Исаак
Дойчер
Незавершенная
революция
Оглавление
§ Глава 1. Историческая
перспектива
§ Глава 2. Остановка на пути
развития революции
§ Глава 3. Социальная
структура
§ Глава 4. Тупик в классовой
борьбе
§ Глава 5. Советский Союз и
Китайская революция
§ Глава 6. Выводы и прогнозы
Глава 1. Историческая
перспектива
Каково значение русской
революции для нашего поколения и нашего времени? Оправдала ли революция
возлагавшиеся на нее надежды? Естественно желание вновь обратиться к этим
вопросам сегодня, через 50 лет после падения царизма и образования первого
советского правительства. Годы, отделяющие нас от событий тех лет, дают нам,
как представляется, возможность рассматривать их в исторической перспективе. С
другой стороны, 50 лет – не такой уж большой срок, тем более что в современной
истории не было периода, столь богатого событиями и катаклизмами. Даже самые
глубокие социальные потрясения прошлого не поднимали столь важных вопросов, не
вызывали столь яростных конфликтов и не пробуждали к действию столь крупные
силы, как это сделала русская революция. И революция эта не завершилась, она
продолжается. На ее пути еще возможны крутые повороты, еще может измениться ее
историческая перспектива. Так что мы обращаемся к теме, которую историографы
предпочитают не затрагивать или, если все‑таки и берутся за нее, то проявляют
чрезвычайную осторожность.
Начнем с того, что люди,
стоящие сейчас у власти в Советском Союзе, видят себя законными наследниками
большевистской партии 1917 года, и мы все считаем это само собой разумеющимся.
А ведь для этого едва ли есть основания. Современные революции ничем не
напоминают переворота в России. Ни одна из этих революций не продолжалась
полвека. Характерной особенностью русской революции является преемственность,
хотя бы и относительная, в том, что касается политических институтов,
экономической политики, законодательства и идеологии. Ничего подобного в ходе
других революций не наблюдалось. Вспомните, что представляла собой Англия через
50 лет после казни Карла I. К этому моменту английский народ, пережив уже
времена Английской революции, Протектората и Реставрации, а также «славную
революцию», пытался в период правления Вильгельма и Марии осмыслить богатый
опыт бурно прожитых лет, а – еще лучше – забыть все, что было. А за полвека,
прошедших со времени взятия Бастилии, французы свергли старую монархию,
пережили годы якобинской республики, правления термидорианцев, Консульства и
Империи; они были свидетелями возвращения Бурбонов и вновь низвергли их,
посадив на трон Луи Филиппа, и половина из отпущенного его буржуазному
королевству срока истекла к концу 30‑х годов прошлого века, поскольку на
горизонте уже маячил призрак революции 1848 года.
Повторение этого
классического исторического цикла в России представляется невозможным хотя бы в
силу того, что революция в ней продолжается необычайно долго. Невозможно себе
представить, чтобы Россия вновь призвала Романовых, хотя бы для того, чтобы во
второй раз сбросить их с трона. Невозможно себе также представить, чтобы
русские помещики вернулись и, подобно французской земельной аристократии в годы
Реставрации, потребовали вернуть им поместья или выплатить компенсацию за них.
Крупные французские землевладельцы находились в изгнании лишь около 20 лет;
однако, вернувшись, они чувствовали себя чужими и так и не смогли вернуть себе
былую славу. Русские помещики и капиталисты, находившиеся в изгнании после 1917
года, поумирали, а их дети и внуки, конечно, уже и не мечтали стать владельцами
богатств своих предков. Фабрики и шахты, когда‑то принадлежавшие их отцам и
дедам, составляют лишь малую часть советской индустрии, которая была создана и
развивалась в условиях общественной собственности на средства производства.
Канули в Лету все те силы, которые могли бы осуществить реставрацию. Ведь давно
уже прекратили свое существование в каком бы то ни было виде (даже в изгнании)
все партии, образовавшиеся при старом режиме, включая партии меньшевиков и
эсеров, игравшие главные роли на политической сцене в феврале – октябре 1917
года. Осталась лишь одна партия, которая, придя к власти в результате
победоносного Октябрьского восстания, по‑прежнему единовластно правит страной,
прикрываясь флагом и лозунгами 1917 года.
Однако не изменилась ли сама
партия? Можем ли мы на самом деле говорить о последовательности развития революции?
Официальные советские идеологи отвечают, что преемственность никогда не
нарушалась. Существует и противоположная точка зрения; ее сторонники
утверждают, что сохранился лишь фасад, идеологический камуфляж, скрывающий
действительность, ничего общего не имеющую с высокими идеями 1917 года. На
самом деле все намного сложнее и запутаннее, чем можно судить на основании этих
противоречивых высказываний. Давайте на минутку представим себе, что
безостановочное развитие революции – лишь видимость. Тогда возникает вопрос:
почему Советский Союз столь упорно цепляется за нее? И каким образом эта пустая
форма, не наполненная соответствующим содержанием, просуществовала уже столько
времени? Мы, конечно, не можем принять на веру заявления сменявших друг друга
советских лидеров и правителей об их приверженности провозглашенным в свое
время идеям и целям революции; однако мы не можем и отвести их как
несостоятельные.
Поучительны в этом отношении
исторические прецеденты. Во Франции через 50 лет после событий 1789 года никому
и в голову бы не пришло представлять себя продолжателем дела Марата и
Робеспьера. Франция к этому времени забыла о той великой созидательной роли,
которую сыграли в ее судьбе якобинцы. Для французов якобинство означало лишь
изобретение ужасной гильотины и террор. Лишь немногие социал‑доктринеры, такие
как, скажем, Буонарроти (сам пострадавший во время террора), стремились
реабилитировать якобинцев. Англия уже давно с отвращением отвергла все, за что
стояли Кромвель и его «ратники божьи». Дж. М. Тревельян, чьей благородной
работе в области истории я посвящаю свой труд, пишет об очень сильных
отрицательных чувствах даже в годы царствования королевы Анны. По его словам, с
окончанием периода Реставрации вновь пробудился страх перед Римом; тем не менее
«события
пятидесятилетней давности пробудили (в англичанах) и страх перед пуританством.
Свержение католической церкви и аристократии, казнь короля и жесткое правление
«святых» надолго оставили о себе недобрую и неизгладимую память, подобно тому
как это произошло с «кровавой Мэри» и Яковом II». Сила антипуританских
настроений сказалась, по мнению Тревельяна, в том, что в царствование королевы
Анны «в оценке гражданской войны преобладала точка зрения кавалеров и
англиканцев; в частных выступлениях виги высказывались против этой точки
зрения, однако открыто заявить об этом решались не часто» [1. Trevelyan G.
M. England under Queen Anne. ‑ Ch. III. ].
Тори и виги спорили по поводу
«революции», однако речь‑то они вели о событиях 1688–1689 годов, а не о 1640‑х.
Лишь через двести лет англичане стали по‑другому смотреть на «великое
восстание» и с большим уважением говорить о нем как о революции; и лишь спустя
многие годы после этого перед палатой общин была воздвигнута статуя Кромвеля.
До сих пор русские ежедневно
толпами устремляются к Мавзолею Ленина на Красной площади, чтобы почти с
религиозным благоговением почтить его память. После разоблачения Сталина тело
его вынесли из Мавзолея, но не разорвали на части, как тело Кромвеля в Англии
или Марата во Франции, а тихо похоронили у Кремлевской стены. А когда его
преемники решили частично отказаться от его наследия, они заявили, что
обращаются к духовному источнику революции – ленинским принципам и идеалам. Без
сомнения, перед нами причудливый восточный ритуал, основанный, однако, на
мощном чувстве преемственности. Наследие революции проявляется в той или иной
форме в структуре общества и в сознании народа.
Время, конечно же, понятие
относительное, даже в истории: полвека – это и много, и мало. Преемственность
тоже относительна. Она может быть – и есть – наполовину настоящей, наполовину
кажущейся. У нее есть солидная основа, и в то же время она непрочна. У нее есть
и крупные достоинства, и недостатки. Во всяком случае, преемственность
революции иногда резко обрывалась. Об этом я надеюсь поговорить позднее. Однако
сама основа преемственности достаточно прочна, и ни один серьезный историк не
должен превратно истолковывать ее или забывать об этом, изучая русскую
революцию. Нельзя рассматривать события этих 50 лет как одно из отклонений от
нормального хода истории или как плод зловещих замыслов кучки злых людей. Перед
нами огромный живой пласт объективной исторической реальности, органический
рост социального опыта человека, громадное расширение горизонтов нашего
времени. Я, конечно, говорю в основном о созидательной работе Октябрьской
революции. Февральская революция 1917 года занимает свое место в истории как
прелюдия к Октябрю. Люди моего поколения были свидетелями нескольких таких
«февральских революций» – в 1918 году в Германии, Австрии и Польше, в
результате чего потеряли троны Гогенцоллерны и Габсбурги. Однако кто сегодня
скажет, что германская революция 1918 года – крупное определяющее событие века?
Она не затронула старого социального порядка и оказалась прелюдией к подъему
нацизма. Если бы Россия остановилась на Февральской революции и дала бы – в
1917 или 1918 году – русский вариант Веймарской республики, вряд ли кто‑нибудь
вспоминал сегодня о русской революции.
И тем не менее некоторые
теоретики и историки все еще считают Октябрьскую революцию явлением почти
случайным. Кое‑кто утверждает, что революции в России могло и не случиться,
если бы царь не настаивал столь упрямо на исключительных правах своей
абсолютной власти и пришел к соглашению с лояльно настроенной либеральной
оппозицией. Другие говорят, что удача не сопутствовала бы большевикам, если бы
Россия не ввязалась в первую мировую войну или если бы она вышла из нее
вовремя, то есть до того, как поражение вызвало в стране хаос и разруху. Они
считают, что большевики победили из‑за ошибок и просчетов, допущенных царем и
его советниками, а также теми, кто пришел к власти сразу после падения царя.
Нас хотят заставить поверить, что эти ошибки и просчеты случайны, что они –
результат суждений или решений того или иного отдельного лица. Без сомнения,
царь и его советники наделали немало глупых ошибок. Но они совершали их под
нажимом царской бюрократии и тех представителей имущих классов, которые делали
ставку на монархию. Не были свободны в своих действиях ни февральский режим, ни
правительства князя Львова и Керенского. При них Россия сражалась в войне,
поскольку они, как и царские правительства, зависели от тех русских и
иностранных центров финансового капитала, которые были заинтересованы в том,
чтобы Россия до конца участвовала в войне на стороне Антанты. Эти «ошибки и
просчеты» были социально обусловлены. Справедливо также, что война резко
обнажила и обострила гибельную слабость старого режима. Но не война – решающая
причина этой слабости. Революционные толчки потрясали Россию еще до войны:
летом 1914 года улицы Санкт‑Петербурга покрылись баррикадами. Начало военных
действий и мобилизация остановили нарождавшуюся революцию и задержали ее на два
с половиной года, после чего она разразилась с еще большей силой. Даже если бы
правительства князя Львова или Керенского вышли из войны, они сделали бы это в
условиях столь глубокого и серьезного социального кризиса, что большевистская
партия, возможно, все равно победила бы, если не в 1917 году, то позднее. Это,
конечно, лишь гипотеза, но ее правдоподобность подтверждается ныне тем, что в
Китае партия Мао Цзэдуна захватила власть в 1949 году, через четыре года после
окончания второй мировой войны. Это обстоятельство в ретроспективе указывает на
возможную связь между первой мировой войной и русской революцией – оно дает
основание думать, что эта связь, вероятно, была не столь очевидной, как
представлялось в свое время.
Не надо думать, что ход
русской революции был предопределен во всех проявлениях или в
последовательности основных этапов и отдельных событий. Однако общее
направление было подготовлено событиями не нескольких лет или месяцев, а
многими десятилетиями, более того, несколькими эпохами. Тот историк, который
стремится доказать, что революция – это, в сущности, ряд никем не предвиденных
событий, окажется таком же беспомощном положении, в котором оказались
политические лидеры, пытавшиеся предотвратить ее.
После каждой революции ее
противники ставят под сомнение ее историческую закономерность, причем иногда
это происходит два‑три столетия спустя. Позвольте привести здесь ответ, данный
Тревельяном историкам, высказывавшим сомнения по поводу закономерности
«великого восстания»:
«Могла
ли парламентская форма правления установиться в Англии ценой меньших жертв, без
национального раскола и насилия?.. Ответ на этот вопрос не дадут никакие
глубокие исследования и изыскания. Люди есть люди, на них никак не может
повлиять запоздалая мудрость грядущих поколений, они действуют так, как они
действуют. Может быть, тот же результат и мог быть достигнут как‑то по‑иному,
более мирным путем, однако так случилось: именно мечом парламент отвоевал свое
право на господствующее положение, закрепленное английской конституцией» [2.
Trevelyan
G. M. A. Shortened History of England. ‑ В. 4. ‑ Ch. III. ].
Тревельян, идя по стопам
Маколея, воздает должное «великому восстанию», хотя и подчеркивает, что на
какое‑то время нация стала «беднее» и в материальном, и в духовном плане», что,
к сожалению, в той или иной мере характерно и для других революций, включая
русскую. Делая особый упор на то, что во многом благодаря «великому восстанию»
Англия получила свою парламентскую конституционную систему, Тревельян указывает
и на непреходящее значение роли, которую сыграли пуритане. Конечно, утверждает
он, именно Кромвель и «святые» установили принцип главенства парламента. Этот
принцип восторжествовал хотя они выступали против него, а порой, казалось, даже
делали попытки покончить с ним. Положительный эффект пуританской революции в
конечном счете перевесил ее отрицательные стороны. Mutatis mutandis то же самое
можно сказать и применительно к Октябрьской революции. «Люди действовали именно
так потому что не могли действовать иначе». Они не могли копировать свои идеалы
с западноевропейских моделей парламентской демократии. Именно мечом они
завоевали для Советов рабочих и крестьянских депутатов – и для социализма –
«право на главенствующее положение» в советской конституционной системе. И хотя
благодаря им же самим Советы превратились в пустую форму, именно эти Советы с
их социалистической устремленностью стали наиболее отличительной особенностью
русской революции.
Что касается Великой
французской революции, ее историческая необходимость ставилась под вопрос или
отрицалась целым рядом историков, начиная с Эдмунда Бёрка, боящегося
распространения якобинства, Алексиса де Токвиля, с недоверием относившегося к
любой современной демократии, Ипполита Тэна, который с ужасом говорил о
Парижской коммуне, кончая Мадленом, Бенвилем и их последователями, некоторые из
которых с поощрения Петена после 1940 года трудились над воссозданием жуткого
призрака революции. Любопытно, что из всех писавших на эту тему в англоязычных
странах наибольшей популярностью в последнее время пользуется де Токвиль.
Многие наши ученые пытались разработать концепцию современной России, опираясь
на его книгу «Старый режим и революция». Их привлекает его заявление о том, что
революция не означала отхода от французской политической традиции: она просто
следовала за основными тенденциями, зародившимися в недрах старого режима,
особенно в том, что касается централизованности государства и унификации жизни
нации. Точно так же, говорят эти ученые, Советский Союз (в том, что касается
его прогрессивных достижений) лишь продолжил индустриализацию и реформы,
начатые старым режимом. Если бы царский режим остался у власти или если бы ему
на смену пришла буржуазная демократическая республика, работа в этом
направлении продолжалась бы, а прогресс был бы более упорядочен и рационален.
Россия стала бы второй индустриальной державой мира, не заплатив за это той
страшной цены, которую ее заставили заплатить большевики, без экспроприаций,
террора, низкого жизненного уровня и моральной деградации эпохи сталинизма.
Как мне представляется,
последователи Токвиля недопонимают своего учителя. Принижая созидательную,
самобытную роль революции, он тем не менее не отрицал ее необходимости или
законности. Напротив, указав на французскую традицию, он пытался принять
революцию, оставаясь на своих консервативных позициях, и даже сделать ее
неотъемлемой частью национального наследия. Те же, кто считает себя его
последователями, с большим рвением принижают самобытную и созидательную роль
революции, чем «принимают» ее на каких‑либо условиях. Но давайте более
внимательно рассмотрим взгляды Токвиля. Конечно, революция не возникает ex
nihilo. Каждая революция происходит в определенной социальной среде, породившей
ее, и из того «сырья», которое имеется в этой среде.
«Мы
хотим строить социализм.., – любил повторять Ленин, – из того материала, который нам оставил
капитализм со вчера на сегодня... У нас нет других кирпичей...»
Эти «кирпичи» – традиционные
методы правления, жизненные национальные интересы, образ жизни и мышления и
различные другие факторы, свидетельствующие как о силе, так и о слабости.
Прошлое преломляется в новаторстве революции, сколь бы смелым оно ни было.
Якобинцы и Наполеон действительно продолжили строительство единого и
централизованного государства, начатое и до определенного момента проводившееся
старым режимом. Никто не подчеркнул это с большей силой, чем Карл Маркс в своем
сочинении «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта», появившемся через несколько
лет после «Старого режима и революции» Токвиля. Известно также, что Россия по‑настоящему
вступила на путь индустриализации в годы правления последних двух царей и
стремительный выход на политическую арену промышленного рабочего класса был без
этого невозможен. Обе страны достигли при старом режиме определенного прогресса
в различных областях. Это не означает, что прогресс мог бы продолжаться
«упорядоченно», без гигантских «потрясений», вызванных революцией. Напротив,
старый режим разрушался именно вследствие достигнутого им прогресса. Революция
не была ненужным явлением, она была необходима. Прогрессивным силам было столь
тесно в рамках старого порядка, что они взорвали его. Французы, стремившиеся к
созданию единого государства, постоянно сталкивались с ограничениями,
вызванными феодальной обособленностью. Развивающейся буржуазной экономике
Франции необходимы были единый национальный рынок, свободное крестьянство,
свободное передвижение людей и товаров, и старый режим мог удовлетворить эти
требования лишь в очень узких пределах. Любой марксист объяснил бы это так:
производительные силы Франции переросли сложившиеся в ней отношения феодальной
собственности, и им стало тесно в рамках бурбонской монархии, которая сохраняла
и защищала эти отношения.
Положение в России было
схожим, но более сложным. Усилия по модернизации структуры национальной жизни,
предпринимавшиеся в царское время, блокировались тяжелым наследием феодализма,
слаборазвитостью страны и слабостью буржуазии, косностью самодержавия,
архаичной системой правления и, наконец, что не менее важно, экономической
зависимостью от иностранного капитала. В эпоху последних Романовых великая
империя была наполовину колонией. В руках западных держателей акций находилось
90 % шахт России, 50 % предприятий химической промышленности, свыше 40 %
металлургических и машиностроительных предприятий и 42 % банковского капитала.
Собственный капитал страны был невелик. Национальный доход явно не удовлетворял
имеющиеся потребности. Более половины его приходилось на долю сельского
хозяйства, страшно отсталого и вносящего весьма малый вклад в дело накопления капитала.
В определенных пределах государство за счет средств, получаемых от
налогообложения, создавало основы индустриализации, например строило железные
дороги. Но в основном промышленное развитие зависело от иностранного капитала.
Однако иностранные предприниматели не были особенно заинтересованы вкладывать
получаемые высокие дивиденды в русскую промышленность, особенно когда этому
препятствовали капризы своевольной бюрократии и беспорядки в стране.
Россия могла бы, по словам
профессора Ростоу, вырваться вперед в деле промышленного развития только за
счет своего сельского хозяйства и неимоверных усилий собственных рабочих. Ни
одно из этих условий не могло быть выполнено при старом режиме. Царские
правительства находились в слишком большой зависимости от западного финансового
капитала и не могли отстаивать перед ним национальные интересы России; по
своему происхождению и социальному положению министры были еще феодалами и
поэтому не могли освободить сельское хозяйство от сдерживающей его развитие
власти помещиков (из среды которых даже вышел премьер‑министр первого
республиканского правительства России 1917 г.). До прихода к власти большевиков
ни у одного правительства не нашлось ни политической силы, ни морального права
заставить рабочий класс трудиться и идти на жертвы, чего в любых
обстоятельствах требует индустриализация. Ни один политический деятель этого
периода не обладал необходимым для решения этих задач кругозором, решимостью и
современным мышлением. (Граф Витте с его амбициозными планами реформ представлял
собой исключение, лишь подтверждавшее правило, и его как премьер‑министра и
министра финансов практически бойкотировали царь и бюрократия.) Кажется
невероятным, чтобы какой‑либо нереволюционный по своей сущности режим смог
поднять полуграмотную крестьянскую страну до нынешнего уровня советского
экономического развития и образования. И здесь марксист сказал бы, что
производительные силы России развились в недрах старого режима до той степени,
когда они разрушили старую социальную структуру и ее политическую надстройку.
Однако никакой экономический
механизм автоматически не вызывает окончательного распада старого
установившегося порядка, не обеспечивает успеха революции. Десятилетиями
обветшалая общественная система может приходить в упадок, а большая часть нации
может и не осознавать этого. Общественное сознание отстает от общественного
бытия. Объективные противоречия старого режима должны воплотиться в
субъективных формах – в идеях, стремлениях и страстях людей действия. Основа
революции, говорил Троцкий, состоит в непосредственном вмешательстве масс в
исторические события. Именно в силу этого вмешательства – а это столь же
реально, сколь и редко в истории, – год 1917‑й стал столь выдающимся и важным.
Огромные массы народа в полной мере сразу осознали, что установившийся порядок
находится в состоянии разложения и загнивает. Произошло это в один момент.
Сознание устремилось за бытием в стремлении изменить его. Однако этот резкий
скачок вперед, это неожиданное изменение в психологии масс не возникли на пустом
месте. Потребовались десятилетия трудов революционеров, медленного вызревания
идей – за это время родилось и исчезло множество партий и групп, – чтобы
создать морально‑политический климат, вырастить лидеров, создать партии и
выработать методы действий, примененные в 1917 году. В этом не было ничего
случайного. За полувековым периодом революции стоит целое столетие
революционной борьбы.
Социальный кризис, в котором
оказалась царская Россия, проявился в острейшем противоречии между ее
положением крупной, великой державы и давно изжившей себя социальной системой
общества, между блеском империи и плачевным состоянием ее институтов. Впервые
это противоречие обнажилось после победы России в наполеоновских войнах.
Пробудились к действию ее самые смелые силы. В 1825 году против царя поднялись
с оружием в руках декабристы. Они принадлежали к аристократической,
интеллектуальной элите; однако против них выступила большая часть дворянства.
Содействовать прогрессу в России не мог ни один класс. Города были немногочисленными,
средневековыми по своему характеру; городской средний класс, безграмотные купцы
и ремесленники политически не представляли собой никакой силы. Время от времени
восставали крепостные крестьяне; однако со времени подавления восстания
Пугачева не было сколько‑нибудь серьезных выступлений за освобождение.
Декабристы были революционерами, но за ними не стоял революционный класс. В
этом и была их трагедия и трагедия последующих поколений русских радикалов и
революционеров почти до конца XIX века – в различных формах эта трагедия
сказывалась также и в послереволюционный период.
Давайте вкратце остановимся
на основных моментах этого периода. Около середины XIX столетия появились новые
радикалы и революционеры‑разночинцы. Они вышли из среды медленно формирующихся
средних классов: многие из них происходили из семей чиновников и священников.
Они тоже были революционерами, стремившимися найти революционный класс.
Буржуазия по‑прежнему никакой силы не представляла. Чиновники и священники были
в ужасе от бунтарских настроений своих сыновей, крестьянство – апатично и
пассивно. В пользу реформ выступала лишь часть дворянства, а именно помещики,
стремившиеся внедрить новые методы земледелия либо заняться промышленным
производством или торговлей; они желали отмены крепостного права и
либерализации управления государством и системы образования. Когда Александр
II, поддавшись на уговоры этих помещиков, отменил крепостное право, он на
десятилетия завоевал для своей династии полную поддержку крестьянства. Закон
1861 года об отмене крепостного права вновь оставил радикалов и революционеров
в одиночестве и фактически отсрочил революцию более чем на полстолетия. Однако
вопрос о земле остался не решенным. Крепостные получили свободу, но не землю;
чтобы получить возможность пользоваться землей, им приходилось брать займы под
высокие проценты и отбывать повинности или становиться издольщиками. Образ
жизни народа безнадежно отставал от веяний времени. Подобное состояние дел и
гнетущая атмосфера самодержавия вызывали возмущение все новых представителей
интеллигенции, способствовали возникновению новых идей и новых методов
политической борьбы. Каждое новое поколение революционеров опиралось только на
свои собственные силы, и каждый раз все их усилия оказывались тщетными. Скажем,
народники, вдохновленные Герценом и Бакуниным, Чернышевским и Лавровым,
объективно представляли собой боевой авангард крестьянства. Но когда они
обратились к мужикам и попытались открыть им глаза на то, что освобождение от
крепостной зависимости – это обман и новая форма их закабаления со стороны царя
и помещиков, бывшие крепостные или не реагировали, или вообще их не слушали;
нередко они передавали народников в руки жандармов. Таким образом, угнетаемый
социальный класс с его огромным революционным потенциалом предавал свою
собственную революционную элиту. Последователи народников – народовольцы
отказались от очевидно безнадежных поисков революционной народной силы в
обществе. Они решили действовать в одиночку, отстаивая интересы угнетенного,
безмолвного народа. На смену популизму народничества пришел политический
терроризм. На смену пропагандистам и агитаторам, которые «шли в народ» или даже
пытались прижиться среди крестьян, пришли молчаливые героические одиночки‑конспираторы,
своего рода «супермены», полные решимости победить или погибнуть, и взялись за
решение задачи, которую не могла решить нация. В кружке, члены которого убили
Александра II в 1881 году, состояло меньше 20 человек. Шесть лет спустя десяток
молодых людей, среди которых был и старший брат Ленина, образовали группу,
решившую убить Александра III. Эти крошечные организации заговорщиков держали в
страхе огромную империю и вошли в историю. Тем не менее неудачи народников 60‑х
и 70‑х годов прошлого века продемонстрировали нереальность надежды на возможность
подъема крестьянства, а мученичество народовольцев 80‑х годов еще раз показало
бессилие авангарда, действующего без поддержки одного из основных классов
общества. Их горький опыт послужил бесценным опытом для революционеров
последующих десятилетий, так что в этом смысле их усилия не были бесплодными.
