Стив Айлетт Токсикология (Toxicology)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"

 

Стив Айлетт

 

Токсикология (Toxicology)

 

Гигантик

 

Странные корабли прилетели в то утро небесами, они стремились медленно и густо, как кровь. И профессору Скайчаму[1] пришлось исчезнуть из виду в тот момент, когда его велеречивые предупреждения заострились, как кол. «Они уже здесь!»

Скайчам когда‑то был таким прямым, что через него можно было целиться в горизонт, астрофизик до мозга костей. Политикой не интересовался – для него Маркс и Рэнд были идентичны, он мерил их по размеру штанов. Но однажды ему пришло видение, о котором он не сумел молчать до гроба.

В этом году с тупым задором ждали миллениума, и полудуркам захотелось наполнить недели до поворота потешными ретроспективами. Журналисты сочли, что Скайчам отвечает всем требованиям – на самом деле им хотелось, чтобы он ответил.

И о чём он говорил. В его объяснениях были слабые места, он настаивал, что идея осенила его, когда он впервые увидел голову Скрэппи Ду[2].

«Этот пёс – мутант!» – прошептал он, наклонился вперёд и в суеверном ужасе так уставился в глаза, что ненароком проткнул вязкие стены локального космовремени. Вспышка пограничной статики – и он разглядывает ландшафт, изрытый потоками лавы. Он догадался, что видит физическую голоформу новейшей истории, болезненную и разъедающую. Ползущие зелёные потоки тянулись во тьму. Переменчивые трассировки сияния причиняли муки своей незавершённостью. Они сходились в выгребной яме, сверхбольном средоточии отрицаемой вины. Эта загрязнённая земля приобрела такую токсичность, что начала взрываться, стала вакуумно‑чёрной в ядре.

Как фрактал, часть отображала целое. Скайчам увидел одновременно и генеральный замысел и субатомные данные. Увеличив приближение, он обнаружил, что поток яда движется из двух локаций, однако порождается единым событием – Перл‑Харбором. Первым источником было правительство Японии, вторым – приказ Рузвельта игнорировать предупреждения об атаке. Больной поток брал начало в фарше из 4575 человеческих тел. При быстром уменьшении эта прядь истории исчезала в мешанине окружающих деталей, которые по очереди распадались на ничтожные связи в спирали, потерянной на поверхности более крупного потока сияющего психического загрязнения. Миллиард подобных струй сползал в каждый усик сверхплотного грязевого потока, и каждый из них с рёвом несся к этой многомерной свалке подавленного отвращения. И как он хотел, чтобы это было всё.

Последующие попытки воспроизвести его случайный этерический манёвр закончились таким зрелищем, что почтенный старикан катается туда‑сюда с выражением изумления и ужаса на лице; характерная и любимая журналистами картина заняла достойное место на MTV рядом с раскрашенными клипами придуривающегося Эйнштейна. И у него была голова, идеально подходящая для шляпы с пропеллером.

Скайчам появлялся везде, где его могли услышать. Ни один респектабельный журнал не стал публиковать его статью «У Вашего Порога: Сверхмерное Положение Отвергнутой Ответственности». Один редактор сформулировал просто: «Нам рассказывают о стадном поведении табу». Другой поймал его на улице и прохрипел ряд инструкций, неслышных из‑за шума машин, потом сплюнул на тротуар бесповоротную точку. С другой стороны, ток‑шоу, когда его представляли, начинали играть ужасную тераминовую фугу. Первый заход пролил достаточно света. «Уголок психа – этот мужик заработал клеймо Седьмой Печати себе на жопу и утверждает, что обнаружил апокалипсис в ясном голубом небе. Проделал путь из самого Нью‑Йорка, чтобы оказаться здесь – встречайте, доктор Тео Скайчам». Вежливые аплодисменты и сдавленные смешки. Ведущий перегрузился многословием, он двигался к концу, как хохочущий наездник Стены Смерти. Как он туда забрался, никто не понял.

– Доктор Скайчам, вы утверждаете, что придёт миллениум, и пришельцы монополизируют индустрию канализации и сточных вод. Чем вы это подтвердите?

В потоке веселья зрителей Скайчам проблеял, что его теория совсем о другом. Торжественность его поведения только усугубила провал. Потом ведущий извергся в неистовстве на бонгах, молотил по двум летающим кукольным подносам. Скайчам хлопал глазами.

Он обнаружил, что некоторые слушатели – завсегдатаи, которые легко скатываются на издевательства.

– Знаешь ли, Рэй, твоя история жизни похожа на вырезанную из картошки.

– Знаю, Билл, именно этим она мне и нравится.

– Ты говорил, у тебя на сегодняшний вечер запасён эксклюзивчик, какой?

– Веришь ли, нет ли, Билл, но я выдра.

– Я так и думал, Рэй.

Общение вылилось в больной, истерический поток ветра, и Скайчам не смог угнаться за программой. Он начал с легкомысленного стёба Над пучеглазыми существами и закончил рёвом: «Кретины! Отказываться от собственных устоев! Гнёт прогрессирует, как всё остальное!»

Даже в серьёзных шоу его систематически недопонимали. Шоу текущих событий «Горькая Правда» целый час удивлялось, что до сих пор существуют люди, практикующие антиправительственное выживание. Когда они повторили эту мысль в восемьдесят седьмой раз, Скайчам разгневался, и финальные всхлипывания фразы «даже ребёнок знает» были восприняты как попытка вызвать всеобщее порицание. И когда его изборождённое слезами лицо заполнило экран, расплываясь и фокусируясь, пока он спрашивал «Есть ли у очевидного достижимое дно?», он был осуждён за превращение теледебатов в посмешище.

Телеевангелист обвинил его в «безбожном обозрении горнего несчастия», а когда Скайчам посоветовал ему остыть, проклял его будущими осложнениями. Всё превратилось в мрачную неразбериху, расползающуюся за пределами спасения. Видение Скайчама пошло на убыль, якобы смущённое.

Нехватки в заменителях не было. Один парень настаивал, что, мол, ошибка миллениума означает, что куклы для виртуального секса будут отказывать пользователям ввиду почтенного столетнего возраста и поломок. Другой утверждал, что постоянно разговаривает с духом Эйба Линкольна. «Общение с его шепелявой дутоголовой не принесло мне мудрости, – сказал он. – Но я всё равно счастлив». Потом он чихнул, как пульверизатор, обдав ведущего слизью.

Комментаторы, зрящие в корень, задавали только один вопрос – что он курил. Скайчам обнаружил, что хочет спрятаться. Но даже ему пришлось признать, что поворот легко не дастся, человечество жило так долго и научилось настолько малому – в том была вопиющая непокорность, которая вызывала плутоватую ухмылку на каждом лице. На этот раз людьми овладело подлинное чувство напинательского успеха и самопровозглашённой крутизны. Скайчам, наконец, начал мечтать оказаться среди них. Но когда откровение уже ускользало от него, появилось ощущение, что озорной блеск в глазах людей превратился в силу самой Земли, если смотреть с цивилизованной планеты. И его глюк в перспективе вернётся с интенсивностью горячечного бреда.

Заплыв сквозь психическое загрязнение миллиарда сливающихся желчных каналов к огромному грохочущему потоку отвергнутого разложения. Приближаясь, Скайчам видел собранные вокруг бурлящей котловины, как шарики в подшипнике, крошечные мерцающие объекты. Они висели абсолютно неподвижно на периметре медленного водоворота. От этих часовых у него побежали мурашки по коже, но он дал увеличение, чтобы разглядеть детали. Там, напротив божественно высокого водопада изменчивости. Космические корабли.

Нелепица. Висят себе.

– Если бы мы честно, здраво разбирались со своими ужасами, – объяснял он клоуну с пурпурными волосами, ведущему слота общественного пользования, – а не избегали их, отбрасывали и забывали, энергия тех событий была бы естественным образом перепоглощена. Но мы обращаемся с ними не лучше, чем с радиоактивными отбросами – и там, куда мы их сваливаем, им совсем не рады. И самые свежие отбросы вернут нам первыми.

– Последний вошёл, первый вышел, хех, – сказал клоун угрюмо.

– Именно, – сказал Скайчам.

– Ладно, я бы с удовольствием помог вам, – заявил клоун с бесцеремонной искренностью. – Но я всего лишь клоун.

Вот до чего он докатился. А было ли что‑нибудь? Не сошёл ли он с ума?

До падения мяча в Тайме Сквер счёт уже пошёл на дни, Скайчам превратился в затворника, задёрнутые шторы, пустые бутылки. Он лежал на спине, скованный равнодушием. Слишком дорого за попытку разворошить улей. Власти даже не озаботились демонизировать его. Стало очевидно, что у него ярчайший упадок сил, слишком близко он всё принял к сердцу и слишком много показал на публике. Сможет ли он уехать, начать жизнь с нуля? Всё вокруг незнакомое, неживое и сцепленное. Он снова видел призраками на потолке сотню тысяч гражданских с Гватемалы, убитых армией при поддержке США. Потом он нашёл информацию, но как он мог узнать её до видения? Он смотрит только CNN. В мощнейшем спазме логики Скайчам сел на диване.

В этот момент зазвонил телефон. Парень с телевидения обвинил его в преступной банальности – смеялся, что у него есть возможность вновь обрести себя и возвестить массам очередную ересь. Скайчам согласился, слишком вдохновлённый, чтобы протестовать.

Передача называлась «Полоумная Арена» и собирала сливки товарищей в шапках из фольги, чтобы изысканными разборками насытить последние часы перед поворотом. Эти сплетённые общие муки все идиотических экспертов и угрюмых ворчунов ускорялись и замедлялись забытыми препаратами и карандашеломным перфекционизмом режиссёра. Один из психов в последний час будет коронован как Король Фриков. Критерий отбора – экстремальность и отсутствие стыда за кафедрой. Выставить себя на осмеяние или даже стать королевским посмешищем – Скайчам восхитился ювелирной подгонкой надежды и тщеславия. Может быть, ему выпадет шанс. В противоестественном состязании, что может быть невероятнее правосудия?

Глаза ведущего были как изюминки, они возникли, чтобы обстоятельно блокировать его лобные доли. Гости появлялись из пустозвонкой бочки, и он расставлял их со снисходительной демонстрацией интереса.

Человек с веточкой в руках упомянул поворот.

– Всё, что я могу открыть, – сказал он, отмеряя слова, как череду искушений, – он будет обескураживающим. И будет стоить очень, очень дорого.

– Мне? – спросил ведущий, и аудитория захохотала.

– Мне, – ответил человек, и они прошли между рядами.

– Возведите в обычай обезьянье кривляние, – заявил другой гость. – Удовольствие использует мускулы просвещения.

Потом он привёл вопящего шимпанзе, уверил всех, что его зовут Рамон, столкнул его вниз и сказал:

– Вот так вот.

Скайчам сказал ему, что тот играет в опасные игры.

Старик с печальными глазами огласил своё суждение.

– Закат бороды стал закатом современной цивилизации.

– Каким образом?

– Таким, что время, потраченное на отращивание бороды, потеряно. Теперь же усмирите эту чужеродную меланхолию – давайте сожжём ноги вот этими спичками и возопим громко.

– И… извиняюсь… что…

И старикашка станцевал на столе странную джигу, кудахтая высохшим горлом.

– Один удар по голове, и он оттанцуется, – прошептал кто‑то за камерами.

Другой подозреваемый был инспектором манежа в Цирке Омара, он хлестал на портативном манеже этих безответных тварей, словно наступающий выводок дьявола.

– Придёт время, – объявил он – когда эти матери обретут тишину.

И с этими словами полоснул кнутом омара сбоку от себя, развалив его напополам.

Маленькая девочка прочла стихотворение:

 

За ответами живут журчалки,

по сути, благочестивые,

но они ничего не сделают для меня.

 

Один парень с каменным лицом заявил, что рыгание – подлинная речь. Другой показал окаменевшие шары помёта мамонтов и сказал, что они «просто ждут своего часа». Другой спокойно сообщил, что у него в груди бьётся «пылающее сердце», и он рассчитывает, что оно сможет подтвердить или опровергнуть все прочие случаи.

Очередь дошла до Скайчама, которого ведущий считал суровым воином среди толпы несущих чушь во имя сиюминутной славы. Лицо ведущего было подобно стене, покрытой граффити, когда он слушал, как пожилой мужчина расписывает титанические выводы.

– Никто несвободен, пока все несвободны, верно? – таким знаменем он взмахнул в ответ.

– Пока кто‑то несвободен.

– Безвоздушные марсиане всё ещё задыхаются в городе со сломанной геодезией, – объявил он и не дал ни одной нити к своему вопросу. Исторгнув смех из озадаченного молчания Скайчама, он продолжил:

– Эти марсиане, что они имеют против нас?

– Не марсиане – метаверсальные обитатели гиперпространства, которое мы используем как шкаф для скелетов. Ужас с истёкшим сроком годности выбрасывают из головы с претензией на то, что урок выучен, и длительность срока годности сокращается до минут.

– Не понимаю, – сказал ведущий с долей вызова.

– Медиа верят в решение любой ценой, и таковы только люди. – Снова замогильный стиль Скайчама пришёлся точно к месту – в зале раздавалось много смешков, когда он хмурился, как шеф‑повар. – Забыть проще, чем осознать.

– Так вы критикуете это евангелическое побоище.

– Я не…

– Простыми словами, для простого человека, – брови в припадке иронии задвигались так стремительно, что исчезли в размытом пятне, – как могут эти тела плыть в «гипер» пространстве?

– Всё, в чём заключена жизнь, имеет эквивалентное эхо в суперэтерическом; если их выгнать в телесное, эти этерические отзвуки получат физическую форму.

– Bay! – возопил ведущий удовлетворённо, и аудитория взорвалась аплодисментами – именно ради такой полоумной хрени они и пришли сюда. – И почему они прибудут именно в этот момент?

– Тем, кто взялся за эту работу, надо синхронизироваться с нашей культурой – это адекватно и изящно!

Аудитория заухала, восхищённая искренностью идиотии.

– Одно хорошо, – когда тебя игнорируют, можно говорить правду безнаказанно.

– Но я назову вас мошенником, доктор Скайчам. Эти вербальные манипуляции вызывают у честного человека бурю под волосами. Эпитафии на могиле должны соперничать с обществом? Не думаю. Где свет и тень?

Скайчам нагнулся вперёд, трясясь от возбуждения.

– Вы унижаете меня, ибо я ожесточён и зол на весь мир. Но не стоит пинать человека, когда он упал, и так я забочусь о мире.

И в этот момент шимпанзе Рамон запрыгнул ему на голову и принялся с воплями молотить лапами.

– Доктор Скайчам, – сказал ведущий, – если вы правы, я обезьяна.

Победителем объявили инспектора манежа в Цирке Омара. Человек с пылающим сердцем умер от коронарного тромбоза, а мужик с окаменевшим навозом бросил его в аудиторию и вырвался прочь. Для церемонии коронации установили трон в форме половинки скорлупы гигантского ореха. Скайчам чувствовал себя легко и непринуждённо. Он достойно защитил свою честь. Он наслаждался желе и мороженым на фуршете, устроенном за сценой для участников. Даже то, как комично шимпанзе швырялся едой, вызывало у него улыбку. Он доброжелательно обратился к победителю:

– Поздравляю, сэр. Эти ваши омары – жестокий вызов человечеству.

Победитель уныло посмотрел на него.

– Я люблю их, – прошептал он, и бригада гримёров утащила его назад.

В момент поворота Скайчам вышел из здания студии через боковой выход, руки – глубоко в карманах куртки. В фетровой шляпе, заслоняющей небо, медленно брёл он по узкой улочке, полностью накрытой панорамой шасси космолёта.

В последний час, когда дурни давали пресс‑конференцию на колёсах обозрения, а верных священников арестовывали на расширенных улицах, сотни многомерных кораблей вспухли поблизости, с включёнными щитами свой‑чужой. Без защитных полей появились они в стратосфере подобно новым лунам. Теперь они стекали на позиции над каждой столицей в мире, и ускользнуть было невозможно. Пятнадцать миль в ширину, эти громадные машины затемнения проревели по небу, как медленно закрывающаяся крышка гроба. Нью‑Йорк был накрыт летающим городом, чью лепестковую геометрию предполагали по секциям, видимым над ущельями улиц. Серые иероглифы с нижней стороны были башенками, надстройками и структурами размером с небоскрёб. Центральный глаз, сокрытая в тенях вогнутость шириной в милю, завис над центром города, когда грохот возвестил остановку ландшафта, а другие корабли заняли позиции над Лондоном, Пекином, Берлином, Найроби, Лос‑Анджелесом, Кабулом, Парижем, Цюрихом, Багдадом, Москвой, Токио и каждым мегаполисом, который имел основания быть центром злости. Один угнездился низко над Белым Домом, как инвертированный собор. В свете раннего утра они висели неподвижно и тихо. Мрачные, не взирая на солнце.

Президент, мужик с волосами цвета грязного айсберга, натянул второсортную улыбку и говорил об осторожности и альтернативах. По всему миру нервы натягивались струной от благоговения и неопределённости. Движение замерло. Фанатики устроили гуляния. Если не слова, то имя старика осталось в памяти – женщина держала в высоте знак «Я – Небо люб»[3].

Города ждали под немым, тяжёлым воздухом.

Над Белым Домом извергся скрипящий шум. Центральный глаз корабля распахнулся. Разломы на поверхности раскрылись, как серебряные крылья жука, массивные стальные двери тяжко пошли вниз.

По всему миру происходило то же самое, серебряные цветы распускались над Парламентом, Уайтхоллом и мёртвой Темзой; над зданием Рейхстага, над Международным Банком, над Пекинским Политбюро.

Глаз блюдца над Вашингтоном открылся, эхо рёва механизмов постепенно замерло. Зрители тянули головы в попытке заглянуть внутрь.

Всё замерло на два удара сердца. Потом крошечная слезинка упала из глаза, расплескавшись на крыше Белого Дома. А затем другая, падающая, как белая крупинка снега. Это были тела, два человеческих трупа, и чаще, чаще душ из тел увеличивал напор с каждой секундой, некоторые уже пробивали крышу, некоторые скатывались на землю, подскакивали, ударяясь о газон, разрывались, окрашивая портики красным. А потом глаз начал рыдать.

По всему миру глаза начали рыдать. Со странным, протяжным, мультифоническим воем ошмётки мертвецов падали дождём с неба.

Шестьдесят шесть забытых пенсионеров, похороненных в братской могиле в 1995 году, упали на чикагский собес[4].

Сотни чёрных, убитых в тюремных камеpax, стучали в крышу Скотленд‑ярда. Тысячи зверски уничтоженных жителей Восточного Тимора были сброшены над зданиями Ассамблеи в Джакарте. Тысячи убитых при пробной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки летели дождём на Пентагон. Тысячи запытанных до смерти нахлынули на Абуджу.

Тысячи суданских рабов падали на Хартум. Живущие на границе Красные Кхмеры обнаружили, что их дома стоят в центре горы высотой в милю из месива внутренностей трёх миллионов Камбоджийцев. Тысячи членов племён были сброшены над парламентом Бангладеш и Международным Банком, последний уже безнадёжно завален телами всех цветов кожи.

Берлин немедленно утонул в крови, улицы забиты жертвами от стены до стены. Пекин завален ошмётками тел студентов, подростков и младенцев.

На Пентагон обрушилась особо выдающаяся волна, она снесла здание не хуже бомбы террористов. Жертвы Перл‑Харбора падали на Токио и Вашингтон поровну. В Америке улицы были затоплены японцами, греками, корейцами, вьетнамцами, камбоджийцами, индонезийцами, доминиканцами, ливийцами, тиморцами, жителями Центральной Америки и просто американцами, и на всё опустились облака дрезденской крови.

Лондон превратился в бурлящий коллектор, когда начали падать тела. Парламент разлетелся, как спичечный домик. На Стрэнде живые убегали от катящейся стены мёртвых. Цунами безглазых немцев, индийцев, африканцев, ирландцев и гражданских англичан нахлынуло на здания, сплющившиеся под давлением. Машины тащило по улицам, переворачивало и заливало. Кадавры вытеснили воду, и Темза вышла из берегов.

Не сохраняемые больше отречением, они начали превращаться в слизь. Кровавая ковровая бомбардировка забрызгала пригороды, а следом, как лава, по улицам потекла людская биомасса. Дешёвые человеческие осадки из‑за пренебрежения муками и войны ради прибыли. Первая волна. Только последние шестьдесят лет – пока; рыхлые, словно вспаханный мусор, они разливались по карте как красные чернильные кляксы, стремящиеся расплываться и сливаться.

В 8.20 на Центральном Вокзале Скайчам сел на поезд на север до Амтрека – там решили не прекращать работу из‑за трупов. Мрачный, смотрел он на залитый дождём горизонт – пылинки, пляшущие в лучах света – и, немного времени спустя, он тихо сказал:

– Всего наилучшего.

 

Пистолет Сири

 

– Что ты делал в Вашингтоне, Атом?

– Проверял свои гражданские права.

– Умник, да?

– Где ты был шестнадцатого июня? – спросил второй коп.

– Прятал сгусток информации в подвале.

– Умник, – буркнул первый, кивая.

Хороший день – на улице солнечно, и кровотечение не слишком сильное. Я сидел в воплебудке, как пуля, потерявшая остроту у меня в ноге. Эти двое агентов подрубили меня к полиграфу. Я обошёл директивы Виттгенштейна, и мы воевали по полной программе.

– Могу я позвонить? Надо стукнуть телеграмму моему раввину.

– Будешь дальше водить нас за нос – Шеф Блинк прорвёт тебе новую дырку в жопе.

– Как раз хотел новую дырку, когда он может подъехать?

– У тебя есть пистолет под названием Славная Рука, Атом?

Я свернул никотиновую самокрутку и раскурил её.

– Ладно, ребза, вы меня поймали. Расскажу, как оно всё было. Давайте посмотрим.

И я изложил нижеследующее, начиная с того, как жил в офисе на Улице Святых и гонял балду по стенам. Люди думают, что мой бизнес – корчить из себя сверхмозг перед богатыми клиентами, рассекающими в коляске по теплице с мухоловками и септическими орхидеями. Пропавшие дочери там всякие. На самом деле я сидел в раздумьях, когда зазвонил телефон. Судя по голосу, Сири Мунмьют кипела эмоциями.

Она объяснила, что её разыскивают за все дела. Она никогда не стремилась к идеальному преступлению, как не ценила принцип Готье – торжества правильности формы. Я же знал, что девушка может быть идеальна благодаря своим недостаткам. Вопрос чисто субъективный.

Сири ценила безупречность – ту, которую можно измерить. Безупречное преступление похоже на бриллиант, в котором ни грани, ни глубины не замутнены легитимностью. Оно пропитано преступностью, каждое движение от начала до конца нарушает закон. Это было умственное преступление, которым Сири занималась последнее время, и поскольку каждый год в кодексы добавляли тысячи законов, осуществить его становилось всё проще. И она его совершила, каждую секунду наполняя таким количеством нарушений, сколько влезало. Её имя пронеслось по копсети как сыпь.

Сири обрушила на меня шквал мыслей, что необходимость избежать обнаружения перестала быть стимулом и что она страдает от нового вызова, а я на это заметил, что если бы она не была осторожна, она давно бы сидела в труповозке с глазами трески. Сири вещала в трепете перед явлением элементарной физики – сингулярностью, точкой, где все известные законы нарушаются. Если материя должна расширяться, то сингулярность съёживается. Если свет способен изгибаться, то в сингулярности он прямолетящий, как доска. Там, где законы созданы, чтобы описывать поведение, эти чужаки появляются каждую пару месяцев; но там, где законы созданы, чтобы предотвратить поведение – как у людей, – они происходят несколько раз в секунду. Свежие законы откровенно неверны, так что безупречное преступление суть утверждение единой истины.

– Сири, – заявил я, – ты что, не понимаешь, что копы всё выяснят и всё испортят со скоростью, достойной лучшего применения? Такой древний модус операнди – как мутант, запертый в башне.

Сири заметила, что я не сумел оценить завершённую степень, которая так её восхищает. Она переполнялась качеством и стремилась выразить его любой ценой.

– В этом есть смысл, Атом. Я так всё устроила, что совершила несколько сотен преступлений одновременно, и я чувствую, как меняется атмосфера – словно мои нарушения достигли такой сверхплотности, что начали взрываться.

– Как чёрная дыра, схлопывающаяся в себя?

– Именно.

– И как ты себя чувствуешь?

– Как божество. Можешь подъехать?

Когда я приехал туда, территория находилась под колпаком копов. А за ними была дыра в пространстве, вьющаяся спиралью, как вода, уходящая в сток, торнадо света, всасывающее ошмётки бумаги и глыбы камней. Солдат Марта Нада стоял у заградительной ленты, орал в мегафон, и я пошёл поспрашивать его. Он не озаботился приглушить свою оралку.

– А, привет, Атом. Тут какая‑то сингулярность, её гравитация настолько велика, что затягивает даже дыры. Мы потеряли пятерых офицеров, подошедших близко к этой штуке.

– Они уже в курсе, откуда она взялась?

– Пока гадают. Осечка лясомёта? Этерика? Может, эсхатологическая винтовка, мил человек.

– А, ясно, спасибо, Марта.

– Всегда рад, Атом.

Ну, придёт день, принесёт проблем. Но ситуация развивалась; её следы проявились в том, что произошло следующим вечером, когда мне пришёл телекрик от Близняшек Кайер. Эти лысые, как пробка, милашки – криминальные дизайнеры, ‘они проверяют места преступлений, далеко выходящих за рамки текущей систематики нарушений. Принципиально новое преступление стало редкостью, такой же драгоценной, как белое золото. Они вписались в Вашингтон с теорией, что цель практически не движется по оси. Я прорвал ограждение, чтобы увидеться с ними в комнатушке, такой крошечной, что им пришлось спать в зеркале. На самом деле то была мастерская цифрового оружия. Переместив сферу оружия из промышленности на рабочий стол, Преступный Билл освободил его для безграничного конфигурирования. Близняшки были из тех, кто обновляет вооружение на лету.

– Сири послала письмо «для предварительного просмотра», – прощебетали они в унисон. – С настоящими глазами.

Близняшки дали мне тек с примесью сарказма, и так сильно зашифрованный, что его невозможно растопить до появления смысла. Словно порка двойной спиралью. Я, наконец, извлёк факт, что Сири послала им и‑мейл прямо перед своим крещендо, но в тот момент в их кузницу подали питание, и сообщение просочилось в пустой оружейный скелет, лежавший подготовленным к запечатлению.

– Что было в сообщении?

– Ряд команд, – ответили они. – Два миллиона знаков.

– Слушать ваши умствования хуже, чем жрать волосы, – заскулил я в нетерпении.

И тут правда вспыхнула в моих лобных долях – единственный способ добиться той плотности нарушений, которой так вожделела Сири – хакнуть их, инициируя тысячу ограблений, мошенничеств и вторжений в единую долю секунды. Программа, которую она создала, пролилась в дизайн оружия, остывающий в кузнице Близнецов. Они открыли панель и обнаружили пушку, подобную жестяному патрониту с подцепленным стволом и укороченной рукояткой от Стейра. Спиральные барабаны смотрелись весьма модно. Каждая часть существования – гобелен китча.

– А в жопе этерический пробник, – сказали Близняшки. – Этот револьвер – её наследие и кульминация, тенемальчик, её бочка тёплого пепла. Она хотела бы вернуться домой.

– Вы хотите сказать, я должен забрать его и зарядить? Нет, только не я. Копы правильно говорят, что любая пушка в итоге стреляет, есть ли на то причина, нет ли.

– Истину глаголешь, тенемальчик. Будь осторожен.

Мою машину подменили на надувную реплику, которая взорвалась, когда я сунул ключ в дверь. Так что я сел на дребезжащий поезд до Светлопива. Один на весь вагон, пока внутрь не впузился жирдяй с перетяжкой на животе. Оглядел пустые сидения, дотопал до меня, уселся напротив. Глаза на подушке его головы следили за мной, пока по нам проносились полосы света и тьмы.

– Разглядывание само по себе награда.

– Есть такое дело.

В кармане длиннополого пустоплаща пулежор пылал у меня в ладони.

– Сбрей волоски с морды мотылька, и что ты получишь?

– Фэтти Эрбакла?

– Подумай получше.

– Тебя?

– В тютельку. Табс Родник зовут. Родник по имени, родник по сути. Коп в отставке, но держу нос по ветру. Знаешь, почему я всегда считаю себя на дежурстве?

– Неспособность к фальсификациям обломала тебе карьеру?

– Не‑а. Зацени.

Он воздел себя вверх, встал в проходе и начал крутить руками и ногами ровные, пугающие фигуры. Этот медведь танцевал, как мультяшный робот. Потом сел, довольный и пыхтящий.

– Знаешь, где я научился так танцевать?

– В академии клоунов?

– Не‑а. – Он достал некое подобие мобильника. – Знаешь, что это такое?

– Скрэмблер на прямой связи с цирком?

– Не‑а. Двусторонний сканер. Узнаю о свежем жмуре, иду, сканирую рисунок на полу. Всё началось два года назад. Я вертел фотографии мест преступлений – знаешь, очертания трупов мелом на полу? Вышел эффект мелькающей книги, как будто контуры человека танцуют. И я подумал – найду хореографа, мы тут сидим на золотой жиле. Сделаю танцевальные номера за каждый месяц последнего года. Множественные убийства я связал в целые пьесы. Что я изображал? Скомбинированные пятьдесят мест преступлений, в январе, в централе округа Колумбия. Я работаю в Колумбии, но услышал про большие модные дела в Светлопиве, йо? Воронка, дурацкое место преступления, меловая линия потрясающая, хочу записать. Ты из Светлопива? Какой там цвет?

– Красный.

– Ясненько. У вас там электростул? Мы в Вашингтоне пользуемся газом. Народ говорит, банка смертников зябкая, как иные убийства, но я думаю, это преступление страсти. Да, редкий день, когда я забываю восхвалить тех, кто дал нам карт‑бланш на принуждение. Их и пустопорожние медиа. Поддерживают нас – объективных, критикуют нас – пристрастных. Могу выдать дюжину банальных прецедентов. Только уважения не хватает. Куда девалась вера в высшую власть?

– Сгорела в сельских фетюхах?

– Не‑а. У среднестатистического бирлайте‑ра морали как в чёртовом колесе. Что с вами, люди? Парень, ты меня слышишь? Будут шаффлборд и апельсиновые стены, пока не поймёшь, что ты бежишь голый через ферму аллигаторов…

Его слова стимулировали мой сон – скука всегда была тяжелейшим булыжником в оружейной закона. И мне снилось, что я клоун за рулём грузовика с динамитом. Края пропасти размыты, как цепь пилы. Сири сидит рядом со мной в красно‑пятнистых дангари.

– Что там сказали Близняшки? – преспокойно спросила она. – Там больше искусства, чем науки, или всё‑таки в основе лежат суровые принципы?

– Т‑т‑ты не видишь, я же ни хрена в этом не рублю? – взвизгнул я, выкручивая руль, и тут лопнули шины, вырвав меня из сна.

Табс Родник был одет так же, как Сири во сне, и смотрелся поражённым, как неминуемо, выснайперенный сенатор. Артериальная кровь туманилась и кружилась между нами, выпадая нежным дождём. Я прострелил себе дырку в ноге. Недоумение копа в отставке бросалось в глаза, как голодная кошка.

– Ни х…

Я склонился пред его приговором так быстро, что сломал ему нос. Тем временем станция со скрежетом приближалась. Он что‑то гундел про парафин и смерть, когда я выпрыгнул на платформу и пошёл к турникетам вместе с парой дюжин человек. В меня добавилась пуля и тонкие потёки запёкшейся крови. Вопль сзади‑я повернулся, чтобы увидеть, как Табс сгибается, ловит воздух ртом, свет падает на него и гаснет. Он был вакуумом. Ломлюсь через турникет, ощущая себя посторонним.

Когда я пересекал вестибюль, всё вокруг было в невероятно высоком разрешении. Я видел пороги нарушений, пересекаемые, когда люди лезли без очереди, отвешивали оплеухи, пялились – каждая голова как отравленный потир. Кирлианов фронт бури столкнулся с приливом толпы. Вымышленные линии закона пересекались в воздухе, тонкие и накрученные, как паутинка. Когда я проходил мимо, они съёживались и исчезали, как волос в огне. Я спрятал пушку в камеру хранения и свалил.

