно перестал; прозрачный воздух предвещал, что день будет солнечным. Песок, однако, был еще сырой. Подойдя к велосипедам, я прислушался, не раздастся ли изнутри какой‑нибудь звук, свидетельствующий о присутствии Горелого, и, по‑моему, уловил еле слышный храп; впрочем, не уверен. В пластиковой сумке у меня лежал «Третий рейх». Я осторожно положил ее на брезент, укрывавший велосипеды, и вернулся к машине. В девять утра я выехал из городка. На улицах было совсем мало народу, и я подумал, что сегодня, наверно, какой‑нибудь местный праздник. Похоже, все еще спали. На шоссе движение стало оживленнее, появились машины с французскими и немецкими номерами, двигавшиеся в том же направлении, что и я.

Сейчас я в Ла‑Хонкере…

 

30 сентября

 

Три дня никого не видел. Вчера наконец выбрался в клуб, хотя в глубине души был уверен, что встреча со старыми друзьями – не самая хорошая идея, по крайней мере пока. Конрад сидел за одним из дальних столов. Он отпустил длинные волосы, а под глазами появились темные круги; впрочем, я просто про них забыл. Я глядел на него, ничего не говоря, а ко мне уже спешили знакомые и наперебой здоровались. Привет, чемпион. С какой непосредственностью, с какой теплотой они меня встретили, я же не ощущал ничего, кроме горечи. Заметив меня в толпе, Конрад не спеша приблизился и протянул руку. Это был не столь восторженный, зато глубоко искренний жест, подобно бальзаму согревший мою душу, и я сразу почувствовал себя дома. Вскоре все вернулись за свои столы, и сражения возобновились. Конрад договорился, чтобы его заменили, и спросил, где нам лучше поговорить: в клубе или другом месте. Я сказал, что предпочел бы уйти отсюда. Мы до полуночи пили кофе у меня дома и болтали о всякой ерунде, но только не о том, что нас действительно волновало, а потом я вызвался отвезти его домой. В машине мы всю дорогу молчали. Зайти к нему я отказался. Сослался на то, что хочу спать. Прощаясь, Конрад сказал, что, если мне нужны деньги, я всегда без стеснения могу обратиться к нему. Возможно, кое‑какие деньги мне понадобятся. Мы снова пожали друг другу руки, и это рукопожатие было более продолжительным и искренним, чем первое.

 

Ингеборг

 

Ни она, ни я не собирались заниматься любовью, и все же в конце концов мы оказались в постели. Всему виной интимная атмосфера, возникшая благодаря новому расположению мебели, ковров и различных предметов, которыми Ингеборг заново украсила свою просторную комнату, а также голос американской певицы, чьего имени я не помню, да еще темно‑синий вечер, на удивление тихий для воскресенья. Это не означает, что мы возобновили наши отношения; обоюдное решение остаться только друзьями не отменяется, и это будет наверняка лучше, чем наша прежняя связь. Если честно, я не вижу большой разницы между той ситуацией и нынешней. Разумеется, мне пришлось рассказать ей о событиях, случившихся после ее отъезда из Испании. В основном я говорил о Кларите и об опознании тела Чарли. Обе истории ее глубоко взволновали. В свою очередь она сделала торжественное и в то же время забавное признание. Пока я отсутствовал, Конрад пытался завести с ней роман. Разумеется, он действовал строго в рамках приличия. И что же? – изумленно спросил я. Ничего. Он тебя целовал? Попробовал, но я дала ему пощечину. Мы долго смеялись, а потом мне стало стыдно.

 

Ханна

 

Говорил с Ханной по телефону. Она сообщила, что останки Чарли прибыли в Оберхаузен в пятидесятисантиметровом пластиковом мешке, примерно таком же, как большие мешки для мусора. Это рассказал ей старший брат Чарли, взявший на себя заботу о похоронах и бюрократические формальности. У Ханниного сына все хорошо. Сама Ханна, по ее словам, счастлива и думает провести следующий отпуск снова в Испании. «Чарли бы это понравилось, как тебе кажется?» Я ответил: да, наверное. Ну а с тобой‑то что случилось на самом деле? – спросила она. Бедняжка Ингеборг чего только себе не вообразила, но я‑то постарше ее буду, меня не проведешь, верно? Ничего со мной не случилось, сказал я. А вот что случилось с тобой? После паузы (в трубке слышны голоса, она не одна) Ханна переспрашивает: со мной?.. То же, что всегда.