Мораль, которую извлекли для себя Плеханов, Засулич, Ленин, Мартов и их
товарищи, состояла в том, что они не должны быть изолированным авангардом, а
добиваться поддержки революционного класса. Крестьянство же таковым, по их
мнению, не являлось. К этому времени, однако, начало промышленного развития
России решило за них эту проблему. Марксистские пропагандисты и агитаторы
ленинского поколения нашли в фабричных рабочих свою аудиторию.
Следует отметить очевидную
диалектику этой длительной борьбы. Во‑первых, налицо противоречие между
общественной потребностью и общественным сознанием. Не могло быть более
естественной потребности или интереса, чем стремление крестьян получить землю и
свободу; тем не менее общественное сознание довольствовалось в течение полувека
законом, который, освобождая от крепостного рабства, не давал крестьянам земли
и свободы, причем все это время мужики надеялись, что царь‑батюшка придет им на
помощь. Это несоответствие между потребностью и сознанием лежало в основе
многих метаморфоз революционного движения. Сама логика положения диктовала эти
различные модели организации: замыкающаяся сама в себе элитарная группа
заговорщиков, с одной стороны, и движение, ориентированное на вовлечение масс,
– С другой; она же диктовала и новый тип революционера‑диктатора и
революционера‑демократа. Следует также отметить особую, исключительную и
исторически действенную роль, которую играла во всем этом интеллигенция, –
ничего подобного в других странах не встречалось. На протяжении поколений ее
представители бросались в атаку на царское самодержавие и каждый раз
наталкивались на твердую стену, прокладывая тем не менее путь для тех, кто шел
за ними. Их вдохновляла почти мессианская вера в свою революционную миссию и в
миссию России. Когда наконец на передний план вышли марксисты, они унаследовали
богатые традиции и уникальный опыт; они критически оценили и эффективно
использовали и эти традиции, и этот опыт. Но они также унаследовали и
определенные проблемы и дилеммы.
Марксисты в силу
обстоятельств начали с отрицания и народничества, и терроризма. Они отрицали
«аграрный социализм», сентиментальную идеализацию крестьянства, радикальные
варианты славянофильства и полумессианскую идею об уникальной революционной миссии
России. Они отвергали терроризм, самовосхваление радикально настроенных
интеллектуалов и самозамыкание элитной группы заговорщиков. Они стремились к
созданию организации, партии, профсоюзов демократического направления, к
современным формам массовой деятельности пролетариата. Подобная позиция –
«строго» и даже исключительно ориентированная на пролетариат и недоверчивая по
отношению к крестьянству – характерна для начального периода деятельности всей
Российской социал‑демократической рабочей партии; она оставалась характерной
для меньшевиков даже в пору их расцвета. Однако когда организация переходит к
действиям, она не может абстрактно отрицать местные революционные традиции, она
должна вобрать в себя все наиболее ценное и даже превзойти их. Именно большевики
проделали это, причем задолго до 1917 года. Они восприняли от народников
стремление не оставлять в стороне крестьянство, а от народовольцев – крайнюю
агрессивность и склонность к конспирации. Без этих важных составляющих
элементов марксизм в России остался бы чем‑то вроде экзотического цветка или в
лучшем случае теоретическим придатком западноевропейского социализма,
свидетельством чему являются блестящие работы Плеханова и некоторые из ранних
трудов Ленина. Привитие марксизма на русскую почву – заслуга в первую очередь
Ленина. Именно он свел воедино эту доктрину и местные традиции. Он настаивал на
том, что рабочие, ведущая сила революции, должны искать союзника в лице
крестьянства; именно он указывал на то, что интеллигенция и избранные
революционеры призваны сыграть главную роль в деле образования и организации
массового рабочего движения. В этом единстве нашел свое выражение вековой опыт
деятельности российских революционеров.
Но это лишь одна сторона
рассматриваемого вопроса. Ведь хотя на Западе принято считать большевизм
явлением чисто русским, едва ли можно преувеличить вклад, внесенный в развитие
этого движения Западной Европой. В течение всего XIX столетия революционная
мысль и деятельность в России на всех стадиях находились под влиянием западных
идей и движений. Декабристы, подобно, скажем, карбонариям, выросли из Великой
французской революции. После падения Наполеона многие из них, тогда молодые
офицеры, находились в составе русских оккупационных войск в Париже, и
непосредственное знакомство с идеями пусть даже потерпевшей поражение революции
повлияло на их умы. Взгляды петрашевцев, Белинского и Герцена, Бакунина и
Чернышевского сформировались под влиянием событий 1830 и 1848 годов,
французского социализма, немецкой философии, особенно Гегеля и Фейербаха, а
также английской политэкономии. Затем марксизм, сам вобравший в себя все
перечисленное, завоевал радикально и даже либерально настроенные умы в России.
Не удивительно поэтому, что апологеты царизма объявили социализм и марксизм
продуктами «декадентского» Запада. Не только Победоносцев, твердый приверженец
обскурантизма и панславизма, не только Достоевский, но даже Толстой отвергали
идеи социализма именно на этом основании. И нельзя сказать, что они были
абсолютно неправы; хотел этого Запад или нет, но его духовное наследие внесло
немалый вклад в осуществление русской революции. Троцкий как‑то писал о
парадоксе, состоявшем в том, что Западная Европа экспортировала свою самую
передовую технологию в Соединенные Штаты, а... самую передовую идеологию в
Россию... На это же четко и убедительно указал Ленин:
«... В
течение около полувека, примерно с 40‑х и до 90‑х годов прошлого века,
передовая мысль в России... жадно искала правильной революционной теории, следя
с удивительным усердием и тщательностью за всяким и каждым «последним словом»
Европы и Америки в этой области. Марксизм... Россия поистине выстрадала
полувековой историей неслыханных мук и жертв, невиданного революционного
героизма, невероятной энергии и беззаветности исканий обучения, испытания на
практике, разочарований, проверки сопоставления опыта Европы. Благодаря
вынужденной царизмом эмигрантщине революционная Россия обладала... таким
богатством интернациональных связей, такой превосходной осведомленностью насчет
всемирных форм и теорий революционного движения, как ни одна страна в мире».
В 1917‑м и в последующие годы
не только лидеры, но также и огромная масса русских рабочих и крестьян считали
революцию не только делом одной России, а частью общественного движения,
охватывающего все человечество. Большевики считали себя защитниками по меньшей
мере европейской революции, ведущими борьбу за нее на восточных рубежах. В этом
были убеждены даже меньшевики, о чем они заявляли весьма красноречиво. И так
думали не только в России. В начале века Карл Каутский, ведущий теоретик
Социалистического Интернационала, рисовал следующую перспективу:
«Центр
революции передвигается с Запада на Восток. В первой половине XIX века он лежал
во Франции, временами в Англии. В 1848 году и Германия вступила в ряды революционных
наций... В настоящее же время можно думать, что не только славяне вступили в
ряды революционных народов, но что и центр тяжести революционной мысли и
революционного дела все более и более передвигается... в Россию.
Россия,
воспринявшая столько революционной инициативы с Запада, теперь, быть может,
сама готова послужить для него источником революционной энергии»,
– заявил Каутский, указав на
контраст между положением в 1848 году, когда «весенняя оттепель» в Западной
Европе не пережила «жестоких русских морозов», и нынешним временем, когда
шквальный ветер, порожденный бурей в России, может освежить воздух на Западе.
В 1902 году Каутский написал
это для «Искры», одним из редакторов которой был Ленин, и его слова произвели
на Ленина столь большое впечатление, что почти 20 лет спустя он восторженно
процитировал их, иронизируя над их автором, который негодовал по поводу того,
что его предсказание сбылось. Ни Каутский, ни Ленин в действительности и не
подозревали, насколько это предсказание будет точным. Ибо мы являемся
свидетелями того, как эпицентр революции передвинулся еще дальше на Восток, в
Китай. Любой историк, обладающий великим даром обобщения, мог бы продолжить
мысль, высказанную Каутским, и нарисовать более широкую картину,
проиллюстрировав смещение эпицентра революции на Восток на протяжении трех
веков от Англии времен пуритан через всю Европу до Китая и, наконец, до юго‑восточных
границ Азии.
Однако построение подобного
графика могло бы увести в сторону: уж слишком прямолинейным и предопределенным
представился бы ход истории. Однако в какой бы мере ни представлялось
предопределенным историческое развитие, в нем, очевидно, есть своя
последовательность и своя логика. Гёте однажды сказал, что история знаний – это
великая фуга, при исполнении которой голоса различных наций вступают один за
другим. То же можно сказать и об истории революции. Это не всемирная симфония,
на что надеялись великие революционеры. Но это и не попурри вступающих по своей
прихоти сольных голосов, этакая беспорядочная на слух неспециалиста какофония
звуков. Нет, это все‑таки великая фуга, исполняя которую голоса различных
стран, каждый со своими надеждами и разочарованиями, вступают по очереди.
Глава 2. Остановка на
пути развития революции
В 1917 году Россия пережила
последнюю великую буржуазную революцию и первую пролетарскую революцию в
истории Европы. Обе революции слились воедино. Их беспрецедентное слияние
придало необычайную силу и стимул новому режиму; но это также явилось
источником серьезных трудностей, напряженностей и катастрофических потрясений.
Рискуя злоупотребить
изложением прописных истин, все‑таки возьму на себя смелость дать здесь краткое
определение буржуазной революции. Общепризнано – и с этим согласны и марксисты,
и их противники, – что в Западной Европе в подобных революциях буржуазия играла
главную роль, стояла во главе восставшего народа и захватывала власть. Подобная
точка зрения лежит в основе многих разногласий среди историков, например
недавних споров между профессором Хью Тревор‑Роупером и г‑ном Кристофером
Хиллом по поводу того, была ли кромвельская революция буржуазной по своему
характеру. Мне представляется, что подобная концепция, какими бы ссылками на
авторитеты она ни подкреплялась, слишком схематична и исторически
необоснованна. Исходя из нее, вполне можно прийти к выводу, что буржуазная
революция – это почти миф и что таковых, в общем‑то, и не было, даже на Западе.
Не было особенно заметно капиталистических предпринимателей, купцов или
банкиров среди лидеров пуритан, командиров «железнобоких», в Якобинском клубе
или, скажем, во главе толп, штурмовавших Бастилию или врывавшихся в Тюильри. Ни
в Англии, ни во Франции они не брали в руки бразды правления ни во время
революции, ни длительное время после нее. Основную массу восставших составляли
представители низшего среднего класса, городская беднота, плебеи и санкюлоты.
Во главе же их стояли «фермеры‑джентльмены» в Англии и адвокаты, врачи,
журналисты и другие интеллектуалы во Франции. И в той, и в другой стране
революции завершились установлением военных диктатур. И тем не менее буржуазный
характер этих революций вовсе не представляется мифическим, если мы подойдем к ним
с более широкой оценкой и мерой их общего воздействия на общество. Наиболее
важным и устойчивым достижением этих революций было уничтожение общественных и
политических институтов, которые препятствовали росту буржуазной собственности
и развитию соответствующих общественных отношений. Когда пуритане лишили короля
права произвольно взимать налоги, когда Кромвель закрепил за английскими
судовладельцами монопольное право в торговле Англии с иностранными
государствами и когда якобинцы отменили феодальные прерогативы и привилегии,
они создавали, часто не сознавая этого, условия, при которых владельцы
мануфактур, купцы и банкиры должны были добиться экономического и в конечном
счете социального и даже политического господства. Буржуазная революция создает
условия, в которых процветает буржуазная собственность. Именно в этом, а не в
какой‑то конкретной расстановке сил в ходе борьбы, ее специфическая
особенность.
В этом смысле мы можем
говорить об Октябрьской революции как о сочетании буржуазной и пролетарской революций,
даже несмотря на то, что обе были осуществлены под руководством большевиков.
Нынешняя советская историография представляет Февральскую революцию буржуазной,
а Октябрьское восстание называет «пролетарской революцией». Подобное же
разграничение проводится и многими западными историками и обосновывается тем,
что в Феврале, после отречения царя, власть захватила буржуазия. На самом же
деле сочетание обеих революций проявилось, хотя и малозаметно, еще в Феврале.
Царь и его последнее правительство были свергнуты в результате всеобщей
забастовки и массового революционного выступления рабочих и солдат, которые
сразу же создали свои Советы, потенциальные органы управления государством.
Князь Львов, Милюков и Керенский получили власть из рук сбитого с толку и не
определившегося еще Петроградского Совета, который охотно передал им эту
власть; они и осуществляли ее, пока их терпели Советы. Однако возглавляемые ими
правительства не провели ни одного крупного акта буржуазной революции. В первую
очередь они не уничтожили владений земельной аристократии и не роздали землю
крестьянам. Так что Февральская революция не выполнила даже задач буржуазной
революции.
Все это подчеркивает огромное
противоречие, за ликвидацию которого взялись большевики, когда в Октябре они
вдохновили и возглавили этот двойной переворот. Буржуазная революция,
осуществлению которой они содействовали, создала условия, способствовавшие
развитию буржуазных форм собственности. Пролетарская революция, которую они
совершили, имела целью отмену собственности. Главным актом первой была раздача
помещичьей земли. В результате была создана потенциальная основа для роста
новой сельской буржуазии. Крестьяне, освобожденные от арендной платы и долгов и
увеличившие свои наделы, были заинтересованы в такой общественной системе,
которая закрепила бы их владение землей. Но речь шла не только о
капиталистическом сельскохозяйственном производстве. Крестьянская Россия была,
по словам Ленина, благодатной почвой для развития капитализма – многие русские
предприниматели и купцы происходили из среды крестьян, и, будь для этого время
и благоприятные обстоятельства, из среды крестьянства вышел бы более
многочисленный и современный класс предпринимателей.
Ирония истории состоит в том,
что в 1917 году ни одна буржуазная партия, включая даже умеренных социалистов,
не осмелилась одобрить и поддержать аграрную революцию, развивавшуюся
неуправляемо, стихийно, ибо крестьяне начали захватывать помещичьи земли
задолго до большевистского восстания. В страхе перед возможным захватом собственности
в городах буржуазные партии боялись призывать к тому же в деревне. Только
большевики и левые эсеры возглавили мятежи в сельских местностях. Они понимали,
что без восстания в деревне пролетарская революция окажется замкнутой в городе
и будет обречена на поражение. Крестьяне, страшась контрреволюции, которая
могла вернуть землю помещикам, поддержали большевистский режим, хотя с самого
начала социалистические идеи революции вызывали у них опасения, страх и даже
враждебность.
Социалистическую революцию полностью
поддерживал городской рабочий класс. Но он представлял собой лишь очень малую
часть нации. В общей сложности в городах проживало 20 с небольшим миллионов
человек, шестая часть населения; из них лишь половину можно причислить к
пролетариату. Крепкое ядро рабочего класса состояло в лучшем случае
приблизительно из 3 млн. мужчин и женщин, занятых в современном промышленном
производстве. Марксисты ожидали, что промышленные рабочие станут самой
динамичной силой капиталистического общества, главными действующими лицами
социалистической революции. И русские рабочие оправдали эти ожидания. Ни один
класс в российском обществе, ни один рабочий класс в какой‑либо другой стране
мира не проявил столько энергии, столько политического сознания, такой
способности к организации и столько героизма, как русские рабочие в 1917 году
(а затем и в гражданскую войну).
Благодаря тому что
современная промышленность России представляла собой в основном малое число
огромных фабрик и заводов, расположенных главным образом в Петрограде и Москве,
массы рабочих обеих столиц обрели небывалую ударную силу в жизненно важных
центрах старого режима. Два десятилетия мощной марксистской пропаганды, свежие
воспоминания о борьбе 1905, 1912 и 1914 годов, столетний революционный опыт и
целеустремленность большевиков подготовили рабочих к этой роли. Они приняли
социалистические цели революции как нечто само собой разумеющееся. Отмена
капиталистической эксплуатации, национализация промышленных предприятий и
банков, рабочий контроль над производством и осуществление власти Советов – на
меньшее они не соглашались. Они отвернулись от меньшевиков, за которыми сначала
шли, потому что меньшевики говорили им, будто Россия еще не созрела для
социалистической революции. Их действия, как и действия крестьян, были
стихийными: они установили свой контроль над производством на уровне фабрик и
заводов задолго до Октябрьского восстания. Большевики поддержали рабочих и
превратили фабричные восстания в социалистическую революцию.
Тем не менее Петроград и
Москва, а также несколько других разбросанных по стране промышленных центров
представляли собой чрезвычайно непрочную основу для подобного предприятия.
Народ по всей огромной крестьянской России бросился приобретать собственность,
в то время как рабочие обеих столиц стремились отменить ее; социалистическая
революция вошла в явное противоречие с буржуазной; кроме того, социалистическая
революция была полна своих внутренних противоречий. Россия созрела и в то же
время не созрела для социалистической революции. Она смогла лучше справиться с
задачами уничтожения, чем созидания. Под руководством большевиков рабочие
экспроприировали капиталистов и передали власть Советам; однако они не смогли
создать ни социалистической экономики, ни социалистического образа жизни; они
не смогли в течение длительного времени удержать свое главенствующее
политическое положение.
На первых порах в
двойственном характере революции заключался источник ее силы. Если бы
буржуазная революция произошла раньше (или если бы во время освобождения крестьянства
в 1861 г. освобожденные крепостные получили землю на справедливых условиях),
крестьянство превратилось бы в консервативную силу; оно, подобно тому как это
было в Западной Европе, особенно во Франции, в течение всего XIX века выступало
бы против пролетарской революции. Его консерватизм, возможно, оказал бы влияние
даже на городских рабочих, многие из которых были выходцами из деревни.
Буржуазный строй способен был держаться намного дольше, чем полуфеодальный или
полубуржуазный режим. Слияние обеих революций сделало возможным союз рабочих и
крестьян, к которому стремился Ленин, а это дало возможность большевикам
победить в гражданской войне и выстоять в борьбе с иностранной интервенцией.
Хотя устремления рабочих находились в явном противоречии с целями крестьянства,
ни один из этих классов еще не осознавал этого. Рабочие радовались победе мужиков над помещиками и не видели никакого
противоречия между собственным стремлением к обобществленной экономике и
экономическим индивидуализмом крестьянства. Противоречие это стало очевидным и
острым лишь к концу гражданской войны, когда крестьянство, которому более не
угрожало возвращение помещиков, упорно отстаивало свой индивидуализм [1.
Такова была общая позиция крестьянства, хотя само оно было разделено на богатых
и бедных, а мелкие группы образованных крестьян создавали по собственной
инициативе кооперативы и коммуны в начале 20‑х годов, вскоре после победы
революции. ].
Отсюда конфликт между городом
и деревней и столкновение между двумя революциями на внутреннем фронте,
продолжавшееся на протяжении почти двух десятилетий, в 20‑х и 30‑х годах XX
века. Последствия его сказываются на всей советской истории. Превратности этой
драмы хорошо известны. В последние годы жизни Ленин пытался решить возникшую
дилемму мирным путем с помощью новой экономической политики и смешанной
экономики, однако к 1927–1928 годам эта попытка провалилась. Тогда Сталин решил
форсировать решение этого вопроса силовыми методами и приступил к так
называемой сплошной коллективизации сельского хозяйства. Таким путем он провел
разграничительную черту между социалистической и буржуазной революциями,
уничтожив все следы последней.
Карл Маркс и его ученики
надеялись, что пролетарская революция будет свободна от лихорадочных поворотов,
ложного сознания и иррациональных решений, характерных для буржуазной
революции. Конечно же, они имели в виду социалистическую революцию в ее «чистой
форме»; они предполагали, что она произойдет в промышленно развитых странах,
находящихся на высоком уровне экономического и культурного развития. Конечно
же, легко – но и неправильно – противопоставлять столь уверенно высказанные
надежды и огромное количество лишенных логики действий, совершенных за
полувековую советскую историю. Иррационализм во многом проистекает из противоречий
между двумя русскими революциями, ибо они создали череду кризисов, которые
невозможно было урегулировать обычными методами искусного управления
государством, политической игры или маневров. Именно слияние двух революций
стало источником слабости.
Нелогичность пуританской и
якобинской революций объясняется главным образом столкновением между высокими
надеждами восставшего народа и буржуазной ограниченностью этих революций. Для
восставших масс не существует буржуазной революции. Они сражаются за свободу и
равенство или за братство и общественное благосостояние. Кризис наступает,
когда имущие классы начинают предпринимать попытки наконец в полной мере
воспользоваться плодами революции и накапливать богатства. Поскольку революция
препятствует им в этом, они пытаются либо отмежеваться, либо остановить ее, в
то время как простой народ в отчаянии от голода и лишений требует более
радикальных социальных изменений. Так случилось во Франции на закате якобинцев,
когда нувориши требовали отмены закона о максимуме и свободы торговли. Тогда‑то
простой люд понял, что все революционные завоевания – обман, что Свобода – это
всего лишь свобода труженика продавать свою рабочую силу, а Равенство означает
для него возможность торговаться со своим нанимателем на рынке труда на
номинально равных условиях. В Англии такой момент наступил, когда диггеры и
левеллеры осознали власть собственности в Английской республике. Разочарование
было жестоким. В партии революции начались расколы. Лидеры разрывались между
разными течениями. И вот весь накал страсти и действий, бывший созидательной
силой революции во время ее подъема, становится силой разрушающей в период
застоя и упадка. Похожее положение мы находим и в России сразу же после
окончания гражданской войны, когда крестьянство вынудило правительство Ленина
признать частную собственность и вновь ввести свободу торговли, хотя «рабочая
оппозиция» заклеймила его действия как предательство дела социализма и
продолжала выступать за всеобщее равенство.
Трудности русской революции
усугублялись еще и тем, что Россия столкнулась к тому же с противоречиями,
присущими социалистической революции, происшедшей в слаборазвитой стране. Маркс
говорил о зародыше социализма, зреющем и набирающем силу в чреве буржуазного
общества. Можно сказать, что в России социалистическая революция совершилась,
когда зародыш социализма находился еще на ранней стадии развития, когда ему
было еще далеко до зрелости. Нельзя сказать, что социализм оказался
мертворожденным ребенком, но нельзя также сказать, что этот ребенок оказался
полноценным.
Можно спросить, что же
понимают под этим метафорическим образом марксисты? Вопрос этот, без сомнения,
имеет касательство к нашей теме и, кстати, также к проблемам западного
общества. Маркс описывает, как современная промышленность, заменив независимых
ремесленников и фермеров наемными рабочими, изменила таким образом весь процесс
зарабатывания на жизнь, весь процесс производства, поскольку теперь на смену
индивидуальной деятельности оторванных друг от друга производителей пришел
коллективный совместный труд большого числа рабочих. По мере разделения труда и
наступления технического прогресса производительные силы становятся все более
взаимозависимыми, становится также заметной тенденция к их социальной
интеграции на национальном и даже международном уровне. Именно в этом и состоит
обобществление процесса производства – тот самый зародыш социализма в чреве
капитализма. Этот вид производственного процесса требует уже общественного
контроля и планирования, а этому препятствуют частное собственничество и
контроль. Частный контроль, даже осуществляемый крупными современными
корпорациями, разъединяет и дезорганизует тот в основе своей комплексный
механизм, который действительно и логически необходимо интегрировать.
Именно это положение является
основным, хотя и не единственным, аргументом марксизма, направленным против
капитализма и в защиту социализма. В полном развитии общественного характера
производственного процесса марксисты видят главное историческое условие
построения социализма. Без этого условия оно невозможно. Ибо попытки ввести
общественный контроль на производстве, которое по своей сути не является
общественным, столь же нелепы и бессмысленны, сколь и попытки сохранить частный
или отраслевой контроль над производственным процессом, имеющим общественный
характер.
Как и в любой слаборазвитой
стране, в России эта основная предпосылка отсутствовала. Сельскохозяйственное
производство, в котором было занято три четверти самодеятельного населения,
было распылено между 23–24 млн. мелких хозяйств и зависело от стихийно
складывающихся цен на рынке. Национализированная промышленность составляла
ничтожную часть отсталого, подверженного стихии рынка. А это означает, что в
России не существовало еще одного важного условия для построения социализма – изобилия
товаров и услуг, которые необходимы, чтобы – на высоком уровне развития
общества – удовлетворять потребности членов этого общества на достаточно равной
основе. Ведь совсем недавно промышленность России не производила даже товаров,
без которых современное общество не может нормально функционировать. Однако
социализм не может основываться на нужде и бедности. Перед ними бессильны все
благие устремления. Нехватка товаров неизбежно порождает неравенство. Когда
пищи, одежды и жилья не хватает на всех, какое‑то меньшинство стремится
захватить как можно больше, остальные же испытывают голод, одеты в лохмотья и
живут в трущобах. Все это должно было произойти в России.
Кроме того, начинать
приходилось в условиях полного развала. После стольких лет мировой войны, войны
гражданской и иностранной интервенции немногочисленные промышленные предприятия
России оказались разрушенными. Машинное оборудование было изношено, фонды
исчерпаны. Экономически страна была отброшена на полвека назад. В городах на
растопку шла мебель. После неурожаев десятки миллионов крестьян бродили по
стране в поисках пищи. Те несколько миллионов рабочих, которые в 1917 году
вышли на баррикады, рассеялись по стране и уже не представляли собой сплоченной
социальной силы. Наиболее смелые погибли в гражданскую войну; многие заняли
посты в новом правительстве, армии и полиции; большое число людей покинуло
города, где царил голод, а те немногие, что остались там, больше занимались
мелкой торговлей, чем работали, влились в ряды деклассированных элементов, и в
конце концов их поглотил «черный рынок». Вот в таких обстоятельствах большевики
в начале 20‑х годов приступили к созданию новых политических структур и
упрочению власти. В своей работе они не могли опереться на тот класс,
авангардом которого они себя считали, тот самый класс, который, как
предполагалось, станет хозяином в новом государстве, основой новой демократии,
главным проводником идей социализма. Этот класс и физически, и политически
сошел со сцены. Таким образом, если буржуазная революция, несмотря на голод в
стране, сохранилась в ощутимых реальностях жизни на селе, то социалистическая
революция была подобна бестелесному призраку.