У себя в инкрустированном морскими желудями офисе я всё рассказал своей девушке и техническому советнику, и она сказала, что нет более фрейдистского варианта, чем пистолет, стреляющий в туннеле. Я сказал, что Фрейд может пойти погулять, она ударила меня по яйцам, я отрубился и провалялся там шестнадцать часов, пришёл в себя, только когда приехали копы.

– И вот я с вами, сижу в воплебудке, – учтиво сообщил я двум следователям.

– И ты, конечно, не знаешь, почему Президента нашли головой во рту мумифицированного кодьякского медведя. Крайне голого и несколько мёртвого. С пятью ярдами китайской шутихи в жопе.

Они показали мне фотографии с места преступления.

– Можно я их оставлю себе?

– Атом, твоя история не катит. И ей до боли не хватает вещественных доказательств. Но мы можем взломать каждую камеру хранения на вокзале Светлопива, и если найдём пушку, то засадим тебя как соучастника Сири. Так что ты по любому попал.

Скоро копы решили, что убивать меня необязательно – об этом я думал годами. Я мог говорить, что угодно и обвести полиграф – пуля Сири обрабатывала реакцию совести. Но героического подхода не было – я выстрелил случайно, немотивированно, и сам в себя. Близняшки хорошо прикололись.

Хуже всего, что у копов был пистолет, хотя они этого и не знали. На станции в Светлопиве тысячи камер хранения, и в каждой – по пистолету.

 

Зубодробитель

 

Терри Тантамаунт жил как котёнок, преодолевающий ступеньки на лестнице вверх. У него не бывало даже проблеска идеи, что правильно сказать в каждой конкретной ситуации. И, похоже, вообще специфическое представление о правильном и неправильном.

– Тебе не кажется, что я набрала вес?

– Да, слава Богу.

Однажды на вечеринке он взял двух омаров и изображал, как они беседуют – даже здесь он не выпердел подходящий обмен фразами. Люди вздрагивали от смущения. Иногда его пытались защищать, но чаще он видел разочарование, презрение, злость – даже отвращение.

– Только не говори, что всё это время спал.

– Ладно.

Иногда он жаждал ответа, заключённого в вопросе, но это казалось столь абсурдным обманом – неужели люди так плохо о себе думают, что стремятся обмануться?

– Эй, детка, если бы я была не в курсе, я бы сказала, что ты ревнуешь.

– Есть такое дело, киска моя.

В детстве эти промахи были непосредственны, как горелый пирожок, но время плелось, и они стали тусклыми синяками перманентных побоев. Он выяснил, что «Как дела?» это не вопрос, и прочие основы. Но не понимал их и мог только склонить перед ними клюв. Как поступить? Отрастить шкуру гордости? Притворяться безразличным? Истинная мука без ада.

– Республиканец или демократ?

– Мне надо из них выбрать?

Причудливые представления Терри о честности и смысле сделали его известным, подобно горящей шине. Если с них прямо требовали бумаги, люди демонстрировали абсолютную решимость уйти от проблемы, а Терри обычно чувствовал жалость и уступал. Загнанные в угол, они впадали в ярость или как минимум врали напропалую, дабы при первом удобном случае скрыться. Казалось, они тщательно взращивают чужие мнения.

– Угадай, что у меня есть.

– Хитро запрятанная повестка дня? Сначала он думал, что его девушка Янда сможет обучить его репликам в этом рабоче‑крестьянском фарсе. Но сначала она пыталась отвертеться, потом краснела от стыда.

– Никто не задаёт такие вопросы, – говорила она. Но вот он был Терри. У него не было выбора – только притвориться, что он другое имел в виду. На этом пути лежало безумие. На каждой заре он читал простую, благородную молитву коммуникабельности.

– Что там с Янки?

– Ага, что там с ними?

Но факты обнаруживаются там, где соблазн светит ярче всего. Терри заметил, что Янда всегда получает кучу писем – минимум один пакет. Однажды ничего не принесли, и её это выбило из колеи. Она даже наорала на него в середине разговора:

– Что я, по‑твоему, должна на это ответить? – Единственный раз, когда она не знала свою часть диалога.

Идея вкралась к нему в голову, как лиса, ползущая на брюхе под забором. Когда через пару дней Янда ушла, он обыскал дом. Под кроватью лежал почтовый конверт, внутри – листочки сценария. Драгоценное сокровище.

– Тебе не кажется, что я набрала вес?

– Конечно, нет.

– Только не говори, что всё это время спал.

– Конечно, нет.

– Эй, детка, если бы я была не в курсе, я бы сказала, что ты ревнуешь.

– Конечно, нет.

– Республиканец или демократ?

– Демократ.

– Угадай, что у меня есть.

– Здорово – люблю эту игру.

– Что там с Янки?

– Ох, четвертая и трое играют на их тридцатиярдовой линии, и остаётся только сорок секунд.

Сценарий прописывал правильную реакцию на каждую фразу Янды. В тот вечер он отбил каждую её подачу, и её лицо расцвело. Сначала Терри нравилось, как она верит, что это он, но её блаженство быстро вызвало в нём отвращение. Она совсем не ценит подлинный слог? И текст был такой квёлый, без тени вдохновения. Ему пришлось сдерживать себя, чтобы не добавить брызги красок. Но он знал, это напрягает людей.

Он отследил источник почты – комплекс в городе. Он алкал обнаружить что‑нибудь интересное – бункер 1 в стиле Маунт Везер[5] или Пинайский Тайный Форум[6].

А нашёл безлюдную фабрику, не испускающую ни луча света. Те же бежевые потоки диалогов непрерывно перерабатывались под серыми трубами, слепое производство тождественных кодов, перевязанных и помеченных для доставки. В этой автоматизации не было ни чувствительности, ни озлобленности. В столь убогих писаниях энергия ни рождалась, ни разрушалась.

Проверив записи, Терри выяснил, что его сценарии по ошибке доставляются некоему Телли Тантамаунту в том же городе. Он высадился у дома того мужика, и у дверей его приветствовал обезумевший, яростный человеческий обломок, нервный кадавр с шариками дезодоранта вместо глаз.

– Скока повторять, мне их не надо! – визжал он в ужасе. Сердце Терри потекло сочувствием.

– Телли? Я знаю, через что тебе пришлось пройти. Ничего не срастается? Тебе присылают сценарии, написанные для меня. Тупой админ.

Мужик воткнул.

– Я… Я прямо не знаю, что сказать.

И Терри увидел, как по тому разливается облегчение, выжимая слёзы на лицо.

Перечитывая старые сценарии, которые мужик дал ему, Терри шёл домой. И он должен был ЭТО говорить? Тягомотина, безвкусная и фальшивая. Неудивительно, что люди стыдились признавать – они поставили эту муть превыше собственного духа. Он давно подозревал, что если раскроет природу игры, всё равно сочтёт её слишком тупой и бестолковой, чтобы начать играть. Стать таким, с сердцем, как у курицы? Прожить свою жизнь как катушку плёнки? Навсегда закрыться от проникновения в оригинальность? На кой шут? И что ему останется? Для сравнения, его сегодняшняя жизнь, беспокойная и тяжёлая, кажется забавным приключением.

Может, ему повезло. Он чувствовал беспечную свободу, его конечности в суставах сочленялись светом, и в то же время его сердце кровоточило состраданием к прохожим. Вот он мучается, и вот они все тоже здесь, без врождённой искры, чтобы бороться или признаться.

– Трудная была поездка?

– Янда, – сказал он, тяжело опускаясь рядом с ней и швырнув сценарий. – Послушай. Я не стремлюсь к просвещению. Небеса не любят ни умников, ни интеллектуалов. Этот корень в голове причиняет неудобство, я уже понял, и я должен, наверно, сказать, извини, хотя это просто попытка угадать свою фразу. Но я хочу, чтобы ты знала. Несмотря на то что твои суждения – баррикады перед правдой. Несмотря на твоё стремление жить исключительно ради мелочей. Несмотря на твои титанические усилия похоронить себя, растоптать свой разум и испепелить мужество. Несмотря на твою попытку уничтожить все отличительные черты – я вижу тебя. Детка, ты – ангел. Безумная, мягкая на гранях, испуганная ты адски мучаешься тем, что имеешь. Я люблю тебя до самого мельчайшего атома. Что ты на это скажешь?

 

Бивень

 

После дерзкого ограбления Лёгкий Фортеза испытал странное нежелание снимать маску. Это было приветливо смотрящее на мир лицо слона. Вообще‑то он не участвовал в таких ограблениях, не говоря уже о том, чтобы в процессе превращаться в чудище с бивнями. Он любимый племянник Эдди Термидора, главаря группировки, ему всё прощалось. Но когда он проходил в морде целую неделю, шапки дома устроили на эту тему заседание.

– Значит, у него проблема с мироощущением, – пожал плечами Ларри Крокус и захрустел пальцами.

– Мироощущение, – хрюкнул Мори.

– Может, переходный возраст? – сказал Сэм «Сэм» Бликер.

– Возраст, – хрюкнул Мори.

– Мужики, смерти вы моей желаете, – засмеялся Барри Ноуздайв.

– Смерть, – хрюкнул Мори.

– Я к тому, что он же ничего плохого не делает, – продолжил Ноуздайв. – Может, он так развивается под давлением.

– Он представляет опасность хорошего примера, – прошипел Шив, трогая нож.

– Точно. Мы подмочим нашу репутацию.

– Смерть, – хрюкнул Мори.

– Мы не можем потерять Фортезу, – заявил Ноуздайв. – Он хорош – незаменим.

– Похоже, он без напряга сам себя заменил слоном, – без интонаций проворчал Мистер Флек. Он был не тем человеком, кто повышает голос, чтобы его услышали, – и его таки никто никогда не слышал.

– Это тоскливое млекопитающее, – прошипел Шив, – волоокое и загадочное, убьёт нас всех.

– Шеф даже не знает, что Лёгкий выходит в этих выставочных штуках, – добавил Бликер. – Когда ему доложат, наши ноги сунут в пустой тазик судьбы и зальют будущим по колени.

– А уши забьют мини‑овощами, – прошипел Шив.

– Давайте я поговорю с мальчиком, – проворчал Мистер Флек. – Он мне доверяет.

По традиции старика никто не услышал.

– Смерть, – хрюкнул Мори.

Мистер Флек навестил квартиру Лёгкого, чтобы в дружеской обстановке обсудить решение ребят переселить его на кладбище слонов. Пока он ждал в гостиной, ребята установили бомбы на каждом углу здания, сознательно избегая методов групповой работы. Процесс запустил одиночка, отправив в небытиё и Мистера Флека, и квартиру, и федералы наступили на горло информации о других, решив, что произошла очередная небрежно проведённая спецоперация. Термидор зафиксировал групповой стиль, но счёл, что виновна конкурирующая группировка – может, Бетти выбирается из своих пластов. Полагая, что мертвы оба – и Лёгкий, и Мистер Флек, он объявил бандитскую войну.

Тем временем Лёгкий летел на скользуне глубоко под землёй в Светлопив‑сити, слишком усталый и сбитый с толку, чтобы мстить. Он кого‑то оскорбил, что‑то нарушил? Почему он докатился до нелепой рутины побега? Он знал, что те, кто подозревает, что он выжил, изгнали его из своей жизни. Слёзы, жирные, как клей, текли по его лицу.

Но, наконец, он обнаружил, что в отношении масок не одинок. Есть даже группа поддержки для преступников как раз в его положении. Однажды вечером он слушал, как его брат по страданиям обращается к группе.

– Меня зовут Джош, – говорил брат. – Я ношу лицо Ньюта Гингрича уже… да, три года. В отличие от вас, я этим никогда не гордился. Но я намерен вытерпеть оскорбления, презрение, ненависть – и прожить свою жизнь как можно лучше. Вот всё, что я хотел сказать.

Когда Джош садился, ему аплодировали. Позднее Лёгкий слышал, что пластический хирург переделал маску в Бориса Карлоффа, укоротив лоб.

Но в тот вечер, когда Джош сел, Лёгкий узрел бледную лошадь, сидящую справа от него, – самое лощёное создание, какое он только видел. После встречи она подошла к нему.

– Тебе, как, впрочем, и мне, это уже не нужно, бивнявый.

– А чего ты здесь?

– Ищу злую волю. Я Леди Мисс В. Сокращение от Вольтер – я хозяйка «Кулака Иронии» под Улицей Валентайн. Смирению на земле всегда рады, Лёгкий.

Девушка‑пони вела его через город и вниз по лестнице к входу в подвал. Она указала на экспонометр над дверью, чтобы измерять интенсивность мерцания ПВК[7], и ввела его внутрь.

«Кулак Иронии» высвечивал все душевные кости сердца. Перед тем как стиснуть зубы от отчаяния, посетителям неплохо бы сунуть в рот щедрый шмат резины. В исчёрканной лазерами толпе стоял Чуй Индевор, скелет, залощенный во влажную замшу, Энни Дробек, которая разъединила кожу на голове, чтобы сделать съёмный женский капюшон, Тед Глут, человек, запертый в теле копа, и сотни тех прочих, кто, измученный скребущими взглядами унывающей Америки, принял решение стать системным объектом внимания. Кто‑то отрастил бороду, состоящую исключительно из лицевых мышц. Другие напрямую запятнали черепа подобиями собственного лица, чтобы сохранить индивидуальность в могиле. Чёрный парень покрыл всё тело татуировками флага США, что могло вылиться в обвинение в оскорблении полиции. Пары, разыгрывающие похищение инопланетянами, считали общим местом толпу клизм. Будда Струп заменил глаза скомканными докладными и тоскливыми апологиями. Ариэль Хай‑Блоу оказался таким инвертом, что прилепился к потолку и положил зеркало на пол.

– Молекулярный растворитель, – засмеялся он, и Лёгкий в испуге поднял взгляд. – Я могу заглянуть тебе в штаны.

FMJ[8] пистоглавый носил костюм пули и стребовал у Леди Мисс соорудить гигантский Чартер Армс 44 Спешиал по его точным спецификациям.

– Прямо сейчас, – сказал он.

– Давай, подруга! – заорал Ариэль с потолка.

Близняшки Кайер сидели в углу с парнем в пустоплаще – одна вжала руку в бровь и вытащила её, покрытую эктоплазмой. Человек обнажил этерический клапан и размазал их в раздутый призрак – весь угол окуклился в порождённый кокон, исходящий болезненными иглами света. Разглядывая неясные формы, борющиеся внутри чашечки, Лёгкий проталкивался мимо ряда дверей.

– Комната перетягивания каната – сюда не ходи. Комната Хиллари – частная вечеринка. Комната Меттела – рабы. Стрельбище – нужно разрешение. А вот и мой салон. – Леди привела его в конюшню. – Америка целуется с закрытым ртом, Лёгкий. Хочешь попробовать чего‑нибудь? – Она вставила мундштук меж зубов, разделяя челюсти, и застегнула ремешок на затылке.

– Мы не можем, Леди, – запнулся Лёгкий. – Это противоестественно – мы принадлежим к разным видам.

Леди отделалась от одежды и опустилась на колени, переливаясь белым. Лёгкий ощутил, словно подушка безопасности разворачивается у него в черепе. По всему зданию разнёсся взрыв, когда FMJ потянулся в небо.

Прошло два полных года. Лёгкий стал совладельцем клуба. Вжившись в другой мир, он держался в стороне от толпы. Для бандита привязаться к собственной маскировке – позор без вариантов. Это был отказ – от развития тоже. Как другие в «Кулаке», он перестал пытаться отрицать ценность культа.

У бандитов маски никогда не выходили из моды – однажды вечером Ларри Крокус, Мори, Шив, Бликер и Барри Ноуздайв собирались провернуть ограбление под лицами классического зоопарка. Дело уже дошло до тайника, когда Шив, позаимствовавший на время лицо моржа, направил пистолет на остальных.

– Слушай, кончай, Шив, – засмеялись они нервно.

Салютуя резиной, он стянул маску моржа, обнажая лицо слона.

– Фортеза! – прохрипел Ларри Крокус.

– Есть такое дело, – сказал Лёгкий. – Не давайте никому убедить себя, что личность выполняет приказы.

Ноуздайв тиснулся вперёд, хлопая ушами собачьей маски.

– Эй, это был глаз за глаз трески!

– У меня другие сведения.

Крокус, выбравший лицо свиньи, указал на Лёгкого аствольником.

– Покажи напоследок личико?

– Я такой, какой есть. – Он навёл прицел на Крокуса. – И эти бобы надо срочно засадить.

– Четыре пушки на одну, Дамбо, – крикнул Мори из‑за кошачьего лица.

В этот момент Сэм «Сэм» Бликер сорвал свою маску лошади, обнажая маску лошади.

– А ты кто, твою мать? – возопил Крокус, когда бледная лошадь нацелила ствол. – Что вы сделали с Бликером и Шивом?

– Ты меня утомил, – сказала Леди.

– Связанные в толчке крепости группировки, – сказал Лёгкий. – В конце концов, они не присоединились к подкладыванию бомб.

– Значит, это старик. Нам нечего делить с тобой, Лёгкий, но если придётся, я уложу тебя на клавиатуру.

– Я не бряцаю незаряженным оружием, мужики. Внимание, вопрос: преступление – это когда мажешь в цель или попадаешь в неё? Я намазал ваши маски клеем. Три гангстера бросили пушки и начали ковыряться в головах, а Лёгкий и Леди Мисс решили обойти тайник стороной. На масках был молекулярный Клей Ариэля Хай‑Блоу. Раздался крик, когда настоящее лицо сошло вместе с фальшивым.

Слоны ничего не забывают.

 

Если бы Армстронг был интересным

 

Если бы Армстронг был интересным, он бы самолично провёл посадку. Он бы вышел из лунного модуля в ушах Микки Мауса. Он бы признался в страшном преступлении. Он бы легко прилунился и пропел бы: «Неплохо для девушки». Он бы крикнул: «Чёрт побери, Луиза, мне нужен сэндвич с беконом!» или «Славься, Сатана!», или «Новая земля для грабежей и мародёрства», или «Вот оно, нигде», или «Запирайте ваших дочерей», или «Кто пёрнул?», или «В жизни так не скучал», или «В жизни так не зажигал», или «Зырь сюда – сколько земляники», или «Убей белого», или «Меня доставили сюда против моей воли», или «Не могу больше жить ложью – я голубой».

Если бы Армстронг был интересным, он бы фонетически размыл предписанные слова: «Маркий ишак человека – дикарский горшок всего человечества». И с пьяным рычанием вывалился бы из модуля, хлопнув люком. Он бы скакал по пескам, как фея. Он бы притворился, что встретил чужих и выдал бы фальшивую сенсацию среди несуществующих куполов мозаичного золота. Он бы установил чилийский флаг. Он бы поставил на дыбы и устроил бы крушение этой говенной тачке. Он бы утверждал, что всё было киноинсценировкой. Он бы нёс цельные, неиздаваемые богохульства. Он бы хохотал без перерыва. Он бы горько сетовал на свою мать. Он бы завопил в микрофон, чтобы с контролёров НАСА сдуло наушники. Он говорил бы с ужасным французским акцентом. Он бы кричал, что шлем заполняется соплями, и внезапно прервал бы передачу. Он бы простонал: «Даже здесь голуби». Он бы спросил: «Если я первый человек, ступающий на эту почву, кто поставил камеру, чтобы меня снять?» Он бы притворился, что передача разбивается на таинственные фрагменты. Он бы сказал «демонический», и «трусы», и «фантастика», и «в добрый путь». Он бы ржал и повторял: «Гы‑гы, ох‑ё». Он бы как ребёнок передразнивал всё, что говорит Хьюстон. Он бы проклял Землю и объявил превосходство Луны. Он показал бы задницу и взорвался от декомпрессии.

Если бы Армстронг был интересным, он бы вылетел из модуля верхом на свинье Баззе Олдрине с кнутом в руках. Он бы безжалостно испытывал сексуальность Базза. Он бы пришлёпнул кальмара к забралу Базза, ослепив его.

Он бы затащил его в жутко неудобный шлюз. Он бы пытался догнать его на тачке, выплёвывая хохот в вакуум. Он бы выпалил тысячу противоречивых приказов, саркастически танцуя своим собственным коллизиям. На обратном пути он бы спрашивал каждую минуту: «Мы ещё там?» Он бы вышел из космического туалета в поту, зрачки сужены, и нацелил бы на остальных пилотов смеситель. Он бы втянул их в своё безумие, и после приземления они бы ускакали от спасательного транспорта, хихикая и пихая друг друга в кусты.

Если бы Армстронг был интересным, он бы прибыл на пресс‑конференцию в шляпе из человеческого таза, отделанной съёжившимися ушами своих жертв. Он бы сказал, что путешествие не стоило потраченного времени. Он бы пожаловался, что его критичные суждения «превратили в желе». Он бы описал собственные ресницы как «объект поклонения», сначала говорил бы театральным шёпотом, а потом орал в микрофон, взрывая барабанные перепонки, как попкорн. Он бы спотыкался обо всё подряд. Он бы вжал губы в кулак и протрубил бы «Красный Флаг». Он бы гоготал. Он бы заявил: «Мне срочно необходимо общество гробовщиков. Обожаю всё, что с ними связано. Вы будете рады услышать, что я живу в мире кошмарных видений. И вы меня не остановите». Если бы Армстронг был интересным, он бы продал крокодилят на ТВ за «безумные цены». Он бы врывался в прихожие людей в кабине остроносого русского бронированного локомотива. Он бы работал актёром в жёстком костюме Гамеры, гигантской черепахи, которая летает посредством ядерной жопы. Он бы выступал в нижнем белье перед неблагодарными, безответными жуками. Он бы сделал из папье‑маше демона с прекрасными ногами. Он бы порол мини‑овощи за банкетным столом. Он бы швырял лягушек из несущейся машины. Он бы с полулёта ударил шеф‑повара. Он бы пообещал начальнику, что встретит его в аду. Он бы изысканно молвил: «Запишите на счёт парня вон там – чувака с мёртвыми глазами». Он бы проткнул себе нос древней вилкой для угрей. Он бы выставлял напоказ свою голову, божий подарок снайперам. Он бы кривлялся, как портной. Он бы сунул блоху Богу в ухо, прыгая, как шимпанзе. Он бы устроил зубодробительный сюрприз. Он бы осеменил собственный ленч. Он бы ударил пистолетом тролля. Он бы сказал: «Мы сестры в тецнисе». Он бы пришёл в казино с лопатой. Он бы прожёг формальности вечером насквозь. Он бы навестил газовых клоунов. Он бы стал роем зубов. Он бы допустил утечку генов, вожделенных мучительно неимущими. Он бы натянул широкие рукава мага и пролился бы сладкими молитвами на своих людей. Он бы шёл, свободный, как цветок. Он бы бледно улыбнулся и исчез. Он бы отрастил нежно‑розовую шерсть и вонь дизеля. Он бы сказал: «Просто поразмысли. Осьминожки каждому. Жёлтые умозаключения тысячи лет. Я сплю? Это грохот эпохи и святости? Я вот что хочу сказать. Можно ждать плевка с громыхающих небес. Можно работать над механизмами разрушения. Можно посвятить свою тьму шутке. Но, – мои милые, милые красотки, – соберитесь. Сейчас я загляну вам в глаз».

Если бы Армстронг был интересным, Луна бы расцвела шипучим раем, пламенела бы свободой и диким юмором. Но Луна суха, как хрустящий хлебец.

 

Вафельный Код

 

В каждом жирдяе живёт худой парень, пытающийся выбраться наружу, – внутри худого парня тощий, и так далее. Последний в ряду похож на прядь волокон мёртвой ветви. Осознав эту истину, Шеф Генри Блинк никогда не становился на этот путь. Его пузо по размерам приближалось к неисследованной газовой планете. Он хомячил картофельный салат, когда Бенни «Танкист» радировал, призывая его погреть руки у места преступления на Улице Торжеств.

– Чё у нас там, Бенни? – громыхнул он, входя в строение.

– Чудо на верёвочке, Шеф.

– Висит?

– Не тока.

– Винегретное убийство? – спросил Блинк, топоча по коридору за Бенни. – Что ещё?

– Головняк.

– Простреленный висок, а?

– Кухня, Шеф. Яд в насосе, говорит судмедэксперт. И мёртв совсем недавно – тело ищё дымится.

Потерявший пульс был подвешен за шею на крючке от лампы, изрешеченный девятимиллиметровыми пулями.

– Чё за пушка была? Так сказать, интересно.

– Автоматический пистолет «Стейр», Шеф.

– Злобная пушка. Этим «автоматический» ты всё сказал, а? Баллистики его забрали?

– Нет, Шеф, вот он. – Бенни ткнул в пистолет на треноге в пяти футах от тела, кусок верёвки привязан к спусковому крючку. Другой кусок, покороче, свешивался с уха жертвы. – Семь патронов в магазине на пятнадцать. На стене наверху – крючок. Похоже, он протянул верёвку так, чтобы пушка стала стрелять, когда он упадёт. Верёвка порвалась, но к тому моменту он словил половину боезапаса.

– Придержи пока лошадей, Бенни, – сказал Шеф, раскуривая «Хинденберг». – Не признал нашу мясную куклу? Это Фраф Каргилл. У Фрафа было много недостатков, – но уж трупом он никак не был.

– Точно, он вам нравился из‑за того взлома конфетной фабрики, когда он всё сожрал. – Маньяк секретности, известный триангуляцией священных углов крыши конуры Снуппи, Фраф обвинил Блинка во взломе, поскуливая о преследованиях. Свидетель утверждал, что видел там Блинка, но замеченную фигуру официально объявили метеозондом. – Правда, судмеды считают, что дело нашего мальчика открыто и закрыто.

– Судмеды пидарасы. Помнишь убийство Харли? Мы пришли на место преступления, а они там лежали, рисовали кровью ангелов? Я подозреваю, что тут наверняка убийство. А теперь давай из‑под выверта посмотрим на улики, которые они решили проигнорировать. Изюминка на конторке, для разогрева.

– Кончайте, Шеф, – вы меня убиваете. Блинк посмотрел на Бенни со спокойным, расслабленным видом.

– О как, зацените. Танкист сомневается в моей искренности. Ладно, давай перепроверять. Помнишь того аутоэротического висельника пару лет назад? Лучший апельсин, какой я пробовал. Ну, коронер сказал, что труп умирал несколько минут, – а вдруг Фраф пытался оставить указание на личность убийцы.

– Шеф, я…

– Не перебивай, Бенни, или я дам тебе по жопе. И в результате ты не сможешь…? Не сможешь…?

– Сесть?

– В чёртову точку. А теперь давай положим изюмину в воду, чтобы она обратно стала виноградиной – может, на ней нацарапано послание.

Через время Бенни задрал нос перед стаканом воды, в котором болталась чёрная виноградина.

– Пусто, Шеф.

– Бенни, я схожу с ума, или вода окрасилась?

– И то, и то.

– Наверно, ты смыл послание, бросив его в воду, – хороший ход, танкист.

– Шеф, вы меня раздавили.

– А? – Блинк прервался, чтобы съесть виноградину и запить водой из стакана. – Этот парень нацарапал имя убийцы на удобной и угодной поверхности, а ты смыл его, как реестр виновных. Всё, что мы выяснили, – это очень короткое имя.

– Я пытаюсь вам сказать, Шеф, что он оставил предсмертную записку на столе, под вафельницей.

Бенни передал ему лист бумаги со словами, написанными чернилами: «Блинк отвергает мотивацию, пытает псов и избегает ответственности. Поможет ли мой конец?»

– Вафельница, а? Вот эта?

– Почерк совпадает, Шеф.

– Я и не сомневался, Бенни. Умно. Очень умно.

– Чё вы имеете в виду?

– Каргилл был маньяком конспирации, правильно? Из тех, кто находит послания в Билле о Правах? В этой так называемой предсмертной записке двенадцать слов. И дырок в вафельнице столько же. Впиши слова в такой же узор, как на этой сетке – четыре строки по три слова. Вполне себе сообщение.

– Не врубаюсь, Шеф.

– Ладно, Бенни, – если это твоё настоящее имя – зацени образец на трупе. – Он махнул сигарой за плечо. – Восемь – посчитай их – восемь пуль, всё сказано. Если у тебя есть уши, чтобы слышать. Знаешь, танкист, он закодировал информацию в собственных смертельных ранах.

– Да, трудно разжевать, Шеф, – сказал Бенни, наморщив лоб и широко ухмыльнувшись.

– Разве? Представь всю картину, Бенни. Человека заставили под дулом пистолета написать собственную записку самоубийцы и свалить на меня вину. Ему приходит мысль, что если уж приходится умирать, то можно всё сделать правильно, в его стиле, чтобы не вызвать подозрений. И убийца попался. Так что Мистер Индивидуальность выбирает этот порядок слов, ставит сверху вафельницу, вроде как пресс‑папье. Потом убийца вешает его, травит и расстреливает из пистолета‑пулемёта. Знаю, что ты скажешь, Бенни, – зачем он продолжал стрелять из пистолета, – ожидая, вдруг раздастся новая нота? Нет. Фраф вывел его из себя, назвал его всеми именами, какие смог выговорить, вынудил выпустить половину обоймы и оставить тело в таком виде, каким мы его сейчас видим, увечные красные сельди и все дела.

– Вы не можете знать это, Шеф.

– Я могу знать что хочу, танкист. – Блинк указал на фиолетовое лицо жертвы. – Каргилл это понимал. К вопросу о красных сельдях, Бенни, есть ли у рыбы веки? Я к тому, представь, там плавает детрит, всякая фигня, им, наверно, хочется моргнуть восемьдесят раз в минуту. Или уснуть, во имя Бога.

– Я слышал, что акулы падают на дно моря, если перестают двигаться, Шеф. Сердце тут же останавливается. Ни независимой сердечной активности. Ни плавательного пузыря.

– Ни век. Думаю, ты обязан оценить, чем тебя благословила природа, танкист.

Блинк сел к столику, взял записку и карандашом переписал слова в форме три на четыре.

– Подтаскивай кресло, Бенни, – будем решать головоломку. Что же Фраф Каргилл пытался сообщить миру?

– Вы меня дорезаете, Шеф, – хихикнул Бенни, качая головой, прижужжал на кресле и сел.

– Восемь стреляных патронов, семь нестреляных, восемь поделить на семь и округлить чуток – будет один. Слово один, слово семь, слово восемь. «Блинк избегает ответственности». Примитивный заход, давай попробуем серьёзно. Три цифры. Восемь патронов – восемь разделим на три цифры, ну, пусть будет один, пять, два. «Блинк преследует изгоев». Не то. Восемь и семь раз три, минус восемь, поделим на тройки, может, двенадцать, десять, семь, восемь, один – «Помогите моим уткам – обвините Блинка». Бенни, пока разогреваемся. Восемь плюс семь – пятнадцать, у нас три цифры, так что минус три – двенадцать, один, четыре и семь будет «Блинк пытает уток». Боже всемогущий – брось‑ка мне кость, танкист.

«Мои утки обвиняют Блинка».

«Помогите прекратить мои мучения. Обвините Блинка».

«Блинк прекратит аргументировать».

«Блинк обвинит моих уток».

«Блинк пытает моих псов».

«Поможет ли Блинк изгоям?»

«Отклонит ли Блинк обвинение?»

«Блинк охотится на уток».

«Прекратятся ли мучения? Помогите! Обвините Блинка!»

«Мой конец. Причина? Блинк».

«Прекратите мои блинковы пытки».

«Обвините Блинка, мои утки помогут».

– У этого парня был пунктик на утках, Шеф.

– Чувствую, что Фраф с хитрой схемой сообщения чуток нарубил выше головы. Видел уже такие дела – человек действует слишком хитро и переполняет систему. Иронично, как онемевший Иерихон, ага? Помнишь, когда старый Леон Вордил ощущал покой и безмятежность, чтобы вломиться, переоделся медсестрой и вошёл? Потом он ловит идею, запускает тот шар, говорит, что это, мол, самый счастливый момент в его жизни. Типа он слишком хорош для улицы.

Вооружённый дирижабль Леона Вордила, «Полый Дуб», облетел Землю медленнее планетарного вращения, в итоге он летел по небу задом наперёд. На хвосте, который первым появился из‑за горизонта, была огромная газовая жопа. Однажды свинья взбесилась в машинном отделении, повредила оборудование и уменьшила тягу на пять процентов. В результате зеваки по всему миру увицели единственный скачок и спуск гигантской задницы к точке исчезновения.

– Хотя ни в один идиотский момент я бы с ним не согласился.

– Чего будем делать с сообщением, Шеф?

