Александр Бармин Соколы Троцкого (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"




Александр Бармин



Соколы Троцкого


(ПРОДОЛЖЕНИЕ)


25. В БУРЖУАЗНОМ ОКРУЖЕНИИ


Советская колония в Париже, этой космополитической столице Европы, была довольно своеобразным, замкнутым образованием. Под советской колонией я имею в виду тех российских граждан и членов их семей, которые являлись служащими советских организаций – посольства, торгпредства, банка, транспортных компаний, туристских бюро.
Направляя этих людей за границу, московские власти внушали им, что они являются форпостом великой армии строителей социализма, действующим в условиях враждебного окружения. Находясь на вражеской территории, они должны были являть собой образец скромности, стойкости перед искушениями буржуазной среды и преданности пролетарскому долгу. Коммунисты составляли менее половины коллектива. В торговых организациях было немало старых специалистов, получивших образование и опыт еще до революции.
Эта колония была микрокосмом породившей ее страны. Хотя коммунисты составляли меньшинство, партийная ячейка фактически руководила всем. Секретарь ячейки и пять членов бюро диктовали все законы, по которым мы жили. Они контролировали все, что происходило вокруг, еще в большей степени, чем это делалось в России. Я часто присутствовал на заседаниях партбюро и слушал, как они обсуждали повседневные проблемы. По своей психологии они напоминали христианских миссионеров, направленных в страну язычников. Их община была организована наподобие монашеского ордена. А поскольку в данном случае язычники были довольно цивилизованны и весело жили в относительной роскоши, миссионеры смотрели на них как на римлян в состоянии греха и упадка. Миссионеры были не столько заинтересованы в обращении новых членов, сколько в защите своего монастыря от разлагающего воздействия окружения.
Помимо этого небольшого круга советской элиты, в Париже существовала большая советская колония в обычном смысле слова, то есть людей, не связанных с официальными советскими учреждениями, но обладавшими советским гражданством. Часть из них была дореволюционными эмигрантами, которые автоматически обменяли свои паспорта, когда открылось советское посольство, а другая часть принадлежала к белой эмиграции, но быстро покаялась и получила гражданство в результате амнистии советского правительства. Мы никогда не приглашали их на наши собрания или приемы и не интересовались их жизнью. Численность нашей колонии колебалась в диапазоне от трех до четырех сотен человек. Первая проблема – расселить их так, чтобы они могли организовать свою жизнь в соответствии с принципами, которые предписывала партия. Для сотрудников посольства это было несложно, поскольку их численность не превышала пятидесяти человек и все они жили в здании посольства. Но сотрудники торгпредства, составлявшие около восьмидесяти процентов колонии, представляли собой реальную проблему. На первое время они останавливались в различных гостиницах, но со временем они начинали подыскивать себе квартиры, и тут возникали сложности. Одним из неписаных правил жизни советской колонии считалось неэтичным покупать для сотрудников мебель и предметы домашнего обихода – это считалось «буржуазным перерождением». И им приходилось снимать меблированные квартиры, но в Париже они были очень дорогие, и это заставляло сотрудников искать более дешевое жилье в отдаленных пригородах. Но тут возникала еще одна трудность. Советский служащий не мог купить себе автомобиль – это было запрещено.
Очень немногие рисковали нарушить запрет насчет мебели, но в бюро ячейки постоянно шли жалобы. Однажды я присутствовал на заседании, когда в очередной раз стал обсуждаться этот вопрос. Не будучи лично заинтересован – я вполне был доволен своей гостиницей неподалеку от места работы, – я высказался против этого глупого запрета. Мои аргументы были очень просты. За два года, которые каждый командированный проводил в Париже, он выплачивал хозяину квартиры сумму, примерно в три раза превышающую стоимость самой мебели. Домой в Россию он возвращался с пустыми руками, заметно обогатив своего квартирного хозяина. Я попросил наших партийных законодателей объяснить мне, в чем конкретно заключалась угроза «буржуазного перерождения», если, купив мебель, человек сэкономит деньги да еще сможет увезти мебель к себе домой. Вразумительного ответа я не получил, только общие рассуждения о том, что советский служащий – это солдат, который должен быть готов в любое время сняться с места. Этот вопрос поднимался много раз, но всегда с одним и тем же результатом.
Примерно так же обсуждался вопрос о покупке автомобилей. На этот счет у нас были четкие указания Центрального Комитета партии. Покупка автомобилей была абсолютно запрещена. Причины запрета были схожими. Покупка автомобиля, помимо «буржуазного перерождения», будет связана с получением кредита, а это привяжет его к месту работы за рубежом. Советский служащий не только должен быть готов к переезду в любое время и в любое место, но он должен ехать с легким сердцем. Поскольку при существующем курсе рубля он будет не в состоянии расплатиться за машину из России, он при отъезде, рискуя потерять машину, может вообще не захотеть уезжать домой. К тому же, если у него появляются накопления, он должен отсылать их в Советский Союз, чтобы улучшить валютный баланс страны.
Мы продолжали спорить, если сотрудникам не будет разрешено покупать автомобили, то они все равно будут тратить свои деньги, но на менее ценные вещи. Так оно и происходило. Из‑за этого запрета многие жены сотрудников покупали себе дорогие меха. Наша настойчивость и призывы к здравому смыслу принесли совершенно неожиданный результат. В ЦК партии умные головы решили, раз так много сотрудников хотят купить автомобили, значит, у них слишком высокая зарплата. Валютные выплаты сотрудникам снизили на тридцать процентов, которые стали зачислять на их счета в Москве для обмена по официальному курсу.
Примерно через год мы нашли решение жилищной проблемы, арендовав для сотрудников торгпредства огромный одиннадцатиэтажный дом. Мы сами купили мебель и обставили квартиры и стали сдавать их сотрудникам. Таким образом почти вся колония собралась в одном доме, и скоро его стали в шутку называть «Домом Советов в Париже». Этот дом в какой‑то мере изолировал нашу колонию от «нежелательного влияния» буржуазного окружения, но он одновременно стал источником многочисленных слухов и сплетен для белоэмигрантской прессы, которая, очевидно, имела в доме подслушивающие устройства. Эта пресса особенно любила мусолить одну специфическую тему.
Члены советской колонии в беседах и между собой и с иностранцами часто жаловались на то, что вынуждены жить в этом «ужасном капиталистическом окружении». Они испытывали ностальгию и постоянно мечтали о возвращении домой. Я заметил, что эти жалобы высказывались слишком часто и слишком настойчиво, чтобы их можно было считать искренними. Белоэмигрантская пресса постоянно высмеивала эти высказывания, сопоставляя суровые условия жизни в России с тем, что советские служащие встречали в Париже, подчеркивала, что они были обеспечены гораздо лучше, чем французские чиновники соответствующего уровня.
В нашей комячейке никто не ставил под сомнение искренность этих заявлений. Бюро придерживалось правила, по которому каждый служащий, по крайней мере один раз в два года, должен был выезжать в отпуск на родину. Все это встречали с энтузиазмом, и никто не решался сказать, что, может быть, было гораздо практичнее отдыхать на французской Ривьере. Я не мог понять, почему нам нужно было закрывать глаза на то, что мы жили здесь в лучших условиях, чем то, что большинство из нас знало в своей жизни. Согласиться с этим, на мой взгляд, никак не поставило бы под сомнение лояльность советской колонии, но избавило бы нас от лицемерия.
Я никоим образом не хочу создать впечатления о том, что мы получали какую‑то необычайно высокую зарплату или вели экстравагантный образ жизни. Если сравнивать наше положение с положением сотрудников французских коммерческих фирм, то мы могли равняться только с их средним и нижним уровнем. Мы платили секретарю или стенографистке от семидесяти пяти до ста долларов в месяц, бухгалтеру или торговому агенту от ста двадцати пяти до ста семидесяти пяти долларов. Это было примерно на пятьдесят процентов выше, чем в соответствующих французских компаниях. Но наш старший персонал – заведующие отделами импорта и экспорта, включая самых высокопоставленных сотрудников, – никогда не получал больше двухсот – двухсот пятидесяти долларов в месяц, хотя они ежегодно заключали сделки на сотни миллионов франков. Их зарплата, конечно, была намного ниже той, что получали французы, которые имели дело с вдвое меньшим оборотом.
Сам я жил в Париже очень скромно, отчасти потому, что я никогда не жил иначе, отчасти потому, что я посылал две трети моей зарплаты, которая сначала составляла двести, а потом двести пятьдесят долларов в Москву моим сыновьям. Торгсины еще не открылись, и курс обмена рубля оставался прежним, несмотря на его обесценивание. Нехватка продовольствия вызвала рост цен, и моей матери приходилось платить от трех до пяти долларов за фунт масла, которое она покупала для детей.
Я снимал небольшую комнату в мезонине на площади Маделейн. Квартира мне была не нужна, поскольку я приходил домой очень поздно, только чтобы поспать. Обычно мы работали допоздна. Младший персонал уходил раньше, а старшие обычно задерживались долго. Большинство выходных мы тоже проводили на службе в четырех стенах.
Один‑два раза в неделю в посольстве проходили закрытые собрания партячейки. На них мы обсуждали состояние дел в Советском Союзе и наши проблемы в Париже. Обычно эти собрания проходили в обстановке большого энтузиазма и продолжались до двух‑трех часов ночи.
Когда мы в предрассветные часы выходили из посольства, все еще продолжая спорить между собой, естественно, по‑русски, французские полицейские у ворот смотрели на нас со смесью недоумения и подозрительности. «Эти сумасшедшие русские!» Чтобы немного успокоиться, мы заходили на Монпарнас выпить стаканчик пива в «Ротонде» или «Куполе». И здесь, когда моя голова все еще шла кругом от дискуссий о пятилетнем плане, я с любопытством наблюдал за беспечной болтовней ужинавшей после театра французской богемы или за жрицами любви, терпеливо ожидавшими своих клиентов за столиками. Мне они казались какими‑то нереальными тенями далекого мира.
У нас оставалось очень мало времени для личной жизни или развлечений. В свободные вечера большинство обитателей «Дома Советов», если они не отправлялись в ближайший кинотеатр смотреть американский вестерн, собирались друг у друга в квартирах для выпивки и игры в карты.
В редкие свободные дни, до того как бюро ячейки начало «коллективизацию» нашего свободного времени, я смог посмотреть в Париже все, что хотел. Вряд ли стоит описывать мое восхищение галереями Лувра, Люксембургского музея, Нотр‑Дама, хотя я не могу не отметить, как глубоко меня тронули скульптуры Родена. Я был восхищен видами, которые открывались из Лувра на Триумфальную арку или с террас Версаля. Кино для меня было больше чем простым развлечением – оно было средством образования. В Москве я не мог видеть фильмов, которые на Западе делали историю, такие как «Золотая лихорадка» Чарли Чаплина. В Россию они не могли попасть, а когда я приехал в Париж, они уже считались старыми. Весь Париж спешил увидеть первые звуковые фильмы с Алом Джолсоном в его знаменитой роли в фильме «Солист джаза». А я тем временем тщательно просматривал газетные объявления, находя эти фильмы в маленьких пригородных кинотеатрах.
Однажды я сбежал с партийного собрания, – довольно дерзкий и рискованный поступок – и на такси помчался в какой‑то грязный барак в рабочем районе для того, чтобы посмотреть «Золотую лихорадку». Проекция была ужасная, фильм был весь исцарапан, но я получил такое удовольствие, какого не испытывал в самых шикарных кинотеатрах на Больших бульварах. Точно таким же образом в убогих пригородных кинотеатрах я видел «Рождение нации» и «Нетерпимость» – два фильма Гриффита, которые стали поворотным пунктом в истории кино.
На второй год моей работы в Париже я почувствовал, что для успешного ее ведения в сфере импорта мне не хватает технических знаний. И тогда я поступил на вечернее отделение химического факультета, что, конечно, совсем не оставляло мне времени для наслаждения культурной жизнью Парижа. К тому же как раз в это время бюро партячейки решило, что предоставленные самим себе товарищи понапрасну теряют свое свободное время и надо организовать их досуг. Решили соединить приятное с полезным. В выходные дни арендовали автобусы и отправлялись на экскурсии по знаменитым замкам, соборам и местам сражений. А чтобы занять вечера, организовали танцы и драматические кружки в подвале торгпредского дома, где нам была предоставлена большая сцена и много свободного места.
Другой, не менее важной целью этих вечеров было налаживание дружеских отношений с французами, работавшими в советских внешнеторговых организациях. Мы практически ничего не знали о том, как они живут вне службы. Многие из них были коммунистами или родственниками коммунистов, рекомендованные Французской компартией. Но советское правительство, стремясь избежать прямой связи между местной компартией и нашими торговыми учреждениями, добилось, чтобы эти коммунисты на время работы у нас приостанавливали свое членство в партии и не занимались никакой другой политической деятельностью. Остальная часть наших французских сотрудников политикой вообще не интересовалась. Соответственно возник вопрос о характере репертуара.
Французы, естественно, думали в привычных для них категориях и предложили пригласить джаз‑оркестр, который будет играть модные танцы: фокстрот, танго и т. п. Но в Советском Союзе танго и фокстрот были запрещены как признак «буржуазного разложения». Запрещены они были и для советских сотрудников за рубежом. Мы были в тупике.
Сначала бюро решило твердо придерживаться этого правила. На первом вечере оркестр играл только вальсы и польки. Но от этого ни оркестр, ни наши французские гости не получали никакого удовольствия. Вечер абсолютно не удался.
В следующий раз бюро решилось пойти на компромисс. Оркестру было разрешено играть фокстроты и танго, а гостям танцевать их, но… только французским гостям, а не членам советской колонии. И вот мы были вынуждены сидеть как маменькины сынки и наблюдать, как танцуют французы, и присоединяться к ним, только когда оркестр играл вальс или польку. Все чувствовали себя страшно неловко, и гости, и хозяева.
Я подумал, что с такой детской наивностью мы вряд ли совершим мировую революцию, и решил преподнести нашим блюстителям морали маленький сюрприз. Я пришел к послу Довгалевскому вместе со своим другом – заведующим отделом металлургического импорта, старым большевиком Ивановым, который был одним из разумных членов партийного бюро.
– Если последовательно придерживаться классовой позиции, – начал я полушутливо, – то нам следовало бы запретить вальс, а не фокстрот, потому что фокстрот появился в среде угнетенных негров. А вальс, наоборот, является танцем аристократов – традиционным для всех европейских монархических дворов!


Читатель, которому не доводилось видеть, какие яростные марксистские филиппики «Правда» обрушивала на фокстрот, вряд ли оценит смелость этого шага. Но мой трюк удался. На следующем вечере, когда оркестр заиграл фокстрот, посол Довгалевский, Иванов и два других высокопоставленных лица – Бреслов и я, – к великому ужасу наших блюстителей морали, пригласили танцевать французских девушек. Мой фокстрот был не так уж плох, потому что накануне я в течение трех вечеров интенсивно обучался этому танцу в городской школе.

В тот вечер все мы хорошо повеселились и не испытали никаких «признаков разложения». Вечер имел огромный успех и продолжался почти до утра. Даже оркестр остался доволен.
Наши моралисты приутихли, через пару месяцев до меня дошло странное эхо этого события. Я получил письмо от своего друга в ЦК партии. Среди прочего он осторожно намекнул мне, что в ЦК поступил доклад, в котором отмечалось, что, несмотря на серьезные задачи, стоявшие перед нами в Париже, некоторые сотрудники, в том числе и я, слишком много времени уделяют танцам. Естественно, он этому не верил, но просил меня быть осторожным, чтобы не повредить своей репутации.
Письмо это прибыло как раз тогда, когда я работал ежедневно с восьми утра и до двух часов ночи, одновременно продолжая учиться на химическом факультете.
Письмо вывело меня из себя, и я показал его своему начальнику – Туманову.
– Не обращайте внимания, – сказал Туманов. – Я как раз направляю в Москву предложение о назначении вас генеральным директором импорта. Я даю отличный отзыв о вашей превосходной работе в прошлом и в настоящее время. Это прекратит сплетни.
Действительно, вскоре я получил эту должность.
Похищение белоэмигрантского лидера, генерала Кутепова, в течение шести недель держало нас в состоянии крайнего напряжения. Я не знал, что на самом деле случилось с Кутеповым. Если его действительно похитило и вывезло ОГПУ, что, похоже, и в самом деле имело место, то эта акция была проведена совершенно независимо от официальных советских организаций.
Однако в глазах общественного мнения мы, вместе с ОГПУ, были виновниками этого происшествия. Белая эмиграция, в кругах которой Кутепов пользовался популярностью, была в ярости. Монархистская газета «Возрождение», отражавшая взгляды наиболее беспринципных и реакционных эмигрантских кругов, старалась накалить страсти добела. Офицеры‑эмигранты провели демонстрацию у нашего посольства на Рю де Гринель и по поступившим к нам сведениям собирались захватить посольство. Довгалевский ввел осадное положение. Большинство членов партии вооружилось и оставалось ночевать в посольстве. В больших комнатах были поставлены раскладные койки, и мы по очереди спали и несли караул. В случае нападения мы были готовы силой оружия защищать этот клочок советской территории в сердце Парижа.
Как‑то мне пришлось дежурить ночью вместе с секретарем посольства Дивильковским, который был ранен в Лозанне во время убийства посла Воровского. Это был очень нервный человек, который постоянно стонал во сне и часто вскакивал, хватаясь за револьвер.
В один из вечеров состоялась наглая демонстрация прямо под окнами посольства, причем французская полиция как‑то подозрительно отсутствовала. Вместе с Довгалевским мы стояли непосредственно за большими воротами и ждали, что с минуты на минуту они рухнут под напором демонстрантов. Мы поставили свои револьверы на боевой взвод, но, к счастью, демонстранты удержались от штурма посольства.
Доходившая до нас информация из дома была довольно скудной, но за парадными сообщениями о громких успехах в индустриализации просматривался тревожный фон, на котором происходили эти успехи. Принудительная коллективизация, арест и высылка зажиточных крестьян, репрессии против интеллигенции, конфликты в партии, хлебные карточки, восстания в отдельных районах страны – все это создавало у нас тревожное настроение. Несколько наших беспартийных специалистов, которых отзывали в Москву, отказались возвращаться и перешли на работу в иностранные фирмы. Возвращение домой означало конец комфортной жизни и необходимость давать отчет о своем поведении за границей. Именно эти обстоятельства подтолкнули большинство из них к такому решению, а не оппозиционные политические настроения. Центральный Комитет партии решил провести чистку всех посольств и торговых представительств.
Комиссия по чистке ездила по всем европейским столицам, вселяя ужас в сердца советских сотрудников, которых она подвергала безжалостным допросам. На свет вытаскивалось все: происхождение, прошлая деятельность, привычки, увлечения, личные связи и т. п. На собрании, которое проводила эта комиссия, один из ее членов начал грубо и нагло отчитывать нас так, как будто все мы уже подверглись «буржуазному разложению». Я не выдержал и резко ответил ему, особенно не стесняясь в выражениях. Результат был неожиданным. Вскоре из ЦК партии поступила рекомендация избрать меня секретарем партийной ячейки. Излишне говорить, что эта рекомендация была выполнена. Из ста коммунистов нашей ячейки лишь шестнадцати удалось избежать выговоров, исключения из партии или отзыва в Россию.
Чтобы оградить нас от буржуазного влияния, нам рекомендовалось читать газету Французской компартии – «Юманите». Белоэмигрантские газеты «Возрождение» и «Последние новости» были для нас абсолютно запрещены. Относительно немногие из нас хорошо владели французским языком, чтобы читать «Юманите», и если бы они повиновались запрету, то им пришлось бы целиком черпать новости из советских газет, приходивших к нам с большим опозданием. Поэтому практически вся советская колония регулярно покупала белоэмигрантские газеты. Запрет попытались усилить ссылкой на то, что, покупая газеты, мы практически финансировали их, хотя и отвергали их влияние. Однако все члены колонии, за исключением самых пугливых, продолжали покупать и тайно читать эти газеты.
Я считал, что такое лицемерие приносит больше вреда, чем сами газеты, и когда я стал секретарем ячейки, решил с этим покончить. Я обсудил вопрос с Довгалевским, и мы нашли разумное решение. Мы решили довериться способности наших граждан к сопротивлению белой пропаганде и одновременно удержать служащих от закупки большого числа этих газет. Запрет на чтение этих газет был отменен, и наш клуб стал ежедневно покупать по три экземпляра каждой газеты, чтобы все служащие могли их читать.
Я всеми силами старался изменить атмосферу лицемерия и мелкого обмана, которая создавалась моим предшественником. Посол Довгалевский меня всегда поддерживал и помогал мне, не раз выступая на собраниях ячейки, когда некоторые фундаменталисты подвергали меня особенно резкой критике. Мы стали большими друзьями, и я проводил много времени у него в посольстве. Это был большой знаток литературы и искусства. Иногда мы садились играть в покер с ним, президентом банка Мурадяном и директором нефтяного треста Островским. Мурадян сейчас в тюрьме или каком‑то лагере. Островский исчез. Довгалевский умер еще до начала чисток.
Иногда к нам в гостиной присоединялся другой ветеран революции, Николай Кузьмин, Генеральный консул в Париже, чья судьба показательна для своего времени. Профессиональный революционер, он работал с Лениным и до 1917 года долго жил в Париже. После революции он был командиром Красной Армии на Севере, в районе Архангельска, воевал с генералом Миллером, английскими и американскими интервентами. Как бывшему эмигранту, ему очень хотелось вернуться к дорогим его сердцу Монмартру и Монпарнасу, и партия направила его в Париж. Для него просто дышать воздухом Парижа было уже большим наслаждением.
В один из своих приездов в Москву он, однако, совершил глупость, высказав своему старому другу Ворошилову стандартную жалобу на тяготы жизни в буржуазной стране. В большевистской среде такие высказывания были вполне уместны. Через несколько недель после возвращения я видел, как он прочел телеграмму, которая почти лишила его чувств. Ворошилов, искренне полагая, что делает своему другу большую услугу, сообщал, что тот назначен на военный пост в Сибири. Кузьмину ничего не оставалось, как сделать хорошую мину и возвратиться в Россию.
После «Дома» и «Ротонды» Иркутск и Красноярск оказались выше его сил. У него был какой‑то неудачный роман с женщиной, и его перевели еще дальше, в Архангельск, руководить арктическими морскими перевозками. Вскоре после его приезда ледокол «Сибиряков» был раздавлен льдами. В 1936 и 1937 годах вину за это стали возлагать на Кузьмина, но его действительным «преступлением» было то, что он дружил с Зиновьевым. И вот бедный Кузьмин, самый безобидный из офранцузившихся русских, был ликвидирован как «враг народа».

26. МИЛАН, ЛОНДОН, БРЮССЕЛЬ


В 1931 году решением Политбюро я был назначен советским торговым представителем в Брюсселе. К этому времени Бельгия еще не признала СССР, и торгпред действовал так же, как неофициальный дипломатический агент. Прошло несколько месяцев, прежде чем я получил необходимые визы. В ожидании этого меня отправили в Милан в качестве генерального директора по импорту.
Сразу по приезде в Италию мне пришлось немедленно выехать на Сицилию для закупки пяти миллионов лимонов. Мое прибытие в Палермо и Мессину сразу подняло цену лимонов на двадцать процентов, хотя никто вроде не должен был знать о цели моей поездки. Это было, конечно, лестно, но совсем не то, к чему я стремился. Я решил прикинуться туристом, под предлогом отдыха остановиться на маленьком курорте в районе Палермо и осторожно изучить конъюнктуру рынка. Как только экспортеры увидели, что я не проявляю интереса к лимонам, за мной началась настоящая охота. Цены опять пришли в норму, и я, объясняясь с помощью энергичной жестикуляции, в ряде случаев сумел заключить очень выгодные сделки. В то время я не говорил по‑итальянски, и то, что мои партнеры воображали, что умеют говорить по‑французски, мало помогало делу. И все же мы понимали друг друга.
Фашистская Италия в целом хорошо относилась к Советскому Союзу. В ходе первой пятилетки она получила от нас немало крупных заказов. Итальянские фирмы давали нам долгосрочные кредиты, гарантированные государством, их цены были намного ниже французских и английских, а оборудование первоклассным. Советские специалисты пришли к выводу, что Италия, которую они всегда считали отсталой страной, после войны сделала огромный шаг вперед и теперь выпускала вполне современное промышленное оборудование.
Мы покупали автомобили фирмы «Фиат», авиационные двигатели, судоремонтное оборудование и суда. На верфях в Венеции, Генуе и Триесте для нас строились суда. Мне часто приходилось ездить по стране для встреч с ведущими деятелями итальянской промышленности. Довелось вести переговоры о покупке судов со старым адмиралом графом Чиано. Он предложил трехлетний кредит, но мы хотели получить пятилетний, и сделка не состоялась. Мои контакты с сенатором Аньелли из «Фиата» и синьором Бенни из электротехнической промышленности были более успешными.


Самое яркое зрелище, которое я видел в современной Италии – были большие воздушные маневры в Милане, в ходе которых три сотни «вражеских» самолетов атаковали город в кромешной тьме, засыпав его осветительными бомбами. Это было очень внушительное зрелище, которое убедило меня, что в современной авиации атакующий имел неоспоримые преимущества. В реальной обстановке, несмотря на все средства противовоздушной обороны, город понес бы огромные потери. Несмотря на подобные наглядные примеры и выступления итальянского генерала Дуэта, пророка воздушного блицкрига, военные лидеры демократических стран отказывались делать практические выводы, пока в первые годы новой войны тысячи людей не заплатили своими жизнями за их недальновидность.

Мне в помощь из Москвы был направлен член партии, инженер Пучин, который занимался покупкой оборудования. Это был молодой и энергичный ученый, полностью погруженный в свою работу, которая заключалась в выполнении указаний Пятакова об оснащении нашей быстро развивавшейся химической промышленности. По непонятным причинам в 1936 году его имя фигурировало в списке обвиняемых по делу Зиновьева, и он был расстрелян.
По моей просьбе мои сыновья были помещены в образцовую школу‑интернат под Москвой. Пока я был в Италии, мой друг навестил их и прислал мне тревожное письмо. Конечно, воздух в школе был прекрасным, так как она была расположена в сосновом лесу, но дети были голодны, ругались, как сапожники, и играли с ножами. Старшеклассники, по словам моего друга, позволяли себе вольности с девочками. Работая в Париже, я однажды приезжал в Москву и имел возможность познакомиться с реальными условиями жизни в России. Официальная пресса и «дружественные» зарубежные издания без устали твердили, что это счастливая страна, где уровень жизни постоянно повышался. Но то, что написал мой друг, в сочетании с моими собственными наблюдениями, привело меня к заключению, что мне лучше забрать к себе Бориса и Шуру, которым было уже по восемь лет.
Я встретил их на вокзале в Милане. Это были маленькие, тщедушные существа, в изношенной одежде – все, что они могли получить в эти трудные годы! Женщина, которая сопровождала их, рассказала мне, что мои ребята были потрясены, когда увидели на венском вокзале буфет, заставленный такими яствами, о которых они даже не смели мечтать. Борис выразил свое удивление вопросом:
– Они уже выполнили свою пятилетку? Поэтому у них так много еды?
Это наивное откровение потом нередко можно было услышать в Москве.
После семи месяцев ожидания наконец пришла моя бельгийская виза, и я выехал в Брюссель. Устроив своих сыновей в пансионат на взморье, я принялся за работу.
Бельгийские власти, преисполненные решимости не замечать существования СССР, отказались поставить визу в моем дипломатическом паспорте и дали ее на отдельном листке. Виза позволяла мне находиться в стране в течение одного месяца, после чего ее нужно было возобновлять. Находясь в Бельгии, я не имел официального статуса и все свои дела вел в качестве частного лица. Все крупные банки и фирмы упорно бойкотировали меня, не будучи в силах забыть убытки, которые они понесли в ходе российской революции. Некоторые из них продолжали считать себя собственниками национализированных в России предприятий. Например, в 1931 году одна из металлургических компаний отмечала в своем ежегодном отчете, что «наши инспекторы не смогли посетить наши предприятия на Украине в Юзовке в силу того, что они временно оккупированы большевиками…»[1].
Однако бизнес есть бизнес, и бельгийцы все‑таки покупали у нас некоторые виды минерального сырья и древесину. Они также закупали у нас масло и рыбные консервы, которые мы продавали очень дешево. Но члены правительства отказывались иметь со мной какие‑либо контакты. Некоторые бельгийские политики, понимавшие абсурдность ситуации, соглашались выступать в качестве посредников между своим правительством и советским. По моей просьбе член парламента направлял министру иностранных дел Хайману письмо с запросом о том, могут ли советские суда, зашедшие в порт Антверпен, быть секвестрованы. Хайман заверял, что такой опасности нет, но свой ответ он направлял не мне, а члену парламента.
Два моих новых друга, из числа членов парламента от партии социалистов, Вотер и Пьерар помогли мне восстановить контакт с моим старым знакомым Вандергинстом, с которым мы в 1924 году путешествовали из Афин в Неаполь. За ужином мы продолжили с ним политическую дискуссию, которая началась у нас восемь лет назад в Средиземном море.
Оба мы немного изменились. Вандергинст, находившийся под впечатлением нашего пятилетнего плана, о котором он ничего не знал: ни его теневой стороны, ни его стоимости, был почти готов согласиться со мной, что большевистское насилие, диктатура пролетариата и авторитарные методы Сталина приносили плоды. Разве на наших глазах одна из самых отсталых стран не становилась индустриальной социалистической державой? Я, с другой стороны, мучался сомнениями. Перед моими глазами была Москва, из которой выжимали последние соки, которая сгибалась под тяжестью жестокой необходимости и еще более жестокой партийной дисциплины. Я видел своих анемичных и изможденных сыновей, которые стали такими в результате систематического недоедания. В глубине души я начинал задаваться вопросом, не слишком ли дорого мы платим за наши индустриальные победы и каковы в конечном счете будут их политические последствия.
Возможно, мой собеседник уже забыл все, что он когда‑то мне говорил. Но я, оглядываясь назад, вспоминал его аргументы как первый признак серьезного и глубокого поворота в развитии событий. Старые революционеры, сталкиваясь с дегенерацией сталинизма – сначала отвратительной, а потом чудовищной, – начинали в глубине души протестовать против диктатора и его бюрократии. С другой стороны, реформисты, умеренные и либералы, бывшие неутомимыми противниками революции в ее действительно славные дни, теперь с энтузиазмом приветствовали успехи тоталитарного государства Важно отметить, что наша беседа происходила в 1932 году, когда Веймарская Германия билась в смертельных судорогах, от которых демократы‑социалисты не могли предложить никакого лекарства, и казалось, что эта болезнь распространяется по всему миру. А Советский Союз, напротив, напрягал каждый свой нерв в строительстве индустриального будущего. Этот контраст отчасти и объяснял новый энтузиазм либералов по поводу успехов сталинской России.
Мало‑помалу я, несмотря на трудности, начал деловые операции. Я заключил контракты на поставку асбеста и марганца. Продажа древесины скоро достигла такого объема, что Москва прислала мне помощника, которому я дал титул «Директора департамента древесины». Это был молодой человек по фамилии Ершов, очень болтливый и самоуверенный, который не знал французского языка и практически не разбирался в вопросах лесоторговли. Раньше он был пропагандистом какого‑то партийного комитета. Вскоре я узнал подоплеку того странного назначения. Он был протеже наркома труда Цихона (его имени уже давно не слышно) и снабжал его бельем, галстуками, шелковыми носками и т. п., направляя эти вещи дипломатической почтой.
Чем сильнее подавлялась открытая критика, тем больше процветал фаворитизм. По‑прежнему было много разговоров о самокритике, но она, как и прежде, шла в одном направлении – сверху вниз. Ее главная цель была в том, чтобы находить козлов отпущения за грехи верхов. Приведу еще два примера такого фаворитизма.
Посланником в Хельсинки был назначен некий Асмус, все заслуги которого заключались в том, что, будучи секретарем посольства в Вене, куда приезжал для консультаций с врачами член Политбюро Лазарь Каганович, он проявил к нему должное внимание. Литвинов намеревался назначить Асмуса на какой‑то мелкий консульский пост, и решение Политбюро о назначении его на ответственный пост в Хельсинки было полной неожиданностью.
Михаил Островский, в бытность его торгпредом в Париже, как‑то продал подставной фирме, организованной белоэмигрантами, лес на условиях, которые означали для нас потерю нескольких сотен тысяч франков. Розенгольц отстранил его от должности и передал материалы в Центральную контрольную комиссию для наложения партийного взыскания. Тем временем Островский, который был протеже Ворошилова, уехал послом в Бухарест. Комиссия партийного контроля была уже бессильна его достать.
Бельгийцы отказывали нам в кредитах, и поэтому мы покупали у них гораздо меньше, чем продавали им, что делало их торговый баланс неблагоприятным. Поскольку обстановка не позволяла нам иметь в Бельгии официальное торгпредство, я провел работу по созданию смешанной компании с участием советского и бельгийского капитала или хотя бы насчитывавшей нескольких бельгийцев в числе своих акционеров. Такая компания позже была создана, но уже после моего не совсем добровольного отъезда из Брюсселя.
После нескольких месяцев пребывания в Брюсселе мне представилась возможность съездить в Лондон. Этот необыкновенный английский город всегда занимал мое воображение. Читая английские романы в переводе на русский язык, я получил предвзятое впечатление об Англии, в котором имена Дикенса и Киплинга стояли в одном ряду с бедностью, лицемерием, старыми традициями, добродушием и другими, как мне казалось, типичными сторонами английского быта. Когда я впервые увидел обрывистые меловые берега Англии, меня охватило волнение. И вскоре я растворился в водовороте этой самой большой столицы Старого Света, где, как я скоро понял, можно было встретить всякое, и доброе и злое, но больше всего бросалось в глаза чувство самодисциплины англичан, в которой уважение прав личности играло главную роль.
Вскоре после возвращения из Лондона меня вызвали в Париж, но в поезде на полдороге из Брюсселя в Льеж я услышал сообщение об убийстве каким‑то русским президента Доумера. Русский?! Как и любой другой официальный советский представитель за рубежом, я так привык к подозрительности, к проявлениям злой воли, к искажению информации, что сразу же стал думать о тех осложнениях, которые могут за этим последовать. Я прервал свою поездку и вернулся в Брюссель, чтобы быть готовым ко всему, что может последовать. Как я и предполагал, правые журналисты тотчас постарались найти здесь «руку Советов». Настроение их значительно изменилось, когда на следующий день стало известно, что совершивший убийство Горгулов был не то фашистским безумцем, не то безумным фашистом. Мои друзья в Париже рассказывали, что сотрудники посольства чувствовали то же, что и я. На случай беспорядков все было приведено в боевую готовность, выставлены посты и т. п.
Вернувшись в Брюссель, я обнаружил, что вся моя квартира перевернута вверх дном. Всегда есть что‑то грустное и неприятное в квартире, которая подверглась физическому насилию. Вещи были свалены на пол и затоптаны ногами. Ящики столов были открыты, все мои деловые книги и журналы исчезли, одежда и белье валялось на полу, замки чемоданов были взломаны. Сейф был опечатан официальной печатью, которая запрещала мне вскрывать его. На столе лежала повестка с вызовом в штаб‑квартиру полиции, куда я немедленно и отправился.
На первом этаже Дворца правосудия меня встретил очень неприветливый инспектор, который даже не предложил мне сесть. Я сам сел в кресло и только после этого заявил протест по поводу взлома моей квартиры и разграбления имущества.
Беседа началась в довольно напряженном тоне.