Именно здесь лежат подлинные
истоки так называемого бюрократического вырождения режима. В существовавших
условиях лозунги «диктатура пролетариата», «советская демократия», «рабочий
контроль над производством» были почти пустым звуком, поскольку были лишены
какого‑либо содержания. Идея советской демократии в том виде, в котором
толковали ее Ленин, Троцкий, Бухарин, предполагает наличие активного, постоянно
находящегося в состоянии бдительной готовности рабочего класса, противостоящего
не только старому режиму , но и новой бюрократии, которая могла бы
злоупотребить властью или узурпировать ее. Поскольку подобного рабочего класса
как такового не существовало, большевики решили действовать в качестве его
временных представителей или доверенных лиц до тех пор, пока жизнь не войдет в
нормальное русло и не появится новый рабочий класс. До тех пор они считали
своей обязанностью осуществлять «пролетарскую диктатуру» от имени
несуществующего, или почти несуществующего, пролетариата. Отсюда происходят
диктатура бюрократии, неограниченная власть и злоупотребления властью. Нельзя
сказать, что большевики не понимали этой опасности. Едва ли для них явилось бы
откровением высказывание лорда Актона относительно власти [2. Власть
развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно. ]. Думаю, они бы
согласились с ним. Более того, они понимали то, чего не понимали ни лорд Актон,
ни его ученики, а именно что владение собственностью тоже есть власть,
сконцентрированная в определенных руках, и что почти монополистическое владение
собственностью, сосредоточенное в крупных корпорациях, дает им абсолютную
власть, которая становится особенно эффективной, когда облачена в формы
парламентской демократии. Большевики также хорошо осознавали всю опасность
власти в послекапиталистический период – не случайно они мечтали об отмирании
государства. По крайней мере я не знаю книги, в которой бы давался более
глубокий анализ злоупотребления властью, чем ленинская «Государство и
революция» (хотя она и написана несколько наукообразно и догматически). Это
трагический момент в истории большевизма: глубокое и острое осознание этой
опасности не спасло большевиков, и, несмотря на их резко отрицательное
отношение к коррупции, они все‑таки пали ее жертвой.
Как у любой революционной
партии, у них не было иного выхода, иначе им бы пришлось отказаться от власти,
передав ее фактически тем противникам, которых они только что победили в
гражданской войне. Это могли сделать только святые или дураки: большевики не
относились ни к тем, ни к другим. Неожиданно они оказались примерно в том же
положении, в каком каждый раз оказывались в XIX веке декабристы, народники и
народовольцы, то есть в положении революционной элиты, за которой не стоял
революционный класс. Однако эта элитарная группа составляла теперь
правительство, удерживавшее осажденный форт, который она с трудом удержала, но
который еще предстояло защитить, восстановить из руин и превратить в основу
нового общественного порядка. Едва ли можно осуществлять власть в осажденном
форте демократическим путем. Победители в гражданской войне редко могут себе
позволить предоставить свободу слова и организации побежденным, особенно если
последних поддерживают сильные иностранные государства. Обычно в результате
гражданской войны победители приобретают монопольную власть [3. Гражданская
война в Америке представляется исключением. Не следует, однако, забывать, что
там гражданская война не разделяла нацию, не противопоставляла один класс
другому. Север практически выступил единым фронтом против отделения южных
штатов, его превосходство ощущалось постоянно, к тому же не было и вооружённой
иностранной интервенции. ]. Однопартийная система правления стала для
большевиков неизбежной необходимостью. В этом заключалось их собственное
спасение и, без сомнения, спасение революции. Все это было не заранее
спланированной акцией, а временной необходимой мерой, и шли они на нее не без
опасений Установление Однопартийной системы противоречило взглядам логическим
построениям и идеям Ленина, Троцкого, Каменева, Бухарина, Луначарского, Рыкова
и многих других. Однако возобладала логика событий Она отмела их идеи и
колебания, Временно необходимая мера стала нормой. Однопартийная система
приобрела постоянный характер и стала развиваться по своим собственным законам.
В результате процесса,
сходного с процессом естественного отбора, после смерти Ленина партийная
верхушка нашла себе лидера в лице Сталина, который, обладая выдающимися
способностями в сочетании с деспотическим характером и абсолютной
беспринципностью, наиболее подходил к роли единовластного правителя. Несколько
позже мы увидим, как он распорядился предоставленной ему властью для изменения
социальной структуры Советского Союза, а также как он использовал эти
изменения, державшие все общество в постоянном движении, для окончательного
закрепления своей власти. Однако даже Сталин считал себя доверенным лицом
пролетариата и революции. Хрущев, разоблачая в 1956 году преступления Сталина и
говоря о его бесчеловечности, отмечал:
«Он был
убежден, что это необходимо для защиты интересов трудящихся от происков врагов
и нападок империалистического лагеря. Все это рассматривалось им с позиции
защиты интересов рабочего класса, интересов трудового народа, интересов победы
социализма и коммунизма.
Но
нельзя сказать, что это действия самодура... В этом истинная трагедия».
Однако если большевики на
первых порах считали себя обязанными действовать от имени рабочего класса,
когда его практически не было, Сталин осуществлял абсолютную самодержавную
власть много времени спустя, когда рабочий класс сформировался и численность
его постоянно возрастала; при этом он использовал все средства запугивания и
обмана, чтобы лишить рабочих и народ возможности потребовать предоставления им
соответствующих прав и их революционных завоеваний.
Совесть партии находилась в
постоянном противоречии с реалиями монопольного владения властью. Еще в 1922
году умирающий Ленин, имея в виду Сталина, предупреждал партию о возможности
возвращения «держиморд» и великороссов‑шовинистов, готовых угнетать слабых и
беспомощных, и признавался, что
«чувствует
глубокую вину перед рабочими России»
за то, что не выступил с
таким предупреждением раньше. Три года спустя Каменев тщетно пытался напомнить
в ходе бурного партийного съезда о завещании Ленина. В 1926 году на заседании
Политбюро Троцкий бросил в лицо Сталину слова:
«Могильщик
революции».
«Он
настоящий Чингисхан, – в ужасе предсказал в 1928 году Бухарин. – Он убьет всех нас... он потопит в крови
восстание крестьян».
И это не были случайные
замечания отдельных лидеров. За этими людьми поднимались новые оппозиционные
силы, стремившиеся вернуть партию к ее революционно‑демократическим традициям и
социалистическим лозунгам. Именно это пытались сделать «рабочая оппозиция» и
«демократические централисты» еще в 1921 и 1922 годах, троцкисты начиная с 1923
года, зиновьевцы в 1925–1927 годах, бухаринцы в 1928–1929 годах и более мелкие
и менее четко оформленные группы, даже сталинского толка, в различные годы.
Не буду говорить здесь о всех
перипетиях борьбы и чистках – о них я говорил в других работах. Ясно, что
попытки раскола подавлялись, а власть все более жестко сосредоточивалась в
руках узкого круга людей. На первых порах единственная партия в стране все еще
оставляла по крайней мере своим членам право на свободу слова и политическую
инициативу. Затем правящая олигархия лишила их этой свободы, а монополия
правящей партии сменилась единоличной властью одной ее фракции – сталинской. Во
время второго десятилетия революции оформились жесткие структуры тоталитарного
правления. И наконец правление одной и единственной фракции превратилось в
единоличное правление ее лидера. Тот факт, что Сталин смог построить свою
единоличную власть лишь на костях большей части первых лидеров революции и их
последователей и даже многих верных сталинистов, лишь свидетельствует о том,
какое глубокое и сильное сопротивление ему пришлось преодолеть.
Политические метаморфозы
режима сопровождались извращением идей 1917 года. Людей учили тому, что
социализм – это государственная собственность и планирование, быстрая
индустриализация, коллективизация и всенародное образование; но тем не менее
так называемый культ личности, очевидные привилегии для кого‑то, яростное
отрицание полного равенства и всевластие полиции также являются неотъемлемой
частью нового общества. Марксизм, наиболее критическое и попирающее многие
основы учение, был лишен этого содержания и сведен к набору софизмов или
полуцерковных предписаний, призванных обосновать любой сталинский закон и любую
его псевдотеоретическую прихоть. Хорошо известно, какие страшные последствия
имело все это для советской науки, искусства, литературы и для общего
морального климата страны. Кроме того, поскольку в течение трех десятилетий
сталинизм был официальным учением международной организации, подобное
извращение социализма и марксизма сильно отозвалось в мире и особенно повлияло
на рабочее движение на Западе. К этому вопросу я вернусь в связи с другим.
Русской революции, как и всем
предшествующим буржуазным революциям, присуща некоторая иррациональность. Это
своего рода буржуазный элемент в ней. В том, что касается чисток, Сталин был
последователем Кромвеля и Робеспьера. Проводившийся им террор был более
жестоким и вызывает большее отвращение, поскольку он правил намного дольше в
более трудных условиях, да к тому же в стране, где за много веков привыкли к
варварской жестокости правителей. Не следует забывать, что Сталин был
последователем Ивана Грозного, Петра Великого, Николая I и Александра III.
Таким образом, сталинизм можно рассматривать как сплав марксизма и исконной
дикой отсталости России. Во всяком случае, в России цели революции как нигде
расходились с тем, что происходило на самом деле; чтобы прикрыть столь страшное
несоответствие, пришлось пролить много крови и употребить много лжи и
лицемерия.
Возникает вопрос: в чем же
тогда заключается поступательное движение революции? Что же осталось после
стольких политических и идеологических метаморфоз, после стольких взрывов
террора и потрясений? Подобные вопросы возникали и в связи с другими
революциями. Например, как и когда завершилась французская революция? Тогда,
когда якобинцы подавили Коммуну и «бешеных»? Или когда Робеспьер поднялся на
гильотину? А может быть, в момент коронации Наполеона? Или его свержения с престола?
Большинство этих событий, хотя и радикального характера, несет на себе печать
неопределенности; лишь падение Наполеона четко знаменует завершение
исторического цикла. Ту же печать неопределенности несут на себе такие события
в России, как Кронштадтский мятеж 1921 года, поражение Троцкого в 1923 году,
его исключение из партии в 1927 году, «чистки» 30‑х годов, разоблачение Сталина
Хрущевым в 1956 году, не говоря уж о других. Кое‑кто может бесконечно говорить
об этих остановках в пути и указывать, на какой из них революция была
«окончательно» предана и потерпела поражение. (Любопытно, что Троцкий в годы
последней своей ссылки говорил кое‑кому из слишком ярых своих сторонников, что
с его изгнанием революция не закончилась.) Подобные рассуждения имеют свое
значение, особенно для историков, которые могут извлечь из них крупицы истины.
Французские историки, причем лучшие из них, до сих пор делятся на сторонников и
противников якобинцев, робеспьеристов, эбертистов, защитников Коммуны,
термидорианцев и антитермидорианцев, бонапартистов и их противников, а
содержание их споров всегда зависело от политических пристрастий французов на
определенном этапе. Убежден, что советские историки еще долгие годы будут
разделяться, как в 20–30‑х годах, на троцкистов, сталинистов, бухаринцев,
зиновьевцев, «децистов» и т. д.; надеюсь, что некоторые из них смогут без
страха и смущения сказать также добрые слова в адрес меньшевиков и эсеров.
Однако вопрос о
поступательном движении революции не решается в подобных спорах – он выходит за
их границы. Судить о нем можно, пользуясь другими, более широкими критериями.
Не стоит, наверное, заходить так далеко, как Клемансо, сказавший однажды, что
революция – это «монолит», от которого нельзя изъять ничего; тем не менее в его
словах что‑то есть, хотя «монолит» – это скорее сплав, но с большим содержанием
основного металла.
Напомним, что признание
поступательного характера революции современниками выражалось в отношении к
ней, в политике и делах. То же происходит и в наши дни. Огромный водораздел,
проведенный в 1917 году, все еще остается в сознании человечества. Для наших
государственных деятелей и идеологов и даже для простого народа вопросы,
поднятые революцией, остаются еще не решенными. А тот факт, что правители и
лидеры Советского Союза не перестают твердить о своем революционном
происхождении, также имеет свою логику и последствия. Все они, включая Сталина,
Хрущева и его преемников, должны были сеять в умах своего народа идею
преемственности революции. Они должны вновь и вновь повторять торжественные
обещания, данные в 1917 году, даже если они сами их же и нарушают; и они должны
опять же вновь и вновь говорить о приверженности Советского Союза делу
социализма. Эти торжественные обещания и обязательства вбивались в голову
каждого поколения и каждой возрастной группы, в школе и на заводе.
Революционная традиция пронизывает всю советскую систему образования. Сама по
себе она является мощным фактором преемственности. Конечно, система образования
построена так, чтобы скрыть провалы на пути революции, фальсифицировать историю
и оправдать ее противоречия и нелогичность. Тем не менее, несмотря на все это,
система образования постоянно поддерживает в народе память революционного
наследия.
За всеми этими политическими
и идеологическими явлениями прослеживается действительная преемственность
системы, основанной на отмене частной собственности и полной национализации
промышленности и банков. Все изменения в правительстве, партийном руководстве и
политике не затрагивали этого главного и вечного «завоевания Октября». Это
незыблемая основа, на которой зиждется преемственность в области идеологии.
Отношения или формы собственности – далеко не маловажный фактор в развитии
общества. Мы знаем, какие глубокие изменения в образе жизни и структуре
западного общества вызвал переход от феодальной к буржуазной форме
собственности. Ныне всеобщая полная общенациональная собственность на средства
производства влечет за собой еще более всеобъемлющие и основополагающие
долгосрочные изменения. Неправильно было бы думать, что между национализацией,
скажем, 25 % промышленности и 100‑процентной общественной собственностью
существует лишь количественная разница. Нет, разница здесь качественная. В
современном промышленно развитом обществе полная общественная собственность
неминуемо создаст новую среду для производственной деятельности человека и
культурных запросов. Поскольку дореволюционная Россия не была современным
промышленно развитым обществом, общественная собственность сама по себе не
могла создать качественно новую среду, а лишь отдельные ее элементы. Однако
даже этого оказалось достаточно для того, чтобы оказать решающее влияние на
развитие Советского Союза и придать определенное единство процессам его
социального преобразования.
Я уже говорил о нелепости
попытки установить общественный контроль над производством, которое по своему
характеру не является общественным, а также о невозможности построения
социализма, основанного на нехватках и бедности. Вся 50‑летняя история
Советского Союза – это история борьбы, временами успешной, временами
безуспешной, за устранение этого противоречия и преодоления нужды и бедности.
Она состояла, во‑первых, в проведении быстрой индустриализации, которая
рассматривалась как средство достижения цели, но не сама цель. Феодальные и
даже буржуазные отношения собственности совместимы с экономическим застоем или
медленными темпами развития в отличие от общественной собственности, особенно
когда она установилась в слаборазвитой стране в результате пролетарской
революций. Сама система порождает стремление к быстрому движению вперед,
необходимость в достижении изобилия и развития производства, требующего
эффективного общественного контроля. В ходе этого движения вперед, которое в
России встречало дополнительные препятствия в виде войн, гонки вооружений и издержек
бюрократического характера, постоянно возникали новые противоречия, путались
цели и средства. По мере накопления национального богатства масса потребителей,
которые одновременно являлись и производителями, постоянно и во все большей
степени испытывали на себе нехватки и нищету; в то же время бюрократический
контроль над всеми сторонами жизни страны заменял собой общественный контроль и
ответственность. Порядок приоритетов полностью изменился. Формы социализма были
выкованы до того, как сформировалось экономическое и культурное содержание; по
мере образования содержания формы ветшали или теряли свою четкость. На первых
порах социально‑экономические институты, созданные революцией, оказались
намного выше того уровня, на котором находилась страна в материальном и
культурном отношении; затем, когда этот уровень поднялся, социально‑экономическая
организация осела ниже его под грузом бюрократии и сталинизма. Даже цель была
сведена к уровню средства: олицетворением идеального бесклассового общества
стала теперь безрадостная картина жалкого существования в этот переходный
период примитивного накопления богатств.
Смена приоритетов, смещение
целей и средств, а в результате несоответствие между формой и содержанием жизни
страны лежат в основе кризисов, возмущений и метаний в послесталинский период.
Бюрократический контроль, заменивший собой контроль общественный, стал
препятствием на пути прогресса, нация же стремится сама распоряжаться своими
богатствами и своей судьбой. Она еще не знает, как выразить свои устремления и
что с ними делать. За десятилетия тоталитарного правления и воспитания в духе
железной дисциплины люди разучились самостоятельно мыслить, самостоятельно
принимать решения и самостоятельно действовать. Правящие группы пробуют разные
экономические реформы, ослабляют оковы, стесняющие свободу мысли, и в то же
время делают все, чтобы люди оставались бессловесными и пассивными. Здесь
останавливается официальная десталинизация, но есть еще десталинизация
неофициальная, широко распространенное ожидание коренных изменений. Как
официальная политика, так и неофициальные выступления показывают, что еще живы
или возродились воспоминания о первом героическом периоде революции, когда
существовало больше свобод, преобладали здравый смысл и человечность. За очевидным
обращением к прошлому с непрекращающимся паломничеством к Мавзолею Ленина,
скорее всего, скрывается неловкая пауза, остановка на переходе от сталинской
эры к какому‑то новому этапу созидательного мышления и исторической
деятельности. Как бы то ни было, это болезненное состояние, эти духовные
метания, поиски на ощупь в послесталинский период сами по себе свидетельствуют
о том, что революция продолжается.
Глава 3. Социальная
структура
Давайте теперь в самом общем
плане рассмотрим изменения, происшедшие в социальной структуре СССР; подобное
исследование может представить нечто вроде социологического отчета о работе,
проделанной за эти 50 лет.
Обсуждая ранее вопрос о
поступательном движении революции, я подчеркнул то обстоятельство, что именно
государство, а не частное предприятие или крупная капиталистическая корпорация,
взялось за индустриализацию и модернизацию Советского Союза. Этот факт
определил динамику экономического развития Советского Союза и характер
социальных преобразований. Нет необходимости останавливаться здесь на чисто
экономических аспектах проблемы. Общеизвестно, что Советский Союз, бывший
наиболее отсталой из великих европейских стран, стал второй индустриальной
державой мира – в последние десятилетия все мы были свидетелями того, какие
последствия это имело в международном масштабе. Должен признаться, что, будучи
непосредственным свидетелем первых шагов этого подъема и связанных с этим
ужасающих трудностей, я еще не могу признать это само собой разумеющимся.
Трудно было поверить, скажем, в 1930‑м или даже в 1940 году, что Советский Союз
будет развиваться столь стремительно, что к 1967 году он – возьмем только один
показатель – будет производить изводить 100 млн. т. стали в год. Это больше,
чем производят Великобритания, Федеративная Республика Германии, Франция и
Италия, вместе взятые, и лишь на 20 млн. т. меньше, чем производят
сталелитейные заводы Соединенных Штатов. Создана таким образом основа для
машиностроительной промышленности, способной производить продукции почти
столько же, сколько производят Соединенные Штаты. Конечно же, отрасли,
производящие товары потребления, сильно отстают в своем развитии. Однако
давайте оставим статистику экономических показателей и рассмотрим особенности и
последствия этого стремительного экономического развития.
Прежде всего следует, по‑видимому,
напомнить, что указанные 50 лет не были периодом непрерывного роста и развития.
7–8 лет продолжались войны, сопровождавшиеся немыслимыми для других воюющих
стран серьезными задержками в развитии и огромными разрушениями. Еще 12–13 лет
ушло на восстановление потерь. Фактически период развития охватывает годы с
1928‑го по 1941‑й и с 1950‑го и далее, то есть в общей сложности около 30 лет.
В течение всех этих лет очень большая часть советских ресурсов, примерно
четверть национального дохода, шла на гонку вооружений до и после второй
мировой войны. А если брать по‑настоящему мирные годы, то получится, что
Советский Союз достиг столь впечатляющих результатов за 20, от силы за 25 лет.
Это следует иметь в виду, оценивая то, что достигнуто. Однако, конечно,
нынешнее советское общество является продуктом всех смятений этих 50 лет, так
что все достижения и потери, созидание и нарушения неразделимы, а сочетание
производительных усилий, непродуктивной работы и потерь сказалось на
материальной и духовной жизни в СССР.
Первой и наиболее
отличительной чертой преобразований в СССР явилась массовая урбанизация. Со
времен революции городское население выросло более чем на 100 млн. человек.
Здесь снова нужно внести временные коррективы. Первые послереволюционные десять
лет были отмечены оттоком населения из городов и медленным возвращением людей в
города. То же отмечалось, во всяком случае, в европейской России, в период
второй мировой войны и сразу после нее. Интенсивная урбанизация происходила в
1930–1940 и в 1950–1965 годах. В это время было построено 800 крупных и средних
городов и около 2000 поселков. В 1926 году в городах насчитывалось 26 млн.
жителей, в 1966 году – около 125 млн. Лишь за последние 15 лет городское
население возросло на 53–54 млн., а это численность населения Британских
островов. В течение жизни одного поколения доля городских жителей по отношению
к общему числу населения страны поднялась с 15 приблизительно до 55 %, а вскоре
достигнет 60 %. Если снова обратиться к цифрам, в Соединенных Штатах городское
население увеличилось на 100 млн. человек за 160 лет; если обратиться к
процентным соотношениям, потребовалось целое столетие, с 1850 по 1950 год, чтобы
доля городского населения поднялась с 15 до 60 %. За сто лет этому
феноменальному росту американских городов способствовали массовая иммиграция и
приток иностранного капитала и квалифицированной рабочей силы; при этом следует
учесть и отсутствие иностранной интервенции и вызванной войной разрухи, не
говоря уж о благоприятных климатических условиях. По своим темпам и масштабам
урбанизация в Советском Союзе не имеет параллелей в истории. Подобные изменения
в социальной структуре, даже если они происходят при благоприятных
обстоятельствах, создали бы огромные и трудноразрешимые проблемы, касающиеся
жилья, расселения, здравоохранения и образования, а соответствующие условия в
Советском Союзе как будто специально были созданы для того, чтобы максимально
обострить и усугубить эти проблемы.
Столь огромный рост
городского населения лишь в малой степени объясняется естественным приростом и
миграцией городских жителей. Основную массу новых городских жителей составляли
крестьяне, прибывавшие год за годом из деревень и направляемые на промышленные
предприятия. Как и в промышленно развитых странах Запада, в Советском Союзе
главным резервом рабочей силы для промышленности являлось крестьянство. На
ранних стадиях развитие капиталистического предпринимательства на Западе
сопровождалось насильственной экспроприацией фермеров – в Англии путем
«огораживания» – и драконовским трудовым законодательством. Позднее Запад
полагался в основном на рынок рабочей силы с его стихийным характером и своими
законами потребления и спроса для привлечения этой рабочей силы в
промышленность. Имеется в виду, что в течение многих десятилетий и даже
столетий рынок рабочей силы пополнялся за счет перенаселения и голода в
сельских областях. В Советском Союзе рабочая сила поставлялась государством на
планово‑директивной основе. Главенствующая роль государства в экономике –
решающий фактор, иначе едва ли удалось бы произвести столь гигантские изменения
за столь короткий промежуток времени. Переселение крестьян в города по‑настоящему
началось в начале 30‑х годов и было связано с коллективизацией, которая дала
возможность правительственным учреждениям получить в свое распоряжение излишки
рабочей силы в сельском хозяйстве и переключить их на промышленность. Начало
процесса было чрезвычайно трудным и требовало применения грубой силы. В отличие
от Запада, где экономическая необходимость и законодательство в течение
поколений приучали рабочих к упорядоченной жизни по фабричному гудку, для
Советского Союза все это было внове. Крестьяне привыкли к жизни, ритм которой
диктовала суровая природа: работать от восхода до захода солнца летом и большую
часть времени проводить на печке зимой. Теперь их вынуждали и приучали работать
совсем по‑иному. Они сопротивлялись, работали спустя рукава, ломали, корежили
инструменты и постоянно переходили с одного завода на другой, с одной шахты на
другую. Правительство укрепляло дисциплину с помощью жесткого трудового
законодательства, угроз заключения в трудовые лагеря и действительного
заключения в эти лагеря. Трудности, лишения и беспокойство усугублялись
отсутствием жилья и острой нехваткой потребительских товаров во многом из‑за
намеренно проводимой политики правительства, направленной на выпуск
максимального количества средств производства и военного снаряжения. Еще
недавно в городах по несколько семей проживало в одной однокомнатной квартире,
а в промышленных городах массы рабочих по много лет жили и 6араках.
Процветала преступность. В то
же время, однако, миллионы мужчин и женщин имели начальное или даже среднее
образование, получили профессиональную подготовку и приспособились к новому
образу жизни.
Постепенно социальные трения
и конфликты, вызванные потрясениями, стихли. После второй мировой войны
достижения советской промышленности и армии задним числом отчасти даже оправдывали
и насилие, и страдание, и кровь, и слезы. Тем не менее возможно – десятки лет я
так и думаю, – что без этого насилия, крови и слез великая созидательная работа
могла быть совершена намного более эффективно и с более благоприятными
социальными, политическими и моральными последствиями. Как бы то ни было,
изменение социальной структуры продолжается, причем ненасильственно. Год от
года городское население растет теми же темпами, и процесс этот идет, несмотря
на планирование и регулирование, своим ходом. В 30‑х годах правительство
вынуждено было силком загонять массы крестьян в города; в последнее десятилетие
оно столкнулось с неконтролируемым наплывом людей из деревни в города; теперь
оно старается сделать жизнь в деревнях более привлекательной, чтобы удержать
людей в сельскохозяйственном производстве. Однако эта тенденция к оттоку народа
из деревень, по‑видимому, сохранится, и через 10–15 лет три четверти населения
будут жить в городах.
Промышленные рабочие,
составлявшие ничтожное меньшинство в 1917 году, теперь образуют самый большой
социальный класс. В цехах и конторах работает ныне около 78 млн. человек, сразу
после второй мировой войны – всего 27 млн. Свыше 50 млн. человек работает
непосредственно в цехах, в строительстве, на транспорте, на предприятиях связи
и в совхозах, остальные – в сфере обслуживания, из них 13 млн. – в области
здравоохранения, образования и в научно‑исследовательских учреждениях. Трудно
четко определить количество рабочих и инженерно‑технического персонала, с одной
стороны, и конторских служащих – с другой, поскольку советская статистика не
делает между ними различия (о социологическом значении этого мы поговорим
позднее). Количество собственно рабочих составляет, по‑видимому, 50–55 млн.
человек.
Расслоение рабочего класса
необычайно велико. Сталинская политика в области оплаты труда была основана на
дифференциации заработной платы и поднимала рабочую аристократию над массой
низкооплачиваемых рабочих средней квалификации и рабочих неквалифицированных. В
определенной мере все это оправдывалось необходимостью стимулировать
квалифицированных и дельных, однако разница в зарплате была слишком велика.