– Ну, Бенни, первое устойчивое воздействие на жизнь Фрафа мы окажем, когда срежем его – он тут откусил чуток больше, чем может прожевать. Он хотел мученичества, он его получит. Каждую жертву начинают любить через некоторое базовое время, они даже заламинируют потом твою жопу. Надо начинать с расшифровки того, что он хотел сказать. Потом, ты знаешь, что Вордил говорил, – он создал свой шар, восстановив по обломкам шутку чужого, которая разбилась и сгорела на вечере свободного микрофона в баре «Реакция»? Мы должны использовать похожий модус операнди. Господь запрещает, чтобы личность сопротивлялась изменениям. Особенно в смерти, а, Бенни? Так, давай теперь посмотрим. «Моя воля: помогите Блинку завершить мотивацию. Пытки? Отклонения? Вините псов и уток». Вот. Так пойдёт. Двенадцать слов, минус двое нас – десять. Минус Фраф – девять. Двенадцать слов – двенадцать. Жертва – одна. Из двенадцати один одиннадцать бережёт. Нас трое – три. Видишь, как надо, Бенни? Восемь выстрелов делить на нас – это четыре. Снова мы вдвоём – два. Восемь выстрелов – восемь. Мы с ним плюс мы – пять. Плюс он – шесть. Семь оставшихся патронов – семь. Мы взломали код.

– Похоже. Но мне всё‑таки кажется, в убийство будет нелегко поверить, Шеф.

– То, во что человек не может поверить, именно это и определяет его, танкист. Заставь меня поверить, что мой долг здесь чрезмерен, и это – убийство. Закон исходит от начальства и бременем ложится на мою жопу. Что с тобой? Запри истину рядом с козлом отпущения и закрой свои глаза – у тебя есть подготовка.

– Эй, подождите, Шеф, – я только что понял, что облажался. Отстреляли семь патронов, а осталось восемь, а не наоборот.

– Вот как оно, а. Ну, мы не гордые. Спасибо, танкист – спасибо за помощь. Что, я должен всё делать сам? Ну‑ка, посмотрим. – Блинк встал и потопал к «Стейру». Игнорируя значение своего действия, он переключил предохранитель направо, на одиночный выстрел. Потом прицелился в тело, закусив сигару в углу рта. – Я делаю тебе последнее одолжение, Каргилл.

Новый выстрел заставил тело вращаться.

 

Инвазия

 

Дрелле говорили, что у неё что‑то не в порядке с головой. В крошечном визгливом классе только она одна выпадала из контекста. Как будто оказалась среди непостижимых, чуждых рас.

Похоже, ей надо научиться улыбаться, когда она несчастна, перестать смеяться, говорить громко, никогда Не разговаривать с незнакомцами, делить вину за действия незнакомцев, признать, что незнакомцы установили законы страны, что в законах страны вещи ценятся больше жизни, что жизнь кончается, если незнакомец так решил, быть там, где её можно найти, чувствовать одно, делать другое. Как можно загнать столько противоречий в один череп?

Она задавала вопросы и провоцировала гнев, куда более свирепый, чем вызванный драками или тупостью. Миссис Рокаст учила религии любви и угрожала поразить глаза Дреллы ручкой, которой постукивала то по одному зрачку, то по другому. В классе все смеялись, как один, считая, что всё идёт как надо. Их глаза были окнами в непоследовательность.

– Рокаст выставила её в холодный двор, где Дрелла испытала облегчение и покой.

Опустилась ночь и снег. Вопящие дети давно уже как ушли, и Дрелла чувствовала себя блаженно забытой. Луна мутным пятном желтела в облаках.

Но миссис Рокаст вылетела из здания школы, шумно заперла дверь и, схватив Дреллу за руку, протащила по отгородившемуся ставнями городу. Вниз по ступеням и переулкам, под фонарями, оплетёнными светлячками снежинок. Пока они не добрались до лавки с большими окнами, освещенной, как магазин на рождественской открытке. Один удар в дверь, и их впустили.

Лавка оказалась то ли сапожной, то ли слесарной. Владелец – розовощёкий мужчина – подмигнул Дрелле и предложил погреть руки у огня. Миссис Рокаст положила сумку на столик, пока Дрелла шла под низким потолком комнатушки. Владелец схватил Дреллу за лицо, и крик размазался по его ладони. Толкнув её на стол, он бил её молотком, пока она покорно не замерла, потом они с миссис Рокаст закрепили её на столешнице. Миссис Рокаст села в угол вязать, пока широкое сверло бурило дыру в черепе Дреллы, и владелец вытаскивал содержимое. Мозг хлынул в жёлоб, как свернувшееся молоко. Пока спицы стучали и скрипели, над раскрытой головой девочки разместились железный бочонок и трубка подачи. Сотни блестящих чёрных пауков хлынули по трубке и заполнили пустоту черепа. Некоторые из них сбежали, они носились по столу, пока рану не запечатали.

В школе теперь было не о чем говорить. У каждого в черепе весело копошился ком пауков, затягивая стенки непреодолимой паутиной. За лицом Дреллы пряталась мутная пурга маленьких сознаний, без воображения и суждений. Внутренние противоречия стали невозможны. Голова как будто пузырилась, но от этого хотелось вопить вместе с классом.

Однажды носом пошла кровь и вымыла пару пауков. Дрелла не обратила внимания.

 

Шифа

 

Пока в Светлопиве не стало совсем погано, это был город незнакомцев. Мало кто знал друг друга настолько, чтобы серьёзно разозлиться. Но как случается с любыми культурами в любые времена, нашлась субкультура, предвосхитившая тенденцию. То, что копы посреди толчеи пресс‑конференции на ступенях участка обозначили как «неконтролируемый социальный элемент». Коммуникация стала культом, и Когда написали историю культуры, каждый утверждал, что принадлежал к нему с самого начала.

Одной из сил, вытащивших его в мейн‑стрим, – был доктор Альберт Шифа. Автор «Осознай Тщетность и Всё Равно Сделай», он специализировался на терапии враждебности. Советовал разозлённым людям лупить по подушкам и прочей мягкой мебели, невиновной и нечаянной, пока бешенство не стихнет. Таким образом, выяснив, что ярость можно изливать на цель безотносительно породившей причины, его пациенты отрывались во вспышках исступления, причиняя случайные разрушения страшнее взрыва трассы на Басру. Доктор переживал, но продолжал упорно работать, пока ему не представился случай полечить Брута Паркера, одного из лютейших ублюдков штата. Паркер решил, что хочет успокоиться после мучительных отношений с ангелом правосудия Эгги Свои. Когда он лежал на кушетке, извивающийся туго, как глубоководный телефонный кабель, доктор Шифа сказал ему, что, мол, не стоит тягать свой тотальный уравнитель по каждому удобному и угодному случаю.

– Скажи «нет» стремлению снизойти до убийства и насмешек, Брут.

– Это я обычно заглядываю в дуло, Альберт Шифа.

– Наверняка, верю тебе. Ты вытаскиваешь их даже у теней авиаторов, Брут?

– Во снах. Но там встречаются и летающие верблюды, так что это не очень похоже.

– Летающие верблюды, ну надо же! Это чуть больше, чем я могу сегодня выдержать, Брут. Я бы просил тебя попробовать некоторые техники релаксации и самоконтроля. Возьми эту копилку с собой домой. Она вроде как клятвенная коробка, будешь класть туда доллар каждый раз, когда захочешь кого‑нибуть пристрелить.

– Копить на патроны.

– Нет, Брут, ты меня недопонял.

– Вы считаете меня идиотом.

– Эй, тигр, полегче – я просто пытаюсь тебя исправить.

– Нет, скорее налевить. Что ещё, мне надо будет носить пришитые перчатки?

– Правильно – сядь, глубокий вдох…

– Сейчас буду убивать.

– Досчитай до десяти, Брут, сделай паузу… Паркер досчитал до десяти, выкрикивая каждую цифру всё громче, наступая на доктора, содрогаясь до основания, кулаки – как чугунные шары, вены вздуты, как внутренние трубы, оттеснил его в угол, пока на счёт «десять» взрыв мультифонического вопля, раздавшийся из кабинета доктора, не сообщил миру, что Паркер – беспокойный пациент.

После сцен скачущих по лестнице врачей, толчков в грудь, бега с носилками и спасительного электрошока доктор очнулся в состоянии мумифицированного Муми‑дома, почувствовал, что у него посетитель, и мучительно скосил глаза в сторону.

– Привет, Альберт Шифа. Я принёс вам винограда.

– Паркер, – догнал Шифа, приглушая сигнал тревоги, – а тебе нельзя сюда. Полиция…

– Я пришёл поблагодарить вас за лечение, Альберт Шифа. Вы взбесили меня, и я измочалил вас в пудинг. Так и должно происходить, просто и прямо. Никогда я больше не буду переносить свою злость на тех, кто не является её причиной. Боже благослови вас, Альберт Шифа.

И он ушёл, унося с собой виноград.

Так Шифа разработал свою теорию прямого действия. Зачем вымещать злость на подушках, если её причина неподалёку? Больше в его кабинете не бушевал буран перьев и несправедливости. Поп Джо облагодетельствовал Джили Чармерса свинцовым сейфом с высоты в сорок семь футов. Тедди Белтуэй застрелил насовсем Клинтона Маркса Дила в «собственном стилёчке», как он это описал. Гильберт Вэм показал Чеду Виагре отличный вид на небо в падении с плотины. Хэмми Роудстад выпустил столько пуль, что начал торговать рекламным местом на их поверхности. Бен Селайва даже использовал «указание врача» как основу защиты, когда его арестовали за запихивание пасты в ответственного шеф‑повара. Дождь смывал слёзы с лица и мозги с тротуара, и доктор Шифа однажды обнаружил себя в комнате лжесвидетельства, а впереди маячил глаз трески. Его адвокатом оказался Гарпун Спектр, его спина ещё не зажила от удара со времён прошлого дела – когда он защищал Паркера. Из суеверия Гарпун с тех пор не стирал и не менял одежду. Каждое движение его небритой задницы портило воздух.

Его последним доводом оказалась сочащаяся рана смягчения вины.

– Убийственное неистовство? Легко сказать. Мы все испытывали позывы к оружию, рвущиеся, как чиханье. Не прячьте это от себя. Добавьте ещё, что свобода редко бывает разумна, и никогда – невинна. Надо ли использовать возможность? Раз уж мы посадили неземной башмак, наверно, используем его. Принуждал ли кого‑нибудь Эл Шифа? Какой такой властью? Есть ли у них собственное мнение? Ну, давайте ради дискуссии предположим, что нет. Что останется, кроме грубого кровавого насилия? И нам необходимо признать, что это известные рукомахи. Гильберт Вэм однажды устроил интересную демонстрацию, в ходе которой избивал каждого, кто стоял и смотрел, – и некоторых других. Однако сегодня, по его собственному свидетельству, мы слышали, что Эл его изменил к лучшему. Чед Виагра посадил Гильберта на нож, Гильберт утопил Чеда, и для них тема теперь закрыта. Вы можете даже сказать, что в Чеде был отсвет психологии жертвы. И это произвольное насилие, бездумное и бесцельное, – просто, маскирующее поведение. Извинения, что оставят нас за скобками? Бритва Оккама – чем проще правда, тем мучительнее её признавать. Мы должны, согласно Цицерону, изучать каждую вещь в самом совершенном образце. Давайте возьмем человека с улицы. Осаждённого со всех сторон насилием и расщеплёнными системами властей. Глаза навыкате, лицо странное, штаны цвета мутного нефрита. Он потеет, как проклятый. Изливает потоки ругательств на мелких, юрких псов. Густо покрыт свиным салом. И да, если его обидеть, он убьёт. А чего мы ещё ожидали? Мы вечно и неправдоподобно удивляемся. Ещё мы зовём себя господами нашей планеты. Да, нам принадлежат бурлящие алмазные копи звёзд. Но что мы есть, как не комки кислорода?

– Говорите за себя, мистер Спектр, – сердито фыркнул судья. – Я не знаю, то ли вы свихнулись, как мышиное дерьмо, то ли мое владение нашим прекрасным языком исходит гноем, но во имя Господа, придерживайтесь ужасных фактов – сетчаточные полосы моей мигрени навевают мне мысли на ваш счёт.

– Благодарю, ваша честь. Перед вами стоит, в сущности, простой вопрос, леди и джентльмены присяжные. Предполагая, что эти бедные идиоты убивают объекты своей ярости вместо невинных свидетелей или даже набитых изображений, что нарушил доктор? Правительство взяло закон в собственные руки – хорошо, пускай наказание соответствует преступлению. Ознакомьтесь на собственном примере и посмотрите, остались ли вы довольны. Жители Светлопива доведены до отчаяния. Почему их отчаяние должно быть тихим?

– Во имя мира, – сказал судья. Присяжные решили, что доктор виновен как чёрт. Но кто‑то из власть имущих принял слова Спектра близко к сердцу. В час убийства двенадцать мрачных наблюдателей собрались, чтобы посмотреть на казнь подушки на электрическом стуле.

 

Сэмплер

 

– Ты слишком умный и похож на прожектор, Эдди. Ты каждым жестом заявляешь, что влюблён в своё пальто.

– И?

– И ты похож на студента – бродишь здеся, несёшь херню, никто не хлопает глазами, всё прекрасно. Они решат, что ты цитируешь Бодрийяра – скука как послание.

Это от ублюдка с волосами, как аэрозольный сыр. Голова – как пожарный топор. Плевки – как включённая привычка. Глаза смотрят в одном направлении. Можно предположить, пронизанный вероучением. Но здесь, в подвале университета, Крамер протиснулся дальше теоретического и проверял странное говно на детях, слишком бедных, чтобы иметь центр притяжения. Чёрная дыра кафедры философии поглотила мою подругу. Теперь он бегает по ночной котельной, проверяет уровни освещённости и крутит регуляторы на устройстве, похожем на искусственные лёгкие.

– Это изоляционный чан?

– Считай, что ускоритель частиц – я не сидел этот год сложа руки в ожидании твоего визита. Значит, для разгона. Ты будешь тестировать новый наркотик каждый вечер, Эдди. Некоторые с эффектом продления на полураспаде, но в выводах я сделаю поправку, не волнуйся.

– Джоу говорила тебе, – я не сказать, чтобы наркоман.

– Все мы наркоманы, Эдди, – смеётся Крамер, проверяя угол на одной из видеокамер. – Ты знаешь, исследователь викторианской эпохи Джеймс Ли открыл Малай 2 в джунглях Суматры и назвал его Эликсиром Жизни. Семена, вынутые из стручка и сваренные. Сказал, что вещество снимает эффект любого наркотика в твоём организме, приводит тебя в порядок за полчаса. Сегодня мы настолько замордованы химией, наполняющей современную жизнь, что если примем Малай 2, можем впервые в жизни ощутить вкус первой попытки быть человеком.

– Много есть?

– Никто не будет финансировать его поиски, Эдди – слишком много денег вовлечено в неправильную войну. И случайно его никогда не найдут, а в моём арсенале есть свирепые вещества, поверь мне. – Он ухмыляется, засунув кассету в магнитофон. – По большей части, американские. Их аналоговые законы вывели за скобки воображение ванных химиков от побережья до побережья – теоретическая отравка, противозаконная ещё до появления и постоянный вызов. – Он опускается на колени и отделяет решётку от стены, его рука исчезает в вентиляции и оттуда появляется самсонитовый ящик. – Субстанция – принимаешь, как траву, действует, как спид, или вот, аяхуаска, но нерегистрируемый индол и период полураспада как закуска. Есть к чему стремиться, а?

– Я думаю.

Он поднимает чемодан на стол и отщёлкивает запоры.

– Он думает. – Его смех рикошетит по подвалу, как пуля в лимузине. – Мне это нравится. Джоу говорила, что ты клоун.

– А где Джоу – давно её не видел.

– Поблизости. Будем начинать? – Он достаёт призрачный кусок ткани.

Джоу не шла у меня из головы, и вот моя любительская попытка частного расследования. Я надеюсь справиться с грядущим испытанием. Может, я сумею избежать звенящих атак и гудящих перерабатывающих заводов Ада и получу радужное откровение. Но я уже испуган вдребезги. В ладони Крамера лежит странное зерно.

– Что это такое и что оно тут делает?

– Сорт морского лука.

– Такая крохотулька?

– Только один слой, мой друг. Пятый из центра.

– Какой‑то особенный?

– Даю твою голову на отсечение.

– А вторая половина вопроса?

– Ничего. Пока ты его не съел, радость моя. А потом ты честно посмотришь на свою раненую жизнь и выцепишь пулю. Это триптаминовый индол, похож на псилоцибин. Фасеточный глаз души. Ты знаешь своё Плоскогорье! Украденное у Хинтона? Когда сферический объект, пересекающий двумерную плоскость, появляется из ниоткуда, как морфинг двумерного круга, пересечение четырёхмерной гиперсферы с нашим трёхмерным континуумом проявляется как морфинг трёхмерной линзы, вроде летающего блюдца.

– Или старой шляпы.

– Я в курсе, Эдди, – смеётся Крамер. – Но я плачу тебе за то, что ты слушаешь, правильно? И держи рот на замке про наши дела – и у стен есть уши. Сейчас появятся, когда ты примешь нормальную дозу. Давай, пей до дна.

Я глотаю отравку и обильно запиваю водой.

– Ты всё хорошо сделал, Эдди, – говорит Крамер, когда я раздеваюсь и лезу в чан сенсорной депривации. Я лежу на спине, плаваю в плотной солёной воде, провода обратной связи налеплены на голову.

– Я предпочитаю думать об эксперименте как о груде теста, которую отпинали с высокого обрыва – он стремится развивать форму и импульсы сам по себе. В этом настоящее наслаждение, понимаешь?

И он захлопывает крышку люка.

 

КЛАССИКА

 

Я болтаюсь в невесомости, в абсолютной темноте, отравка Крамера карабкается по древу моей нервной системы. Сенсорные сигналы уменьшились почти до нуля. Ни цвета, ни звука, ни черта. Ничего не происходит. Сплошные восьмидесятые.

Неожиданно – увесистая тревога. Меня накололи. Эта штуковина – машина времени. Сейчас 1983 год, я уверен. Стерильность. Ничто. Неужели никто не видит, насколько здесь тоскливо?

Глубоко вдыхаю – порывы наполняют мироздание, когда я пытаюсь спокойно размышлять. Мёртвые фазы истории всегда приходят к концу. Однажды даже самые тёмные из моего поколения осознали, что, мы растём в вакууме и почему бы нам не наполнить его самим. И в конце десятилетия взопрели озимые цветов, составленные из наркотиков, музыки и вялых попыток творчества.

До тех пор мне просто надо было стоять в стороне. Снова.

Откуда мне пришла мысль, что процесс может быть ускорен? Ромбоиды разворачиваются в космосе – призмы расширяются и сжимаются, когда грохочут мимо на поводу у вытесненных молекул. Булавочные зрачки тысячи звёзд растягиваются в линии ускорения. Мимо медленно тянется нечто массивное и рычащее, иронично‑головоломное искривление, нескончаемо вздымающееся по центру. Я стреляю в брюхо облака, и поток клеточной флюоресценции разоблачает сердце этой штуки – почковидные существа носятся туда‑сюда через опустошённую сетку. Ощущение – как найти микросхему в устрице. Эмалированные фиговины вроде магнитов на холодильник разгоняются по схематическому участку перегруженной системы.

Я на той же поверхности, встречаюсь с одним. Могу только допустить, что его лицо – первое в своём роде. Оно походит на паршиво вылепленный памятник. Другие марионетки носятся сверху как крутящиеся мусорные баки. В них нет ничего похожего на жизнь. Я обращаюсь к ним со всем спокойствием загнанного в угол вождя.

– Вы так меня напугали, что я чуть не обосрался, и вы, гадство, в курсе!

Содержание превращается в визуальное облако данных, его луковица зависает в космосе между нами. Однако смысл настолько прост и груб, что облако состоит в основном из моей головы, в ужасе распахнувшей рот. В ответ эмалированный гоблин воздействует на образ, дёрнув голову за челюсть. Его жест переводится так:

– Если и череп, и зубы сделаны из кости, зачем нужны дёсны?

– Есть причина.

– И какая?

– Я знаю, что есть причина.

– Бывают ли у насекомых синяки?

Я окружён лыбящимися, буйными технотроллями, роботизированной аварийной бригадой, хохочущей до упаду и со смехом возвращающейся в строй. Изображение моей головы хватают, сдирают кожу, как капюшон – и, наконец, проволочные поплавки забрасывают забытые полушария моего мозга вопросами. Нанесение увечий цифрами. Свирепая карнавалия в лихорадочном раю ослепляющей мигрени и насмешек. Высоко вверху они держат реликт чужаков, усиливающий опыт. Он называется «Не воспринимай свои веки слишком серьёзно, Билли Джин», и мне дали понять, что это «Книга Жизни».

– Не может быть, – выплёвываю я, сопротивляясь каждым взволнованным фибром.

– Не. Будь. Таким. Тупым, чувак!

Под звенящими звёздами стояли они мучительно неподвижно, и я ясно осознал, что они носят клетчатые штаны, и в этом действии подразумевался для меня приказ присоединиться к ним и обрести свидетельство священных измерений. И зацепился я быстро, но они образовали мыслеформу, сообщившую мне, что если я откажусь, меня поместят в фильм Чарли Чаплина и результирующая депрессия станет моим завершением. И как бы в пример, вселенная схлопнулась в неподвижный, плоский, чёрно‑белый прямоугольник, в котором висела фигура – наверняка Чаплин, проделывающий очередной угрюмый трюк и ожидающий раболепства.

– Ты в порядке, Эдди? Ты орал там как резаный.

Мои руки взлетают к глотке Крамера, и он отскакивает, выволакивая меня из изоляционного чана. Когда он высвободился и отшатнулся от меня, я осознаю, что наркотик ещё в струе: стены – как бумажные экраны, всё здание – полупрозрачная трехмерная схема.

– Ох, ё! – хрипит Крамер. – Джоу говорила, что ты норовистый товарищ.

Изо рта у него вылупляется эктоплазматическая мыслеформа, Джоу собственной персоной, со словами:

– Крамер врёт. Этот ублюдок перепашет тебе внутренности крючком, чтобы найти что‑нибудь занимательное.

Когда Крамер движется, я вижу свисающий с него четырёхмерный кусок человека, словно ганглий за глазом. Это варикозный корень его намерений, и я успеваю заметить его дерьмоядовитое уродство за миг до того, как наркотик отпускает.

Вернувшись домой, я ощущаю себя жуком, проснувшимся и обнаружившим, что он превратился в клерка. Больной, под ножом часов. Лежать во тьме, пока не исчезнут тяжёлые ощущения. Только вот мне такое время не дано.

 

ГРААЛЬ

 

– Религия – опиум для народа, Эдди, – Крамер лыбится, высыпая серый порошок в миксер и возвращая крышку на место. – И дешёвый. – Щёлкает выключатель, и содержимое размывается.

– Что это?

– Церковная фармакология. Истолчённые святые мощи. Высушенный и просеянный праведник. Или это сработает, или Библия – отстой, мой друг.

– Человеческий прах?

– Опасен для здоровья, если его правильно приготовить. Но не забивай такими материями свою неадекватную голову. С этими сухими прелестями я еле ноги унёс из ограбленной могилы. Себ и Вольфганг остались там. Для перехода я тормознулся десятью тысячами миллиграмов пирацетама и толчёным порошком этих красавчиков.

Он поднимает нечто, похожее на палочки мела.

– А что это?

– Рожки жирафа, в остальном бесполезного. Странно, а? – Но по его голосу ясно, что ничего странного он не видит.

Я глотаю смесь, на вкус – ржавчина или цветочный чай.

– Сколько активных ингредиентов?

– Что я называю «пониманием проблемы».

– Которой?

– Тысячная процента раствора.

В чане разглядываю перетекающие формы трипа, веющие сквозь тьму. Панорамное скольжение над случайными коэффициентами жизни, сердце трепещет в ускорении вверх. Всё‑таки есть что‑то в этом затхлом веществе. Несуетно подавляющая форма.

Повторяющиеся на одной ноте небеса отступают, как астроблудница. Я думал, небеса будут бурными и переменчивыми, а они оказались застарелыми. Люди‑изваяния застыли, будто в быстросохнущем цементе. На лезвии лобзика торчит древняя нравственность, рассечённые и колышущиеся оправдания. Местные обитатели скользят по мне взглядом, словно я часть ландшафта, выступ умеренного нахальства.

Таинственная поездка под круиз‑контролем продолжается – всё, что отвергают на небесах, раздувается в поле зрения. Свитые вульгарные стоки опустошаются в глубокий океан. Подозрение щедро накатывает на берег и отступает. Разноцветные детали плывут по течению, как мёртвые плоды моря. Молекулы домыслов колышутся в торжестве, воздух медоточит свободной индивидуальностью. Море стало водопадом, который грохочет и беззастенчиво падает на бесконечный синяк – мягкий родник ошибок Бога. Я тотчас же добавляю себя к его усилиям, бросаюсь вниз – и как Алиса, летящая в колодце, замечаю занимательные пласты на проплывающих мимо стенах. Здесь и праведное негодование, отказывающее в благочестии, и хулиганистое восстание, подавленное унижениями, и генная память о сарказме. Представьте сообщение, которое я мог оттуда вынести. Четыре миллиона лет концентрированного презрения, запертые в ДНК современного человека. Уже ископаемые записи должны быть завалены образами издевающихся неандертальцев. Ещё в незапамятной древности умели опускать. Подумайте, чему можно научиться у латиметрии. Я слышу отражённое эхо во внутреннем святая святых веселия. Если это не входит в просвещение, я и не знаю, из чего оно состоит.

Это словно проснуться перед тем, как удариться о землю – я почти ныряю в небесный свет черепа Бога, когда трип обрывается. Экстренно выдернутый проводами обратной связи, я ползу из чана.

Комната вихрится пламенно‑красным – Крамер выламывается в пароксизме трансформации. Копыта как утюги, чёрное пальто, нос полон зубов, глаза флюоресцируют, и клубок рогов отсюда до потолка. Парень решил, что он – какой‑то подвид северного оленя.

– Рога на вешалки, а? – Я восстаю, расширяюсь и струюсь героической энергией. – Вселенная исходит из моих ноздрей.

Религия дала мне ещё две вещи – позволила сляпать срабатывающий на насмешку психический капкан, прикреплённый к чакрам Крамера, и, размывая грани между фактом и вымыслом, разрешила поверить, что насмешка действует в этом мире. После данных в ощущениях часов красноречия, когда я разнёс в пух и прах идею, что он не знает, где кончается душа и начинается его одежда, Крамер ответил просто:

– Тебе ещё предстоит многому научиться, Эдди, – боль не кончается в детстве.

И он поставил видео моего остроумия, в котором я по большей части сижу, как лысая крыса, глаза прикрыты, и шепчу слово «мщение» на каждом языке и диалекте, когда‑либо известном человечеству.

 

ДНО

 

Я чувствую себя мёртвым, как аэроплант, и секретная миссия, которую я взял на себя, растаяла. С моей подругой произошёл несчастный случай?

– Ты погрузился достаточно глубоко, Эдди, дальше будем работать без чана. Ложись вот тут на носилки, а я подключу ЭЭГ.

Лежу, разглядываю потолок подвала.

– Видишь этого жука, Эдди? Нанотек – тысяча микророботов, запёчатлённая в силиконовом субстрате. Мы говорим про медийные мемы, мой друг, индивидуально программируемые нейросборщики в покрытой хитином внутримышечной таблетке, или таблоиды. Действует, как паразит, заставляет тебя питать болезнь. Высиживает роскошные яйца лицемерия в черепной коробке. Превращает общение в гротескный карнавал габаритных огней общих фраз, прямо как ты любишь.

– Я уже его принимал?

– Он уже его принимал – мне это нравится. Скажем так, да, и следующий – мне, а?

– Сколько их можно принять без риска?

– Ни одного. Но я дам тебе бесплатный совет, если у тебя некайфы и непруха.

– Идёт.

Он ткнул столярный гвоздемёт в мою руку и шлёпнул по спусковому крючку.

– Сожми кулак, Эдди.

Некоторое время я слушаю повреждения мозга, кружащиеся в этом месте, раздутый телефон‑автомат моих стучащих зубов. Метёт пурга чёрной статики, изменчивая и неуместная. Потом я проваливаюсь мыслями в суету урагана гипотез, пытаюсь обрести устойчивость в водовороте бесконечно рикошетящего пространства. Осознаю, что гложу деревянный камень в сердце персика, правду, которая не меняется от секунды к секунде.

Потом я оказываюсь очень худой в пустоте, медленно формулирующей крики в вакууме. Серая эрозия под бесхребетным небом. Вокруг меня расселись сухие лохи, надёжно подключённые к электростанции противоречий. Из‑за целесообразных искажений локальной морали почти невозможно сосредоточиться на одиночном объекте, но я нацеливаюсь на одного парня, ограниченного и облапошенного среди бинарных мнений, получающего постоянные шоки, с которыми он может только соглашаться. Я забальзамирован в нём, вижу сквозь его глаза, а перед ним вспыхивает серый экран – ШОК НАЛОГОВ – ШОК ДЕТЕЙ – ШОК ВОЙНЫ – ШОК РОСКОШИ – и в том же духе, каждую пару секунд. И хотя он реагирует на каждый импульс стиснутыми кулаками и стоном, боль не проходит дальше мышц. Он сам не знает, что притворяется.

Я вытягиваю шею, чтобы лучше разглядеть бесконечную иерархию херни, горгулированный и многослойный, истекая токсинами. Ощущаю джанк, текущий вокруг меня, как яд. Вооружённый исключительно собственной невинностью, я заполнен до самого сердца. Знание здесь стало печёной картошкой, которую предпочитают передать дальше, чем поглотить и переварить. Довод, тонкий, как шкурка с пузика мышки, недоступен. Каждый, кто растил собственный разум, недооценен, нем и бесполезен под высокомерным пренебрежением, испепеляющим снисхождением и саркастической интимностью, заявленной правительством, которое я сейчас воспринимаю как искусственно заниженный, отделанный шипами потолок в дюйме над нами.

Потом я испытываю настоящий шок – падаю с носилок на пол. Подвал кажется неопределённым, плоским, обречённым. Я вижу идущий сквозь него бычий скелет. Крамер тычет градусник мне в глаз и измеряет мои крики.

– Нравится мне твой стиль, Эдди, – говорит он, потом показывает карточку с чернильными пятнами. – Что это, по‑твоему?

– Зеркало?

– Есть ощущение паранойи?

– Почему? Кто тебя послал? Ты всё записываешь?

– Ты знаешь, кто я.

– Не смотри на меня. – Я вдыхаю порывы безумного гнева. – Не смей никогда смотреть на меня!

– Я буду сидеть здесь, Эдди. Как у лягушки, его лицо неизменно саркастично, как маска, какой бы план ни обнаружился здесь. Сначала ты думаешь, что это милейшая лягушка из всех, каких ты когда‑либо видел, а потом она кусает тебя за щёку и тянет головой вперёд в пенящееся кровью болото.

– И никто тебе не поможет, – объявляю я в мутном видео на следующий вечер; моё изображение подёргивается, как обезьянка из НАСА.

– Только кричащее, и вопящее, и пылающее знание, которого тебе надо бы и стоило бы избегать всю дорогу. А тем временем немцы обсосали наши трусы в сушильной бадье и создали клона из наших ДНК, клона, который совершает преступления, за которые полиция выписала ордер на твой арест, пока трусы выстреливают на орбиту из цирковой пушки.

Крамер никак не комментирует это зрелище, его мерзкое равновесие хуже любого опускалова.

– Точняк! – восклицает безумец на экране, жилы на шее вздулись от утверждения. – Ушлая парковка темы наркошафта этой нации – часть его! Расширение – да, точняк! Вселенная сделана из пещеристой ткани, и мы возглавим большой взрыв, детка! Мы станем сверхновой, детка!

Крамер стопит технику посреди тирады, моё лицо – размытый зубовный скрежет.

– Хорошая работа, Эдди, – окружи это забором и бери деньги за вход, а? Ещё секунда – и будет готова сегодняшняя закидка.