– Употребляя слово «взлом», – пролаял инспектор, – вы оскорбляете моих сотрудников, которые всего лишь выполняли приказ.
– Мне нет дела до ваших сотрудников, инспектор, – ответил я, – но я не хочу скрывать, что, по моим первым впечатлениям, в моей квартире произошла очень неуклюжая кража со взломом. Только позже я понял, что стал жертвой незаконного обыска, проведенного с совершенно неоправданной грубостью. А поскольку мы живем в цивилизованной стране, то позвольте напомнить вам о такой вещи, как права человека?

Подоплека этого бесцеремонного налета стала мне более понятна, когда я узнал, что ордер на обыск был выдан прокуратурой Монса, города, в котором я никогда не бывал и где у меня не было даже знакомых или корреспондентов. В то время в Монсе проходила забастовка шахтеров, полная драматических событий. Шахтеры освистали умеренного министра‑социалиста Вандервельде, сбросили нескольких полицейских в канал и заперли группу инженеров и чиновников в их кабинетах. Кто стоял за этими эксцессами? Никому не приходило в голову, что шахтеры были сами по себе достаточно недовольны и возбуждены, чтобы прибегнуть к насилию. Нет! В Брюсселе оказался большевистский агент, который притворялся, что интересуется только вопросами торговли, но который, несомненно, по ночам дергал за невидимые веревочки, вызывая шахтерский бунт в отдаленном городе!
По крайней мере, так должен был рассуждать прокурор, чтобы выдать ордер на обыск в моей квартире. Мой протест привел в ярость полицейского инспектора, который решил, что я являюсь опасным агентом Коминтерна. Пока я ожидал в соседней комнате возвращения изъятых личных вещей, в комнату вошли несколько полицейских в штатском. Мы напряженно смотрели друг на друга, а два или три из них намеренно прошлись вокруг меня, задевая плечом. Когда я сунул руку в карман, они было бросились ко мне, но остановились, когда я вытащил всего лишь безобидную зажигалку.
Они должны были пойти со мной в квартиру, чтобы осмотреть содержимое моего сейфа и снять печати. Я, естественно, отказался везти их на своем автомобиле и тем более отказался сесть в их автомобиль, который, кстати сказать, оказался тюремной каретой.


– Хорошо, – сказал я, – вы поедете в своем автомобиле, а я в своем.
– Невозможно! Мы не можем выпускать вас из виду.
– Разве я арестован?
– Никоим образом, но закон не позволяет нам отпускать вас, пока не снята печать с сейфа.
– Ну, если я не являюсь вашим пленником, значит, вы мои пленники!
В качестве компромисса мы все поехали на трамвае.

Мой сейф был абсолютно пуст. У них глаза вылезли из орбит. На их лицах было написано удивление, разочарование и даже восхищение! Конечно же я как‑то сумел почистить свой сейф до того, а может быть, и после того, как были приклеены печати! До чего же ловко!
Москва, узнав о происшедшем, приказала мне оставаться на месте и прислать подробный отчет. В то время я как раз занимался вопросами открытия пароходной линии между Антверпеном и Ленинградом. Несмотря на важность этой проблемы и то обстоятельство, что я нанял видного адвоката Марселя Анри Жаспара, который впоследствии стал министром образования, правительство отказывалось давать мне обратную визу, которая действовала бы больше одного месяца. Это не позволяло мне съездить в Москву с докладом и вернуться. К тому же я знал, что полицейский инспектор представил подробный доклад, где постарался подчеркнуть мое большевистское высокомерие.


– У полиции на вас большой зуб, – говорили мои бельгийские друзья.
– Из‑за забастовки в Монсе?
– Скорее потому, что вы их разочаровали. Они были уверены в том, что вы что‑то затеваете!

В конце концов мне пришлось поехать в Москву. Я отправился в путь, оставив своих сыновей в Остенде. Наркомат внешней торговли одобрил мой проект судоходной линии Антверпен‑Ленинград, и после обсуждения других накопившихся дел я тронулся в обратный путь. Но к этому времени срок моей визы истек, и мне нужно было получить в Берлине новую визу. Генеральный консул Бельгии не без смущения объяснил, что он получил категорическое указание отказать мне в визе и информировать, что мне запрещено пересекать бельгийскую границу.


– Но у меня в Бельгии сыновья! – воскликнул я.
– Очень сожалею, но это невозможно.

С моими сыновьями обращались в полном соответствии с конвенциями о правилах ведения войны. Их отъезд напоминал обмен военнопленными. Сотрудник советского торгпредства в Париже выехал в Бельгию и сопроводил их до немецкой границы, где я их встретил.
За истекшее время мне стало более или менее ясно, что стояло за всем этим комическим происшествием. В Бельгию сбежал бывший сотрудник ОГПУ Агабеков, который, завалив контрразведывательную работу в странах Ближнего Востока, стал главным советником бельгийцев по советским делам. Чего он не знал, то он выдумывал. Чтобы поддерживать свой статус, он сам вербовал бельгийцев, якобы для ОГПУ, а затем выдавал их полиции. Для него не составляло труда придумать историю об участии Советов в забастовке шахтеров в Монсе.
Спустя три года Бельгия признала Советский Союз, направила своего посла в Москву и приняла советскую торговую миссию. В Афинах уважаемые бельгийские дипломаты нанесли мне визит. Мы говорили о красоте Брюге и Гента, архитектурных прелестях Дворца правосудия, хотя я, конечно, щадя самолюбие своих коллег, никогда не делился своими впечатлениями о своем знакомстве с внутренней стороной этого здания. Таковы повороты дипломатии.


Здесь мне хотелось бы сказать еще об одном. В то время, когда Советы были действительно революционны и бедны, вмешательство их дипломатических и торговых представителей в рабочее движение зарубежных стран сильно преувеличивалось. В то время Коминтерн имел свои каналы связи с Москвой, а ОГПУ имело свою собственную секретную службу. Дипломатические и торговые представители старались как можно строже соблюдать свой статус и не выходить за рамки своих непосредственных задач. В то время как иностранная пресса старалась бросить на нас тень подозрения и дискредитировать нас, подлинные агенты в сфере пропаганды и проникновения могли действовать без помех.

К настоящему времени Советский Союз вошел в число респектабельных держав и даже стал богаче вследствие существенного увеличения добычи золота. Однако это не изменило моральных принципов сталинского режима. Он по‑прежнему не особенно разборчив в выборе средств, к которым прибегает для распространения своего влияния, тогда как иностранные державы, к сожалению, склонны закрывать глаза на явные ненормальности в работе советских официальных представительств. В последнее время ОГПУ стало использовать возможности дипломатических и торговых миссий, но не для стимулирования рабочего движения за рубежом, в чем обвиняли нас, а для осуществления политических убийств под носом у иностранной полиции. Примеры безнаказанных преступлений такого рода были отмечены во Франции, Швейцарии, Испании и Мексике.


27. РЕАЛЬНОСТИ ПЯТИЛЕТКИ


После моей неудачной попытки вернуться в Бельгию Москва была вынуждена отозвать меня. По возвращении в ноябре 1932 года я был назначен первым заместителем директора объединения «Станкоимпорт», которое закупало промышленное оборудование по всему миру. Значительная часть импорта предназначалась для военной и авиационной промышленности, которая развивалась лихорадочными темпами.
За четыре года пребывания за границей я только один раз был в Москве относительно продолжительное время. Это было весной 1930 года, когда я в числе трех других секретарей крупнейших наших зарубежных партийных организаций – Берлина, Лондона и Парижа – присутствовал в качестве гостя на XVI съезде партии.
Уже в то время надо было обладать слишком твердокаменными коммунистическими убеждениями, чтобы не испытывать сомнений и беспокойства. После относительного улучшения 1922–1928 годов в Москве повсюду были видны признаки упадка. На каждом лице и на каждом фасаде были написаны нищета, изможденность и апатия. Магазинов почти не осталось, а витрины тех, что еще сохранились, оставляли ощущение безысходности. Магазины были практически пусты, если не считать картонных ящиков с консервными банками, на которых продавцы, скорее от отчаяния, чем от безрассудства, наклеили ярлыки с надписью «пусто». Одежда людей была изношенной, не говоря уже о ее первоначальном низком качестве. В своем парижском костюме я чувствовал себя на улицах крайне неловко. Не хватало всего, особенно мыла, обуви, овощей, мяса, масла и вообще жиров.
Я с удивлением заметил большие очереди у кондитерских магазинов. При этом вспомнил, как иностранные туристы из числа «попутчиков» после возвращения из России с восторгом рассказывали о жизни в социалистическом раю, где люди стояли в очередях не за хлебом, а за конфетами. Но правда была иной. Изголодавшиеся люди искали чего‑нибудь, чтобы заполнить свои пустые желудки. Даже отвратительные сладости, изготовленные из соевых бобов с сахарином, шли нарасхват как единственно съедобное, что можно было купить, но даже один фунт этих сладостей стоил дневного заработка.
Товаров было меньше, чем денег, а денег меньше, чем работы. Безработицы действительно не было, как об этом твердила пропаганда за рубежом, но прожить на зарплату рабочего было крайне трудно. Жилищный кризис достиг невиданных ранее масштабов. У пустых кооперативных магазинов люди стояли днем и ночью в надежде получить мизерную норму продуктов. В любом другом месте тот, кто продавал продукты такого низкого качества, был бы предан общественному проклятию и обанкротился. По сравнению с начальным периодом революции, условия на периферии были еще хуже, чем в больших городах.
Я был потрясен этими материальными проявлениями кризиса, но еще больше меня поразило нервное напряжение коммунистов, интеллигенции, технических специалистов и рабочих, то есть тех, кто был непосредственно вовлечен в пятилетку. На лицах была печать тревоги и усталости, все были так измотаны, что никто уже не мог контролировать свою реакцию или спокойно смотреть на вещи. Все находились под прессом жестких инструкций, упрямых фактов, непрекращающихся трудностей, официальной лжи, изматывающей нужды, страха и сомнений.
Я провел несколько дней в доме отдыха ЦК партии «Марино», но и там уже не было того беззаботного смеха и неподдельной веселости, которые так поразили меня в первый раз. Кругом я ничего не видел, кроме хмурых лиц, не слышал ничего, кроме осторожных разговоров; все слишком устали и были просто не способны на новое усилие; истощенная нервная система постоянно держала их на грани ссор и скандалов.
В доме отдыха я познакомился с молодым ленинградским профессором Пригожиным, который учился в Англии и там женился на дочери Джорджа Лансбери. Он стал директором института философии в Москве, но после дела Кирова исчез. Боюсь, что он погиб вместе с другими друзьями Зиновьева. Судьба дочери Лансбери мне неизвестна.
Я присутствовал на заседании Оргбюро Центрального Комитета партии. С формальной точки зрения Оргбюро так же важно, как и Политбюро. Первое должно заниматься вопросами управления, а второе – политики. В Оргбюро входили пять секретарей ЦК, секретарь ЦК профсоюзов и секретарь ЦК комсомола. Гамарник представлял Красную Армию. На заседании председательствовал Каганович. Заместитель Розенгольца, который выступал с докладом, потратил два месяца на его подготовку. Речь в нем шла о состоянии кадров в загранучреждениях, анализ причин последних случаев дезертирства. Каганович дал докладчику для выступления всего шесть минут. Другим ораторам отводилось по две минуты, а кто‑то вообще не смог выступить.
Нарком Розенгольц, все еще молодо выглядящий, в рубашке и сапогах полувоенного покроя, прочел список сотрудников, которых он хотел бы иметь у себя в наркомате. Кагановича, похоже, возмутила такая смелость, и он резко заметил: «Мы вместе займемся этим». Формально все собрались для обмена мнениями, но ничьих мнений не спрашивалось. Каганович тут же принял решение сократить на пятьдесят процентов персонал зарубежных представительств и направить двести проверенных коммунистов на дипломатическую работу. Когда я покидал заседание, мне уже было все ясно. Больше никаких дискуссий по важным вопросам, только видимость их. Вся власть сосредоточилась в руках тех, кто пользовался доверием Сталина.
На XVI съезде партии ничего существенного не произошло. Залы и коридоры были заполнены людьми. Постоянно раздавались продолжительные овации, которые делали заседание похожим на спортивное состязание. Не было дискуссии ни по одному серьезному вопросу. Сталин сделал доклад о международном положении. Как всегда, он говорил с сильным грузинским акцентом, подчеркивая свои слова угловатыми жестами рук. Он провозгласил приближающийся триумф коммунизма во всем мире, приближение революции в Германии, а мимоходом осудил французский генеральный штаб за его агрессивные замыслы против Советского Союза.
Я был глубоко обеспокоен, но не показывал своего смятения. Самое тягостное впечатление произвел всеобщий энтузиазм, с которым встречалось каждое слово Сталина. Было совершенно ясно, что люди говорили одно, а думали совершенно другое. На словах было прославление индустриальных достижений, безоговорочная поддержка «генеральной линии», а на самом деле все думали о том, что напряжение в стране достигло предела, и никто не мог предсказать, что случится завтра.
Представители правых – Рыков, Бухарин и Томский – получили слово для того, чтобы покаяться, признать свои ошибки и заявить о своей безоговорочной поддержке «генеральной линии». Если я скажу, что они выглядели проигравшими, то это будет сказано очень слабо – они были полностью деморализованы. Они полностью выдохлись, в них не осталось и капли боевого духа, хотя, если бы они захотели, они могли бы стать эффективной оппозицией. Томский пытался сохранить достоинство, отказываясь признать свои ошибки, но ответом Сталина был грубый сарказм.
С официальным оптимизмом резко контрастировало выступление наркома сельского хозяйства Яковлева, который сообщил о массовом уничтожении поголовья скота. (Позже Яковлев исчез в ходе чисток.)
Сталин рассчитывал добиться выполнения пятилетнего плана не за счет тщательной организации и опытного руководства, а за счет энтузиазма и нечеловеческих усилий народа. Достижения, конечно, были, но в целом план привел страну в состояние, близкое к анархии. Расходы на строительство резко возросли, огромные человеческие ресурсы затрачивались впустую. Мне довелось близко соприкоснуться с некоторыми сторонами этой кампании индустриализации. Попытаюсь объяснить, почему говорю об «анархии». Я также хочу на примере показать психологические моменты, которые лежали в основе многих дорогостоящих ошибок, равно как и действительных побед.
Во главе металлургического треста был поставлен Александр Серебровский, видный коммунист и замечательный инженер, известный тем, что после возвращения из Америки он реорганизовал российскую нефтяную промышленность по американской модели. Производство меди у нас никогда не превышало сорока тысяч тонн в год, но ЦК выдвинул лозунг: «Дать стране социализма сто пятьдесят тысяч тонн меди!» Первый заместитель Серебровского Шах‑Мурадов, тоже инженер и коммунист, стал протестовать против такого немыслимого приказа. Попытка реализовать эту цель, – указывал он, – потребует ввода в строй отдаленных рудников, для которых нужно будет построить через пустыни сотни километров железных дорог, не говоря уже о строительстве фактически самой новой отрасли промышленности. На это потребуется три‑четыре года. Если пойти по такому пути, то огромный энтузиазм и энергия людей, которые позволили построить металлургические гиганты в Магнитогорске и Кузнецке, обернутся авантюризмом, приведут к распылению капитала и сил, гибели оборудования. Так оно и случилось.
Но сам Шах‑Мурадов, способный инженер, тоже получивший подготовку в Америке, за то, что он высказался против этой гибельной политики, был объявлен «правым оппортунистом», обвинен в подрыве планов ЦК и снят с должности. Понимая, что он бессилен что‑либо сделать, так как вопрос шел уже о престиже ЦК, он подчинился решению, признал, что не понимал глубину мыслей тех, кто направлял политику партии. Компромиссное предложение о выходе на уровень производства меди в сто тысяч тонн было отвергнуто, и место Шах‑Мурадова заняли другие, более запуганные или менее квалифицированные работники.
Серебровский публично осудил оппортунизм своего опального заместителя и в газете «Правда» торжественно обещал выполнить указание вождя и за один год довести производство меди до ста пятидесяти тысяч тонн. Будучи хорошим инженером и хорошим организатором, он понимал, что это обещание невыполнимо, но ЦК потребовал от него такого обещания как доказательства его партийной дисциплинированности. В реальности, несмотря на огромные усилия и затраты, производство меди так и не превысило пятидесяти тысяч тонн, и прошло еще много времени, прежде чем производство стабилизировалось на этом уровне.
Подобных инцидентов было тысячи, и наказания для тех, кто пытался отстаивать свою профессиональную точку зрения, становились все суровее. Никто не может воскресить технических специалистов, которые погибли в лагерях или были расстреляны за то, что слишком уважали свою профессию, чтобы одобрять безумные планы Сталина. В случае с Шах‑Мурадовым его профессиональная честность вступила в конфликт с партийной лояльностью, и последняя победила. Как коммунист он был обязан признать, что был не прав, хотя как инженер он был убежден в своей правоте. Он, как и многие тысячи специалистов, раздваивал свое сознание, надеясь помочь своей стране и, может быть, спасти что‑то даже перед угрозой безумных авантюр, затевавшихся невежественными политиками.
Эти жертвы оказались напрасными. Серебряков и Шах‑Мурадов – инженеры высокого класса, опытные руководители металлургического производства, известные в профессиональных кругах двух континентов – были брошены в тюрьму как «враги народа». Остались ли они в живых, неизвестно и поныне. Что же касается медеплавильной промышленности, то, несмотря на огромные затраты, эти новые заводы к концу второй пятилетки оказались в исключительно тяжелом положении, а их материально‑техническая база серьезно ослаблена. К несчастью для страны, та же ситуация повторялась во многих других отраслях.
Ценой огромных непроизводительных затрат, которые только государственная экономика может выдержать без банкротства, Россия постепенно осваивала элементарные принципы производства и управления. Как далека она еще о американских стандартов, можно судить по докладу Уильяма Уайта об условиях, с которыми он встретился на лучших заводах Москвы и Ленинграда. Те, кто думает, что эти условия являются следствием войны, – ошибаются. Война, сконцентрировав все усилия на достижении одной цели, скорее уменьшила, чем увеличила неэффективность государственной экономики.
Лояльность к Сталину в то время, о котором я пишу, основываясь на убежденности, что вокруг не было никого, кто мог бы занять его место, что любая смена руководства будет крайне опасна, что страна должна продолжать идти своим курсом, поскольку остановка или отступление будет означать потерю всего. К моменту моего возвращения в Москву в 1932 году условия жизни по сравнению с 1930 годом изменились еще больше, но мне потребовалось некоторое время, чтобы понять смысл этих перемен. Только находясь здесь, в России, можно было понять, что это значит, когда все силы каждого человека, вся его изобретательность направлены к одной цели – достижению минимального уровня выживания.
На Украине и в некоторых других отдаленных регионах был голод. Засуха тут была совершенно ни при чем.
Нехватка продовольствия была вызвана исключительно крахом сельского хозяйства, вследствие насильственной коллективизации и политики неограниченного экспорта. В городах люди тоже голодали, но там существовала система снабжения снизу доверху, основанная на карточках‑купонах, торгсинах и ведомственных магазинах, обслуживавших сотрудников наркоматов. В специальных магазинах для привилегированных кругов, специалистов и высокопоставленных чиновников можно было, хотя и с известными трудностями, купить продукты, лекарства и одежду. Но в торгсинах, якобы ведших торговлю с иностранцами, которых в стране было очень мало, можно было купить все, что угодно, при условии, что у покупателя было золото, серебро, ювелирные изделия или иностранная валюта. Торгсины принимали зубные протезы, серебряные иконы, часы, обручальные кольца, ложки и даже серебряные монеты из Китая или Аргентины. И в этих магазинах можно было найти такие редкие вещи, как обувь, ткани для костюмов, аспирин, чай, шоколад и мыло.
Лишь очень немногие – высокопоставленные чиновники, иностранцы, специалисты высшего уровня – могли посещать первоклассные космополитические рестораны с оркестрами и барами. Ужин в «Метрополе», к примеру, стоил столько, сколько средний служащий зарабатывал за два месяца. Как первый вице‑президент «Станкоимпорта», я получал в пять раз больше – пятьсот рублей в месяц – стандартную зарплату бюрократа. Кроме того, заботами наркома Розенгольца я получил комнату в отеле «Новомосковский», в центре города. Я мог жить в этой комнате только потому, что наркомат платил за нее тридцать рублей в день.
Очень сложной для меня была проблема с питанием. В ресторане тарелка супа стоила пять‑семь рублей, мясное блюдо два рубля и стакан чая рубль. Мне надо было содержать сыновей и прислугу, которая за ними ухаживала. Если бы я постоянно питался в ресторане, то моей зарплаты хватило бы мне на три‑четыре дня. Для того чтобы получить карточку на хлеб, нужно было потратить месяцы на хождение по инстанциям. Как тут выжить? К счастью, во время пребывания за рубежом я увлекся автомобилями, и сейчас это меня выручило. Как раз перед моим отъездом из Брюсселя запрет на покупку автомобилей был отменен, и я за сто английских фунтов купил подержанный «бьюик», который потом отправил морем в Ленинград. Не без труда я продал этот «бьюик» в торгсин и получил за него пятьсот «торгсиновских рублей», каждый из которых стоил сорок рублей. На эти деньги мы жили почти полтора года.
В гостинице было строго запрещено готовить пищу, но наша прислуга все‑таки потихоньку готовила. Время от времени управляющий обещал выселить нас, но, как и все, мы отделывались от него обещаниями впредь вести себя в соответствии с правилами. После восьми месяцев проживания в гостинице я получил две комнаты в доме для сотрудников наркомата. Естественно, что на эти две комнаты претендовала дюжина других сотрудников, каждый со своими правами и проблемами, своими покровителями и государственными интересами. Но прошедший войну Розенгольц решил этот вопрос с военной прямотой в мою пользу.
Мой «бьюик», прежде чем он превратился в съедобные вещи, дал мне возможность узнать некоторые стороны действительности, связанные с развитием транспорта в первой пятилетке. До этого я знал о состоянии дел в этой сфере только по советским газетами и более или менее верил этому. Я понимал, что наша автомобильная промышленность была еще молодой, дорожная система неразвитой, но я полагал, что в этой, так же как и в других, области мы добились большого прогресса, «обгоняя гигантскими шагами наших самых развитых соседей»…
Я давно собирался совершить поездку по Центральной России. Ко мне присоединился мой друг, тоже большой автолюбитель, с которым мы вместе ездили в Ленинград получать наши автомобили, пришедшие одним пароходом. Наши сердца бились учащенно, когда мы наблюдали, как кран сгружал на причал наши «бьюики», выглядевшие такими элегантными рядом с потрепанными машинами, на которых ездило большинство начальников. Но тут нас ждало разочарование. Машины прибыли ободранными до железа. Все запасные части и принадлежности были украдены на судне.
Был ясный холодный день, десять градусов ниже ноля. Нам показалось, что отправлять наши машины в Москву по железной дороге было бы просто святотатством и возмутительным неверием в возможности транспортной системы и правительства нашей страны. Всем известно, что со времени Александра I, то есть более ста лет, дорога между Москвой и Ленинградом была одной из лучших в России. Шла она почти по прямой, поддерживалась в отличном состоянии и до революции была гордостью департамента дорог и мостов. Итак, в путь! Пейзаж может быть скучноватым: поля и леса, занесенные снегом, но утешением нам будет то, что мы приедем в Москву как настоящие европейцы. Расстояние в семьсот пятьдесят километров мы покроем примерно за двенадцать‑четырнадцать часов.
Прежде всего нужно было запастись талонами на бензин. Мы обратились в «Автодор», в комиссию по распределению бензина и в райком партии, надеясь, что это ускорит решение вопроса. Учитывая, что мы с другом занимали довольно высокое положение, проблему удалось решить за два дня. Теперь у нас были талоны, на которые мы могли без всяких объяснений заправляться в любой точке Союза.
Отправились мы в очень хорошем настроении. Первые сотни километров проехали без всяких осложнений. Кругом расстилались заснеженные поля, и весь пейзаж был чем‑то похож на Арктику. Время от времени нам попадались грузовики, стоявшие на обочинах, некоторые с грузом, другие без. Водителей нигде не было видно. Чем дальше мы ехали, тем больше попадалось покинутых грузовиков. Все это выглядело очень странно. Лишь изредка можно было увидеть движущийся автомобиль, водитель которого реагировал на наше появление с какой‑то смесью удивления и уважения.
Приближалось время пополнить запасы горючего. Мы намеревались сделать это в одном из центров бывшей Тверской губернии, достаточно крупном городе, где сходилось несколько дорог. Зайдя в придорожную столовую, мы простосердечно спросили:
– Где можно купить бензин?
Этот вопрос вызвал ироническую усмешку водителей, сидевших за столами.
– Бензин, товарищи? Мы ждем его уже два дня! Нет ни капли! Видели грузовики, стоящие вдоль дороги?
Мы в недоумении переглянулись, так как считали, что Советский Союз занимал второе место в мире после США по добыче нефти. Потом надо будет попытаться разобраться в этой загадке; но что можно сделать для решения проблемы сейчас? Минут пятнадцать мы ломали голову, и вдруг моему коллеге пришла замечательная идея.
– В этой дыре должны быть аптеки. Попытаемся купить бензин там.
Мы обошли весь город, объясняя нашу проблему любому аптекарю, которого могли найти. На них произвело большое впечатление, что мы были директорами Наркомата внешней торговли, и нам удалось достать несколько литров бензина. И под удивленными взглядами несчастных водителей мы снова тронулись в путь. Я не думаю, что они заподозрили нас в черной магии, скорее они могли предположить, что мы были связаны с ОГПУ, единственной организацией, у которой еще мог быть бензин.
Мы надеялись снова заправиться под Москвой, но из‑за задержки уже не рассчитывали приехать к вечеру. Надо было где‑то переночевать. Найти место для ночлега было не менее трудно, чем найти бензин. Гостиниц на дороге не было, а немногие постоялые дворы были забиты шоферами, грузчиками и крестьянами. В комнатах была нестерпимая духота и вонь. В большинстве таких заведений не было туалетов. В конце концов нам удалось найти комнату с кроватями и даже простынями, которые, правда, уже кто‑то использовал. «Мы стираем их раз в месяц», – пояснил заведующий. Пришлось с этим согласиться, поскольку спасть в машине на морозе было невозможно.
На следующий день наш аптечный бензин позволил проехать еще сто двадцать километров и иссяк. Мы с ужасом обнаружили, что нам предстояло преодолеть по меньшей мере еще почти триста километров. Перед нами расстилалась бесконечная белая лента дороги. Стоявшие на обочинах неподвижные грузовики напоминали отступающую армию. Некоторые уже были так занесены снегом, что их почти не было видно. В каждой деревне и на каждой бензоколонке мы спрашивали одно и то же и получали тот же самый ответ. Бензина нет. Мы с ненавистью смотрели на свои талоны, которые «позволяли нам заправляться в любой точке Союза». Не проще ли было прямо сказать нам, что после пяти лет мирной триумфальной индустриализации на дороге между Москвой и Ленинградом не было ни капли бензина.
– Это часто случается? – спросили мы.
– Если этого нет, то можно считать это большим событием, – был ответ.
В Москве мы сами видели, как сотни людей стояли в очередях за несколькими, литрами бензина; нам было известно и то, что на черном рынке бензин продавался в четыре‑пять раз дороже официальной цены; но мы думали, что те, кто занимался пятилетним планом, могли обеспечить хотя бы тех, кто ехал по служебным делам из одной столицы в другую. Все эти застрявшие на дорогах грузовики означали крах транспортной системы и перебои с подвозом продуктов по стране.
Вторую ночь мы провели на пустой заправочной станции. Но все‑таки нам как‑то надо добираться до Москвы! И тут я увидел керосиновую бочку. В этом был большой риск, но нам ничего другого не оставалось. С замиранием сердца заправляли мы свои машины, привыкшие к чистому шелловскому бензину, тягучей, плохо очищенной жидкостью. Наши двигатели не выдержат такого надругательства! Но они выдержали. Чихая, дергаясь и оглушительно стреляя, мы наконец тронулись в путь.
Дорога, по которой мы ехали, только условно могла считаться дорогой: бесчисленные рытвины и ухабы, снежные заносы и участки сплошного льда. У машин сломались рессоры, и мы вынуждены были наспех чинить их в сельской кузнице. Мы с товарищем промерзли до костей и были совершенно истощены. От усталости мой друг задремал за рулем, съехал с дороги и чуть не свалился в реку, но отделался всего лишь ударом в ребро и согнутым рулевым колесом. Временами возникало ощущение, что мы отступаем из Москвы, а не движемся к столице в современных автомобилях. Наконец в Калинине мы смогли заправиться бензином.
Однако поражение ждало меня у ворот Москвы. На подъезде к городу в районе ипподрома дорога превратилась в сплошное ледяное зеркало. Где‑то лопнула труба и залила всю дорогу. Кто мог подозревать такую ловушку? Только те, кто ездил тут регулярно, но я, к сожалению, был новичком. Я увидел опасность, когда уже было поздно. Машину занесло, я сбил небольшое дерево и уперся в другое.
Собралась небольшая толпа. По моей предварительной оценке, ремонт мог обойтись не меньше чем в тысячу рублей. И в этот момент, ко всем моим бедам, я увидел, как на меня и мою машину медленно, но неотвратимо надвигается тяжелый грузовик, попавший на ледяное зеркало. Мой «бьюик» был бы разбит в лепешку, если бы не один бедняга, который заинтересовался моим двигателем и оказался на пути грузовика, сыграв роль буфера. Его раздавило, и он остался висеть, зажатый между двумя машинами. Пострадавшего увезла «скорая помощь», но я не мог навести о нем справки, поскольку моя развлекательная поездка в конце концов уложила меня в постель с приступом радикулита. Не знаю, выжил ли этот человек.
Что касается моего «бьюика», то очень скоро я понял, что мне придется с ним расстаться. Только на оплату стоянки в гараже у меня ушло бы около трети зарплаты. Какой смысл было иметь автомашину, если нельзя было купить еды? И я пошел в торгсин.