Насколько – до сих пор окружено необыкновенной секретностью. С 30‑х годов
правительство не публиковало данных о национальной структуре заработной платы,
и ученые довольствуются фрагментарными данными. В эпоху сталинизма велась
яростная травля сторонников «мелкобуржуазной уравниловки»; однако она была
менее эффективной, чем представлялось, и, уж во всяком случае, менее
эффективной, чем травля политического инакомыслия.
Утаивание информации о
структуре заработной платы показывает, что правящие группировки – и при
Сталине, и после него – с очень нечистой совестью проводили свою
антиуравнительскую политику. Никакая нечистая совесть не может заставить наших
командиров промышленности умалчивать о своих прибылях или запретить нашим
правительствам обнародовать факты о размерах заработной платы. Конечно же, в
Советском Союзе не было ничего похожего на наше «нормальное» неравенство между
заработанными и незаработанными доходами. Речь идет о неравенстве в заработке.
Однако обнародовать соответствующие данные было, видимо, слишком рискованно для
любого советского правительства. Разница в заработной плате рабочих
представляется примерно такой же, как и в большинстве других стран, причем
разница эта еще уменьшается из‑за более высокой стоимости социальных услуг в
Советском Союзе. В последние годы структура заработной платы постоянно
изменяется. В первый период десталинизации произошло очевидное снижение
неравенства, размеры которого трудно оценить; впоследствии новая политика в
области заработной платы встретила растущее сопротивление со стороны
руководителей предприятий и рабочей аристократии. Однако в постоянно и
стремительно развивающейся экономике высокая социальная мобильность не дает
возможности жестко закрепить подобное расслоение. Огромные массы рабочих
постоянно повышают квалификацию и переходят из низко‑ в высокооплачиваемые
группы.
Социальное и культурное
расслоение рабочего класса иногда даже более важно, чем экономическое. Это –
проблема, которая не поддается социологическому описанию или анализу: я могу
дать лишь общую картину этой проблемы и указать на ее сложность. Громадный рост
численности рабочего класса привел к многочисленным социальным и культурным
расхождениям и разногласиям, отражающим последовательность этапов
индустриализации и их взаимосвязь. Каждый этап порождал новый слой рабочего
класса и значительные различия. На основной части рабочего класса сказывалось
его крестьянское происхождение. Очень немногие рабочие семьи живут в городах с
дореволюционных времен, имеют давние рабочие традиции и хранят воспоминания о
дореволюционных классовых боях. В сущности, старейший пласт рабочих
сформировался в период реконструкции 20‑х годов. Его адаптация к ритму жизни
производства произошла сравнительно легко – эти рабочие пришли на заводы по
своей собственной воле, и их жизнь не была подвержена строгой регламентации. Их
дети являются наиболее хорошо устроенными и наиболее «городскими» из населения,
занятого в промышленности. Из их среды вышли выдвиженцы, руководящий персонал и
рабочая аристократия 30–40‑х годов. Те же, кто остался в рабочей среде, были
последними советскими рабочими, которые в годы нэпа свободно занимались
профсоюзной деятельностью, даже участвовали в забастовках и жили в условиях
относительной политической свободы.
Контраст между этим пластом
рабочего класса и следующим необыкновенно велик. 20 с лишним миллионов крестьян
были переселены в города в 30‑х годах. Их адаптация была мучительной и далеко
не гладкой. В течение длительного времени они оставались сельскими жителями,
вырванными из своей привычной среды, ставшими горожанами против своей воли,
людьми отчаявшимися, беспомощными, склонными к анархии. Их приучали к фабричной
работе и держали под контролем с помощью беспощадной муштры и дисциплины.
Именно благодаря им советские города приобрел серый, мрачноватый,
полуварварский вид, часто приводящий в изумление иностранных туристов. В
промышленность они принесли примитивный мужицкий индивидуализм. Официальная
политика играла на этом, подталкивая свежеиспеченных рабочих к соревнованию
друг с другом за премии, дополнительную оплату и различные разряды. Одного
рабочего натравливали на другого с первых же шагов на производстве под
предлогом «социалистического соревнования», предотвращая таким образом попытки
проявления классовой солидарности. Террор 30‑х годов оставил неизгладимый след
в жизни людей этой категории. Большинство из них – а им сейчас за пятьдесят –
являются, по‑видимому (причем не по своей вине), самым отсталым элементом среди
советских рабочих – необразованным, склонным к стяжательству, заискивающим
перед начальством. Лишь во втором поколении этот слой рабочего класса сможет
оправиться от потрясений урбанизации.
Крестьяне, пришедшие на
заводы после второй мировой войны, также испытали на себе трудности жизненных
условий и практического отсутствия жилья, суровую трудовую дисциплину и террор.
Но большинство из них пришло в город добровольно, стремясь покинуть разоренные
и голодные деревни. Они были подготовлены к трудовой дисциплине годами службы в
армии и на новом месте нашли среду, способную принять и ассимилировать новичков
лучше, чем в 30‑х годах. Процесс адаптации был для них менее болезненным. Для
тех, кто приехал работать на заводы в после‑сталинский период, жизнь стала
легче, поскольку были отменены старые законы о труде, и они работали в условиях
относительно меньшей нужды и страха. Молодежь, мигранты последних лет и те, кто
вырос в городах, шли в цехи с той уверенностью в себе, которая совершенно
отсутствовала у старших и которая сыграла крупную роль в изменении устаревшего
порядка на производстве и климата советской производственной жизни. Почти все
они имели («законченное или незаконченное») среднее образование, а многие учились
заочно. Они часто вступают в конфликты со своими менее знающими и менее
образованными мастерами и начальниками. Они составляют наиболее прогрессивную
группу советского рабочего класса, включающего создателей атомных станций, ЭВМ
и космических кораблей, работающих столь же продуктивно, сколь и их
американские коллеги, хотя средняя производительность труда в Советском Союзе
(в человеко‑часах) составляет лишь 40 % или даже меньше продуктивности труда в
США. Низкий средний показатель, конечно же, объясняется огромным разнообразием
характера рабочей силы в Советском Союзе, огромной разницей в культурном и
профессиональном уровнях, что я уже и пытался проследить. При всем том средняя
производительность труда в СССР несколько превосходит среднюю производительность
труда в Западной Европе; стоит напомнить, что в 20‑х годах производительность
труда в США была в 3 раза ниже нынешней, а в СССР в тот же период в 10 раз
ниже, чем в США.
Это очень неполное описание
дает нам лишь самую общую картину необыкновенной социальной и культурной
разнородности советского рабочего класса. Процесс перехода на новую работу и
расширения производства был слишком стремительным и бурным и не давал
возможности взаимной ассимиляции различных слоев рабочего класса, формирования
общего мировоззрения и роста классовой солидарности. Мы видим, как через
несколько лет после революции сокращение численности и распадение рабочего
класса позволили бюрократии утвердиться в качестве ведущей общественной силы.
Последовавшие события позволили ей закрепить свои позиции. Тот путь, которым
привлекались к работе новые рабочие, и бешеные темпы роста держали рабочий
класс в состоянии постоянного смятения и разобщенности, неспособности к
сплоченности, уравновешенности, единству и обретению своего социально‑политического
лица. Огромный рост числа рабочих препятствовал их сплочению. Бюрократия делала
все возможное, чтобы поддерживать это состояние. Она не только сталкивала
рабочих друг с другом на рабочих местах, она еще и всячески разжигала их
взаимную неприязнь и антагонизм. Она не давала им права повысить требования и
защищать себя через профсоюзы. Но эти условия и террор не были бы столь
эффективны, если бы рабочий класс не разрывали на части собственные
центробежные силы. Ситуация усугублялась еще и тем, что наиболее толковые и
энергичные рабочие выдвигались на руководящие должности, в результате чего
простые рабочие лишались потенциальных лидеров. Большая часть рабочих была
малообразованной, поэтому подобная «утечка мозгов» имела серьезные последствия:
социальная мобильность, от которой выигрывала часть рабочих, обрекала остальных
на социальную и политическую отсталость.
Если этот анализ правилен, то
перспективы на будущее выглядят более многообещающими. В среде рабочего класса
происходит объективный процесс сплочения и интеграции, который сопровождается
ростом общественного сознания. Это – а также требования технического прогресса
– заставляет правящую группу отказаться от старой заводской дисциплины и дать
рабочим больше прав, чем в сталинскую эпоху. Конечно, далеко еще до свободы
слова и подлинного участия в контроле над производством. Тем не менее по мере
того, как рабочий класс становится образованнее, однороднее и увереннее в себе,
его цели все больше будут сосредоточиваться на этих требованиях. А если это произойдет,
рабочие могут вновь выйти на политическую арену как независимая сила, готовая
бросить вызов бюрократии и возобновить борьбу за освобождение, в которой они
одержали впечатляющую победу в 1917 году, но плодами которой не смогли
воспользоваться.
Рост численности рабочего
класса сопровождался сокращением численности крестьянства. 40 лет назад мелкие
сельские земледельцы составляли три четверти нации; в настоящее время в
колхозах работает лишь четверть населения страны. Общеизвестно, как отчаянно сопротивлялись
крестьяне, с какой яростью совершалась их насильственная коллективизация, каким
образом их заставляли вносить свой вклад в индустриализацию страны и как
неохотно и лениво обрабатывали они землю в условиях коллективного
распределения. Однако, как сказал в несколько ином контексте профессор
Баттерфилд,
«современники
склонны оценивать революцию исключительно по ее ужасам, в то время как потомки
всегда ошибочно не принимают их в расчет или недостаточно их оценивают» [1.
Butterfield H. Christianity and History. ‑ L., 1949. ‑ P. 143. ].
Я был свидетелем
коллективизации начала 30‑х годов, сурово критиковал ее методы и поэтому хотел
бы немного поговорить о трагической судьбе русского крестьянства. При старом
режиме русская деревня, подобно
Китаю и Индии, голодала. В период между неурожайными годами миллионы (которые
не учитывались статистикой) крестьян и их детей умирали от недоедания и
болезней, что до сих пор происходит во многих слаборазвитых странах[2. Вот,
например, что писал корреспондент "Таймс" в Дели 3 февраля 1967 г. в
статье под заголовком "Жители деревень Бихара медленно умирают":
"Репортажи из наиболее пораженных бедствием районов говорят о том, что
процесс медленного умирания от голода уже затронул самых бедных. Фактически, по‑видимому,
20 млн. безземельных крестьян в Восточном Уттер‑Прадеше и Бихаре грозит голод,
если правительство до осени не примет мер, чтобы накормить их. Весь ужас
состоит в том, что ощущается еще и острая нехватка воды... Как только
пересыхают колодцы, люди отправляются на ее поиски. Огромные массы людей,
ищущих воду, бродят по стране, что значительно затрудняет задачу накормить
их". Одновременно газета "Монд" сообщила, что в Сенегале 50 %
детей умирают от недоедания и болезней, не достигнув пятилетнего возраста. Эти
факты были сообщены как незначительные новости в один и тот же день. ]. Старый
режим вряд ли проявлял меньшую
жестокость по отношению к крестьянам, чем правительство Сталина, хотя его
жестокость, по‑видимому, была составной частью естественного порядка вещей,
который даже самый строгий моралист склонен воспринимать как должное. Это не
может ни оправдать, ни смягчить преступность сталинской политики, однако
позволяет правильно подойти к этой проблеме. Те, кто заявляет, что все было бы
в порядке, если бы мужиков
оставили в покое, те, кто идеализирует старый крестьянский быт и
индивидуализм, рисуют идиллическую картину, которая целиком является плодом их
воображения. Старая примитивная система мелкого землевладения в любом случае
была слишком архаична, чтобы выжить в эпоху индустриализации. Она не смогла
выжить ни в СССР, ни в США. Даже во Франции, которая являлась классическим
примером такого хозяйствования, в последние годы численность крестьянства
значительно сократилась. В России мелкое землевладение стало препятствием на
пути прогресса: мелкие хозяйства неспособны были прокормить растущее городское
население, они не могли даже прокормить детей в перенаселенных сельских
областях. Единственной здравой альтернативой насильственной коллективизации
являлась какая‑либо форма коллективизации или кооперации, основанная на
согласии крестьянства. Нельзя сказать с определенной долей уверенности,
насколько реальной была эта альтернатива в СССР. С уверенностью же можно
сказать, что насильственная коллективизация оставила след в виде низкого
сельскохозяйственного производства и вражды между городом и деревней, что не
изжито в СССР до сих пор.
Ко всем бедствиям, постигшим
крестьянство, добавилось еще одно, превзошедшее все ужасы коллективизации.
Большую часть тех 20 млн. человек, что погибли на полях второй мировой войны,
составляли крестьяне. Урон для сельского хозяйства был столь велик, что в конце
40‑х и в 50‑х годах в большинстве деревень на полях работали лишь женщины,
дети, инвалиды и старики. Этим объясняется в определенной мере плачевное
состояние сельского хозяйства, но также и многое другое: исковерканные семейные
отношения, сексуальная жизнь и образование в сельской местности; этим же
объясняются безразличие и инерция, царившие в сельских районах.
Вследствие всего этого резко
упала роль крестьянства в общественной и политической жизни страны. Состояние
сельского хозяйства по‑прежнему вызывает серьезное беспокойство, поскольку оно
влияет на уровень жизни и моральное состояние городского населения. Плохой
урожай по‑прежнему является серьезным политическим фактором: несколько
недородов привели к падению Хрущева в 1964 году. Крестьянство так по‑настоящему
и не вписалось в новую промышленную структуру общества. За фасадом колхозов
крестьяне по‑прежнему занимаются мелкими и устаревшими видами индивидуальной
деятельности. В двух шагах от автоматизированного, компьютеризированного
предприятия можно встретить убогий базар восточного типа, где торгуют
крестьяне. Однако давно прошли времена, когда большевики опасались, что крестьянство
станет социальной базой реставрации капитализма. Конечно, есть бедные и богатые
колхозы, а временами какому‑нибудь хитрому мужику удается обойти все
постановления и распоряжения и арендовать землю, тайком использовать наемную
рабочую силу и заработать много денег. Однако такие остатки примитивного
капитализма – явления единичные. Если нынешняя тенденция в области
народонаселения – миграция из деревни в город – сохранится, численность
крестьянства будет и дальше падать, возможно, произойдет также массовый отток
из колхозов в совхозы. В итоге можно ожидать, что сельское хозяйство будет
«американизировано» и в нем останется лишь малая часть населения страны.
Тем не менее, хотя
численность крестьянства сокращается, мужицкая традиция еще глубоко таится в недрах
русской жизни, проявляется в обычаях и манере поведения, в языке, литературе и
искусстве. Хотя большая часть русских уже живет в городах, большинство русских
писателей (пожалуй, около 80 %) все еще описывают деревенскую жизнь, а их
главный герой – мужик. Даже уходя со сцены, он все еще отбрасывает свою длинную
скорбную тень на новую Россию.
Теперь мы подошли к самой
сложной и загадочной проблеме, с которой сталкивается любой социолог, изучающий
СССР, – проблеме бюрократии, групп управленцев, специалистов и интеллигенции.
Их численность и удельный вес выросли неимоверно. В национальном хозяйстве
занято сейчас от 11 до 12 млн. специалистов и администраторов (в 20‑х годах их
число составляло около 0,5 млн., а до революции – менее 200 тыс.). К ним
следует добавить 2–3 млн. партийных функционеров и военных. Эти группы
составляют пятую часть всех государственных рабочих и служащих и почти
равняются численности колхозного крестьянства (в колхозах состоит около 17 млн.
человек). Однако их вес в обществе, конечно же, неизмеримо выше. Тем не менее
не надо рассматривать эти группы как единое целое и всех без исключения
относить к бюрократам. Необходимо четко разграничивать специалистов и
администраторов, имеющих высшее образование, и специалистов и администраторов,
имеющих среднее образование. Собственно управленцы относятся к первой
категории, но в нее входят и другие группы. Специалисты с высшим образованием
составляют 40 % общего числа, то есть свыше 4,5 млн., или 5,5 млн., если
включить сюда партийных функционеров и военных.
Не являются ли они той самой
привилегированной бюрократией, которую Троцкий в свое время считал главным
врагом рабочих? А может быть, это тот «новый класс», о котором говорил Джилас?
(Как вы, наверное, помните, Троцкий не считал бюрократию новым классом.) Должен
признаться, я затрудняюсь дать четкий ответ на эти вопросы. Не буду вдаваться
здесь в семантическую сторону этой проблемы и в обсуждение определения понятия
«класс». Скажу лишь, что я провожу различие между экономическим и социальным неравенством
и классовым антагонизмом. Различие между высокооплачиваемыми квалифицированными
рабочими и неквалифицированными работниками – пример неравенства, которое не
равнозначно классовому антагонизму, это – различие внутри одного общественного
класса. По моему мнению, идея Джиласа о «новом классе эксплуататоров» и другие
подобные идеи об «управленческом обществе» не проясняют, а, скорее, усложняют
проблему.
Вопрос о привилегированных
слоях советского общества сложнее и не может быть решен путем простого
навешивания того или иного ярлыка. Привилегированные группы представляют собой
нечто вроде гибрида: с одной стороны, они как бы являются классом, с другой –
нет. Они имеют какие‑то общие черты с эксплуататорскими классами других обществ
и в то же время лишены их основных черт. Они пользуются материальными и другими
привилегиями, упорно и яростно их защищают. Однако здесь надо избегать крупных
обобщений. Примерно треть специалистов составляют низкооплачиваемые учителя –
советская пресса в последнее время поместила немало их жалоб на условия жизни.
То же касается и большей части полумиллионной армии врачей. Многие из 2 млн.
инженеров, специалистов в области сельского хозяйства и статистики зарабатывают
меньше высококвалифицированного рабочего. Их уровень жизни можно сравнить с
уровнем жизни нашего низшего среднего класса. Он, без сомнения, значительно
выше, чем уровень жизни неквалифицированных рабочих или рабочих средней
квалификации. Однако хороший социолог независимо от того, придерживается он
марксистских или немарксистских убеждений, едва ли скажет, что это скромное
преуспевание зиждется на эксплуатации труда. Лишь верхняя прослойка бюрократии,
партийного аппарата, управленцев и военных живет в условиях, сравниваемых с
условиями жизни богачей и нуворишей в капиталистическом обществе. Невозможно
определить размеры этой группы, поскольку – еще раз повторяю – статистические
данные о ее численности и доходах тщательно скрываются. С любым другим
эксплуататорским классом – если пользоваться марксистской терминологией – эти
группы объединяет то, что их доходы, по крайней мере отчасти, происходят из
«прибавочной стоимости», производимой рабочими. Более того, они занимают
господствующее положение в экономической, политической и культурной жизни
советского общества.
Чего у представителей этого
так называемого нового класса нет, так это собственности. Нет ни средств
производства, ни земли. Их материальные привилегии ограничены сферой
потребления. В отличие от менеджеров в нашем обществе, они не могут обратить
часть своего дохода в капитал, не могут вложить деньги во что‑либо или
накапливать состояние в виде приносящей доход недвижимости, такой, скажем, как
средства производства, или в виде крупного финансового капитала. Они не могут
передать свое состояние наследникам, иными словами, они не могут утвердиться
как класс [3. Они могут, правда, поместить деньги в сберегательный банк под
очень низкий процент. В 1963 году 14 млн. человек имели счета в банках, средний
вклад составлял 260 рублей. За этой средней цифрой скрывается разница в
количестве денег на счетах различных людей. Однако, поскольку мало кто положит
на счет меньше 260 рублей, эти различия в размере вкладов вряд ли имеют большое
значение с точки зрения социологии. В СССР люди, имеющие высокие доходы,
предпочитают тратить деньги на потребительские товары длительного пользования,
такие как автомобили и дачи, чем держать на счете в государственных банках.
]. Троцкий как‑то предсказал, что советские бюрократы будут бороться именно за
это право, а также стремиться экспроприировать государство и стать владельцами
трестов и концернов. Это предсказание, сделанное свыше 30 лет назад, пока что
не сбылось. Маоисты говорят, что в Советском Союзе уже восстановлен капитализм;
по‑видимому, они имеют в виду нынешнюю децентрализацию государственного
контроля над промышленностью. Оснований для подобных утверждений пока очень и
очень мало. Теоретически возможно, что нынешняя реакция на сталинскую излишнюю
централизацию экономического контроля может склонить руководителей промышленности
к неокапиталистическим тенденциям. Думаю, признаки – но только признаки – чего‑то
подобного наблюдаются в Югославии. Однако крайне трудно предположить, что
подобные тенденции возобладают в СССР, поскольку отказ от централизованного
планирования экономики нанесет сокрушительный удар по национальным интересам
России и ее положению в мире.
Если отбросить в сторону все
эти рассуждения, то тот факт, что советская бюрократия до сих пор не получила в
свое владение средства производства, делает ее главенствующее положение
непрочным и неустойчивым. Собственность всегда была основой господства какого‑либо
класса. От нее зависят сплоченность и единство любого класса. Для владеющего ею
собственность является фактором, определяющим его лицо. Собственность – это то,
на защиту чего поднимается класс. Боевой клич любого имущего класса –
«неприкосновенность собственности», а не просто право эксплуатировать других.
Привилегированные группы советского общества не объединены подобными узами.
Они, подобно нашим менеджерам, являются командирами производства и имеют
неограниченную власть. Деятельность наших менеджеров находится под контролем
держателей акций, в первую очередь крупных. Советские менеджеры должны не
только признавать, что все акции принадлежат народу, но и заявлять, что они
действуют от имени этого народа, в первую очередь рабочего класса. Сколь долго
удастся им поддерживать эту веру, зависит исключительно от обстоятельств
политического характера, от того, какую позицию займут рабочие. Рабочие могут,
подобно бездеятельным держателям акций, не возражать против плохих менеджеров,
однако они могут и убрать их. Иными словами, господство бюрократии зиждется на
фундаменте политического равновесия – основе намного менее прочной, чем любая
другая установившаяся структура отношений собственности, закрепленная законом,
религией и традициями.
В последнее время много
говорится о существовании в Советском Союзе и в Восточной Европе антагонизма
между партийными функционерами и технократами; некоторые молодые ученые
считают, что эти две группы представляют собой полностью оформившиеся и
противоборствующие классы общества, и много рассуждают о «классовой борьбе»
между ними, как если бы речь шла о борьбе между помещиками и капиталистами.
Технократы, говорят они, к которым могут присоединиться рабочие, ставят целью
свержение центрального политического аппарата, узурпировавшего власть со времен
революции. Однако, если «новый класс», правивший Советским Союзом все эти
десятилетия, в действительности состоял лишь из «центрального политического
аппарата», установить его идентичность необыкновенно трудно. Состав этого
аппарата неоднократно и значительно изменялся после каждой чистки и при жизни
Сталина, и после его смерти. Для социолога этот «новый класс» – своего рода
Чеширский кот.
Действительно, советская
бюрократия пользуется намного большей властью, чем любой имущий класс
современности; в то же время позиции ее слабее и менее защищены, чем позиции
любого имущего класса. Ее власть велика, поскольку она охватывает политическую,
экономическую и культурную области. Как это ни парадоксально, власть в каждой
из этих областей берет свое начало в революционных преобразованиях. В экономике
все началось с отмены частной собственности в промышленной и финансовой
областях; в политике – с полной победы рабочих и крестьян над старым режимом
; в культуре – с принятия государством на себя всей ответственности за
образование и культурное развитие народа. Поскольку рабочие не смогли удержать
верховную власть, завоеванную в 1917 году, все эти революционные преобразования
превратились в свою противоположность. Бюрократия стала хозяином бесхозной
экономики и взяла под свой контроль политику и культуру. Однако этот конфликт
между происхождением власти и ее характером, между целями освобождения, к
которым она стремилась, и тем, чему она служила, постоянно вызывал бурные
политические трения и неоднократные чистки, вновь и вновь демонстрируя
отсутствие социальной сплоченности в среде бюрократии. Привилегированные группы
не сплотились в новый класс. Они не смогли заставить людей забыть о
революционных преобразованиях, в результате которых они получили свою власть;
не смогли они и убедить массы – и даже самих себя, – что использовали эту
власть в соответствии с задачами революционных преобразований. Иными словами,
«новый класс» не смог завоевать признания обществом его законности. Он вынужден
постоянно скрывать свое лицо, чего никогда не приходилось делать ни помещикам,
ни буржуазии. Он как бы осознает себя незаконным сыном истории.
Я уже говорил, что нечистая
совесть заставляет правящие круги сводить «рабочих» и «служащих» в одну
статистическую группу и делать государственным секретом структуру заработной
платы и распределение национального дохода. Таким образом, «новый класс»
исчезает в огромной серой массе «рабочих и служащих». Он прячет свое лицо и
скрывает, какую долю национального пирога получает. После стольких лет травли
сторонников уравниловки он боится эгалитарных настроений масс. Как точно
отметил один западный наблюдатель,
«в то
время как наши средние классы стремятся сравняться с высшими, в Советском Союзе
привилегированные стремятся показать, что они стоят на одном уровне с
нижестоящими».
Здесь обрисованы весь
нравственный облик советского общества, лежащая в его основе мораль, а также
живучесть и непреодолимая сила революционных традиций.
Более того, советские люди
привыкли к массовости. Образование носит массовый характер. В обществе, где
социальное расслоение основывается исключительно на доходе и занимаемой
должности, а не на собственности, прогресс в области массового образования
является мощной и в конечном счете непреодолимой силой на пути достижения
равенства. Мы видели, что число советских специалистов с высшим и средним
образованием за относительно короткий период выросло с 0,5 млн. до 12 млн.