Я смотрю, пытаясь выражением лица не выдать жажду и очарование, когда Он открывает пластиковый холодильник. Комната шипит психостатикой и спинномозговой радостью мании преследования. Я заметил, что распечатка ЭЭГ с прошлого вечера ещё в машине, и взглянул на неё – вместо нацарапанных линий пульсирующих волн мозга она несёт на себе заголовок: СМЕРТЕЛЬНЫЙ ШОК ИСПЫТАНИЙ НАРКОТИКОВ. От этих слов начинается полный отвал головы. Я смотрю снова, бумага пуста, и Крамер уже окликает меня.

– Сознание – самая контролируемая материя, Эдди.

Он поднимает из холодильника нечто размером с дыню, детали размыты за целлофаном.

 

СЕРЫЕ МАЛЫШИ

 

– Все в курсе насчёт Розуэлла 1947 года и маленьких серых космических ребят, но среднестатистический джо и не подозревает, что нейрохимия чужих биосовместима с нашей, и если её правильно хранить, её можно есть, как фисташковое мороженое.

– К чему этот разговор, Крамер? Давай уже, чего принимать.

– Нет, правда – у древних была традиция, согласно которой силу и мудрость отцов можно поглотить через поедание мозга и других органов, и изучение очищенной нейроплазмы обеспечило нас подтверждениями. Взгляни на эту красотку.

Он до конца стягивает обёртку, на столе между нами вольготно разлёгся отделённый серый башкунчик со сморщенными губами, ушами как выкидной нож и мёртвыми глазами акулы. Крамер использует черепной гребень как узкую рукоятку, чтобы снять крышку черепа, как с кастрюли.

– Лучший урожай сорок седьмого, Эдди – налетай.

На вкус оказалось как паста, или даже хуже. Уже чувствуя его медленный, но свирепый шепоток во мне, я черпаю ложкой склизкое серое вещество и разглядываю мёртвую голову. В комнате темнеет, в воздухе начинают открываться дыры. Ошмётки стены и хихикающий Крамер вылетают, как куски лобзика; ломкий фасад, за которым каскадные протоживотные и микробиотическая жизнь расцветают в лагунах под больным синим небом.

Полевые условия здесь настолько агрессивно летаргические, что я немедленно капитулирую, натягиваю веко между двумя ангелами, чтобы использовать его, как гамак. Оазисы покрыты зонами сексуальных спор, трансовые озёра медленных автоматических рыб, неистово нагретый асфальт, трепещущие октановые облака, валы, полночно‑голубые яблоки, порывы жирного воздуха образуют смерчи химических частиц эликсира всеобщего знания; каждый ливень жидких наркотиков оставляет меня счастливым, как собаку в коляске мотоцикла. Сморщенные красные заголовки барражируют сверху, подходя к месту на рифе коралла чудной формы. Обрамлённого завитушками слабой абраксии. Эта безостановочная вездесущность настолько живописна, что я забыл, чего жду и кем я по идее должен быть. Это длилось годами, то одно, то другое.

Наконец, когда я любовался солнечными часами в каком‑то облачном храме с колоннами, их трёхгранная стрелка превратилась в плавник наплывающей рыбы‑молота. Плавник разрезает ландшафт, как нож киноэкран, обнажая тьму, какую я и не мог себе представить. Я отправляюсь исследовать этот мрак и мало‑помалу вспоминаю, что это Земля, подвал, Крамер. Настроенный запомнить, чему я научился в раю, я выцарапываю откровения с настырностью неофита. На следующий день просыпаюсь с резиновым лбом и следующей дистиллированной проповедью:

1. Броненосцы – простые собаки в кольчуге.

2. Никогда не поливай грязью фермеров. Если ты думаешь, что они жалуются в нормальных обстоятельствах, ты не знаешь о них и наполовину.

3. Когда мужчина роняет блюдо своей жены, вселенная на мгновение открывается, как челюсти льва.

4. Под водой сила удара уменьшается.

5. При чихании высвобождается сотня адвокатов.

6. При каждом действии спроси себя: «Откуда ощущение бесплодности, если само моё разочарование двигает основами мира?»

7. Одну вещь обязательно надо побыстрее отпраздновать – смерть официанта.

8. Выводя ублюдка из равновесия, всегда помни о кошке.

9. В конце дня изящно опусти флаг своих штанов.

10. Моя отрыжка потрясёт ваши монументы.

Похоже на новоиспечённое тотальное решение проблем авторства какой‑то курсантки из Лос‑Аламоса, которая в жизни и дня не работала. Разве что по этим правилам можно всё‑таки жить.

Вполне удовлетворённый, я слоняюсь по квартире, по углам поросшей смыслами. Автономные пептиды сочатся по стенам. В ванной моё отражение взглянуло на меня, словно с пуза человека‑тростиночки. Леса костей и колёса зрачков увенчаны нимбом негодования. Это внешность Джоу. Она сидит в кресле, белая, как манекен, дышит через синяк рта, во вселенной её крови эхом отдаются наркотики. Вечером она снова уйдёт – и когда вернётся, ей будет ещё хуже. Однажды она не вернётся.

Сколько прошло с тех пор, как я связался с Крамером? Четыре дня? Год? Он вообще мне платил? Что я заработал? Ничего, кроме мутной славы человека, сунувшего нос в соседнее измерение.

Но всё было нужно. Душа моя сжимается в истощении. Огни костного мозга взрываются вокруг, как залпы зениток. Я добрёл до гостиной и глотнул содержимого лавной лампы. Зевающий монстр вспухает на стене и немедленно распадается.

 

БОЛЬШОЙ БЛЮЗ

 

– Вселенная живёт по принципу циклического развития, мой друг, – объявляет Крамер, стоя между двумя захалаченными хирургами. – Реинкарнация смещает нас вперёд по видам, и, наконец; нам предоставляется примерно дюжина человеческих жизней. Нам не разрешено запоминать прошлые жизни или уроки, выученные в них; система настолько очевидно тупа, что куча душ в знак протеста самоубивается из каждого и всякого воплощения.

– Как бы там ни было, продолжай.

– Но есть одна хитрость, Эдди, – в последнем воплощении сетчатка протестующего калибруется так, чтобы протащить контрабандой горы безысходности и ясности. – Он мило улыбается. – Скажу тебе, Эдди, есть раны, настолько глубокие, что шрамовая ткань, затягивающая их, делит объект пополам. Изувеченная изоляция, товарищ мой, – это быстрая и лёгкая процедура. – У меня на лице застегивают наркозную маску. – Я верю в тебя, Эдди.

Я очнулся в стиснутом центре скорпионьей головной боли. Снова в квартире, дни или часы спустя. Ползу в ванную. Расплёскиваю воду. В зеркале – лицо бутылочной синевы от синяков. Чёрные швы вокруг глаз, как ресницы тряпичной куклы. И глаза не мои.

Квартира распыляется в потоки лавы и чёрные дюны. От горизонта до жарящегося горизонта ножничные насекомые ползут к аннигиляции. Я с дьявольской ясностью вижу, что вращающаяся Земля – турбина зла, беспрестанно разбрасывающая груз ужасов.

Но я разглядываю этот мучительный вид, якобы вмещающийся под костяным небом другого мира. Ушибы величиной с галактику не имеют ко мне никакого отношения, разве что меня могут госпитализировать в трансе безучастности. Я весь превратился в скорлупу. Достиг состояния чистой иронии. Ледяная статика воет сквозь меня. Всё погибло без покаяния.

Выжженный по ту сторону личности, я выползаю из ванной. Пока меня не было, рой флюоресцентов взял на себя ответственность за наполнение гостиной. С вонью горелых волос и частотным жужжанием океаническое лицо из волнистого молока выворачивается из стены.

– Джоу.

– Мило, что ты заметил.

– Как ты оказалась в стене?

– Иногда игла всасывает – у Крамера есть теория, что бывают люди‑наркотики, действующие на мир. Я тут, там и вообще везде.

– Почему ты позволила ситуации так далеко зайти? Ты знаешь, что твоё лицо плавится, как воск? Ты занимаешь всё пространство – всё пошло к чёрту, я так больше не могу.

– Ты закончил – совсем закончил? Для начала подумай о херне, которую ты писал тогда вечером – помнишь? Твоё эго достигает электропроводов. Наркотические откровения – философия, которую слишком рано оторвали от материнской сиськи. И нет конкуренции между достоинством и джанком, любовник, – от этого зависит эксперимент Крамера.

– Однако ему нужен контролёр – кто‑то, кто не принимал вещества.

Её глаза мигают, распространяя по поверхности рябь.

– Он сам и есть контролёр, дубина. Только нож может раскрыть створки лживости этого ублюдка.

А я подумал, что смогу избежать всего этого, отказавшись от дальнейшей подготовки. Решительно встаю.

Лицо Джоу вспыхивает, меняясь.

– Что ты собираешься делать?

 

ВСЁ

 

Отдираю крышку‑решётку и сую руку внутрь – коробка на месте. На столе я отщёлкиваю запоры и готовлю удар под голыми лампами котельной. Триптамид, грааль, мемия и консервированные мозги, вдавленные в дюжину пилюль силиконового субстрата и заряженные в гвоздемёт. У меня болит голова, словно белое небо.

Шум и грохот у двери. Я втискиваюсь за котёл.

– …Ты будешь тестировать новый наркотик каждый вечер, Уолли. Некоторые с эффектом продления на полураспаде, но в выводах я сделаю поправку, не волнуйся.

– Знаешь, я не сказать, чтобы наркоман.

– Все мы наркоманы, Уолли… – голос Крамера повело в сторону. Он увидел коробку.

Я делаю шаг вперёд. Рядом с Крамером нерешительно стоит пустой парень с головой, как дверная ручка. Я поднимаю гвоздемёт.

– Вали.

Он взглядом вопрошает помощи у Крамера, не дожидается и стремительно убегает.

– По плану ты должен был проснуться завтра, Эдди, – говорит Крамер, невнятно перелопачивая принадлежности на столе. – Я бы пришёл поздороваться.

– Мне помогли.

– Я верю, что ты не стал вызывать полицию, Эдди, – я полностью доверяю тебе. В наши дни это дорогого стоит, больше, чем ты можешь сейчас понять.

Он думает, что я слишком больной и вялый, чтобы понять его игру? Он прав – он поворачивается и бросает пригоршню праха грааля мне в лицо. Моя власть взрывается, как китайский фейерверк. Запертый в лабиринте собственных ушей, я молю выпустить меня.

Потом я бегу за ним с пушкой вверх по лестнице, протискиваясь сквозь толпу студентов, типичных пустышек. Но стоит полночь, и это призраки поражения. Я звеню, как треснувший колокольчик. Глубокие патологии раскрываются вдоль каждого коридора.

Крамер уже снаружи, летит через визжащую шинами улицу, город полон исторического дыма. Мимо меня рычит автобус, иллюминаторы чужих подсвечены зеваками. Дождь вздувает пузырями улицы. Тень Крамера струится по рёбрам ржавеющей архитектуры. Лондон тонет, как всегда тонул.

Я стреляю – пуля попадает в собаку, которая взрывается с обратной вспышкой. Ещё два выстрела просвистели мимо Крамера, один попадает в стоп‑сигнал и прилипает, как жвачка. Замедляясь, я продолжаю стрелять в исчезающую фигуру. Когда я бегу по переулку, начинаю тонуть в земле, превратившейся в грязь. С трудом продираясь, падаю плашмя лицом вниз.

– Жизнь – ландшафт препятствий, Эдди, – говорит Крамер. Он стоит надо мной. – Ты поймёшь это с новыми глазами. О, хирургии никогда не бывает слишком много, мой друг! И тайная фармацея в бутонах за ними – какая независимость может с ней состязаться? Пускай она даст ростки и вырастет покровом, Эдди. У тебя впереди очарованное бытиё, ты пройдёшь монастырскими путями, вымощенными ломкостью арахиса и простым неудобством кровотечения из ушей, пока смерть не украдёт дуновение из твоего рта. Продам ли я тебе деревянный лимон?

Гудящий атом объективности подсказывает, что это дерьмовый довод, базирующийся на допущении, что свобода достижима. Но во мне живёт религиозная вина, провода откровения и всеобщие искажения медиа, обман, нуждающийся в подпитке.

Коленопреклонённый на сырой земле, я поднимаю гвоздемёт к своему лбу.

– Чего ради мы почти поверили…

Город размывается в душевное инферно, здания схлопываются в пятна тайфуна. Я смотрю на происходящее сверху дома – как флюоресценция разъедает карту.

– Мы спасёмся здесь, наверху?

– Нет, парень, – это башня Кэнэри‑Уорф, видишь? – Он поворачивает меня, чтобы показать градиент пирамидальной крыши. Мы стоим на исхлёстанном дождём уступе под ней. Он тащит меня через ужас бури и водопада под тёмный скат, крича:

– Забудь, что слышал про Шартрез и масонские алтари, Эдди; эта пирамида – кончик иглы фотонного колодца, принимающего энергию геолиний и всякое говно с пяти направлений! Пади на меч и ты впрыснешь себе весь хуев мир!

Я в панике цепляюсь руками и ногами, меня рвут на части небесные ветры. Это действительно происходит. Что я здесь делаю? Крамер спокойно стоит чёрт знает где в мерцающем свете башен, любуясь горизонтом.

– Крамер! Это перебор!

– Я когда‑нибудь тебя подводил, Эдди?

– Да! И меня зовут не Эдди!

Я соскальзываю, падаю на острие крыши…

Шок, как будто в сердце разорвалась бомба. Крики растягиваются в биохимическую сверхновую. Я размываюсь по центральному колодцу серебряной башни и попадаю в землю, расцветая снаружи, как глубинный заряд – обманутый. Моя душа разливается румянцем по планете и просачивается в поры. Я с Джоу и другими, часть меня в каждом атоме мира, тут, там и вообще везде. Я – наркотик, и меня впрыснули.

Здесь жарко и холодно, чувственно красно и прохладно зелено, каменно мертво и суетливо творчески. Человеческие существа ползают по поверхности, но это ненадолго.

 

Бестиарий

 

Альбатрос: невыразительная перелётная птица. В «Поэме о Старом Мореходе» Кольридж повесил его мёртвого на шею главному герою в отчаянной попытке сделать его чуть интереснее.

Летучая мышь: этот зверь безвреден, если найти его в почкообразном лотке.

Краб: напиши обличительные свидетельства на его спине и смотри, как он побежит.

Пёс: злобное животное п‑формы, иногда можно услышать, как оно говорит.

Угорь: кишка и нос, плавает в воде.

Лягушка: резиновый монстр, который откровенно смотрит, что на друга, что на врага.

Подвязочная змея: священное животное во многих племенах, подвязочная змея вкуснее всего в жареном виде.

Рыба‑молот: большая надувная акула. Одни плавники, презрительный рот и жуткий размер сообщают обычному человеку, что это не какое‑то там домашнее животное.

Ихтиозавр: доисторический дельфин с глазами, как колёса, впервые открыт Мэри Эннинг в Корнуолле, когда она глушила рыбу динамитом.

Ягуар: если разозлить, эта машина взрывается.

Нож: в крикете объект, который бросают в ублюдка.

Ящерица: если раздавить, этот зверь похож на соплю.

Личинка: лепёшкоуправляемый пальчиковый бисквит, сделанный в основном из говядины.

Нарвал: слон с опасным, пронзающим носом и высохшим чувством юмора.

Осьминог: одутловатый зверь, если достать из океанской среды, дезорганизующе бесполезен.

Пингвин: чёрно‑белое создание с клювом, часто путают с адвокатом.

Кецалькоатль: надувной бог ацтеков, известный поднятыми бровями и источающими молоко лопатками.

Рыба‑лента[9]*: продолговатый зверь, используемый старшими судьями для самобичевания. Рыбу ещё используют для связывания запястий, при крайней необходимости можно осторожно съесть.

Салями: мясо зомби – оставьте его в покое.

Трилобит: решительно брошенное в мима, это пустотелое ископаемое при ударе разлетается вдребезги.

Нижнее бельё: облегающая одежда, её носят некоторые федеральные агенты.

Летучая мышь‑вампир: милая птичка со свиным рылом, пьющая кровь. Семейство Megadermitidae не может пить кровь и зовётся «фальшивыми вампирами». Что наглядно демонстрирует: если ты летучая мышь, ты попал.

Хлыст[10]*: нарочитая манера, в которой государственный спикер избавляется от штанов.

Ксилофон: перкусионный инструмент, сделанный из рёбер викария, на нём очень быстро играют цирковые клоуны.

Вопль: способ обращения к полицейскому.

Зет‑бозон: обладая слабой радиоактивной энергией, эти частицы имеют сходство с лицом Орсона Уэллса, если смотреть в 20‑нанометровом разрешении.

 

Хвост

 

– Сто процентов браков кончаются разводом, побегом или смертью.

Она отвечает не сразу, и это была единственная пауза, отразившаяся на лице, которое распространялось вокруг носа, как круги на пруду. Едва войдя в мой инкрустированный морскими желудями офис, она развернула батарею поведенческих знаков и скиталась в поисках эмоций наблюдателя. Она уподобилась охотнику, трепыхающемуся в собственных капканах.

– Не возражаете, если я закурю?

– В пределах разумного.

Она вытаскивает папироску и играет ещё пару игр. Если она обнаружит паука в ванной, наверняка начнёт с ним флиртовать.

– Я знаю, вы занятый человек, мистер Атом. Я заметила, когда вошла, как вы глазами изучаете пространство. Но не могу даже рассказать вам, через что я прошла. В нынешней атмосфере нельзя переборщить с осторожностью.

– Вон парень, который знал, как держать проблемы на расстоянии. – И я указываю на книгу на полке «Лунный Ад» Джона У. Кэмпбела. – У каждого свой способ. Я, например, делаю анаконд из желатина. Но вы одной рукой зовёте будущее, а другой – отгоняете. Этот ваш жених – ему можно верить?

– Он совсем не агрессивный.

– Я не об этом спрашивал, но пусть будет так. Вы знаете что‑нибудь о его вредных привычках?

– Он не целуется с пылесосом, если вы об этом.

– Как он тратит деньги?

– Создаётся впечатление, что он бухгалтер.

– О как! И вы хотите, чтобы я проследил за ним и просто описал каждый его шаг.

– Я знаю, что вы думаете обо мне, мистер Атом.

– Безжизненная и зажравшаяся.

– А… ладно. Но, видите ли, мистер Атом, я должна продвигаться вперёд, открыв оба глаза. Предбрачная сводка – необходимое условие свадьбы. Вы же понимаете?

Поднимаю лицо от стола, дабы обозначить внимание.

– Считайте, мы договорились. Но придётся немало попрыгать.

– Насчёт денег…

– Деньги не надо на счёт, деньги надо в чемодан. Я заберу его завтра и приступлю к работе.

– Сколько времени вам понадобится?

– Двенадцать ваших земных часов. Исключая время на туалет. Не волнуйтесь ни о чём.

Объект движется к северу от Валентайн. Вероятно, в ботинках какая‑то форма питания. Развязная походка, но отражение в витринах рассказывает другую историю, включающую всю группу мариачи[11].

Объект входит в «Бар Задержанной Реакции» и демонстрирует анилиновую инфекцию постоянным посетителям, провоцируя громкий смех. Он опрокидывает корзину сморщенных голов, которые, как шарики, разлетаются по полу. Объект проталкивается сквозь толпу, народ хлопает его по спине и называет «Трахуил». Он всходит на сцену и начинает распускать животных, надувает их, они становятся похожи на воздушные шары. Бармен презентует ему трофей, сияющий, как губы свежепойманного карпа, и объект благодарит всех присутствующих со слезой, выжатой из глаз. Он говорит про «воздаяние» и «наш общий враг». О «великом огне». Объект движется на северо‑восток и останавливается на углу Кэли, раздувая щёки, как херувим карты. Косясь на пожилых дам, он протыкает ребёнка леденцовой палочкой и убегает, вопя про «первую жертву». Немалое количество криков раздаётся со всех сторон. Несколько раз доносится слово «торакс»[12].

Объект занимает столик в ресторане, громко и неоднократно обращается к нему как к «хлебалу хавальника», пока, оглашая небеса смехом, не покидает территорию в принудительном порядке. Потом вышагивает по местности, издавая таинственный звон, как монета в копилке. Входит на рынок, приближается к рыбному лотку и порет камбалу лопатой для снега, потом бухается на колени, громко рыдая. «Уже мертва». Объект заползает под фруктовый лоток, переворачивается на спину и трижды бьёт ногой вверх, пока его не вытаскивают. Скачками убегает по рынку, переворачивая корзины, выпуская голубей, скрывается на улице, забитой машинами.

Объект стоит на ведре и кричит на прохожих: «Я в таком настроении, когда не до философии. Я жарю своё отвращение на тёмном гриле и держу ярость в безысходном положении с помощью абсолютного терпения и вандализма. Рука об руку, удовольствия высаживают войска у меня в саду. Тёплые лапы выстукивают по улице. Как? Любой может так же. Когда что‑то только что запрещено законом, он неизбежно задерживается на несколько минут. Зрите на освобождение пищи от ночи и убейте подлого кооператора. Когда обаяние слабеет, выдумайте гонения и, уходя, рыдайте. Это не больно и всегда забавно. Прижмите неожиданные губы к голубым челюстям. Вы отказываетесь, мадам? Вот оно, грубое сердце человека, а? Всё, что могут перейти мои ноги, я проигнорирую. Я сделаю свою жопу участницей каждого сумасбродства в мире. Царапины моды – метка патриота». Объект провозглашает превосходство США в годовых мировых продажах оружия. «На десять миллиардов долларов только антидемократичным правительствам. И исключая такие орудия пыток, как это». И стреляет из сетемёта в уличного мима. Потрясённый 60000 вольт, злополучный актёр ввинчивается в стену, голова сплющивается так, что он похож на Гэри Бауэра. Объект повторяет фразу «Зацепите!» во весь голос тридцать пять раз, а потом утверждает: «Горилла хихикала. Это устройство. У него есть особенности. Мы входим в тропический лес. Когда я говорю, меня окружают геотермики. Заберите меня отсюда». Невысказанное содержание его обличительной речи желтит воздух, Он прыгает в толпу, бросая собачьи игрушки под ноги и вгоняя их в безумие капиталистической жадности.

Мимо проходит коза, впряжённая в катафалк. Объект переодевается в спецовку и штаны из синей парусины, и когда катафалк возвращается, он забирается на борт со словами: «Попробуй быть пережитком». Преследуемый объект движется к хайтековой подземной берлоге на краю города. Он распределяет задания среди неконтролируемой галереи ассассинов, снимает перчатку, обнажая стальную руку. Стремительно инспектирует отряд самолётов‑распылителей в расширяющемся ангаре. Со свирепым смехом молотит розовое тесто в деревянном баке. Читает нотацию молодому последователю со словами: «Безвольно и обильно мечтаем мы об одобрении, расторопно реагируя на двухоктавные приказы. Человек путешествует между наёмными мучениями, а? Молчаливый, как паук, высыхающий в чашке. Да, героизм уменьшается при осмотре». Он снимает очки, достаёт шпильки из волос, и золотой беспорядок гривы рассыпается по обнажённым плечам. «Приступайте к процедуре самоуничтожения. Эта омерзительная планета – моя».

Надев ниспадающее чёрное платье, объект движется мимо гигантской подсвеченной карты мира, размеченной символами ракет, опускается по сырой каменной лестнице через сжатые напластования соплей, латекса, костей и жира в поганую, освещенную факелами пещеру, опускается на колени перед гигантским рогатым младенцем, сделанным из гранита. Глаза младенца распахиваются, и нарастающий голос утверждает, что ‘«вполне удовлетворён». Объект восседает на трон из коленей демона и начинает отращивать светящуюся бороду под ускоряющийся ритм бьющих барабанов. Странные незрячие создания – морлоки, как пить дать, – воют в катакомбах и поклоняются ему, как своему богу. Следует волнообразное священнодействие, причудливые тени вспучиваются в свете факелов. Объект принимается пожирать человеческое мясо, рыча: «Я дьявол! Я дьявол!» – через кровавую решётку клыков.

– Как вам кофе?

– Ужасный. – Она теребит сумочку и некое подобие меховой шапки. – Ох, мистер Атом, как я волновалась.

– Вы сидите, мисс?

– Что же вы за детектив – вы же видите, что да. – Она вцепилась в сигарету, крутит её в пальцах. – Ну? Вы за ним проследили?

Я неспешно откидываюсь назад.

– Да.

– И?

На улице отдалённая коповозка издаёт брачный рёв кита.

– Всё проверено. Он чист, как свист. Смело выходите замуж.

 

Лежебока

 

Мир и рукотворная виртуальность – две архитектуры, казалось бы, несовместимые. Виртуальные игры сделаны так, что стоит понюхать герань – и ты окажешься нос к носу с рычащим динозавром, откуда следует, что пора приниматься за дело. Зачем бежать от одной агрессии к другой?

Лежебоки – те, кто просто так наслаждается игровой средой и избегает событий, настойчиво пытающихся произойти. Некоторые ландшафты так прекрасно и основательно отделаны, что приятно просто бродить по улицам, даже когда нет беспричинно прыгающих на тебя вопящих ниндзя.

Блендон Фривей типичен в этом отношении – его девушка Гласпи Гринлайт говорила, сам его отказ сражаться антисоциален и враждебен. Она сожгла его контрафактные бездействующие фигуры – Хана Соло, сидящего в кресле, Дюка Нюкема, заснувшего в ванне, – расплавила их в радугу. Фривей тем более возжаждал мира.

Существуют сотни возможных хаков. Одна фишка – нелегально войти в систему, когда она гоняет зацикленный сэмпл. Другая – вломиться в точку зрения противника, победить собственного персонажа и ненадолго залечь на бок в теле врага. Фривей использовал её, отключившись от своего зубчатого борга и оставив его наедине с битвой – сам он отступил за угол и заценил новый пейзаж, пробродив там до самого «Игра Закончена». Так он увидел целые джунгли цельнотянутой бархатистости. Он сидел около хлюпающего озера, смотрел, как плавают пробковые буи, всплывают и тонут пузырящиеся водоросли. Он стоял в красном храме, где булыжник чистого хрусталя вертелся над головой, осыпаясь снегом. Он смотрел на туманные долины мозгового сока и следил за фигурами в искрах на стенах пещеры. Лакал амброзию в замысловатом оазисе под зелёным небом. Чувствовал себя круглым дураком, исследуя мир сала. Восседал в тёплых английских садах и попивал чай из ведра. Наконец обнаружил космическую глюкогенную среду вздымающихся мыслеформ, съедобных закатов и плавучих прозрачнушек, блестящих, как пятна масла на воде. Времени прошло достаточно для того, чтобы он знал, что его ЭКГ пряма, как горизонт, его сознание – простые извилистые формы, отражающиеся в системе. Так долго, что он остался один, и это было прекрасно.

Конечно, сохранившись в гиберпространстве, лежебока мог снова изменить форму своего тела, как захочет. В этой щербетной вселенной Фривей выбрал форму гигантской сколопендры, облепленной броскими цветами и украшенной спереди лицом Анжелы Ленсбери. Он мог светить глазами и рассекать антеннами по волнистым терроформам. Мог выдувать миазмы из задницы. У него была завитая неоновая рёберная клетка глубоководной рыбы. Жизнь казалась лёгкой.

Фривей заблокировал установку вхождения и считал, что одинок, но одним прекрасным днём из грохочущего водоворота появилась эдакая торпеда‑акула, созданная для скорости, покрытая ядом и шпагами зубов. Подбородок испещрён порами, словно вентиляционными отверстиями в крекере. Уродливый пользователь, казалось, обладал скорее текстурными картами, чем ощущениями, когда прорывался сквозь клубки блуждающих нервов и стремился к нему вниз.

– Ой, чёрт! – зевнул Фривей и тяжеловесно пробудился к сражению.

Они столкнулись, как спаривающиеся киты. Придонные призраки электричества отлетели прочь, громыхая по синтетическим далям. Рёбра пространственной кожи лили пиксели сквозь огонь, оба бойца кратко смигнулись к каркасным основаниям. Фривей укусил и тянул противника за нос, растягивая его в подобие тапира. Они боролись перед водоворотом небесных течений, их вулканизированные бока корродировали и вспыхивали пламенем. Раны сверкали низким разрешением, с битыми точками и рваными краями.

Крюк пульсировал в языке Фривея – уровень битвы казался знакомым на вкус. Светящаяся кровь, отделанная электрическим напряжением, клубилась из чудовища. Фривей утробил свой эндшпильный мозг как ловушку на человека, рыкнул на противника и разнёс его в небесный свод стальной пыли.

В беззаботности он сроду не просеивал чистый код из сгустков своей крови. Гласпи лежала мёртвая, кости из золота в океане Скринсейвера. Монстры, которых он уничтожил по прибытии, на самом деле были лежебоками, защищающими свою потом и кровью добытую обособленность, и он автоматически посчитал её врагом. Невинная, она пришла присоединиться к нему. Дурацкие пути.

 

Пассажир

 

Пытаюсь осознать разницу между эталонным горожанином и манекеном для битья. Превращаюсь в одного из них.

– Слышал песню «Будь Клоуном»? Существует ли призыв ко злу и хаосу мрачнее, чем этот? Будь, на хуй, клоуном?

Гляжу на стену – я врезался в дверь героя. В центре её иллюминатор, предоставляющий удобную визуализацию счастливой головы пассажира размером с яблоко. На потолке – жабры с добавленным образом переключателя для регулировки отверстий. Только команда знала, чего мы на самом деле касаемся в нашей невинности. Я всё‑таки ради группы дошёл до конца.

«Бежевые Почки» – медленная коррозия, если только их послушать. Если только. Особенно последний материал, вроде «Страусиной Директивы» или «Ни к чему вдыхать печенье». Или тот брейк в середине «Суперматери», когда мы все начали бормотать, что сдаёмся, – а потом продолжили гогочущими монахинями. Потрясно.

Мы провернули каждый трюк из списка, чтобы нас услышали. Съедобные диски. Подкожная лесть, едва обтягивающая череп отчаяния. Фальсифицированные разговоры о разврате, над которыми рассмеялись даже собаки, едва мы упомянули шантаж. Физические угрозы, которые мы озаботились осуществить в страхе и против нашей природы. Ни фига. Последнее средство – уронить самолёт и сыграть демо в кабине во время пике. Когда чёрный ящик найдут, как минимум трое пинателей жести услышат воспроизведение. Трое, может, четверо – и при удаче новости. А поскольку я фронтмен, меня избрали в качестве жертвы. Жизнь полна дерьма и сюрпризов.

Чёрный ящик – что бы им не сделать весь самолёт таким несокрушимым?

– Вы что, не видите, – сказал я соседу, – сотни людей вокруг нас сидят в крошечных, малюсеньких креслах, которым едва‑едва можно дать это название здесь, наверху? Или где угодно? Или где угодно?

Сколько до того, как все узнают, что я – десяток пчёл, исключённых из роя? Пока моё понимание этой жизни обретёт место обитания за чьим‑нибудь измождённым лицом и там получит какую‑никакую ценность? Ладно, у меня ещё остались моторные навыки.

Один из группы сказал мне, что во время сверхскоростного путешествия душа остаётся позади – ей приходится пару часов догонять тело, и из‑за этого мы испытываем джетлаг. Даже прыгающие с крыши самоубийцы оставляют души наверху – над высотными зданиями навсегда остаётся нимб вьющихся духов. Так что, может быть, и от меня останется эхо. У меня в багаже достаточно нитротекса, чтобы выяснить. Вот так вот.

Моё появление в проходе теряет элемент неожиданной драмы, потому что остальным в ряду приходится встать и выпустить меня, но когда они вернулись на место, я поднимаю маленький детонатор ближнего действия.

– Так, всем спокойно!

Объявление пилота трещит из динамиков – произошла ошибка, багаж погрузили не в тот самолёт, он улетел в Австралию. Я прямо представил бомбу, распыляющую бледную карусель со скелетами лошадей. Это жизнь, так она и устроена. Посреди стона разочарования ломлюсь на своё сиденье.

Пара часов стандартного сцеживания желчи, и что‑то, да, на первый взгляд незначительное. Облом моего говенного плана запустил во мне медленный переход от одной формы бессилия к другой. Мы обсуждали технические вопросы и статистику, когда копили на билет – теперь я всё вспомнил. Железные данные об одном размазанном толпой на каждый миллион отъезжающих – и они ещё умудряются оправдать убийство полутора тысяч пленных в год.

– Воспевай шансы, как хочешь, – шепчу я соседу, – для этих бедных дураков выходит Сто процентов, понимаешь?