 

20 октября

 

С завтрашнего дня начинаю работать администратором на предприятии, производящем ложки, вилки, ножи и тому подобную продукцию. Режим работы примерно такой же, как на старом месте, а зарплата немного побольше.

С самого возвращения установил для себя полный запрет на игры. (Нет, вру: на прошлой неделе играл в карты с Ингеборг и ее соседкой по квартире.) Никто из моего кружка, а я продолжаю посещать клуб два раза в неделю, не придал этому значения. Они объясняют мое нежелание играть переутомлением либо тем, что я слишком занят, так как пишу  об играх. Как далеки они от истины! Доклад, который будет представлен в Париже, пишет Конрад. Мое участие сводится к тому, что я буду переводить его на английский. Впрочем, поскольку теперь я на новой работе, это тоже под вопросом.

 

Фон Зеект[40]

 

Сегодня после долгой пешей прогулки я сказал Конраду, что если вдуматься, то, в конце концов, все мы своего рода призраки, принадлежащие к не менее призрачному генштабу и постоянно тренирующиеся на картонных полях wargames. Маневры в соответствующем масштабе. Помнишь фон Зеекта? Похоже, что мы его офицеры, плюющие на законы; тени, играющие с тенями. Ты сегодня настроен на поэтический лад, сказал Конрад. Само собой, он ничего не понял. Я добавил, что, вероятно, не поеду в Париж. Вначале Конрад решил, что я не могу поехать из‑за работы, и отнесся к этому с пониманием, но когда я сказал, что на работе у меня все уходят в отпуск в декабре и что причина в другом, он воспринял это как личную обиду и надолго замолчал. Выходит, бросаешь меня на растерзание диким львам? – в конце концов проговорил он. Я от души рассмеялся: хотя мы и никчемные подручные фон Зеекта, но все же любим друг друга, правда? Конрад не выдержал и тоже засмеялся, но как‑то грустно.

 

Фрау Эльза

 

Говорил по телефону с фрау Эльзой. Разговор получился холодный и сумбурный. Казалось, мы не могли придумать ничего лучшего, чем все время кричать в трубку. Мой муж умер! Я держусь, что мне остается! Кларита уволилась! Погода прекрасная! Отдыхающие все еще есть, но «Дель‑Map» закрылся! Скоро уезжаю на отдых в Тунис! Я подумал, что велосипедов на пляже, должно быть, уже нет. Но, вместо того чтобы прямо спросить про Горелого, задал идиотский вопрос. Я спросил: пляж сейчас, наверно, пустой? Ну а какой же еще! Конечно пустой! Казалось, осень сделала нас глухими. Какая разница. Под конец фрау Эльза вспомнила, что я забыл в гостинице несколько книг, и сказала, что пришлет мне их по почте. Я их не забыл, а оставил тебе. По‑моему, она растрогалась. После этого мы попрощались, и я положил трубку.

 

Конгресс

 

Я решил все‑таки поехать с Конрадом на конгресс, но в качестве зрителя.  В первые дни было очень скучно, и, хотя мне приходилось от случая к случаю выступать в роли переводчика немецких, французских и английских коллег, как только выдавалось свободное время, я удирал и до конца дня бродил по Парижу. Но вот с большим или меньшим успехом все доклады и речи были произнесены, все игры сыграны и все проекты по созданию европейской федерации военных игр изложены и терпеливо выслушаны. Что касается меня, то я пришел к заключению, что восемьдесят процентов докладчиков нуждаются в помощи психиатра. Чтобы утешиться, я постоянно внушал себе, что они безобидны, и в конце концов со всем смирился; это было лучшее, что я мог сделать. Гвоздем программы стал приезд Рекса Дугласа и американцев. Рексу уже за сорок, это рослый, крепкий мужчина с густой и блестящей (пользуется брильянтином, что ли?) каштановой шевелюрой, излучающий энергию везде, где бы он ни появился. Можно утверждать, что он стал безусловной звездой конгресса и главным пропагандистом всех высказанных на нем идей, какими бы дикими и несуразными они ни были. Что касается меня, то я предпочел с ним не знакомиться, а вернее будет сказать, предпочел не делать усилий, чтобы познакомиться с ним, постоянно окруженным толпой организаторов конгресса и почитателей. В день, когда он приехал, Конраду удалось переброситься с ним парой фраз, и потом вечером, в доме Жана Марка, у которого мы остановились, Конрад только и говорил о том, какой интересный и толковый парень этот Рекс. Говорили, что он даже сыграл партию в «Апокалипсис» – это новая игра, которую его издательский дом только что выбросил на рынок, – но меня в тот день на конгрессе не было, и поэтому я это пропустил. Случай представился мне в предпоследний день конгресса. Рекс разговаривал с несколькими немцами и итальянцами, а я стоял метрах в пяти от него, возле стола с экспозицией штутгартской группы, и вдруг услышал, что меня окликнули. А это Удо Бергер, чемпион нашей страны. Когда я приблизился, все расступились, и я оказался лицом к лицу с Рексом Дугласом. Я начал что‑то говорить, сбивчиво и бессвязно. Рекс протянул мне руку. Он не вспомнил о нашей короткой переписке, а может, не хотел, чтобы о ней узнали. Вскоре он продолжил беседу с представителем кёльнской группы, и я некоторое время слушал их, прикрыв глаза. Говорили они о «Третьем рейхе» и об изменении стратегии в связи с новым вариантом, добавленным Беймой. На конгрессе игрался «Третий рейх», а я даже ни разу не удосужился пройтись по периметру игровых столов! Из их разговора я понял, что парень из Кёльна играл за немцев и что в какой‑то момент боевые действия пришли к мертвой точке.