Процесс этот продолжается. В обществе, развивающемся в столь широком масштабе и
столь стремительно, привилегированные круги вынуждены постоянно вбирать в себя
все новые массы простонародья и пролетариата, ассимиляция которых происходит
все с большим трудом, что вновь не дает возможности «новому классу» по‑настоящему
оформиться и закрепить свои общественные и политические позиции [4. В 1966
году в различных учебных заведениях обучались 68 млн. человек, в
дореволюционное время ‑ 10‑11 млн. человек. По демографическим причинам (низкая
рождаемость в годы войны) количество обучавшихся в 40‑50‑х годах составляло 46‑48
млн. человек. В последние 7 лет оно возросло на 22 млн. В начальных и средних
школах обучались 47 млн. человек, в университетах ‑ 3,6 млн., в техникумах ‑ 3,3
млн.; 13 млн. взрослых повышали уровень образования, из них 2 млн. рабочих и
техников учились заочно, без отрыва от производства. С 1950 года количество
студентов высших учебных заведений увеличилось в 3 раза. ]. Я уже говорил
об «утечке умов», продолжавшейся в течение долгого времени и превращавшей
рабочий класс в покорную и инертную массу. Теперь идет обратный процесс:
массовое образование происходит быстрее, чем расширение привилегированной
группы, быстрее, чем растут потребности индустриализации. Темпы образования
превосходят рост экономических ресурсов страны. Судя по последним обзорам, 80 %
учеников советских средних школ, в основном дети рабочих, стремятся получить
высшее образование. Университеты и институты не могут принять всех. Расширение
сети высшего образования отстает от роста числа средних школ, а промышленности
нужны рабочие руки. Поэтому огромные массы молодежи направляются не в высшие
учебные заведения, а на заводы. При всех трудностях ситуация уникальная. Она
ярко демонстрирует сближение умственного и физического труда в СССР.
Непосредственным его результатом является относительное перепроизводство людей
умственного труда, которые вынуждены влиться в ряды рабочего класса. Рабочие‑интеллигенты
– созидательная, но в то же время и потенциально взрывоопасная политическая
сила. Инерция революционных традиций заставляет бюрократию предоставить
образование большему числу рабочих, чем это необходимо для интересов экономики
и, возможно, спокойной жизни привилегированных слоев. Можно сказать, что бюрократы
готовят таким образом своих собственных могильщиков. Вероятно, я слишком
драматизирую ситуацию. Однако очевидно, что в динамику советского общества
привносятся новые противоречия и напряжение, которые, по моему мнению, не дадут
ей прийти в состояние застоя и окаменеть под господством «нового класса».
Глава 4. Тупик в
классовой борьбе
До сих пор мы касались
событий в СССР с точки зрения их влияния на положение внутри страны, оставляя в
стороне международные события и положение на международной арене. Однако
естественно, что развитие событий в СССР следует рассматривать и во всемирном
контексте соотношения сил на международной арене, дипломатии крупных держав,
положения рабочего движения на Западе и революций на колониальном Востоке. Ибо
все эти факторы оказывали почти постоянное воздействие на ход событий в СССР и,
в свою очередь, испытывали на себе их влияние.
«...Русским
большевикам, – говорил Ленин, –
удалось пробить брешь в старом империализме...»
В этом емком замечании – суть
отношения первых большевиков к собственной роли и к положению в мире.
Октябрьская революция не рассматривалась как явление чисто русское: то, что
случалось в
«самом
слабом звене в цепи»,
очевидно, не считалось
самостоятельным и самодостаточным явлением. Несмотря на прорыв в России,
империализм – экспансионистский капитализм крупных промышленно‑финансовых
корпораций – оставался господствующей силой в мировой экономике и политике;
рабочему классу еще предстояло разбить другие звенья цепи. Где, как и когда
сделает он это – вот вопрос. Будут ли прорваны одно или несколько звеньев на
Западе? Или найдется еще одно слабое звено на Востоке – в Китае или Индии?
Каков бы ни был ответ, ясно, что в основе всего лежала концепция универсального
характера революции, а также международного характера, масштабов и судьбы
социализма.
Эта идея имела глубокие корни
в классическом марксизме, причем это не был лишь идеологический постулат, но
вывод, сделанный из всеобъемлющего анализа буржуазного общества. Конечно же,
даже в 1789 году находились такие люди, как Кондорсе и Клутс или якобинцы‑космополиты,
которые мечтали о всеобщей «республике народов». Однако их мечты находились в
противоречии с реальными возможностями и задачами времени. Революция могла лишь
вытащить Францию из состояния феодальной и послефеодальной разобщенности и
превратить в современное государство‑нацию. Дальше этого она пойти не могла.
Еще не существовало материальных условий для наднациональной организации
общества. Лишь в XIX веке промышленный капитализм начал создавать эти условия.
С помощью современной технологии и международного разделения труда он создал
мировой рынок, а с ним и экономический потенциал мирового общества. Еще в 1847
году Маркс и Энгельс писали в «Манифесте Коммунистической партии»:
«Крупная
промышленность создала всемирный рынок... (который) вызвал колоссальное развитие торговли,
мореплавания и средств сухопутного сообщения... Потребность в постоянно
увеличивающемся сбыте продукции гонит буржуазию по всему земному шару...
Буржуазия... сделала производство и потребление всех стран космополитическим. К
великому огорчению реакционеров, она вырвала из‑под ног промышленности
национальную почву... На смену старой местной и национальной замкнутости и
существованию за счет продуктов собственного производства приходит всесторонняя
связь и всесторонняя зависимость наций друг от друга».
Социализм призван был
продолжить начатое капитализмом. Основываясь на
«всесторонней
зависимости наций друг от друга»,
он организует их
производительные силы в международном масштабе и дает возможность обществу
соответствующим образом перестроить свой образ жизни. При капитализме
стремление к международной интеграции развивалось неосознанно, вслепую,
скачками, подобно многим другим противоречивым тенденциям; при империализме оно
находит свое искаженное выражение в завоевании и экономическом угнетении слабых
сильными. Социализм, используя возможности, открытые, но не реализованные
капитализмом, сознательно создаст международное общество. Для Маркса, Энгельса
и их ближайших друзей все это были элементарные идеи, почти трюизмы, на которые
нет смысла тратить слова. Более чем через 40 лет после написания «Манифеста
Коммунистической партии», в 1890 году, Энгельс писал в своем послании
французским социалистам:
«Ваш
великий соотечественник Сен‑Симон был первым, кто предвидел, что союз трех
великих западных наций – Франции, Англии, Германии – есть первое международное
условие для политического и социального освобождения всей Европы. Я надеюсь еще
увидеть, как этот союз – ядро будущего европейского союза, который навсегда
покончит с войнами между правительствами и между народами, – будет осуществлен
пролетариями трех наций».
Сколь медленно работает
официальное мышление, видно из того, что лишь через три четверти века – и через
120 лет после появления «Манифеста Коммунистической партии» – наши
государственные и общественные деятели дошли до подобной идеи и сделали робкую
и осторожную попытку осуществить ее – или, может, спародировать? – в виде
Общего рынка.
А последовательность, с какой
классический марксизм выступал против любых претензий на национальную
обособленность при социализме, явствует из слов, сказанных незадолго до смерти
Энгельсом в письме известному французскому социалисту Полю Лафаргу, Энгельс
предупреждал Лафарга против излишнего возвеличивания французского социализма и
отведения ему высшей или исключительной роли.
«Но ни
французам, – писал он, – ни немцам, ни англичанам, никому из них в отдельности,
не будет принадлежать слава уничтожения капитализма; если Франция – может
быть – подаст сигнал (к
революции. – Авт. ), то в Германии... будет решен исход борьбы, и все же
еще ни Франция, ни Германия не обеспечат окончательной победы, пока Англия
будет оставаться в руках буржуазии. Освобождение пролетариата может быть только
международным делом. Если вы попытаетесь превратить это в дело одних французов,
вы сделаете это невозможным. То, что руководство буржуазной революцией
принадлежало исключительно Франции, – хотя это было неизбежно благодаря
глупости и трусости других наций – привело, вы знаете куда? – к Наполеону, к
завоеванию, к вторжению Священного союза. Желать, чтобы Франции в будущем была
предназначена такая же роль, – значит хотеть извращения международного
пролетарского движения, значит сделать Францию... посмешищем, ибо за пределами
вашей страны смеются над этими претензиями».
Я привел все эти цитаты,
столь характерные для классического марксизма, поскольку мне представляется,
что они дают ключ к пониманию большевизма и взаимоотношений между русской
революцией и миром. Большевики воспитывались в традициях, сущность которых
выразил Энгельс, и даже после того, как «центр революции» передвинулся из
Западной Европы в Россию, они по‑прежнему считали установление социализма международным
процессом, а не чисто русским «явлением». В их глазах собственная победа
являлась прелюдией к всемирной или по крайней мере европейской социалистической
революции. История показала, что их надежда на неминуемую всемирную революцию
оказалась тщетной. Однако далеко не всегда ретроспективный взгляд на события
помогает ясно увидеть в них то, что различают современники, чей взгляд, хотя
отчасти и ошибочный, смело устремлен в будущее. Большевики начали с той
посылки, что катастрофа 1914 года стала провозвестницей эпохи мировых войн и
революций, эпохи упадка капитализма. Посылка была исторически правильна.
Следующие десятилетия были действительно наполнены гигантской борьбой между
революцией и контрреволюцией.
Революция 1918 года свергла
империи Гогенцоллернов и Габсбургов и, хотя и на короткое время, создала Советы
рабочих депутатов в Берлине, Вене, Мюнхене, Будапеште и Варшаве. И даже после
поражения революций в Германии, Австрии, Венгрии и других странах
капиталистическая система не обрела прежней стабильности. Ее потрясали кризисы,
а мировая депрессия 1929 года поставила ее на грань распада. Сначала имущие
классы сохранили свое господствующее положение, согласившись на экономические и
политические реформы, за которые тщетно боролись поколения социалистов до
свершения русской революции. Фашизм и нацизм выступили в качестве спасителей
капитализма. Подъем революционного движения в колониях и китайская революция
1925–1927 годов придали кризису новый размах и глубину. В Европе, на которую
пала тень «третьего рейха», Австрию и Испанию потрясали гражданские войны, а
Франция стала ареной бурной классовой борьбы периода Народного фронта.
Все это показывает, насколько
огромен был революционный потенциал десятилетий между двумя мировыми войнами.
Вторая мировая война вновь продемонстрировала кризис и распад социальной
системы. В оккупированной нацистами Европе народ боролся не только за
национальную независимость: во многих оккупированных странах свирепствовала
гражданская война. Революционные бои послевоенных лет во Франции, Италии и
Греции стали уже достоянием истории. В Восточной Европе произошли изменения,
вызванные революцией сверху. Со времен наполеоновских войн Европа не испытывала
таких социальных потрясений.
Большевики очень хорошо
понимали эпоху, в которую они вышли на авансцену мировой истории. Это была
эпоха мировых войн и революций. Тот факт, что многие революции не удались или
потерпели поражение, вовсе не ставит под сомнение посылку, на которой
основывались большевики. Люди, вступившие в борьбу, не признают поражения, пока
не началась сама битва, – ведь именно в сражении решается судьба борьбы. Ленин
и его товарищи обычно сами не начинали битвы – чаще всего эти испытания силы
навязывались им. Революционеры, возможно, подобно английским солдатам, считали,
что важно выиграть последний бой, а во всех других надо быть готовыми и к
поражениям.
Ленин и его последователи
отстаивали универсальный характер революции и по другой причине. Они мало
надеялись на построение социализма в одной России. Находясь в изоляции от
передовых промышленных стран, опираясь лишь на собственные ресурсы, Россия не
смогла бы преодолеть в конечном счете экономическую отсталость, низкий уровень
цивилизации и слабость рабочего класса; она не смогла бы предотвратить подъем
бюрократии. Все большевики – включая даже Сталина – надеялись на первых порах,
что Россия войдет в состав европейского социалистического сообщества, во главе
которого встанут Германия, Франция или Англия, которые помогут России подойти к
социализму естественным и цивилизованным путем, без всяких жертв, насилия и
социального неравенства, что было бы неизбежно при индустриализации в Советском
Союзе в случае его изоляции. Еще в 1914 году Ленин выдвинул лозунг «Соединенных
Штатов социалистической Европы», хотя позднее он высказывал сомнения, но не
относительно самой идеи, а относительно того, правильно ли она будет понята;
затем в 1918 году он заявил:
«...
История... родила к 1918 году две разрозненные половинки социализма... Германия
и Россия воплотили в себе в 1918 году всего нагляднее материальное
осуществление экономических, производственных, общественно‑хозяйственных с
одной стороны, и политических условий социализма, с другой стороны».
Для достижения социализма обе
половины должны соединиться. Если Энгельс убеждал Лафарга, что ни французам, ни
немцам
«не
будет принадлежать слава уничтожения капитализма»,
то Ленин, в отличие от
Лафарга, не питал на этот счет никаких иллюзий. Он и его товарищи знали, что
освобождение рабочих может быть лишь результатом совместных усилий многих наций
и что если государство‑нация представляет собой слишком узкие рамки даже для
современного капитализма, то социализм в таких рамках просто невозможен. Эта
убежденность пронизывала образ мысли большевиков и их деятельность в течение
всей ленинской эпохи. Затем, в середине 20‑х годов, изоляция России стала
совершенно очевидной, и Сталин с Бухариным выступили с идеей о построении
социализма в одной стране. Большевики вынуждены были с горечью признать
необходимость отныне продолжать путь в одиночку – в этом состояло рациональное
зерно новой доктрины, которой увлеклись многие убежденные интернационалисты,
причем ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев ничего не имели против нее.
Однако особое значение новой
доктрины состояло в другом, а именно в том, что выбор был сделан в силу
необходимости и что эта концепция противоречила концепции универсального
характера революции. Когда Советский Союз оказался в изоляции, Сталин и Бухарин
придумали лозунг для своего рода идеологического изоляционизма. Они провозгласили,
что Россия без помощи и поддержки со стороны других наций не только должна
продолжать путь к социализму, что было для большевиков самоочевидно, но и
способна в одиночку построить полный социализм, то есть бесклассовое общество,
свободное от эксплуатации человека человеком, что в лучшем случае было
несбыточной мечтой. Фактически они заявили, что в условиях мира судьба нового
советского общества совершенно не зависит от происходящего в остальных странах
мира и что социализм может стать и станет национально обособленной, закрытой
автаркией. Если перефразировать Энгельса, они сделали «освобождение
пролетариата» чисто русским делом и этим сделали его невыполнимым. Практические
последствия не замедлили сказаться. В течение более чем трех десятилетий
«построение социализма в одной стране» стало официальным лозунгом и главным
догматом сталинизма, который с почти религиозным рвением насаждался в партии и
государстве. Любое сомнение в его правомерности объявлялось святотатством, за
совершение которого бесчисленное множество членов партии и беспартийных
подвергалось анафеме, тюремному заключению или предавалось смерти. До сих пор,
хотя за прошедшее время более десятка стран вступили, как считается, на путь
социализма, догмат о «построении социализма в одной стране» по‑прежнему
является неприкосновенным.
За идеей построения
социализма в России скрывается молчаливое признание того, что перспективы
революции на Западе исчезли навсегда. Это наверняка отражало мнение народа.
После многих лет борьбы, голода, крушения надежд народ отчаянно устал и не
верил уже привычным обещаниям о том, что международная революция, великая
освободительная сила западного пролетариата, скоро придет ему на помощь. Новая
теория ставила иную перспективу: народ заверяли, что даже если русская революция
обречена на вечное одиночество, она выполнит свое обещание построить социализм
и создать бесклассовое общество в границах страны. Это «утешительная теория»,
признал в беседе один из ее видных толкователей – Евгений Варга. Она
обосновывала насилие, поскольку во имя построения социализма в одной стране
народу было предложено отказаться от всех гражданских свобод и пойти на
бесконечно тяжелые жертвы и лишения.
Руководство страны и
бюрократия вообще имели, кроме того, свои собственные политические и государственные
соображения. Мышление любого бюрократа привязано к государству‑нации,
формируется им и им ограничено. Большевистская бюрократия спустилась с высот
героического периода революции на самое дно государства‑нации, и в этом случае
вел ее Сталин. Она страстно желала безопасности для себя и для своей России.
Она стремилась сохранить национальный – и прежде всего международный – статус‑кво
и прийти к стабильному, постоянно действующему соглашению с великими
капиталистическими державами. Она была уверена, что достижение этой цели лежит
на пути своего рода идеологического изоляционизма и невмешательства Советского
Союза в классовую борьбу и социальные конфликты в других странах. Провозгласив
лозунг «построения социализма в одной стране», Сталин фактически сообщил
буржуазному Западу, что он не имеет жизненной заинтересованности в победе
социализма в других странах. И буржуазный Запад хорошо понял его, хотя и
относился к нему с подозрением. В ходе великой борьбы между Сталиным и Троцким
большинство государственных и общественных деятелей считали, что Западу
выгоднее победа Сталина, поскольку он стоял за сдержанность и мирное
сосуществование.
Однако сталинизму нелегко
было отмежеваться от классовой борьбы и социальных конфликтов в других странах.
На нем тяжелым грузом лежало революционное прошлое, от которого никак нельзя
было откреститься. Штаб‑квартира Коминтерна находилась в Москве, а Интернационал
олицетворял ранее провозглашенную большевиками приверженность делу всемирной
революции. Длительное время у Сталина не было возможности распустить Коминтерн
– он решился на это лишь в 1943 году. До этого же он пытался приспособить его к
выполнению своих целей. Он приручил его. Он превратил его в придаток своей
дипломатии или, как однажды сказал Троцкий, превратил иностранные
коммунистические партии из авангарда мировой революции в пацифистские аванпосты
Советского Союза. Коммунистические партии фактически согласились содействовать
дипломатическим и узконациональным интересам «первого государства рабочих»
именно потому, что это было первое государство рабочих. Им не хватило мужества
настоять на собственной независимости, хотя и пришлось поплатиться за это
политическим достоинством. Таким образом, они оказались в двусмысленном и
потому безнадежном положении: ведь Интернационал, действующий в интересах
единственной страны, строящей социализм, являет собой вопиющее противоречие
идее его создания.
Поиски Сталиным национальной
безопасности в рамках международного статус‑кво имели бы смысл, если бы статус‑кво
был в основе своей устойчивым. Однако это было не так. Десятилетия между двумя
войнами были периодом социальной нестабильности и непрочного равновесия сил на
международной арене. Отсутствие социальной стабильности особенно ярко
проявилось после депрессии 1929 года. Военное и дипломатическое равновесие было
особенно подорвано возрождением Германии после поражения в 1918 году и ее
намерением разрушить систему, сложившуюся в результате Версальского договора.
Россию не могли не затронуть эти события. Тем не менее Сталин, его дипломатия и
подчиненный ему Коминтерн пытались оградить себя и даже предупредить эти
события, сдержать или сгладить конфликты за пределами Советского Союза, в
которые он мог оказаться вовлеченным. Великий беспощадный диктатор, мнимый
мастер «реальной политики», подобно королю Кануту, приказывал волнам революции,
контрреволюции и войны остановиться. Сталин имел огромную власть над мировым коммунистическим
движением, власть, за которой стояли вся сила и престиж СССР, и его позиция и
политика, естественно, во многом определили историю мира в роковую эпоху. Никто
не может сказать, как бы выглядел сейчас Запад или мир вообще, если бы рабочее
движение за пределами СССР выступало за собственные интересы, следовало
собственным традициям и не позволило кому‑либо (Сталину или кому‑то еще) извне
вмешиваться в ход и направленность своего собственного развития. Возможно,
передовые нации Запада совершили бы ныне свою социалистическую революцию или
были бы к ней значительно ближе, чем сегодня.
Не думаю, что поражение
революции и социализма на Западе было столь неизбежно, как принято сейчас
думать. Не думаю, что они были вызваны объективными обстоятельствами, то есть
благоразумием, присущим западному обществу. По крайней мере некоторые из
превратностей социализма были вызваны субъективными факторами, неблагоразумной
политикой, проводимой людьми и партиями, которые должны были бы быть
защитниками социализма. Предсказания марксистов, касающиеся классовой борьбы
при капитализме, не так уж неверны, как может теперь показаться, если при этом
учесть, что Маркс, Энгельс и Ленин не принимали в расчет возможности появления
сталинизма и его международные последствия.
В качестве иллюстрации
приведем один небезызвестный пример (а таких множество). В начале 30‑х годов
Москва абсолютно спокойно и равнодушно наблюдала за подъемом нацизма, что не
может не вызвать удивления и даже недоумения. Ни Сталин, ни его советники, ни
пропагандисты, по‑видимому, совершенно не осознавали, что может произойти. Они
не почувствовали, что нацистское движение набирает силу и обладает
разрушительной динамикой. В 1929–1933 годах по их указанию компартия Германии
совершила целый ряд ошибок, которые облегчили Гитлеру захват власти. Итак, был
ли триумф Гитлера в 1933 году действительно неизбежен? Привели ли к этому
объективные обстоятельства? Или рабочее движение Германии могло все же
предотвратить его?
Прежде чем попытаться
ответить на эти вопросы, следует обратить внимание на тот факт, что в 1933 году
это движение уступило Гитлеру без борьбы. Это сделали обе партии: и социал‑демократы,
которые, имея в своих руках профсоюзы, собрали на выборах свыше 8 млн. голосов,
и коммунисты, собравшие свыше 5 млн. голосов. Самыми решительными и
воинственными были коммунисты. Поскольку они имели политический вес и влияние
на более инертную массу социал‑демократов, их поведение в момент кризиса имело
огромное значение. Тем не менее коммунистическая партия намеренно и систематически
приуменьшала нацистскую опасность и убеждала рабочих, что именно социал‑демократы,
или «социал‑фашисты», а не нацисты являются главным противником, на котором
необходимо «сосредоточить огонь». Лидеры обеих партий – и социал‑демократов, и
коммунистов – без каких‑либо объективных причин отказались от мысли о
совместных действиях против нацистов. Их капитуляция не была неизбежной. Не
была неизбежной и легкая победа Гитлера в 1933 году. Ни Сталин, ни советская
компартия не были заинтересованы в постоянном поощрении политики капитуляции.
Их инертность и равнодушие при виде поднимающегося нацизма были лишь
результатом изоляционистской политики сталинизма, желания не допустить
вовлечения СССР в какой‑либо крупный конфликт за пределами страны. Добиваясь
безопасности в этом отношении, Сталин препятствовал любым действиям немецких
коммунистов, которые могли бы привести к конфронтации, а возможно, и к
гражданской войне между немецкими левыми и нацистами.
Стремясь к призрачной
безопасности в рамках международного статус‑кво, призрачной возможности
построения социализма в одной стране, сталинизм содействовал поражению
социализма во многих других странах и подверг СССР смертельной опасности.
Задолго до 1933 года кое‑кто из нас утверждал, что приход нацистов к власти
приведет к мировой войне и вторжению на территорию СССР, что левые в Германии
должны преградить дорогу Гитлеру к власти, что они имеют хорошие шансы
преуспеть в этом и что, даже если бы их попытка не удалась, лучше было бы
оказывать сопротивление, чем ждать, когда нацисты их уничтожат. В Москве нас
заклеймили как паникеров, подстрекателей войны, врагов немецкого пролетариата и
СССР.
Капитуляция 1933 года была
самым сокрушительным поражением марксизма, которое еще более усугубилось
последующими событиями и последующей политикой Сталина, поражением, от которого
немецкое и европейское рабочее движение не оправилось до сих пор. Если бы
немецкие левые, и в первую очередь коммунистическая партия, не поддались на
уговоры и не капитулировали, если бы у них хватило разума бороться за свою
жизнь, возможно, и не было бы «третьего рейха» и второй мировой войны.
Советский Союз не потерял бы 20 млн. на полях сражений. Возможно, не задымили
бы трубы газовых камер в Освенциме, оставившие черный след в истории нашей цивилизации.
А Германия, возможно, стала бы государством рабочих.
Можно привести и другие
примеры того, как сталинская одержимость идеей безопасности привела к
катастрофическому отсутствию таковой и как идеологический изоляционизм
неизменно углублял изоляцию Советского Союза, которая, естественно, понуждала
советское правительство к еще большему изоляционизму. Дипломатия времен Сталина
и даже послесталинского периода почти на каждом этапе оказывалась в
заколдованном круге, как только государственные интересы накладывались на
политику в какой‑либо важный период в истории западного рабочего движения.
Вспомним: Народный фронт во Франции, гражданская война в Испании, последствия
советско‑германского пакта в 1939–1941 годах. Во всех случаях не столько
внутренняя сила западного капитализма, сколько национальная обособленность
сталинской политики наносила удар за ударом по силам социализма на Западе;
каждое из поражений западного рабочего движения было также и поражением
Советского Союза.
Вторая мировая война и нацистское
вторжение вывели Советский Союз из изоляции. И опять освобождение рабочих – и,
конечно, освобождение Европы от господства нацистов – стало «событием
международного значения». Войну вели не только армии великих держав. Ее вели и
партизаны, и бойцы Сопротивления многих народов. Гражданская война с ее
огромным социальным революционным потенциалом велась в рамках мировой войны.
Однако сталинизм все еще цеплялся за безопасность, как он ее понимал,
государственные соображения и священные национальные интересы. Сталинизм вел
«отечественную войну», подобную войне 1812 года, а не европейскую гражданскую
войну. Он не мог выйти на бой с нацизмом под лозунгом победы социализма во всем
мире и всемирной революции. Сталин считал, что подобный призыв не вдохновит его
армию на борьбу или что он сможет разложить армии противника, как это случилось
в период интервенции. Более того, он внушал различным движениям Сопротивления в
Европе, возглавляемым коммунистами, идею сражаться исключительно под лозунгом
национального освобождения, а не социализма. Отчасти это объясняется его
желанием сохранить «великий союз»; он правильно рассудил, что, если возникнет
угроза перерастания войны в европейскую революцию, Черчилль и Рузвельт выйдут
из союза. Отчасти же он сам боялся революционных потрясений, которые могут
нарушить в самом Советском Союзе непрочное социально‑политическое равновесие,
на которое опиралась его самодержавная власть. Тем не менее логика войны
оборачивалась против его изоляционистской идеологии. Ему пришлось направить
свои армии в несколько иностранных государств, и, хотя эти армии по‑прежнему
маршировали под знаменами родины, это все‑таки была Красная Армия, которую
трудно было бы убедить в том, что победа, достигнутая столь дорогой ценой,
закончится реставрацией капитализма во всех освобожденных ею от нацистской
оккупации землях. Война создавала революционную ситуацию. Над тем, как
сохранить контроль над ней и как выйти из нее с минимальными потерями,
размышляли в Тегеране и Ялте собравшиеся там Сталин, Рузвельт и Черчилль.
Проблемы своего союза они решили обычными дипломатическими методами и
определили сферы своего влияния. Нет необходимости вдаваться здесь во все
сложные конфликты, возникшие еще до окончания военных действий и возвестившие о
начале «холодной войны». Достаточно сказать, что, хотя СССР, как никогда ранее,
оказался вовлеченным в дела столь многих стран и Сталин должен был закрепить
плоды победы, а именно главенствующее положение в Восточной Европе с помощью
псевдореволюционных методов, сталинизм оставался верен своим узконациональным
интересам. Революциям в Восточной Европе не суждено было стать
«международным
событием, вызванным совместными усилиями пролетариата многих стран».