Он поднимает взгляд и сразу опускает его назад в тарелку. Еда у них тут резиновая, надутая вручную, но сознательно слишком маленькая, чтобы удержать меня на плаву в ледяной Атлантике. Вон сидит жирный мужик, кажется, что у него во рту запакован парашют. Если подумать, мой нос, похоже, набит до отказа. Чудотворное спасение? Или я буду категорично хрипеть, размываясь по дороге к земле, только чтобы обнаружить себя в облаке соплей за секунду до удара? Должен ли я пойти двинуть жирдяя в хавальник и отобрать единственное тонкое в нём – надежду на выживание?

– Безопасность – наша основная забота, – говорят они в безопасном фильме. Это они о перелётах из одного места в другое, за что мы отстёгиваем деньги идиотам?

– Каково определение самолёта? – кричу я. – Безопасное устройство? Или огромная верещащая хуёвина с жестяными крыльями, прорывающаяся сквозь небо, как летучая мышь из кровавого ада, если, конечно, не падает на землю мордой вперёд или не взрывается в пизду прямо в воздухе, когда меньше всего этого ждёшь?

– Извините, сэр, – говорит вполголоса стюардесса, наклоняясь ко мне, – вы мешаете другим пассажирам.

– Что мешает ублюдкам, так это, – отвечаю я, указывая в окно, – жить пустышками, в то же время наполненными потенциальной энергией для отвесного падения, и, да, наконец, смерть.

Сосед придвигается ко мне.

– Вы видите в Иисусе своего личного спасителя?

– А что, по мне похоже?

Он уставился на меня, как мёртвый баран на ворота живодёрни.

А может, он что‑то понял. Может, всё пошло наперекосяк из‑за потаённой морали во мне? Я никогда не был тем, кто швыряет камни, но вот он я, кидаю осётра в авиакомпании. И где ущерб в экономии денег? Дыра в обшивке. Декомпрессия. Потеря топлива. Заклинившие шасси. Неверно рассчитанная скорость воздуха. Сбой в двигателе. Дешёвое предотвращение обледенения. Столкновение. Обледенение рулей. Трещина от усталости. Выпадение двери. Ошибка при посадке. Обрыв двигателя. Замыкание электропроводки. Пожар. Мне срочно надо в туалет.

Я вышел из ряда вон? Оцените достижение. Вся человеческая история – для того, чтобы я мог сидеть в сортире на высоте в двенадцать тысяч футов. Сократа убили, Цезарь сжёг Александрию, инквизиция, геноцид под руководством Рима, геноцид под руководством христиан, геноцид под руководством Германии, геноцид под руководством Англии, геноцид под руководством Индонезии, Китая, России, вторжение Европы в Америку, миллионы, погибшие ради прибыли в Первой мировой войне, миллионы, погибшие ради прибыли во Второй мировой войне, миллионы, погибшие ради прибыли в Корее, Вьетнаме и Камбоджи, договор в Форт‑Хант, революция, ставшая врагом, докучливый голод игнорируется, эксперименты по облучению людей, эксперименты с человеческим геномом, эксперименты Ишии с бактериологическим оружием, фазован‑ный скополамин в воде и современные чудеса вируса Макартура, TR‑3B, траффик крэка ЦРУ, концлагеря программы «РЕКС 84», SV40, Операция «Белый Шум», Комитет Ста, генетически модифицированные вирусы, GBU 27, EG G, размывание функций, Релятивистский Коллайдер Тяжёлых Ионов и десятилетний план. Все эти жизни. Кто я такой, чтобы бросаться обвинениями? Я алкал убить ещё больше в надежде, что это – расплата за музыку. Я невольно стал чудовищем, раз решил отбросить сотни жизней ради наёбки? Угрызения совести подобны водовороту.

Кто‑то как безумный молотил в дверь. Когда я протиснулся из туалета, меня тошнило и плющило. Я остановился и смотрел по проходу, как лучи солнца из окон устроили световое шоу на полу и потолке. Двигатели грохотали, кто‑то плакал, но, с другой стороны, всё было великолепно. Головокружительный трепет пронёсся по самолёту. Люди напряглись, потом слились в едином крике, когда сочленения разошлись с тяжким ударом. Сиденья съехались, как тележки в супермаркете. Вокруг распылился красный цвет. Мы оказались жуками в вертящемся барабане.

Встаю из угла, забитого обжигающим льдом, в пургу обломков и пластика. Чудесным образом я потерял только руки. Притворство забыто, мысль, что я могу со всем справиться. Не могу даже найти стратегически важный магнитофон среди кровавых комьев на полу. Красный ковёр, по которому разбросаны человеческие ошмётки. Прошататься через комфортную зону, там тела, разорванные в разных местах, куски мяса свисают, как вымпелы. Розовые кишки растянуты между сиденьями, как по‑ребячьи выброшенная жвачка.

Приборная доска – белый смерч, лобовое стекло полностью исчезло, лепестки располосованной жести загнуты внутрь, за них зацепилась кожа. Тел нет. Что‑то ударилось в стекло? Внутренняя оболочка одной стены исчезла. И вот он, чёрный ящик. Да, слишком маленький, чтобы защитить ребёнка – это было бы непомерно дорого. Оранжевый, не чёрный. На поверхности маркировка «CVR[13]».

Плёнка крутится. И посреди треска ломающихся стен, в потоке визжащего ветра, лишённый даже возможности тихо сгнить в земле, я стою и рычу на всё, что пережил.

Как обидно. Пускай течёт кровь, болван.

 

Грозная Слава

 

Гостеприимство – один из видов обмана. На самом деле – один из лучших. Доказательство – пудинг, разлетевшийся на моём бледном лице одним бодрым весенним днём в году от Рождества Христова 1928. В то утро я проснулся с привычным криком, отбив атаку призрачных церковников.

– Ох, оказаться в Англии в самый суровый месяц, сэр, – объявил Гувер, входя с чайным подносом и устанавливая его в стороне. – Я знаю, для человека нет милее зрелища, чем гибель его страны. – Он вцепился в занавески и распахнул их. Солнечный свет ворвался в комнату, будто вклинился в драку.

Гувер принёс с собой серебряный поднос с чаем «Эрл Грей», который я привык принимать внутривенно.

– Сэр кажется утомлённым, как листообразный морской конёк, – объявил он, – если сэр не будет возражать против моего замечания.

– Совсем нет, Гув, – сказал я, садясь. – Ты, как обычно, больше всего похож на пингвина. И я недавно слегка отстал. Моя жизнь – не тотальная фиеста, как представляют некоторые ублюдки, двадцать пять лет взросления, а дело просто висит передо мной, как шимпанзе.

Гувер и ближнее кресло обменялись снисходительными взглядами безразличия.

– У тебя сейчас волнующий период, Гувер? Говорят, жизнь начинается в сорок.

– Напротив, сэр, жизнь начинается там же, где и кончается – в пустоте.

Эта чёрная оценка моих шансов заставила меня ещё больше жаждать чая, и с помощью шприца размером с каноэ скоро я был удовлетворён так, что и представить нельзя. И только тогда я оделся и устроился в гостиной, дабы войти в колею с нелепой массовой индустрией, когда зазвонили в дверь. Мне пришлось опустить газету и спросить Гува, как он считает, какого лешего и кто припёрся.

– Это, как пить дать, ваш дядя Фибиан, сэр, который угрожал прийти в этот день и час.

Фибиан! Чуть ли не раз в неделю это бредящее двустворчатое заваливалось ко мне домой, принося с собой целый ад печенья и ясную очевидность. Мужик носил бетонную бабочку и штаны на шарнирах из олова. Считал одолжением позволить вам наблюдать за штопором своего рассудка. Что на миллион выжженных миль отстояло от моего представления о жизни. Я так же радовался ублюдку, как крысе на подушке.

– Я не собираюсь выслушивать нотации от человека, чей нос одного цвета с глазами, – объявил я, но Фибиан уже вошёл и стоял, позируя, как Избранный.

Три прогруженных часа спустя я сидел и хладнокровно внимал, тонкий, как паутинка, а Фибиан тем временем детализировал свою кукольно‑ясную философию. Он с устрашающей эрудицией говорил про профессию бальзамировщика, делая паузы только, чтобы ухватить себя за бакенбарды, ну и изредка меня. Его голос скатывался до шипящей тишины, он говорил про человека, который возродит величие этой нации, невзирая на поедание свиного сала, а потом делал такое лицо, как будто подразумевалось, что он и есть тот самый человек.

Среди прочих свойств у меня в то время была предрасположенность отрубаться в некоторые моменты, если конкретнее, – в моменты кипящей ярости. Конечно, мы все при случае видим кроваво‑красную тряпку, но, полагаю, в то утро я увидел её слишком отчётливо. Внутри всё превратилось в дрожь хвостика ягнёнка, и я стоял, трепещущий и затаивший дыхание, посреди обломков мебели, а Фибиан стелился по полу, шея сломана под непристойным углом, и поверх – аккуратный свет из окна. Сам Вермеер отказался бы рисовать эту сцену.

– Я убил его – убил дядю Фибиана! Гувер появился из кладовой.

– Он производит впечатление похвально экономного в дыхании, сэр.

– Будь проклята экономность! Он мёртв – мёртв, как окровавленный мусорный бак! – И я задвинул лицо и уши под каминную полку.

– Дверная ручка, сэр, – объявил Гувер, опускаясь на колени рядом с телом. – Мёртв. Как дверная. Ручка. – Он выпрямился с видом иссыхающего уведомления. – Что вы собираетесь делать дальше, сэр?

– Дальше? – возопил я.

Мой мозг работал с рёвом, представляя на обозрение дюжину бесполезных вариантов.

– Придумать, как извлечь из ситуации выгоду?

– Едва ли это срочно, сэр.

– Жить, ни в чём себе не отказывая?

– Я так вижу, мне придётся самостоятельно представить идею, сэр.

И это оказалась такая надувная свинья мира идей. Она заключалась в следующем: немедленно покинуть сцену, а старый Гувер обо всём позаботится путём вытаскивания тела и бросания его перед проезжающей машиной плюс урвёт причину, время и автора смерти.

– Всегда рад переложить проблему на Гува, – я выскочил за дверь, как борзая из ловушки. Летел по Зелёной Улице и размышлял, не зайти ли в клуб, когда кто‑то прыгнул перед машиной, и я кубарем полетел через него. Отпрыгнув в ярости, я обнаружил дядю Фибиана на дороге и Гувера на тротуаре. Гувер глянул на меня так, что во взгляде я прочитал про «стягивающуюся паутину», «ткать» и так далее.

Тем временем полицейский скакал к нам сломя голову через улицу.

– Что случилось? – заорал он.

– Я споткнулся об этого идиота, – ловко объявил я, указывая на тело. – Он умер в этот момент, а не раньше.

Едва эти слова покинули мои уста, как Гувер притворился доктором.

– Да, офицер, – добавил он, щупая пульс трупа. – Этот неуклюжий дурак будет мёртв через пару минут, если не доставить его в больницу.

В мгновение ока ваш покорный слуга, Гувер и избитый труп оказались в машине и неслись по улицам с эскортом, состоящим из этой пародии на полицейского на мотоцикле с коляской.

– Наша единственная надежда, сэр, – заявил Гувер с убеждённостью, – это вам с дядей поменяться одеждой, пока мы едем в отделение скорой помощи. Тогда вы можете выпрыгнуть из машины в бетонной бабочке, все дела, и показать пограничный уровень здоровья, – тогда не возбудят никакого уголовного дела. Разрешите мне пересесть за руль.

Я счёл этот план достаточно приемлемым – пока не натянул нелепый костюм Фибиана. А Гувер указал на необходимость того, чтобы у меня был сломанный нос и кровь на лице, как у Фибиана там, на дороге.

– Буду рад служить вам, сэр, – крикнул Гувер через плечо.

– Надеюсь, я вполне в состоянии сломать собственный нос.

Но каждый раз, когда я пытался ударить свой портрет, какой‑то импульс меня удерживал. Эдакий инстинкт самосохранения лица, наверно. Конечно, тут же болтался и Фибиан, пуговицеглазый, в моём пальто и шляпе, так что я схватил его за руку и махнул ею в сторону себя. Ужасающий удар послал меня через дверь машины на асфальт, нос – как кровавый взрыв.

К счастью, мы как раз остановились во дворе больницы – и ещё на счету счастья то, что полицейский видел этот удар зомби. Гувер урычал вдаль, а офицер припарковал мотоцикл и вспенился отваром гнева.

– Не переживайте, сэр, я записал номер, – уверил он меня, а я предположил, что пора позаботиться о собственном побеге, иначе я рискую носить эту нелепую бабочку и штаны до конца дней своих.

– Не беспокойтесь, офицер, – объявил я, сжимая собственный нос. – Я не буду выдвигать обвинение.

– Имя?

– Хм. Хм, Фибиан. Дядя Фибиан. Вот так, мистер Фибиан. И сроду не чувствовал себя лучше.

– И вы знаете человека, который вас ударил?

– А да, это мой племянник, Келтеган. Выдающийся талант, но чересчур легко впадает в ярость.

Офицер поднял брови.

– Вот как?

Но я уже получил преимущество – благодаря сердечности. Если бы не моё вежливое и на самом деле приветливое поведение во время этого обмена фразами, офицера не охватило бы удивление, когда я содрал его несуразную каску и воспользовался ею, чтобы вырубить его. Он бы ожидал чего‑то подобного.

И дальше – дело техники – засунуть болвана в собственную коляску, так похожую на каску, что я разразился хохотом, уезжая прочь.

– Я взял на себя смелость накрыть констебля одеялом, пропитанным хлороформом, сэр, – сказал мне Гувер, когда я закончил переодеваться в костюм нормального человека. – Мёртвый джентльмен в кладовой. Я советую вам определиться с планом действий до завершения дня – его лицо уже стало бутылочно‑синим.

Я подорвался в клуб, чтобы сдуть прочь все хитросплетения. Там чудили обычные приколы – всякое там топтание улиток. Я робко подкрался к Джемми Доджеру у стойки и спросил его, как начать испытывать угрызения совести. Он признался, что в первый раз слышит это выражение. Я поблагодарил его и смешался с толпой.

Уковылял прочь и добрёл до церкви. Признался во всём священнику, который упрямо оставался непоколебимо‑божественным, невзирая на мой рассказ. В итоге – только время потерял.

– Бесполезно, Гувес, – крикнул я, возвращаясь в своё жильё. – Мои планы гибнут, как соня, которую навскидку выцелил помещик. Что поделаешь.

– Ну и ну, сэр, – ответил Гувер, игнорируя уши спаниеля. – Самые адекватные планы.

– Но если совсем честно, – сказал я, прихлёбывая из стакана, – ты тоже поджал хвост.

– Когда прекрасный лик угрозы встанет пред тобой, безумец бросится вперёд, мудрец спешит долой.

– Эти утконосые банальности весьма поучительны, Гувес, – но между тем в наших дрожащих руках есть мертвец – одна штука и спящий констебль – одна штука. Настал момент серьёзно поболтать. Нельзя, чтобы это свиное ухо подвесили у меня над головой, как альбатроса. Скандал встанет нам в фантастическую сумму. И тогда придётся завернуться в шарф и продавать жареные орехи.

– Есть ещё вопрос смерти через повешение, сэр.

– А что, Фибиану ещё недостаточно?

– Я имел в виду вас, сэр, привязанного к виселице во имя излечения от убийства.

– Убийство? Но ведь у меня отсутствует стержневой злой умысел. Простой недогляд.

– Недогляд, совпавший с недосердцебиением и недодыханием у вашего дяди.

– О, какой‑нибудь безукоризненный старпёр поручится за меня. Кто там говорил, что великие истины жизни – это воск, из которого мы лепим разные фигуры?

– Безумный Шляпник, сэр?

Я начал хохотать, но натолкнулся за зловещий взгляд Гувера.

– О, ладно, Гувес, давай свой план – я весь внимание. Ни одно осознанное слово не сорвётся с моих губ. Тебе принадлежит моё безраздельное внимание.

– Благодарю вас, сэр. Итак, в течение его нескольких визитов от моего внимания не ускользнуло, что рассудок мистера Фибиана находится не там, где ему положено.

– Он тыкал пальцем в Цезаря, старый волк. Однажды застрелил сардину на официальном обеде, потом отбросил пистолет и с рыданиями бухнулся на колени рядом с телом. Каждая матросочка на суше знала, что он псих.

– В самом деле, сэр?

– Тем и был известен. Серьёзность поведения – единственное, что ему мешало.

– Ещё раз нарушение паче соблюдения, сэр, – серьёзность поведения констебля равноценно замогильная?

Смысл его слов манил, как испаряющийся джин. Но идея, выпадающая из свиноваляния его логики, была ослепительна.

Той же ночью я отмотоциклил Фибиана в доки и, подперев его в трудном положении, послал без преамбулы в реку. Ни один свидетель в этом сомнительном месте не стал бы тратить силы на то, чтобы поднять веки, потому что мы одели Фибиана в униформу констебля. На следующее утро я одел констебля в одежду Фибиана и, пока он ещё ничего не соображал, сдал его в дурдом. Они только взглянули на бабочку и забрали его из моих рук.

Раньше, чем я смог бы сказать «Блаватская», раздутое тело выкатилось на отдалённое побережье, и я вытерпел месяцы шторогрызного беспокойства, пока шло расследование – но, наконец, какой‑то головорез под опекой полиции попытался сколотить свой честно отработанный приговор, разболтав о весёлом зрелище, свидетелем которого стал в доках. Полиция налетела на его слова, как на маразматическую бабку.

Естественно, тот факт, что в доках я был одет в известное облачение Фибиана, привёл их по следу в дурдом, и теперь уже неподдельно невменяемого полицейского констебля, орущего про невидимых змей, повесили раньше, чем он осознал, кто он и за что. Конец удовлетворил и полицию, и злодея – если последний термин можно применить ко мне, к которому обратились как к заслуживающему доверия джентльмену, чтобы подтвердить личность моего дяди в дурдоме. Разве могли ребята в синем ошибаться в таком вопросе?

– Конец ещё одной главы, а, Гувес? – крикнул я, откинувшись на диване.

– Самой последней для некоторых особ, сэр.

– Ладно тебе, старина, не будь таким торжественным. Бывают вещи и похуже, чем повешение.

– Например, сэр?

– Повешение в опере. Ха‑ха‑ха. Там – это наверняка. А теперь кинь‑ка мне газету, старый волк. В ней статья про покойного.

 

Мэриленд

 

– Сроду не думал, что найду вот так контуры в жалобе.

– Ужасно адская штука.

– Ага, Генри, ну наконец‑то. Передвижной обезьянник пролетел через ленту ограды и стремительно развернулся. Шеф Генри Блинк толчком распахнул дверь – батон сигары посреди одутловатого лица – и выкатился наружу, вдыхая ночной воздух.

– Я уже чую вкус этого ареста. Выстрел в движок? – Он нахмурился на фейерверк вспышек стада журналистов.

– Генри, – сказал энергично Майор, – ты знаешь Джека.

– Прорыв границы, зырьте сюда – Майор, Гарпун Спектр и Шеф Терминала в пыльнике!

– О, сомневаюсь, что мистер Кома потребует правосудия, – сказал Майор с нервной улыбкой.

– Готов спорить на твою шоколадную жизнь, что не потребует. – Блинк неуклюже протопал мимо трёх мужчин и осмотрел тело, чей третий глаз был распахнут, как люк после взрыва газа. – Охранник, однако. Есть улики?

– Ждут тебя, Генри. Вон даже Джек.

– Коронер захочет знать. – Блинк махнул на прессу. – Убрать отсель стервятников и обеспечить охрану территории. Тя чё, не учили в коп‑школе, Джек? Есть успокоительное для вон того парня?

– Мне не нужны успокоительные, Генри, – Кома чиркнул спичкой и поджёг амортизатор. – Покойника более чем достаточно.

Гарпун Спектр весело прищурился на Блинка.

– Никак не въедешь, Генри?

Блинк вытащил сигару из своего лица, как вилку из кабана.

– А? Чё за шум? Ты сделал на нём денег?

– Единственное, что я сделал – решил, кого буду представлять.

– Здесь Рекс Камп и Док. Настоящее кобылиное гнездо активности. Эй, Мэнгрув – кальмаровые серьги?

Но не успели Коронер и доктор Мэнгрув дойти до тела, как прирычал белый грузовик и начал разгружаться. Парень в мантии выплыл из дыма.

– Вам запрещено трогать тело. Майор начал терзать пальцы.

– Генри, это мистер Вингмейкер, главный пингвин церковного картеля.

– Типа сопереживаю вашим чувствам, падре.

– Не в том дело. – Вингмейкер распахнутыми глазами разглядывал тело. – Прикажите своим экспертам убираться.

– На каких основаниях?

– У меня есть картельная мистификация, замаскированная под распоряжение суда.

– Значит, вы бросились в комнату судоложества. Как ребёнок ябедничать учителю.

– Истинно так, – пробормотал Вингмейкер, потом оттолкнул медиков в сторону. – Посмотрите, мистер Блинк. Это может стать величайшим религиозным событием со времён Святого Маккейна.

Блинк перевёл взгляд с улыбки Гарпуна Спектра на тело. Лужа крови вокруг головы жертвы точно воспроизводила классическую форму молящейся Девы Марии. Люди Винг‑мейкера уже возводили разборную часовню вокруг тела.

– Ну, уж не будем раскидывать пальцы, – прорычал Блинк. – Я понимаю, вы не в курсах, как один край личности выступает из другого. Но нашему Джону Доу[14] придётся выполнять разрушительную программу гниения независимо от вашей чертовски священной блокады. А пока всё складывается дьявольски удачно для мясных мух.

Доктор Мэнгрув прошла мимо с ящиком инструментов.

– Приказ подтверждается, Шеф. Нет ничего, кроме очевидного.

Рекс Камп угрюмо прошествовала за ней.

– Тот же приказ твоим экспертам, Блинк, – сказал Джек Кома. – Шакалам разошлём повестки за эту фотосессию.

– Наконец‑то ты думаешь, как коп.

– По положению тела, это привидение появилось с нашей стороны границы.

– Это труп. Кома отвернулся.

– Привидение.

Блинк и Гарпун Спектр пошли к машинам.

– А твоя точка зрения, Гарпи? Ты у нас стал набожным?

– Когда это оплачивается.

– А что, было дело?

– Насчёт этого тела, я думаю, у нас в руках истинное чудо.

– В моих – ни шута.

– Помнишь давным‑давно слоны в Индии, пьющие молоко?

– И что? Я могу выпить пропасть молока. Тоже чудо?

– Те животные были из камня. Камень, Генри, слышишь, что я говорю?

– Ах, чёрт, это всё просто выдумки в твоих мозгах.

– Ну, слава богу, – подхихикнул Спектр, – не самый важный орган.

Блинк дошёл до передвижного обезьянника и снова раскурил сигару. За рулём ждал танкист.

– Ладно, я пошёл за бубликом и кадушкой сердца тьмы. Вингмейкер соблаговолил дать доступ к одному факту, чтоб его благословило. Вишь отпечатки копыт вокруг гробонаполнителя? – Он нырнул в машину.

– Чистые, как образец.

– Преет работает там, где запрещена обувь с рифлёной подошвой. Труднее бегать.

Блинк хлопнул дверью, и машина порычала прочь.

– Офис, – буркнул Спектр.

По сути, прошёл год с тех пор, как Джонни Фейлсейф приставил морскую раковину к уху и услышал насмешливый хохот. Он стал сам себе начальник эффектным и кружным маршрутом. И где‑то в дороге вбил себе в голову, что он больше, нежели оловянная статуэтка в оловянной кабинке. Ему довелось читать, что давным‑давно жили бедняки, которые получали небольшие деньги: теряли паспорта и добредали до немецкой границы, чтобы прикинуться беженцами. Его впечатлило. Похоже, на границе может поменяться всё. На мексиканской границе – американцы менялись в нацистов. Так что он вышел из офиса и пошёл прочь из Светлопива, через Наш Прекрасный Штат, пиная пыль, пока не достиг границы Терминала. Это случилось чуть раньше разрыва между штатами, и там ещё не было оборудованных огневых позиций – просто Джонни Фейлсейф переходил туда‑сюда и пытался зафиксировать еле уловимое ощущение законов, меняющихся вокруг его тела. Он думал, что воспринял мельчайший сдвиг давления на себя, но и что? На него всё равно давили.

Он знал, что когда‑то однажды Леон Вордил хакнул кодекс и добавил законов – сначала по прогрессии, потом в экспоненциальной опухоли – что полностью уничтожило последние следы человеческой активности. Вычистить авторизованные указы из случайных добавлений оказалось напрягом для мозгов, задачей на годы. Один делегат, появившись перед прессой, – смеялся и бил себя в лицо грохочущим листом алюминия.

В наши дни насыщение авторизованного кодекса сделало прикол с троянским законом излишним. Но Фейлсейф стал одержим этой точкой перехода границы, где одна дамба ограничений уступала место другой. Нет ли там точки между ними – хотя бы минуты – где нет ни той, ни другой? Он пал на колени на краю штата, прищурившись на микроскопический шрам на земле, заполненный оживлённой свободой. Образец, забранный в почвопробник, под увеличением показал роящееся небо, и Фейлсейф загнал вглубь два листа оргстекла, чтобы извлечь тонкий пограничный сэндвич. Обычный светоч сможет проецировать на стену незаконную активность, и Фейлсейф постучался к Дону Тото в «Задержанной Реакции» на улице Валентайн.

– Видел когда‑нибудь торнадо, Тото? Крематорий, мой крутой друг. Световые шоу – ничто. Есть мысль, что ты готов к яркой штуке. Выдающаяся штука.

– Выдающаяся? Звучит неплохо. Фейлсейф поставил лист перед софитом, и стена превратилась в шербет, взбаламученный, как лицо Юпитера.

– Неистовая штука, Джонни.

– Автоматическая, в таком аспекте. И буквально за пару моментов придавит то грозное дерьмо, которое ты, похоже, так любишь.

– Постоянно меняется.

– И даст клиентуре намёк на высокие материи, Тото.

– По любому, беру. Назови свою цену, твою мать.

Фейлсейф открыл бурную торговлю образцами границы, которые использовали в световых шоу по клубам от Греды до Дворца Креозота. Он стал поставщиком заведений от побережья до побережья, включая «МК‑Ультра», тематический монархистский подвальчик в Питсбурге, где клиента обслуживали как двух или более разных людей и деньги брали на выходе за всех. Владелец Нед Речид видел, как ЭНЧ[15] выбивает визуалы, чтобы создать уникальное ощущение. Не как в старых казаках‑разбойниках, где только грязный отпечаток цвета выдавливался из тесного акта интерпретации. Всё заполонили шипящие чайники, и Нед решил украсть промышленный секрет Фейлсейфа и наделать кучу. Он весьма удивился, когда под покровом ночи Фейлсейф поехал на границу в бронированном песчаном багги, встал на колени на вулканизованную землю и вбил в почву створчатую панель, словно экспозиционную пластину.

Испуганная перебранка и борьба между двумя антрепренерами окончилась смертью Неда Речида от собственного пистолета, а Фейлсейф украсился гирляндами ужаса. Он смотрел из окна на Салатовую Улицу, и ему грезилось пламя вечных мук. Его отпечатки были на пистолете. Пистолет под телом. А по телику разворачивали историю про таинственный образ, распустившийся из головы Речида. Место преступления стало меккой для зевак, и пингвин предлагал святую охрану и медиатайник убийце.

Феерические сумерки, и Фейлсейф навещает друга на территории Улицы Святых.

– Во ты жжёшь, Джонни, – сказал Атом, когда Фейлсейф вошёл в его офис. – Джинсы и галстук? Выглядишь как цыган на похоронах.

– Атом, в любом случае ты мне должен.

– Чем больше кости, тем легче плавать. Присаживайся, Джонни. Я полагаю, что та пушка работала от монеток – очень экономично.

– Там была драка, пистолет выстрелил.

– Бывает. Знаешь самую редкую и бестолковую штуку в мире? Не стрелявший пистолет. Сигарету?

Пара толстых очков лежит на столе, замыкая провода.

– Какой‑то плеер?

– Это миррер. Надеваешь, закрываешь глаза, и тебе кажется, что ты сменил мир. Охотишься за пушкой? Знаешь, лучше, чем приходить ко мне.

– Знаю, и лучше, чем втягивать тебя в дело, Атом. Хочу одолжить маскировочную систему.

– Какой округ, демография?

– Закон, церковный картель, пресса. Думаю, это выстрел в голову.

– Нет, с определённой точки зрения видишь, что методы работы с ними одни и те же. Вот, взгляни.

Атом активизировал панель на стене и достал странный элемент экипировки. Он смотрелся как наголовник египетского принца в форме чёрной кобры.

– Это что?

– Спинка брюлика. Классический капюшон «свой‑чужой» – широкопрофильный фанатичный вызов с библиотекой в чипе на миллиард образов. Старая и тяжёлая, но это всё, что у меня есть на руках. Придётся обойтись незатейливыми средствами.

– Она проецирует всё, что наблюдатель не в состоянии опознать?.

– Конечно. Технологии спокойной жизни далеко ушли со времён глинобитных хижин, друг мой. Удачи.

Личные маскировочные системы ушли в прошлое, когда изобретатель обнаружил, что может пойти куда угодно, и его будут игнорировать, пока он несёт коробку для пожертвований. Фейлсейф, невидимый, уходит в ночь и движется через толпу на место преступления. Это медиасобытие, всё в резких дуговых фонарях и обобщениях. Он незамеченным следует за Шефом Блинком и танкистом, когда они прибывают в часовню.

– На этом убийстве подают полноценный ленч, Бенни? А? Плохо. Мне сгодилась бы и пара хот‑догов.

– Есть вести, Шеф?

– Плохо, а? Наверно, нам лучше сосредоточиться на деле, танкист. Синдром Единственного Выстрела в Голову. Пистолета на месте нет. Всё, что мы знаем по лучам, прорванным вокруг прострела, он был этерический с фальшивым номером на рукоятке.

– Кафешный пистолет.

– Ага. Ни фига общего с деньгами, ограблением или клубной территорией, это верняк.

– Вы считаете, убийца – его жена?

– Вряд ли, но предполагаю, как было дело.

– Кобыла Делла? Он был женат на кобыле?

– Как было дело, Бенни, я имел в виду, мне всё ясно.

– Мне нет, Шеф.

– А тем временем небольшое попустительство Вингмейкера привлекает целые толпы якобы ковбоев.

– А разве якобыки – не тупые волосатые животные?

– Именно. И они меня не одурачат. – Они вошли в часовню и обнаружили там галерею ассассинов, толпящихся вокруг тела. Огромный электрический вентилятор разгонял мясных мух.

– Класс, настоящее чаепитие. Кто‑нибудь ещё придёт поржать?

– Блинк, – кивнул Джек Кома с каменным лицом.

– Понял, что я имел в виду, Бенни? Время фанатов.

– Слишком много стряпчих для тебя? – ухмыльнулся Спектр. – Почему‑то не очень верится.

– Кто твой клиент?

– Рыба в бочке, Генри. Как минимум я мог бы найти семью того, кто потерял пульс, получить фрактальный аккомпанемент.

– Да уж, несчастный агнец. Кровь невинных – материал Брэди. А поскольку Вингмейкер не разрешает вынос, неплохой масштаб горя и прочих прелестей, ты чёртов защитник обездоленных мафиози. – Блинк хихикнул, раскуривая сигару.

– Мистер Блинк, – заявил протест Вингмейкер, – это святое место.

Блинк хрюкнул.

– Это святое издевательство, падре. Я видел миллионы пятен – каждое на что‑то похоже. Помню, после бунтов НЛП я видел лужу – вылитый наш Бенни, сидящий на каком‑то динозавре. И в тот вечер медиа не свирепствовали. Так что кончайте набивать слова о любви мне в уши.

– Тело брошено ровно поперёк границы штата, мистер Блинк, – объявил Кома. – Я претендую на равные полномочия.

– Ладно, Шерлок, – Блинк взвесил сигару, нахмурившись. – У тебя какой процент обломов?

Фейлсейф добрался до тела. Когда он двигался в свитых волокнах закона, он выглядел столь огромным вызовом собравшемуся обществу, что осознать его просто невозможно. Чужой, йети, человек‑невидимка – их здесь быть не могло, и их здесь не было.

Вне себя, Спектр шваркнул дипломат на передвижной алтарь и отщёлкнул замок.

– Боже, как мне это нравится. Все пешки на доске, Генри. Замети свои чёрные бюджетные налоги, и доска станет серой. Я даже готов представлять здесь вон ту немолодую милашку. Может, это будет нечто?