– Так это хорошо для тебя, – уверенно сказал Рекс Дуглас.

– Да, если мы удержим завоеванные позиции, но это будет нелегко, – ответил кёльнец.

Остальные закивали. И стали хвалить французского соперника, игравшего за СССР, а затем начали договариваться о сегодняшнем ужине, еще одном из череды дружеских ужинов. Я незаметно отошел в сторонку. Потом вернулся к штутгартскому демонстрационному столу, где не было выставлено почти ничего, кроме проектов, финансируемых Конрадом, поправил немного экспозицию, передвинув журнал в одну сторону, а игру в другую, и тихо покинул помещение, где проходил конгресс.

 

 



[1] Перевод с немецкого Н. Бунина.

 

[2] Принятое в американской военно‑исторической литературе название сражения Второй мировой войны, известного у нас как битва в Арденнах, или Арденнская операция (1944–1945).

 

[3] Английский завтрак (англ.).

 

[4] Рассыльным (англ.).

 

[5] Фэнзин  – любительское малотиражное периодическое издание.

 

[6] Участок главного удара (нем.).

 

[7] Военные игры (англ.).

 

[8] Крепость «Европа» (англ.).

 

[9] Блицкриг, молниеносная война (нем.).

 

[10] Великие синие и Большие красные (англ.).

 

[11] Набор для игры по переписке (англ.).

 

[12] «Солдаты земли» (нем.).

 

[13] «Бункер 17» (нем.).

 

[14] «Удар молотком» (нем.).

 

[15] «Страна за решеткой» (нем.).

 

[16] «Ритмы новой Европы» (нем.).

 

[17] «Человек в оковах» (нем.).

 

[18] «Война как внутреннее переживание» (нем.).

 

[19] «Огонь и кровь» (нем.).

 

[20] «Валли сомневающаяся» (нем.).  Роман немецкого писателя Карла Гуцкова (1811–1878).

 

[21] Прорыв (англ.).

 

[22] Военно‑морской флот (нем.).

 

[23] Сокращение от английского damage points  – потерянные очки.

 

[24] Сокращение от английского basic resource points  – базовые ресурсные очки.

 

[25] Ликантроп  – мифический волк‑оборотень.

 

[26] Латинские любовники (англ.).

 

[27] Бикини  – поджаренный сэндвич с ветчиной и сыром.

 

[28] Здесь: зона боевого резерва (англ.).

 

[29] Сокращение от английского strategic redeployment  – стратегическая передислокация.

 

[30] Приграничная оборона (англ.).

 

[31] «НАТО: следующая война в Европе» (англ.).

 

[32] «Самый длинный день» (англ.).  Имеется в виду высадка союзников в Нормандии в 1944 г.

 

[33] «Мир в огне» (англ.).

 

[34] Свен Хассель  (р. 1917) – датско‑немецкий писатель, автор серии романов о Второй мировой войне.

 

[35] «Судья Дредд» (англ.).  Название английского комикса и созданной на его основе игры.

 

[36] Испанская спортивная газета.

 

[37] Честная игра (англ.).

 

[38] Рита Хейворт  (1918–1987) – американская кинозвезда.

 

[39] Перевод H. Вильмонта.

 

[40] Ханс фон Зеект  (1866–1936) – немецкий военачальник, командующий вооруженными силами Веймарской республики. В 1926 г. был смещен за то, что издал приказ, разрешающий дуэли между офицерами.

 


Комментарии