Они были навязаны сверху
оккупационной державой и ее ставленниками. И так называемым странам народной
демократии суждено было стать лишь передним краем обороны государства, где
строится социализм в одной стране.
В Западной Европе в
соответствии с договоренностями Ялты и Тегерана было восстановлено правление
разбитой и дискредитированной буржуазии, и компартии помогали этому процессу,
участвуя в послевоенных правительствах де Голля и Гаспари, в разоружении
участников Сопротивления и в обуздании радикализма неуступчивого рабочего
класса. Таким образом, революционный потенциал во всей Восточной Европе был
приведен в действие, но направлен в другую сторону, в Западной Европе он был
нейтрализован. Сталинизм стремился к созданию тупиковой ситуации в классовой
борьбе, которая дала бы возможность дипломатам обеспечить
«мирное
сосуществование различных общественных систем».
Сталин вновь пытался
обеспечить национальную безопасность на основе международного статус‑кво, то
есть разделения зон влияния, установленных в Тегеране и Ялте. Однако дипломатия
не смогла решить спорные вопросы, касающиеся конкретного разграничения зон; не
смогла она справиться и с впервые возникшими проблемами наступавшего ядерного
века. Итак, мир остался зябнуть на ветру «холодной войны», той своеобразной
формы классовой борьбы, которую вели между собой великие державы. Снова
вспомним предупреждение Энгельса:
«То, что
руководство буржуазной революцией принадлежало исключительно Франции...
привело, вы знаете куда? – к Наполеону, к завоеванию, к вторжению Священного
союза».
Не раз тот факт, что
руководство социалистической революцией принадлежало исключительно России,
приводил примерно к таким же результатам.
Однако эпоха исключительного
руководства России подходила к концу. Оказалось, что революционная ситуация,
возникшая в результате войны, не везде была взята под контроль. Югославы
поставили под сомнение ведущую роль СССР; открытый вызов бросила и победоносная
китайская революция. Но даже огромный размах революции не повлиял на
национальную обособленность и изоляционизм сталинской политики: все ее
недостатки были унаследованы преемниками Сталина. Хотя концепция «построения
социализма в одной стране» давно потеряла свою актуальность, порожденные ею
общая направленность, образ мышления и политический стиль не претерпели
изменений.
Необходимо теперь кратко
остановиться еще на одном аспекте влияния Советского Союза на общественную и
политическую жизнь Запада. В первые послереволюционные годы идеи Октябрьской
революции встретили широкий отклик в рабочем движении Запада. Например, в 1920
году съезды французской и итальянской социалистических партий, а также съезд
Независимой социал‑демократической партии Германии, самой влиятельной тогда в
этой стране, огромным большинством приняли решение войти в состав
Коммунистического Интернационала. Даже в консервативной Англии докеры Лондона
во главе с Эрнестом Бевином выразили свои симпатии новой России, отказавшись
грузить военное снаряжение, предназначенное для польской армии, воевавшей
против страны Советов. Казалось, вдохновленное русской революцией рабочее
движение восстало ото сна, в который оно погрузилось в 1914 году. И вновь во
время второй мировой войны Сталинградская битва вывела оккупированную нацистами
Европу из состояния отчаяния и вдохнула в Сопротивление уверенность в победе и
новую надежду на достижение социализма. Однако в целом на протяжении этих лет
пример Советского Союза не стимулировал рабочее движение Запада, а
препятствовал ему в достижении целей социализма.
Как это ни парадоксально, но
основная причина этого кроется в том, что в глазах рабочих русская революция
была первым серьезным историческим испытанием социализма. Они не сознавали всех
тех трудностей, которые стояли перед Советским Союзом. Что бы ни говорили
некоторые теоретики марксизма об этих трудностях, как бы убедительно ни
доказывали они, что свободное и бесклассовое общество не может возникнуть в
бедной, полуварварской стране, для массы наших рабочих все это были тонкости
абстрактной теории. Для них теперь социализм в России был не теорией, а
практикой. Ясно, что Советскому Союзу невыгодно было сеять излишние надежды.
Советские лидеры, сознавая лежащую на них ответственность, должны были бы
честно разъяснить положение дел; им следовало бы заявить, что великие
достижения Советского Союза – лишь предварительные шаги на пути к социализму, а
не собственно социализм. Тогда бы не создавалось ненужных иллюзий, на смену
которым пришло горькое разочарование. Возможно, им удалось бы убедить рабочее
движение Запада в том, что оно несет свою долю ответственности за изоляцию
Советского Союза и испытываемые им трудности. Однако Сталин и его окружение,
преисполненные национальной гордости и из соображений престижа, не пошли на
это. Они предложили свою «утешительную доктрину», миф о построении социализма в
одной стране рабочими не только России, но и всего мира.
В результате коммунисты и
социалисты Запада оказались в роли простых наблюдателей. Поскольку русские
заявляли, что они своими силами могут построить или даже построили социализм,
рабочим на Западе оставалось лишь наблюдать. 30 лет сталинская пропаганда
твердила о чудесах, которые творит социализм в СССР. Наиболее горячие головы, а
также люди наивные верили ей. Большинство же рабочих на Западе сомневались,
выжидали, у них складывалось отрицательное отношение. Сообщения о бедности,
голоде и терроре давали скептикам новую пищу для размышлений. «Чистки» и культ
Сталина, ревностно защищаемые коммунистическими партиями, вызывали отвращение.
Затем множество американских, английских и французских солдат встретились с
советскими союзниками в оккупированных Германии и Австрии и сделали свои
выводы. Наконец, в 1956 году всеобщее потрясение вызвали разоблачения,
сделанные Хрущевым. Миллионы рабочих Запада за эти годы пришли к выводу, что
социализм ничего не дает, а революция ни к чему не приводит. Многие отошли от
политической борьбы, а иные примирились с социальным статус‑кво и жизнью,
условия которой в результате послевоенных бумов и создания «государства
всеобщего благоденствия» стали несколько более сносными. Интеллигенция,
верившая в советский социализм, предала «поверженное божество». Миф о
социализме в одной стране породил, таким образом, новый, еще более грандиозный
миф – миф о несостоятельности социализма. Подобная двойная мистификация стала
господствовать в политическом мышлении Запада и в значительной мере
способствовала созданию той тупиковой ситуации в сфере идеологии, в которой
сейчас, через 50 лет после революции 1917 года, пребывает мир.
Однако Запад вряд ли может с
чистой совестью говорить об исторической закономерности подобного исхода. Ибо,
с точки зрения русских, поведение Запада по отношению к России в течение всего
этого времени было далеко не безупречным. Обратимся к фактам: грабительский
Брест‑Литовский мир, вооруженная интервенция союзников против Советской России,
блокада, санитарный кордон, длительный экономический и дипломатический бойкот;
вторжение Гитлера и ужасы нацистской оккупации, политика проволочек, с помощью
которой союзники России оттягивали открытие второго фронта против Гитлера в то
время, как русские войска проливали свою кровь на полях сражений; а после 1945
года – резкий поворот в отношении к СССР, ядерный шантаж и безудержная
антикоммунистическая кампания в рамках «холодной войны». Впечатляющий перечень,
не правда ли?
Кроме того, не кажется ли
странным, что рабочий класс Запада и его партии предоставили такую большую
свободу действий правительствам и господствующим кругам, которые несут
ответственность за все перечисленные выше акции? Необходимо исследовать все
возможные объективные обстоятельства, в силу которых в течение этих 50 лет
социалисты Запада воздерживались от решительного вмешательства и не заставили
Запад по‑иному относиться к русской революции. Не следует также забывать об
отрицательных последствиях того, что руководство социалистической революцией
слишком долгое время принадлежало исключительно СССР. Однако, внимательно
изучив все объективные обстоятельства и все необходимые сопутствующие факторы,
какие же выводы можно сделать? Энгельс, говоривший о том, что руководство
буржуазной революцией принадлежало исключительно Франции и это имело гибельные
последствия, и, без сомнения, внимательно изучивший объективные обстоятельства
той эпохи, изложил свою точку зрения в нескольких простых и полных глубокого
смысла словах. Все это, сказал он,
«было
неизбежно благодаря глупости и трусости других наций».
Неужели какой‑нибудь новый
Энгельс произнесет такой же приговор в отношении нашей эпохи?
Глава 5. Советский Союз и
Китайская революция
Первоначально я хотел
разобрать в настоящей лекции вопрос о влиянии русской революции на колониальные
и полуколониальные народы Востока. Но в ходе работы над этой темой я обнаружил,
что из‑за ее обширности и многообразия ее невозможно изложить в рамках одной
лекции. Поэтому решил ограничиться лишь одним из аспектов этой темы –
отношениями между российской и китайской революциями.
Китайская революция в какой‑то
мере порождена революцией русской. Предвидя яростные возражения кое‑кого из
синологов, готов признать, что до определенной степени эти возражения справедливы.
Конечно, историческое явление подобного масштаба уходит глубокими корнями в
историю каждой конкретной страны, в условия жизни общества, продуктом которого
оно является. Это необходимо особо подчеркнуть, поскольку до совсем недавнего
времени на Западе принято было рассматривать китайских коммунистов как русских
марионеток. Однако, с другой стороны, не следует рассматривать китайский
коммунизм как абсолютно самостоятельное движение, которое можно понять лишь в
рамках его национальной среды. Пусть мысли о Великой стене не мешают нам
правильно понять китайскую революцию.
Выше я уже пытался проследить
некоторую связь между русской революцией и историей развития мысли и политики
Запада. Я приводил слова Ленина о том, что русская революция находится в долгу
перед Западом, а также слова Троцкого о том, что Европа экспортировала в Россию
наиболее передовую идеологию. Влияние же русской революции на Китай было
значительно более непосредственным и мощным чем влияние Западной Европы на
революционную Россию.
Торжество русской революции
пришлось на тот момент, когда китайская революция зашла в тупик. Когда китайцы
свергли маньчжурскую династию в 1911 году, они пытались решить свою
национальную проблему средствами чисто буржуазной революции. Попытка
провалилась. В Китае была провозглашена республика, но его крупные социальные и
политические проблемы остались нерешенными, а вскоре усугубились. Нация все
более впадала в зависимость от иностранных держав, военачальники и компрадоры рвали страну на части, а нищее и угнетенное
крестьянство не имело возможности изменить или улучшить условия своей жизни.
Чисто буржуазная революция продемонстрировала свою несостоятельность, и лучше
всех это понимал ее лидер Сунь Ятсен.
В 1919 году поднялось
движение широкого национального протеста против условий Версальского договора,
увековечивавшего закабаление Китая великими державами. Это была еще одна
попытка воскресить «чисто» буржуазную революцию, хотя вдохновителем движения
был Чэнь Дусю – будущий основатель коммунистической партии Китая. Движение это
также зашло в тупик. На следующий год произошло важное событие: в Москве II
конгресс Интернационала призвал колониальные и полуколониальные народы Востока
подняться на борьбу или вести подготовку к революции. Начался великий «экспорт»
большевистской идеологии в Китай; вскоре в Китае появились русские военные
эксперты и техника. Своим примером Россия показала Китаю выход из тупика: надо
лишь идти дальше «чисто» буржуазной революции. Перед китайскими радикалами
открылись новые пути решения проблем: антиимпериалистическая политика,
перераспределение земли, руководящая роль промышленных рабочих в революции,
образование коммунистической партии и тесный контакт с Советским Союзом. Даже
Сунь Ятсен, хотя и не без трепета, согласился с некоторыми новыми идеями.
Ранее марксизм не имел почти
никакого влияния в Китае. Интеллигенция Шанхая, Кантона (Гуаньчжоу) и Пекина
была знакома с отдельными положениями теории социализма фабианского и
методистского толка. Но лишь в 1921 году, через 73 года после публикации
«Манифеста Коммунистической партии», он наконец впервые появился на китайском
языке [1. Касаясь эссе, посвященного маоизму, которое было включено в мою
работу "Ирония истории", один критик писал в литературном приложении
к "Таймс", что отрывки из "Манифеста" были переведены на
китайский язык и, по‑видимому, опубликованы в небольшом периодическом издании в
первое десятилетие нынешнего века. Однако несомненно, что китайские читатели,
принадлежавшие к поколению Мао Цзэдуна, и сам Мао до 1921 года с полным текстом
"Манифеста" знакомы не были. ]. Западноевропейский марксизм,
обращавший основное внимание на классовую борьбу в передовых промышленных
странах, вряд ли мог найти большое количество приверженцев среди радикальной
интеллигенции полуколониальной крестьянской нации. Марксизм китайцы восприняли
от русских, в его русской интерпретации. Как правильно заметил Э. X. Карр в
своей великой «Истории Советского Союза», впервые марксистская программа
действий была сформулирована Лениным и сразу стала актуальной для народов
Востока. Он смог сделать это благодаря своему народническому подходу к проблемам крестьянства и пониманию
значения антиимпериалистической борьбы.
Большевизм стоял лицом к
Западу и Востоку. Мы уже видели, что, обращаясь к Западу и рассматривая перспективу
достижения там социализма, Ленин настаивал на том, что государство‑нация
представляет собой слишком непрочную основу для социалистических
преобразований. До 1924 года все многочисленные манифесты Коммунистического
Интернационала сводились к призыву образовать социалистические Соединенные
Штаты Европы. Однако на Востоке ситуация была иной. Народы Востока все еще
пребывали в до‑индустриальной и даже добуржуазной эпохе, там имелись элементы и
почти феодальной раздробленности, и племенной патриархальности, и кастовость.
Если для Запада государство‑нация, великое достижение прошлого, было уже
препятствием на пути прогресса, то все это для народов Востока было еще впереди
и являлось основным условием прогресса. Но если на Западе современное
государство‑нация появилось в результате буржуазной революции, Востоку
необходимо было идти дальше, чтобы достичь того же. Этот новый урок преподнесла
Москва в начале 20‑х годов. При этом Москва рассматривала китайскую или какую‑либо
другую революцию на Востоке не как проявление чисто национальной борьбы, а как
часть международного процесса; пролетарской социалистической революции на
Западе по‑прежнему отводилась ведущая роль во всемирной борьбе. Большевики
проецировали свой опыт на мировой экран. В России революция произошла и в
городе, и в деревне, но направляющие инициатива, идеи и воля исходили из
города. По мнению большевиков, это должно было также произойти и во всемирном
масштабе, где Запад будет своего рода «городом», а слаборазвитый Восток –
«деревней».
Следующая китайская
революция, происшедшая в 1925–1927 годах, казалось, подтвердила эти ожидания.
Англию в это время потрясали величайшие за всю ее историю классовые бои, самая
длительная и самая упорная по своему характеру забастовка шахтеров и общая
забастовка 1926 года. В Китае расстановка социальных сил очень напоминала ту,
что была и в России: в сельской местности пылали восстания, но движущей силой
революции являлись городские рабочие. Необходимо напомнить об этом важном, но
ныне забытом или игнорируемом факте. Большая часть современной истории Китая
была, к сожалению, переписана маоистами и сталинистами: имена многих
исторических личностей преданы забвению, а целый общественный класс – китайский
промышленный рабочий класс 20‑х годов – исчез со страниц истории, как будто его
и не было. Ниже мы увидим почему.
Судьба революции 20‑х годов
была достаточно трагичной. Она не только потерпела поражение, ее снова загнали
в тупик «чисто» буржуазной революции, из которого Ленин указал выход. Сделали
это Сталин, его окружение и его эмиссары в Китае. Здесь, на Западе, мы читаем
не только переписанную Сталиным и Мао историю, поэтому, думаю, вы имеете более
широкое представление о происходивших событиях. Я же лишь напомню, что политика
Сталина основывалась на идее, что китайская революция должна преследовать цели
«чисто» буржуазной революции и основываться на так называемом «блоке четырех
классов». На деле Москва вынудила недовольных этим китайских коммунистов
безусловно признать руководящую роль Гоминьдана, признать генерала Чан Кайши
национальным лидером и героем, воздержаться от поддержки аграрных выступлений
и, наконец, в 1927 году, разоружить рабочих в городах. Таким образом, первое
крупное победоносное пролетарское восстание в Азии было подавлено. Затем
последовали резня коммунистов и повстанцев‑рабочих и разгром революции.
Высказывалось мнение, что
независимо от политики Сталина революция 1925–1927 годов была в любом случае
обречена ввиду ее «незрелости». Анализируя только что прошедшие события,
невозможно отделить объективные причины от субъективных, точно определить роль
политики и конкретных действий отдельных деятелей, невозможно решить, какой из
этих факторов оказался главным в ходе борьбы. Было ли поражение революции в
1927 году закономерным или нет, но сталинизм сделал все, чтобы это произошло.
На Востоке, не меньше чем на Западе, сталинская политика зиждилась на боязни
разрушить или нарушить статус‑кво и на желании избежать глубокого вовлечения в
серьезные социальные конфликты за рубежом, которые могли бы привести к «международным
осложнениям». На Востоке, не меньше чем на Западе, сталинизм делал все, чтобы
завести классовую борьбу в тупик.
Однако в Китае сделать это
было невозможно. Революция в городах была сокрушена, но контрреволюция не
смогла закрепить победу. Социальная структура страны была разбита. Крестьянские
выступления продолжались. Режим Гоминьдана был непрочен и коррумпирован. А
затем в течение 15 лет вторгшиеся на территорию страны японцы наносили удар за
ударом по социальной структуре и политическому режиму. Ничто не могло
остановить процесс распада.
Однако поражение 1927 года и
последующие события подготовили почву для революции, по характеру своему
отличающейся от происходившей в 20‑е годы, а также и от российских революций
1905 и 1917 годов. В конце 20‑х годов после гибели многих ее членов
коммунистическая партия оказалась перед необыкновенно трудной задачей
восстановления своих опорных пунктов в городах. В 30‑х годах японцы, завоевав
побережье Китая, начали уничтожать промышленность в оккупированных городах, то
есть фабрики и заводы, что привело к рассеиванию городских рабочих. Однако еще
до этого Мао призвал коммунистическую партию повернуться спиной к городу и
вложить всю свою энергию в партизанскую войну в сельских районах, где
продолжались крестьянские волнения. Его политическая стратегия через много лет
выразилась в крылатой фразе, что в Китае революцию необходимо нести не из
города в деревню, а из деревни в город.
Как родилась эта стратегия?
Было ли это прозрение гения или рискованный ход зарвавшегося игрока? Судя по
конечному результату, скорее всего, первое. Однако в свете существовавших тогда
обстоятельств идея эта была и рискованной. Москва долгое время относилась к ней
как к невинной забаве и не нашла нужным заклеймить ее как еретическую. Кроме того,
Мао в ответ на эту снисходительность внешне выказывал знаки почтения культу
Сталина. Тот же считал, что, хотя партизаны Мао контролировали целый ряд
крупных сельскохозяйственных районов, им не удастся перенести революцию из
деревни в город и свергнуть Гоминьдан. Сталин с удовольствием использовал
маоистскую карту в игре с Чан Кайши, поэтому он создал китайским коммунистам
небольшую дешевую рекламу в газетах Коминтерна, но какой‑либо иной помощи не
оказывал. Он рассматривал Мао как фигуру незначительную, одну из наиболее
слабых в своей политической игре.
И действительно, для успеха
стратегии Мао необходимо было небывалое стечение обстоятельств, которых он не
предвидел и не мог предвидеть. Для этого необходимы были японская интервенция и
оккупация, в результате чего Китай оказался разделенным на части и погрузился в
хаос; для этого необходимы были мировая война и поражение Японии, что дало
возможность партизанам продержаться и накопить силы; и, наконец, необходимо
было, чтобы Гоминьдан оказался на грани падения – тогда крестьянская армия
опрокинула его. В нашу эпоху – так было даже в слаборазвитом Китае – город
господствует над деревней в экономическом, административном и военном отношении
настолько, что попытки принести революцию из деревни в город заранее обречены
на провал. Но в 1948 и 1949 годах, когда партизаны вступали в Нанкин,
Тяньцзинь, Шанхай, Кантон и Пекин, они не встречали практически никакого
сопротивления. Гоминьдан распался полностью. Сталин не понял этого даже в 1948
году, напрасно упорно понуждая Мао пойти на мир с Чан Кайши и согласиться на
присоединение партизан к армии Чана. Все еще опасаясь «осложнений» – крупной
американской интервенции в дальневосточных районах, примыкающих к границам
СССР, – Сталин (а шел ведь 1948 год!) пытался восстановить в Китае статус‑кво,
существовавший в 1928 году.
Тем временем характер
революции и взгляды китайских коммунистов претерпели радикальные изменения. По
своей идеологии и организационной структуре партия Мао напоминала и ленинскую,
и сталинскую партии. Ленинская партия глубоко уходила своими корнями в массу
рабочего класса. Единственной основой партии Мао было крестьянство. Большевики
росли в обстановке многопартийности, которая полулегально существовала в
царской России, они привыкли к яростным взаимно обогащающим спорам со своими
оппонентами – меньшевиками, эсерами, либералами и другими партиями. Маоисты,
живя более 20 лет в изоляции, окопавшись в горах и деревнях, замкнулись в себе.
У них не было ни меньшевиков, ни эсеров, с которыми можно было бы вести
полемику. Их критика Гоминьдана носила характер военной пропаганды против
врага, а не идеологического спора с серьезным оппонентом. Партийные кадры
составляли командующий состав партизан. Все в их жизни было подчинено
армейскому порядку. Организация, дисциплина, образ мышления, весь ритм жизни
строились по военному образцу. Подобной военизацией, пусть даже имеющей
необычный и революционный характер, китайская компартия резко отличалась от
партии большевиков, построенной преимущественно на гражданской основе.
Большевистская партия обрела
сплоченность, пройдя через целую полосу болезненных политических и моральных
кризисов и подавив разные оппозиционные силы; маоисты практически не знали
оппозиции в своих рядах, сплоченность китайской компартии была результатом
естественного и безостановочного роста. Поэтому, хотя внешне маоизм и походил
на сталинизм, за этой схожестью скрывались глубокие различия.
Синологи часто сравнивают
партизан Мао с китайскими крестьянскими армиями, которые на протяжении веков
поднимались на борьбу, свергали династии и сажали на престол своих собственных
лидеров. Без сомнения, партизаны в некотором роде наследники этих армий. В
китайской революции тоже проявились пережитки прошлого – прошлого с его
традициями правления чиновников‑мандаринов и крестьянских восстаний. Если
сталинизм был соединением марксизма и дикого варварства старой России, маоизм
можно рассматривать как соединение ленинизма с примитивной патриархальностью и
культом предков. Во всяком случае, маоизм был глубже проникнут традициями и
обычаями, чем городской коммунизм 20‑х годов. Даже литературно‑сравнительный
анализ произведений Мао и Чэнь Дусю, предшественника Мао на посту руководителя
партии, свидетельствует об этом: язык Мао более архаичен, чем язык Чэнь Дусю,
который по своей манере ближе к европейским, в первую очередь русским,
марксистам досталинской эпохи. (Не случайно Мао писал свои поэмы, подражая
классическому наречию мандаринов.)
Но, как бы ни было велико
влияние прошлого на настоящее, не стоит, однако, его преувеличивать. В Китае,
как и в России, соединение современной революционной идеологии с исконной
местной традицией характерно для переходной эпохи, во время которой обычаи и
традиции теряют свою силу или разрушаются. В обеих странах правители
использовали традиции в целях разрушения традиционного образа жизни. Мы видели,
как индустриализация, урбанизация и всеобщее образование сделали сталинское
соединение марксизма с традицией неприемлемым для советского общества; можно
предположить, что хотя бы в этом Советский Союз являет собой картину того, что
будет представлять собой Китай в недалеком будущем.
Во всяком случае, в отличие
от крестьянских повстанческих армий прошлого, партизаны Мао нарушили
патриархальную структуру китайского общества. Они были проводниками современной
буржуазной революции, которых невозможно было удержать в ее рамках, – и они
начали революцию социалистическую. Вслед за Россией они внесли свой вклад в
дело мировой революции.
Как им это удалось? В России
буржуазно‑социалистическая революция была плодом титанических усилий в первую
очередь промышленных рабочих, ведомых подлинно социалистическим авангардом.
Партия Мао, как мы знаем, не была связана с промышленным пролетариатом, который
не сыграл значительной роли в событиях 1948–1949 годов. Крестьянство стояло за
перераспределение земли и частную собственность. Так называемая национальная
буржуазия, разочарованная и деморализованная коррупцией и распадом Гоминьдана, лелеяла надежду, что маоисты не пойдут дальше
буржуазной революции. Короче говоря, в 1948– 1949 годах ни один из основных
социальных классов в Китае не стремился к установлению социализма.
Вступив на путь
социалистической революции, маоисты взяли на себя ту же роль, что и большевики
всего через несколько лет после 1917 года, – роль попечителей и представителей
интересов практически не существующего рабочего класса. Имея за собой поддержку
крестьянства, маоисты не были изолированной революционной элитой, которая не
представляет никакого класса. Однако крестьянство, чьи собственнические
интересы ограничивались сельским хозяйством, в лучшем случае проявляло
равнодушие к тому, что происходило в городе.
Маоисты пошли дальше
требований крестьянства по крайней мере по трем причинам: в силу обязательств
идеологического характера, которые они взяли на себя в первые годы становления
своей партии; в силу обстоятельств, диктуемых национальными интересами; в силу
обстоятельств, требующих обеспечения международной безопасности. В первые годы
существования партии, когда они находились под влиянием ленинской школы
мышления, маоисты впитали в себя идеи пролетарского социализма. За десятилетия
затворничества в сельских районах Китая они практически не обращались к этим
идеям, проникнувшись собственническими интересами крестьянства. Однако, снова
утвердившись в городах в качестве правителей Китая, они уже не могли
руководствоваться лишь этими мелкособственническими интересами, которые, если
перевести все это на более общепонятный язык, означают частное
предпринимательство в промышленности и торговле. Они боролись за объединение
нации, за создание централизованного правительства, за построение современного
государства‑нации. Однако основой такого государства не мог быть слаборазвитый
местный капитализм, подверженный влиянию Запада. Национализированная
промышленность и банки являли собой намного более прочную основу для достижения
национальной независимости, создания единого государства, индустриализации и
восстановления Китая в качестве великой державы. Хотя теоретически все эти цели
укладывались в рамках чисто буржуазной революции, полуколониальная держава не
могла в наше время достигнуть их, используя лишь присущие ей методы достижения
цели. (Характерно, что при экспроприации собственности капиталистов Мао
выплачивал им компенсацию – до настоящего времени они получают долгосрочные
дивиденды, им также предоставляется возможность занять руководящие посты в
экономике. Все это, однако, не умаляет социалистического характера революции.)