28. БЮРОКРАТИЧЕСКОЕ ПЕРЕРОЖДЕНИЕ


В 1933 году Политбюро решило направить в Польшу специальную миссию доброй воли во главе с заместителем наркома Иваном Боевым, который позже стал президентом Амторга. Длительное время Советский Союз, связанный с Германией Рапалльским договором и рядом коммерческих соглашений, считал Польшу своим самым серьезным противником, называя ее «наемницей французского империализма и основной опорой Версальского договора». Каждую весну Политбюро обсуждало возможность военного нападения со стороны Польши и приводило страну в состояние военной истерии. Потом кому‑то пришло в голову, раз Германия пошла по пути нацизма, то нам следует попытаться наладить отношения с Польшей. Сталин, все еще не отказавшийся от надежды на достижение взаимопонимания с Гитлером, начал зондировать настроения поляков и получил положительную реакцию.
По прибытии в Польшу мы были приняты с вежливостью, которая почти граничила с открытой симпатией. Общественное мнение приветствовало ослабление напряженности между двумя странами, а деловые круги надеялись найти в России новые рынки сбыта, в которых Польша остро нуждалась. Польша меньше опасалась России, чем Германии, с которой у нее было три давних территориальных спора: Верхняя Силезия, Познань и коридор. Ничто не препятствовало ее сближению с Советским Союзом, которое, помимо всего прочего, открывало немалые возможности для ее промышленности, на что она не могла рассчитывать в Германии. Полковник Бек, по правде говоря, все‑таки больше боялся большевизма, чем нацизма, и уже заигрывал с Германией, но тем не менее официальные круги Польши встретили нас дружественно и устраивали банкет за банкетом.
Если бы я раньше не знал, как пусты и бесполезны могут быть официальные приемы, то всего, с чем я встретился в Польше, было бы вполне достаточно для моего образования. Нам говорилось столько комплиментов, что у меня появилось просто отвращение к тостам. Вместе с тем нам показали немало современных фабрик и заводов, которые в связи с кризисом простаивали.
Наглядное представление о современной индустриальной цивилизации дал мне порт Гдыня. За несколько лет на безжизненных песчаных дюнах возник новый город‑порт, способный принимать океанские лайнеры и служить базой для эскадры военных кораблей. Это был просторный, хорошо спланированный город, продуманный до мельчайших деталей и, что было немаловажно, построенный не с помощью принудительного труда. В то время было еще много вопросов, по которым у меня не было четкого мнения, но я знал, что труд политзаключенных в концлагерях играл значительную роль в наших крупных стройках, таких как Хибиногорск, Магнитогорск и Беломорско‑Балтийский канал.
Наша миссия в Польшу не принесла ощутимых практических результатов, кроме небольшого контракта на поставку металла из Верхней Силезии, который подписал мой коллега из «Металлоимпорта», и моего контракта на десяток станков для «Станкоимпорта».
Заключительная церемония, связанная с нашим визитом, состоялась в Москве, где посол Лукашевич устроил грандиозный прием и банкет в честь советской делегации. На приеме присутствовали члены дипломатического корпуса, ответственные сотрудники Наркоминдела и Наркомвнешторга и высшее командование Красной Армии. Присутствовавшие на приеме генералы Тухачевский, Буденный и Егоров, которые вскоре стали маршалами, наравне со всеми не только веселились и танцевали, но и принимали участие в серьезных дискуссиях.
Банкет проходил более интимно. Присутствовали только главы двух наркоматов и их ближайшие помощники. По обе стороны от Лукашевича сидели Розенгольц и Крестинский, в отсутствие Литвинова, который был за границей, исполнявший обязанности наркома. За столом также были заместители наркомов: Сокольников, Элиава, Логановский и, кажется, Радек. С тех пор все эти люди были осуждены или расстреляны как «фашистские шпионы».
Лукашевич и Боев произнесли тосты за «важные результаты» состоявшегося визита и за счастливое будущее советско‑польских отношений.
Еще в Варшаве я заболел гриппом и по возвращении в Москву слег в Кремлевскую больницу, где меня лечил доктор Левин, исключительно внимательный человек, пользовавшийся полным доверием всех членов правительства. В 1938 году он был расстрелян за то, что, согласно его собственному «признанию», он, по указанию Генриха Ягоды, в то время начальника ОГПУ, ускорил смерть Максима Горького. В то время Ягода обладал огромной властью, но он был всего лишь инструментом в руках Сталина. Доктор Левин, который всю свою жизнь спасал людей и облегчал их страдания, не был способен на убийство. Истина, конечно, была известна самому Ягоде, который также проходил по этому процессу и был расстрелян.
В это время я переживал определенный духовный кризис. До этого я был одним из тех коммунистов, которые верили в мудрость партии и надеялись, что ожидаемый успех пятилетнего плана принесет решение всех проблем. Живя за границей и будучи полностью погруженным в свою работу, я принимал на веру высказывания партийных функционеров и позволял правительству обманывать себя. Я знал, что от страны требовали делать немыслимые усилия и терпеть невероятные лишения, но я воспринимал это как‑то абстрактно и был вполне уверен, что плоды пятилетнего плана вскоре будут явно ощутимы. Встреча с Москвой открыла мне глаза на многое. Жизнь стала лучше только для единиц, а для остальной части населения она стала такой тяжелой, что люди просто погрузились в отчаяние. Уже никому даже не приходило в голову жаловаться.
Привратник в доме, где я жил, помимо своих основных обязанностей занимался ремонтом обуви в собственной комнатушке, которая битком была набита его ребятишками.
– Почему вы так много работаете? – спросил я, зная, что его рабочий день длился не восемь или десять часов, а был неограничен во времени.
– Почему? Потому, что я подыхаю с голоду! У меня семь ртов, которые надо накормить, а мне платят сто двадцать рублей.
– Но теперь после отмены хлебных карточек и введения десятипроцентной надбавки для компенсации роста цен на хлеб вам должно быть полегче.
– Вы так думаете? Вместе со мной и с моей женой нас семь человек. Нам в день нужно семь килограммов хлеба, так как я просто не могу покупать ничего другого. Цена на черный хлеб возросла до одного рубля, а на белый до двух рублей за килограмм, так что вся прибавка для меня составляет восемь рублей в месяц. Не забывайте, что десять процентов, о которых вы говорите, это не десять процентов от моей зарплаты, а десять процентов от того, что я должен был платить за хлеб по карточкам. Но это не семь, а три килограмма. Вот вы и видите, товарищ, что я должен работать по ночам или воровать, если не хочу уморить свою семью голодом.
Меня трясло от негодования, когда я узнавал, что рабочие были в таком отчаянном положении спустя пятнадцать лет после победы «пролетарской» революции. И мне было стыдно. Мы уже вроде давно должны были пройти самую трудную стадию строительства, но комфорт по‑прежнему был доступен только немногим. Миллионы были сознательно обречены на бедность и страдания. Спецраспределители, где рабочие иногда могли получить что‑то из дешевых продуктов, были закрыты, исходя из теории всеобщего благосостояния и общедоступности товаров в магазинах. Но в них все продавалось по фантастически высоким ценам, по ценам, за которые еще недавно арестовывали спекулянтов. Новая политика была просто бессовестным грабежом населения во имя индустриализации. Покупательная способность рубля постоянно снижалась, пока наконец она не упала, в зависимости от приобретаемого товара, до уровня десяти‑сорока процентов от того, что было в 1926 году. Зарплата же за это время даже не удвоилась. На московской партийной конференции первый секретарь комитета партии Хрущев, говоря о зарплате, – этой темы все старательно избегали, – заявил, что она выросла до двухсот рублей для квалифицированных и до ста рублей для неквалифицированных рабочих. Обычная рабочая семья должна была до девяноста процентов своих доходов тратить на продукты питания. Но какие же это были низкокачественные продукты в сравнении с тем, что я видел в западных странах! Уровень жизни советских рабочих в 1933 году можно оценить, только сравнивая их зарплату с ценами в государственных магазинах.
Мясо стоило десять рублей килограмм, белый хлеб – два рубля, черный – один рубль, сахар – десять рублей, рис – девять, масло – от двадцати двух до двадцати шести, яйца – десять рублей десяток, пара ботинок стоила сто‑сто пятьдесят рублей. Таким образом, рабочий, получавший хрущевскую зарплату, должен был обходиться без масла и яиц, не говоря уже о фруктах, и очень редко мог покупать мясо. Черный хлеб, картофель, капуста и гречка – вот был его основной рацион.
Реальное положение дел тщательно скрывалось советской прессой, и никто из живущих за границей его не знал. Мое негодование не могли успокоить обещания повысить зарплату в следующей пятилетке, которыми была полна официальная пресса. Результаты первого плана давали мне основания сомневаться в успехе второго. Однако у меня мелькнул луч надежды, когда в 1935 году премьер Молотов в интервью газете «Le Temps» торжественно заявил, что через два года все цены будут снижены наполовину. Это обещание было откровенной ложью. Оно не было выполнено даже частично. Бедственное положение пролетариата, официально являвшегося хозяином страны, оставалось без изменений. Интересы трудящихся были принесены в жертву диктатуре.
Постепенно я стал понимать это, но только ценой большой внутренней борьбы. Каждый шаг вперед к ясному пониманию обстановки я мог сделать, только преодолевая те чувства, которые связывали меня с партией, ее властью и провозглашенными идеалами. Я был взращен и воспитан партией, вся моя взрослая жизнь прошла в рядах партии; все мои идеи, суждения и желания были связаны с партией, которая в моих глазах представлялась коллективным разумом, бывшим намного выше моего собственного. А теперь я чувствовал, что если не научусь думать самостоятельно, то мне лучше пойти и утопиться. Значит, мне надо судить партию и осуждать политику партии? Этот вопрос вставал передо мной во весь рост. С этого момента мои личные суждения начали обретать форму, но должно было пройти еще несколько лет, нужны были новые наблюдения и опыт, прежде чем я пришел к окончательным выводам. Мой случай не уникален. Для многих тысяч людей этот период, окончившийся кровавыми чистками 1937–1938 годов, был критическим.
С назначением на пост в «Станкоимпорте» я вошел в круг высокопоставленных сотрудников Наркомвнешторга. В последующие три года, работая под непосредственным руководством Розенгольца, я мог наблюдать работу советского госаппарата и те изменения, которые произошли за годы пятилетки. Нарком Розенгольц сильно изменился со времени начала «битвы за золото». Он всегда был волевым и решительным руководителем. Мне он всегда казался идеальным бюрократом, который энергичен в пределах своей компетенции, но боится критики. Я приведу несколько примеров того, что я делал под его руководством, поскольку это позволит более наглядно объяснить происходившие во мне перемены, а также общую обстановку.
Вскоре после моего возвращения из Польши Политбюро дало указание отменить наши заказы на машинное оборудование в Германии и пересмотреть наш бюджет так, чтобы предпочтение в торговле был отдано Великобритании. Я был приглашен посетить крупную машиностроительную выставку в Англии, но у меня было так много работы, что не только не смог поехать сам, но даже не смог отправить туда кого‑нибудь из сотрудников. К тому же власти стали проявлять чрезмерную осторожность в вопросе выезда специалистов, поскольку после судебных процессов над инженерами и последующих репрессий те, кто выезжал за границу, стремились обосноваться там навсегда.
Стало модным говорить: «Пусть директора иностранных фирм приезжают к нам, если они хотят иметь наши заказы!» Именно так я познакомился с господином Брауном, менеджером большого английского машиностроительного концерна. Я показал ему один из наших заводов по производству шарикоподшипников, построенный под руководством моего друга Бодрова, в прошлом комиссара в буденовской кавалерии, а затем советника нашего посольства в Бухаре, ставшего к тому же способным руководителем промышленности. Когда Швейцария отказалась поставить нам завод по производству часов, именно он поехал в Америку и закупил там необходимое оборудование.
Производство шарикоподшипников связано с очень точными расчетами и требует прецизионных станков, которые дороги и нуждаются в тщательном уходе. Когда мы с господином Брауном ходили по цехам, то многие станки простаивали, так как никто пока не научился работать на них. Заметив, что пол в цехах цементный, Браун подсказал нам, что цементная пыль очень вредна для точных станков. У нас это никому в голову не пришло! Браун предложил покрыть полы линолеумом. Об этом я написал специальную докладную в Наркомат промышленности.
Через два года я вновь побывал на этом заводе. Кругом шла героическая борьба за качество продукции. Большая часть продукции шла в брак, как не отвечающая стандартам. На заводе непрерывно проводились расследования, искали саботажников, но ударные бригады, несмотря ни на что, старались «дать план» любой ценой. Но я заметил, что в цехах по‑прежнему были цементные полы! Просто не нашлось времени для того, чтобы остановить станки и произвести необходимые переделки. К тому же партийные руководители настаивали на том, что это прославленное предприятие обязательно должно «любой ценой» перевыполнять план.
Бодров, подгоняемый Политбюро, сумел довести производство шарикоподшипников до двух миллионов штук в месяц, но это потребовало практически непрерывной работы станков, без какого‑либо профилактического ремонта. В результате оборудование изнашивалось, что приводило к постоянным сбоям в работе, вконец изматывая людей. Нарком тяжелой промышленности Орджоникидзе требовал трех миллионов подшипников. Бодров, доказывавший, что оборудование нуждается в ремонте, был уволен как саботажник и, как многие другие, исчез. На его место был назначен инженер по фамилии Меламед, который обеспечил дополнительный миллион. Три месяца он держал этот темп и был осыпан наградами. Когда же процент брака вырос настолько, что пришлось останавливать целые цеха, его объявили «врагом народа» за то, что он допустил такой износ оборудования. На его место был назначен инженер‑стахановец Юсим. Его судьба мне неизвестна.
Наши газеты часто печатают сообщения о производственных рекордах, но умалчивают о том, какой ценой эти рекорды достигаются. Обычно оборудование работает на износ и потом заменяется. Таким образом, стоимость советской продукции гораздо выше, чем в любой капиталистической стране, несмотря на то что нашим рабочим платят очень мало. Эта сверхэксплуатация могла бы давать много продукции, которая покрывала бы все расходы, но некомпетентная бюрократическая система, непроизводительные затраты рабочей силы и сырья сводят такую возможность на нет. Такую же картину я наблюдал во многих других отраслях промышленности.
Главная причина, похоже, заключалась в том, что без конкуренции и свободных профсоюзов руководителям не нужно было шевелить мозгами, они могли быть расточительными и некомпетентными; на них не давили ни конкуренты, производящие лучшие и более дешевые товары, ни рабочие, требующие более высоких заработков. У них все делается очень просто. Когда отмененная капиталистическая прибыль недостаточна для того, чтобы покрыть их расточительность и неэффективность, они снижают зарплату рабочим. Вот почему, несмотря на то что советские рабочие делают все больше и больше, чем в капиталистических странах, советская система не может обеспечить им такой же приличный уровень жизни. Основной экономический принцип Ленина сводился к тому, что социалистическая экономика только тогда докажет свое право на жизнь, когда будет производить больше лучших товаров с меньшими, чем у капиталистов, затратами и таким образом гарантирует трудящимся лучшие условия жизни. Этот ленинский принцип никак не выходил из головы, и на его фоне росли сомнения в том, что мы были на правильном пути.
Проработав год в «Станкоимпорте» я на собственном опыте изучил работу огромной и централизованной бюрократической машины, которая управляла жизнью советского государства. Я, естественно, ожидал, что до Политбюро будут доходить только самые важные вопросы деятельности «Станкоимпорта», которые затрагивали наиболее важные проблемы импорта и требовали десятков миллионов рублей. Но я был изумлен мелочностью этого интереса и непреодолимыми бюрократическими рогатками на всех уровнях, вплоть до самого Сталина.
В результате сверхцентрализации столько времени уходило на мелочи, что его не оставалось для обдумывания главных вопросов. Я наблюдал, как Политбюро могло часами обсуждать мелкий контракт «Станкоимпорта». Этот контракт с немецкой фирмой «Сток и Компани» касался поставки нам инструментов и запчастей. У нас были претензии к качеству продукции и некоторые неясности в вопросах оплаты. Директор завода, для которого предназначались эти импортные товары, написал жалобу Сталину. Судя по всему, они раньше встречались и Сталин его помнил. Политбюро включило этот вопрос в свою повестку. На заседание были вызваны нарком Розенгольц и его заместители, председатель «Станкоимпорта», я, а также директор и главный инженер заинтересованного завода. По этому мелкому вопросу, где речь шла всего лишь о двухстах тысячах рублей, все мы должны были приготовить отчеты с объяснением наших действий и обоснованием принятых решений. На это у меня ушло три дня и три ночи.
На заседание в Кремль мы прибыли к трем часам дня. Нас провели в большой зал, где ждали все приглашенные на заседание Политбюро. Тут были собраны многие крупные деятели советского и партийного аппарата, руководители наркоматов, учреждений и предприятий. Они вынуждены были часами дожидаться своей очереди, в то время как их учреждения простаивали в ожидании решения. Так было всегда, когда заседало Политбюро. Высокие чиновники обменивались правительственными сплетнями и слухами, ели бутерброды с ветчиной и сыром, пили чай и курили бесчисленные папиросы.
В семь часов нас вызвали в зал заседаний Политбюро. За столом сидели Ворошилов, Молотов и другие члены высшего руководства партии. Сталин, с трубкой во рту, сцепив руки за спиной, прохаживался взад и вперед у окна Он редко председательствовал на заседаниях Политбюро, предпочитая оставлять это Калинину, Кагановичу или Молотову. Когда мы вошли, Сталин слегка улыбнулся и кивнул директору завода, потом присел за стол. Этот знак внимания немедленно повлиял на общую атмосферу, мы все уже почувствовали себя виноватыми.
Директор завода говорил очень долго, обвиняя «Станкоимпорт» во всех возможных грехах, от подписания убыточного контракта до саботажа Сталин, не обращая внимания на председательствующего Калинина, время от времени подавал реплики или саркастические замечания.
– Значит, немцы уже захватили «Станкоимпорт», – сказал он. Зал взорвался хохотом от непревзойденной остроты Хозяина. Я посмотрел на бедного Розенгольца. Даже он попытался улыбнуться.
В течение двух часов обвинители и обвиняемые, подстегиваемые некомпетентными вопросами членов Политбюро, пытались доказать свою правоту. Вопрос был сугубо техническим, относящимся к спецификациям инструментов. Было видно, что ни Сталин, ни его коллеги не могут уследить за дискуссией. Иногда они задавали какой‑то вопрос, но для того, чтобы разобраться в этой проблеме, даже специалисту потребовалось бы несколько дней, тексты контрактов, техническая документация, каталоги и т. п.
Наконец Сталин, сидевший за столом рядом с Молотовым, поднялся.
– Хорошо, – сказал он. – Достаточно. Видно, что «Станкоимпорт» заключил очень плохой контракт. Я предлагаю объявить Розенгольцу предупреждение, «Станкоимпорту» направить директора завода в Германию для выяснения проблемы, а руководителю «Станкоимпорта» Гальперштейну объявить строгий выговор…
Калинин, не отрываясь от бумаг, сказал:
– Вы слышали предложение. Если нет возражений, принимается.
Возражений не последовало, и мы уступили свое место следующим жертвам.
В деятельности Политбюро все еще поддерживается какая‑то видимость коллективной работы. Сталин не командует, а предлагает. Сохраняется фикция голосования. Решение подписывается всеми членами, в том числе Сталиным. Но все знают, что есть только один хозяин. Формулировки отражают традиционную партийную фразеологию, но за ними стоит слово Сталина, которое является законом.
Когда я слушал, как другие члены Политбюро бормотали слова одобрения, я думал, а что будет, если кто‑то встанет и выразит свое несогласие с товарищем Сталиным? Но это, конечно, была фантастическая идея. Сталин сумел создать такую систему, которая заблаговременно выявляла всякий зародыш оппозиции. Любой потенциальный лидер выявляется еще до того, как он может испытать свою власть, и его убирают, как это случилось с Сергеем Кировым. Сталина не только называют Хозяином, он является таковым на самом деле.
Именно по этой причине советская бюрократия неповоротлива и часто неработоспособна. Каждый хочет избежать ответственности. Все ждут указаний. И поскольку тысячи важных и даже совсем не важных решений должны пройти через Сталина, наверху всегда затор. Недели уходят на ожидание; наркомы ждут в приемной Сталина, директора заводов – в приемных наркомов и т. д. Нередко я часами ждал, пока Розенгольц сообщит мне решение Сталина, а мои подчиненные ждали, когда я получу это решение от Розенгольца. Когда Сталин уставал или ему все это надоедало, он уезжал на одну из своих дач и давал указание не беспокоить его. Верхний эшелон правительства практически переставал функционировать, и везде возникали завалы.
Почему же Сталин стремится сохранять за собой контроль за мельчайшими деталями жизни советского общества, что ложится на него тяжелым бременем? Ответ заключается в том, что только таким способом человек может оставаться диктатором. Более добрый и способный, менее подозрительный человек, пользующийся доверием большого числа самостоятельных и умных помощников, мог бы сохранять личную власть, не занимаясь решением малозначительных вопросов.
Эта система до предела деморализовала высших управленцев и творческую интеллигенцию. Люди, которых я раньше глубоко уважал, теперь прискорбно изменились. Взять, например, Шумятского, с которым я работал в Персии. По возвращении он был назначен начальником школы, готовившей офицеров для революционной армии Китая. Через некоторое время он был переведен в Институт восточных исследований, а затем стал директором киностудии. Это, конечно, было бы очень подходящим полем деятельности для этого энергичного человека, обладавшего широким культурным кругозором. Но, нет. После великих фильмов Эйзенштейна, Пудовкина и Довженко советский кинематограф с его прекрасной базой, которая простиралась на весь континент, с сотней оригинальных фольклоров, которые могли питать творчество, с недавним прошлым, которое было переполнено событиями исторического значения, – этот кинематограф деградировал. Ничего стоящего не производилось. И это было для меня загадкой, но общие друзья рассказали мне немного о работе Шумятского, и все стало ясно. Любой творческий порыв пресекался педантичной цензурой. Центральная власть вторгалась даже в сферу мысли и воображения. У Шумятского не оставалось времени для встреч с самыми знаменитыми режиссерами, которые стучались к нему в дверь. Заведующим отделами он мог уделить лишь по нескольку минут в неделю. Но никто не решался ничего сделать без его согласия, так как было известно, что он пользовался доверием Сталина, а Сталин интересовался кинематографом.
На что же Шумятский, этот великий организатор, старый революционер, умевший разрубать гордиевы узлы, тратил свое драгоценное время? Пытался заручиться поддержкой своих начинаний у бюрократии? Даже не на это! Большую часть своего времени он проводил в поездках на дачи сильных мира сего – Кагановича, Ворошилова, Микояна и других друзей Хозяина, устраивая кинопросмотры в их личных кинозалах заграничных фильмов, которые никогда не показывались публике, и даже специалистам кинематографии, но которые импортировались за золото для развлечения этих советских аристократов.
Прежде чем любой советский фильм мог быть показан публике, его должен был посмотреть Сталин со своими приспешниками. Шумятский должен был выслушивать их советы, которые на самом деле были приказами; вынужден был вносить поспешные исправления или вообще запрещать весь фильм без объяснения причин; увольнять артистов и специалистов только потому, что Хозяин нахмурился.
Премии в кинематографе Шумятского распределялись так же произвольно, как и наказания. Молодая, не обладавшая особыми достоинствами артистка Орлова только за то, что она снялась в фильмах «Цирк» и «Веселые ребята», получила почетное звание заслуженной артистки республики, отличие, которое было установлено для тех, кто по два‑три десятилетия отдал искусству. Можно представить себе чувства Станиславского, который должен был произвести переворот в современном театре, прежде чем он был удостоен этой чести!
Шумятский, будучи номинальным руководителем крупной отрасли, фактически не мог заниматься своим делом и только мешал работать своим подчиненным, превратившись в придаток правящей бюрократии. Себе он построил шикарный дворец под Москвой, но наслаждался им недолго. Не знаю, что не понравилось в нем Сталину, разве только сам факт того, что он был старым большевиком, потому что Шумятский никогда не проявлял ни малейшего тяготения к оппозиции. Он, как и многие другие, был обвинен в некомпетентности и в 1937 году исчез. Исходя из предположения, что никто из крупных советских чиновников не может просто уйти в отставку, я полагаю, что он сейчас находится в концлагере, если вообще не расстрелян.
Иногда самые пустяковые вещи указывали направление дальнейшего развития событий. Я вспоминаю вечер, проведенный в компании нескольких известных советских интеллигентов, которых я не стану называть, чтобы не доставить им неприятностей. Один из них «Икс», известный архитектор, неожиданно начал рассказывать о проекте строительства грандиозного Дворца Советов, недалеко от Кремля на берегу реки Москвы. Чтобы расчистить строительную площадку, саперы уже взорвали динамитом огромный храм Христа Спасителя. Творческий конкурс был закончен, когда Сталин остановил свой выбор на здании круглой формы с колоннадой, к которому архитектурный гений вождя добавил колоссальную фигуру Ленина из нержавеющей стали.
– Все это будет выглядеть, – сказал «Икс», – как огромный шоколадный торт, так близкий сердцу берлинских кондитеров, в который они иногда втыкают свечку, куколку или маленький букетик цветов. С технической точки зрения – это шаг назад, к худшим образцам зданий, популярных в прошлом веке. Большая часть помещений будет зависеть от искусственного освещения, число выходов будет явно недостаточно, а огромные размеры помещений создадут серьезные трудности строителям. Но это еще не главное – сама площадка могла выдержать только собор; почва там влажная и часто проседает, часть фундамента будет покоиться на болоте; укрепление грунта обойдется в десятки миллионов рублей. И для чего ставить это чудовище вблизи Кремля? Никому, у кого есть хоть капля вкуса, это не пришло бы в голову.
Спустя несколько дней я прочел в газете, что архитектор «Икс» с большим энтузиазмом поддержал проект этого строительства! Его попросили высказаться, и он знал, что надо говорить.
К этому я мог бы добавить несколько собственных мыслей относительно этого проекта. Зачем тратить миллионы на строительство дворца, когда жители Москвы задыхаются от перенаселенности? Как объяснить то, что ни один из рабочих‑депутатов Моссовета не встал и не сказал: «Не лучше ли будет, товарищи, использовать эти миллионы на строительство жилья для рабочих?» Но советская власть уже перестала существовать, от нее осталось одно название. Любой депутат, серьезно относящийся к своим обязанностям, был бы сочтен идиотом или контрреволюционером. Разве Сталин не лучше всех знает, что надо делать?
Многие люди понимали то унизительное положение, до которого их низвели, но что они могли сделать? Они могли только горько усмехаться. В то время среди партийной интеллигенции было распространено такое высказывание, которое отражало общее настроение: «Лучше всего не думать; если не можешь не думать, то не говори; если говоришь, то не пиши; если пишешь, то не публикуй; а если публикуешь, то немедленно сознавайся и кайся».
В своем учреждении я тоже стал замечать подобные перемены. Профсоюз практически перестал существовать. Раньше с профсоюзной организацией надо было считаться во всех случаях наказания сотрудников, их увольнения, изменения условий оплаты труда и т. п. Теперь же директора предприятий и мы, управленцы, уже могли не обращать внимания на тех, кто представлял интересы работающих. Профсоюзная организация продолжала существовать, но она занималась только выполнением партийных указаний. И, помимо этого, она занималась «добровольной» подпиской на облигации Государственного займа. Фактически служащий, как и рабочий, стал абсолютно беззащитным.
Вся эта атмосфера стала до того тягостной, что я стал подумывать о том, чтобы подыскать себе работу, где я был бы избавлен от всякой ответственности, например библиотекаря или кассира в кинотеатре. Мне хотелось иметь больше свободного времени, чтобы думать о жизни; занять такое место в обществе, которое позволило бы мне взглянуть на все с другого угла, проверить обоснованность своих сомнений. В конце 1933 года я ушел из «Станкоимпорта» и обратился с просьбой в Генштаб перевести меня из запаса на действительную военную службу.

29. ВСТРЕЧА СТАРЫХ ДРУЗЕЙ


Я надеялся, что по возвращении в армию меня направят в военно‑воздушную академию. Там я на четыре года буду избавлен от политики и бюрократии. Это было пределом моих мечтаний. Но меня ждало разочарование.
Советский Союз уже некоторое время поставлял небольшие партии оружия в ряд стран Востока, осуществляя эти операции через различные ведомства. Теперь Сталин дал указание сконцентрировать весь экспорт вооружений в одних руках. В Наркомвнешторге уже существовал небольшой трест, который занимался экспортом автомобилей. В целях обеспечения конфиденциальности было решено расширить этот трест и создать в нем специальное подразделение для торговли оружием. Как раз в момент моего ухода из «Станкоимпорта» возникла проблема подбора кандидатуры на пост директора нового треста. Генштаб хотел видеть на этом посту военного, и вот, вместо того чтобы направить меня в авиационную академию, он предложил Политбюро мою кандидатуру на эту должность. Сталин ее одобрил. Меня вызвал Розенгольц и сообщил эту новость.
– Вы человек военный, – сказал он, – имеете опыт в области внешней торговли и дипломатии, к тому же востоковед. Более того, вы интересуетесь автомобилями. – Тут он хитро подмигнул мне – моя несчастная одиссея из Ленинграда в Москву была постоянным предметом шуток. – Эта работа как раз для вас, – продолжал он, – перед вами огромная задача – завоевать весь рынок Востока.
Партийная дисциплина была суровой; мне ничего не оставалось делать, как расстаться с мечтой о тихой учебе. Я стал первым президентом «Автомотоэкспорта», один департамент которого занимался торговлей автомобилями, а другой – оружием, что обещало стать довольно важным фактором в советской политике. Экспорт автомобилей осуществлялся вполне открыто. Более важной и более трудной задачей была организация экспорта оружия, которую надо было тщательно скрывать от общественности.
До этого Советский Союз импортировал и автомобили и оружие, но и теперь у нас не было намерения конкурировать с западными производителями; но Синьцзян, Афганистан, Монголия, Турция и Персия представлялись довольно перспективными рынками, к которым мы имели удобный географический доступ. Я не буду вдаваться в детали той напряженной работы, которая требовалась для создания аппарата треста, так же как и в перипетии борьбы с другими ведомствами за служебные помещения и кадры.
Самое трудное было в том, чтобы заполучить необходимое количество автомобилей и оружия для экспорта в условиях, когда все импортно‑экспортные планы утверждались Политбюро. Ни один центнер зерна или килограмм масла, ни один метр ткани, ни один автомобиль или тонна руды, ни один станок сверх утвержденного плана не мог быть направлен на экспорт без специального решения Политбюро. Все списки экспортных товаров, цены и условия оплаты направлялись Сталину. Его решение было окончательным, независимо от того, к каким выводам пришел до этого Наркомвнешторг или Госплан, которые составляли эти планы, или наркоматы, которые занимались производством. Помимо годовых планов в Политбюро регулярно представлялись и квартальные планы с указанием номенклатуры экспорта и стран импортеров.
Эта процедура действовала не только в сфере импорта‑экспорта, но и в области внутреннего снабжения. Тресты и органы управления составляли свои заявки, на основе которых Наркомат промышленности определял квоты и направлял их на рассмотрение Политбюро. В случае согласия Сталина они направлялись в Совнарком для принятия формального решения. Совнарком не мог ни на йоту изменить решение Политбюро, он просто выполнял канцелярские функции. Премьер Молотов автоматически одобрял все решения Сталина. Когда я получал решение за подписью Сталина, например, об отправке ста автомобилей в Синьцзян, то немедленно выполнял его. Когда то же самое решение через неделю приходило ко мне на бланке Совнаркома и за подписью Молотова, автомобили были уже в пути. Эта абсурдная ситуация продолжалась до весны 1941 года, когда Сталин, чувствуя приближение войны и видя, какими преимуществами пользуется Гитлер, занимая одновременно посты фюрера и рейхсканцлера, решил покончить с этой нелепостью и сделал себя премьером.
В «Станкоимпорте» я постоянно барахтался в бюрократическом болоте, то в «Автомотоэкспорте» меня накрыло с головой. Я не мог и шагу ступить без бесконечных совещаний и согласований с несколькими заинтересованными наркоматами. С Наркоминделом надо было посоветоваться о том, не противоречит ли наш экспорт общей политической линии в отношении данной страны. С Наркомпромом надо было отработать детальный график выпуска продукции. С Наркоматом обороны надо было согласовать вопрос о возможности экспорта последних моделей нашего оружия, а также обеспечить защиту наших изобретений. Вопросы цен и финансирования надо было согласовать с Наркомвнешторгом и Наркомфином. Нужно было урегулировать проблемы транспортировки и т. п. Горе мне, если я за несколько месяцев не смогу точно предсказать, сколько мне понадобится вагонов и в каком они пойдут направлении. Все это должно было быть включено в квартальный план Наркомата путей сообщения и связи.
Неделями я метался из одного ведомства в другое, улаживая конфликты интересов. Но не только я, все мои помощники ежедневно занимались тем, что метались из одного ведомства в другое, совещаясь и согласовывая. Свою собственную работу порой приходилось делать ночью.
На последнем этапе, перед тем как передавать материалы в Политбюро, нужно было получить согласие Комиссии по экспорту вооружений Высшего совета обороны под председательством К. Е. Ворошилова, двумя заместителями которого были Тухачевский и Гамарник. Я должен был постоянно поддерживать тесный контакт с нашими военными руководителями. В решении этих вопросов я надеялся на помощь своего друга и бывшего командира Тухачевского. Он делал все, что мог, но мог он не так уж много. Армия тоже погрязла в бюрократизме.
Моя первая встреча с Тухачевским после долгой разлуки прочно осталась в моей памяти. Маршал вышел из‑за стола мне навстречу с непринужденной вежливостью, с какой он всегда обращался с младшими. Он пополнел, виски его были тронуты сединой. Но лицо его было по‑прежнему молодым и оживленным. Он был так же уверен в себе, так же внимателен к собеседнику.
Во время беседы зазвонил телефон. Маршал спокойно взял трубку, но вдруг неожиданно вскочил на ноги и заговорил совсем другим голосом:
– Доброе утро, Климентий Ефремович… Так точно, как вы скажете, Климентий Ефремович… Будет выполнено, Климентий Ефремович…
Так он говорил с Ворошиловым.
Этот случай произвел на меня тяжелое впечатление. Глядя, как этот замечательный военачальник получает и реагирует на приказы, стал понимать, почему на то, чтобы дать ответ на мой вопрос, требуется несколько дней. Даже Тухачевский уже не мог принимать решения, он просто выполнял приказы. Ему тоже приходилось спрашивать и спрашивать, все его действия должны были соответствовать, с одной стороны, указаниям Ворошилова и, с другой – решениям Политбюро. В ходе последующих контактов с ним я сделал вывод, что его воля была сломлена; в огромной бюрократической машине он стал простым винтиком. Из лидера он превратился в простого служащего.
В другой раз я получил от Тухачевского свою объемистую докладную записку с многочисленными пометками на полях. Посвящена она была сугубо техническим аспектам поставки танков Турции. Оказалось, что пометки, замечания, рекомендации и указания по каждому параграфу были сделаны рукой Ворошилова! Я же полагал, что Тухачевский поручит кому‑то из своих подчиненных подготовить мне ответ. Вот до какой степени централизации все дошло. Всякая инициатива, даже на самом высоком уровне, была задавлена. В большинстве случаев и Ворошилов не решался принимать самостоятельное решение, не посоветовавшись со Сталиным.
Однажды возникла проблема с самолетами, которые были ранее поставлены в Персию. Я должен был вынести ее на рассмотрение Тухачевского и Гамарника, поскольку Ворошилов был в отпуске. Вопрос сам по себе имел второстепенное значение. Самолеты уже были проданы, и сейчас речь шла о поставке некоторых запчастей, на что также требовалось согласие Наркомата обороны. Мои переговоры с двумя военачальниками продолжались две недели, а остро необходимые запчасти тем временем лежали без движения. Проблема заключалась в том, что до возвращения Ворошилова с курорта этот вопрос никто не мог решить. Наконец по моей просьбе Гамарник позвонил в санаторий, но получил ответ адъютанта «Ждите возвращения наркома».
В этот период я часто встречался с двумя старыми друзьями, с которыми познакомился еще в Академии Генштаба – генералами Я. И. Алкснисом и А. И. Геккером. Я часто думаю о их трагических судьбах. Алкснис – известный летчик, установил много воздушных рекордов, стал командующим Военно‑Воздушными Силами, которые он практически и создавал. Это был высокоорганизованный человек, сторонник строгой дисциплины. Он часто сам инспектировал летные части, и горе тому летчику, который попадался ему на глаза невыбритым или небрежно одетым. Не потому, что он был просто придирой и педантом, но, как он сам объяснял мне, авиация требует постоянного внимания к деталям. Отсюда и его требования строгой дисциплины. Несмотря на свою прямолинейность, он был хорошим методистом и много сделал для воспитания боевого духа советских летчиков. В том, что сегодня советская авиация является таким мощным оружием, безусловно, есть его большая заслуга. Главком ВВС Алкснис был расстрелян вместе с ближайшими помощниками. Это был страшный удар для авиации, от которого она долго не могла оправиться.
Генерал Геккер в то время был начальником протокола у Ворошилова и отвечал за все контакты с иностранными военными атташе – работа, требующая очень большой тонкости. В нем дипломат оттеснил на второй план солдата. Несколько раз я приглашал его на приемы в честь турецкой и литовской делегаций, с которыми мы вели переговоры о продаже вооружений. Он давал мне полезные характеристики на некоторых участников переговоров, раскрывая некоторые секреты этой специфической отрасли психологии, следил за тем, чтобы я неуклонно соблюдал протокол. Поднимая бокал с тостом, я видел, как он внимательно и с некоторым беспокойством наблюдал за мной. Я чувствовал, что для него я все еще был «Бенджамином» из академии. Хотя уже стал на двенадцать лет старше, но я все еще был самым младшим из тридцати внешторговских президентов. И я его никогда не подводил.
В 1935 году, уезжая в Грецию, я нанес Геккеру прощальный визит. Он только что получил ранг комкора и был одет в расшитую золотом новую военную форму. Эта награда за многолетнюю и безупречную службу, несомненно, была ему приятна. Он попросил меня прислать ему пару метров хорошего золотого шитья для парадной формы, что я с удовольствием выполнил. Это была нетемнеющая позолота. Он получил ее незадолго до своего ареста.
Я хочу привести в этой главе мои воспоминания о последнем съезде Советов, на котором я присутствовал, и о последнем параде Красной Армии, который я видел.
Когда на трибуне съезда, проходившего в Большом Кремлевском дворце, появился Тухачевский, весь зал встал и разразился громовыми аплодисментами. Эта овация отличалась от всех других своей силой и искренностью. Выступление Тухачевского также отличалось от выступлений других ораторов – он ни разу не заглянул в свои записи. Это был стиль старых большевиков той героической эпохи, но после изгнания Троцкого и начала компании по борьбе с уклонистами страх допустить ошибку стал так велик, что практически все стали читать свои заготовленные выступления. Тухачевский был хорошим оратором, и его выступление произвело глубокое впечатление на делегатов. Приведенные им данные о росте численности и совершенствовании вооружения Красной Армии показывали растущую мощь наших вооруженных сил. Его речь была выслушана в полном молчании и с огромным вниманием. Я видел, как Сталин нарочито громко аплодировал Тухачевскому.
Военный парад был для меня последним в ряду этих великолепных зрелищ, в которых я принимал участие сначала как слушатель военной академии, а потом как зритель. В отсутствие Ворошилова парад принимал исполнявший обязанности наркома Тухачевский. С этим связан один инцидент, который впоследствии приобрел ироническое звучание. Достать пригласительные билеты было исключительно трудно, но я хотел во что бы то ни стало провести на площадь только что прибывшую к нам турецкую военную миссию, чтобы она могла оценить военное могущество Советского Союза. После нескольких неудачных попыток получить билеты мне дали совет, в качестве крайней меры, связаться с Паукером и Воловичем, двумя руководителями ОГПУ, которые отвечали за личную охрану Сталина. Мне было сказано, что там, где должен присутствовать Сталин, они полностью отвечают за состав приглашенных. Я пошел к ним и немедленно получил необходимые билеты. Было очевидно, хотя тогда я об этом не думал, что эта пара держала жизнь Сталина в своих руках. Каждый из них мог легко организовать его устранение. Несмотря на это, в чистке 1938 года обоих обвинили в том, что они готовили покушение на Сталина. На самом деле подлинная причина заключалась в том, что как руководящие сотрудники ОГПУ они вели расследования по делам наиболее важных жертв политических процессов. Далеко не все знают, что вместе с Ягодой в 1938 году были уничтожены почти все руководители отделов ОГПУ. Это было сделано для того, чтобы скрыть правду о том, какими способами были получены «признания». Мертвые – молчат.
Ровно в десять, с первым ударом кремлевских курантов, цокот копыт нарушил напряженную тишину Красной площади, на которой были построены войска. Из ворот Спасской башни верхом выехал Тухачевский. Командующий войсками Московского гарнизона Корк, старый друг и соратник Тухачевского, отдал ему краткий рапорт. Трибуны были заполнены до отказа. Сталин стоял на трибуне Мавзолея, опираясь рукой на гранитную балюстраду. Тухачевский и Корк в сопровождении своих заместителей заняли место рядом с ним, и мимо этих двух обреченных генералов стали проходить парадным строем войска: пехота с примкнутыми штыками, грузовики с установленными на них зенитными орудиями, танки и амфибии. Небо заполнили самолеты, ведомые Алкснисом. Это был зенит славы. Только абсолютный безумец мог предположить, что человек, стоявший на Мавзолее, хранившем останки Ленина, вскоре обвинит в предательстве и будет уничтожать людей, которые создали всю эту мощь и теперь командовали ею.
На Западе широкая публика и многие государственные деятели действительно верили невероятным сообщениям о заговоре советского высшего командования с нацистами против советского режима. Сталин обладает огромными пропагандистскими возможностями по всему миру. Однако проницательные читатели, прочтя в газетах эти безумные обвинения, сразу же задались вопросом о том, что на самом деле скрывается за этими фактами. Спустя два года пакт Сталина‑Гитлера дал очевидный ответ на этот вопрос. Этот пакт явился результатом длительных тайных переговоров между Сталиным и нацистами. Сталин сам был виновен в том, в чем он обвинил своих генералов и за что послал их на смерть.
Утверждения о том, что Тухачевский и его группа испытывали какие‑то симпатии к Германии, не говоря уже о прямых контактах, что они пытались навязать свою волю советскому правительству и зондировали возможную реакцию немцев, столь же абсурдны, как и сами формальные обвинения. В это могли поверить только те, кто не имеет ни малейшего представления о той роли, которую играют в руководстве армией Ворошилов и Сталин. Вопросы, касающиеся политической ориентации армии, да и любые практические вопросы, даже самые мелкие, могут решаться Гамарником, Тухачевским и даже Ворошиловым только после получения точных и детальных указаний Политбюро, то есть Сталина. Этот порядок соблюдается особенно жестко в тех случаях, когда речь идет о контактах с иностранными государствами, даже в ограниченных технических вопросах. Каждый контракт, предусматривавший военное сотрудничество с заграницей, изучался Политбюро строчка за строчкой не на одном заседании. Вся переписка по этим вопросам жестко контролировалась. Мне, как человеку профессионально работавшему в этой сфере, совершенно ясно, что военные руководители не могли вести переговоров и переписки с представителями иностранных держав без того, чтобы каждое слово не было известно Ворошилову и Сталину.
Уничтожение этих генералов, цвета нашего военного руководства, которые в ожидавшейся войне с фашизмом должны были составить основу высшего командования и Генерального штаба, явилось страшным ударом для Красной Армии. Это было вскоре доказано позорной финской кампанией и катастрофическими поражениями первого года новой войны.
Я хотел бы со всей серьезностью и категоричностью, на которые способен, заявить, что эти люди, глубоко преданные своей советской Родине, многие годы готовившие Красную Армию к решающей битве с фашизмом и нацизмом, не могли совершить того преступления, в котором их обвинили, даже если бы захотели, для них это психологически было бы невозможно.
Пакт Сталина‑Гитлера и последующая сталинская внешняя политика разоблачили обман, с помощью которого была сделана попытка обесчестить имя Тухачевского. Сталин знал, что Тухачевский и другие советские военачальники были непримиримыми противниками нацистской Германии и выступали за единый фронт с западными демократиями против Гитлера. Чтобы заключить союз с Гитлером, он должен был убрать их.
Парижская газета монархистов «Возрождение» опубликовала заявление некоего Алексеева, который обвинял Тухачевского в том, что он поддерживал тесный контакт с немецким генеральным штабом как раз в тот момент, когда Тухачевский, находившийся в Англии на похоронах короля Георга V, вел переговоры с французскими и британскими военными представителями. Позже французский военный суд осудил Алексеева как немецкого шпиона.
Сталин получил сфабрикованные документы от агентов, которые работали не только на ОГПУ, но и на гестапо. Интерес гестапо к этому делу был двоякий: во‑первых, они уничтожали выдающихся генералов могучей армии, которой Гитлер собирался в подходящий момент нанести удар, а во‑вторых, они помогали Сталину этими антинацистскими акциями вводить в заблуждение западные демократии. Получив от немцев фальшивки, Сталин сначала с их помощью убедил чехословацких, а затем через них французских и английских лидеров в том, что Тухачевский был виновен. Только так он мог прикрывать свою предательскую игру до самого момента заключения пакта с Гитлером.
На вопрос о том, кому было выгодно устранение советских генералов и других крупных руководителей, дает четкий ответ статья, опубликованная в нацистской газете «Франкфуртер цайтунг» 29 августа 1939 года, то есть через шесть дней после заключения пакта Сталина‑Гитлера. Приведу выдержку из этой статьи, озаглавленной «Из предыстории германо‑советского пакта. От нашего московского корреспондента».