– Нечто, – буркнул Блинк. Он хмурился на воздух перед собой. – Нечто странное.

Фейлсейф ступил на границу штата, ту тонкую территорию, свободную от внешних манипуляций. Когда он перешагнул тело, он превратился в фигуру из фосфенового потока, молнию в бутылке – на короткое мгновение шапка поляризовалась, и каждый увидел то, что хотел увидеть. На него обрушился поток внимания. Вингмейкер увидел Бога собственной персоной, дарующего благословение трупу. Кома увидел мошенника из своей юрисдикции, сдающего всех и вся. Спектр увидел фотогеничного психопата, трахающего тело и утверждающего, что это общество его вынудило и что он хочет юридической помощи. Генри Блинк увидел комбинацию этих трёх и своей матери.

– Ма, – сказал он, шатнулся вперёд и остановился с порыбевшими глазами. – Ты принесла оладушки?

– Не отвечай, – выпалил Спектр.

– Богу ни к чему оладушки, еретик! – завопил Вингмейкер.

– Они ворованные, – объявил Кома.

– А почему бы и нет, – сказал Бенни, увидевший человека, освежающе оправданного и невинного.

Наголовник упал с головы Фейлсейфа, когда он вынул кольт «Дабл Эдж» и встал точно в центре обзора.

– Только, чур, вишенку не брать, – пробормотал Блинк с вялым лицом, а потом ухмыльнулся. – Так то ж правонар со старомодным шлемом Зевса. Присоединяйся к компании, мальчик. – Он вытащил «АМТ Аутомаг». – А теперь на шаг назад от чуда и бросай дырокол.

Фейлсейф бросил кольт и, воздев руки, слегка дрогнул вперёд.

– Стой, где стоишь, мальчик, – крикнул Кома, наводя 41‑зарядный «Джулиани».

– Он мой, Кома, – на пару миллиметров за линией.

– Ты совокупляешься со знанием, древним, как карп, мистер Блинк, – крикнул Вингмейкер. – Этот человек под защитой церкви – тащите свои откровенно дошлые разборки наружу.

– Я не исполню свой общественный долг, если не дам вам сейчас в глаз, падре.

– Это несчастный случай, – возопил Фейлсейф.

– Как поэтично, – хмыкнул Блинк. – Приглядись, и ты увидишь крошечные парашютики на моих слезах. Ты единственный кандидат, явившийся под покровом тайны, мистер. Так что вина на тебе.

– Никаких разговоров с метеозондом, – улыбнулся Спектр, подходя к Фейлсейфу. – Ты невиновен, и тебе сейчас нужен друг.

Фейлсейф рефлективно потянулся к голове – на нём ли ещё наголовник? Как вдруг Кома сграбастал его со спины, перетягивая через границу.

И тогда на него накинулись все, дёргая его туда‑сюда, как рычаг скоростей.

– Разрешите представиться! – вопит Спектр, прижимая свою визитку к лицу Фейл‑сейфа, как святую облатку.

– Не считаешь отказ ответом, ты? – ревёт Блинк.

– Милосердное место ждёт, парень!

– Когда он умрёт, я хочу получить право на добычу ископаемых!

– Ты имеешь право на злость, мужик!

– Грубо, но честно!

– Неуполномоченный убийца, чтоб тебя благословило!

– Жизнь и перемены!

– Мой клиент загадочным образом невиновен!

– А какие дорогие штаны!

– У меня то же количество ног – думаете, есть связь?

И их ноги в пылу борьбы били и попирали бурую Мадонну – глянув вниз, они обнаружили фазированный контур чудовищного грузовика, самолётный чемодан, пруд кубиков, надувные молотки, свинью на колёсах, невнятного бродягу, лукавого шерифа, скрывающего ответы, карту Дании, верблюда, горностая, кита. Вломившись, пресса довершила разгром.

Фейлсейф на ходу придумал алиби со столь захватывающим правдоподобием, что копы в ужасе спрашивали у него, правда ли, что это лишь плод его воображения. Пресса назвала его Идиотическим Убийцей. Сбитый с толку Вингмейкер говорил о Фейлсейфе как о «нашем крошечном лучике солнечного света». Блинк сделал заявление, что «это хороший мир – я объединил силы, чтобы устроить разборку. Так или иначе, я хочу его в лаванде». Во имя уважения к покойному Спектр предложил десять лет молчать об истинном положении дел. Президент выступил с речью, рекомендуя срок от двух до шести.

Обалдевший от безумия этих поступков Фейлсейф, сидел среди прочих пустышек на привинченном к полу кресле и читал по губам мультики с выключенным звуком. Граница затуманилась. К тому моменту, как внимание переключилось на другую тему, даже он сам забыл, кто он такой, и решётка на его окне сливалась с текучими формами в небе.

 

Интервью

 

– Мистер Фендер, входите, рад, что вы смогли прийти. Как, нормально нашли нас?

– Я стёр адрес…

– А, да, ясно, присаживайтесь, давайте уберу эти ксерокопии подальше.

– В бойне траффика, скрученный между внезапными машинами, одурманенные водители, озабоченные выживанием, двести ярдов с развевающейся гривой.

– Ну, я рад, что вы сумели добраться. Садитесь уже.

– Я не предвзят.

– Конечно, конечно. Итак, мистер Фендер, я прочёл ваше резюме, да, я изучил его и должен сказать, я впечатлён. Кофе?

– И поживее.

– Да, а… Жанет? Принеси, пожалуйста, мистеру Фейдеру кофе. Хорошо. Итак, чем вы интересуетесь?

– Крошечными дамами.

– Чего?

– Крошечными дамами среди цветов.

– Прошу прощения?

– О да. Отведите меня к ним.

– О чём вы вообще? Крошечные дамы?

– Отведите меня туда, и я покажу вам, как это бывает с пламенеющей головой.

– Вы имеете в виду акротерию? Классические орнаменты? Что ещё вы узнали за восемь лет архитектурного обучения?

– Я признал, что основы необходимы.

– И?

– Ну… а что, недостаточно?

– Ясно. Увлечения?

– Филателия и когти.

– Когти.

– Если честно, я соврал.

– Про когти?

– Про филателию. Только когти, я их обожаю. Дайте мне поскорее чуток.

– Мне кажется, мы бежим впереди паровоза, мистер Фендер…

– Факт, что когти прекрасны, и я тоже.

– Сейчас, я Думаю, настал момент обсудить обстоятельства вашего ухода с предыдущей…

– Я слушаю.

– А? О, Жанет, кофе – спасибо. Вот мы и тут. Да, где мы, собственно?

– Моя первая должность. С чего начать? Ладно, эта страна – ад одобрения, одна большая перфокарта. Когда ты молод, думаешь, что страх встретится с утопией, и деньги поменяют руки.

Надеешься и требуешь. Когда мировые силы правят публикой, чудо начинает кусаться. Ты растёшь, родственные связи растягиваются, как клей, и, в конце концов, обрываются, но ты всё ещё надеешься улететь в свежий мир к изумительному будущему. Зачастую я не знаю каждое из правил, но случайно нарушаю их десятками. По крайней мере, меня вроде все слушают. Я зыркал с яростью, когда говорил это, думал, так проще протолкнуть мою мысль. «Матушка, матушка, – также говорил я, – вот моё первое предложение», а потом потерял контроль. Большие жирные лица на карнизе, задницы и порка – так я себе представлял дом. Место чистое и при том пылающее. Клиент столько плакал, что его лицо отмылось и стало мягким, как у ребёнка. Дорогой пони для дочери, и т. д., теперь это. Суньте его тело не тем концом в духовку. Человек даже не может оценить свои трагедии. Плавающие угли моих устремлений несло потоком по всей земле – я спал, я хорошо ел, я прекратил стремиться к цели. Меня начала презирать толпа кредиторов. Сидел часами, курил, пялился в окно и мечтал, не в первый раз, чтобы стать слабоумным морским львом. Залитый солнцем обман, переданное по телевидению утешение, я падал в пучину страха. Бритьё доставляло неудобство, и я обнаружил, что избавлюсь от него быстрее, если суну лицо в огонь. Я циркулировал, была драка, мои руки оказались втянуты, вращалось яростное оружие, я хлопнул коктейль, порвал всё лучшее, раздувая фальшивые ощущения. Буду с вами честен, признаюсь, жертвы сходили с ума. Страшные люди. То были они или я, и я рад, что всё кончилось. Неожиданно я на грузовике достиг беспорядочности – тела были в идеальном состоянии. Ну, по большей части. Знаете, как это выглядит через лобовое стекло. Обнаруженный, живой, разрывающийся между мелкой кражей и трудными временами, я никогда не знал, что существует так много повязок. Снова через границу, зловещие дела в доме, который я снял. Я рыдал, когда написал своё имя на бомбе – они этого не ожидали, я так думаю. Крик, визг, в чём разница? Поверьте мне, я знаю. Ярлык иногда запятнан кровью. По ту сторону своего лица, уважаю ли я вас? Дружелюбно ли объявление войны, пока лежит в конверте? Многие из нас существуют за простыми техаспектами общества – на самом деле нас ужасно легко обнаружить. Вот что, наверно, так вас пугает. Слабая жизнь всё ещё достаточно велика, чтобы нажать на кнопку. Обаяние быстро сгорает – а что потом? Утончённость давно заброшена. Ни к чему причёсывать ваш череп – мы все в курсе. В скучном доме не бывает приключений, а? Сортирный стандарт, зато дорого. Больше года ваши руки движутся на верёвочках, указывая в другую сторону, нежели ваши молящие глаза. Потом вы сдаётесь раковому пластику, притворное радушие перед конкурентами и честность, редкая, как порнография с сюжетом. И вы ласкаете смерть, как триумф. Профессии нужны платные свидетельства комичности её бессилия, сухая земля для сигнала, возможность демократически пожать плечами. Это израсходовало бы мою энергию, уничтожило терпение, ограничило рамки действия и не принесло бы личных преимуществ. Никогда не приглушайте этот факт, обещайте мне. Наслаждайтесь обаянием момента. Довольно – я в состоянии войны. Я взбешён центрированностью. Мне кажется, кое‑какой смутный поворот переоценен. Со своего шлакового начала эта вселенная вызывала стресс и ужасала детей. Всё время Бог был голоден, и пропадали тела. Капризный род человеческий смыкает очи перед зеркалом. Они – те, кого можно распространить по городу, как ночь. Ни к чему изображать ночь мудрой. Видите, президент разрешил делать внезапные развороты с аплодисментами. Облачения свисают, о, в горе. Италия дурачит официального ревизора, заставляет его ждать. Телефонная хрупкость повергает компании в кошмар. Глянь на своё лицо. Не волнуйся, я вполне справился с запиранием двери. Общество? Перешагни через обломки, освободи опыт города, чтобы обнаружить, что это тоже представление, и время, держащее пистолет. Так что мы танцуем в дрожащем призрачном свете. Глубже уходим мы, прочь из видимости, закрывая глаза. Истины выпадают снегом в озеро, растворяются и исчезают. История, ради Санта‑Клауса, – это батут. Я провёл последние три недели, конструируя инновационный рождественский автомат со лбом из дикой ветчины. В этой штуке больше престижа, чем в чём бы то ни было. Я делаю вычурные кресла и диваны из кожи золотых рыбок. Какая чудовищность. Припадки ярости, случайные мозговые тайфуны, кошмарные иглы, зелёные мотыльки, куски детей, фальцетная вера в дружбу с оружием, колени выпрямлены, дабы избежать галлюцинаторных жевателей, снова пятнающих скатерти лёгочной кровью. Я ощущаю истощение уже от разговоров об этом. Я блядский грешник. Ублюдки, среди которых я двигаюсь, как мультфильм, презирают мои выражения и движения, побуждают меня уйти посредством лжи и, наконец, насилия. Отравляя меня, они намекают, что я должен двигаться дальше. Они используют цветы. У цветов шипы и ржавчина, пыльца душит любого, кто вдыхает её с постоянной скоростью. Поезда по ночам стремятся прочь у меня изо рта, визжа и изрыгая дым. Но я привык. Скорбь и отвращение дней моих – сами по себе цветы, ибо прекрасны. Лепестки из голубого и красного золота. Серебряные листья вечно сияют под надгробием, напоминая мне о том, что было бы, когда бы я решил избрать эту альтернативу. Эта земля смывается в море, ну и что? Небрежность старомодных орбит, раб опустился до свободы. Ты представляешь, что всё это полная фигня, кажется мне. Ты должен гордиться. И дальше, в ботинки свои ты будешь опускаться, пока тебе не потребуется свита. Держи свои ворованные барыши, чувачок. Уничтожь архивы и выбери быстрое будущее. И в конце расколоти в сердцах буфет. Сейчас я уйду. Развлекайся тут, впитывая зло. Его навсегда не хватит.

 

Вот Такой Метаболизм

 

Когда Менвит Усанса однажды утром пробудился от беспокойных снов, он обнаружил себя в своей постели, превратившегося в гигантского жука. Тело стало клубком стяжек, из которых заострялось лицо, как с зубчатых стен его собственного врага. Эти штыки, принимающие телеметрические сигналы, лениво шевелились, перенаправляясь, как шипы морского ежа, следящие за геосинхронными спутниками LANDSAT. Эмбрионально изогнувшись, защищая то, что он опознал как свои невредимые внутренности, Усанса почесался – тусклый экзоскелет приёмников бесконечности покрывает его кожу. В лоб встроена осмотрительная булавочная видеокамера и по кварцеуправляемому передатчику на сверхвысоких частотах – в каждой ноздре. Правый управляет четырьмя стандартными аудиоканалами и прослушивает разговоры в комнате в реальном времени, второй скомбинирован с врождённой системой хранения аудиозаписей и разработан для перехвата телефонных диалогов и ускоренного поиска. Оба подцеплены к общественной сети телекоммуникаций и активируются двутональным многочастотным сигналом.

Всё это произошло, пока он спал. Словно проводные глаза в стенах стеклись к нему, как железные опилки к магниту. К чему прятаться от людей в столь беззащитном положении? Эта самоорганизующаяся насмешка отказала ему в охране.

«Что со мной случилось? – думал он. – Что теперь делать? Была же какая‑то процедура?»

Он просканировал окно, и хмурое небо – капли дождя, стучащие по подоконнику, – это повергло его в меланхолию. Он посмотрел на будильник на прикроватном столике. Полдевятого, и стрелки спокойно двигаются дальше! Следующий поезд до офиса идёт в девять – чтобы на него успеть, придётся поторопиться. Его антенны клацнули, когда американский спутник «Вортекс» медленно проплыл в милях над головой. Раздался робкий стук в дверь.

– Менвит, – произнёс голос матери, – уже полдевятого. Тебе на поезд не пора?

Усанса испытал шок, когда в ответ услышал собственный голос – несомненно, его собственный голос, только снизу настойчивая электронная обработка, словно полутон, так что он не мог быть уверен, слышно ли его.

– Да, да, спасибо, мама, уже встаю. – Мать пошаркала прочь. – Собираюсь.

Однако он и не подумал открыть дверь и почувствовал, что благодарен себе за привычку запирать её на ночь, хотя это и пробуждает подозрения у соседей. Его текущие намерения – тихо встать и без помех одеться, съесть завтрак и только потом подумать, что тут можно сделать. Он помнил, что часто пробуждался от деспотичных снов с послевкусием страха и травли, которые после подъема оказывались чисто воображаемыми, и он нетерпеливо ждал момента, когда отпадут сегодняшние видения. Усилием осаждённой силы воли он изогнул тугую стеблесферу своих сяжек, протащив своё тело через матрас. Катясь, как декоративный астероид, он рухнул на пол со звуком, какой издаёт опрокидывающаяся урна. Должно быть, он вызвал тревогу, если не ужас, по ту сторону двери.

Менвит медленно перекатывался к своему мобильнику, дабы позвонить в офис и объяснить, что он сегодня опоздает, но обнаружил, что его старый цифровой шифратор А5 каким‑то макаром изменился на менее надёжный А5Х. «Будет ли иметь значение то, что я сейчас говорил? – подумал он. – Всё, что передаётся, обнаружат – если кто‑нибудь следит за мной, надо придумать какое‑никакое оправдание. Может, я обсуждал вероятность что‑нибудь нарушить или скрывал убеждение, что уже совершил проступок. Может ли ЭШЕЛОН анализировать мысли?»

– Менвит! – крикнула мать. – Что ты натворил? Тут к тебе пришли.

«Кто‑нибудь из офиса», – подумал он, застывая в неподвижности. Он пытался допустить, что такая штука может произойти с кем угодно. А вдруг существует вероятность ошибки в таких вопросах – но жук завяз.

– Менвит, тут полицейский констебль! Передатчики Усансы нервно подёргивались, сяжки клацали друг о друга. «Надо было ожидать чего‑то подобного», – буркнул он сам себе. Он не позаботился сказать это голосом, достаточно громким, чтобы его услышали другие. По ту сторону двери его мать начала всхлипывать.

Потом дверь открылась, и вошёл мужчина, убирая крошечный ключ напряжения в карман. За ним стояла мать Усансы с распахнутым ртом – он всё‑таки был хромовым кактусом передатчиков, в центре – угасающая личность, как пожатая ладонями булочка из переливчатого теста, – и тут она испустила вопль:

– Менвит! Как ты мог? – и бросилась прочь, оставив Усансу наедине с офицером.

И перед этим присутствием смелость окончательно покинула Усансу. Он превратился в свитое приспособление сверхъестественной вины и робких вопросов.

– Ты сам себе навредил, Укуса, – сказал мужчина, приближаясь к Усансе. Он наклонился и ухватил одну из сяжек, которая тут же искривилась, и гнул её, пока она не достигла подобия истинной.

Усанса слишком испугался, чтобы поправить ошибку офицера.

– Мне разрешат их убрать?

– Убрать откуда? – сказал мужчина и навёл палец. – Ты считаешь, что в этом теле есть тёмный угол?

И, побуждаемый необходимостью, Усанса прорвался через Боксёра в компьютеры Харвест и Суперкрэй в Силкворте. Бегущий через систему, он обнаружил себя исключённым из программ Ультрапура, Велодрома, Тоталайзера, Мунпенни, Войскаста, Карнивора, Трояна, Транскрайбера, Трекуолкера, Сильверуида, Пушера, Ракеса, Хирдсмена, Уотсона, УотКолла, Холмса и Траутмена. Даже данные спутников «Вортекс», «Челет» и «Магнум» были закрыты для него. Как выяснилось, это была односторонняя сделка.

– Покрытые полимером тефлона сенсорные зонды размером с песчинку взаимодействуют с системой твоих нервных реакций, – сказал мужчина. – Нечего скрывать, нечего бояться.

– Тогда почему я ощущаю себя атакованным? – удивился Усанса.

Но время шло, и он пришёл в норму под панорамными линзами. Его обида мерцала, как далёкая звезда на городском небе, потихоньку угасая. Он был заодно с Эджуэллом, Радлоу, Канберрой, Буде, Чиксэндзом, Челтенгемом, Писмором, Моулесвортом, Фелтуэллом и коммутационной станцией в Освестри. И когда потекли сигналы и сплелись механизмы закона, в сумеречном внутреннем сердце мусорной звезды угасла последняя искра его сознания.

 

Танцзал

 

Я снова зашёл в квартиру и обнаружил Гувера, бередящего веки регулятором утюга.

– Только что был у доктора. Ну же, вскрой меня! – Я сел за крутящийся стол и поднял ручку. – Я плохо нарисованная картина крепкого здоровья. У тебя бывает ощущение, что трусы не дают реального преимущества, Гувер?

– Часто, сэр. Ничем не могу помочь, кроме как наблюдать, как вы водите ручкой по бумаге.

– Смерть грозит, Гувер.

– Вот как, сэр? Кто в опасности?

– Мрачный Жнец, собственно говоря.

– Смерть грозит Мрачному Жнецу. Сэр более чем обычно исполнен находчивости.

В тот момент почтовый ящик хлопнул, как голубь, и Гувер принёс письмо от тёти Мейбл с приглашением к ней в деревню. Чтобы собрать деньги на реконструкцию, она выставила на аукцион аметистовую поросячью свинчатку, и от общества требовалась массовая явка. Что меня ошеломило – похоже, у меня и выбора‑то собственно не было. Она жила там, ослеплённая украшениями и болезненными поздравлениями паразитов‑священников.

– Думаю, я в полной мере распоряжаюсь собственными мыслями, чтобы отвергнуть предложение, – сказал я Гуверу. О чём я немного думал – что у меня наготове, безусловно, лакомое убийство.

На ужин я прибыл так поздно, что остальные гости уже начали разворачиваться вовсю.

– А вечерний приём пищи, – объявила тётя Мейбл, – бесполезен, кроме как в качестве источника экспериментальной движущей силы.

– Есть такое дело, тётя, – заметил я с сияющим видом, но она только скривила рожу, словно полоумная.

Потом она повернулась, обращаясь к собранию.

– Разрешите мне познакомить вас с представителем Келтегана Шарпа на земле – Келтеганом Шарпом.

Первый час противоречил всем моим предпочтениям. Меня знакомили с господами, дамами и хищными тётками, напялившими достаточно украшений, чтобы финансировать религию.

– Господин Стем.

– Ну вот, – простонал я, терзая его руку.

– Не надо меня целовать, – сказал джентльмен. – У меня простуда.

Лицо у Стема какое‑то бессистемное. На его месте я бы спрятал его под бородой, но он предпочёл одни усы.

– Отец Брейнтри.

Пастор с метилированной философией выплыл вперёд.

– Может, вы сможете мне помочь, Отец, – сказал я. – Этот ваш «Ад». Вроде бы огонь горит и горит, но проклятые никак в нём не гибнут, высовывают свои носы оттуда. Не слишком радостные вести для Всемогущего, правда? Мои вечные муки растут со скоростью прыщей, осмелюсь сказать – я хотел бы знать с определённой степенью точности, чего ожидать.

Островерхий и выдающийся, он пал жертвой слишком сильного отвращения для того, чтобы беседовать. Я же оказался лицом к лицу со строгим молодым очкариком с волосами, как острый конец навозных вил.

– Это Реджинальд Трейс из Донкастера, – сказала тётя Мейбл. – Что всё объясняет.

– Мой племянник Келтеган решил разориться на аукцион, – сказала она ему.

– Да, о тётиной поросячьей свинчатке говорит весь Лондон, а когда дело пахнет тупостью, пора уходить.

Тётю Мейбл отозвала очередная вкрадчивая карга, и Трейс тайно сообщил:

– Эти ваши отверстия приблизительно соответствуют человеческим ноздрям…

– Мои ноздри, да.

– Представляю, как жуки ползут оттуда в тёмный час. Не возражаете мне как‑нибудь попозировать? Я художник. Я предлагал вашей тётушке выставить завтра на аукцион что‑нибудь из моих работ. А, да, других вариантов нет, поскольку я участвую.

– Художник? Проказите с цветной грязью? Блик света достигает бессмертия на нарисованном яблоке рядом с ухмыляющейся девушкой, и что?

Но он уставился на меня, как человек на задании.

– Это мой слуга Гувер. Утверждает, что ни разу не видел голубей и торжества в мрачном прошлом. Нарисуйте его, если сможете. – Но едва я указал рукой, как Гувер растворился за дальней дверью. Я попробовал зайти с другой стороны. – Почему бы не съездить в пустыню Гоби? Они там рыскают по кустам в поисках такого таланта, как вы.

Ленивый, зевающий читатель – если бы я догадывался, что ждёт меня в комнате наверху, я бы нашёл более страстные доводы, чем этот. Но тем вечером я был сама невинность, когда домочадцы скрылись, и он проводил меня в кабинет, заполненный продуктами ущербного воображения. Каждый элемент обстановки нёс на себе холст, отягощенный несправедливо загубленным маслом.

– Вот это конкретно рисунок чего? – спросил я, тыкая пальцем.

– Базисная прихоть булыжника впечатляет милю зрителей, злоупотребляющих барбитуратами.

– А это?

– Залив лавы. Правда, есть мнение, что семьдесят яхт – это перебор.

– А как эта называется?

– «Мой экстаз бритья». ‑А та?

– «Как Я, В Радиусе Городского Зла, Начал Улыбаться».

– Что это в нижнем углу?

– Какой‑то безвкусный ржаной хлеб. Это вам не дешёвое утверждение вазы, думаю, вы согласитесь.

– А что пытается показать эта?

– Кастаньетные листья, резиновые крестьяне, лесистые поместья вокруг мощных дворцов, сердитые уклонисты предполагаются по отдалённым окнам.

– А квадратная?

– Надземные летучие мыши визжат в солёном анклаве. Одиннадцать мышей обостряются всё дальше, видите? Угроза летучих мышей на самом деле чрезвычайно преуменьшена. Не двигайтесь. – И он шлёпнул по перевёрнутому холсту, пронзительно глядя на меня. – Эта картина называется «Слишком Поздно Было Доказано Наше Вероломство». Мой шедевр. Очевидно, быстрый тротуар на самом деле – ацетатное сусло. Разрешите мне объяснить.

Я изо всех сил пытался увильнуть, но Трейс начал рассказывать свою чудовищную историю. Как гимны детства взлетали к небу и состояли главным образом из увещеваний, чтобы Бог оставил его в покое. Что если бы безмолвие носило бороду, его имя было бы Отец. Что он каждый день продумывал, глядя в потолок круглые сутки. Что он отважился мечтать. И тут он запел:

 

Сосчитай всех противников

Человека безносого.

Когда он выберет, они

Смогут догнать его.

 

Эти нелепые вирши стали последней каплей. Я начал молотить руками, болтаясь по комнате из стороны в сторону в мазурке движения, которая, я был уверен, сумеет избежать глаза художника. Но вот он, кажется, всё больше жаждет запечатлеть эту деятельность.

– Оно! – выдавил он, мазюкая кистью по доске. – Наборные снопы показывают нам незанятые гимны! Рыдай, зверь, рыдай, зверь!

И я бежал по‑ночным коридорам, вниз по широким лестницам, Трейс скакал следом с доской и кисточкой в руках. Пробегая через затемнённый танцзал, где должен был проводиться аукцион, я схватил аметистовую поросячью свинчатку с подиума, но махать ею воздержался. Трейс, скользя, остановился, но когда я осознал, что ему всего лишь нужна устойчивость, дабы рисовать жирные линии, на глаза упала красная пелена, и я швырнул себя на него – а он с воплем припустил от меня. Я же набросился на него, а он развлекался, выписывая зигзаги по полу, с самыми громкими криками, какие я только слышал. Около кухни я жахнул его свинчаткой. Более неудачный для Трейса момент я бы выбрать не смог – он отскочил от двери и, неподвижный, опрокинулся навзничь. Упал он ровно в центр белого кухонного пола, эдакий гигантский Джокер.

Я замолотил в дверь Гувера, и он появился, дворецкий до мозга костей, как если бы от этого зависела его жизнь.

– Что я натворил, Гувер, – я убил человека.

– Даже если и так, не в первый раз, сэр.

– Первый раз, последний раз – какая разница?

– Для полиции большая, сэр.

– Но полная херня для жертвы, Гувес. Вот тебе и так называемое правосудие.

Я отвёл его на место происшествия. Гувер наклонился к телу.

– Боюсь, он никогда не вернётся к комнатной температуре, сэр.

– А это что такое, во имя кипящего ада? – изнурённо спросил я, указывая на почти завершённое изображение, лежащее на полу за телом. Нарисован был я, лицо искажено убийств венной яростью, несусь вперёд с поросячьей свинчаткой, поднятой во имя насилия. За моей спиной по стене плывут плюшевые ангелы.

– Он был прав, мои орлиные черты имеют божественный оттенок.

Гувер объяснил с помощью слов и набора сложных движений рук и ног, что картину могут использовать как доказательство против меня. Жизнедеятельность Трейса ограничивалась кровотечением, его жидкости смешивались с краской там, где он шмякнулся на пол с редкостным рвением.

– Меня не поймают. Насколько трудно это будет?

– Для вас, сэр? – спросил он с судейским выражением. В этот момент из помещения слуг раздался взрыв шума, и мы с картиной оттянулись вверх по лестнице. Я нырнул в комнату Трейса и заменил работу на мольберте, слушая, как остальные просыпаются и спускаются вниз. Сквозь дом прозвенел вопль.

– Он мёртв!

– Мёртв? В такой час?

– Мейбл, у вас так принято?

– Убийца воспользовался поросячьей свинчаткой и разбил камень. Боюсь, теперь она ничего не стоит.

– О Боже, зачем же использовать моё украшение? По всему дому полно разных труб!

– И это то, что у вас принято считать убийством?

Итак, я забыл свинчатку на месте! Ухватив краски и изобличающий холст, я бросился к себе в комнату, где Гувер собирал вещи на тюремный срок.

– He надо, Гувес, – я переделаю картину, чтобы намекнуть на суицидальное отчаяние. Этот опасный псих как раз мог отколоть что‑нибудь подобное.

– Сэр хоть раз в жизни вообще рисовал?

– В свой последний час Трейс рассказал мне больше, чем стоило бы знать. Он говорил, что художник обязан чахнуть в башне, заворожённый унынием. Этот человек и его самоцели лишились всех моральных прав на существование.

– Самоцели, сэр? – Гувер продолжал паковать вещи, а я выдавил краску прямо на кисть. – Мне жаль, но формулировки различаются.

– Самоцель, Гувер. Стремление показать, что твои слова или действия имеют куда больше ценности или смысла, чем на самом деле.

– Мои извинения, сэр. Однако он лишился их полностью.

Я услышал, как гости быстро произносят последовательные утешения и удаляются в кровать. Я же бросил лист на рисовальные принадлежности и начал громко храпеть, чтобы тётя Мейбл не вломилась ко мне, но она вошла и обнаружила, что свет включён, а я стою посреди комнаты и храплю, как бык.

– Я… объяснял вот Гуверу, как правильно паковать чемодан, и ужас как разозлился.

– Ладно, – сказала Мейбл, нахмурившись, – я просто зашла сказать, что у нас тут случилось леденящее кровь убийство.

– Убийство? В такой час? И кто же это?

– У тебя дела – лучше обсудим всё утром. Спокойной ночи, Келтеган.

Не раньше, чем она ушла, я вернулся к холсту, натирая кисточкой решительное зрелище, пока не убедился, что стиль Трейса несомненен, и никто не догадается.

– Я сделал это, Гувер, – грунтовка правды целиком и полностью покрыта коленями, ужасающими вспышками работы и архитектуры, чудесами и волосами, годами, сокрытыми в тенях, грустными сторожевыми псами, сердцами и дровами, красными масками, прославленными судьями, консервированными детьми, омерзительными горбунами, кишащим крысами багажом, туманом и легендами.

Но Гувер уверил меня, что больше похоже на клубящуюся курицу, ходящую, как во сне, в голубом пламени.

– Как тебе йоркширские пудинги рядом со шпилем, вот здесь?

– Разрешите мне, сэр.

Гувер взял кисть и за пару минут создал резкий портрет кислой дамы в форме ёлки, регенерирующей на сельских просторах.

– Нет, нет! – взвыл я. – Трейс был опасным психом! Я не смог добиться от ублюдка ни капли смысла – а я пытался со слезами, бегущими по щекам! Надо избавиться от этой твоей точности – дай‑ка сюда кисть!

Я работал всю ночь, рисунки становились всё более странными с каждым часом. Двадцать одна подколодная гадюка греется на солнце в жаровне на берегу моря Эрл Грей, а по соседству высоченный священник заткнул уши, как гиппопотам. Любопытные торговцы выходят из безумного безделья, их рты – как клетки. На переднем плане я поместил качественное собственное изображение, размахивающее окровавленной поросячьей свинчаткой.

– Похоже, мы сделали полный круг, сэр, – мягко заметил Гувер.

– Что? О, почти утро, а что я наделал?

– Думаю, сэр, удар по лицу и рука…

И за пару минут он превратил мой портрет в Реджинальда Трейса, отскакивающего в воздух и бьющего себя по голове свинчаткой.

– Но почему движение вперёд, Гувер? И почему торговцы? Змеи? Стая, стая, стая… – И я начал трепетать, схватил холст и вонзил в него кисть, размазывая линии, разрушая всё подряд. Рисунок я швырнул в комнату Трейса, бросил дверь открытой и убежал. С меня довольно этой ерунды!

Холодное солнце вползло в дом.

Внизу гости столпились на месте убийства, где накрыли утренний чай с лепёшками. Отец Брейнтри пренебрежительно разглядывал тело. Лицо трупа превратилось в кровавый пудинг.