И наконец, соображения международной безопасности влекли новый Китай к
Советскому Союзу. Советниками в армии Гоминьдана, против которой сражались
маоисты, были американские генералы, оружие ей тоже поставляли американцы,
порой маоисты вели бои и с американской морской пехотой. Для них Соединенные
Штаты были страной, поддерживающей Чан Кайши как контрреволюционного
претендента на власть в стране. «Холодная война» достигала своей высшей стадии,
а мир разделился на два блока. В этих условиях безопасность Китая зависела от
отношений с Советским Союзом и советской экономической помощи, поэтому Китаю
необходимо было приспособить свою социально‑политическую структуру к советскому
образцу.
Перед новым Китаем стояла в
этом смысле непростая задача. С самого начала отношения между двумя
коммунистическими державами были весьма натянутыми и неопределенными. Основной
причиной этого был национальный эгоцентризм сталинского правительства. Даже
если допустить, что Мао и его товарищи готовы были забыть о том, как Сталин
использовал их в 20‑х годах, о его отношении к партизанам и о том, как он
препятствовал их приходу к власти, то они не могли забыть о том, как вели себя
русские на Дальнем Востоке после поражения Японии. Они восстановили свое
господствующее положение в Маньчжурии, по‑прежнему держали в своих руках
Дальневосточную железную дорогу и Порт‑Артур, вывезли в качестве «военной
добычи» оборудование промышленных предприятий Маньчжурии – единственной индустриальной
провинции Китая, от которой зависело его экономическое развитие. Москва также
не проявляла готовности отказаться от Советской Монголии, хотя в прошлом
советские лидеры неоднократно заявляли, что после победы революции в Китае
произойдет объединение Монголии в рамках одной республики, находящейся в
федерации с Китаем.
Назревал конфликт намного
более серьезный, чем конфликт Сталина с Тито, конфликт, который все же
произошел 10 лет спустя между Хрущевым и Мао. Однако в 1950 году ни Сталин, ни
Мао не могли решиться на это. Сталин боялся объединения усилий маоистов и
сторонников Тито, а Мао был столь заинтересован в добром отношении к нему
Советского Союза и помощи с его стороны, что пошел на компромисс со Сталиным и
заключил союз. Советский Союз стал гарантом китайской революции и ее
социалистической направленности.
Конечно же, китайская
революция была полна тех же противоречий, с которыми столкнулась революция
российская, – противоречий между ее буржуазными и социалистическими аспектами и
теми, которые присущи любой попытке установить социализм в слаборазвитой
стране. Схожие обстоятельства дают сходные результаты. Отсюда, несмотря на все
разногласия, проистекает сходство между маоизмом и сталинизмом. И маоисты, и
сталинисты действовали в рамках однопартийной системы, имея монополию на власть
и являясь хранителями и проводниками социалистических идей, хотя Мао, имея
меньше опыта работы в рамках многопартийной системы и не имея за своей спиной
традиций европейского марксизма, действовал спокойнее и увереннее, чем Сталин.
Маоизм, как и сталинизм, отражал отсталость страны, преодолеть которую нелегко
и непросто.
Этот союз, при всей его
неопределенности, принес обоим партнерам много выгод. Сталин получил не только
согласие Китая на безусловное советское лидерство в социалистическом лагере; он
также через совместные советско‑китайские компании получил возможность
непосредственно контролировать экономическую и политическую жизнь Китая. Эти
совместные компании не могли не задеть чувств многих китайцев, которым они представлялись
лишь новыми формами старых западных концессий. Тем не менее благодаря помощи
Советского Союза новый Китай не находился в такой изоляции в мире, как
большевистская Россия после 1917 года. Блокада со стороны Запада не смогла
вызвать в Китае тех трудностей, с которыми столкнулась Россия.
С самого начала Китай не был
ограничен собственными чрезвычайно скудными ресурсами. Помощь советских
инженеров, ученых и руководителей предприятий, а также подготовка в Советском
Союзе китайских специалистов и рабочих дали Китаю возможность в более спокойной
обстановке приступить к индустриализации, облегчили процесс первоначального
накопления и ускорили его развитие.
Поэтому Китаю не пришлось
платить высокую цену за прокладывание пути к социализму, как это случилось с
Россией, хотя Китай и начинал с более низкой ступени экономического и
культурного развития. В отличие от Сталина, правительству Мао, для того чтобы
получить средства для индустриализации, не пришлось слишком глубоко залезать в
карман крестьянства, не пришлось ему и держать городских потребителей на
слишком скудной диете. В силу этих обстоятельств (а также ряда других, на
которых я здесь останавливаться не буду) в первое десятилетие революции
социально‑политические отношения, особенно отношения между городом и деревней,
в Китае не были столь напряженными, как в России.
Казалось, ничто не могло
помешать еще большему сближению двух стран, особенно после того, как наследники
Сталина распустили совместные компании, отказались от непосредственного
контроля и ликвидировали большую часть унизительных условий, на которых Сталин
предоставлял помощь. Казалось, само время благоприятствовало созданию своего
рода социалистического содружества на территории от морей Китая до Эльбы. В
рамках такого содружества треть человечества совместно планировала бы свое
экономическое и социальное развитие на основе широкого рационального разделения
труда и интенсивного обмена товарами и услугами. Социализм мог бы в конечном
счете приобрести международный характер.
Столь амбициозное
предприятие, без сомнения, столкнулось бы с массой трудностей, возникающих из
огромных различий в экономических структурах, уровне жизни, уровнях развития
общества и национальных традициях многих государств‑участников. Во всяком
случае, разрыв между имущими и неимущими – самый тяжкий груз, доставшийся
социалистической революции от прошлого, – дал бы о себе знать. Неимущие, в
первую очередь Китай, наверняка настаивали бы на выравнивании уровней
экономического развития и уровней жизни в рамках содружества, и эти требования
вызвали бы сопротивление со стороны Советского Союза, Чехословакии и Восточной
Германии, рассчитывавших на рост количества потребительских товаров. Но эти
препятствия на пути серьезного стремления покончить с экономической
обособленностью государств‑наций были бы вполне преодолимы. Широкое разделение
труда и интенсивный товарообмен, без сомнения, принесли бы выгоды всем членам
содружества, позволили бы сэкономить ресурсы и энергию, поднять уровень
благосостояния и дать всем участникам большую экономическую самостоятельность.
Единственными препятствиями
на пути осуществления подобного проекта были лишь национальная обособленность и
бюрократический аппарат. Говоря ранее о том, что бюрократическое мышление
связано с государством‑нацией, формируется под влиянием соответствующих идей и
ограничено ими, я подчеркивал, что даже размах революции не заставил Сталина
отказаться от политики национального эгоизма и идеологического изоляционизма;
эту же политику унаследовали и преемники Сталина. Хотя концепция построения
социализма в одной стране давно потеряла свою актуальность, отношение к ней,
образ мышления и стиль политической деятельности, выработавшиеся на основе этой
концепции, изменений не претерпели. Все это наиболее ярко проявилось в русско‑китайских
отношениях. Напомню лишь одно событие – неожиданный отказ Хрущева в июле 1960
года от оказания экономической помощи Китаю и отзыв из Китая всех советских
специалистов, техников и инженеров. Этим Китаю был нанесен намного более
жестокий удар, чем, скажем, Венгрии, где советская вооруженная интервенция хотя
и сопровождалась насилием, но была кратковременной. Советские специалисты и
инженеры в Китае получили указание забрать у китайцев всю документацию,
связанную с планами строительства, всю проектно‑техническую и патентную
документацию, в результате чего огромное количество китайских предприятий сразу
остановилось. Китайцы вкладывали большие средства в строительство – теперь все
инвестиции были заморожены. Огромное количество наполовину смонтированного оборудования
осталось ржаветь под открытым небом, неоконченные строения были заброшены.
Бедной стране, лишь начавшей поднимать свою промышленность, был нанесен
тяжелейший удар. Почти на пять лет индустриализация страны была приостановлена,
а затем долгое время развивалась медленными темпами. Миллионы рабочих оказались
без работы и без средств к существованию и вынуждены были вернуться в деревню,
которая сама постоянно страдала от наводнений, засухи и недородов.
В связи с этим не могу не
напомнить о великом провидении Ленина, который в одной из своих последних работ
в 1922 году выражал беспокойство по поводу того, какое воздействие может
оказать поведение
«держиморды...
великоросса‑шовиниста... подлеца и насильника» на «сотни миллионов народов Азии, которой предстоит
выступить на исторической авансцене в ближайшем будущем».
Маоисты отплатили русским их
собственной монетой, погрузившись в национальный эгоизм. От разумной
аргументации в споре по поводу целей социализма и средств их достижения Китай
все больше скатывается к истеричным выступлениям, свидетельствующим об
уязвленной национальной гордости и испытанном унижении. Трагические для них
события 1960 года пробудили в маоистах и дали волю долго сдерживаемому и
подавляемому чувству негодования. Они также раскрыли худшие черты национального
характера, особенно закоренелое восточное самодовольство и презрение к Западу,
причем Советский Союз стали относить именно к странам Запада.
Суть конфликта лежит в
различном отношении обеих держав к международному статус‑кво. Русские все эти
годы по‑прежнему продолжали свои поиски национальной безопасности в рамках
международного статус‑кво. Думаю, я уже достаточно ясно показал, что эта
политика не является изобретением преемников Сталина, «хрущевским
ревизионизмом», который поносят маоисты. Отцом этого ревизионизма был Сталин;
ревизионизм этот восходит к 20‑м годам, когда был провозглашен лозунг
построения социализма в одной стране. С тех пор советская политика стремилась
любой ценой воздерживаться от слишком глубокого и рискованного вовлечения в
классовую борьбу и социально‑политические конфликты в других странах.
Невзирая на все прочие
побудительные мотивы и меняющиеся обстоятельства, именно эта цель постоянно
находилась в центре внимания сталинской политики. Именно этой цели Сталин на
протяжении более 20 лет подчинял стратегию и тактику Коминтерна, а затем в
период с 1943 по 1953 год – интересы всех коммунистических партий. В отношении
Китая Сталин побил все рекорды «ревизионизма» сначала в 1927‑м, а затем в 1948
году. В своем стремлении к обеспечению безопасности страны он, как правило,
пытался сохранить и даже стабилизировать любое существующее соотношение сил. А
поскольку действовать ему приходилось в эпоху сильных изменений и потрясений,
необходимо было постоянно приспосабливать политику к постоянно меняющемуся
статус‑кво, причем делал он это с помощью традиционных методов. В 30‑х годах он
сориентировал свою политику и политику Народных фронтов на защиту Версальской
системы, когда целостности последней стал угрожать нацизм. В 1939– 1941 годах
ему пришлось уже учитывать в своей политике господствующее положение «третьего
рейха» в Европе. И наконец, он направил политические усилия на сохранение
статус‑кво, создавшегося в результате Ялтинского и Потсдамского пактов. Именно
этот статус‑кво или то, что от него осталось, наследники Сталина стремятся
поддержать и защитить от тех сил, которые подрывают его изнутри.
Для нового же Китая этот
статус‑кво совершенно неприемлем. Со времени, предшествовавшего китайской
революции, он был основан на ясно выраженном признании главенствующего
положения США в Тихоокеанском регионе. Естественно, ни китайская революция, ни
ее последствия в расчет при этом не принимались. В соответствии с этим Китай
оставался вне международной дипломатии, вне Организации Объединенных Наций,
подвергался блокаде со стороны американских флотов и военно‑воздушных сил, был
окружен военными базами и подвергался экономическому бойкоту. Москва, постоянно
имея в виду угрозу ядерной войны, стремится стабилизировать этот статус‑кво,
готовая при необходимости молчаливо отказаться от призывов к классовой борьбе и
освободительным войнам. Китай же имеет все основания поощрять в определенных
пределах те силы в Азии и других странах, которых этот статус‑кво не
устраивает. Он не заинтересован в приостановлении классовой борьбы и
освободительных войн. Здесь и кроется основное противоречие между политикой
России и Китая. Отсюда и громкие споры по поводу «ревизионизма», отчасти
имеющие под собой основу. Отсюда и обвинения русских в том, что при
урегулировании разногласий с Западом они объединяются с американским
империализмом против китайской революции и народов, все еще находящихся под
гнетом империализма. Отсюда, наконец, и брошенный китайцами вызов русскому
лидерству в «социалистическом лагере», и претензии Мао на руководящую роль.
Как представляется, в маоизме
сочетаются два начала: одно замешено на интернационализме, другое – на чисто
восточном тщеславии. Неприятие статус‑кво и проводимой русскими силовой
политики вынуждает маоистов занять радикальную позицию и выдвинуть направленные
против Москвы лозунги революционно‑пролетарского интернационализма. Однако их
собственное происхождение и приобретенный опыт, глубокая связь с отсталым
укладом жизни страны, недавно приобретенная – но столь старая по своим истокам
– непомерная гордость своим государством‑нацией, огромные успехи, достигнутые
маоистами в титанической борьбе, отсутствие глубокой связи с рабочим классом и
с подлинно марксистскими традициями склоняли их, подобно сталинистам, к национальной
ограниченности и эгоцентризму. Поэтому они также склонны были подчинять
интересы иностранных коммунистических и революционных движений интересам своего
государства и своей силовой политики. Их идея социализма была подобна
сталинской: это социализм в одной стране, ограниченной Великой стеной [2. Вот
почему Мао, долгие годы поддерживавший дружественные дипломатические отношения
с правительством генерала Сукарно, всячески настаивал на том, чтобы
индонезийская компартия признала ведущую роль Сукарно и отказалась от
собственной революционной деятельности в пользу коалиции с национальной
буржуазией. Таким образом, позиция Мао по отношению к индонезийским коммунистам
почти ничем не отличалась от позиции Сталина по отношению к китайским
коммунистам в 20‑е годы, однако привело все это к еще более катастрофическим
последствиям ].
Теперь уже очевидно,
насколько сильно собственные противоречия раздирают маоизм и сколь близко
подвел конфликт с Советским Союзом внутреннюю напряженность к точке взрыва. В
китайском «эпицентре революции» ощущаются новые толчки, которые сотрясают все
китайское общество и отзываются в Советском Союзе и во всем мире. К чему это
может привести? К установлению режима, который, как утверждают те, кто стоит за
спиной так называемой Красной гвардии, будет более эгалитарным, менее
бюрократическим, при котором власть будет осуществляться при более
непосредственном участии масс, одним словом, режима, более социалистического по
своему характеру, чем тот, что был установлен в Советском Союзе? А может быть,
к возрожденной «чистой» революции? А может быть, в 1965–1966 годах мы были
свидетелями не поддающегося логическому объяснению гигантского потрясения –
столь типичного для буржуазной революции, – когда ни люди, ни партии уже не в
состоянии контролировать бешеные скачки политического маятника? А вдруг
«красные гвардейцы», которые месяц за месяцем заполняли улицы и площади
китайских городов, – это новые «бешеные» или диггеры и левеллеры нашего
времени? Может быть, им удастся одержать наконец победу? Или же, растратив все
силы в долгой отчаянной погоне за несбыточной мечтой, они уйдут со сцены, а на
смену им придет спаситель закона и порядка? А может быть, исторические
прецеденты не имеют ничего общего с тем, что сейчас происходит? Каков бы ни был
ответ, противоречие между буржуазным и социалистическим аспектами революции до
сих пор не устранено, а в Китае оно имеет более глубокие корни, чем в России. С
одной стороны, в Китае очень значителен буржуазный элемент в лице крестьянства,
которое составляет четыре пятых населения страны, а также еще многочисленных и
влиятельных капиталистов в городах. С другой стороны, антибюрократическая,
эгалитарная направленность социалистической революции проявляется намного ярче,
чем в России. Антагонизмы и противоречия, захватывающие огромные массы людей,
развивались временами с такой бурной стихийностью, как в России лишь в первые
годы революции, что приводит на ум параллели с Парижем 1794 года, когда буйные
толпы заполняли его улицы в период борьбы среди якобинцев. Неважно, как
закончится этот впечатляющий спектакль, какие новые проблемы встанут перед
Советским Союзом и Китаем, но один вывод из этих событий уже можно сделать:
освобождение человечества не может произойти только в Китае или только в
России. Событие это может иметь лишь международный характер и стать фактом
только всемирной истории.
Глава 6. Выводы и
прогнозы
Подходя к концу настоящего
исследования полувековой истории Советского Союза, необходимо вернуться к тем
вопросам, которые мы поставили в начале книги: оправдала ли революция
возлагавшиеся на нее надежды? Каково значение русской революции для нашего
поколения и нашего времени? На первый из этих вопросов хотелось бы дать ясный и
четкий положительный ответ и на этой торжествующей ноте закончить мои заметки.
К сожалению, сделать это я не могу. С другой стороны, неверно было бы делать и
разочарованно‑пессимистические выводы. Ведь во многих отношениях революция еще
продолжается. Ее история весьма непроста. Это история побед и поражений,
история несбывшихся и осуществившихся надежд – и очень сложно дать оценку и
тем, и другим. Ибо где найти мерило достижений и неудач столь великой эпохи,
как соотнести их друг с другом? Можно лишь говорить об огромных масштабах и
неожиданном характере этих побед и поражений, их взаимосвязанности и
бросающейся в глаза противоречивости. Вспомним небезызвестное высказывание
Гегеля о том, что
«история
не есть царство счастья», что
«периоды счастья – это ее пустые страницы», ибо, «хотя в истории бывают моменты
удовлетворения, происходящего от реализации великих целей, которые выше каких‑либо
конкретных интересов, это все‑таки не равнозначно тому, что обычно называют
счастьем».
Без сомнения, прошедшие 50
лет никак нельзя отнести к пустым страницам истории.
«Россия
– большой корабль, которому суждено большое плавание».
В этой известной фразе поэта
Александра Блока явно слышится гордость за свой народ. Любой русский, который
смотрит на 50‑летнюю историю Советского Союза с точки зрения национальной,
который считает революцию явлением чисто русским, имел бы все основания
испытывать чувство еще большей гордости. Ибо сегодняшняя Россия – это еще более
крупный корабль, отправляющийся в еще более дальнее плавание. Если говорить о
чисто национальной мощи страны – а многие в мире все еще придерживаются именно
такого способа оценки, – то в этом отношении дела Советского Союза обстоят
более чем удовлетворительно. Наши государственные и политические деятели могут
ему только позавидовать. Однако мало кто из нынешнего поколения русских
считает, что они могут со спокойной совестью ликовать по этому поводу, многие
помнят о том, что события Октября 1917 года не были чисто русским делом; и даже
те русские, кто забыл об этом, далеко не всегда считают достижение национальной
мощи конечной целью истории. Большинство русских сознают и величие нынешней
эпохи, и постигшие ее несчастья. Они знают о небывалых темпах экономического
развития страны, на их глазах поднимаются трубы огромных сверхсовременных
фабрик и заводов, растет сеть школ и других учебных заведений; они – свидетели
великих достижений советской техники и космических полетов и значительного
расширения сферы социальных услуг; они ощущают жизненную силу и энергию своего
народа. Но они также знают, что их повседневная жизнь все еще полна серой
монотонности, перед которой меркнет величие одной из сверхдержав.
Всего один пример: несмотря
на огромный размах жилищного строительства, средняя жилая площадь, приходящаяся
на одного человека, все еще составляет менее 6 кв. м. Поскольку справедливое
распределение все еще остается крупнейшей проблемой, это означает, что на
многих приходится 5–4 кв. м или даже менее. Как видим, средние цифры те же, что
были в конце сталинской эры. Это и не удивительно, если вспомнить, что только
за последние 15 лет прирост населения в городах равен численности населения
Британских островов. Однако подобная статистика вряд ли принесет облегчение или
утешение людям, живущим в перенаселенных квартирах; ведь хотя положение и
должно постепенно улучшаться, ждать придется весьма долго. Диспропорция между
прилагаемыми усилиями и полученными результатами, примером чему является
положение с жильем, характерна для многих сторон советской жизни. В слишком
многих областях Советский Союз рвется вперед – прямо бешеными темпами, – а в
результате оказывается, что он топчется на месте.
Западные туристы, пораженные
сильным, почти всепоглощающим стремлением русских к материальному благополучию
и комфортной жизни, часто говорят в связи с этим об «американизации» советского
образа мышления. Однако эта навязчивая идея имеет совсем иное происхождение. В
Соединенных Штатах весь образ жизни и господствующая идеология поощряют
стремление к материальным благам, а коммерческая реклама постоянно и всячески
подогревает это стремление, с тем чтобы искусственно увеличить или поддержать
потребительский спрос и не допустить перепроизводства товаров. В Советском же
Союзе стремление к обладанию материальными благами вызвано продолжавшимся
десятилетия недопроизводством товаров потребления и неудовлетворенным спросом,
усталостью от нехваток и лишений и верой народа в то, что все это наконец
удастся преодолеть. Подобные настроения заставляют правителей с большим, чем
они привыкли, вниманием относиться к потребностям народа и к удовлетворению
этих потребностей; в этом плане потребительские настроения являются
прогрессивным фактором, содействующим модернизации национальных стандартов
уровня жизни в стране. Однако поскольку советский образ жизни не
предусматривает индивидуального накопления состояния, «американизация» носит
поверхностный характер и, по‑видимому, является характерной лишь для нынешней
стадии медленного перехода от скудости к изобилию.
Все величие и все несчастья
нынешней эпохи также сказались в различной мере на духовной и политической
жизни Советского Союза. 15 лет назад в Советском Союзе царили страх и террор.
По сравнению с тем периодом люди живут сейчас в обстановке, можно сказать,
почти полной свободы. Исчезли концентрационные лагеря, где заключенные мерли,
как мухи, так и не узнав, за что их наказали. Исчез и всепронизывающий страх,
разобщивший нацию, заставлявший людей уклоняться от контактов даже с друзьями и
родственниками и превративший Советский Союз в страну, почти недосягаемую для
иностранцев. Нация приходит в себя, обретает дар речи. Процесс этот медленный.
Людям трудно отказаться от привычек, сложившихся за десятилетия жизни в
условиях железной дисциплины. Тем не менее изменения поразительны. Советские
периодические издания пестрят ныне различного рода сообщениями о резких, хоть часто
и не афишируемых спорах, а простые люди довольно открыто высказывают свои
подлинные мысли и чувства совершенно посторонним людям, даже туристам из
враждебно настроенных стран, чье любопытство далеко не всегда носит чисто
безобидный характер. При этом советские граждане часто испытывают раздражение
по поводу сравнительно мягкой бюрократической опеки, что никогда не делали,
живя в условиях сталинской деспотии. Советские граждане считают также, что их
духовная свобода ограничена в той же мере, в какой ограничена шестью
квадратными метрами их жилая площадь. Люди никогда не довольствуются
достигнутым, особенно если достигнутые результаты сомнительны или не являются
достижениями в полном смысле слова. Подобная неудовлетворенность – движущая
сила прогресса. Но она может также стать, как и случается иногда, источником
полного разочарования и даже полного цинизма.
И в политической жизни
русские – при всей видимости большой активности – топчутся на месте. Та
полусвобода, которой достиг Советский Союз со времени смерти Сталина, может
оказаться более мучительной, чем произвол и тирания сталинских времен. В
последних произведениях советских писателей, изданных в СССР и за рубежом,
отразились и разочарование по поводу сложившегося положения, и мрачный
пессимизм, иногда возникающий в связи с этим, и даже настроение, нашедшее свое
выражение в пьесе Ионеско «В ожидании Годо». Однако и здесь нужно помнить о
различиях между Советским Союзом и Западом. Чувство отчаяния, которым
проникнуты многие произведения советских литераторов последних лет, редко имеют
в своей основе метафизическое ощущение «абсурдности человеческого состояния».
Чаще всего в нем находит отражение – прямое или косвенное – недоуменный гнев по
поводу вопиющих отклонений от норм политической жизни, особенно в том, что
касается неопределенности официального развенчания культа личности Сталина.
Однако по своей действенности, сатирической настроенности и воинственности эти
произведения стоят намного выше подобных же произведений западных авторов на
старинную тему «суета сует и все суета».
В основе всего этого лежит
провал официальной политики десталинизации. Прошло более десяти лет с тех пор,
как с трибуны XX съезда Хрущев выступил с разоблачением злодеяний Сталина. Эта
акция была бы понятна, если бы за ней последовало действительное выяснение
многих вопросов, связанных с наследием сталинских времен, и всенародное их
обсуждение. Однако ничего подобного не произошло. Ни Хрущев, ни вся правящая
группировка вовсе не стремились к открытому обсуждению. Они намеревались, начав
процесс десталинизации, тут же и закончить его. Начать его их заставили
обстоятельства, он стал настоятельной необходимостью. Все главные противники
Сталина и даже их последователи были уничтожены, поэтому дело разоблачения
Сталина выпало на долю его ближайшего окружения. Задача эта была им не по
плечу: она противоречила убеждениям и интересам его бывших соратников. Они
взялись за нее неохотно и выполняли спустя рукава. Они лишь слегка приподняли
занавес – а на большее были неспособны. Поэтому моральный кризис, связанный с
разоблачениями, сделанными Хрущевым, был не преодолен. Эти разоблачения вызвали
облегчение и потрясение, смятение и чувство позора, замешательство и цинизм. С
чувством облегчения восприняла нация освобождение от бремени сталинизма; в то
же время потрясение вызвало осознание того, сколь тяжко это бремя давило на
весь народ. Конечно, многие семьи пострадали от сталинского террора, многие по‑настоящему
испытали его на себе; но только теперь весь народ впервые по‑настоящему осознал
его размах и подлинные масштабы – и это не могло не вызвать смятения. А какое
горестное чувство унижения должен был испытать народ, осознав, насколько
беспомощен он оказался перед лицом террора, сколь покорно он подчинился ему. И
наконец, лишь замешательство и цинизм могли породить тот факт, что эти страшные
разоблачения были сделаны соумышленниками и соучастниками сталинских
преступлений, которые, сделав первый шаг, на этом и остановились и дальше идти
не собирались.