27 августа, Москва.
…Потребовались месяцы, чтобы достичь сближения между Германией и Советским Союзом, где за последние годы произошли существенные организационные и кадровые перемены. Мы должны относиться к ним как к неизбежным предпосылкам исторического развития. Устранение из общественной жизни того верхнего слоя, который назывался «троцкистским», а он был устранен именно по этой причине, было, несомненно, весьма существенным фактором в достижении взаимопонимания между Советским Союзом и Германией…

Катастрофическое начало войны между Германией и СССР, объясняющееся почти исключительно отсутствием должного руководства Красной Армией, показывает, как Гитлер использовал в интересах нацистской Германии преступную глупость и слепую мстительность Сталина. Русский народ заплатил за это миллионами жизней, опустошением своих богатейших территорий, двумя годами мучительного отступления и нацистской оккупацией. В этой кровавой бане должны были вырасти новые командиры, прежде чем они отбросили Гитлера. Вот подлинная правда, которую пытаются скрыть сказкой американского посла Джозефа Дэвиса о том, что, уничтожая лидеров Красной Армии, дальновидный Сталин ликвидировал «пятую колонну» и готовил страну для войны с Германией.

30. ДОРОГИ ТОРГОВЦА ОРУЖИЕМ


Одну из первых крупных сделок в сфере торговли оружием мы заключили с Турцией. Для обеспечения сделки советское правительство предоставило Турции кредит в размере 8 миллионов долларов. Действительная цель этого двадцатилетнего беспроцентного кредита заключалась в том, чтобы теснее привязать Турцию к Советскому Союзу в политическом и экономическом плане. После долгих переговоров я подписал контракт с турецким послом в Москве Васуф‑беем. Танки, бронемашины, пушки – все это упаковывалось в огромные ящики и под видом грузовиков отправлялось на турецких судах. Политбюро дало указание направлять технику только высшего качества, и мы превзошли самих себя, выполняя эти указания. Заводы‑производители уделяли особое внимание контролю за качеством продукции, чтобы она могла выглядеть достойно рядом с западными образцами.
Сталин и Ворошилов уделяли этой сделке большое внимание, несколько раз вопрос детально обсуждался на Политбюро, но главный вопрос о количестве танков и бронемашин как‑то выпал из поля зрения. Случилось это потому, что не был решен предшествующий вопрос – на каких принципах определять цены за боевую технику. Размер кредита был установлен, и оба вопроса оказались взаимосвязаны. Я пошел к Розенгольцу.
– Какие цены мы должны указать в своей записке в Политбюро на танки, бронемашины, пушки и противогазы для турок? – спросил я его. – Вот данные о нашей себестоимости и ценах, по которым получает эту технику Красная Армия, но эти цены, как вы знаете, совершенно искусственно занижены. От цены будет зависеть, сколько единиц техники получит Турция.
Розенгольц на минуту задумался. Он не был готов взять на себя такую большую ответственность. Он нервно поежился, глядя в сторону.
– Вы сами знаете, что делать, – сказал он. – У вас есть цены конкурентов, Крупна, Викерса. Подсчитайте сами.
– Хорошо, Аркадий Павлович, – ответил я, – но на каких общих принципах мне вести подсчеты?
– Решайте сами, – отмахнулся он от меня.
В решении этого вопроса мне помогли турки. Министерство обороны Турции направило к нам комиссию военных экспертов, во главе с пожилым генералом, которого все называли «паша», хотя Ататюрк отменил этот титул. К моему удивлению, эти эксперты стали выяснять, не могли бы мы установить на танках пулеметы того калибра, который применялся в Германии. Что бы это значило? Это сделает их зависимыми от поставок немецких боеприпасов. «С кем же они собираются воевать?» – спрашивал я себя. Я осторожно намекнул Розенгольцу, что боевая техника, которую мы поставляем туркам, когда‑то может быть повернута против нас. Я рассказал ему, что офицеры, которые побывали в Турции с образцами танков, докладывали о том, что в турецком генштабе очень заметно влияние немцев. Розенгольц никак не реагировал на эту информацию. Я добавил, что когда у турок появляются свободные деньги, они предпочитают покупать вооружение в Германии, во Франции или Швеции. Он сделал вид, что не слышал моих слов.
Предоставленный сам себе, я решил получить с турок наивысшую цену. Я намного повысил цены по сравнению с первоначальными наметками, соответственно уменьшилось количество единиц техники. Предложенные мною цены, объем и график поставок были утверждены Политбюро. Я отправил предложения Ясуф‑бею, и через два дня Анкара телеграфировала свое согласие. Турки, похоже, особенно не вникали в детали. Расплачиваться за технику они должны были в течение двадцати лет, а кто знает, что может случиться за это время?
Помимо нескольких сотен грузовиков для турецкой армии я продал им в кредит еще сто автобусов для муниципалитета Анкары. Это меня очень удивило. Столица отсталой страны закупала сто автобусов на 130 тысяч жителей; в это же время Москва с населением три с половиной миллиона человек имела менее четырехсот автобусов, одна треть из которых всегда была в ремонте. Для турок мой экспорт был просто подарком.
Танки для Турции должны были изготовляться на Ленинградском танковом заводе. Мне стало известно, что завод проходил стадию реконструкции и производство было остановлено, но там было некоторое количество готовых танков для Красной Армии. И я поехал к Тухачевскому обсудить вопрос о возможности отправки этих танков в Турцию.
– Я с радостью дам их вам, – сказал он, – но не думаю, что вам следует отправлять их. Вот прочтите доклад.
Я прочел доклад командующего Дальневосточной армией. В докладе содержался анализ недавних столкновений советских и японских войск на монгольской границе. Бои были достаточно серьезными и включали применение танков, артиллерии и авиации. Обе стороны рассматривали эти стычки как удобную возможность испытать новую боевую технику. Хуже всего показали себя клепаные танки. Они не только оказались чрезвычайно уязвимыми к противотанковому огню, но взрывами заклепки выбивались внутрь танков и превращались в крупнокалиберные пули, несущие смерть экипажу. В докладе предлагалось прекратить производство клепаных машин и полностью перейти на сварку.
– Вот почему производство танков прекращено и завод реконструируется, – сказал Тухачевский. – Предложите туркам немного подождать.
Несмотря на то, что мы не продавали Турции все типы машин, которые ее интересовали, мы все‑таки поставляли им продукцию высшего качества. Туркам пришлось подождать, но они получили сварные танки.
Я рассказываю эту историю потому, что спустя семь лет я с изумлением прочел в американских газетах, что американские танковые заводы, в том числе предприятия Крайслера, во время критических боев в Северной Африке вынуждены были остановить танковое производство для внесения изменений в техническую документацию и переоснащения производственных линий. Это стоило им нескольких миллионов долларов и нескольких месяцев драгоценного времени. В сообщениях говорилось, что клепаные американские танки были уязвимы для противотанковой артиллерии, опасны для экипажей. От взрывов заклепки превращались в смертоносные пули и т. д. и т. п. Короче говоря, то, что я прочел, почти слово в слово повторяло доклад, с которым я ознакомился семь лет назад в кабинете маршала Тухачевского в Москве. Мне казалось совершенно невероятным, что советский опыт с танками так и остался секретом для Америки в первые годы ее перевооружения.
Мне было особенно грустно слышать это, потому что у меня был шанс помочь моей новой родине – Америке – обогатить ее русским опытом. Но этот шанс был упущен не по моей вине. По прибытии в Соединенные Штаты мой знакомый, очень уважаемый американец, Уолтер Липпман, с которым я познакомился в Париже, рекомендовал меня Байрону Фою из корпорации «Крайслер» на работу в этом концерне. Наши переговоры затянулись, и я вынужден был пойти на другую работу.
Но возвращаюсь к моим туркам: после нескольких месяцев задержки наконец все танки, грузовики и автобусы, которые они заказали, были собраны на причалах в Одессе. Как раз в тот момент, когда специально пришедший в Одессу турецкий пароход готов был принять их на борт, раздался звонок от Розенгольца с приказом остановить погрузку.
– Но почему, Аркадий Павлович?
– Совет по лицензиям только что сообщил мне, что отгрузка не предусмотрена утвержденным Политбюро квартальным планом экспорта.
– Но она есть в годовом плане, и Политбюро принимало специальное решение о поставке этой продукции в Турцию! Турецкий посол просил ускорить отправку. Мы можем понести убытки в виде штрафа!
– Это невозможно! Вы так же хорошо, как и я, знаете строгие инструкции по этому вопросу. Подготовьте проект решения Политбюро о дополнении квартального плана и немедленно заходите ко мне с ним. При первой возможности я доложу его Хозяину, – сказал мне Розенгольц, заканчивая затянувшийся разговор.
Но Хозяин был чем‑то занят. Неповоротливая бюрократическая машина буксовала. Турецкое судно вернулось полупустым. Мы потеряли почти два месяца, что принесло убытки и нам и туркам. Но неприкосновенность квартального плана была важнее соображений хорошей торговли, здравого смысла и коммерческой репутации. Не имея решения Политбюро о включении этой позиции в квартальный план, Розенгольц не мог разрешить мне отгрузку. Если бы он даже и принял такое решение, то таможенные власти в Одессе не разрешили бы его осуществить.
На такие формальности терялось очень много драгоценного времени. Я уже говорил, что Розенгольц, пытаясь ускорить события, часто сообщал мне о срочных решениях Политбюро, не дожидаясь поступления официальных документов на бланках Совмина из аппарата Молотова. Точно так же для ускорения Розенгольц часто обращался напрямую в Политбюро, минуя формальное правительство.
– Бармин, подготовьте проект решения Политбюро, – нередко говорил он мне. А затем сам правил этот проект и лично относил Сталину в один из приемных дней. Магическая подпись Сталина требовалась на всем. Она была не только на наших принципиальных документах, определявших основные коммерческие и финансовые показатели, но даже на планах грузоперевозок.
Я специально подчеркиваю, что Сталин постоянно и детально контролировал нашу работу потому, что во время второго московского процесса сломленный Розенгольц был вынужден признаться в том, что он троцкист, саботажник и фашистский агент. Его заставили признаться в том, что он использовал деньги из бюджета своего наркомата для финансирования троцкистских заговоров за рубежом, что он намеренно экспортировал в Японию крупные партии чугунного литья, в то время как советская промышленность простаивала (по крайней мере, так утверждалось) из‑за нехватки металла. Подобные «операции», о которых он упоминал в своих признаниях и о которых суд подчеркнуто не стремился получить детальную информацию, на взгляд тех из нас, кто знал все процедуры, были невозможны без одобрения Сталина. Я оставляю читателю самому догадываться, о чем я думал и о чем думали все другие советские деятели в промышленности, торговле, финансах и в самом партийном аппарате, которые, прочтя отчет о процессе, могли сразу сказать, что эти «признания» не могли отражать правду.
Что касается меня, то я испытал чувство негодования и отвращения, когда прочел «признания» Розенгольца о том, что он намеренно увеличил экспорт чугуна в Японию, чтобы подорвать советскую промышленность и помочь фашизму. Я вспоминал, как много раз меня вызывали к Розенгольцу, где я под расписку знакомился с последними решениями Политбюро об увеличении экспорта. Там я часто встречал своего коллегу, президента «Техноэкспорта» Полищука. Этот трест, само создание которого стало возможно в результате индустриализации, занимался в основном экспортом рельсов, сельскохозяйственного оборудования и т. п. в страны Востока. Я хорошо помню, как в документе за подписью Сталина, после параграфа, предписывающего «Автомотоэкспорту» направить новую партию грузовиков и оружия в Синьцзян, шел параграф, имеющий отношение к «Техноэкспорту», который я воспроизвожу почти дословно:


«Представленный «Техноэкспортом» квартальный план по экспорту чугуна признан неудовлетворительным. Принято решение увеличить экспорт на «X» тысяч тонн и поручить Наркомвнешторгу под личную ответственность товарища Розенгольца и президента «Техноэкспорта» товарища Полищука в тридцатидневный срок выйти на рынок с упомянутыми выше дополнительными объемами экспорта. В осуществлении этой задачи следует принять во внимание особенно благоприятную конъюнктуру, сложившуюся на рынках Японии, Турции и Персии. Товарищам Орджоникидзе и Пятакову поручается обеспечить отгрузку требуемой продукции с предприятий по согласованию с товарищем Розенгольцем в указанный период. Председателю Комиссии партийного контроля товарищу Ежову поручается осуществить контроль за выполнением данного решения и доложить Политбюро».

Бедный Полищук, который подписывался под этим решением, наверное, не предполагал, что его шеф, Розенгольц, а может быть, и он сам заплатят головой за выполнение этого «категорического указания» Хозяина. Имя Полищука, как непосредственно ответственного за выполнение этих «предательских и профашистских» решений, не было включено в список жертв очередного процесса, но его детальное знание всех обстоятельств делает вероятным, что и он был уничтожен.
Если бы Розенгольц захотел защищаться, он мог бы сослаться на публикации в «Правде» триумфальных заявлений ее редактора Мехлиса, смысл которых заключался в том, что об успехах индустриализации можно судить по резко возросшему экспорту чугуна во многие зарубежные страны, в частности в Японию.
По мере расширения масштабов деятельности моего треста я стал испытывать трудности в получении необходимой техники для экспорта, поскольку мои запросы часто приходили в противоречие с потребностями Красной Армии. Наша промышленность не могла справиться одновременно с двумя заказами, и я вынужден был прибегать к помощи своих друзей в Генеральном штабе, а в самых трудных случаях идти к Гамарнику или Тухачевскому. Нам удавалось достигать компромисса, в одних случаях откладывались их заказы, в других – мои поставки. Когда нам не удавалось прийти к соглашению, мой шеф Розенгольц вынужден был спорить с военачальниками на заседаниях Политбюро или апеллировать напрямую к Сталину.
Генеральный штаб, как правило, шел мне навстречу, хотя мой экспорт создавал им только лишнюю головную боль. Иногда необходимые для экспорта материалы я получал непосредственно с армейских складов. И когда некоторые интенданты пытались всучить нам «завалы» пороха с истекшим сроком хранения или устаревшие противогазы, спор, как правило, решался маршалами в мою пользу. Со мной работали лучшие специалисты соответствующих управлений Наркомата обороны, готовили технические требования, участвовали в переговорах с зарубежными представителями, проводили испытания на армейских полигонах. Я помню, как на одном из приемов начальник бронетанкового управления Халепский в шутку пожаловался Тухачевскому, что «Бармин изматывает моих офицеров сверхурочной работой», и попросил маршала прекратить эту «эксплуатацию». Армейские эксперты были действительно первоклассными специалистами и оказывали нам крайне необходимую помощь. Единственным Управлением Наркомата обороны, с которым у меня были проблемы, было Управление Военно‑Воздушных Сил, которое возглавлял мой старый друг и коллега по академии начальник ВВС Алкснис. В этот период осуществлялась очень энергичная программа развития ВВС, и весь его персонал был настолько загружен, что не мог уделять мне достаточно внимания.
В целом моя работа с военными шла довольно продуктивно, каждый понимал проблемы и трудности друг друга. Несмотря на несомненную полезность для Наркомвнешторга этих дружеских отношений, Розенгольц подозревал, что иногда я слишком восприимчив к точке зрения Генштаба.
– Как президент «Автомотоэкспорта», вы должны забыть о том, что являетесь офицером резерва. Забудьте про офицерскую солидарность. Вы должны проявлять твердость в отношении ваших друзей в Генштабе. Не будьте мягкотелы, – часто увещевал он меня.
Его недовольство усилилось в середине года, когда работа моего треста шла полным ходом. Меня неожиданно призвали на месячные военные сборы. Я объяснил Розенгольцу, что одновременно со мной на сборы было призвано несколько десятков высокопоставленных сотрудников правительственных учреждений, из промышленности и дипломатической службы. Но Розенгольц с характерным для него бюрократическим упрямством стоял на своем. Через пару месяцев после моего возвращения со сборов он встретил меня с торжествующей улыбкой.
– Теперь вы штатский человек, – сказал он. – По моей просьбе правительство исключило вас из числа офицеров резерва Генштаб возражал, но мне это все же удалось. Вы можете получить документы об увольнении и теперь можете выступать перед ними как стопроцентный внешторговец. Вот так‑то!
Такой неожиданный поворот событий не принес мне каких‑то преимуществ и не облегчил мою работу. Но с ним была связана одна частичная компенсация, о которой я тогда не подумал. Красная Армия выплачивала увольняемым ветеранам пособие, пропорциональное их выслуге, в том числе в двойном размере за время участия в боевых действиях. Для меня, с учетом моих шестнадцати лет службы и оклада комбрига, это составило несколько тысяч рублей. Этот свалившийся с неба подарок был как нельзя кстати, поскольку мне предстояли большие расходы на питание, одежду и отдых детей и моей матери на юге. На какое‑то время эти проблемы были решены.
В конце 1934 года я получил указание Политбюро провести переговоры с послом Афганистана о поставке в эту страну, на условиях очень благоприятного кредита, самолетов, горной артиллерии и другого вооружения.
Афганистан является буферным государством между Россией и Индией, и в силу этого Великобритания с неодобрением наблюдала за развитием и углублением отношений между Амануллой‑ханом и Советским Союзом. Один из племенных вождей Бача‑Саков собрал вокруг себя войско и при поддержке англичан двинулся на Кабул. В Москву стала поступать информация о реальной угрозе режиму Амануллы‑хана, и Политбюро решило послать на помощь отборные части Красной Армии. Две дивизии были погружены в эшелоны и отправлены в Афганистан. Командира советской группировки сопровождал министр обороны Афганистана. Наш контингент уже был готов войти в Герат, когда поступила информация о том, что Бача‑Саков нанес поражение правительственным войскам и Аманулла‑хан сбежал в Италию. Наши приготовления проходили в обстановке такой глубокой секретности, что внешний мир так и не узнал, что мы собирались воевать в Афганистане.
Однако вскоре англичане сочли Бачу‑Сакова слишком «красным». Наивный кочевник, он попытался проводить независимую политику. В наших интересах было бы завоевать его доверие, но Сталин упорно отказывался иметь дело с этим «пастухом», который сверг принца королевской крови. Вскоре англичане переориентировались на другого члена королевской семьи, Надир‑шаха, и помогли ему захватить власть. Бача‑Саков был схвачен и казнен, а Сталин решил установить контакт с Надиршахом. Мне было дано указание установить хорошее взаимопонимание с афганским послом с учетом нашей заинтересованности в экспорте вооружений. Он казался мне удивительно глупым и беспомощным, наши переговоры тянулись бесконечно и бестолково. Позже я подумал, что он, может быть, был не так уж глуп, а просто играл на руку англичанам.
Огромный район Синьцзян в Северном Китае был еще одним регионом, привлекавшим наше внимание. Отделенный от основного Китая пустынями и граничащий с Советским Союзом, этот район представлялся вполне логичным объектом нашей экспансии. Как раз в тот момент, когда я приступил к работе в «Автомотоэкспорте», Политбюро приняло решение об оказании полномасштабной помощи губернатору Синьцзяна, который был осажден в своей столице мусульманскими повстанцами, действовавшими при поддержке англичан. Отправка оружия была поручена мне, и это оказалось очень трудной задачей.
Учитывая, что повстанцы уже непосредственно угрожали столице Синьцзяна Урумчи, Политбюро приказало двум бригадам войск ОГПУ при поддержке авиации расчистить дороги, ведущие к столице, и подавить мятежников. Тем временем мы, действуя на основании того же решения Политбюро, подвезли к границе с Синьцзяном несколько самолетов и запас бомб. Все это имущество на какое‑то время застряло на подходах к Синьцзяну, поскольку дороги были блокированы мятежниками. В конце концов этим имуществом занялось командование ВВС. Летчики «доставили» груз губернатору, сбросив бомбы на головы мятежников в окрестностях столицы и посадив самолеты прямо в осажденной крепости. Я получил указание направить губернатору счет за бомбы и другое имущество.
Прорвавшись к Урумчи, советские войска разгромили повстанцев, и скоро в Синьцзяне прочно укрепилось просоветское правительство. Сталин намеревался сделать Синьцзян зоной исключительного советского влияния и нашим опорным пунктом на Востоке. Нам пришлось полностью экипировать десятитысячную армию Синьцзяна, от ботинок до гоминьдановских эмблем. К губернатору были направлены советские советники, которые практически выполняли функции министров. В Синьцзян была направлена комиссия под председательством родственника Сталина, Сванидзе, которая должна была составить план реконструкции района. Мне было поручено направить в регион инженеров для строительства дорог, аэродромов и ангаров по всему Синьцзяну.
Вскоре Синьцзян стал практически советской колонией. Советское правительство гарантировало стабильность ее валюты путем предоставления большого кредита, мы доминировали в сфере торговли и направляли политику этой китайской провинции. Являясь номинально частью Китая, Синьцзян направил в Россию своих консулов, и посол Китая, понимая ситуацию, не высказал возражений. Примерно в это же время, в 1935 году, Чан Кайши через свое министерство ВВС запросил у нас самолеты. Мне было дано указание ответить отказом. Сталин не хотел усиления позиций Чан Кайши.
У меня возник небольшой конфликт с ОГПУ по поводу артиллерии, которую мы направляли в Синьцзян. Губернатор сообщил, что присланные ему пушки уже были в употреблении. Проведенная проверка показала, что бригады ОГПУ, возвращавшиеся из Синьцзяна после подавления мятежа, решили «обменять» свои пушки на новые, не удосужившись информировать об этом Москву. Я пожаловался Розенгольцу и услышал в ответ: «Не ссорься с ОГПУ. Уменьши цену Синьцзяну и забудь об этом».
В целом я старался не допускать вмешательства ОГПУ в мои дела и только значительно позже узнал, как внимательно оно следило за моей работой. Моя рабочая нагрузка постоянно увеличивалась, часто приходилось работать по ночам, и я попросил Наркомвнешторг прислать мне еще одну стенографистку. Вскоре у меня появилась молодая женщина с хорошими рекомендациями наркомата. Одета она была по последней моде, причем в одежду явно иностранного происхождения, с лакированными ногтями, ухоженной кожей и даже ювелирными украшениями, что было разительным контрастом с нашими бедно одетыми секретаршами. Она рассказала, что ее муж Грозовский работает в аппарате ЦИК и что недавно они возвратились из‑за границы. У нее были превосходные рекомендации, и я поручил ей работу с секретной корреспонденцией. По существу, она в течение трех‑четырех месяцев контролировала всю мою переписку. Однако она не отличалась особым служебным рвением и аккуратностью. И когда в конце этого периода она захотела уволиться по семейным обстоятельствам, я расстался с ней без сожаления.
Я бы не вспомнил об этом случае, если бы ее имя не появилось в парижских газетах, когда я там жил на положении беженца. Газеты были полны сообщениями о похищении лидера белогвардейской эмиграции генерала Миллера. В организации этого похищения французские газеты обвиняли советское посольство. Упоминался высокопоставленный сотрудник ОГПУ, пользовавшийся дипломатическим иммунитетом, который сразу после похищения неожиданно уехал в Москву. Полиция подозревала, что его жена, работавшая секретарем в торгпредстве, была причастна к этому заговору. Решением суда ей было запрещено покидать Париж до окончания расследования. Она жила в здании посольства и всегда выезжала на роскошном посольском «кадиллаке» в сопровождении его сотрудников. Французские полицейские следовали за ней на некотором расстоянии в своем «ситроене».
Однажды, в самый разгар газетной кампании с требованием ее ареста, она, как обычно, выехала на прогулку и за ней, как обычно, последовал полицейский «ситроен». Она выехала за город, и, когда на дороге стало свободно, ее шофер нажал на газ и оторвался от преследователей. Больше они ее не видели. На следующий день французским газетам оставалось только констатировать, что «мадам Грозовская и ее муж находятся вне пределов французского правосудия». И тут я понял, что во время работы в «Автомотоэкспорте» я был под неослабным наблюдением ОГПУ.
Моя работа была связана с поддержанием постоянных контактов в дипломатическом корпусе, особенно с представителями стран Востока. Я не только имел возможность наблюдать их работу, но и в какой‑то мере светскую жизнь. За пятнадцать лет, прошедших со времени моих контактов с Чичериным, произошли большие перемены. Теперь все великие державы имели своих дипломатических представителей в столице мировой революции. Несомненно, самыми выдающимися личностями были Буллит, Васуф‑Бей и Лукашевич, представлявшие соответственно США, Турцию и Польшу. Но самой оригинальной личностью был литовский посол Балтрушайтис, который перед войной был известным российским поэтом. Дипломатическая жизнь в Москве в эти годы была довольно колоритной, но я опускаю это время, чтобы перейти к описанию инцидента, который совершенно неожиданно для многих людей приобрел к настоящему моменту историческое значение.

31. РОЖДЕНИЕ ПАРАШЮТНЫХ ВОЙСК


В 1934 году, еще будучи офицером резерва, я был призван на военные сборы и в течение трех месяцев работал в аппарате Генерального штаба. Там я имел возможность наблюдать создание нового вида вооруженных сил Красной Армии – парашютных войск. Многие выражали удивление по поводу того, что это военное новшество впервые появилось в индустриально отсталой стране. История создания парашютных войск, которая совершенно случайно стала мне известна, пока еще никем не рассказывалась. Это особенно интересно потому, что сама идея косвенно пришла к нам из Соединенных Штатов, правда, не из промышленной, а из развлекательной сферы.
В наших ВВС было много несчастных случаев, и пилоты, как из числа курсантов летных училищ, так и из состава регулярных частей, очень часто гибли. В 1929 году Алкснис решил послать в США эксперта для ознакомления с работами в области применения парашютов. Его выбор пал на Сергея Минова, молодого, энергичного майора ВВС, с которым я познакомился через генерала Александра Фрадкина, ставшего впоследствии главой советской военной закупочной комиссии в США.
По пути в США Минов остановился в Париже, и я вместе со своим заместителем по авиационным закупкам Фрадкиным провел с ним несколько часов. Минов был настроен несколько скептически в отношении возможных практических итогов своей поездки. Что ему позволят посмотреть? Да и вообще, есть ли там что‑то полезное для нас? «Но все‑таки, – сказал он, – если там есть что‑то стоящее в парашютном деле, я до этого доберусь».
В Америке он провел почти год и на обратном пути снова в Париже предстал перед нами полон энтузиазма. Несмотря на то что США еще не признали Советскую Россию, его встретили очень вежливо, показали авиационные заводы, аэродромы и летные школы. В Америке он совершил свой первый парашютный прыжок; качество американских парашютов и уровень подготовки американских летчиков, на его взгляд, были очень высокими.
Но даже за выпивкой в парижском кафе он не мог удержаться от высказываний в типично советском духе:
– Я видел некоторые вещи, за которые было просто стыдно. Чтобы свести концы с концами во время депрессии, первоклассные пилоты вынуждены подрабатывать, совершая прыжки с парашютом для развлечения публики. Подумать только! Я видел, как один пилот прыгал с парашютом на сельской ярмарке! Изобретение, предназначенное для спасения человеческих жизней, превращается в развлечение для зевак!
– Конечно, это капиталистическая Америка, – поддержали мы его. К счастью, в Советском Союзе, думали мы, где энергия людей используется в плановом порядке, классным пилотам не приходится зарабатывать себе на жизнь парашютными прыжками на ярмарках.
Тогда мы не знали, что в Америке парашютные прыжки на ярмарках были традиционным развлечением с момента изобретения парашюта. Мы с Фрадкиным уже собирались переменить тему разговора, а Минов все продолжал переживать за американских летчиков.
– И все‑таки, – завершил он, – вы бы видели восторг публики! В этом есть какой‑то пропагандистский потенциал.
В своем докладе Алкснису Минов упомянул большой спортивный интерес, который вызывали прыжки с парашютом, и предложил использовать парашютизм для привлечения внимания советского населения, и особенно молодежи, к авиации. Алкснис передал эти соображения Сталину, которому идея понравилась, и колеса бюрократической машины завертелись. В газетах стали появляться статьи с восторженным описанием парашютных прыжков. Начали создаваться парашютные клубы, а сами парашютисты получать всесоюзную известность. Юноши и девушки, затерявшиеся в безликой массе, обнаруживали, что могут быстро стать известными, занимаясь парашютным спортом.
Радио и газеты постоянно рассказывали об успехах парашютистов, каждый орган печати считал это своим долгом. Для России это скоро стало тем, чем бейсбол являлся для Америки. Проводились соревнования по затяжным прыжкам. Прыжки совершались в различных условиях: зимою, ночью, над лесами, над озерами, одиночно и в группе, с оружием и без него. По радио сообщалось, что сын колхозника Иван Петров решил навестить родителей, но возвращается он в родительский дом не пешком и не на поезде, а падает с неба на парашюте. Парашютный прыжок Ивана к себе домой жители его села или городка будут обсуждать неделями.
Довольно быстро советские парашютисты установили значительное количество мировых рекордов, а многие юноши и девушки были удостоены правительственных наград. В результате этой пропагандистской кампании десятки тысяч молодых людей стали классными парашютистами. Многие увлеклись авиацией и добровольно поступили на службу в Военно‑Воздушные Силы. Другие, будучи призваны на военную службу, оказались в пехоте. Высшее командование обнаружило, что в дополнение к авиации, приданной каждой дивизии, в сухопутных войсках появились тысячи парней, умеющих прыгать с парашютом. Было принято решение выделить их в отдельные подразделения для специальной подготовки.
Вот так из идеи, пришедшей в голову советскому летчику, наблюдавшему, как живо реагировала американская публика на парашютные прыжки на американской сельской ярмарке, родились советские парашютные войска.
Советские стратеги уже не верили, что революция на Западе произойдет в результате стихийных выступлений трудящихся. Она произойдет в результате войны между Советской Россией и капиталистическим миром. В случае войны советские парашютисты, выброшенные за линией фронта в основных индустриальных центрах противника, поднимут рабочих на борьбу с капиталистами в тылу. У парашютных войск появилась очень серьезная миссия, и они стали элитными частями Красной Армии.
В 1935 году Красная Армия проводила крупные учения в Белоруссии, на которых я, уже как гражданское лицо, был в качестве гостя генерала Уборевича. Присутствовали также военные наблюдатели многих иностранных государств. На этих учениях, которые проводились командующим округом, присутствовали маршалы Ворошилов, Тухачевский и другие крупные военачальники, а также военные наблюдатели из многих государств.
С высокой платформы, построенной на вершине холма, мы наблюдали за действиями войск. Мы увидели первое применение парашютного десанта для захвата плацдарма, пригодного для приема транспортных самолетов. Операция, занявшая всего несколько минут, произвела огромное впечатление. Первые 1200 парашютистов приземлились в квадрате размером с небольшой аэродром. Через десять минут они полностью взяли под контроль район десантирования, и тут же под прикрытием пулеметного огня десантников стали прибывать тяжелые транспортные самолеты. Они высадили 2500 пехотинцев; из‑под брюха самолетов с урчанием выползли легкие танки, появились полевые пушки. Таким образом, парашютисты обеспечили десантирование бригады численностью 3500 человек с легкими танками и артиллерией.
Все иностранные наблюдатели не могли скрыть своего восхищения действиями этого вида вооруженных сил. Было ясно, что это было новым словом в военной стратегии, и я уверен, что ни один наблюдатель не преминул отметить это в своем отчете. В 1936 году была проведена серия из семи или восьми таких же учений; завершилась она учениями Московского военного округа, когда в присутствии Молотова и Ворошилова был высажен десант в 5000 человек.
После окончания учений в Белоруссии командующий, генерал Уборевич, устроил банкет в честь иностранных наблюдателей. Многие считали, что именно эти страны станут нашими союзниками против Гитлера. Кульминационным моментом банкета был тост Уборевича, который сказал: «Я поднимаю этот бокал за вооруженные силы Великобритании, Франции и Чехословакии и представляющих их здесь наших уважаемых гостей».
С ответным тостом от имени британской делегации выступил командир Второй Олдершотской дивизии, который на превосходном русском языке сказал:
– На нас произвели сильное впечатление ваши огромные технические достижения. Особенное восхищение вызвали действия парашютных войск. Я пью за процветание Красной Армии и здоровье маршала Ворошилова.
Этим английским генералом был сэр Арчибальд Уавелл, который сегодня, после своего опыта на Крите, несомненно, еще выше оценивает это техническое достижение Красной Армии. Я не сомневаюсь, что он и тогда составил подробный отчет, но в то время британское и французское командование сочли это нововведение чем‑то театральным и не заслуживающим практического внимания. Зато это хорошо поняли немцы.
Гитлер, не теряя времени, начал создавать свои парашютные части. Немецкая эффективность и организация в сочетании с великолепной русской идеей позволили ему вскоре превзойти достижения Красной Армии. Достаточно вспомнить Роттердам, Осло и Крит. От норвежских фьордов до греческих островов немецкие парашютисты вписали новые страницы в мировую военную историю. Все эти города были захвачены парашютистами‑десантниками, этим новым видом вооруженных сил, задуманным и созданным под руководством маршала Тухачевского и его верных соратников: генералов Якира, Уборевича и Алксниса. А в это же время Сталин расстреливал создателей парашютных сил, что едва не привело к их утрате. И как результат – первая же попытка применить парашютные десанты в реальной войне с Финляндией окончилась полным провалом. Причина заключалась не только в уничтожении руководства, сама цель, для которой эти войска использовались, была прямо противоположна тому, ради чего они создавались. Вместо горячего приема со стороны финских рабочих, жаждущих сбросить ярмо капитализма, советские парашютисты в тылу финнов были враждебно встречены представителями всех слоев населения, которые защищали свою страну от вторжения советской армии.
Немцы, лучше организованные и более искушенные в «пиратских» делах, на первых порах добились больших успехов. Однако теперь мощные американо‑английские парашютные силы расплачиваются с ними за полученные уроки.