– Его вера, какой бы она ни была, не помогла ему выжить.

– Что бы ни случилось, в последние моменты жизни Реджинальд скакал, как первобытный человек, и разбивал семейные ценности. – Тётя Мейбл посмотрела на меня.

– Надеюсь, этот бедлам – не твоих рук дело?

– Моих, тётя? До сего момента я точно держал себя в руках. И я знаю, что творчество Реджи значило для вас очень много.

– Его творчество? Не сказала бы. Полагаю, именно оно и сбивало его с пути. Далеко от паствы – и гнилой плод.

– Не сказали бы? Что за святотатство? Эй, народ?

– Лорд Стем большой специалист, он утверждает, что Трейс рисовал, как грязный червь.

Но в этот момент Лорд Стем проскакал вниз по лестнице с холстом и счастливым выражением лица.

– Это выдающаяся картина, – объявил он, – свидетельство праздничного погружения Трейса в хаос и тьму. – Он показал нам картину, которую мы с Гувером создали в ранние часы. – Посмотрите на эти смертельные шипы, цвета мёда и ананаса. Пятнистое девственное успокоение, предложение шумных игр, истекающий линь, намёк на курицу на грунтовке, сам Трейс на переднем плане предсказывает собственное преднамеренное самоубийство, и, наконец, дикий шквал эмоций, размывающий линии, будто отбрасывающий в сторону и искусство, и самоё жизнь.

– Но какие кошмарные пропорции, – сказал я. – Это развалина.

– Это персик, и стоит он тысячу фунтов. То, что он мёртв и бледен, улучшает баланс парня.

Это просто праздник для меня, должен сказать. Забудь про поросячью свинчатку, Мейбл, – я заплачу тебе, сколько скажешь, за эту прелестницу.

– Значит, у нас тут не только нет убийцы под боком, – сказала тётя Мейбл, – но и решились мои финансовые проблемы. Оказывается, я настоящая покровительница искусства, а я и не знала. Похоже, один человек в вашем поколении всё‑таки имел стоящий талант, а, племянник?

Гувер всплыл и многозначительно посмотрел на меня.

– Какая жалость, что потенциально прибыльная художественная карьера молодого человека навсегда перечёркнута кровью и обстоятельствами, а, сэр?

У меня родилось мрачное предчувствие, что сейчас я ударю его прямо в лицо. Но я удержался и подумал, что наши с Трейсом способности недалеко друг от друга ушли. Хотя мы оба представили наши варианты мира на суд и рассмотрение, факты не меняются.

 

Фиаско

 

Когда бандит Гарри Фиаско смотрелся в зеркало, он не видел извивающуюся щупальцами массу сгущенного отвращения, которую в такие моменты видим все мы. Он решил, что его внешность – эталон, по которому весь мир должен настраивать свою цветовую гамму. Его волосы стали его религией, и он считал город Светлопив хаотичным и неполноценным по сравнению с их сводчатым самообладанием. Но он решил пойти навстречу городу, а не против него. Простой человек.

Однажды он увидел, как сморщенная старуха с нервной собачкой вот‑вот шагнёт в размытую улицу, полную машин. Он выхватил собачку из‑под колёс разгоняющегося такси.

– Собака, я чаю, суть нежный плод, – сказал он и взял бабушку за руку. – И вам тут не рекомендуется переходить дорогу, мэм.

Мисс Кидди Кауфман была известна своей непредсказуемой реакцией. На этот раз она отреагировала воплем «Полиция!», и Гарри бежал так быстро, как только несли его руки и ноги. Когда описание бабушки вылилось в фотопортрет на манекене Армани, копы потащили Гарри на опознание.

Шеф Генри Блинк, чьё пузо – один из нескольких объектов, видимых из космоса, разжёг «Гинденбург» и выставил шокирующие факты в воплебудке. Похоже, старуха решила, что обнаружила скрытое послание в высказывании Гарри – при фонетическом реверсировании «Собака, я чаю, суть нежный плод. И вам тут не рекомендуется переходить дорогу, мэм» превратилась в куда более угрожающее «Мэм, уродский тибидох цапнул меня за руку, и тут, мать, вы должны мне тысячу баксов».

Блинк издал глубокий смешок, уставив сигару на подозреваемого.

– Классический лохотрон Стари Трг, пацан. Дармовщинка. Такие аферы приносят больше денег, чем война, а? Или другие лосиные рога мотивов. Ты никчёмный человек, если посмотреть, Фиаско. Надо было выбрать чего попроще – «Нашёл Деньги» или «Обсчёт».

Гарри стрельнул в Блинка взглядом, но оковы наручников притупили удар, вкупе с коленопреклонённой прозой и прочей классикой.

– Не понимаю, что вы имеете в виду, мистер Блинк.

– Ясен перец, не понимаешь, Гарри, – ты мелкая шестёрка, вышел погулять. Твои паровички так и кричат об этом – «Стигмата Хард‑бол» и «Дэу 51», они? Корейский полуавтомат в ухватке на лодыжке – что может быть лучше для знакомства со спаниелем? По‑моему, ты болен, чувак. Тебя причёска не мучает?

– Без труда не вытащишь и рыбку из пруда.

– Я же говорил, больной. Наслаждайся парадом.

В комнате наблюдения, полчаса спустя, Блинк и мисс Кидди Кауфман смотрели через двойное раздвижное окно на шестерых мужчин в комнате неудачников, все лицами вперёд, согбенные и шаркающие, спинами к стене с разметкой под рост. Все шестеро в одинаковых одеждах. Фиаско – третий.

– Не стоит выигрывать в пробах на роль в криминальной студии. Никто с той стороны стекла не видит нас, бабушка. Выбирайте номер и не ожидайте сотрудничества от этих ублюдков.

Кауфман выпучила глаза, строя рожи, как булькающая овсянка.

– Не спешите, мисс Кауфман, могила до сих пор ждала вас, подождёт ещё немного.

– Он стоял рядом со мной – они могут повернуться боком?

– Мальчики, повернитесь налево, – приказал Блинк в микрофон, и они нехотя подчинились, каждая конечность тяжёлая, как дубинка.

– Он перепугал меня, когда потребовал денег. Можно, чтобы они покричали?

– Потребуйте косарь, ребятки, – громыхнул Блинк в микрофон.

Ребята по очереди попросили денег, с разными степенями скуки в голосе.

– Должно быть, он истинный мыслитель, раз выдал такую хитрую уловку.

Блинк нагнулся к микрофону.

– Сформулируйте мощную мысль, ребята. Подозреваемый номер один, жуя жвачку, протянул:

– Летающее блюдце вогнутое, а не выпуклое. Закатив глаза, номер два поёрзал, а потом решительно заявил:

– Вода стекает в водосток против часовой стрелки в южном полушарии. Если бы часы изобрели в Австралии, повлияло бы это наблюдение на то, в какую сторону крутятся стрелки часов?

Гарри Фиаско издал тяжёлый вздох и затараторил:

– А, под нашими жизнями наша смерть тянется, как пустая плёнка под записью. – Он в смущении поднял глаза на планку ламп.

Номер четыре пробурчал что‑то себе в грудь.

– Чего там? – рявкнул Блинк.

– Гора не превосходит горизонт, – гнусаво повторил парень.

Номер пять вытер нос рукавом и неохотно сказал:

– Да, пчела слишком тяжёлая, чтобы летать, – она просто поворачивает мир под собой с помощью телекинеза.

– Если никто не является островом, – объявил номер шесть, – я хочу выебать Манхэттен.

Посреди взрыва смеха Блинк повернулся к старухе.

– А я чего говорил?

Всё отлично и шоколадно, но Гарри Фиаско в комнате неудачников откровенно мучался. Стоя перед односторонним зеркалом, он по мере поступления указаний разглядывал пятерых собратьев по несчастью.

– Побегайте на месте, ребята.

Фишка опознания в том, что все должны быть одеты одинаково, чтобы свидетели разглядывали человека, а не шмотки. Но вещи на этих чуваках были такого низкого качества, что и сравнивать нечего. Цвета воспроизведены топорно. Сидит нелепо. Один парень словно вырядился в панцирь омара. Когда Гарри побежал на месте, он ещё начал свирепо трясти головой. Они его вообще ни в грош не ставят.

– Помахайте рукой перед носом, как слоновьим хоботом.

По идее, надо избегать и сильных различий в строении тел, но эти парни едва ли подчинялись тем же основам анатомии. В поле зрения попал мужик «летающее блюдце». Политое Мейсом, его лицо являло собой бунт столкнувшихся видов. Он чисто выбрил свой любимый подбородок, но два других оставил на развод. В центре его обтянутого атласом лба цвёл прыщ, прямо как чертополох. В своей тишотке он выглядел злой карикатурой на Гарри.

Лицо парня прямо справа от Гарри казалось прозрачным. Его голова была мешаниной вен и бордовой паутиной, откуда смотрели глаза, как из недр позорного наказания. Его личность являлась безуспешной экспериментальной пиццей из костяного звездофрукта и выжженных поверхностных каналов, его штаны пузырились на коленях. Но он смотрелся вполне счастливым.

– Изобразите, что вы накачиваете большие кипы сена в амбар.

Номер четыре был мусорным подводным пидором, он чувствовал бы себя как дома, если бы комнату затопило, и стекло заволокло водорослями, и он бы их медленно объедал, неторопливо разевая рот. Увеличенная зона носа словно специально расширялась, чтобы присосаться к поверхности иллюминатора, с лязгом отодвинуть последний, и после отвалиться в изнеможении с осознанием, что трудная работа выполнена на отлично. Они думают, он похож на этих уродов?

– Вы дирижируете оркестром, ребята, но внезапно в театре начинается пожар, и вы ведёте людей на выход. Вперёд.

Чем больше он думал, тем более оскорбительной и неприемлемой казалась ситуация. Трепеща и дёргая конечностями, как виолончелист, номер пятый казался рабочим муравьем – переростком, способным утащить в тележке вдвое больше своего веса и улететь чёрт знает куда с лёгким ветерком. Он выглядел как оживший киоск с инструментами, ощетинившийся пылающими воздухостворками и увенчанный лицом, похожим на расколотый шлакоблок. Хлопья тёплого пепла вылетали из его деревянных ушей. Глаза распахнулись, испуская алкоголь. Что за фигня?

– Вам восемь лет. Рождественским утром вы открываете подарок. Вы возбуждены. Разрываете ленту, обёртку, последние слои, обнажаете коробку, она всех цветов радуги. Вы трясёте её – это тот скейт, который вы так хотели? Потом открываете – чёртик на пружинке выскакивает на вас, вы чувствуете испуг. Вы плачете от страха и разочарования. Мама и папа не понимают, почему вы разозлились. Они пытаются утешить вас, но поздно, вы уже замыслили месть. Покажите её, ребята.

Эволюционный эквивалент сдавленного всхлипа, номер шесть – огромная прямоходящая мыслящая кишка, стоящая посреди локализованного облака болотного газа. Ворованные брови обнаружены в нахмуренном взгляде пульсирующего пищевого тракта. Это дышащий клин копчёного лосося.

Потея, как ублюдок, Гарри задохнулся в безумной ярости. Он сломал строй, бессвязно вопя про сало, жабры, бивни. Он бросился в тёмное окно.

– Я не похож на этих людишек! – лопотал он, и, всхлипывая, пал на колени. – Я не могу здесь!

В комнате наблюдения Блинк и Кидди Кауфман смотрели, как Гарри выскальзывает из виду, оставляя на стекле полосу геля для волос.

– Это тот парень, правильно? – громыхнул Блинк.

– Не‑а, – каркнула в отвращении старуха. – Тот, с кем я встретилась, был по‑настоящему крут.

 

Звукоритм

 

С час позаписывав в парке птиц, я неспешно побрёл назад через город, микрофон в рюкзаке регистрирует уличное движение. Улицы – как глубины забитой пепельницы. Безыскусно одетый коп с тележкой предлагал наркотики. Я отказался, за что меня арестовали. В обезьяннике копы смутились и разозлились, когда я повторил доказательства того, что я невинен как агнец. Когда они держали меня челюстью на доске, мне в голову пришла идея. Я увидел её в красно‑золотых тонах и преисполненной правосудия. Положите её перед пьесой Дебюсси, и пускай музыка углубляет и расширяет её. Мысль‑полторы. Надо поговорить со старым солдатом.

Избиение закончилось, а я и не заметил. Копы рассматривали меня глазами откормленной трески. Пора подниматься – но больше так не делай.

Уже на улице ощутил четыре треснувших ребра – бывало и хуже, а я смеялся при правильном лечении. Отчасти я был сам виноват, что выбрал ту дорогу. Местность известна тем, что копы там впаривают наркоту, и наркоманы начали стекаться туда в надежде получить дозу в обмен на насилие. Но я волновался, что скажет Доггер.

Старый солдат живёт в сарае, сделанном из бисквитов, и никогда не появляется без своей собаки по кличке Огонь, а выкликание этого имени всегда вызывает тревогу и телесные повреждения. Доггер увернулся от такого количества плохих законов, что его спина завернулась штопором. В классическом стиле он проглотил медийные обещания лучшей жизни и преступил границы этикета, пытаясь и впрямь обеспечить себе такую. Он подобен Фейгину без обаяния и носит лимоны в пальто на всякий случай, против слезоточивого газа. Он такой настоящий, что его тостер работает на дизеле. Когда я спустился с железнодорожной насыпи, я услышал, как он орёт в своей хибарке.

– Цепи твоих репрессий знакомы тебе не хуже, чем зубы в твоей голове. Ты для них и родился.

– Привет, Доггер, – заботливо сказал я на входе, – он был один. Я рассказал ему, как копы украли моё снаряжение.

– Нет пределов тому, что требует от тебя умирающая система, Гипноджерри, – засмеялся он, обнажая скобы на зубах, похожие на кастет. – Только ограниченная земля может покончить одним ударом с правом на звук и правом на тишину.

– Он сослался на ремень законов, которым ограничили деятельность людей со склонностью к размышлениям и наслаждению.

– Из страха, что подражатель восстанет в счастии и смехе. Не то, чтобы глубинное вовлечение смысла для публики звукоизолировано безразличием. Печально, как галеон в бутылке.

Его руки перепрыгнули на старый восьми‑канальный пульт. Он с ленцой работал со звуком искусственной фразы «вам нечего бояться» – тот реверсировался, усиливался, щёлкал, как хлыст.

– То же самое они проделали со мной – пытались послать меня в клинч за хранение хезилтина. – Это был прикол, ведь кокаин замедлил бы мысли Доггера до полицейских поползновений. У него восьмиканальный разум. – Это зависть гению, Джелл, чистая и кислая. Я чувствую жалость к ублюдкам, чтобы не злиться слишком сильно. Несправедливость звонит сквозь слои истории по заброшенному таксофону. Дай стрессу прорваться во внутренности, и окончишь в хирургии под беспечным ножом. Смотри. – И он проиграл слово «страх», указав на экран, где звук воспроизводился в геометрическую сетевую форму, которая бурлила мыльными пузырями. Он побарабанил по клавиатуре, остановив форму, потом вывернул её наизнанку, как варежку.

– А теперь сыграем эту форму как шум, – сказал он и нажал ввод. Система издала худшее пердение, какое я только слышал.

Доггер пояснил, что нашёл способ выявить внутреннюю сущность записанных вербальных утверждений. Некоторые высказывания издавали дзенский звук гонга. Другие – особенно молодёжные – вой ветра в пустыне. Политики, одновременно тупицы и гады, почти всегда порождали претенциозность.

Вот итог длинной цепи экспериментов. Доггер выяснил, что замедленное птичье пение – это шум кита, а ускоренный шум кита даёт птичье пение. Обнаружил, что если реверсировать речь с заявлением об отставке Никсона, получишь заклинание дьявола на литовском с прекрасным произношением. Когда он услышал, что рейв‑законы объявили вне закона повторяющиеся ритмы, он исследовал публикацию в подробностях мушиной лапки. Ритм требовал чередования звука и тишины, или одного звука и другого. Доггер размышлял, можно ли применить законодательство к повторяющимся несправедливостям и нелепостям, но эти виды деятельности оказались постоянным, словно цельнотянутым, космическим шумом. Только регулярные паузы этой космическости смогли бы создать бит. Вот почему рейвы оказались противозаконны – чтобы в несправедливости и нечестности не увидели части противоправного процесса.

– Всё в игре, Гипноджерри. Злодеяния отличают человека от других животных – они и отстоящий большой палец.

Мимо провизжал поезд и Огонь проснулся, вскинул уши и брови.

Следующим вечером мы вернули мои вещи с помощью Антижабы. Мы посчитали, так как два зла не делают добра, наш поступок не выстоит против всеобщего разложения. Когда этот калейдоскоп меньшинств прошествовал в обезьянник, копы не могли поверить своей удаче и приступили к наказанию. Дубинки скакали, как лосось, когда он пытается сообщить об ограблении. Мы с Доггером проскользнули мимо, пока вечеринка не поскользнулась на крови и скуке.

С тех пор, как вышли новые законы, захватили столько акустического оборудования, что мы осознали, что самое безопасное – вломиться в копский склад конфискатов и без разговоров свалить туда наше добро. Кроме наркотиков, они сроду ничего не трогали. Но с учётом наступающей тусовки нам нужны были принадлежности, и на этот раз у нас был законный повод войти – моя оснастка для записи. Доггер всё отпускал комментарии, пока работал с кусачками болтов – он трепался до самого резкого, усиленно‑сокрушительного конца.

– Почти перестал верить в ваше поколение, Джелл. Туннель без света в конце. Бесстрастные пустышки. Потом с божьей помощью цвет начал проникать со стен. Возвращение из мёртвых – и моё в том числе. Тебе надо было видеть меня в восьмидесятые, парень – такой обдолбанный, что отпустил баки на чужом лице. Потом однажды я ушёл за горизонт, и меня едва не придушила радуга.

Вот мы в складской комнате – я нашёл моё оборудование и понимал, что это был единственный способ его заполучить. Правду легче опровергнуть – её защита ослаблена.

Тем временем Доггер светил лучемётом мистеронов на стэки с усилителями – орудия преступлений.

– Джелл, беспорядки это нарушение без нанесённых на карту очертаний и идеальная завеса для всех возможностей. Законы проносятся мимо, как соринки на плёнке моего глаза, и с тем же эффектом – но беспорядки? Боже, это прекрасно.

– Нам надо спешить, – напомнил я ему.

Но в философию Доггера вполне можно воткнуть ложку – он взял с полки книгу, сдул пыль и нахмурился.

– «За Лондоном». Чертовски хорошая книга – оставь при себе своих триффидов. Джеф‑фериз всех обскакал с потопом. И написана хорошо.

– Большая часть книг так хорошо написана, что едва ли воздействует на чувства читателя, – сказал я настойчиво. – Давай завершим процесс и свалим отсюда.

– С громом или хныканьем всё‑таки, Джелл, как ты себе представляешь конец? Мира, я имею в виду? – Мы с двух сторон подняли стэк усилков и начали уходить. – Вот как я себе вижу, – прохрюкал Доггер через напряжение, – отрицание. Вакуум борется с вакуумом. Законы ставят вне закона безвредность, чтобы сделать эффективность невообразимой. Учёное непонимание. Вопросы умирают молча. Банальность и престиж науки задают условия. Невежество носится, как геральдический герб. Посредственность шумно награждается. Страдание в рассрочку. Лицемерие непомерно для восприятия. Поддержка немощного общественного воображения. Щедрый доступ к бесполезным данным. Мода как заблудившийся проводник. Социальный расплав в форме каскада, поглощаемого засухой осмысленности. Скука упорядочена, как серые ячейки заброшенного осиного гнезда. – Это мысль.

По дороге наружу нас догнало нечто неопределённое, как фигура на диаграмме краш‑теста. Оно спросило, кто мы такие, мы притворились копами, ответив, что не знаем.

Через пару дней мы навестили Антижабу в больнице. Его отделали хуже, чем мы ожидали, но он пожелал нам удачи сквозь разбитый рот. Мы записали неравномерное биканье его кардиомонитора и отправились в деревню. Колонна машин проехала через тьму к повторяющемуся бумканью, которое могло быть сердцебиением самой земли. Постепенно стало слышно «Болеро» Равеля, играющее по ту сторону невозделанного поля, растянувшегося так далеко, что казалось бесконечным. Ветер нагибал курсивом акры травы. Огонь выпрыгнул из фургона и припустил через поле в жажде поиграть.

К полуночи поле превратилось в море этнических штанов и евиных снопов. Я вспомнил странные стробические картины Доггера, выглядящего ужасно, как маринованный чужой. Лазеры нефритового и красного золота разворачивались и опускались, пока сердцебиение Антижабы формировало сетку для звукового ландшафта, сэмплированного из сети и протиснутого сквозь 50 000‑ваттную аудиосистему. В толпе сложно сказать, где кончается одна улыбка и начинается другая. Кроме лжи о происходящем нельзя сказать ничего плохого. У прессы сегодня выход в поле.

Мы с Доггером примотали к себе нательные микрофоны в коп‑стиле, которые транслировали шум толпы через вибрационный сэмплер. Доггер исчез, но я слышал, как он снова говорит, используя всё преимущество микрофона – едкие тирады вылетали и скрежетали в окружающей среде. – Канцерогенная тревога. Осмеяние традиций. Правительство открыто воюет с народом. Зачем прятаться в последнем окопе?

Я прорвался через сцену, чтобы наступить ему на горло – никаких дебатов, Доггер, не сейчас.

Кляксы вспышек появились на стене шатра, я удивился, как сюда попал старый дискотечный набор стробов. Повторяющийся эффект сирен врубился в микс – «незаконный звук», подумал я, и, выйдя наружу, обнаружил, что его издают бесчисленные полицейские машины, окружившие местность. Голубые огни мигали в ночи.

Копы стояли, ждали, что наше увеселение замрёт в почтении. Многие смешивали свою профессию с тождественностью человеку. Я подумал, что вооружены из них немногие, и спросил кого‑то почему.

– Попытка убедить нас, что хорошие люди тоже носят оружие.

Один коп неслышно орал в мегафон. Позже я узнал, что это официальное предупреждение расходиться было скорее формальностью, но когда коп отставил вопилку в сторону и просигналил другим наступать, его зацикленное заявление обрушилось из стэков колонок. Большая часть рейверов сочла его за шутку, но тысяча разбрелась, а копы, обнаружив, что потеряли элемент неожиданности, ударились в панику.

Глядя назад, я вижу, как собрались все составляющие ада. Копы запугивали толпу в ироничной и постмодернистской попытке спровоцировать порядок. Некоторые малообразованные рейверы не уловили посыл и впали в ярость. Эти сигналы скрупулёзно игнорировались, и приказ расходиться повторялся. Снова чей‑то микрофон поймал сообщение и громко воспроизвёл, увеличивая толпу снаружи основной палатки. Копы сказали, что отказ расходиться будет расценен как акт агрессии. Ошеломленная мыслью, что фишка может быть расценена как совсем не то, чем она является, толпа завопила, что шлемы копов будут расценены как анчоусы и что сами копы – шимпанзе в кашемире. И произошёл холодный взрыв.

Добавьте подвижность к невежеству, и вы получите полицейскую машину. Одна вогналась в толпу и с визгом остановилась, а девушка прокрутилась по воздуху и приземлилась в кучу. Колонки выплюнули новый звук – хруст и глухой всхлип, словно кто‑то наступил на улитку. Рядом с шеренгами копов покатилась чья‑то голова – серые мозги перепутались с серыми волосами. Это был Доггер.

Среди синтезаторов и сцен бунта по нескольким прослушиваемым субъектам наносили ритмичные удары, и каждый передавался из рейвовых стэков. В миле отсюда штукатурные утки отвалились со стен дома, когда сквозь ранние часы разнеслось эхо ритмичных ударов по черепу. Регулярная последовательность побоев сделала петли излишними. Ритм трёх разных избиений смешивался и переплетался, как в многоканальном магнитофоне, случайный хруст костей добавлял акценты. Вместо того чтобы бдительно смотреть в другую сторону, старшие офицеры бросились в свалку. Кровь, тёмная, как разлитая нефть, отсвечивала пожарно‑красным во вспышках факелов. Выстрелы раздавались вслед за вскриками. Стёкла машин покрывались паутинными трещинами, плыл дым, и громкость нарастала, а тени фигур стали бессмысленными пятнами хаотичных движений.

Холодное солнце вставало над призраком хороших времен. Редкие выжившие ошеломленно бродили вокруг. Продираясь сквозь рассвет чаплинской серости, я желал, чтобы Доггер был жив или хотя бы неправ. Но он был ни тем, ни другим, и его путь на небеса стал засовом на любом объективном отражении. Насколько я понимал, когда‑то на земле жили гиганты, а теперь осталась только пластмасса. Правда зачахла на лозе, когда рейд объявили победой здравого смысла. Четыре смерти, исключая Доггера, который не считается, потому что был старым, и ещё двенадцать не считаются, потому что не были копами. До всех довели, что повторяющийся ритм ударов по живому черепу при исполнении полицейским долга законен, а вот акустическое усиление этого звука – нет. Организаторы рейва, которые сняли землю, решили поберечь деньги и в следующий раз вломиться просто так.

Мне пришлось приглядывать за Огнём. Этот подопечный смотрел на меня в ожидании чего‑то, о чём я так и не догадался. Наконец он решил, что я не Доггер, и ушёл прочь. Моему поколению не хватает какого‑то очень важного элемента – я надеялся только на то, что в итоге мы стали непредсказуемыми.

Власти приняли меры в надежде, что чудо предотвратит симметричную реакцию, но чуда не произошло. Кара молодёжи стала стремительной и жестокой, хотя и грустной, несмотря на возраст. Доггер называл нас тусклым синяком, набиваемым снова и снова. На сонное поколение сцена рейва подействовала как гигантский будильник. И он никогда не слушал мои слова о том, что усталость вполне понятна, если подумать, что за детьми смотрят те, кто делает те же ошибки и удивляется тому же результату снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова.

 

Перетягивание каната

 

В точке столкновения тёмных и социальных наук лежит контрадинамика. Эта система открывает по человеческим существам огонь противоречивых приказов, рекомендаций, законов и религиозных эдиктов; все с абсолютной властью тянут в разные стороны, пока объект не начинает крутиться, как юла. Делают даже генераторы, в основе которых лежит вращающаяся жертва, окружённая противоположными указаниями. Эти моторы, похоже, обходят законы физики, поскольку объект выдаёт куда больше энергии, чем к нему прикладывают руководители.

Многие предпочитают детский труд из‑за энергетической податливости детей – они выдерживают больше циклов наставлений, прежде чем отрубиться или упрямо, хотя и беспокойно, застыть в одном положении. Говорили, один деятель раскрутил подростка так сильно, что нашёл пустоту внутри Земли. Контрадинамику завуалировали, дали ей кодовое имя «Обегание» и говорят о ней исключительно страшным шёпотом.

Но нашлись и специалисты по манипуляциям, которые для собственных целей упёрли технологию контра в форме чакральной пытки. Слорк Маккейн любил кручёный разрыв бесконечных противоречий и сознательно усугублял его, выходя на люди с итальянцем. Но основную дилемму он заработал в Кулаке Иронии.

– Леди Мисс, – сказал он однажды, – у меня есть новый диск для Комнаты.

– Этот? – сказала В, помахивая диском размером с игровую фишку. Он содержал изначальную парадигму, познаваемый хаос углов. Иногда одна политическая речь так набита логическими конфликтами, что может разорвать человека. У Слорка были диски, подписанные «Шелл‑Вива», «Ад или Ад», «Огони» «Психо‑блаер», «Интервенция Солёной Раны», «Састд» и «Фойя». Люди контра дают друг другу рекомендации, как джанки.

– Что это?

– То да сё.

– Прекрасно, – сказала Леди Мисс, раскуривая амортизатор. Они сидели в её офисе и говорили о сцене.

– Фетиш, Слорк, он не тупой, он специфический и личный. Он полезен. Помнишь, мы как‑то говорили о доверии?

– И оказанных услугах.

– В безопасности, Слорк. Перетягивание каната – не только экстремальный спорт. У нас тут есть парень, он ходит, чтобы поиграть как матадор со свиньёй.

– Убивает свиней?

– Нет, в конце он их «прощает». Я его не понимаю, но он исправно платит.

– Ну, я не знаю даже, что сказать, разве я не прав? Это хорошая сильная штука, взятая из жизни. Я могу испытать её здесь или снаружи посреди города – просто выйду на улицу и лягу на чёртову дыбу.

– Многие вещи истинны, Слорк. Выбирай любую и убедись, что это не яд.

– Как насчёт других материалов?

– Говорю тебе, помести каплю этих твоих идей на кончик стрелы – и боровы насторожатся.

– Ты – умная, ты знаешь? Скажу тебе о зависти, которую я испытываю к тебе и Лёгкому.

– Что там за зависть.

– Похоже. Фиг знает. На яд.

– Говоришь, что я умная. Осторожнее с желаниями, Слорк. Власть даёт каждому то, что он хочет.

И она убила сигарету.

В Комнате Перетягивания Каната смонтировали гидравлическую дыбу, подцепленную к базе данных. Активируемые данными вороты растягивали цепи, закреплённые на ногах, руках и голове клиента, распятого на кресте Да Винчи. За стеклом в микшерной Леди Мисс В вогнала диск и нажала ввод. Как‑то они использовали слово прекращения – «милосердие» – но на него наложили вето во имя реализма. Лишь показной здравый смысл готов завершить пытку. Слорк лежал на плите, видения сахара в крови танцевали в его голове. Вокруг него верещали указания, как аппарат для пинбола. Солнечные пятна расцвели по ту сторону его глаз. Заграждения установок взрывались вокруг него. Машина выстреливала одно иссушающее предупреждение за другим, рука, держащая кнут, выписывала страдание на его теле. Ужасы выражались как приглашения. Холодные крючья подпирали его плоть, цепи натянуты, суставы хлопают. Новая бомбардировка предрассудками, и добрые намерения лихорадочно пронеслись по его чувствам, размечая его отрицаниями. Леди В стояла у звонкого высокочастотного стекла. Розовая кровь клубилась над дыбой, голова Слорка кивала с феноменальной скоростью. Он начал разрываться посередине, как королевская креветка.

Руки Леди В в панике вцепились в пульт, а крик застрял в горле. Слорк распахнулся, чистый позвоночник и красные капли, разлетающиеся с рёбер, как рой пчёл. Потоки крови бушевали на стенах и приборах – наблюдательское окно залило бордовым.

Позже, слегка придя в себя, Леди Мисс В возвратилась, в микшерную, пока персонал очищал помещение. Она вытащила диск, посмотрела на него, зная, что метки нет.

Она выключила машину, снова засунула диск и переключилась на аудио, в режиме моно, погружаясь с холодной осторожностью. Тут же ей стало ясно всё. Вот же она дура.

Советы врачей.

 

Прощайте, Уши

 

Раньше я уже писал на тему переломать мне все кости. Теперь мне снова угрожают тем же обращением, и я решил, что должен тщательно проработать для недоумков концепцию неадекватности их источника страха.

В человеческом скелете 206 основных костей – уже достаточно напряжённо и трудоёмко, – но что действительно нас интересует, это сотни тоненьких хрящиков в ушах. Каждый, достаточно безрассудный, чтобы угрожать мне, будет иметь дело с этими крошками. Он действительно сумеет отдельно сломать каждую из них, как пузырьки в куске противоударной обёртки? Сможет ли он потратить необходимое громадное количество времени и внимания? Я счёл, что задание потребует терпения святого.

Но давайте предположим, что найдётся кто‑то с материально‑техническими способностями, достаточными для того, чтобы выполнить уговор. Он не сможет уложиться в назначенное время: чтобы полностью сломать одно ухо, уйдёт несколько месяцев; так что ему придётся похитить меня и переправить в изолированное место, вроде деревенского домика, и следить, чтобы во время процедуры я не умер ни от голода, ни от чего‑либо ещё. Понадобятся деньги, и днём ему придётся ходить на работу. То есть в рабочее время я буду сидеть, смотреть телевизор и есть рахат‑лукум; по вечерам он будет возвращаться домой и приниматься за мои уши, и в мире всё будет в порядке.