Вопрос же этот был необычайно
важен и серьезен, особенно в свете его непосредственной связи с нынешней
политикой. Официальное развенчание Сталина привело к новым разногласиям и
усугубило старые. И «либералы», и «радикалы», и «правые», и «левые» не могли не
настаивать на том, чтобы дать беспристрастную оценку сталинской эпохе и
полностью отмежеваться от нее. Тайные сторонники Сталина, засевшие в
бюрократическом аппарате, стремились в максимальной мере сохранить сталинские
методы управления и светлую память о самом Сталине. В других группах общества, в
первую очередь среди рабочих, многие были столь возмущены лицемерным характером
официальной десталинизации, что либо вновь обратились к почитанию Сталина, либо
не желали больше слушать об этом и хотели лишь одного – чтобы вопрос этот был
закрыт раз и навсегда.
Отсутствие единодушия в
оценке объясняется тем, что советское общество ничего не знает о себе и остро
ощущает это. История прошедших 50 лет – закрытая книга даже для интеллигенции.
Как и любой человек, долго страдавший потерей памяти и лишь только вставший на
путь выздоровления, нация, ничего не знающая о своем недавнем прошлом, не
понимает и своего настоящего. За десятилетия сталинских фальсификаций развилась
коллективная амнезия, а полуправда, которая была сказана на XX съезде, начав
процесс возвращения памяти, в то же время препятствует ему. Однако в целях
развития политического сознания и кристаллизации его в новых и позитивных
формах Советскому Союзу рано или поздно придется дать оценку этому периоду
истории.
Сложившаяся ситуация
представляет особый интерес для историков и политиков, поскольку дает редкую,
даже уникальную, возможность непосредственно наблюдать тесную взаимосвязь между
историей, политикой и общественным сознанием. Историки часто спорят о том, что
действительно ли знание истории прошлого помогает государственным деятелям в
принятии решений и содействует росту политической зрелости простого народа. Кое‑кто
готов ответить на этот вопрос положительно; другие же принимают точку зрения
Гейне, сказавшего однажды, что история учит нас тому, что она ничему не учит. В
классовом обществе политическое мышление определяется интересами класса или
группы, и то положительное, что оно получает от изучения прошлого, ограничено
именно этими интересами. Даже взгляды любого историка определяются его социальным
происхождением и существующими политическими условиями. Обычно «идеи правящего
класса» являются и «господствующими идеями эпохи». В какие‑то периоды такие
идеи содействуют более или менее объективному изучению истории, от чего
выигрывает политическое мышление; в других случаях эти идеи становятся мощным
препятствием на пути объективного изучения ее. И в том, и в другом случае
никакая правящая группа и никакое достаточно цивилизованное общество не может
функционировать нормально, не обладая определенной формой исторического
сознания, отвечающей их интересам, того самого сознания, которое вселяет в
большинство членов правящей группы и общества вообще уверенность в том, что их
взгляд на прошлое, особенно на недавнее прошлое, – это цепь не фальсификаций, а
подлинных фактов и событий. Ни одна правящая группа не может существовать лишь
за счет цинизма. И государственные, и общественные деятели, и простой народ
должны быть уверены, что имеют моральное право действовать определенным
образом, а моральное право не может основываться на извращении и фальсификации
истории. И хотя извращения и прямая фальсификация истории вошли в образ
мышления многих наций, сама их эффективность зависит от того, насколько та или
иная нация готова поверить в их подлинность.
В Советском Союзе моральный
кризис послесталинских времен проявляется в глубоких потрясениях, которые
испытала нация во взглядах на историю и политику своей страны. Со времен XX
съезда люди поняли, сколь многое из того, во что они верили, основывалось на
фальсификациях и мифах. Они стремятся узнать правду, но лишены доступа к ней.
Их правители говорят им, что все, что им говорилось о революции, –
фальсификация, но им не говорят и подлинной правды. Приведем всего несколько
примеров. Последний крупный скандал сталинской поры – так называемый заговор
врачей официально объявлен вымыслом. Но возникают вопросы: кто же все это
подстроил? Один Сталин? Тогда с какой целью? На эти вопросы ответа до сих пор
не дано. Хрущев дал понять, что, возможно, Советский Союз не понес бы столь
огромных потерь в ходе последней войны, если бы не ошибки и просчеты Сталина.
Официально советско‑германский пакт 1939 года является запрещенной темой.
Народу рассказали об ужасах концентрационных лагерей, о ложных обвинениях и
вырванных силой признаниях в период «великих чисток». Однако, за редкими
исключениями, жертвы репрессий не были реабилитированы. Никто не знает, сколько
людей было отправлено в лагеря, сколько погибло, сколько убито и сколько
выжило. Тот же заговор молчания окружает и обстоятельства насильственной
коллективизации. Все эти вопросы были подняты – и ни один из них не получил
ответа. Даже в нынешний, юбилейный год все лидеры времен 1917 года оставались
«нелюдями», имена большинства членов Центрального Комитета, руководивших
Октябрьским восстанием, по‑прежнему преданы забвению. Люди празднуют великую
годовщину, но ничего доподлинно не знают о событиях тех времен. (Они не знают
правды и о гражданской войне.) Доктрина сталинизма была взорвана; ее фундамент
пошатнулся, крыша обвалилась, стены обгорели и готовы вот‑вот рухнуть, но само
здание до сих пор стоит, и люди все еще вынуждены в нем жить.
Начиная эту серию лекций, я
уже говорил о положительных и отрицательных моментах сохранения советским
режимом преемственности. Мы подробно остановились на положительных моментах;
давайте теперь обратимся к отрицательным. В поступательном характере развития
революции прослеживаются черты здравого смысла и... отсутствие логики. А нельзя
ли отделить одно от другого? Очевидно, что для Советского Союза жизненно важно
устранить все препятствия и полностью высвободить созидательные силы. Нынешнее
состояние дел в стране сеет сильное разочарование; в силу этого несчастья,
которые несет революция, могут в глазах народа затмить все ее величие. В
революциях прошлого это приводило к реставрации. И хотя реставрация всегда была
для нации огромным шагом назад, даже трагедией, она имела и положительную
сторону, поскольку демонстрировала разочарованному народу неприемлемость
реакционной альтернативы. Возвращение Бурбонов и Стюартов лучше всяких пуритан,
якобинцев и бонапартистов приучило народ к мысли, что возврата к прошлому нет,
что революционный процесс необратим – за ним будущее. Нет худа без добра:
реставрация как бы реабилитировала революцию – или по крайней мере основные,
главные ее достижения – в глазах людей.
В Советском Союзе, как мы
знаем, уже не осталось в живых никого из возможных проводников реставрации. Тем
не менее в стране, как представляется, накопилось достаточно разочарования и
даже отчаяния, что в других исторических условиях могло бы привести к
реставрации. Временами кажется, что в Советском Союзе имеются соответствующие
морально‑политические потенциальные возможности, которые не могут претвориться
в политическую реальность. За эти 50 лет революция почти полностью
дискредитировала себя в глазах народа, и никакие Романовы не смогут
реабилитировать ее. Революции предстоит самой, своими собственными «руками»
реабилитировать себя.
Советское общество не может
более мириться с тем, что оно является простой игрушкой в руках истории и
судьба его зависит от капризов тиранов или произвола олигархии. Ему необходимо
вновь обрести контроль над своим правительством и превратить государство, столь
долго находившееся над обществом, в инструмент демократически выражаемой воли и
интересов нации. Ему необходимо в первую очередь вновь обрести свободу слова и
собраний. По сравнению с высшей идеей бесклассового и безгосударственного
общества стремление это весьма скромно; тем более парадоксально, что советский
народ стремится получить те минимальные свободы, которые в свое время
фигурировали во всех буржуазно‑либеральных программах, справедливо
подвергавшихся безжалостной критике со стороны марксистов. Однако в обществе,
сменившем капитализм, свобода слова и собраний призвана выполнять функции,
коренным образом отличающиеся от тех, что она выполняла при капитализме. Едва
ли нужно говорить, какое огромное значение для дела прогресса имеет эта свобода
при капитализме. Однако в буржуазном обществе эта свобода носит лишь формальный
характер. Этому способствуют господствующие отношения собственности, ибо имущие
классы осуществляют почти монопольный контроль над всеми средствами
формирования общественного мнения. Трудящиеся классы и выразители их интересов
из числа интеллигенции в лучшем случае получают доступ к самым примитивным
средствам социального и политического самовыражения. Общество, в котором
господствует собственность, не может осуществлять действенный контроль над
государством. Понятно, сколь усиленно поддерживается в нем иллюзия, что такой
контроль оно осуществляет, если только это не причиняет буржуазии излишних
хлопот и не требует слишком больших затрат.
В обществе же, подобном
советскому, свобода слова и собраний не может носить столь формальный и
иллюзорный характер; она или есть, или ее нет вообще. В отсутствие власти
собственничества лишь государство, то есть бюрократия, господствует в обществе,
а его господство основывается исключительно на подавлении права народа свободно
критиковать и выражать свое мнение. Капитализм может себе позволить заигрывать
с трудящимися классами, поскольку имеет в своих руках экономический механизм, с
помощью которого держит их в повиновении; буржуазия остается главной
общественной силой, даже когда не имеет политической власти. В обществе, пришедшем
на смену капитализму, нет экономического механизма, с помощью которого можно
было бы держать массы в повиновении, – есть лишь самая обычная политическая
сила. Доминирующее положение бюрократии отчасти объясняется той бесконтрольной
властью, которой она пользуется в экономике, но власть эта закрепляется
политическими средствами. Без этой силы она не в состоянии сохранять свое
главенство в обществе, а демократический контроль в любой форме этой силы ее
лишает. Отсюда и новое значение, и новые функции свободы слова и собраний.
Иными словами, капитализм вел бои против своих классовых врагов, имея крепкие
оборонительные позиции в области и экономики, и политики, и культуры; у него
были широкие возможности для отступления и маневра. Свобода маневра бюрократической
диктатуры в послекапиталистическии период намного более ограничена: ее
передовая, политическая линия обороны является и последней. Не удивительно, что
она так яростно защищает ее.
Однако взаимоотношения между
государством и обществом в послекапиталистическии период намного сложнее, чем
представляют себе ультрарадикальные критики. С моей точки зрения, не может быть
и речи о каком‑либо упразднении бюрократии. Как и само государство, бюрократию
нельзя просто уничтожить. Наличие экспортно‑профессиональных групп служащих,
администраторов и менеджеров является неотъемлемой частью необходимого
общественного разделения труда, которое отражает большой разброс и различия в
квалификации и образовании, противоречия и различия между трудом
квалифицированным и неквалифицированным и, если подходить к вопросу более
фундаментально, между трудом умственным и физическим. Подобные противоречия и
различия уменьшаются, а это предвещает время, когда они станут с социальной
точки зрения столь незначительными, что государство и бюрократия отомрут сами
собой. Но перспективы эти представляются еще весьма отдаленными. В ближайшем
будущем общество скорее всего вернет себе гражданские свободы и установит
контроль над государством. При этом советские люди не просто ведут ту борьбу,
которую в свое время вели буржуазные либералы против абсолютизма, – скорее они
продолжают великую битву, в которую они вступили в 1917 году.
Результаты этой борьбы во
многом зависят от событий, происходящих за пределами СССР. Огромные, хотя еще и
не совсем понятные нам потрясения, происходящие в Китае, не могут не затронуть
и Советский Союз. Поскольку они ослабляют или даже разрушают сложившуюся после
революции монолитную бюрократическую систему и открывают дорогу поднимающимся
из глубины общества народным силам и непосредственной политической
деятельности, пример Китая может оказаться заразительным и для Советского
Союза. Китай, без сомнения, в некоторых отношениях достиг большего, чем его
сосед, хотя бы потому только, что учел опыт России и избежал ее беспорядочных
исканий и ошибок; к тому же Китай в меньшей степени пострадал от засилья
бюрократии. С другой стороны, социально‑экономическая система Китая примитивна
и отстала, а тяжкий груз этой отсталости проявляется в характерных для маоизма
ритуалах и обрядах. Вследствие этого уроки, которые маоизм решил преподать
миру, часто имеют мало отношения или вообще не имеют никакого отношения к
проблемам, стоящим перед более развитыми обществами. Даже когда маоизм
предлагает что‑то действительно позитивное, делается это в настолько избитой и
устарелой форме, что позитивное содержание предложения просто теряется. И когда
маоисты пытаются возродить культ Сталина, это вызывает чувство неприятия и
антагонизма со стороны всех прогрессивных людей в СССР. Однако один важный урок
из русско‑китайского конфликта извлечь уже можно, и состоит он в том, что
заносчивые бюрократические олигархии, скованные узостью национальных интересов
и национальным эгоизмом, не в состоянии найти сколько‑нибудь разумное решение
того или иного конфликта; тем более не способны они заложить прочные основы
социалистического содружества народов.
Хорошо это или плохо, но
события на Западе будут еще решительнее способствовать внутренней эволюции
Советского Союза. Оставим в стороне часто обсуждаемые и более ярко выраженные
дипломатические и военные аспекты проблемы: достаточно очевидно, сколь серьезно
«холодная война» и международная гонка вооружений сдерживали рост
благосостояния и расширение свобод в СССР. Важнее и сложнее вопрос о тупиковом
состоянии в классовой борьбе, который мы изучили ранее. Продлится ли это новое
состояние? Или же это лишь краткий момент равновесия? В последнее время
политики и историки Запада все более склонны считать, что тупиковое состояние
продлится и дальше, многие даже видят в этом конечный результат соперничества
между капитализмом и социализмом. (Без сомнения, эта точка зрения имеет
сторонников и в Советском Союзе, и в Восточной Европе.) Споры же на эту тему
идут на различных социально‑экономических и исторических уровнях.
Кое‑кто из ученых
подчеркивает, что общественные системы СССР и США возникли в совершенно разное
время и в совершенно различных условиях, но с тех пор столь тесно сблизились,
что их различия все больше сводятся на нет, а общие черты приобретают решающую
роль. Один из этих ученых, профессор Джон Кеннет Гэлбрейт, излагает эту идею в
одной из своих лекций. Он особо указывает на
«конвергенцию
системы в странах, имеющих передовую промышленную организацию»,
рассматривает основные
моменты конвергенции в американском обществе. В этом обществе налицо
главенствующая роль менеджеров, отчуждение системы управления от собственности,
беспрерывная концентрация промышленного капитала, рост его власти и расширение
сферы его действия, отмирание принципа свободы действий и роли рынка,
возрастание роли государства в экономике и, следовательно, неизбежная
необходимость планирования, которое призвано не только предотвратить кризисы и
депрессии, но и поддержать нормальную общественную эффективную деятельность.
«Мы
видим, – говорит профессор Гэлбрейт,
– что промышленная технология ставит настоятельные задачи, которые
превыше идеологии».
Говоря о нынешних ошибочных
западных концепциях
«возрождения
рыночной экономики в СССР»,
профессор Гэлбрейт едко
замечает:
«Не
существует никакой тенденции к конвергенции советской и западной систем через
возвращение советской системы к рыночной экономике. И та, и другая уже
переросли этот процесс. Существует лишь ощутимая и очень важная конвергенция к
одной и той же форме планирования при все возрастающей роли бизнеса».
В данном случае
«конвергенция» не будет плодом равных усилий со стороны обеих систем – она
произойдет в рамках социалистической системы, общая картина рисуется не в виде
шахматной патовой ситуации, а в геометрической форме диагонали, проведенной в
параллелограмме, образованном силами социализма и капитализма [1. Цитаты
даны по лекциям профессора Гэлбрейта, опубликованным в "Листенер" 15
декабря 1966 г. (The Listener. ‑ 1966. ‑ Dec. 15). ].
Историки считают, что похожая
ситуация сложилась в свое время в ходе борьбы между Реформацией и
контрреформацией. Профессор Баттерфилд, один из первых указавший на эту
аналогию, подчеркивает, что с самого начала конфликта
«протестанты
и католики стремились к полной победе; однако, когда их борьба зашла в тупик,
обе стороны были вынуждены идти на взаимные уступки, «мирно сосуществовать» и
довольствоваться разделением западнохристианского мира на „соответствующие
зоны"»
[2. Моя критика проводимых
профессором Баттерфилдом аналогий ни в коей мере не распространяется на его
смелые призывы к разрядке международной напряженности, с которыми он обратился
к американской аудитории в 50‑х годах. ].
Со временем первоначальный
антагонизм в области идеологии смягчился в процессе взаимной ассимиляции: римская
церковь набирала силу, впитывая в себя элементы протестантизма, а
протестантизм, погрязший в догмах и сектантстве, в значительной мере потерял
свою привлекательность и стал весьма похож на своего противника. Таким образом,
создалась неустранимая и окончательно тупиковая ситуация; то же произошло и в
наши дни – в этом сходятся и наши историки, и специалисты в области политики и
экономики.
Исторические аналогии, хотя
отчасти и убедительные, имеют свои слабые стороны и недостатки. Как это часто
случается, подобные аналогии проводятся без учета различий в исторических
эпохах. В эпоху Реформации западное общество было раздроблено на множество
феодальных, полуфеодальных, постфеодальных, докапиталистических и
раннекапиталистических княжеств. Протестантское сознание сыграло свою
выдающуюся роль в образовании государства‑нации, однако само государство‑нация
стало своего рода препятствием на пути развития его тенденций к объединению.
Объединение западного христианства под эгидой одной церкви было исторически
невозможно. И напротив, технологическая основа современного общества, его
структура и присущие ему конфликты имеют международный и даже универсальный
характер и поэтому требуют международных или универсальных решений. Ныне
небывалая опасность угрожает самому существованию человека. Она прежде всего
требует объединения усилий человечества, а это возможно лишь на путях
социальной интеграции.
Протестантство и католицизм
противостояли друг другу в первую очередь на идеологическом фронте, однако в
основе этого противостояния лежал великий конфликт между набирающим силу
капитализмом и загнивающим феодализмом. Конфликт этот не угас и после того, как
идеологические и религиозные споры зашли в тупик. Разделение сфер влияния между
сторонниками Реформации, в общем, соответствовало разделению на две социальные
системы и временному равновесию между ними. По мере продолжения состязания
между феодализмом и буржуазией оно выливалось в новые идеологические формы.
Более зрелое буржуазное сознание XVIII века находило свое выражение не в
церковной, а в светских идеологических формах – философии и политике.
Затянувшийся конфликт между
протестантизмом и католицизмом навечно был оттеснен на задворки истории, ибо в
историческом плане он уже не имел практического значения в условиях социально‑политического
конфликта. Ведь, в отличие от церковных расколов, социальный конфликт всегда
доводится до конца. Как известно, капитализм добился полной победы в Европе.
При этом он использовал множество средств и способов – от революций снизу до
революций сверху, неоднократно заходил в тупик и терпел частичные поражения.
Так что, даже обратившись к этой аналогии, представляется по меньшей мере
преждевременным делать вывод о том, что нынешний тупик, в который зашли в своем
идеологическом споре Восток и Запад, знаменует собой прекращение исторической
конфронтации между капитализмом и социализмом. Формы проявления явления этого
антагонизма в области идеологии могут и должны изменяться; однако из этого не
следует, что противоречия исчерпали себя или утихли. Кстати, история Реформации
дает немало примеров того, что не следует спешить с выводами относительно
тупиковых ситуаций в идеологических спорах. Когда речь заходит о том, что за
120 лет со времени написания «Манифеста Коммунистической партии» на Западе не произошло
ни одной победоносной социалистической революции, невольно вспоминается, как
много было «преждевременных» реформистских выступлений и сколь долго
происходило формирование идеологии реформизма и самого движения. Ведь сто лет
пролегло со времен Гуса до времен Лютера, еще сто лет разделяют времена Лютера
и революции пуритан.
А не потеряли ли свою
актуальность марксистский анализ общества и универсальные идеи русской
революции в силу взаимной ассимиляции двух противоборствующих общественных
систем? Определенная ассимиляция, без сомнения, имеет место, и объясняется она
наднациональным выравнивающим влиянием современного технологического прогресса
и логикой развития любой крупной конфронтации, которая заставляет противников
использовать одинаковые или схожие методы борьбы. Изменения, происшедшие в
структуре западного, особенно американского, общества, действительно
поразительны. Но что же мы видим, приглядевшись к ним повнимательнее? Все
возрастающее отчуждение системы управления от собственности, повышение роли
менеджеров, концентрацию капитала, все большее разделение труда в рамках
огромных корпораций и между корпорациями, отмирание понятия рынка и принципа
свободы действий, рост влияния государства в вопросах экономики, а также
потребность планирования в области технологии и экономики, то есть фактически
проявления обобществления процесса производства, которое в соответствии с
марксистским учением происходит при капитализме. Описывая процесс производства
в своем «Капитале», Маркс очень точно предсказал именно те события и тенденции,
которые кажутся западным ученым столь новыми и революционными. Разве мы никогда
не слышали об описанном профессором Гэлбрейтом процессе быстрого роста
«зародыша социализма в чреве капитализма»? Слышали или, во всяком случае, должны
были слышать. Очевидно, что этот зародыш растет и развивается. Следует ли из
этого вывод, что ему теперь незачем появляться на свет? Любой марксист не
преминет отметить тот парадоксальный факт, что в России повивальная бабка
революции вызвала преждевременные роды, в то время как на Западе плод,
возможно, уже переношен и это может иметь опасные последствия для организма
общества, в чреве которого находится этот зародыш.
Факт остается фактом:
несмотря на кейнсианские нововведения, наш процесс производства, значительно
обобществленный во многих отношениях, все еще находится вне общественного
контроля. Собственность – как бы ни была она отчуждена от системы управления –
все еще управляет экономикой. Экономика все еще подчинена целям повышения
доходов держателей акций, потребностям милитаризма и всемирной борьбы против
коммунизма. В любом случае наша экономика и социальное устройство по‑прежнему
неупорядочены и иррациональны... Какая‑то закономерность проявляется лишь в
периодичности глубоких кризисов и депрессий, хотя в ретроспективе даже эта
закономерность представляется сомнительной. Если вспомнить историю одного лишь
европейского капитализма, то после франко‑прусской войны 1870 года наступил
похожий и даже более длительный период процветания, не омраченный глубокими
кризисами; на этом основании Эдуард Бернштейн и другие ревизионисты пришли к
заключению, что сам ход событий отрицает марксистский анализ и прогнозы. Однако
вскоре экономика испытала на себе еще более мощные потрясения, а человечество
вступило в эпоху мировых войн и революций.
Я думаю, многие, в первую
очередь марксисты, с радостью встретили бы известие о том, что
капиталистические отношения собственности в западном обществе изжили себя
настолько, что уже больше не мешают ему рационально организовать свои
производительные силы и созидательную мощь. О готовности общества перейти к
новым отношениям свидетельствует его способность управлять своими ресурсами и
энергией и мобилизовывать их на осуществление конструктивных целей и повышение
собственного благосостояния, а также организовывать и планировать их
использование как на национальном, так и на международном уровне. До сих пор
наше общество такой готовности не продемонстрировало. Наши правительства
предупреждают кризисы и депрессии, планируя капиталовложения в отрасли,
производящие орудия разрушения и смерти, а не улучшения жизни и повышения
благосостояния. Недаром наши экономисты, финансисты и предприниматели мрачно
размышляют над тем, что бы случилось с западной экономикой, если бы, скажем,
американская администрация не тратила на вооружения почти 80 млрд. долларов в
год. Ни одна из черных картин загнивающего капитализма, нарисованных
марксистами, не идет ни в какое сравнение с той темной апокалипсической
картиной, которую рисует реальная жизнь. Около 60 лет назад Роза Люксембург
предсказала, что когда‑нибудь милитаризм станет движущей силой
капиталистической экономики; но даже ее предсказание бледнеет перед реальными
фактами.
Вот почему идеи 1917 года не
потеряли своей актуальности и поныне. Тупик, в который зашли идеологические
споры, и социальный статус‑кво едва ли могут служить основой для решения
проблем нашей эпохи или даже для выживания человечества. Конечно, если бы
статус‑кво стал игрушкой в руках ядерных сверхдержав и если бы кто‑нибудь из
них попытался изменить его силой оружия, это закончилось бы всеобщей
катастрофой. В этом смысле мирное сосуществование Востока и Запада является
важнейшей исторической необходимостью. Но социальный статус‑кво не может
сохраняться вечно. Карл Маркс, говоря о тупиковых ситуациях в классовых битвах
прошлого, отмечал, что они обычно кончаются «общей гибелью борющихся классов».
Бесконечно долго длящаяся тупиковая ситуация, гарантией которой является
постоянный баланс ядерных средств сдерживания, обязательно приведет в конечном
счете к общей гибели борющихся классов и наций. Чтобы выжить, человечеству
необходимо объединиться – а единство возможно только при социализме. И хотя
наше столетие живет под знаком русской и китайской революций, для дальнейшего
движения социализма вперед все еще необходим почин Запада.
Гегель однажды отметил, что
«всемирная история движется с Востока на Запад» и что «Европа представляет
собой закат всемирной истории», в то время как Азия – лишь ее начало. Столь
высокомерное высказывание Гегеля продиктовано его верой в то, что Реформация и
прусское государство являют собой высшее достижение духовного развития
человечества; тем не менее многие люди на Западе, не разделяя точку зрения
Гегеля ни на государство, ни на церковь, до недавнего времени верили, что
история мира действительно нашла свое последнее пристанище на Западе и что
Восток не может привнести в нее ничего существенного и является лишь ее
объектом. Мы придерживаемся другого мнения. Мы видели, сколь стремительно
история вновь двинулась на Восток. Однако не следует думать, что там и наступит
ее закат и что Запад сохранит свой консерватизм и его вклад в историю
социализма составит лишь еще несколько пустых страниц. Социализм еще не раз
скажет решающее революционное слово и на Западе, и на Востоке, и ни там, ни там
история не угаснет. Восток первым претворил в жизнь великий принцип новой
организации общества, родившийся на Западе. 50 лет советской истории показывают
нам, какого поразительного прогресса может достичь отсталая нация, применив
этот принцип даже в самых неблагоприятных условиях. Лишь одно это показывает,
какие новые безграничные горизонты могут открыться перед западным обществом и
перед всем миром, если они освободятся от своих консервативных фетишей. В этом
смысле Запад по‑прежнему стоит перед серьезным вызовом, брошенным ему русской
революцией: теперь дело за вами!
Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"