32. АВТОМОБИЛЬНЫЙ ЧИНОВНИК В СЕТЯХ БЮРОКРАТИИ


Основным предметом нашего автомобильного экспорта должен был стать трехтонный грузовик «ЗИС», построенный по американским стандартам на Московском заводе имени Сталина. Помимо этой модели, наш завод в Горьком выпускал грузовики поменьше и легковые автомобили по чертежам Генри Форда. Дальновидный господин Форд при подписании контракта обусловил, что мы не можем экспортировать эти автомашины, хотя в 1934 году мы все еще производили фордовскую модель 1930 года. Таким образом, чтобы предложить моим клиентам на Востоке грузовики и легковые автомобили, мне надо было сначала создать правовые предпосылки для их экспорта. С этой целью я заключил соглашения с английской компанией «Воксхолл» и египетской компанией «Форда», по которым мой трест стал монопольным торговым агентом этих компаний в Монголии, Синьцзяне и Северном Афганистане.
Для привлечения внимания к нашей автомобильной промышленности было решено организовать автопробег на грузовиках «ЗИС» с полным грузом по дорогам Персии и Афганистана. Оснащенные мощными двигателями, которые создавались без особого акцента на экономичность, эти грузовики совершили рекордный автопробег по очень сложной местности. По всему маршруту местные власти с почетом встречали наших водителей и механиков, устраивали для них банкеты, которые получали широкую огласку. На одном из этапов маршрута в Персии наш караван подъехал к неглубокой речушке, мост через которую был разрушен наводнением. У реки уже стояли в ожидании парома грузовики американских и английских моделей, которые со своими более экономичными и менее мощными двигателями не решались идти вброд. Но наши водители просто нажали на педаль газа, проскочили реку и скрылись за обратным скатом высотки на другом берегу. Успех автопробега во многом способствовал тому, что мы продали довольно много автомашин в Персии и Афганистане. Я предложил организовать такой же автопробег в Финляндии и отправить пару автомашин на парижскую выставку. Розенгольц доложил о моих планах в Кремле, но Сталин почему‑то с ними не согласился.
На счету моего треста в одном из лондонских банков был небольшой остаток в размере четырех‑пяти тысяч фунтов стерлингов, образовавшийся за счет комиссионных, которые мы получили от продажи американских и английских автомашин на рынках стран Востока. Ожидая приезда важных покупателей из Персии и Афганистана, я предложил купить за счет этих средств для представительских нужд треста комфортабельный американский легковой автомобиль. Розенгольц не мог взять на себя ответственность за решение этого вопроса и доложил Сталину, но тот опять отказал. Вот так и пришлось мне, главе автомобильного треста, возить своих иностранных гостей на арендованных у «Интуриста» автомобилях.
Мои трудности не ограничивались чисто внутренними бюрократическими препонами, а нередко затрагивали и собственно сферу внешней торговли. Однажды я направил своего заместителя в Персию, где он заключил выгодный контракт на поставку двухсот пятидесяти грузовиков. В это же время в Тегеране находился заместитель наркома внешней торговли Элиава, старый большевик, грузин по происхождению. Он остался очень доволен своей поездкой и представил в Политбюро отчет, на основе которого Политбюро приняло решение «увеличить экспорт грузовиков в Персию до четырехсот единиц». По чьей‑то халатности в аппарате Розенгольца меня об этом решении в известность не поставили. Я и не подозревал о существовании этого решения, пока меня не вызвали на заседание Комиссии партийного контроля, весьма серьезной организации, которая бдительно наблюдала за работой коммунистов.
В то время председателем комиссии был Ежов, который позже, после расстрела Ягоды, возглавил ОГПУ как раз в самые безумные годы чистки 1937–1938 годов. Затем в один из дней он был неожиданно снят со своего поста и исчез. Ни слова не было сообщено о судьбе этого человека, который одно время являлся секретарем ЦК и председателем КПК. Ходили слухи, что он окончил свои дни в сумасшедшем доме, и это представляется вполне правдоподобным.
Один из заместителей Ежова, Жуковский, сурово отчитывал меня.
– Моей вины здесь нет, – пытался защищаться я. – Мне не сообщили об этом решении. Кто виноват в том, что такое важное решение было доведено не до всех, кроме того, кто должен был его исполнять?
– Незнание закона не оправдывает его нарушение, а решения Политбюро имеют силу закона.
– Все равно это решение не могло быть выполнено потому, что Советско‑Персидский банк не дает нам больше кредитов.
Этот ответ вызвал ярость Жуковского. Он не привык, чтобы с ним спорили. Позже я узнал, что от тех, кого он вызывал для допроса, ожидалось, что они сразу будут признавать себя виновными. «Не может быть выполнено!» – эту фразу просто нельзя было использовать применительно к решениям Политбюро. В моем случае он решил разыграть удивление.
– Что?! Вы говорите, что наш экспорт финансируется нашим собственным банком? А кто получает от этого прибыль? Наверное, какая‑то капиталистическая фирма? Вы понимаете, что вы совершаете преступление?!
Было совершенно очевидно, что он не имел представления о том, как строилась торговля с Востоком. Все страны‑экспортеры создают банки для обеспечения собственных финансовых операций. Наш контракт в Персии был заключен с фирмой Рамазанова, который для оплаты наших поставок и одновременного кредитования своих контрагентов в Персии брал необходимый кредит в Советско‑Персидском банке. В этом не было никакого риска. Банк сохранял за собой право собственности на грузовики до тех пор, пока не был выплачен кредит. К тому же фирма Рамазанова пользовалась вполне солидной репутацией.
Я пытался объяснить это Жуковскому, но он просто не хотел меня понимать. К тому же еще одна выяснившаяся деталь лишь увеличила его ярость. Мой заместитель Нодель, которого я посылал в Тегеран, был беспартийным.
– Бармин, вы совершили очень серьезное нарушение. Это похоже на халатность. Мы примем к вам необходимые меры.
Я понимал, что у меня очень мало шансов доказать свою невиновность. Единственное, что мне оставалось, – попробовать выполнить решение Политбюро. Для этого мне необходимо было получить дополнительный кредит в московском Внешторгбанке. Директор банка Сванидзе, с которым я поговорил, отнесся с пониманием к моей проблеме. Но когда дело дошло до выделения денег, все вдруг застопорилось. Оказалось, что виной всему был телефонный звонок из Комиссии партийного контроля. Сотрудники банка испытывали чувство крайней неловкости, но я видел, что и над ними нависла пугающая тень КПК. Они были так напуганы, что направили в советский банк в Тегеране телеграмму с указанием прекратить кредитование Рамазанова, что сделало невозможным осуществление даже первоначального контракта на двести пятьдесят грузовиков. Когда я добрался домой, то обнаружил, что дома меня уже ожидала повестка с вызовом в экономический отдел ОГПУ. Это означало уже второе расследование по одному и тому же «нарушению» и в таком же абсурдном ключе. Однако ОГПУ, узнав о ведущемся КПК расследовании, к счастью, свое прекратила Перед началом заседания Комиссии партийного контроля, на котором она должна была вынести свое решение, я столкнулся с заместителем Розенгольца Логановским. «Думаю, что тебе объявят выговор», – сказал он. Выговор – это вторая по строгости мера партийного взыскания. Идут они в следующем порядке – предупреждение, выговор, строгий выговор и исключение из партии.
На заседании председательствовал заместитель Ежова Шкирятов. Одно обстоятельство, похоже, беспокоило комиссию и свидетельствовало в мою пользу. Фирма Рамазанова, лишенная советского кредита, обратилась в банк Ирана и сумела получить достаточно средств для оплаты оставшейся партии наших грузовиков. Однако срок их поставки уже истек; переговоры были прерваны, и уже не было никакой надежды выполнить решение Политбюро об увеличении экспорта грузовиков. А это уже было не столько следствием того, что меня не информировали о решении Политбюро, сколько результатом грубого и глупого вмешательства КПК в мои отношения с банком. Для того чтобы наказать меня за «преступление», которого я не совершал, Комиссия партийного контроля фактически срывала наши важные экспортные планы и подрывала в Персии нашу репутацию как надежного партнера Розенгольц и Логановский прекрасно это понимали, но кто отважится сказать правду в лицо моим партийным судьям?
Жуковский в своем заключении обвинял меня в том, что по халатности я заключил контракт и предоставил кредит слабой фирме, не имевшей надежных гарантий, и тем самым создал угрозу причинения материального ущерба государственным интересам. Я ссылался на благоприятный отчет Элиавы и утверждал, что Рамазанов, несмотря на то что ему было отказано в советском кредите, исправно расплачивался с нами. Государственный банк Персии поддержал его и тем самым подтвердил прочность его положения. Соответственно мы не понесли никакого материального ущерба Я чувствовал, что моя защита не достигает своей цели и лишь еще больше злит комиссию, поскольку показывает ее неправоту. Шкирятов изменил направление атаки:
– Но решение Политбюро же не выполнено.
– Меня об этом решении не информировали. Я сделал все, что было в моих силах, и не моя вина, что мне не удалось достичь результата На этом же заседании комиссии рассматривался вопрос Левского, одного из директоров советского нефтеэкспортного синдиката, который обвинялся в таких же «грехах», как и я. Он не пытался защищаться. Признал себя виновным и просил о снисхождении. В перерыве Логановский сказал мне:
– Вы ведете себя как ребенок. Почему вам, как другим, не признать свою неправоту? В этом случае вы отделаетесь предупреждением.
Левский действительно получил предупреждение, но мне объявили выговор. Это было первое взыскание за семнадцать лет моего пребывания в партии, но особенно больно было сознавать его несправедливость. Розенгольц отказался вмешаться. Когда я сказал ему, что в подобной ситуации нарком тяжелой промышленности Орджоникидзе без колебаний защищал своих сотрудников от произвола Ежова, он сухо посоветовал поговорить об этом с Элиавой. Элиава согласился в моем присутствии позвонить Ежову и попытался убедить его отменить выговор. Но говорил он с таким недостойным старого большевика подобострастием, что я сразу понял бесполезность такого заступничества Новый фаворит Сталина, Ежов, уже сосредоточил в своих руках огромную закулисную власть, и его боялись даже самые видные члены партии.
По служебным делам мне приходилось часто бывать на автозаводе имени Сталина в Москве и на Горьковском автозаводе. Оба они были постоянно на осадном положении. Там царила атмосфера лихорадочного возбуждения. Работа шла круглосуточно; везде были партийные инструкторы; директора были настолько утомлены, что почти ничего не соображали; у них не оставалось времени для сна, еды и бритья, не говоря уже об отдыхе. В любой момент мог разразиться какой‑то новый кризис. Иногда его причиной были люди, иногда сырье, иногда управленческий аппарат. В любой час дня и ночи в критический момент что‑то шло не так, но, несмотря ни на что, план выпуска автомобилей должен был выполняться. Каждый был лично ответствен и знал, что за провал может поплатиться жизнью.
Я как сейчас вижу директора завода имени Сталина Лихачева, который с багровым лицом мечется по заводу в окружении группы инженеров и мастеров, кричит, ругается, угрожает. Что он давал заводу, то и получал от него. Это был настоящий ад. В любой момент мог подбежать посыльный с криком: «Центральный Комитет вызывает!» – и Лихачев бросался навстречу новым испытаниям. В таких ужасающих условиях он должен был руководить работой коллектива в двадцать пять тысяч человек, из которых десять тысяч занимались строительством новых цехов. Его проблема осложнялась тем, что отрасли промышленности, которые должны были снабжать его, практически еще не существовали. Он вынужден был создавать собственное производство для обеспечения своих собственных потребностей и сам управлять этим производством.
В Горьком была аналогичная ситуация, под началом Дьяконова было двадцать семь тысяч человек и еще пятнадцать тысяч было занято на строительстве. Он был в своем кабинете круглосуточно, но начальникам отделов с большим трудом удавалось попадать к нему раз в неделю для серьезного разговора. Он был завален бумагами, инструкциями, планами, чертежами или занят непрерывными совещаниями, растрачивая свою энергию на бесчисленные мелочи и пустяковые неполадки. Он вложил всю свою душу в это производство, полностью измотал себя и в конце концов сгинул, уступив место новому директору. Его судьбу разделили тысячи директоров заводов, трестов, колхозов, совхозов, машинно‑тракторных станций и других предприятий, которые погибли в чистках 1937–1938 годов. Они ушли в небытие. Их место заняли другие. Но система осталась прежней.
В общей иерархии автомобильной промышленности Лихачев и Дьяконов подчинялись Дыбецу, бывшему рабочему‑анархисту. В 1920 году он вернулся из эмиграции в Америке и по рекомендации Бухарина, с которым был знаком в Нью‑Йорке, вступил в партию большевиков. Это был очень энергичный и способный человек, сыгравший большую роль в создании советской автомобильной промышленности. Его карьера закончилось тюрьмой, где он оказался вместе со своим заместителем Майерсом, вернувшимся из Америки в 1938 году. Обнаруженная в архивах ЦК партии положительная характеристика, данная Дыбецу Бухариным, сыграла роковую роль в его судьбе. Насколько я знаю, всех, кого поддерживал и выдвигал Бухарин или его товарищи по процессу на протяжении двадцати лет, постигла такая же судьба.
Я помню, каким разительным контрастом явилось для меня посещение в 1932 году завода Форда в Антверпене, где я познакомился с директором и мог наблюдать его стиль работы. Он принял меня в своей застекленной конторке, расположенной в самом центре производства. Для меня уже один вид его рабочего места был достаточно красноречив. Вместо заваленного бумагами, планами, чертежами и запечатанными пакетами стола, типичного для любого советского директора, я увидел чистый стол с одним блокнотом. Сам директор был спокоен и весел. Во время нашей беседы он спокойно сидел за столом, лишь время от времени отдавая короткие распоряжения по телефону. Для человека, воспитанного в советской действительности, было просто невероятно наблюдать работу фабрики в такой спокойной обстановке. Я ушел от него с чувством глубокого уважения к американской системе.
В другом случае мне было поручено показать парижский завод Ситроена Оболенскому‑Оссинскому, потомку старинного княжеского рода Оболенских и одновременно старому большевику. Это был широко эрудированный человек, который первым высказался за создание советской автомобильной промышленности. Господин Ситроен проявил интерес к нашим планам и их первым результатам. Оссинский повторил последние хвастливые заявления пятилетнего плана. «Один наш завод в Горьком, – улыбаясь, заявил он, – будет выпускать больше автомобилей, чем все ваши заводы».
Тактичный ответ господина Ситроена сводился к следующему:
– Меня восхищают ваши усилия, но, мне кажется, что столь высокая концентрация производства потребует исключительно высокой технической эффективности, бесперебойного поступления сырья и материалов. Пока таких условий нет, я бы считал более разумным построить несколько заводов меньшего размера. Управление гигантскими предприятиями – очень сложная проблема.
Этот умный капиталист и опытный инженер был абсолютно прав, и он это знал. Наше некритическое использование американского опыта строительства огромных предприятий в принципиально иных условиях часто приводило к плачевным результатам. После первых неудачных результатов Сталин изменил свое мнение: то, что раньше считалось прогрессивной «американской системой», стало преступной «гигантоманией». Нашлись и козлы отпущения, на которых взвалили ответственность за допущенные им ранее ошибки.
Я больше не встречал Оссинского. Он стал директором Центрального статистического управления, а потом был арестован. Как и все, кто верно служил республике в первый ее период, он вдруг оказался «врагом народа».
В одно из своих посещений московского автомобильного завода Орджоникидзе увидел подготовленный на экспорт сияющий грузовик. Я настоял на том, чтобы грузовики, идущие на экспорт, имели более элегантную отделку, чем остальная масса, предназначенная для внутреннего рынка.
– Вся продукция должна быть такого качества! – заявил он Лихачеву, как будто для этого просто было достаточно одного его приказа.
– Будет исполнено, – не моргнув глазом ответил Лихачев.
Конечно, ничего не было и не могло быть исполнено на том оборудовании, которое имелось в цехах, и при постоянной погоне за количеством лозунг того же Орджоникидзе – «Всегда опережать план!» – делал это невозможным.
Мне сообщили об этом имперском указе как раз в то время, когда я занимался родственной проблемой. Наши трехтонки так понравились персам, что они стали наращивать кузова, увеличивая их грузоподъемность до пяти‑семи тонн. Это стало возможным потому, что, принимая во внимание состояние русских дорог, мы заложили в конструкцию полуторный запас. И все же наша модель была слишком мощной и тяжелой. Я предложил некоторую модификацию, которая дала бы нам более экономичную машину с грузоподъемностью пять‑шесть тонн, в два раза больше наших рекламных параметров. Но это потребовало бы повышения уровня организации всего производства и точности обработки деталей на некоторых участках.
Вооружившись письмами персидских водителей наших грузовиков, я без труда убедил Лихачева и его шефа Михаила Кагановича, брата Лазаря Кагановича. В журнале «За рулем» была опубликована моя статья по этому вопросу. Однако Орджоникидзе отодвинул все в сторону со словами: «Нет! Лучше подождать, пока мы построим новый завод. Деньги и трудовые ресурсы у нас всегда найдутся». Он думал, что одним своим приказом может увеличить выпуск грузовиков, но не сумел оценить предложения о модернизации производства и создания на этой основе новой модели. Короче говоря, он предпочитал растрачивать капитал на строительство ненужных новых заводов, а не повышать технический уровень существующих.
Как я уже говорил, мы продолжали одновременно с нашими грубыми грузовиками поставлять в Монголию и Синьцзян лимузины и другие легковые автомобили фирм «Воксхолл» и «Форд». Контейнеры, отправленные Фордом из Нью‑Йорка, проделывали путь в несколько тысяч миль до Ленинграда или Одессы, а оттуда почти еще столько же по железной дороге через Сибирь и Киргизию. В Верхнеудинске сияющие лаком и хромом «форды» извлекались из контейнеров и по грязным дорогам через многочисленные речки и болота доставлялись в Улан‑Батор.
Монгольское правительство распределяло их среди высокопоставленных функционеров народной партии. Все они, как правило, были заядлыми охотниками и скоро нашли довольно оригинальное применение этим чудесам инженерной мысли. Шофер гнал машину на полной скорости по бескрайней степи, а седок, стоя во весь рост, стрелял зайцев и птиц, которые попадались на дороге. От такого жестокого обращения машины быстро приходили в негодность, и нам приходилось поставлять огромное количество запасных частей, на что уходили месяцы.
Совсем другие проблемы возникали в более цивилизованных Турции и Персии. Торговля с этими странами требовала большей гибкости и быстроты. Мы справлялись с этим только за счет усовершенствования наших методов работы. В России мы могли позволить себе продавать автомашины без запасных частей и заставлять покупателя месяцами ждать их. В Турции и Персии то, что не могли поставить мы, тут же поставляли другие, мы оказывались в проигрыше и теряли своих клиентов. На совещании директоров трестов с участием Розенгольца я предложил создать склады запасных частей в Ашхабаде, Баку и Одессе, что позволило бы организовать быстрое снабжение запасными частями, но чиновники наркомата оказали сопротивление, которое оказалось непреодолимым.
Я выступал очень резко, но мои аргументы были встречены ледяным молчанием, и предложение было отклонено. Розенгольц, который до этого был настроен ко мне очень дружески, вдруг стал относиться ко мне с неприязнью. Еще бы, я позволил себе критиковать бюрократию! Этого он стерпеть не мог. Он принял это слишком близко к сердцу – как нападку на иерархию, в которой он занимал не последнее место.
Отношение Розенгольца ко мне становилось все более прохладным. Его аппарат быстро уловил это, и мне стало работать еще труднее. Мои заявки на технических специалистов и докладные оставались без внимания. Я знал, что Розенгольц получил мое письмо, но он по два месяца не отвечал на него, хотя мы встречались почти каждый день. Видя такое отношение, я сам стал напоминать ему о своих проблемах. Проработав два года в «Автомотоэкспорте», я отказался от мысли занять какое‑то место в руководящем эшелоне внешнеторговой иерархии. Политическая обстановка и партийная жизнь настолько опротивели мне, что мне вновь захотелось найти себе какое‑то тихое занятие. Я снова стал надеяться, что с помощью Генштаба смогу попасть в авиационную академию. И когда наконец Розенгольц отпустил меня и мы прощались, я чувствовал к нему почти дружеское расположение. Никто из нас не знал, что это было наше последнее рукопожатие.
В то время Розенгольц был чуть старше пятидесяти лет – широкоплечий красивый еврей, с массивной челюстью и железной волей. Я был знаком с его дочерью от первого брака, девушкой, которая внешностью и характером во многом походила на отца. Случилось так, что мы встретились в санатории в Гагре в 1935 году, где она остановилась по пути на виллу друга своего отца Лакобы. В тот вечер мы танцевали с ней на веранде санатория, и мне показалась она очень напряженной и неестественно веселой. Позже мне рассказали, что у нее были сложности в семейной жизни. Через два дня пришло сообщение, что она застрелилась.
Ее отец вел отшельническую жизнь в правительственном доме недалеко от Кремля, посвящая все свои вечера работе. Он был сильным руководителем и прирожденным бюрократом, умевшим употреблять власть, и в тот период, когда я знал его, он был безоговорочно предан Сталину. Однако он знал Троцкого и в 1923–1928 годах принадлежал к оппозиции, пока она имела шансы на успех. С тех пор он служил Сталину пунктуально, без малейших сомнений и колебаний.
Не так давно он женился на молодой женщине, которая работала в его аппарате, веселой, рыжеволосой, с весьма поверхностным образованием, воспитанной в религиозной семье. Напуганная накатывающимся валом репрессий, она дала ему ладанку‑талисман, который был найден у него при аресте и фигурировал на третьем московском процессе. То, что было знаком внимания и беспокойства напуганной и дезориентированной женщины, стало объектом насмешек сталинских прокуроров.
Его последними словами на процессе, после того как он сам заклеймил себя как гнусного предателя, были: «Да здравствует Сталин!» На следующий день его расстреляли.

33. «ЖИЗНЬ СТАЛА ВЕСЕЛЕЙ, ТОВАРИЩИ»


За три года, которые я проработал в Москве, произошли самые важные изменения в политике Сталина с момента его прихода к власти. Именно в 1933–1935 годах была определена судьба Советского государства и в значительной степени современная европейская история, хотя мы тогда об этом не подозревали. Эти перемены не были поняты ни иностранными корреспондентами, ни заезжими литераторами. Они просто не могли быть поняты людьми, находившимися за пределами узкого круга руководителей большевистской партии. Поэтому я хочу посвятить отдельную главу этим изменениям и тому влиянию, которое они оказали на взгляды и чувства.
Давайте вернемся в 1933 год.
Лишь ценой больших усилий Сталину удавалось преодолеть последствия голода 1931–1932 годов, который последовал за принудительной коллективизацией. Во время этого голода Сталин понял, что это напрямую затрагивало вопрос о его лидерстве. Еще один неурожай может означать для него катастрофу. Весной 1933 года вся энергия партии была направлена на весенний сев. На село были направлены тысячи коммунистов. ОГПУ неустанно трудилось над выявлением неверящих и недовольных. Нервы у всех были напряжены до предела, но кампания увенчалась успехом.
К лету стали поступать сообщения о хороших видах на урожай, и напряжение в партии спало. Многие сомневавшиеся начали думать, что, несмотря на авторитарные методы Сталина, – а может быть, и благодаря им, – страна в конце концов преодолеет трудности. Я сам с надеждой следил за улучшением экономического положения. Как и ожидалось, первые признаки улучшения жизни стали заметны сначала в Москве: в магазинах постепенно стали появляться давно забытые деликатесы, стало легче купить одежду, хотя, разумеется, от этого выигрывали в первую очередь те, у кого был полный кошелек.
Настроения в партии уже давно не были такими оптимистичными. Мы надеялись, что успехи в области экономики позволят ослабить партийный режим, положить конец репрессиям. Нам хотелось единства в партии и мира в стране. Этого требовала и международная обстановка, и внутреннее положение. Вместо пролетарской революции в Германии, которая предсказывалась советскими лидерами, к власти пришли нацисты. Германия вооружалась без каких‑либо помех со стороны Англии и Франции, и было похоже, что свое оружие она может обратить против нас. Советский народ должен быть готов к войне, – говорилось все чаще с трибун. Но для этого нужны были не только слова. Для этого требовалось примирение как внутри самой партии, так и партии с народом. Такая линия способствовала бы росту производства, укреплению морали и росту авторитета власти в стране. Это также облегчило бы нам сближение с демократическими странами на основе политики «коллективной безопасности», провозглашенной Литвиновым.
Эта линия постепенно стала реализовываться. Многие большевики, ранее исключенные из партии за оппозиционные взгляды, были восстановлены в членстве. Тысячи из них вернулись на производство. Нарком тяжелой промышленности Орджоникидзе, к примеру, даже назначил некоторых из них на ключевые посты в наркомате.
Важную роль в этих переменах играл Сергей Киров, член Политбюро и секретарь Ленинградского обкома партии. Ему удалось частично оживить прежний дух либерализма, что позволило Ленинграду стать в своем роде по‑настоящему культурным и научным центром страны. В своей области он, насколько мог, проводил политику «примирения». В то же время в Политбюро он был верным сторонником «генеральной линии» Сталина, и это снимало любые сомнения в его коммунистической убежденности. Все это в сочетании с организаторскими способностями и замечательным ораторским даром – здесь он уступал только Троцкому – скоро сделало его выдающимся пропагандистом политики примирения.
В числе восстановленных в партии старых большевиков были Каменев и Зиновьев. Как показатель того, до каких пределов Сталин был готов следовать политике примирения, рассматривалось то, что обоим им была дана возможность выступить на очередном съезде партии в феврале 1934 года. Всюду оживились дискуссии, стал спадать страх перед ОПТУ. Киров активнее других выступал за ограничение деятельности карательных органов. Было хорошо известно, что в 1933 году Сталин предлагал расстрелять Рютина, оппозиционера, который выступил с программой, открыто требовавшей смещения Сталина. Киров убедил членов Политбюро не проливать кровь товарища только за то, что он придерживался иного мнения. Сталин утверждал, что в программе Рютина содержался призыв к его убийству, но он не стал настаивать на своем и уступил Кирову, жизнь Рютину была пока сохранена. Известно также, что, когда в 1934 году ОГПУ выявило «террористические» настроения среди молодых рабочих и студентов, Киров выступал за умеренное отношение к ним, считая, что вся их «заговорщическая» деятельность не пошла дальше молодой горячности.
На съезде партии в феврале 1934 года Кирова встретили овацией. Окончание его выступления съезд приветствовал стоя. В кулуарах съезда даже велись разговоры о том, не была ли овация Кирову более бурной и продолжительной, чем Сталину. Киров был избран одним из секретарей ЦК, а это означало, что он переедет в Москву и будет работать в центральном партийном аппарате рядом со Сталиным. На большом митинге, состоявшемся на Красной площади в честь съезда, Киров выступал от имени делегатов. Его пламенная речь была настоящей одой наступающему новому времени и вызвала огромный энтузиазм участников митинга.
Сталин, похоже, разделял взгляды Кирова на примирение, которые тот так ярко отстаивал в своих выступлениях. И он пошел дальше в этом направлении, объявив о подготовке новой конституции, которая, по его словам, должна была стать «самой демократической в мире». В состав конституционной комиссии вошли бывшие лидеры оппозиции Радек, Бухарин и Сокольников. Нам казалось, что годы раздоров и репрессий остались позади. Наступала новая эра.
Сейчас невозможно сказать, в какой момент Сталин испугался последствий такого курса. Растущая популярность Кирова, несомненно, его тревожила. У него не было иллюзий относительно истинных чувств тех, кто ежедневно хором прославлял его. Он начал опасаться, что новая политика демократизации рано или поздно потребует новых лидеров. Может встать вопрос о целесообразности сохранения неограниченной власти и самого кремлевского диктатора. Не придется ли ему, кто олицетворял жесткость и подавление, по мере развития этого более человечного режима уступить место другим лидерам? Киров персонифицировал именно эту опасность.
Признаки недовольства Сталина Кировым стали заметны в высшем эшелоне партии вскоре после съезда. Его не приглашали на некоторые заседания Политбюро, а сам переезд в Москву постоянно откладывался. Под предлогом того, что ленинградские дела требовали постоянного внимания Кирова, Сталин фактически девять месяцев оттягивал его переезд в Москву, где его ждал пост секретаря ЦК. Однако влияние Кирова росло, и на Пленуме ЦК в ноябре 1934 года он выступил с новыми предложениями по углублению процесса примирения, которые были встречены аплодисментами. Снова встал вопрос о его переезде в Москву, и Пленум счел его как безотлагательный. Киров возвращался в Ленинград только для того, чтобы сдать дела своему преемнику.
Через несколько дней, 1 декабря 1934 года, Киров был убит в коридоре Смольного молодым коммунистом по фамилии Николаев.
Весть об этом потрясла партию. Мы задавались вопросом, кому была нужна смерть видного лидера партии, выступавшего за примирение? Было немыслимо, чтобы какая‑то группировка в партии преследовала такую цель. Нам было сказано, что Николаев был агентом «фашистской державы» и получал деньги от иностранного консула в Ленинграде. На основе этих сообщений и в порядке возмездия сто четыре антисоветских «заговорщика», которые находились в тюрьмах задолго до убийства Кирова, были расстреляны. Эта вспышка террора потрясла многих. Меня наполнял ужас от того, что Сталин, видимо, был в состоянии ярости и паники. Но я надеялся, что эта расправа не является предвестником новой волны террора. Не было никаких оснований отказываться от политики примирения из‑за одного террористического акта.
Через несколько дней нас пригласили на собрание в райком партии. Сначала я думал, что это будет обычный траурный митинг, на котором ораторы будут отдавать должное покойному лидеру и вспоминать о его делах. Я вошел в зал вместе с директором Института философии Абрамом Пригожиным. В свое время он имел «грех» поддержать то ли Зиновьева, то ли какого‑то другого лидера оппозиции, но об этом уже все забыли, по крайней мере он так думал.
В зале чувствовалось необычное напряжение. Руководители районной партийной организации в президиуме собрания выглядели очень мрачными и явно нервничали. Я отнес это за счет важности предстоявшей церемонии, но было предчувствие чего‑то еще более тревожного. Секретарь райкома начал свое выступление очень напряженно, я подумал, что гибель Кирова произвела на него глубокое впечатление. Но, лишь вскользь сказав о заслугах Кирова, он неожиданно заговорил совсем о другом. Мы слушали с изумлением.
– В партии нужна бдительность и еще раз бдительность… В наших рядах находятся тысячи замаскировавшихся врагов…
Что же теперь будет?.. Мы думали, что все это уже закончилось.
– Товарищ Сталин лично провел расследование убийства Кирова, – продолжал нагнетать обстановку докладчик. – Он подробно допросил Николаева. Лидеры оппозиции вложили оружие в руку Николаева!
Тут же мы узнали, что пятнадцать молодых коммунистов, которые обвинялись в поддержании контактов с Николаевым, были незамедлительно расстреляны вместе с ним, а бывшие лидеры оппозиции Зиновьев и Каменев были осуждены в закрытом порядке и находились в тюрьме.
Нам стало ясно, что это значило. Примирение закончилось. Начался новый террор. Я взглянул на своего друга Пригожина, он сидел белый как стена. После первого выступающего последовали другие.
– Центральный Комитет должен быть беспощадным – партию надо очистить… нужно разобраться с каждым членом партии, – звучало из уст многих выступающих.
Никто уже не упоминал версию о «фашистском агенте», на основании которой уже было расстреляно много народа. Никто не говорил, что Киров выступал как раз за то, чего добивалась оппозиция. Каждый оратор старался переплюнуть своих коллег в разоблачении оппозиции и требовании беспощадной расправы. Во всем этом чувствовалась какая‑то принудительность, и за всем этим, на наш взгляд, стоял страх. Страшно было подумать о возможных последствиях такой политики. Это означало войну в партии против всех, кто когда‑либо был не согласен со Сталиным. Оставалось только надеяться, что припадок ярости и паника у него пройдут.
Когда мы вышли на улицу, Пригожин был бледен как смерть, его колотила дрожь.
– Со мной все кончено. Никто не спасется, – твердил он. Через три дня он зашел ко мне на квартиру.
– Меня исключили из партии, – сообщил он. – Я потерял работу, в моих лекциях нашли отклонения. Я не знаю, что делать. Каждый день я жду, что за мной придут. Что станет с моей женой и ребенком?
Меня после его горестных речей охватило чувство отчаянной беспомощности. Что я мог сказать? Я предложил ему попытаться найти себе работу где‑нибудь подальше от Москвы.
– Чем дальше ты будешь отсюда, тем лучше будут твои шансы. Я не знаю, что он сделал. Больше я его никогда не видел.
Когда я попытался позвонить ему, то мне сказали, что телефон отключен.
Партию мели железной метлой, тысячи людей были обречены. Во всей огромной стране не было уголка, где можно было бы спрятаться. Все, кто когда‑либо голосовал за оппозицию или симпатизировал ей, были поставлены под удар. Чтобы оправдать эту волну террора убийством Кирова, прежних лидеров оппозиции Каменева и Зиновьева, этих сломленных и деморализованных трусливыми раскаяниями людей, заставили заявить о том, что они берут на себя «моральную ответственность» за убийство Кирова. Им было сказано, что они должны принести такую жертву ради партии, для того, чтобы оказать сдерживающее воздействие на своих сторонников и объединить партию перед лицом террористической угрозы.
В этом не было ничего особенно нового. Правда уже давно была подчинена интересам партии. Они просто сделали то, что от них требовалось, неизвестно только, под каким нажимом. Эти первые, пока еще довольно робкие «признания» своей ответственности за преступление, которое разрушило их собственные надежды и было выгодно только Сталину, стали первым шагом на долгом пути, по которому Сталин и ОГПУ повели страну к последующим «московским признаниям». Они, как известно, вскоре потрясут весь мир.
В некоторых районах целые группы населения были подвергнуты высылке для очистки оставшихся от «враждебных элементов». Только из Ленинграда в концлагеря на Волге и в Сибири было выслано до ста тысяч человек. Железнодорожные станции неделями были забиты этими несчастными жертвами нового террора.
Никто не решался обсуждать то, что происходило. Мы молча встречали новости о той судьбе, которая выпадала на долю наших друзей и знакомых. Я помню, что на следующий день после партийного собрания Розенгольц сообщил мне об аресте директора импортного объединения точного машиностроения Герцберга. С Герцбергом мы занимались иностранным языком у одной и той же преподавательницы. Она его постоянно хвалила – несмотря на занятость, он никогда не пропустил ни одного занятия. И теперь она была крайне удивлена – в назначенное время его не было в кабинете, где она давала ему уроки. Что могло случиться? На следующий день она была удивлена еще больше. Но с моей стороны было бы неосторожным посвящать ее в суть произошедшего. Любое упоминание о проходившей чистке было неосторожностью и могло вызвать эмоциональную реакцию. Наконец, когда были опубликованы списки приговоренных вместе с Зиновьевым и Каменевым и Герцберг оказался в числе осужденных, наша учительница узнала правду о судьбе своего самого способного ученика.
Помнится, через несколько дней после того собрания в райкоме наша партийная ячейка в «Автомотоэкспорте» получила закрытое письмо Центрального Комитета ВКП(б). Это был настоящий «гимн ненависти». Составленное в злобном тоне, оно содержало прямой призыв к новым репрессиям. Из этого письма мы узнали, что после начала чистки тысячи коммунистов уничтожили свои партбилеты и перешли на нелегальное положение, многие уехали подальше в глубинку, другие пытались бежать за границу. Авторам письма, видимо, не приходило в голову, что они описывали картину триумфа контрреволюции – именно так все происходило, когда были перед началом 20‑х годов свергнуты советские режимы в Венгрии и Баварии. Но они твердили о том, что партия полна предателей и чистку надо проводить с удвоенной силой.
Сейчас кажется странным, что тогда мы не понимали смысла происходящего. Сталин уничтожал старую гвардию большевиков, служившую основой советского режима. Думаю, что идея физического уничтожения своих соперников возникла у него после того, как в июне 1934 года Гитлер устроил свою кровавую чистку, когда его противников убивали без суда там, где их находили. Эта акция Гитлера оказалась успешной не только с внутренней точки зрения, но она не вызвала отвращения или бойкота со стороны цивилизованного мира. Еще несколько лет государственные деятели Англии и Франции продолжали относиться к Гитлеру с уважением. Говорили, что, когда Литвинов предупредил Сталина о том, что массовые казни оттолкнут сочувствующих коммунизму в демократических странах и затруднят осуществление политики «народного фронта», тот ответил: «Ничего, проглотят?»
В те трудные и напряженные дни 1935 года нам было трудно понять, что Сталин встал на путь тоталитарной контрреволюции потому, что он полностью контролировал прессу и все каналы распространения информации. После смерти Кирова газеты были заполнены похвалами в адрес покойного и выражениями скорби, которые фактически превосходили все, что говорилось после смерти Ленина. Двенадцать дней после гибели Кирова все газеты от первой до последней строчки были посвящены жизни и смерти любимого лидера. Выходившие с траурной каймой газеты рассказывали о том, какая скорбь охватила всю страну, наших лидеров и больше всех убитого горем товарища Сталина.
В это же время или чуть позже мы узнали, что убийца Кирова, Николаев, был известен ОГПУ как неврастеник, проявлявший террористические наклонности. Он открыто грозил убийством партийным бюрократам. Сталин решил, что ленинградское ОГПУ не справилось со своими обязанностями, и все местные руководители были отданы под суд. Один из них был осужден на десять лет лишения свободы. Об этом нам тоже говорилось, но все это тонуло в море обвинений против оппозиции и предателей партии, которые «вложили оружие в руку Николаева». Двумя инструментами диктатора, страхом и пропагандой, Сталин сумел подавить мнение всей партии.
В этой атмосфере мрака и смятения мы не разглядели, что Сталин был единственным, кому была выгодна смерть Кирова, который пользовался в партии достаточно сильной поддержкой, чтобы оказывать ему сопротивление. Мы не заметили, что такая небрежность ОГПУ в охране высших руководителей партии была беспрецедентной. Мы не обратили внимания, что приговоры руководителям ленинградского ОГПУ были удивительно мягкими в сравнении с бессудной казнью ста четырех арестованных, которые были абсолютно непричастны к убийству, или шестнадцати коммунистов, из которых все, кроме трех человек, отрицали всякую осведомленность о «заговоре». Что же касается руководителей ОГПУ, то они даже не были в тюрьме, их перевели на руководящую работу в концлагеря, то есть просто понизили в должностях.
От нашего внимания также ускользнула абсурдность попытки направить возмущение и гнев по поводу убийства Кирова на лидеров оппозиции. Киров был единственным членом Политбюро, на которого могла рассчитывать оппозиция как последовательного сторонника политики примирения, которая давала им шанс вернуться в партию и участвовать в строительстве социалистического государства.
На базе приведенных фактов нельзя утверждать, что Сталин спровоцировал убийство Кирова. Хотя вполне возможно, что ленинградское ОГПУ проявляло халатность с молчаливого согласия Хозяина. Вряд ли он мог дать прямое указание на этот счет Ягоде, возглавлявшему тогда всесильное ОГПУ. Скорее Ягода мог пожаловаться Сталину, что либерализм Кирова затрудняет работу ОГПУ по недовольным элементам в ленинградской партийной организации и создает трудности в организации его охраны. По распоряжению Кирова были освобождены из‑под стражи несколько подозреваемых только потому, что против них не было достаточно доказательств. Вот и сейчас, например, в ленинградской партийной организации есть один молодой коммунист, близкий к Николаеву, который критикует политику партии и оправдывает терроризм.
Сталин мог дать весьма глубокомысленный ответ: «Если Киров настаивает, то пусть все так и остается…»
Последующие признания Ягоды о его деятельности как тайного сталинского отравителя и убийцы – возможно, единственные правдивые показания на процессе – создают уверенность в том, что он сделал бы необходимые выводы из такого замечания Сталина.
Такое объяснение непонятной халатности, проявленной ОГПУ в организации охраны инициатора политики примирения и единственного реального соперника Сталина в борьбе за власть после Троцкого, кажется мне вполне правдоподобным. Совершенно очевидно, что смерть Кирова явилась той вехой, которая отмечала начало конца коммунистической партии наступление самой кровавой в истории контрреволюции [Некоторые читатели неизбежно подумают, что этот мой вывод продиктован личной ненавистью к Сталину. В этой связи я хотел бы подчеркнуть, что независимый историк‑социалист Борис Николаевский, пользующийся международным авторитетом, не имеющий оснований для личной неприязни к Сталину, пришел после глубокого изучения этого вопроса к точно таким же выводам. Информированные читатели знают, что я цитирую одного из самых эрудированных и беспристрастных историков революционного движения:


«Состоявшийся в феврале 1934 года съезд партии решил, что Киров должен стать ведущим партийным лидером, олицетворяющим новый курс партии. С учетом этого он должен был переехать из Ленинграда в Москву и возглавить основной политический отдел ЦК. Для Сталина это могло означать только одно – начало конца его эры…
Основную опасность для Сталина представляла угроза утраты контроля за партийным аппаратом, и Киров персонифицировал эту угрозу убийство Кирова и его последствия составляют одну из наиболее важных и одновременно самых темных и загадочных страниц в истории большевизма…
Одна вещь представляется несомненной: Сталин был единственным человеком, которому убийство Кирова принесло пользу. (Уолтер Дьюранти считает, что личная диктатура Сталина началась после убийства Кирова.) Теперь уже невозможно было ограничить его власть какими‑либо правовыми или внутрипартийными нормами. И теперь Сталин начал подготовку к ликвидации своих оппонентов внутри партии, особенно тех, кто выступал за примирение и соглашение с демократиями…» {Журнал «Новый лидер», 23 августа 1941 года.].

Этот процесс был непонятен иностранным наблюдателям еще и потому, что, проводя политику кровавых репрессий внутри правящего режима, Сталин открыто не отказался от «политики примирения» в стране в целом. Наоборот, он использовал эту политику или ее видимость как прикрытие для систематического уничтожения партийно‑государственных кадров, которые сопротивлялись установлению тоталитарной власти. Он должен был на кого‑то опереться, и он нашел поддержку в широких слоях политически неискушенного населения. Наиболее символично эта ситуация отразилась в том, что к моменту торжественного провозглашения «самой демократической в мире» конституции наиболее способные ее авторы были брошены в тюрьмы без суда и вскоре расстреляны.
Хороший урожай и улучшение положения с продовольствием способствовало успешному осуществлению этого маневра. В начале 1935 года были отменены хлебные карточки и хлеб стал свободно продаваться. Чтобы еще больше укрепить свои позиции, Сталин разрешил колхозникам иметь приусадебные участки и домашних животных. Им также было разрешено продавать излишки своего производства на рынке.
В это же время Сталин наводнил страну всякого рода наградами, почетными званиями и премиями. Полярные исследователи и стахановцы получали звания Героев Советского Союза. В армии были восстановлены офицерские звания и привилегии, были введены маршальские звания. Военнослужащие, инженеры, рабочие и колхозники награждались орденами Красной Звезды, Ленина, Красного Знамени, Трудового Красного Знамени. Были учреждены почетные звания народного артиста, заслуженного артиста, заслуженного деятеля науки, которые присваивались представителям интеллигенции. В результате, начав разрушение партии, Сталин одновременно приобрел себе довольно много сторонников, которые были обязаны ему своим новым положением в жизни.
В одном из своих выступлений диктатор провозгласил: «Жить стало лучше. Жить стало веселей, товарищи». Все подхватили это высказывание. Пресса была заполнена хвалебными статьями по поводу новой конституции. Она должна была явить собой торжество человеческого разума. Она гарантирует свободу слова и печати, всеобщее и равное избирательное право, защиту от произвольных арестов. Она даже гарантировала право на труд. Ее называли «монументом сталинской мудрости» и сравнивали с Девятой симфонией Бетховена. Сталин в интервью Рою Хендерсону заявил, что на выборах по новой конституции «списки кандидатов будут выдвигаться не только коммунистической партией, но и любыми другими общественными организациями вне ее».
Реальный смысл сталинской «демократии» и ее практическое применение показали первые же выборы. Избиратели, которые приняли на веру все содержавшиеся в конституции обещания, оказавшись в кабинах для тайного голосования, к своему удивлению, обнаружили в бюллетене имя только одного кандидата. Этот единственный кандидат часто был поддержан не только коммунистической партией, но и различными «общественными организациями» и т. п.; так Сталин реализовал то, о чем хвастливо заявлял Рою Хендерсону. Более того, новый раунд чистки партии почти совпал с выборами в новый «демократический парламент». Многие кандидаты, которых до этого всячески превозносила пресса, были арестованы ОГПУ, а их имена в бюллетенях в последний момент заменены. Избиратели были вынуждены голосовать за неожиданных или совершенно неизвестных им лиц. Другие кандидаты хотя и были избраны, но тоже оказались в тюрьме еще до первого заседания нового парламента – в этих условиях идея парламентской неприкосновенности выглядела насмешкой, – и избиратели обнаруживали, что единственный депутат, которого они избрали, был лишен возможности представлять их.
После первой сессии Верховного Совета чистка продолжалась, и на второй сессии депутаты обнаружили, что около четверти из всего депутатского состава все в промежутке между сессиями были арестованы. Никто не позаботился о проведении дополнительных выборов с целью заполнения образовавшихся «вакансий» – это было бы пустой тратой времени.
На первой сессии для руководства работой парламента был избран президиум, но ко второй сессии некоторые члены этого президиума также таинственно исчезли. Никто не стал объяснять причину их отсутствия, а председатель как ни в чем не бывало предложил список кандидатур для «пополнения президиума». В атмосфере сгущавшегося страха все депутаты молчаливо согласились не обсуждать причины отсутствия своих коллег. Что же касается оставшихся депутатов, то это, наверное, первый случай в истории, даже с учетом первоначальных достижений Гитлера в этом плане, когда пятнадцать процентов депутатского корпуса составляют высокопоставленные деятели тайной полиции – в данном случае начальники различных органов и подразделений ОГПУ.
Вот таким образом был услышан «голос народа». Так Сталин консолидировал свою тоталитарную власть. Американцы должны помнить об этом, когда они слышат сообщения о проведении «демократических выборов» в странах, «освобожденных» советской армией. Нет никаких оснований полагать, что их процедура намного отличается от описанной выше.
В зарубежных либеральных кругах, симпатизировавших Советскому Союзу, новая конституция имела шумный успех. Она придала дополнительную привлекательность политике «народного фронта» и вызвала известное доверие к жестам Сталина, направленным на установление союза с демократиями против Гитлера.
Однако внутри партии многие понимали, что конституция использовалась главным образом как витрина, но все же надеялись, что ее принятие может положить конец террору, последовавшему за убийством Кирова. В то время мы еще не понимали, что сама политика «примирения» и маскарад с «демократией» были в руках Сталина всего лишь уловкой, с помощью которой он устранил своих соперников в руководстве партии, реальном правительстве страны, и установил режим личной диктатуры. В истекшие шесть лет эта «самая демократическая в мире» конституция служит циничным камуфляжем для наиболее совершенной тоталитарной тирании в мире. Мне кажется, что иностранные наблюдатели все еще не понимают этого.

34. СТАЛИН, КАКИМ Я ЕГО ЗНАЛ


Описывая эти годы в России, я старался воздерживаться от высказываний о личности Сталина, если это выходило за рамки моей собственной истории. Мои отношения были главным образом с режимом, а не с человеком. Однако после 1941 года, когда Гитлер отверг отчаянные попытки Сталина добиться мирного урегулирования и тем самым вынудил его пойти на союз с демократиями, в Англии и Америке стало модно не только прощать грубую силу его характера, но даже восхищаться ею. Это большая ошибка, и я думаю, будет полезно, если я расскажу о том, как он виделся тем людям, которые работали с ним долгие годы и в награду получили смертный приговор.
Я много раз встречался со Сталиным и видел его на протяжении тринадцати лет не только на парадах и перед восторженной публикой, но и за работой в кабинете. Я также был дружен с братом его второй жены и единственным человеком, которому он доверял, Павлом Аллилуевым. От Павла я постепенно узнал горькую судьбу его сестры, ее замужества и смерти в 1932 году, загадочность которой породила столько слухов. У меня также были дружеские отношения с несколькими секретарями Сталина, а с одним из них некоторое время жил в одной комнате. Теперь этого человека уже, возможно, нет в живых, но я точно этого не знаю и не могу раскрыть его имя. Мы часто и доверительно говорили с ним о Сталине и обо всем, что было с ним связано. Например, я заранее, еще до того как это стало известно партии, узнал, что принято решение об изгнании Троцкого.
Я говорю об этом не потому, что считаю, что слухи, даже из первых уст, могут заменить личные впечатления, а для того чтобы показать, что мои личные впечатления подкрепляются многочисленными свидетельствами моих знакомых, которые были близко с ним связаны. Мне трудно отделить сведения, полученные из бесед с этими людьми, от моих собственных впечатлений, с которыми они тесно связаны. Мне кажется, что я достаточно хорошо знаю этого человека, и не буду утверждать ничего, в чем сам не уверен.
Впервые я увидел Сталина в 1922 году на Четвертом конгрессе Интернационала Тогда это был еще простой смертный и он отнюдь не считался выдающимся деятелем партии или советского правительства Он был одним из секретарей Центрального Комитета партии, то есть занимал второстепенный пост, носивший в известной степени технический характер, однако скоро он сумел превратить этот пост в такое сосредоточие власти, которое не снилось русским царям. Но в то время нам, конечно, не могло прийти в голову, что секретарь ЦК, даже старший из трех секретарей, занимавший к тому же второстепенный правительственный пост комиссара Рабоче‑крестьянской инспекции, может через два года стать ведущей политической фигурой, а через десять лет почти божеством. Его относительная малозначительность была очевидна для всех участников конгресса В то время как такие ведущие лидеры, как Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Радек, Раковский и еще с полдюжины других, были постоянно окружены делегатами из различных стран, а их выступления слушали с огромным вниманием, Сталин всегда ходил один.
Я увидел Сталина как раз в тот момент, когда он выходил из Георгиевского зала, где проходил конгресс. На нем была серая военная шинель, сапоги и гимнастерка полувоенного покроя. Он уже спускался по лестнице, когда к нему подбежал какой‑то мелкий служащий из аппарата Коминтерна и задал какой‑то вопрос. Я сидел в нескольких шагах, курил и наблюдал за делегатами конгресса. Служащий Коминтерна был очень мал ростом и, как это часто бывает у низкорослых людей, компенсировал этот недостаток чрезмерной активностью. Сталин и сам был невысок, но этот клерк доставал ему только до плеча. Сталин, возвышаясь над своим собеседником, спокойно слушал, иногда кивал или вставлял одно‑два слова. Маленький человечек прыгал вокруг Сталина, дергал его за рукава, за лацканы и пуговицы и безостановочно говорил, что даже у меня стало вызывать раздражение. Но что привлекло мое внимание и заставило запомнить эту сцену, было удивительное терпение, с которым Сталин слушал своего собеседника. Я подумал, что он, должно быть, идеальный слушатель. Он уже собирался уходить, но вместо этого в течение почти часа спокойно слушал собеседника, был так нетороплив и внимателен, как будто у него был неограниченный запас времени и он мог без конца слушать этого маленького суетливого клерка. В его манере было что‑то монументальное.
Первое впечатление навсегда осталось в моей памяти. Это было впечатление о человеке какой‑то удивительной стабильности и уверенной силы. Терпение – довольно редкая черта у людей дела. Она редко сочетается с «капризностью», «нелояльностью», «грубостью» и опасной жаждой власти – как раз теми четырьмя чертами характера, которые Ленин отметил у Сталина в своем предсмертном письме к съезду партии, известном как его «завещание».
В реальной жизни Сталин сильно отличается от его ретушированных фотографий, которые доносят его облик до мира. Он более груб, прост и меньше ростом. У него лицо землистого цвета, изрытое оспой. Черные волосы начинают седеть, проблески седины заметны в его усах и густых бровях. У него темно‑коричневые, иногда кажущиеся карими, глаза. Его лицо никак не отражает его мысли. На мой взгляд, в нем есть какое‑то сочетание тяжести и угрюмости. Он не похож ни на европейца, ни на азиата, но представляет собой какую‑то смесь этих двух типов.
Полувоенный костюм, в котором я впервые его увидел, стал постоянной одеждой, пока наконец не превратился в нынешнюю внушительную форму маршала. Для этого могло быть несколько причин. Одна, я думаю, заключается в его комплексе власти. Из‑за физических дефектов – усохшей руки и двух сросшихся на ноге пальцев – он был признан негодным к военной службе в царской армии. Военная форма, видимо, дает ему некоторую компенсацию за это.
Но главная причина его постоянства в одежде, наверное, тоньше. Чтобы тоталитарная система была устойчивой, необходимо, чтобы большинство населения обожествляло лидера. Для этого им нужен постоянный образ. Неизменность – один из атрибутов божества, и Сталин достаточно умен, чтобы чувствовать это.
На публичных мероприятиях Сталин никогда не сидит в центре, а где‑нибудь сбоку или сзади. Когда он поднимается для выступления, то для вида всегда досадливо отмахивается от аплодисментов, хотя очевидно, что они ему приятны, а жизнь того человека, который получит больше аплодисментов, чем Сталин, не стоит и ломаного гроша. На государственных приемах для стахановцев, героев труда, полярных летчиков и т. п. он держится с расчетливой простотой, как близкий друг для каждого, особенно для робких провинциалов. Когда он принимает гостей дома, то сам выбирает пластинки для патефона и ставит их. Сам он никогда не танцует, но поощряет других, заставляет гостей преодолевать робость от присутствия вождя. Может даже найти партнершу для молодого человека.
На партийных мероприятиях и деловых совещаниях он обычно молча слушает, курит трубку или папиросу. Слушая, рисует бессмысленные узоры на листе своего блокнота. Два личных секретаря Сталина, Поскребышев и Двинский, однажды писали в «Правде», что иногда в таких случаях Сталин пишет в своем блокноте: «Ленин – учитель – друг». Они утверждали: «В конце рабочего дня мы находили у него на столе листки бумаги с этими словами». Нельзя исключать, что Сталин сам инспирирует подобные рекламные трюки, но это совсем не значит, что нам следует верить в его сентиментальность.
Перед войной Сталин редко выезжал из Москвы, если не считать его поездок в отпуск на Кавказ. Его поездка в Ленинград после убийства Кирова стала эпохальным событием. Парадные выезды его царственных предшественников не отвечают ни его стилю, ни его политике. Он осторожный человек и лучше всего чувствует себя дома. Он также понимает, что, дистанцируясь от всех, он приобретает какой‑то налет таинственности. Если не считать коротких похоронных процессий, когда он идет по короткому маршруту, заранее расчищенному ОГПУ, или когда он появляется на Мавзолее в дни государственных праздников, Сталин, насколько я помню, только один раз ходил по улицам Москвы. Его спонтанная прогулка от Большого театра до Кремля произвела Фурор, и на следующий день все советские газеты дали ее красочное описание.
Сталина многие считают таинственной личностью. Для этого есть несколько причин. Во‑первых, он сам культивирует такой образ как элемент техники современного абсолютизма, он носит таинственность, как цари носили пурпурную мантию. А кроме того, у него нет и не может быть близких людей. Человек, который отправляет на смерть одного за другим своих ближайших соратников, должен держать свои мысли при себе.
Однако для тех из нас, кому довелось работать со Сталиным, он не казался таинственным; это был человек с комплексом неполноценности, очень обидчивый, мстительный и подозрительный. Это был безжалостный и беспринципный человек, сконцентрированный на проблеме собственной власти и отчасти по этой причине, а также в силу природной ограниченности не обладавший подлинно‑государственным виденьем. Соображал он медленно, осторожно, с подозрительностью. Бела Кун, незадачливый лидер неудачной большевистской революции в Венгрии, называл Сталина «тугодумом». Его французский биограф Анри Барбюс, который неустанно собирал о нем всевозможные легенды и мифы, раболепно сравнивал его с осторожным львом. Сам Сталин как‑то высказался следующим образом: «Здоровое недоверие – самая хорошая основа для сотрудничества». Для Сталина это не просто афоризм, а концентрированное выражение его темперамента и рабочего стиля. По существу, эта идея пронизала жизнь всего Советского Союза; она искорежила жизнь ставосьмидесятимиллионного народа.
Троцкий отзывался о Сталине как о «посредственности», и с точки зрения таланта, вкуса, знаний и интеллекта – это недалеко от истины. Но факт остается фактом – именно эта «посредственность» свергла Троцкого с его пьедестала, изгнала из России, приговорила к смерти и привела в исполнение этот приговор за рубежом. По некоторым своим качествам он далеко не посредствен: сила воли, терпение, коварство, способность выявлять человеческие слабости и с презрением использовать их в своих интересах и, наконец, высший дар – способность идти к цели неуклонно, не останавливаясь ни перед чем. Этими талантами Сталин одарен в полной мере. Он может думать медленно и осторожно, но умеет действовать быстро и беспощадно, если он принял решение.
Многие посторонние люди задавались вопросом, почему в своем «завещании» Ленин упомянул как недостаток такое качество Сталина, как грубость, которое для пролетарского революционера может считаться достоинством.
Это происходило потому, что они не могли себе представить, до какой степени грубости мог дойти Сталин в своем неуважении к товарищам. Хорошим примером может служить его замечание, которое он сделал, ознакомившись с «завещанием» Ленина, но я, к сожалению, не могу привести его в этой книге.
Хотя Сталин, может быть, не менее культурен, чем средний политик, но по сравнению с Лениным и его ближайшими соратниками он невежда. Это был еще один фактор в формировании его комплекса неполноценности. Верхний эшелон лидеров большевистской революции принадлежал к среднему классу или аристократии и был воспитан на культурном наследии не только своей страны, но и Европы в целом. Они знали по нескольку иностранных языков. Многие обладали литературным талантом, были не чужды искусству. Среди них Сталин был исключением. Он был наименее способным из них – ни оратор, ни публицист, ни теоретик. В отличие от других, он очень мало времени провел за границей. Даже в российских масштабах его кругозор был ограничен провинциальным происхождением.
Русский язык он начал учить в возрасте девяти лет и никогда так и не овладел им в полной мере. Он пользуется им как тупым и неуклюжим орудием. У него не только чувствуется сильный акцент в устной речи, но и его письменный стиль неестествен и бесцветен. Несмотря на многие годы ссылки – «революционные университеты», – он, в отличие от других большевистских лидеров, так и не приобрел сколько‑нибудь глубоких познаний в литературе и общественных науках. Даже его хваленая настойчивость не позволила ему сколько‑нибудь продвинуться в изучении немецкого языка, и он бросил это занятие. Не лучше были и его успехи в изучении эсперанто, к которому он обратился как к будущему языку Интернационала. Этот лидер, хвастливо заявлявший, что нет таких крепостей, которые большевики не могут взять, сам не одолел ни одного лингвистического бастиона. Это его угнетает. Не владея ни одним иностранным языком, он никогда не мог составить свое собственное представление о жизни за пределами России.
Речь Сталина монотонна и утомительна для слуха. При жизни Ленина он обычно сидел на заседаниях Политбюро отдельно от всех и молчал, будучи неспособным принимать участие в оживленной дискуссии, которую считал пустой болтовней.
Тот факт, что человек таких интеллектуальных и духовных качеств смог стать абсолютным властителем на одной шестой части Земли, осуществлять полный контроль над жизнью сотен миллионное людей, используя по своему усмотрению знания и силы других, должен послужить предупреждением тем, кто склонен свысока относиться к нормам, обеспечивающим демократию.
В написанной Анри Барбюсом биографии Сталина, которая является скорее собранием легенд, чем фактов, утверждается, что, в отличие от Ллойд‑Джорджа, у которого было двадцать два секретаря, Сталину помогает в его сверхчеловеческом труде только один, Поскребышев. В мое время Поскребышев был главным личным секретарем Сталина и одновременно являлся заведующим секретным отделом ЦК. До него этот пост последовательно занимали Товстуха и Братновский. В дополнение к этому у Сталина есть еще около дюжины личных секретарей, которые готовят для него материалы и его письма по конкретным вопросам: военным и военно‑морским делам, в области торговли, промышленности, сельского хозяйства, финансов, иностранных дел, международной прессы и информации, советского аппарата, партийного аппарата и т. п. Каждый личный секретарь имеет пару помощников, которые могут использовать любые ресурсы соответствующего наркомата в сфере своей компетенции. Доклады такого секретаря обычно имеют больший вес, чем материалы наркома, официального члена правительства. Официально эти люди именуются помощниками секретаря Центрального Комитета и объединены в секретный отдел ЦК – любопытное свидетельство о природе единоличной власти.
Другой отдел личного секретариата Сталина занимается его личной перепиской с советским народом, которая является огромной по объему. Я думаю, что переписка Сталина с простыми людьми превышает переписку любого лидера в истории. Специальный секретарь со штатом помощников занимается этой перепиской. Ни одно письмо не остается без ответа, и на многих ответах есть личная подпись Сталина. Поскольку он всемогущ и вездесущ, все обращаются к нему – колхозники, студенты, школьники, ученые, инженеры, солдаты, рабочие, – все просят его совета в житейских делах и в вопросах марксистско‑ленинской теории, по политическим, научным и литературным проблемам; присылают ему инженерные и научные проекты, изобретения, книги, картины, скульптуры, изделия народных промыслов – одним словом, все. Жалобы на местных советских и партийных руководителей, начальников всех степеней и отраслей составляют значительную часть этой корреспонденции. Еще один важный сектор этой переписки составляют поздравления и пожелания, иногда в стихах, иногда в виде каких‑то подарков. Анри Барбюс утверждал, что Сталин лично читает каждое письмо! Если это действительно так, то он должен быть богом, но ему удается создавать у людей такое впечатление.
Вот два примера из газеты «Правда».
Старая колхозница, поблагодарив вождя за счастливую жизнь под его руководством, просит принять в подарок то, что для нее самое дорогое – ее корову. В ответе из Кремля Сталин собственноручно благодарит колхозницу за щедрый подарок, объясняет, что он не может принять корову и просит сохранить ее в память о товарище Сталине.
Другой пример. Стахановец, награжденный медалью за ударный труд на производстве, предлагает свою медаль, самое ценное, что у него есть, любимому вождю, считая, что Сталин более достоин этой награды. Вождь скромно отвечает:


«Медали не для тех, кто уже хорошо известен. Они предназначены для тех достойных людей, которые еще никому не известны, но заслуживают уважения и почета».

Я был знаком со многими из личных секретарей Сталина. Его главный секретарь, круглолицый, розовощекий и лысеющий Поскребышев, с которым я познакомился в 1923 году в доме отдыха «Марино», учил меня играть в бильярд. За пятнадцать лет нашего знакомства он стал важным и помпезным человеком. Многие годы личным секретарем Сталина по кадровым вопросам был старый большевик и старый алкоголик Селитский. Двинский отвечал за контроль над ОГПУ. Гришин, который раньше отвечал за финансы и внешнюю торговлю, был впоследствии переведен в Наркомат финансов. Старая большевичка с подпольным стажем, Стасова, которая когда‑то сама как Сталин была секретарем ЦК, отвечала за Коминтерн, Профинтерн, МОПР и другие международные организации. Радек занимался внешней политикой и прессой, ему помогал Тивель, который когда‑то возглавлял комитет Коминтерна по индийской революции; позже он был расстрелян по обвинению в терроризме. Сообщалось, что Литвинов после своей отставки в 1938 году три года занимал бывший пост Радека в секретном отделе ЦК.
Некоторые из секретарей Сталина впоследствии поднялись очень высоко. Мехлис, который когда‑то занимался прессой, стал редактором «Правды» и позже заместителем наркома обороны. Ежов, еще один личный секретарь, возглавил ОГПУ, а потом, в зените своей власти, исчез в небытие.
Любимым секретарем Сталина был молодой паренек по фамилии Каннер, который попал к нему почти ребенком. Сталин презирал своего старшего сына, но очень любил Каннера, во всяком случае берег его как сына. У Каннера еще не было среднего образования, а Сталин сделал его своим секретарем по тяжелой промышленности.
После десяти лет преданной конфиденциальной службы Каннер попросил отпустить его для продолжения образования. Новость об этом стала сенсацией. Сталин дважды или трижды отказывал ему. Наконец еще большая сенсация – Сталин отпустил его и Каннер пошел учиться в Промакадемию. Довольно великодушное решение! После окончания академии Каннер получил назначение на один из самых ответственных постов в Наркомате тяжелой промышленности. Это был почти кронпринц новой тоталитарной аристократии. К тому же он обладал несомненными способностями и его будущее казалось гарантированным. Но в ходе чисток Каннер был объявлен «врагом народа» и исчез. Я подозреваю, что единственным преступлением этого молодого человека было то, что он мог слишком горячо защищать перед Сталиным подчиненных ему директоров трестов наркомата, которые обвинялись в самых фантастических преступлениях.
Сталин был женат три раза. У него было трое детей, два сына и дочь. Его первая жена, простая грузинская женщина, умерла в 1907 года. Его сын от этого брака, Яков, не переносил отца и это чувство было взаимным. Я слышал, как Сталин в присутствии своих секретарей называл сына «мой дурень». Когда Сталин женился во второй раз, он взял Якова жить с собой в Кремль, и это была очень несладкая жизнь. Сталин бил своего сына так же, как в свое время его отец, вечно пьяный сапожник, бил его самого. (Согласно не очень умной теории Эмиля Людвига именно эти впечатления были решающим фактором, сделавшим из Сталина революционера) Яша не отличался особыми талантами, но учился в институте. Когда он подрос, то отец приказал ему держаться подальше от Москвы, и он жил в разных городах России. Несколько лет о нем не было ничего слышно, но вскоре после начала войны в газетах сообщалось, что немцы взяли в плен младшего офицера артиллерии, сына Сталина. В 1917 году Сталин познакомился с шестнадцатилетней девушкой Надеждой Аллилуевой, которая стала его второй женой. Это была очень живая девушка с большими, как у ее матери‑грузинки, черными глазами. Ее отец был старый большевик, рабочий, который укрывал Ленина когда тот был на нелегальном положении. В 1918 году он сам вступил в партию большевиков. Вскоре после этого Надежда Аллилуева стала одним из секретарей Ленина. Спустя год, когда ей уже было восемнадцать, она по служебным делам попала на Царицынский фронт, где Сталин был комиссаром. Сорокалетний ветеран влюбился в молодую красавицу, и они поженились. От этого брака у него было двое детей: сын Василий и любимая дочь – Светлана Василий является полковником советских ВВС, имеет звание Героя Советского Союза. Он женат и имеет двоих детей. Об этом, насколько я могу судить, нигде еще не сообщалось, может быть, потому, что Сталин не хочет, чтобы о нем знати как о дедушке.
То, что началось на фронте как пылкий роман, вскоре стало для Надежды тяжелым испытанием, а с превращением Сталина в диктатора – просто невыносимым. Я уже упоминал, что был знаком с братом Надежды, простым и симпатичным парнем, очень способным управленцем, который в одно время со мной работал в Наркомвнешторге. Как только упоминалось имя его сестры, он мрачнел. Он был очень сдержан в рассказах о ее жизни, но из того, что я узнал, у меня сложилось убеждение, что она была несчастлива. Умная и чувствительная женщина, серьезная и сдержанная, она была окружена подхалимами и льстецами, которых презирала. Даже после рождения двоих детей она продолжала учебу в Промакадемии, надеясь сделать самостоятельную карьеру в народном хозяйстве. У нее была своя жизнь и свои интересы.
На нее тяжелым грузом давила растущая жестокость сталинского режима и изменившееся отношение к старым боевым товарищам. Сама активный член партии, она была глубоко оскорблена неуважительным отношением к себе Сталина. А он в компании Ворошилова иногда по нескольку дней проводил на дачах в увеселениях, которые ему организовывал шеф ОГПУ Ягода. Несколько раз Надя заставала своего мужа во время такого времяпровождения, это были безобразные сцены, и диктатор обходился с ней очень грубо.
Я видел ее вместе с братом на праздновании 15‑й годовщины Октября. Через три недели она должна была получить в Промакадемии диплом инженера‑химика. Она выглядела очень бледной и усталой и не интересовалась тем, что происходило вокруг. Ее брат тоже выглядел очень обеспокоенным.
Через два дня, 9 ноября 1932 года, было объявлено о скоропостижной смерти Нади Аллилуевой. Причина смерти никогда официально не называлась. Был слух о том, что ее убили. Этот слух приобрел некоторую правдоподобность, особенно среди тех, кто знал об имевшем место прецеденте: Буденный во время ссоры убил свою жену выстрелом в спину и позже женился на молодой актрисе. Престиж Буденного как военного героя был настолько велик, что дело замяли, он не понес никакого наказания и стал одним из пяти Маршалов Советского Союза. Если престиж Буденного высок, то престиж Сталина несравненно выше – так распространялся этот слух. Но я знаю из уст брата подлинную причину смерти Надежды Аллилуевой. В тот вечер на даче Ворошилова, которая была расположена по соседству с дачей Сталина, она высказала критические замечания относительно политики на селе, которая обрекла крестьян на голод. В ответ Сталин грубо и непристойно оскорбил ее перед лицом своих друзей. Надя вернулась домой и выстрелом в голову покончила с собой. В официальном сообщении говорилось только о том, что она «безвременно и скоропостижно скончалась».
Вскоре после смерти Надежды мы узнали, что Сталин женился на сестре Кагановича. До сих пор, однако, в советской печати об этом не было сказано ни слова.
Еще один случай, который особенно ярко показывает, как прав был Ленин, когда он говорил о «нелояльности» Сталина, касается убийства Енукидзе. Если Каннер был для него как сын, то Енукидзе долгие годы был для него как брат. Еще в самом начале революционной карьеры, когда молодой Джугашвили (Сталин) был известен как Коба, Енукидзе учил его марксизму и применению этой теории к русским условиям. Это было около сорока пяти лет назад. С той поры они были ближайшими товарищами и друзьями. Они вместе боролись за свержение царизма, они вместе были в тюрьме и ссылке, они вместе росли в рядах партии и советского правительства, которое они помогали устанавливать. Если положение Калинина как Председателя Центрального Исполнительного Комитета можно определить приблизительно как президента Союза, то Енукидзе как секретарь ЦИК должен был бы считаться вице‑президентом, а как друг Сталина он неофициально обладал почти неограниченной властью.
Как это нередко бывает в мужской дружбе, Енукидзе и Сталин обладали диаметрально противоположными характерами. Там, где Сталин был черств и груб, Енукидзе был добр и отзывчив к чувствам и нуждам других людей. Несмотря на свое возвышение, он остался прежним простым другом и товарищем, каким был всегда, человечным и отзывчивым. Часто выходил за рамки негибкой большевистской доктрины, которая считает, что между личной и политической дружбой не должно быть никакой разницы. Енукидзе навещал старых друзей, оказывал им помощь, хотя они были из лагеря оппозиции. Все это знали, Сталин знал это лучше всех. Он также знал, как знали и все остальные, что Енукидзе, который был несгибаемым большевиком все сорок пять лет их дружбы, никогда не станет принимать участие в каких‑либо антисоветских действиях, независимо от того, какую личную помощь он оказывал старому другу дореволюционного периода, сейчас оказавшемуся в оппозиции.
Я знаю одну такую семью, которая очень многим обязана благородству Енукидзе. Вместе с отцом этой семьи, меньшевиком, Калистратом Гогуа, Сталин и Енукидзе в 1900 году создали в Тифлисе организацию социал‑демократической партии. Все трое вместе были арестованы и отбывали тюремное заключение. Все трое были влюблены в одну и ту же девушку, но она досталась меньшевику. Они поженились, и у них родилась дочь. Хотя отец подвергался преследованиям за его меньшевистские убеждения, Енукидзе не забывал его. Он помог жене и дочери переехать в Москву, помог дочери, Ирине, получить работу в «Международной книге», где в тот период работал и я.
Я познакомился с ней в 1925 году. Тогда ей было двадцать три года и мы часто виделись. Ее отец был в ссылке, и я с ним никогда не встречался, но я знал ее мать, с которой она жила в Машковом переулке. Я знал круг их друзей, с которыми они жили в одном доме. Наиболее примечательными из соседей были жена Горького, Екатерина Пешкова, и его издатель, Ладыжников. Эти люди сочувствовали большевикам еще до революции, но после прихода большевиков к власти они от них отдалились. Моя дружба с Ириной началась с острого спора как раз по этому вопросу, но, несмотря на наши политические разногласия, Гогуа и их друзья очень хорошо ко мне относились и часто приглашали к себе домой.
Именно в этой семье я однажды в 1925 году познакомился с Авелем Енукидзе. В доме его встретили с большой любовью, как старого друга. Из разговоров было понятно, что он нередко бывал тут и проявлял заботу о материальном благополучии семьи. После его ухода Ирина подтвердила мои предположения. Эта семья, как и многие другие семьи, находившиеся в таком положении, полностью зависела от благородства и человечности Енукидзе. Единственное, чего Енукидзе не мог сделать, – возвратить из ссылки отца, человека, который был более счастливым соперником Сталина в любви. Гогуа больше никогда не было разрешено жить вместе с женой и дочерью.
Когда я в 1932 году вернулся из‑за границы, Ирина уже была замужем и перешла работать в аппарат ЦИК к Енукидзе. Под его покровительством она была в безопасности, но в 1935 году, после убийства Кирова, в обстановке паники и террора случилось невероятное – Сталин снял с высокого поста своего ближайшего друга и отправил его на Кавказ. Однажды, в один из дней в конце этого года, мне доставили большой пакет с обратным адресом ЦИК. Я открыл его с любопытством, но там не было ни строчки, а только большая пачка старых фотографий. Это были снимки меня одного, с Ириной и ее друзьями, которые были сделаны в последние десять лет. У меня сжалось сердце, это был четкий сигнал. Он говорил, что Ирина готовилась к обыску и аресту. И она защищала меня от возможных последствий.
Поскольку сведений об опале Енукидзе еще не поступало, это было мне абсолютно непонятно. В то время я лежал в постели с гриппом и пытался неоднократно звонить ей, но никакого ответа не получил. Наконец стало известно о том, что Енукидзе снят со своего поста. Это сопровождалось лживыми и оскорбительными нападками в тех же самых газетах, которые еще две недели назад печатали правительственные указы за его подписью. На следующий день я встретил подругу Ирины, которая сообщила мне о ее аресте и высылке в неизвестном направлении.
Авель Енукидзе был расстрелян как предатель в 1936 году. Дружба Сталина и Енукидзе была легендой в партии. Те, кто знали об их длительной связи, говорили, что Каин убил своего брата Авеля.
Патологическая мстительность Сталина настолько очевидна, что не нуждается в комментариях. Он как‑то сам однажды признался Каменеву, что самое большое наслаждение ему доставляет расставить капкан жертве, потом захлопнуть его и отправиться спокойно спать. Его чистки доказывают именно это. Он, видимо, наслаждался безграничной местью всем тем, кто когда‑либо что‑то сказал против него. Все его личные враги, насколько они нам известны, уже мертвы. Но для нас, которые пережили эти кровавые годы, месть, уготованная его врагам, еще ничего не говорит о них. У меня такое чувство, что Сталин испытывает какое‑то извращенное наслаждение, отправляя на смерть своих друзей.
Балтиморский архиепископ Майкл Керли в 1941 году заметил, что Сталин отправил на смерть больше людей, чем кто‑либо в истории человечества. Чтобы увидеть его в истинном свете, достаточно вспомнить, что в речи на съезде партии, состоявшемся в самый разгар чисток, он спокойно заявил:


«Из всех богатств, которыми располагает государство, самым ценным является человеческая жизнь».

35. ОДНА ДРАГОЦЕННАЯ ЖИЗНЬ


Многие думают, что Сталин ведет по‑спартански простую жизнь, которая целиком посвящена служению интересам многострадального советского народа. Его спартанская простота – это не что иное, как искусно поддерживаемая инсценировка. До конца 20‑х годов Сталин действительно жил скромно, как и другие большевистские лидеры, и занимал двухкомнатную квартиру в Кремле. Теперь же он живет как восточный деспот и, отправляя на смерть сотни тысяч людей, затрачивает огромные ресурсы на сохранение и продление своей собственной жизни.
В то время, о котором я пишу, Сталин получал зарплату тысячу рублей в месяц. Один из дюжины его секретарей получал за него деньги и распоряжался ими. Первого числа каждого месяца комендант Кремля направлял Сталину небольшой счет за квартиру и такой же небольшой счет за питание. Когда Хозяин уезжал в отпуск на Кавказ, его секретарь оплачивал стоимость обычной путевки в доме отдыха. Кроме того, три процента зарплаты уходило на партийные взносы. Как член правительства Сталин имел право на бесплатный проезд по железной дороге. Личных автомобилей у него не было. У него практически не было никакого личного имущества. Не было ни чековой книжки, ни кошелька. Как Микадо или Далай Лама, Сталин никогда не прикасался к деньгам. Но это совсем не значит, что он жил экономно; это означает, что он жил без всякого отчета о том, во что могут обойтись любые его капризы.
Как лидер «государства трудящихся» с очень низким стандартом жизни, он должен был скрывать это. Он вынужден был поддерживать камуфляж «простоты», и делал это очень искусно. Именно по этой причине, в отличие от американской практики, в советской прессе нельзя, например, встретить описание его жилища.
Даже в абсолютных монархиях публикуются отчеты о расходах на содержание королевского двора. Там люди, по крайней мере, знают, во сколько им обходится содержание короля. Но в советской прессе никогда не сообщалось о том, как Сталин расходует национальное богатство. Советские люди, которые в конечном счете платят за все, не имеют никакого контроля и даже представления об этих расходах. Его многочисленные резиденции считаются домами отдыха и являются собственностью государства. Дороги к ним строятся за счет государственного бюджета. Автомашины, на которых он ездит, приходят за ним из государственных гаражей. Все, чем он пользуется, включено в государственный бюджет. Вот почему, когда советские люди слышат заявления Сталина о том, что он построил социализм «в одной стране», они шепотом добавляют, что «Сталин прав, это социализм не только в одной стране, но и для одного человека».
Центральный правительственный гараж заполнен дюжинами «роллс‑ройсов», «паккардов», «кадиллаков» и «линкольнов» с круглосуточным дежурством водителей. По железной дороге он ездит в специальном поезде, впереди и позади которого идут другие поезда, а вдоль всего маршрута через равные промежутки выставляются охранники. В его распоряжении четыре дворца, которые круглогодично поддерживаются в постоянной готовности с полным штатом. Например, один из них, в Сочи, самый скромный, в котором мне довелось побывать в 1935 году, официально числится как «правительственный дом отдыха № 7». По внешнему виду или удобству он мало отличается от того, что может позволить себе процветающий американский бизнесмен во Флориде или Калифорнии. Дом расположен на вершине горы у знаменитых серных источников Мацесты, вода из которых поступает в специальную баню на вилле. На вершине горы разбит парк, охраняемый специальным подразделением ОГПУ. Непосредственно за воротами виллы находятся домики для охраны и обслуги. Ниже, на склоне горы, расположен гараж на двадцать пять – тридцать автомашин. Недалеко от дома Сталина есть три виллы для его гостей. В ноябре 1935 года я провел несколько дней в одном из этих домов. Вместе со мной там отдыхали: нарком сельского хозяйства Иванов, расстрелянный после третьего московского процесса в 1938 году; секретарь ЦК партии Белоруссии Гикало, уничтоженный как «враг народа»; заместитель председателя комиссии советского контроля Захар Беленький, который позже исчез в период чисток; председатель правительства Абхазии Нестор Лакоба и его брат, один из братьев был расстрелян в период чисток, а другой умер примерно в это же время.
Еще одна вилла Сталина в Абхазии, высоко в горах, по дороге в Гагру, была построена, я думаю, по образцу «Орлиного гнезда» Гитлера в Берхтесгадене. Сталину эта дача не понравилась, и недавно в районе Зеленого мыса на Черном море был выделен огромный кусок парка с пляжем, закрытым для публики, где построен еще один дом для Сталина. Четвертый дом отдыха для Сталина построен в Крыму.
Мне рассказывали, что все эти дома, как и тот, что я видел в Сочи, оборудованы всеми удобствами, от бильярда и кинозалов до конюшен со скакунами. Сталин особенно увлечен автоматическими музыкальными устройствами. У него есть целая коллекция пианол, фонографов и радиол, которые он любит демонстрировать своим гостям. Наркомвнешторг постоянно следит за рынком и закупает за рубежом новинки техники для многочисленных резиденций диктатора. Я помню, сколько хлопот мне доставило выполнение одного такого заказа в 1931 году в Италии, где мне надо было закупить грампластинки различных итальянских певцов.
Основные развлечения Сталина на открытом воздухе – охота и купание в море. Иногда он играет в городки с Ворошиловым и другими ближайшими коллегами. Проигрывает он редко. Его усохшая левая рука не позволяет ему заниматься спортом более активно.
Его два дома в Подмосковье не столь роскошны. Несколько лет назад он жил в довольно скромном доме в Горках, там, где когда‑то жил Ленин со своей семьей. Для этого ему пришлось выселить вдову Ленина – Крупскую. Теперь, однако, Горки превращены в исторический музей, а для Сталина построили два других загородных дома, из которых он больше всего любит Барвиху. Вокруг этих резиденций располагаются дома поменьше для его приближенных.
Иностранные туристы часто удивляются прогрессу, достигнутому в Москве в области гражданского строительства. Они ничего не знают о бессмысленном уничтожении таких монументов, как Сухаревская башня. Им не приходит в голову спросить, не лучше ли было, с точки зрения прогресса, снести московские трущобы и построить на их месте дома для рабочих, достойные цивилизованной страны.
Они также не замечают, что эта реконструкция расчистила для быстрого автомобильного движения некоторые магистрали и создала милиции лучшие возможности для их охраны. Речь идет о дорогах, которые идут от центра в сторону Можайского шоссе, Воздвиженки и Арбата, то есть тех магистралях, по которым Сталин ездит из Кремля в Барвиху. От Москвы во все стороны отходит двенадцать образцовых автомобильных дорог, которые простираются, однако, не далее сорока километров – это единственные хорошие дороги во всей России. Они обслуживают главным образом пригороды, где расположены дачи правительственных чиновников. Проехав эти виллы, вы опять оказываетесь на дорогах царской России, которые не являются таким инженерным достижением, которым Россия может гордиться.
По решению Московского совета в Барвихе создана заповедная зона, где запрещено строительство и купанье в реке, в качестве причины делается ссылка на заботу о недопущении загрязнения воды в реках. Из прилегающих деревень были выселены сотни людей, а оставшимся не разрешается гулять в лесу. Я задавался вопросом: в чем причина этих ограничений, когда вверх и вниз по течению реки от Барвихи можно купаться, ловить рыбу и т. п.? Выяснилось, что весь этот район отведен для дач сотрудников Центрального Комитета и ОГПУ, которые на почтительном расстоянии окружают дом диктатора.
Я был на одной из таких вилл у своего друга. Наша машина въехала на территорию огромного поместья, которое содержалось в идеальном порядке и так же идеально охранялось. На каждом перекрестке милиционеры в белых перчатках проверяли наши пропуска. Но даже моему другу было запрещено заходить в одну, самую охраняемую зону. Дороги были безукоризненно чистыми и безлюдными. Время от времени по дороге проезжала какая‑нибудь роскошная машина. Весь пейзаж выглядел так, как будто он был тщательно проветрен, выметен и подстрижен до идеального состояния. Вилла моего товарища вполне могла бы выдержать сравнение с виллами богачей, которые можно найти в пригородах любой западной столицы. Были предусмотрены все удобства: террасы, веранды, теннисные корты, газоны и т. п. Правда, эта вилла не принадлежала моему другу, а была известна как «дача № 10» Центрального Исполнительного Комитета. Однако счастливый ее обладатель мог пользоваться ею до конца своих дней или до тех пор, пока не попадет в опалу, которая тоже в конечном счете ускорит наступление конца его дней, то есть так, как будто она была его собственностью.
Фантастическую щедрость, с которой человек, привыкший к абсолютной власти, расходует государственные средства по своему усмотрению, скрывая это за широковещательными заявлениями о защите интересов трудящихся, лучше всего можно проиллюстрировать случаем с Институтом экспериментальной медицины. Даже Рокфеллеры или монархи былых времен не могли направить научные ресурсы великой страны на обслуживание своих личных интересов. Но Сталин в некотором роде сделал именно это.
Сталин приближался к своему шестидесятилетию, когда предусмотрительные люди начинают серьезно заботиться о своем здоровье. Его друг Горький был старше и еще больше интересовался своим здоровьем. Соответственно однажды «Правда» опубликовала его статью с рассуждениями от том, как уберечь людей от старения и преждевременной смерти. В заключение он предложил создать в Москве Институт экспериментальной медицины, главной задачей которого должно быть проведение исследований о путях продления человеческой жизни. Горький подчеркнул, что это будет уникальное учреждение, которое может возникнуть только в Советском Союзе, где так заботятся о человеке и где есть достаточно средств для проведения исследований.
За статьей Горького последовали полные энтузиазма статьи ученых и врачей. Правительство выделило несколько сотен миллионов рублей. Институту отвели территорию в одном из самых роскошных пригородов Москвы, в Серебряном Бору. Строительство лабораторий, клиник, библиотек и жилья для огромного числа сотрудников института велось беспрецедентными темпами. Вся Москва говорила об этом эпохальном событии, но для тех, кто имел доступ в высшие эшелоны, было ясно, что лихорадочные темпы строительства определялись тем, что сам предмет исследований – продление человеческой жизни – представлял первостепенный интерес для самого лидера. Совсем не случайно институт возглавили личные врачи Сталина, профессора Преображенский и Сперанский. В институт также был приглашен известный украинский ученый, профессор Богомолец.
Но это еще было не все. Неожиданно в газетах объявили, что Академия наук с десятками ее институтов и годовым бюджетом в сотни миллионов рублей, которая двести лет находилась в Петербурге и двадцать лет при советской власти в Ленинграде, вдруг в полном составе переезжала в Москву. Названная причина переезда – академия должна быть в столице – представлялась достаточно убедительной. Но почему это никому не пришло в голову в предшествующие двадцать лет? И почему нужно было затрачивать гигантские средства на переезд институтов и строительство для них новых зданий, когда эти средства и строительные материалы были так нужны промышленности, армии, жилищному строительству в переполненной Москве и на тысячи других более срочных дел? А было это потому, что ведущие специалисты в области экспериментальной медицины, психологии, биологии, эндокринологии и т. п., которые работали в институтах Академии наук в Ленинграде, срочно понадобились новому институту. Некоторые наивные люди протестовали, но им быстро заткнули рот. Поскольку специалистов в области медицины трудно оторвать от их академических лабораторий, вся академия со всеми ее отделениями и институтами, библиотеками, лабораториями, музеями и даже огромными палеонтологическими экспонатами должна быть с колоссальными затратами перевезена в Москву. Новые миллионы ушли на строительство комплекса зданий академии на берегу реки Москва. К сожалению, обязанности профессора Богомольца, как президента Академии наук Украины, требовали его присутствия в Киеве, а придумать хороший предлог для перевода украинской академии в Москву не удалось. Но и эта проблема была быстро решена. В Киеве для профессора Богомольца был создан филиал московского института, а по существу, новый институт с полным штатом. Атмосферу, в которой осуществлялись все эти мероприятия, довольно точно отражают приветствия Сталину, опубликованные в это время. Например, компартия Туркменистана прислала пожелание: «Живите тысячу лет!» – и это было опубликовано в «Правде». Знаменитый полярный исследователь Папанин: «Вы бессмертны, наш любимый вождь! Живите еще трижды по столько, сколько вы прожили до сих пор!» В последующие годы этот мотив долголетия диктатора постоянно повторялся в стихах и публичных выступлениях.
Сегодня Институт экспериментальной медицины, укомплектованный лучшими специалистами и руководимый личными врачами Сталина, дает рекомендации о режиме его работы, отдыха и питания, обо всем, что может сохранить его здоровье и продлить жизнь. И пока высокооплачиваемые экспериментаторы лихорадочно ищут секрет долголетия, Сталин терпеливо ждет. Он уже покорил Россию и ее стовосьмидесятимиллионный народ. Неужели он надеется победить саму смерть?
Пока наиболее важным результатом деятельности Института экспериментальной медицины явилось создание Богомольцем знаменитой сыворотки молодости.
Известный американский врач, доктор Гамперт, с восторгом отзывался об этом открытии Богомольца. Он, в частности, отмечал, что когда немцы оккупировали Киев, то институт Богомольца, который, несомненно, был одним из самых современных научных учреждений в России, эвакуировался в Уфу и продолжал свои исследования. Доктор Гамперт писал:


«Когда удивительные свойства сыворотки Богомольца и результаты работы сотни советских экспериментаторов будут подтверждены, доктор Богомолец, несомненно, будет причислен к сонму тех героических фигур, которые открыли человечеству путь к лучшей судьбе. Надежные данные показывают, что Иосиф Сталин и стареющий президент СССР, Калинин, испытали на себе благотворное действие сыворотки Богомольца. Если наука в этот критический момент истории сможет сохранить и продлить жизнь наших наиболее опытных и достойных лидеров, то мы можем стоять на пороге новой эры…»

И далее:


«В январе 1945 года профессор Богомолец был удостоен звания Героя Социалистического Труда; ему был вручен орден Ленина и медаль «Золотая Звезда». Его книгу «Продление жизни» прочли миллионы советских людей, и она, видимо, играет не последнюю роль в поддержании того неистребимого оптимизма, с которым многострадальный советский народ идет к победе…»

В советских больницах и родильных домах по‑прежнему не хватает лекарств, антисептиков, марли и других самых элементарных вещей, которые требуются для ухода за больными и ранеными. Целые районы, опустошенные войной, лишены медицинской помощи, а те, кто страдает от малярии, не имеют даже хинина. Самым простым способом продления жизни советских людей было бы обеспечить их элементарным медицинским и гигиеническим обслуживанием, накормить, прекратить расстрелы и выпустить из лагерей двенадцать миллионов заключенных. Но в Советском Союзе, похоже, не осталось ни одного человека, который мог бы высказать эти очевидные комментарии к тому, что я рассказал.

36. РАЙ ДЛЯ ДИПЛОМАТА


В октябре 1935 года, когда вопрос о моем уходе из «Автомотоэкспорта» окончательно решился, я поехал в отпуск на Кавказ в санаторий для высшего командного состава Красной Армии имени Ворошилова. Сотрудник Наркомвнешторга Власов, который занял мое место, уже через несколько недель был снят за халатность. Дело было в том, что он неосмотрительно разрешил отправить через Германию несколько парашютов, которые Турция заказала для своего национального праздника. И эти парашюты пропали в пути. Сталин, которому доложили об инциденте, вызвал Власова «на ковер» и объявил ему строгий выговор, а в Турцию тем временем была послана новая партия парашютов.
Санаторий командного состава, в котором я отдыхал, представляет собой пять великолепных пятиэтажных корпусов, каждый из которых выходит своим застекленным фасадом к морю. Роскошь и комфорт этих зданий строго соответствуют рангу тех, кто в них размещается. Высшее командование размещается в отдельном корпусе, оборудованном по последнему слову техники. Здесь созданы максимальные удобства для полного наслаждения свежим воздухом, солнцем и тишиной на террасах, которые оборудованы специальными устройствами для дозирования солнечного света с помощью подвижных перегородок. Специально сконструированный фуникулер доставляет отдыхающих на пляж, избавляя их от малейшего напряжения сил.
На сооружение этого замечательного комплекса, стоящего на вершине скалы, было затрачено десятки миллионов рублей. Не случайно Ворошилов приказал принять все меры, чтобы построенное не могли видеть со стороны. Эти здания и их внутреннее убранство могли созерцать только избранные. Я был поставлен в очень неловкое положение визитом моего бывшего клиента, военного атташе Турции, капитана Энвер‑бея, которого в довершение всего сопровождал иностранный корреспондент. Было невозможно отказать этому иностранному гостю, но начальник санатория не скрывал от меня своего беспокойства по поводу возможных последствий для него этого визита.
Когда я приехал туда в 1935 году, строительство санатория только что было закончено. Тех из моих читателей, у кого описываемая роскошь, в которой отдыхали генералы и полковники Красной Армии, вызовет зависть, могут утешиться тем, что примерно девяносто процентов тех, кто отдыхал там, в ближайшие три года были расстреляны или просто исчезли в ходе чистки.
По возвращении в Москву я снова попросил направить меня в авиационную академию, и эта просьба была поддержана моими друзьями в Генштабе. Но Сталин, который сам решает, куда направить того или иного ответственного работника, сказал «нет». «Он уже достаточно образован», – это были его слова, как их мне передал заведующий отделом загранкадров Центрального Комитета партии. Литвинов, узнав, что я ушел из Наркомвнешторга, попросил откомандировать меня в распоряжение Наркоминдела. Так я был назначен первым секретарем нашей миссии в Афинах и в декабре 1935 года выехал в Грецию.
По пути я сделал остановку в Софии, где встретился с моим другом, посланником Раскольниковым. Он был еще достаточно молод, прекрасно выглядел и был в отличном настроении. В Болгарии он вел очень активную работу по привлечению славянских симпатий на сторону Советской России. В свободное время он писал роман, – помимо всего прочего, этот бывший командир красной флотилии на Волге и Каспии был неплохим литератором, – его пьеса «Робеспьер» была поставлена в Москве и имела успех.
Когда мы с Раскольниковым и его женой гуляли в саду миссии, мы не могли представить, что наша судьба скоро будет похожа на судьбу последователей Робеспьера, последних якобинцев, которые вынуждены были бежать от гильотины. Покоритель Казани и Северной Персии в 1938 году отказался вернуться в Россию. Более года он вынужден был скрываться и в июле 1939 года прислал мне письмо откуда‑то с французской Ривьеры. Это было открытое письмо с разоблачением сталинской диктатуры, очень умное и страстное. Спустя несколько недель после публикации письма он умер в состоянии умопомешательства, по мнению его друзей, в результате отравления ядом. В ходе нашей встречи я с удовольствием рассказал ему, что его знаменитая военная операция в Энзели в 1920 году изменила мою жизнь, направив интересы на Восток.
На вокзале в Афинах меня встретил посланник Кобецкий, и мы вместе поехали в нашу миссию. После московской суеты и нервотрепки здесь было так спокойно!
В то время Греция переживала период непростых перемен. За несколько лет сменилось несколько режимов. За год до моего приезда сын крестьянина, генерал Кондилис, бывший друг Венизелиса, провозгласил себя диктатором. В ответ его прежние друзья в марте 1935 года подняли мятеж венизелистов, который он подавил. Страна в этот период была расколота почти поровну между сторонниками монархиста Салдариса и республиканцами, упорно поддерживавшими Венизелиса и Софулиса.
В ноябре 1935 года, думая, что он полностью контролирует ситуацию, Кондилис провозгласил реставрацию монархии и призвал на трон находившегося в изгнании в Лондоне короля Георга II. Воспитанный в либеральной английской школе и обладавший гораздо более тонким политическим чутьем, чем Кондилис, король понимал, что лучшим способом стабилизации монархического режима будет всеобщее умиротворение. Соответственно он амнистировал Венизелиса, восстановил политические свободы, провел демократические выборы и, добившись соглашения с республиканцами, положил конец диктатуре Кондилиса. Последний пытался напугать короля перспективой своей отставки, но король хладнокровно принял эту отставку и поручил возглавить правительство старому и мудрому адвокату Демердзису.
Демердзис провозгласил восстановление гражданских свобод. С островов возвратились эмигранты, легализовалась коммунистическая партия, снова стала выходить ее газета «Ризоспастис». Кондилис скоропостижно скончался, – возможно, от разрыва сердца Уставший от политической борьбы Венизелис оставался в эмиграции в Париже, где через год тоже умер. Вскоре за ними последовали Салдарис и Демердзис. В течение года Греция потеряла всех своих ведущих политических лидеров. В образовавшейся политической пустоте медленно стала обретать зловещие очертания фигура Матаксиса, будущего нового диктатора Греции.
К моменту моего прибытия в Грецию, в последние дни 1935 года, положение реставрированной монархии представлялось довольно шатким. Вместе с Кобецким мы отправились во дворец, чтобы поздравить короля с Новым годом. Дворец производил впечатление еще не полностью заселенного дома Главный церемониймейстер, граф Меркатис, представил королю членов дипломатического корпуса. Король пожал нам руки и сказал каждому по нескольку слов. Обладавший типично английской внешностью, он произвел на меня впечатление спокойного и твердого человека Он был чисто выбрит и носил монокль, что очень шло к рельефным чертам его лица Я в течение года наблюдал, как он существенно укрепил свои позиции монарха которые при нашем первом знакомстве казались такими шаткими. Постепенно он превращал роялистскую мечту в реальность. Дворец был обновлен, по улицам столицы снова стали ездить королевские экипажи в сопровождении конной стражи в национальных костюмах, состоялись внушительные парады, толпы горожан снова стали приветствовать королевский выезд на улицах. Короче говоря, король исполнял свою должность серьезно и эффективно.
Я с интересом следил за работой первого парламента в этой конституционной монархии. Сторонники Салдариса и Венизелиса имели примерно равное число мандатов, а коммунисты со своими пятнадцатью мандатами определяли баланс сил. В этой ситуации они могли влиять на принятие того или иного решения. Здесь, как и везде, они отказались от доктрины классовой борьбы и пошли по пути «народного фронта». Именно голоса коммунистов определили избрание на пост президента парламента лидера венизелистов.
Король, в соответствии с конституционной процедурой, предложил лидеру венизелистов, Софулису, сформировать двухпартийное правительство. В течение месяца он безуспешно пытался решить эту трудную задачу. Слишком сильны были еще воспоминания о прошлых схватках.
Затянувшийся парламентский кризис ставил под угрозу само существование парламентаризма в Греции. В огромных залах античного дворца, где заседал парламент, лучшие ораторы всех партий, Софулис, Кафандарис и Папанастасю, изо дня в день упражнялись в красноречии. Метаксис, исполнявший обязанности премьера после смерти Демердзиса, наблюдал за этим, не скрывая своей скуки и раздражения. Дипломатам, которые присутствовали на открытии дебатов, это тоже очень скоро надоело. Я почти всегда был в дипломатической ложе в одиночестве, стараясь привыкнуть к новому для меня музыкальному строю греческого языка и пытаясь уловить тонкости аргументации различных ораторов.
Наконец, 4 августа 1936 года, король, уступая требованиям Метаксиса, который постарался максимально использовать профсоюзные волнения, тупиковую ситуацию, сложившуюся в результате неуступчивости двух основных партий, и растущее влияние коммунистов, приостановил действие конституции. Метаксис, с согласия короля, провозгласил себя диктатором.
Наряду с чисто дипломатическими функциями на меня был возложен контроль за работой торгового представительства. В этом качестве я провел переговоры с греческим правительством о заключении торгового соглашения, но в целом нагрузка у меня была гораздо меньше, чем в Москве. Сразу же возникла отличная возможность заключить необычайно выгодную бартерную сделку с нашей пшеницей в обмен на коринфский изюм, но Наркомвнешторг категорически запретил бартер, и благодаря этой бюрократической тупости хорошая возможность была упущена. Но к этому времени я уже, кажется, потерял способность удивляться чему‑либо.
Я рассматривал свое дипломатическое назначение как счастливую возможность сменить тягостную московскую обстановку. Посланник Кобецкий был замечательным человеком, который умело избегал всяких осложнений, был остроумен и красноречив, умел ценить прелести жизни в Греции. Мы вместе часто совершали автомобильные экскурсии, никогда не уставая любоваться пейзажами, руинами и божественно голубым морем. Наши дипломатические обязанности оставляли достаточно времени для этих восхитительных поездок.
Другим обстоятельством, которое сделало мою дипломатическую миссию необычайно приятной, было то, что Кобецкий поручил мне сферу советско‑греческих «культурных отношений», то есть все контакты миссии с греческой интеллигенцией. Это позволило мне познакомиться с греческой литературой, живописью, скульптурой, архитектурой и театром – всем, что так нравилось мне в Москве в годы моей учебы в военной академии. Я очень быстро почувствовал дружелюбие и гостеприимство греков, и скоро передо мной открылись двери многих самых культурных семей Афин. И я был очень горд, когда к концу первого года моего пребывания в Афинах члены дипломатического корпуса стали встречать на наших приемах не только обычное собрание скучных чиновников, а три или четыре сотни самых интересных людей в Афинах.
Но самое важное заключалось в том, что эти культурные связи привели меня к встрече, которая оказала огромное влияние на мою жизнь.
Через пару недель после моего прибытия в Афины из Москвы приехала группа советских архитекторов. Они совершали поездку по Европе с целью изучения современной и античной архитектуры. Естественно, Греция была первой остановкой на этом маршруте, и на мою долю выпала честь представить их 8 января 1936 года Обществу архитекторов Греции. В зале Афинской промышленной палаты нас встретило человек пятьдесят‑шестьдесят мужчин и одна молодая золотоволосая и грациозная женщина. Наших архитекторов засыпали вопросами, но так как только один член нашей делегации говорил на плохом французском языке, мне пришлось переводить и вопросы и ответы. Постепенно мои ответы становились все обстоятельнее, и в конце концов я закончил довольно обстоятельной речью о принципах советской архитектуры. Когда все собравшиеся разделились на небольшие группы, ко мне подошел президент общества.
– Разрешите представить вам одного из моих коллег, который хотел бы с вами познакомиться?
И я оказался лицом к лицу с невысокой золотоволосой девушкой. У нее был классический греческий лоб и живые, умные глаза Я предполагал, что она является женой или дочерью кого‑либо из членов общества, но президент сказал:
– Господин Бармин, это Мари Павлидес, моя уважаемая и преуспевающая коллега. После обычных приветствий она спросила меня:
– Вы скоро покидаете Афины?
– Нет, я никуда не уезжаю, – ответил я. – Я остаюсь в Афинах в советской миссии.
– О, это замечательно, – улыбнулась она, слегка смутившись. – Прослушав ваше выступление, я решила, что вы архитектор.
– Благодарю вас, мадемуазель. Это очень лестно слышать, но я всего лишь дипломат. К стыду своему, должен признаться, что и я не разглядел в вас архитектора. Пожалуйста, примите мои извинения.
– А вы примите мои за то, что я не распознала в вас дипломата. – Мы оба рассмеялись. Тут подошли наши русские коллеги, и после взаимных представлений мы расстались.
Описывая мои контакты в сфере культуры, я вовсе не хочу, чтобы у читателя создалось впечатление, что я не вел собственно дипломатической работы в миссии и не интересовался политикой. По своей активности мы ничуть не отставали от других миссий. Но я должен разочаровать тех читателей, которые ждут от меня как бывшего советского дипломата сенсационных разоблачений секретной деятельности ОГПУ и Коминтерна. Миссия не имела никакого отношения к работе ОГПУ, и ни я, ни Кобецкий о ней не знали ничего, кроме того, что агенты в составе миссии, естественно, были. Агенты ОГПУ, как и везде, следили за нами, за нашей работой и жизнью.
О деятельности Коминтерна мне тоже известно очень мало, поскольку мы никак не были связаны с этой работой. В те времена ведомство иностранных дел старалось держаться в стороне от этого, строго придерживаясь установленного правительством принципа – полной самостоятельности Коминтерна. Исходя из этого принципа мы даже воздерживались от контактов с депутатами‑коммунистами, хотя часто встречались с представителями других фракций.
Правда, однажды я нарушил это правило и занялся «секретной деятельностью». В дополнение к моей работе в миссии я был еще и консулом в Афинах и в этом качестве дважды в неделю принимал в консульстве посетителей. Большинство моих посетителей составляли греческие бизнесмены, желавшие совершить поездку в Советский Союз, или русские эмигранты, стремящиеся восстановить свое гражданство. Иногда появлялся какой‑нибудь пронырливый тип с захватывающим революционным проектом, которому для этого конечно же были нужны деньги и «коминтерновская литература». Эти личности были довольно примитивными, и от них за километр несло асфалией «греческая тайная полиция». Они, однако, были неутомимы в своих провокациях и регулярно нас посещали, а мы их так же регулярно выпроваживали.
Однажды консульский привратник впустил ко мне молодую высокую блондинку с ребенком. Она выглядела внешне спокойно, но чувствовалось, что она сильно взволнована.
– Чем могу помочь, мадам? – спросил я стоявшую передо мной особу.
Подождав, пока выйдет привратник, она медленно и с большим трудом заговорила на ломаном французском языке. Она была женой Генерального секретаря греческой компартии Захариадиса, чешкой по национальности. С момента перехода партии на нелегальное положение жила в маленьком домике в пригороде Афин, ни с кем не встречалась и почти не выходила из дома. Муж бывал дома очень редко и после непродолжительного отдыха снова неделями пропадал, но другие члены партии оказывали ей материальную поддержку.
– Вы, наверное, знаете из газет, что десять дней назад Захариадиса арестовали. С тех пор я дважды выходила в условное место на встречу с его помощником, но он не появился. У меня совсем кончились деньги. Я долго не решалась прийти к вам, но я никого в городе не знаю, а у меня ребенок.
Она назвала мне имя помощника Захариадиса, и я сразу вспомнил, что как раз утром это имя попалось мне в списке арестованных лиц, который я видел в утренней газете.
– Боюсь, что вы с ним уже не встретитесь, – сказал я. – У вас есть какие‑то планы? Что вы хотите от нас?..
Она хотела поехать в Москву. У нее был просроченный чешский паспорт, но она надеялась получить советскую визу и деньги на дорогу. Я пошел с этой проблемой к Кобецкому. Тот был обеспокоен и раздражен:
– Вы отлично знаете, что мы не имеем права заниматься такими делами. Мы не можем компрометировать миссию.
– Но мы же не можем так просто оставить эту женщину с ребенком на улице. Ее муж в тюрьме, и ей не к кому обратиться за помощью. Мы можем дать ей визу и немного денег, и об этом никто не узнает. Мы не можем выгнать ее.
– Не уговаривайте меня, Александр Григорьевич. Я ничего подобного не могу делать и не буду делать, – нервно сказал Кобецкий.
Разговор был долгим, трудным и бесполезным. С трудом сдерживая гнев, я вернулся в консульство.
– Вот ответ нашего посланника, – сказал я терпеливо ожидавшей женщине. – Миссия абсолютно ничего не может для вас сделать. Но я хочу поговорить с вами просто как частное лицо. У вас есть какие‑нибудь друзья или знакомые в Чехословакии? Если вы доберетесь до Праги, вы сможете дальше сами пересесть на поезд в Москву? Тогда вот вам деньги, которых вам хватит на дорогу и питание. Это мои личные средства, которые я даю вам без всякой санкции своего шефа. Об этом никто не должен знать. Если он узнает, то запретит мне это делать. Отправляйтесь в чешскую миссию и получайте визу. Если будут какие‑то трудности, попросите их позвонить мне.
Коллеги в чешской миссии были гуманны и отзывчивы. После небольшого деликатного разговора со мной по телефону они согласились дать ей визу. Она зашла в консульство поблагодарить меня, и больше я ее никогда не видел.
Еще одна «тайная деятельность», в которой я должен признаться, заключалась в том, что я действовал как иностранный корреспондент советского агентства новостей ТАСС – обязанность, которую я унаследовал от моего предшественника на дипломатической должности. Перед отъездом из Москвы мне в Наркоминделе сказали, что ТАСС «приготовил для меня эту работу». Сам Наркоминдел ни санкционировал мне это совместительство, ни отговаривал от него. Я встретился с директором ТАСС Долецким, и мы быстро нашли общий язык.
Раньше я уже писал статьи в журналы, но то были первые и, надо сказать, робкие опыты моей газетной работы. Новое задание конечно же ускоряло темп моей неспешной дипломатической деятельности и давало дополнительный стимул интересу к динамичной политической жизни Греции. Мои сообщения имели штамп «Отделение ТАСС в Афинах», и курьер миссии всегда их относил на почту для цензуры. Греки были достаточно тактичны и не старались выяснить, кто скрывался за этим таинственным штампом, тем более что направлявшиеся по этому каналу сообщения объективно освещали события в Греции. Но члены дипломатического корпуса не подозревали, что все сообщения ТАСС из Афин выходили из‑под пера их коллеги. Я это точно знаю, потому что они не раз спрашивали меня, почему я так терпеливо выслушиваю парламентские дебаты. Я небрежно отмахивался от этих вопросов, но однажды мне стало жаль, что я не мог раскрыть эту маленькую тайну. Думаю, что в этой связи я стал причиной отзыва из Афин японского поверенного в делах.
В Токио группа офицеров вооруженных сил организовала террористический акт против нескольких членов правительства. Комментируя это происшествие, японский поверенный неожиданно вышел за рамки обычной для японцев дипломатической сдержанности. Он заявил, что этого как раз и следовало ожидать от японской армии, и те, кто внимательно следит за обстановкой в этой стране, предвидели такое развитие событий. Я мимоходом процитировал это заявление в одном из своих сообщений, но «Правда» и «Известия» подали мое сообщение очень выпукло на первых полосах. Возможно, это было не единственной причиной, но так или иначе японский поверенный был срочно отозван.
Вскоре после моего приезда в Афины мы получили из английской миссии приглашение посетить религиозную службу по случаю кончины короля Великобритании Георга V. Официально Советский Союз был атеистическим государством, и я и Кобецкий уже много лет не бывали в церкви. Он колебался, стоит ли идти, и наконец попросил указаний из Москвы. Литвинов ответил: «Делайте как другие дипломаты». И вот мы с Кобецким во фраках и цилиндрах, с развевающимся на автомашине красным советским Государственным флагом с серпом и молотом, торжественно подъехали к собору. В то время как мы с Кобецким спокойно поднимались по ступеням собора, толпа зевак с изумлением рассматривала нашу машину с красным флажком. Наверное, для них наше появление у собора было чем‑то сверхъестественным.
Через несколько дней мы получили от британского посланника сэра Сиднея Уотерлоу выражение благодарности от имени нового короля Эдуарда VIII. С этой же почтой к нам пришли журналы с фотографиями траурной церемонии в Лондоне. Среди генералов и принцев, которые шли за гробом, был маршал Тухачевский. Он шел рядом с низкорослым толстым генералом, чье имя я запомнил – Франко, представлявшим молодую Испанскую республику.
Примерно через месяц после встречи с архитекторами я в фотографическом магазине снова встретился с девушкой‑архитектором, чьи золотые волосы так запомнились мне. Мы улыбнулись друг другу, и она показала мне фотографии, за которыми зашла в магазин, – это были ее снимки в национальном костюме, танцующей на плоской крыше дома. Указывая на эту крышу, она сказала с гордостью:
– Я сама спроектировала и построила этот дом для моей матери. Из этих окон видны Акрополь и Парфенон.
Как раз в это время мы задумали некоторую перестройку в здании миссии.
– Само провидение послало вас! – сказал я. – Мы как раз ищем архитектора Может быть, вы сможете сделать так, что и мы из своих окон будем видеть Парфенон!
Она согласилась посмотреть нашу миссию, и таким образом наше первое свидание носило профессиональный характер. Вместе с ней мы осмотрели комнаты, но скоро перешли от обсуждения планировки помещений к обсуждению различий между античной и современной архитектурой. И вот она уже начала объяснять мне, как исключительно точный рисунок колонн Парфенона подчеркивает воздушность этого сооружения. Она рассказывала с таким энтузиазмом, что было просто противоестественно вести этот разговор в закрытом помещении, когда сам Парфенон был всего в двух километрах от миссии. Закончили мы нашу беседу уже в Акрополисе.
Я сказал ей, что собираюсь посетить знаменитые руины Муценуса и Эпидауруса, и попросил ее порекомендовать кого‑нибудь в качестве гида. Она сказала, что с удовольствием будет моим гидом.
Через неделю мы поехали в те места, которые история сделала всемирно известными: величественный амфитеатр в Эпидаурусе, строгие гробницы Клитемнестра и Агамемнона, мрачное Дельфийское ущелье, покрытые мхом руины стен, где несколько столетий назад стояла деревня Тангра. Если бы я мог не думать о набиравших полную силу страшных тенденциях у меня на родине, я был бы вполне счастлив. Я всеми силами старался, чтобы тень от этого не омрачала наше путешествие по пыльным дорогам под палящим солнцем Греции. Где бы мы ни были, всегда перед нами на горизонте в двух‑трех местах мерцало голубое море. Я был полон восхищения Грецией и этой прекрасной дочерью Греции, которая меня сопровождала.
По вечерам, когда я оставался дома один, меня постоянно одолевали мрачные мысли. Я пытался читать, совершал длительные прогулки, но ничто не могло развеять этих настроений. Я искал развлечений в компании своих друзей из греческой интеллигенции. Мы посещали кафе и небольшие таверны в пригородах Афин. Но эти ужины с веселыми и умными друзьями, хорошей пищей и музыкой казались мне пресными по сравнению с моими археологическими экскурсиями. Мне было намного легче и интереснее в обществе Мари.
Как‑то я сказал ей, что, посвятив столько времени и сил искусству и истории, она имеет право немного отдохнуть. Не согласиться ли она поужинать со мной в уютном ресторане на побережье?
Мы поехали в Глифаду, небольшой курорт в Фалеронском заливе. Проехав мимо фешенебельных отелей, мы остановились у небольшой таверны, стоявшей прямо на пляже. Мы ужинали одни на террасе, тихий воздух был заполнен ароматом цветов, в море отражалась полная луна. Величественный усатый официант принес нам барбуну, только что пойманную в море, и бутылку вина Ретцина. Закончился ужин белым сыром.
Я наполнил бокалы вином.
– За ваше счастье, Мари. Делайте как я – это обычай в моей стране.
Медленно мы выпили свои бокалы до дна и звонко чокнулись ими. Затем я бросил мой бокал через плечо. Она последовала моему примеру.
Услышав звон разбитого стекла, владелец таверны вскочил со своего места. Но мы вроде не ссорились, и он снова сел. К нам подошел официант и вопросительно уставился на наши улыбающиеся лица.
– Принесите новые бокалы, а те включите в счет, – сказал я ему.
– Когда в России двое выполняют этот ритуал, – сказал я Мари, – это приносит им счастье.
Мы еще долго гуляли по пляжу, пили кофе в еще одном маленьком ресторанчике, танцевали на открытой террасе под музыку греческого джаза. Было много танцующих, но мне казалось, что музыка играла только для нас. Впервые за много лет у меня было спокойно и легко на душе.
Потом мы вернулись на пляж и расположились на скалах. Никто не произносил ни слова. Я заглянул в лицо Мари. Наши взгляды встретились, и ее голубые глаза стали совсем темными. Я обнял ее и поцеловал.