Но жизнь не сводится к выживанию. Через шесть месяцев все кости в первом ухе будут сломаны, на чём мой пленитель переключится на второе. К тому моменту, как он доломает второе ухо, первое уже заживёт. Когда он снова сломает первое, зарастёт второе, и снова потребует внимания, и так далее. Этот весёлый танец будет продолжаться до конца моих дней, и всё это время я буду жить в относительном комфорте. И вы, ублюдки, действительно думаете, что я испугаюсь? Ох, побалуйте меня. Приступайте:

 

Чёрный Треугольник

 

Четыре человека сидели и развлекались на тайный лад в Кубе, в комнате визуальной проверки на две мили под горой в Блюмонте, Виргиния.

– Что есть закон как не раздвоенное копыто, впечатанное в живот упавшего ребёнка, – улыбнулся Адмирал Инмен, обращаясь к молодому человеку, который, будучи приведён сюда против своей воли, сидел с пуговичными глазами, как у мумифицированного скворца. С тех пор как Инмэн напугал первого гражданского, он усвоил, что в этом деле пустой глаз или острый подбородок могут понадобиться в любой момент. Карьера у него удалась.

– Мы все знаем, ты преодолеваешь здесь сигары, Адмирал, – протянул Бобби Киммит, посыльный президента. – Ну что, продолжим брифинг?

– Конечно, Бобби, – покосился Адмирал, – ты здесь большая шишка. Вот что мы любим – это когда политики удостаивают нас посещением, трепеща от альтруизма. – Инмен хлопал и шарил по своим крутым армейским штанам, приготовившись обратиться к Киммиту, пареньку и плешивому, как валун, старику. – Мы живём в опасные времена. Здесь, в комплексе Маунт Везер, секреты – наш ассортимент на продажу. Снег – это конфетти, без всяких разногласий, шоколадка стучит по пищеводу, я едва ли когда пользуюсь собственными волосами. И это только маленький пример тайн, которые у нас здесь имеются.

– Это самые дерьмовые секреты, какие я только слышал, – прокомментировал Киммит.

Инмен принял обиженную и задетую позу.

– Ну, может, оно и так, но мы пожертвовали частью наших ресурсов по темам НЛО, летающих блюдец и чёрных треугольников. Вот что касается наших открытий, собранных здесь. Обращаюсь к вам, как к нашему постоянному эксперту, доктор Вольф. Мрачный по причине своего почтенного возраста, этот человек отмечает уровень вод там, где думает, я прав, док? Подписывает чеки на санскрите, в таком стиле. Именно эта сторона мёртвого. Его чакры сделаны из макарон. Доктор, я открываю зал для ваших чертовски тупых комментариев.

– Спасибо, Адмирал, – сухо ответил старик. – Эта маловразумительная вспышка станет твоим уничтожением. Теперь мы некоторое время изучали этих мамочек, и мы пришли к изумительным выводам. Достаточно просто, наши устройства визуальной цензуры вырвались на свободу.

Мистер Киммит выпрямился в своём жестяном кресле.

– Что за чертовщину вы несёте?

Доктор Вольф мгновение сидел и размышлял, глядя в потолок.

– То, что стремилось к выражению и в последний момент было заблокировано, должно куда‑то деться. Мы начали разрабатывать эту тему во время туманной активности линзообразных объектов над Мехико‑Сити в девяностых. Крошечные живые круги в облаках, дюжины одновременно. Вы видели документальную съемку, как иммигрантов на границе избивала полиция? Лица полицейских всегда смазаны, чтобы скрыть их личность. Мы обнаружили, что сгенерированные пятна на этой плёнке точно соответствуют появляющимся объектам, снятым над Мехико. Мы ретроспективно изучили этот феномен, – похоже, всё началось во время Второй мировой войны, когда вымаранные куски в заграничных письмах появились в небе в виде так называемых фу‑файтеров. С тех пор были квадраты, круги, треугольники и прямоугольники, мельтешащие в небе согласно подчисткам документов, полоскам на глазах знаменитостей и порноцензуре. Если можно представить то, чего не существует, несомненно, можно и игнорировать то, что есть, с тем же усилием? Однако энергию нельзя создать или уничтожить – информация должна куда‑то деться, хотя бы как абстрактный образ. И лейкой тут не обойдёшься. Вот вам теория.

Пацан сидел в угрюмом молчании, и Киммит зловеще покачал головой, сбитый с толку.

– Ребят, вы тут что, просто жили по кайфу? Меняй стиль мышления – или твоя голова разобьётся, как ваза, наполненная мясом. Вольф, твой рассудок забросили в высокую траву.

– Боюсь, что нет, Бобби, – сказал Адмирал, единственный из трёх решивший остаться на ногах. – Он торчит из искривлённого плеча дока. Я сам едва не подавился селёдкой, когда впервые всё услышал. Но ты знаешь меня – если где‑то есть зажравшаяся элита, я спешу туда. Знающие люди ухмылялись над тобой несколько раз, но теперь всё официально.

– И сколько это продолжается? Доктор Вольф воздел руки.

– Только во времена осознанной и активной цензуры. Затребуйте потом отчёты о фаллическом корабле над Викторианским Лондоном, а вот сообщение из новостей: «Дирижабли, несомые воздушным потоком со странной грацией. Это электрический, летающий призыв к вниманию. Дискредитируйте факты – и вот мы уже отступаем». Неплохо поливают, а? Мы взираем на небо, а оно сопротивляется.

– Знаешь, откуда такая активность гигантских треугольников над Зоной 51? – сформулировал Адмирал Инмен, наслаждаясь собой. – Потому что база в целом имеет форму гигантского треугольника, а мы спрятали ее под землёй. Похожая фигня в Пайн Гэп и Радлоу. Есть даже эдакий летающий куб, который колбасится над этим местом.

– Я думал, вы бьётесь над бэк‑инжинирингом нескольких блюдец на Грум Лейк? – сказал Киммит, лицо искажено умственным усилием.

– Было дело, но пришлось его забросить – ёбаный «Закон о защите авторских прав в цифровую эпоху»[16].

– Ещё раз?

– Принудительная, система лояльности. Должна была запретить людям декриптовать DVD, чтобы они не могли их проиграть на старых машинах под LINUX, в таком аспекте. И мы попали в ту же ловушку с чёртовыми блюдцами. После всего, что мы сделали для киноиндустрии. Всё это к делу не относится, и наши адвокаты работают над вопросом, так что не переживай.

Паренёк первый раз пискнул.

– Взламывая защиту, мы общаемся с вашей технологией, – взламывая лёд.

– Просветите меня, – клацнул Киммит, – что делает здесь этот пацан?

– Суть в том, – сказал доктор Вольф, – если мне позволено использовать столь внушительно звучащий термин, что число визуализаций падает.

– А как же прошлый месяц, эта куча чёрных треугольников?

Адмирал смущённо буркнул:

– Это потому что мы поставили уведомление «D» на репортаж о чёрных треугольниках.

– Вы про TR‑3B?

– Наш самолёт‑невидимка? Нет, репортаж про чёртовы гигантские треугольники, которые появлялись столько лет из‑за прежней цензуры на TR‑3B. Теперь штука подпитывается сама собой.

– LoFlyte и ASTRA тоже та ещё лажа, – сказал парень голосом, лишённым выразительности. Казалось, его мучила свирепая апатия.

– Объяснитесь, доктор Вольф.

– С чувственным удовольствием. Мы обнаружили корреляцию – уменьшение визуализаций летающих сегментов находится в обратной пропорции с ростом интернета. Видите ли, то, что повсеместно давит цензура, свободно распространяется в сети – и служит водостоком. Сама по себе сеть безопасна – с целью компрессии там намешана и мудрость, и мусор. И тенденция благоприятна нам, поскольку комбинация тотальной цензуры в других медиа и экспоненциальная петля обратной связи в вопросах феномена НЛО скоро повлекли бы к подлинному бедствию в космическом пространстве.

– Небо завшивело бы блюдцами, – сказал Адмирал.

– Так в чём проблема?

– После стольких лет гордого трёпа хакеры, наконец, делают вирусы, действительно угрожающие сети, как мы видели по распространению таких багов, как Love, Kournikova и Valis. С помощью вот этого молчаливого фанатика невообразимого насилия мы можем разработать случайный план, чтобы обеспечить безопасность интернету. Этот пацан – известный хакер Цифровой Геморрой, по общему мнению, величайший из ныне живущих.

Что‑то появилось в выражении лица юноши.

– Правильно, мальчик мой, – улыбнулся доктор Вольф, – мы Выбрали тебя из хора за содержимое твоего переносного ада. – Он указал на голову парня. – Вынужден грубо напомнить, что выбора у тебя нет. Ты видишь, мы в плачевном состоянии. И из мрачных глубин нетривиального опыта могу тебя уверить, мы люди слова. В отличие от твоей шайки, богоподобной в отказе принять ответственность за свои действия.

Адмирал наклонился к лицу парня.

– Мёртвая правда – это главное достоинство психушки, клавиатурный мальчик.

Потом Цифровой Геморрой всегда думал, что один или все участники сознательно отрежиссировали эту сцену как часть некой загадочной игры власти. Он был достаточно молод для мысли, что такие классически таинственные фигуры, служащие параллельного правительства, чьи карьерные кривые рисуются невидимыми чернилами, предприняли бы собственное исследование. Но в тот момент, когда он сказал им, доктор Вольф так резко встряхнул его, что едва не повредил.

– Перезагрузочный вирус?

– Ну да, надо перезагружаться каждые двадцать четыре часа, или он обрушится на сеть. Каждый настоящий хакер ставит его себе на случай ареста..

– И тебе надо быть на свободе, чтобы перезагрузиться сегодня с утра?

– Он блефует, – сказал Адмирал.

– Ага, – добавил Киммит. – Если пацан считает себя опасным, как правило, это означает, что он начитался стихов.

Лакей в униформе вошёл и шепнул что‑то на ухо Адмиралу, и все поехали наверх в стеклянном лифте. Доктор Вольф завопил, когда над ними появилось небо, забитое, как пазл. Миллионы подобных булкам форм накладывались друг на друга, набитый информацией зигзаг сходился с горизонтом. Киммит начал ухать, как сова, когда углы схлестнулись, и клацанье отражалось от стен, пока вырастало замкнутое пространство.

– Я только сейчас понял, что надо было делать, – вздохнул доктор. – Распространить теорию по всей сети. И всё.

Осталась только одна дыра, крошечный белый треугольник в небе. Последний кусок встал на место, опрокинув мир во тьму.

 

Обречённый на Тусовку: Кто Виноват, Что Делать

 

Представьте любое социальное событие. Соглашения ходят кругами, как хищники. Каждое приглашение в бар – растворитель. В одной комнате может быть двадцать или даже больше ушей, но их не стоит ни упоминать, ни использовать для слушания. Похороны динамита и веяние пепла не одобряются, но, как и многие другие правила, эти никогда не произносятся вслух. Однако столь многие правила остаются невысказанными, что нам приходится возводить собственный протокол на основании многих лет проб и ошибок. Ниже приведены обрывки пространства точного знания, которое я сумел выразить. По всему тексту, ссылаясь на Гордона Брауна, я использовал мужские местоимения исключительно для удобства.

1. Приезжать на крошечной машине, лопающейся от злости.

2. Уступать несуществующим шантажистам и оставлять трепетный автограф на лице перепуганного ребёнка.

3. Шептать «Одолжите мне автоматический прикол» и демонстрировать зубы как зубные скобки.

4. Проявить цветную плёнку над своим носом, убрать плафон и обернуть её вокруг лампочки, погружая комнату в красно‑коричневое очарование.

5. Начинать фанатично молиться.

6. Привязывать свою губу к оконной раме.

7. Ходить сквозь стены их снисходительности, продолжаясь по ту сторону.

8. Вежливо называть жилище хозяина «эта ваша смертельная ловушка».

9. Сказать, что папоротник – ваша чудесная мать. Повторить.

10. Быстро жонглировать своими добродетелями, дабы произвести впечатление, что их больше; или медленно, чтобы лучше скрыть своё измождённое, пустое лицо.

11. Оскорблять человека без соответствующих сведений; оскорбления станут клубком зигзагообразных догадок. Вязнуть в задыхающейся скороговорке пошлостей.

12. Обращаться к своим ноздрям как к «замочным скважинам болезней».

13. Указывать на чужую жену со словами: «Я дам за неё вдвое больше уплаченной цены».

14. Демонстрировать явное нежелание прекратить целоваться с собакой.

15. Затыкать неловкую паузу в разговоре одной или несколькими из следующих фраз: (а) Я же приказывал, чтобы меня не тревожили, (б) Жгучий секс – могучий секс, (в) Гарантирую воду у меня в голове, (г) А вы что стали бы делать с парой ворованных шкатулок? (д) Попытавшись утопиться, я дрожал на бледной заре, (е) Души не спасают вашу породу бекона, (ё) Ритм сосания, (ж) А ты, я гляжу, аномально кроткий, (з) В кружке червяк, (и) Дама так дерзко выставляет свои бока, (й) Чур, докторов не звать, (к) Темница какая‑то неровная, правда? (л) Моё лицо на вкус как ячмень, (м) Сдохни, (н) Алгоритмическая обезьяна, (о) Два часа проспорили, не узнали ничего нового.

16. Не разворачиваться, пока другие могут двигаться.

17. Стоять на страже до последней капли крови, но из комнаты никого не выгонять, пока не начнут гадить.

18. Насаждать хихиканье над инструментальным столиком, наслаждаясь неопознанным грызуном. Твоё лицо запятнано подсветкой, генетика сияет. Ты соскребаешь слизь с раны мотылька. Ты безнадёжен для мира, где социальное накопление больше, чем диверсия. Тлеет рассвет.

 

Возмущённый

 

Все говорят, у меня вырастет опухоль размером с аэростат заграждения, если я не успокоюсь. Такая моментально разорвёт человека моей комплекции. Прости и забудь, говорят они, и либо тупо смотрят, либо злятся, когда я спрашиваю, как, по их мнению, другие люди прижимают нижнюю челюсть к верхней, даже не задумываясь. Они используют лоб исключительно для того, чтобы спрятать мозг, а не как экран, на который можно выводить горькие умозаключения через сеть бьющихся вен. Неохотно я признал, что надо что‑то делать.

Я решил сохранить своё негодование во внешнем накопителе. Поразил себя иглой на двенадцать и вычесал пучок нервов, который протянулся через комнату в богатый холином питательный чан – там их окончания плавали, как корни ряски. Из рук вон трепанируя себя, я думал – получится вытащить целых девять ярдов, и там они будут как дома. Обуздать ненависть и ярость в сомнение и голод – шаг вперед к ничтожествам.

Каждый вечер я прокладывал шнуры нервов и отправлялся спать, просыпаясь свежим и готовым к противостоянию с очередным адом манипуляций. Я действительно стал спокойнее и начал тренироваться подставлять другую впалую щёку.

На третье утро я обнаружил, что кабель нервов отцепился и стелется по полу – другой конец всё ещё погружён в бак. Я стал прицеплять бак на ночь прямо к ране, которую с этой целью держал открытой, и такой вариант оказался даже лучше, чем прежний. Сны о правосудии откачивались в питательный раствор, их освобождение отмечалось ростом горького шара паутины размером с яйцо. Скоро оно вытянулось до формы окаймлённого бахромой спинного мозга, вокруг колыхались бледные вены, прицепившиеся к грязным стенам чана. Наблюдать эти ежедневные мутации оказалось даже интереснее, чем унылую рыбку, которую я там запер.

Аквариум замутнялся, а моё настроение очищалось. Он наполнялся, я опустошался. На самом деле я стал уютно бессодержательным. Думаю, друзья заметили перемену. Суки очень порадовалась, а я был безмятежен, как Мёртвое море.

Суки сидела на кухне на столе и читала вслух новости. Что‑то там случилось, оно случалось и раньше, и произойдёт ещё не раз, но газета описывала потрясение, не связанное, в общем‑то, с поводом. Это пресса, ей надо зарабатывать деньги, у них всегда есть надувная мораль на крайний случай, и я не чувствовал ни малейшего омерзения или обиды.

– Ты что, болен, маньяк? Я говорю, тут очередной чувак слетел с нарезки, а они пишут то же самое, что в прошлый раз, делают стремительные движения ртом. Ты как считаешь, гений? Куда там сегодня задевались твои мнения?

Я достал молоко из холодильника.

– О, я уверен, у них свои причины всё обгадить, дорогая. Чего тут напрягаться.

– А как тебе вот эта газетёнка, пентюх, – совершенно непоследовательные позиции в один день, от страницы к странице. Да что с тобой такое?

– Да, ужасные дела творятся.

– Слушай, придурок, твоя реакция связана с твоим этим, нейронным экспериментом?

– А ты умна – умнее, чем я.

В спальне биомасса карабкалась по стене, как плесень, варикозные каналы достигли потолка.

На работе мой беззаботный образ жизни принёс озлобленные плоды. Недоуменные взгляды тех, кто раньше говорил мне воспрянуть духом под стробом мигрени и притвориться, что я доброволен и весел. Дома я вошёл в комнату и обнаружил, что коралловые рифы плоти покрывают стены, а розовая паутина растянулась резиной по потолку, и из центра свисает пуповинный канделябр. Цитоплазмические выступы пульсировали и потели. Как раз когда я смотрел, дендриты расползались, как иней на ветровом стекле. Суки была в шоке.

– Ты что, ошизел? Псих? Думаешь, нормально, что такое количество плоти висит на потолке? Как транспаранты. Это, по идее, должно внушать любовь? А это что – кодеин?

Я выхватил у неё таблетки.

– От нервов.

– Ты ещё шутишь на эту тему? Как будто остальные развешивают паутину ганглиев над плафоном? Посмотри на этот мешок‑пузырь в углу, он пульсирует, как ублюдок.

– Я самовыражаюсь, солнышко, а не держу всё в себе – мне даже больше не нужен синаптический кабель, эта штуковина и так знает, что я думаю. Тебе стоило бы порадоваться за мой успех.

– Успех? – Она в сердцах пнула протуберанец. – Это кровь? Господи, как отвратительно, с меня довольно. – И она ушла, хлопнув дверью.

Я оказался настолько пассивен, что достал первую попавшуюся книгу и открыл на словах: «Когда один человек нападает на другого, жизнь приказывает пойти на компромисс, пока создаётся нетленный побочный продукт. Это ни признаётся, ни отвергается – это ядерная начинка законного бунта». По плотской решётке пробежала дрожь, когда я обдумывал эту мысль. Какого чёрта книга предлагает совет, имеющий практическую ценность?

На следующий день меня уволили за то, что я назвал начальника «Хозяином». («Тебе тут скучно?»/«Да, Хозяин»). Когда он сказал, что я уволен, я хохотнул из учтивости, решив, что это такая бородатая шутка. У меня был полон рот кофе, и он обрушился на распределительный щит, оставив без света всё здание. Сам я не напрягся, но когда вернулся домой, вся квартира представляла собой душные мясные джунгли, мебель свисала с качающейся корочки. Когда я вырубал топором проход, я думал позитивно – у всего есть положительный аспект, надеюсь, что это не он.

Исследование вещества показало, что оно растёт экспоненциально. Наверняка для него найдётся денежная ниша. Я вынес несколько пластов на улицу. С маркетинговым изяществом гиббона я поставил плакат со словами: «Дешёвые Прорастающие Внутренности», и думал, что детишки будут раскупать их, как Слизь, которую я так любил есть в их возрасте. Но вместо успеха мне пригрозил арестом какой‑то дебил, решивший, что его шляпа в чьих‑нибудь глазах сможет добавить ему роста. Очевидно, нужна лицензия, чтобы продавать здесь недифференцируемое сплетение, и никаких намёков, как решить вопрос.

– У тебя не будет никаких проблем с ростом, если ты сунешь эту прелесть под шляпу, говорю тебе.

Но он объяснил, что хотя незнание законов не освобождает от ответственности, уход от насилия тоже осуждается – похоже, я вынужден помочь ему, притворившись, что это честная битва.

– Представь, что окажется возможным выследить и запомнить сотни кусков закона, попадающих в список каждую неделю, – заметил я спокойно. Но пласты мышц в моей тележке растеклись и слились воедино, как кипящий жир, образовав подобие моего собственного лица, скрученного яростью. Эта испещрённая жилами голова начала раздуваться всё больше и больше, и выкрикивать классические пассажи про выжженную землю на коппера и мир в целом. Штаны Билла наполнились тем, что он использовал вместо мозгов, и когда он с воплями убежал, балаболящее вещество прыгнуло на землю и дёрнуло прочь, шлёпая к водостоку, как выброшенный на берег скат. Разжижившись, оно проскользнуло сквозь решётку и исчезло. Перебор для свободного рынка.

Приближаясь к дому, я увидел, что здание треснуло спереди и дендритовая слизь течёт наружу, как лава. Машина всплыла и медленно опрокинулась, окна разбились. Крышка люка треснула, и окаймлённое жиром нервное вещество вытолкнулось из‑под него, как убежавшее тесто. Оно пришло в ярость и образовало гигантский рот, вопящий про неизбежное присутствие пасты в каждой божьей лондонской еде.

Насколько сложнее жизнь, чем пытался доказать нам дантовский «Ад».

Вдумчиво побродил по городу, земля грохотала вокруг меня. У меня здесь проблема отношения – нельзя было держать негатив в себе, и выпускать тоже не следовало. Что требует отказаться от моего существования на правах чувствующей сущности. В конце концов, я молодой мужчина, белый, англичанин – умение должно быть у меня в крови. Мы довели мир до отказа, и вот я разрушаю дома этим знанием.

Улица лезла вверх, изгибаясь. Невероятная злоба проламывала поверхность как спину кита. Я спешил, пытаясь не думать ничего плохого про это кровавое голубино‑серое десятилетие. Проходя мимо налоговой инспекции, подумал про миллионы, потраченные на исследование уже известных вещей. Проходя мимо наркоклиники, подумал про законодателей, ликующе привыкших к кокаину. У церкви думал про геноцидальное избиение, освящённое апокалипсическими писаниями. Вот суд, где уничтожают фактическую реальность. И я ничего не чувствовал.

Но здания разрывались под напором цветущей гнойной массы. Теленовости в окне магазина показывали неясный ущерб, а нервы возмущения крест‑накрест ползли по городу, как телефонные провода. Комментатор в новостях выразил искреннее недоумение. Понимаю его чувства. Когда я шёл прочь, магазин взорвался в потоке церебральной слизи. Есть разница между выбросом дряни из своей системы и выбросом самой системы. Разница в признании собственности и стремлении к дерзости.

Я начал прикалываться, что могу дать себе выход современным способом.

Формальная жалоба. Я шёл к Парламенту, потом побежал – ярость неслась по улице позади меня, опрокидывая мостовую, как домино.

 

Ангельская Пыль

 

Кассета с записью ангела проникла всё‑таки в порномагазин, и на неё нарастили обильную плоть. Три белых простака, усталые и сбитые с толку, исчезли в шумящей редакции, которая завивалась вверх, как противопожарный занавес. Автор дневника стоял в роящемся аду психостатики, его края разъело хаотичной токсичностью.

– …право исчезнуть, – говорил он. – Мораль – идеальная машина времени.

В своём доме без окон Капер Тел в замешательстве обнаружил, что его редкая радость прервана дьявольским арлекином, носящимся в эдаком кислотном инферно. Он взорвался, как цепеллин, когда призрак повернул что‑то в своих выдутых из стекла руках.

– Тот, кто знает, не говорит; тот, кто говорит, не знает, – пробурчал он. – Поэтому мудрость по‑прежнему из рук в руки не передаётся.

В руках у него был «Колокол Свободы», эсхатологическая винтовка, снаряженная, чтобы избежать вознесения – душа жертвы должна совершенно и бесполезно рассеяться. Призрак преломил её и вновь воздвиг, вставив куски собственной клейкой ткани в разрыв, где они сдавились и сжались, как крошечные кулачки.

– Земля, где разум на целые поколения прячется, как рецессивный ген. Посмотри: вызванная законом пещерная жажда устава, карта возможностей, запятнанная родительским долгом, предположение, что тот, кто видит ясно, будет счастлив, осколочный сон плоских жертв. Гигантские машины, не знающие ничего кроме улья. Хорошие люди становятся скелетами. Мишурная тирания унижает героизм. Всё обоснованно и бренно. Безразличие и опыт сожительствуют, и оба гибнут.

Когда он поднял прахобой, лучинки на плечах раскрылись, скатившись по желобкам на крылья, словно плавленый сыр.

– Боже. Мясной мозг в шёлковой мантии. Позволь окинуть взглядом книги, и суждение последует за завистью. Человек преувеличивает это, хотя его глаза обращены на чёрную воду. То, что видел я, превратило бы их в слезоточивый газ. – Он уставился в прицел. – Прах – социален; кости – помеха. Обнажение оружия – чайная церемония Америки. – Он переключил винтовку наоборот и выстрелил в собственное лицо. В сердце хаотичного взрыва ангел провис, как штормовой фонарь. Образ погиб и плёнка, оцепенело осознал Капер, кончилась.

Капер стал одержим этой горькой контрабандой, покупал всё больше порнографии в том магазине и ускоренно просматривал до конца. Несколько анонсов, но никаких ядовитых небесных притч. Призрак должен быть на сотнях, тысячах прежних плёнок. Находили ли их здесь другие? Может, поэтому эти нарочито бесцеремонные бизнесмены возвращались туда снова и снова?

Несколько недель спустя зубья пилы уничтожения поднялись вверх снова, и появился наездник на шторме нервов, его анатомия – сплошь сочленённый пюпитр и свисающие внутренности. Клейкая голова и кристально чистые вечные глаза. Задний фон мчался, как пламя растворителя.

– …эти годы касаются плеча цивилизации. Что испортило Мне настроение, так это правда, её отдельная территория. Голова незнакомца – провинция хаоса, но суматоха триллионов, благочестивый водосброс истерии благословили меня на нанесение увечий. Математика соединяет внутренности головной боли, отвергнутые боги дают пищу сплетням, улыбки растрачиваются на рекламу, мрак бьющих в голень дипломатов, тусклый шпионаж и абстрактная ответственность.

Ангел калибровал этиграфическую решётку на плавниковой пушке. Эта разновидность смертельной метлы превращала цель в чистую информацию, выстраивала её в схему и принимала решение о ней так быстро, как только возможно. Капер не увидел бы её за работой. Эта камбала плотского пляжа казалась набором заявлений бесконечной независимости.

– Жалкие порывы договорённостей, пепел действия, нежелание торжествовать, цыплячья мечта о разрешении на вход, жизнь, потерянная в костре образования, ускорение мучительного разрушения истории, всё расположено в таком порядке, что сила воли тем не менее – согласие. Человек хватает новое блестящее преимущество, наперёд заряженное ошибками и абсурдностью.

Это явно более поздняя плёнка – горечь дутоголового стремительно выросла. Даже психическое буйство, окружающее его, казалось более яростным и настоящим.

– Тела – это уличные одеяния духа, разжиревший футляр имущества. Хотел бы я, чтобы в общей могиле гнили узник живота и лживые глянцевые журналы. Просто девять миль до рта.

– Ангел и пушка были нос к носу.

– Свалка личин никогда не появится.

Пушка исторглась, ангел затрепетал в напряжении причинных связей, и изображение почернело посреди химической вспышки.

Естественно, психологическая бойня, отточенная повторяющимися просмотрами этих обличительных речей, оставила Капера зазубренным и лающим на улицах. Это не было увещеваниями прорицающего реалиста. Это была не цивилизованная боль знания, что мораль существует в тот же момент, что и он, и отстоит на волосок. И не безразличие к человеческому договору верить в какую‑либо цель. Это было состраданием к мучениям, которые никогда не кончатся. Он носил белеющую боль в глазах и потел жёлтым, как будто плавился. Он информировал представителей власти, столь изнурённых, что их сигары умирали неоплаканными. Он питался гравием и скипидаром. Наконец, без оглядки и осторожности он поругался с растерянным продавцом насчёт происхождения кассет и немедленно получил по ушам. Он под покровом сумерек вломился в магазин и просмотрел сотни кассет на прилавочном экране, пока не натолкнулся на знакомый порог белой пыли.

– …ибо прошлое – это огонь, притягательный для глупцов. Они будут говорить, что единственное спасение – заменить одну форму страдания на другую. Следи за собой. – По прошествии времени казалось, что ангел окрасился тёмным, как травящая жидкость, окружающая диковину. Его рот стал как зазубренное сопло. Кричащее пламя почти уничтожило заплесневелую куклу, пока он говорил.

– Мучение это беззащитная вселенная. Повесив человека, не удивляйся его реакции. Справедливость принадлежит к иной породе, нежели причина и следствие. Потери имеют измерения – города под дождём скуки и рабства, свет, проданный во имя контроля, гниющие года угодливой доброжелательности, и корабль свободы, разбившийся в океане. Единственное ребро породило лазейку смерти.

Лопающиеся пузырями руки ворочали винтовку, как огромное скорпионье жало. Это была Сварка, ветверная[17] пушка, имплантированная, чтобы высасывать яд из этерического тела хозяина и выбрасывать в сверхконцентрированной форме в цель.

– Избранные считают себя чернилами правды. Просвещённые краснеют чужой кровью. Любовь отвечает обществу искусством; общество отвечает искусству обществом. Вся Библия напечатана мелким шрифтом. Никаких нравоучений – дайте мне лучше место для сопротивления.

Он изогнул отравленное оружие вверх и спустил. Бесконечный колодец токсичности – призрак немедленно оказался подключен к расширяющейся схеме ослепляющего ужаса, усиленного сверх всякой вместимости. Капер лежал на полу, глаза протравлены разрывом контура обратной связи, кишки пытаются вылезти через рот. В подсобке лежали бумаги – он схватил их и убежал.

Капер охотился на духа, следуя за электрическими указателями через город и выцарапывая немодные фразы на ночных стенах. Одна гласила: «Роскошь работает только на низкой скорости». Другая: «Восхвалите вечный скелет Бога». Он не помнил, чтобы писал что‑нибудь сквозь вспыхивающее видение и пламя нервов, опрокинувшее его чувства. Он ощущал костно‑белое тело внутри собственного и чесался, чтобы содрать маску и истечь своим окончательным лицом в кричащей опрометчивости. Он хотел, чтобы их встречу с дьяволом не разделял порог, и дрыгал ногами, и говорил на красном языке.

Наконец он обнаружил, что входит на переоборудованный склад, и он поднимается по железному лестничному колодцу. Толкнув дверь, он входит на гигантский чердак, пахнущий серой и бензином. Он медленно проталкивается сквозь чёрные буруны – тысячи пушек, каждая из них сломана и восстановлена тысячи раз. В сжиженном воздухе он едва может видеть видеокамеру на штативе, кассеты и патроны, на стенах – тёмные пятна, словно выхлоп самолёта. Его голова раскалывается без воздуха. Он ищет окно, и в это время ангел пробивается через ближнюю стену, осветив квадрат стекла, словно раскалённая спираль. Момент запинается. Рот духа растягивается в молчании. Мутно‑осы бьются в его биолюминесцентной голове.

Он проходит через взрыв стекла, и с ним его корона токсической свирепости. Капер не слышит свои собственные крики, ибо вокруг него ревёт ад, выдавливая сначала глаза, а под конец – сердце в крошечную ядерную осень.

Снаружи никто ничего не слышит.

Через стену здания, выше чем может написать человек, начертано граффити, гласящее: «В некоторые вещи не поверишь, пока не увидишь их в зеркале».

 

 



[1] Skychum – Неболюб.

 

[2] Пёс – персонаж мультсериала Scooby Doo and Scrappy Doo.

 

[3] Sky Chum

 

[4] Здание социального обеспечения.

 

[5] Mount Weather – убежище на случай ядерной войны недалеко от Вашингтона.

 

[6] Место встречи высокопоставленных сотрудников спецслужб всего мира.

 

[7] PVC – Постоянный Виртуальный Канал.

 

[8] Full Metal Jacket – пуля, полностью покрытая медной оболочкой.

 

[9] Трахиптерус

 

[10] Игра слов: whip (англ): – хлыст; но в т. ч. «парламентский организатор партии», а также «повестка партийного организатора о необходимости присутствовать на заседании парламента».

 

[11] Мексиканские уличные музыканты.

 

[12] Thorax (лат.) – грудная клетка.

 

[13] Cockpit voice recorder (англ.) – речевой самописец в кабине экипажа.

 

[14] Стандартная форма для обозначения неустановленной личности.

 

[15] Экстремально Низкая Частота.

 

[16] Это Digital Millennium Copyright Act.

 

[17] Wetware (англ.) – ветвер, оборудование, встроенное в человека.

 


Комментарии