37. ПЕРВЫЙ МОСКОВСКИЙ ПРОЦЕСС


Советские газеты так мало сообщали о том, что действительно происходило дома, что первая половина зловещего 1936 года прошла для нас почти в идиллическом спокойствии. Я убеждал себя, что жизнь в Советском Союзе, видимо, приходит в норму. Конечно, потребуется время, чтобы залечить старые раны и забыть горькую нужду первой пятилетки. И все‑таки я себя сознательно обманывал, умышленно не вспоминая того, что мне довелось увидеть. Я просто бежал от своих собственных мыслей.
Но однажды в августе гром грянул среди ясного неба. Сначала московское радио, а потом и газеты сообщили о том, что через пять дней начнется судебный процесс над Зиновьевым, Каменевым и еще четырнадцатью членами «антисоветского террористического центра». Два бывших партийных лидера, на основе теории «моральной ответственности» за убийство Кирова, уже были осуждены на десять лет каждый, тысячи их сторонников были или брошены в тюрьмы или депортированы. Казалось, что этих жертвоприношений на тризну по Кирову было достаточно. Как и многие мои товарищи, я был потрясен этой злонамеренной затеей до глубины души. Но Сталину этого было мало. Он снова вытаскивал на свет труп несчастного Кирова и использовал его, чтобы избавиться от своих уже поверженных и раскаявшихся критиков и противников. Тональность статей в «Правде» не оставляла сомнений в исходе процесса. Каждая строка указывала на смертный приговор, но мы в миссии просто не могли в это поверить. Кобецкий, в прошлом секретарь Зиновьева, старел у нас на глазах. Этот обычно разговорчивый человек хранил глухое молчание, проводя целые дни в своем кабинете, где он часами слушал радио и беспрерывно курил. Во время процесса эмоциональная атмосфера в миссии напоминала дурной сон. Мы избегали говорить о том, что казалось сплошным безумием, каким‑то диким вывихом со всех возможных точек зрения.
Читая сообщения в газетах, мы не верили своим глазам, что Зиновьев, Каменев, Смирнов и другие публично признали себя виновными в чудовищных и совершенно очевидно невозможных преступлениях. Их «признания» были полны нелепостей и противоречий и состояли исключительно из общих заявлений и намерений. Не было никаких ссылок на конкретные действия или документы. Ни один человек, знакомый с фактами и методами «юстиции», которые уже применялись по делу Кирова, не мог принимать иначе как зловещий трагикомический спектакль бойкие показания обвиняемых о «Ленинградском центре», который готовил убийство Сталина и свержение советской власти с помощью иностранных держав. Это стало особенно отвратительным, когда на мгновение трагическая правда прорвалась через этот бесстыдный спектакль.
Смирнов неожиданно отступил от заготовленной ему роли и на вопрос прокурора: «Когда вы вышли из состава центра?» – неожиданно ответил: «Я никогда и не собирался выходить из состава центра потому, что неоткуда было выходить».
Вышинский с удивлением и нажимом: «Разве центр не существовал?»
Смирнов устало: «О чем вы говорите?»
Но такие человеческие проблески были крайне редки. Кошмар возобновлялся, и этот полунасмешливый и полубезумный диалог продолжался.
Для нас, старых членов партии, эти процессы представлялись сплошной выдумкой. Не могло быть и речи о том, чтобы верить этим признаниям. Мы знали этих людей, мы работали с ними со времен революции и Гражданской войны. Мы также знали, что в советских условиях то, в чем они признавались, было невозможно. Но нам от этого было не легче. Основную аудиторию составляло новое поколение, которое не знало своего прошлого. Им надо было просто верить, и у них не было никакой другой информации, кроме собственных признаний обвиняемых и сыпавшихся на них со всех сторон разоблачений и проклятий. Никаких критических статей в газетах или журналах, никаких публичных дискуссий или частных бесед – только шепотом за закрытыми дверьми. Нам, кто жил при советской системе, было ясно, что молодое поколение в целом поверит этим чудовищным выдумкам.
Но нам казалось невозможным, чтобы внешний мир принял это чудовищное действо всерьез. Мы полагали, что в мире есть немало зрелых людей, проницательных политиков и журналистов, которые смогут отличить факты от вымысла. Но мы ошибались. С помощью «либеральных» журналистов и «попутчиков», которые сами хотели быть обманутыми, Сталин сумел убедить остальной мир в том, что его война на уничтожение со своими соперниками за власть есть «защита социалистического отечества» от невиданного нашествия полчищ мерзких предателей. «Загадка московского процесса» объяснялась ими с циничной простотой: Троцкий в своей отчаянной борьбе за власть вступил в сговор с нацистами, фашистами и японскими милитаристами для того, чтобы свергнуть режим Сталина. Новый друг демократий, Сталин, вовремя вскрыл этот заговор и заслуживает благодарности за своевременный срыв «зловещих» планов Троцкого.
Во время «процесса шестнадцати», когда я читал сообщения телеграфных агентств и слушал радиопередачи, в моем сознании навязчиво пульсировал один‑единственный вопрос. Для нас не было вопроса в том, верить или не верить признаниям. Мы знали, что они были продиктованы Сталиным и ОГПУ. Но в то время мы не знали и не могли понять цели этой чудовищной затеи. Для чего Сталин поднимал этот ураган страха и ненависти, деморализуя советскую систему и нанося ущерб ее престижу в глазах международного сообщества?
Мы все думали, что невероятная бездна самоуничижения, в которую низвергли себя шестнадцать обвиняемых, по крайней мере спасет их от расстрела. В конце концов, разве они не были друзьями Ленина и товарищами Сталина? Нельзя же расправиться с ними как с «бешеными псами».
Я перебирал в уме различные прецеденты. После революции крупные судебные процессы почти никогда не оканчивались расстрелами. В первые годы многие антибольшевистски настроенные социалисты просто изгонялись из страны. Суд над эсерами в 1922 году завершился только условными смертными приговорами, хотя обвиняемые фактически боролись с советской властью с оружием в руках и организовали покушение на жизнь Ленина. Из обвиняемых, проходивших по «шахтинскому делу», лишь несколько были приговорены к смерти, остальные получили непродолжительные сроки, и скоро им было разрешено работать на промышленных предприятиях Сибири. Обвиняемые по делу Рамзина, которые признались в подготовке вооруженной иностранной интервенции в сговоре с французским генштабом, после отбывания непродолжительного заключения были помилованы и восстановлены в прежних должностях. На следующем процессе меньшевиков обвиняемые, обвинявшиеся в аналогичных преступлениях, были приговорены к длительным срокам лишения свободы. Судебный процесс над Торнтоном и другими английскими инженерами в 1933 году – я был на этом процессе – закончился умеренными приговорами. Нет, до сих пор Сталин никогда не проливал кровь своих бывших товарищей, с которыми он работал не один год и которые принадлежали к старшему поколению лидеров Октябрьской революции. Было просто невозможно предположить, что этот процесс будет иметь какой‑то другой исход.
Эта надежда подогревалась поступившими сообщениями о восстановлении накануне процесса института помилования, отмененного после убийства Кирова. Это, совершенно очевидно, было сделано в интересах Зиновьева и обвинявшихся вместе с ним товарищей. Никому из нас не пришло в голову, что это была всего лишь приманка, имевшая своей целью склонить обвиняемых к «признанию».
Когда мы получили известие о приговоре и казни, мы все были в состоянии оцепенения. Никто не решался говорить даже шепотом. Не хватало смелости взглянуть друг другу в глаза. Я был потрясен. Я понимал, что это означало конец большевистского периода в истории страны.
Бедный Кобецкий, чьи деловые и дружеские связи с Зиновьевым были нам известны. Он был молчалив и бледен. Он был сломлен. Но ему еще предстояло выполнить свой долг. Он должен был собрать сотрудников, прочесть им сообщение об итогах процесса и предложить им принять резолюцию, одобряющую приговор суда. Он закрылся в своем кабинете, написал выступление и прочел его нам срывающимся голосом. Там были все официально требовавшиеся выражения: «человеческие отбросы», «расстрелять как бешеных собак», «под мудрым руководством любимого вождя», «уничтожить троцкистскую заразу». Читать это для него было пыткой, как и для нас слушать это. Никто не обнаружил своих истинных чувств. Резолюция была принята единодушно без голосования; и каждый из нас остался наедине со своими угрызениями совести.
Через несколько дней в греческих газетах было опубликовано сообщение из Москвы о предстоящем отзыве нескольких скомпрометированных дипломатов: Давтяна, Раскольникова, Кобецкого. Я показал это сообщение Кобецкому. Его лицо стало напряженным, но он ничего не сказал. В тот же день он направил телеграмму Литвинову с требованием опровержения этого сообщения или своего немедленного отзыва. Ответ Литвинова гласил: «Оставайтесь на своем посту и ждите указаний».
Внешне течение нашей жизни восстановилось, но тяжесть, которая давила на наше сознание, не может быть передана словами.
С каждой почтой из Москвы для руководства, секретарей партячейки и библиотекарей стали поступать списки книг, которые должны быть немедленно сожжены. Это были книги, в которых упоминались теоретики марксизма и другие публицисты, которые считались скомпрометированными прошедшим процессом, Поскольку практически перво‑, второ– и третьеразрядные фигуры за последние пятнадцать лет уже были изобличены в какой‑нибудь ереси, я с изумлением подумал, что у нас останется на полках библиотек! Достаточно было предисловия Бухарина, Радека или Преображенского к любой классической работе – и она летела в печку!
В таком темпе, – подумал я, – мы сожжем больше книг, чем нацисты, и определенно больше марксистской литературы. Что и случилось на самом деле. Огромное число книг было сожжено только потому, что их редактировал недавно изгнанный из страны известный советский библиофил Рязанов, основатель Института Маркса‑Ленина. Первое издание сочинений Ленина, вышедшее под редакцией Каменева и содержавшее положительные отзывы о сегодняшних «предателях», было изъято из обращения.
Сталин лично почистил и переиздал единственный том его «сочинений» – компиляция статей и речей – прежние издания были потихоньку изъяты из магазинов и библиотек. Причина этого могла заключаться в том, что в прежних изданиях содержались следующие высказывания:


«Вся практическая организационная работа по подготовке Октябрьского вооруженного восстания проводилась под непосредственным руководством председателя Петроградского совета товарища Троцкого. Мы можем сказать со всей определенностью, что быстрым переходом гарнизона на сторону Советов и хорошей организацией работы Военно‑революционного комитета партия обязана прежде всего товарищу Троцкому».


«Товарищ Троцкий утверждает, что в лице Зиновьева и Каменева мы имели дело с правым уклоном… Как же объяснить тогда, что партия смогла избежать раскола?.. Раскола не произошло, и разногласия сохранялись всего лишь несколько дней потому, что Каменев и Зиновьев были большевиками, ленинцами».


«…Бухарин… не нарушил ни одного решения Центрального Комитета. Вы требуете крови Бухарина? Так знайте, что вы ее не получите… Мы против политики ампутаций… Мы за единство… Если мы это начнем, то где это закончится? Сегодня мы отсечем Бухарина, завтра другого, и так, пока партия не будет окончательно уничтожена!»

Но уже никто не был так безрассуден, чтобы вспоминать во время процесса эти высказывания Сталина.
В течение лета мы с Мари совершили много замечательных экскурсий, которые я никогда не забуду. Мы посетили острова Эгейского моря, в том числе Самос, откуда происходила ее семья, – место просто непередаваемой красоты и спокойствия. Но события августа абсолютно выбили меня из колеи. Ни любовь, ни красота греческих пейзажей не могли преодолеть моей депрессии, и мы перестали ездить по античным местам Греции, Иногда мы совершали прогулки по крутым и узким улицам афинских пригородов. Большую часть времени я молчал, и Мари понимала, что творилось у меня в душе. Она тоже переживала напряженный период.
Мы планировали наше общее будущее: она закроет свое бюро в Афинах и поедет со мной в Советский Союз. Мы будем вместе там работать, строить нашу великую страну. Но когда она поделилась своими планами с семьей, это вызвало в ней бурю различных, но больше отрицательных эмоций. Родственники и слышать ничего не хотели о ее возможном браке с русским. Их маленькая хрупкая девочка, которая всегда жила в теплой и солнечной Греции, просто замерзнет в снежной России, где медведи свободно бродят по улицам! Она там будет постоянно болеть! Она погибнет!
Мари не верила в эти ужасные картины и стояла на своем. Она с улыбкой рассказывала об этих страхах в семье и не принимала их всерьез. Но меня беспокоили не столько медведи на улицах, сколько вещи, более опасные для тонких нервов. Я знал, как ей, всегда жившей в достатке и комфорте, будет трудно привыкать к трудностям повседневной жизни в Москве. Ее храбрость и решимость не вызывали у меня сомнения. Я знал, сколько настойчивости и терпения проявила эта молодая гречанка из привилегированных слоев общества, чтобы преодолеть скептицизм профессоров и непонимание своих товарищей и после пяти лет напряженной учебы стать инженером‑архитектором. Именно поэтому родственники, зная ее твердый характер, так энергично пытались отговорить Мари от этой новой «эксцентрической затеи». Но больше всего меня беспокоила и печалила перспектива неизбежного разочарования, которое, я знал, ожидало ее в России. Я ведь хотел, чтобы она любила Россию и была там счастлива.
В один из дней после обеда, когда я собирался идти на официальный прием, раздался телефонный звонок. Звонила Мари. Ее голос дрожал от волнения: «Шура, я знаю, ты очень занят, но мне нужно немедленно тебя видеть – на несколько минут».
Я быстро пошел в небольшое кафе около стадиона. Мари уже была там. На лице ее отражалась тревога и смятение.
– Мне нужно было просто увидеть тебя на минуту, – сказала она извиняющимся тоном. – Просто поддержать мою решимость – мне показалось, что она оставляет меня.
В ее борьбе наступил критический момент. Мать со слезами умоляла дочь отказаться от планов поездки в Россию. Скоро из дома уходил сын, и дочь оставалась ее единственной радостью. До сих пор Мари успешно противостояла рациональным аргументам, но этот эмоциональный взрыв был выше ее сил.
Некоторое время мы сидели за столиком молча, держась за руки. И вдруг мне вспомнилась одна надпись, которую мы видели на одном из древних памятников: «Anaskhomen tas kardias!» (Поднимите выше свои сердца!) Мари улыбнулась, и глаза ее посветлели. У нее снова появились силы бороться за наше счастье. Я следил, как она садилась в такси, и испытывал чувство нежности и гордости.
После августовской трагедии наша дипломатическая активность значительно снизилась, а на некоторых направлениях практически прекратилась. Из дома мы не получали ориентировок об общей политической ситуации и сами перестали посылать в Москву информацию о местной ситуации и деятельности правительства. С изумлением я наблюдал, как во время итало‑абиссинского конфликта Советский Союз, официально выражая свои симпатии Эфиопии, продолжал поставлять нефть в Италию, никак не объясняя нам свои действия. В Испании началась гражданская война, и на первых порах наше правительство старательно воздерживалось от любых действий, которые могли быть истолкованы как поддержка защитникам республики. И по этому поводу к нам не поступило никаких разъяснений.
Когда, наконец, Сталин решил оказать помощь республиканцам и направил в Испанию посла, несчастного Марселя Розенберга, бывшего поверенного в делах в Париже, я получил телеграмму от Крестинского с назначением меня Генконсулом в Аликанте. Это случилось 3 ноября 1936 года, но спустя несколько дней это назначение было отменено, когда испанское правительство, а с ним и советское посольство переместились в соседнюю Валенсию.
В декабре я решил поехать в Москву в отпуск на автомобиле. В это время года балканские дороги непроходимы, и я планировал ехать через Италию, Австрию, Чехословакию и Польшу с общей протяженностью маршрута около пяти с половиной тысяч километров. Меня уже давно привлекала спортивная сторона такой поездки, так как моя зимняя одиссея из Ленинграда в Москву не излечила меня от этой страсти. И еще мне хотелось занять себя чем‑то, что полностью захватило бы и отвлекло от мрачных мыслей.
Кобецкий и другие друзья в миссии как могли старались отговорить меня от этой авантюры, указывали на риск, которому я буду подвергаться особенно в Польше и России. Действительно, пока еще никто не совершал такой поездки зимой. Они предсказывали, что я только разобью вдребезги свою машину и вообще не доберусь до Москвы, затерявшись где‑то в снежных заносах. Но эти мрачные прогнозы только разжигали мой спортивный азарт, к тому же мне казалось, чем труднее будет на дороге, тем лучше это будет отвечать моему настроению.
Чтобы успокоить своих друзей, я рассказал им, что советский план строительства дорог предусматривал создание современной автомагистрали от польской границы до Москвы. Строительство этой дороги предполагалось закончить к ноябрю. Сам я не очень в это верил, но аргумент представлялся довольно убедительным. К тому же я сказал им, что в одной из наших миссий по пути прихвачу себе попутчика.
Понимая, что поездка все‑таки связана с немалым риском, я не хотел использовать автомобиль, принадлежащий миссии, и за счет тщательной экономии в течение года купил себе новый «форд», который прибыл из Нью‑Йорка как раз за несколько дней до намеченного мной отъезда.
Перед отъездом я поехал с Мари к морю. Мы провели вечер в том же самом ресторане, где разбивали бокалы, и снова выпили за наше будущее. У Мари было много планов работы в России, и я обещал ей принять меры к тому, чтобы меня быстрее отозвали домой. Машину я собирался оставить в Москве, и мы уже мечтали, как будем вдвоем ездить по улицам столицы.
Мы бросили последний взгляд на Фалеронский залив, который был так же тих и прекрасен, как в наш первый вечер здесь. Было очень тепло, и я рассказал Мари, как выглядит в это время года заснеженная Россия. Я пообещал ей вернуться в конце января.
На следующее утро я был уже на пути в порт Пирей. По дороге заехал в цветочный магазин и заказал букет роз для Мари, который ей должны были доставить 8 января в честь годовщины нашего знакомства на встрече архитекторов.
Я упоминаю об этом потому, что спустя три года случилось то, что придало этой дате особое для нас значение. В канун Рождества 1939 года, прожив три года как гонимые беженцы в Париже, мы отправились в трансатлантическое плавание из затемненного порта Гавра, чтобы начать в новом мире новую жизнь. Наш пароход «Де Грасс» должен был прибыть в Нью‑Йорк через десять дней. Но нам пришлось несколько дней дожидаться конвоя в Саутгемптоне, а потом медленно, зигзагами пересекать Атлантический океан, прячась от вражеских подводных лодок. Плавание продолжалось больше двух недель, и мы оказались в Нью‑Йорке в холодный солнечный зимний день 8 января.
Мы шли вдоль Гудзона по западной стороне Манхэттена по улицам, покрытым снегом и слякотью. Проносившиеся такси забрызгивали нас грязью. Нам приходилось пробираться в лабиринте фруктовых ящиков, сложенных штабелями на тротуаре. Было очень грязно и неуютно, со всех сторон нас толкали встречные прохожие, но нам казалось, что мы еще никогда в жизни не видели такого прекрасного города. Мы шли, держась за руки. На душе было легко. Хотелось петь.
Теперь мы каждый год отмечаем этот день как наш двойной День Благодарения. Он соединил нас, он дал нам новую страну и дом.

38. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЕЗДКА В РОССИЮ


После лихорадочных сборов, 14 декабря, я на своем новеньком «форде», нагруженном бесчисленными запасными частями, но без обогревателя, отправился в направлении Пирея в порт Бриндиси. Рано утром мой автомобиль уже был поднят на борт и я, стоя на верхней палубе, мысленно прощался с Грецией. Небо было пасмурным; лишь изредка робкие лучи солнца пробивали серую пелену облаков, освещая вершины гор мягким прозрачным светом, какой я видел только в Греции и которым всегда восхищался. Но солнце светило недолго, большую часть дня, пока мы шли Коринфским заливом, горы были темными и меланхоличными. В середине дня мы подошли к Итаке, родине Одиссея, и бросили якорь у маленького прелестного города Вати, стоящего у кромки живописного залива, посреди которого был небольшой остров с крепостью. От Итаки наш путь лежал к Корфу, куда мы прибывали к вечеру. Меня поразило, как этот город был похож на города итальянского Средиземноморья за исключением того, что живописность пейзажа здесь дисциплинировалась чистотой и строгостью архитектурных линий, характерных для Греции. На следующий день наш пароход вошел в просторную гавань Бриндиси.
От Бриндиси до Рима – что составляло около семисот пятидесяти километров – я доехал за один день. Было довольно холодно, но светило солнце, и разнообразие пейзажа радовало глаз, особенно в горном районе после Фоггии. Маленькие деревенские домики, построенные в совершенно незнакомом мне стиле, перемежались с убогими многоквартирными домами, на облупившейся штукатурке которых были намалеваны обычные лозунги о величии дуче и новой римской империи. Я ехал без остановки до Неаполя, где задержался на десять минут, чтобы выпить чашку кофе и полюбоваться ночным заливом. Ближе к полуночи, подъезжая к Риму, я попал в такой густой туман, что должен был снизить скорость до пятнадцати километров в час, чтобы не столкнуться с огромными фургонами, которые доставляли овощи и фрукты для римского рынка. Надо было внимательней следить за дорогой, чтобы не столкнуться с фурами, постоянно возникавшими из тумана. Вести машину стало опасно и неприятно.
Проведя четырнадцать часов за рулем, я неожиданно для себя оказался на улицах Рима. Они были молчаливы и зловещи, туман казался еще гуще. Вечный город казался закутанным в покрывало, через которое просвечивала громада Колизея.
В советском посольстве заспанный комендант отвел меня в комнату для гостей, где, приняв горячую ванну, я уснул как убитый. Два дня, проведенные в Риме, были как сказочный сон, как встреча со старым другом. В Милане я присутствовал на совещании, которое проводил наш посол, Борис Штейн. Обсуждались итоги сессии Лиги наций, с которой он только что вернулся, а также советской внешней политики в целом. Штейн выступал с энтузиазмом лояльного советского чиновника. Его выступление было насыщено тяжеловесными комплиментами в адрес советского руководства, и я с грустью подумал, что «правильный стиль выступлений» полностью вытеснил шероховатый, но искренний стиль прежних дней.
На площади Сан‑Марино я покормил голубей и двинулся дальше на север, где в сильный снегопад пересек Бреннерский перевал. Путешествие становилось все труднее, но и интереснее. Дороги в австрийских Альпах, особенно в сезон лавин, не самые безопасные в мире, но пейзажи везде превосходны. Спуск с вершины Семмеринга с наступлением темноты, особенно для незнакомого с местностью водителя и на дороге, покрытой льдом, – это не для плохих тормозов и слабых нервов, но благодаря цепям, в которые я одел колеса, для меня все окончилось благополучно. Я еще не раз благодарил эти цепи, особенно на дорогах Польши и Белоруссии.
В Вене, в доме нашего посланника, Лоренца, я встретил группу офицеров Красной Армии и сотрудников ОГПУ, которые направлялись в Испанию. Думаю, кое‑кто из них позже заплатил своей жизнью за провал политики Сталина в Испании. Даже те, кто пытался заслужить благодарность Сталина ликвидацией некоторых несогласных с ним республиканцев, не избежали общей судьбы козлов отпущения.
В Вене мне пришлось оставить надежду найти себе попутчика. Все опять дружно убеждали меня отказаться от рискованной затеи ехать зимой по дорогам Польши и России. Предлагалось оставить машину в Вене и ехать дальше на поезде. Но я настоял на своем.
Дорожные условия в Польше были действительно плохими. За два дня, которые ушли у меня на то, чтобы доехать до Кракова, а оттуда до Варшавы, я дважды попадал в снегопад с сильными порывами ветра. В одном месте дорога могла быть покрыта мокрым льдом, а в Другом на тридцать сантиметров снегом. После Кракова у меня отказали фары и я ехал в кромешной темноте, каждый раз съезжая с дороги при появлении встречного автомобиля. Я страшно устал и временами испытывал даже чувство страха, но это отвлекало меня от того, что я хотел забыть. Больше всего я боялся, что не успею в Москву до конца месяца, так как я обещал своим сыновьям встретить с ними Новый год.
Пейзаж здесь был замечательный, хотя и неброский – покрытые снегом холмы и поля. Не раз я останавливался, чтобы насладиться бескрайним одиночеством. Впереди и позади меня не было ни души, только бесконечная лента дороги с деревьями по обеим сторонам и бескрайние заснеженные поля. Ветер со свистом наметал сугробы. Дорога была безжизненной, если не считать нескольких ворон, которые неуклюже прыгали перед автомобилем. Я включил радио, и приглушенные звуки музыки странным образом слились в какой‑то единой гамме с завыванием ветра и белым безмолвием дороги.
В канун Рождества я пробирался по заснеженным улицам Варшавы. Я был гостем посла Давтяна и его жены актрисы Максаковой. Как и многие советские чиновники, этот хитрый и неискренний посол, сам того не зная, доживал свои последние дни на свободе и в буквальном смысле последние дни своей жизни.
На следующий день я выехал из Варшавы. Дорога проходила через множество мелких еврейских деревушек, которые, казалось, были навечно придавлены безысходной нищетой. Дорога стала еще хуже, но погода, несмотря на сильный мороз, была приятной. На второй день пути я почувствовал страшную усталость, но все же собрался с силами и хотел засветло пересечь советскую границу.
Из придорожного окопа выскочили два польских пограничника и приказали мне остановиться. Из караульного помещения, стоявшего в нескольких сотнях метров, показался польский офицер. Он был вежлив, но тверд. Мой переезд через границу в этот день был исключен, правила запрещали пересечение границы после заката солнца. Кроме того, как ни кричи, советские пограничники все равно не появятся. В результате мне пришлось ехать сорок километров до ближайшей деревни, чтобы заночевать.
Я снял комнату у одной еврейской женщины, в конюшне среди телег, коров и коз нашлось место и для моей машины. Пришел местный пристав. Он долго рассматривал мои документы. На следующее утро при температуре несколько градусов ниже ноля в сопровождении польского офицера и солдата я опять отправился к границе. Ветер продувал нас до костей, что снижало температуру еще раз в десять. Остановились у небольшого моста через замерзшую речку. На мосту было два шлагбаума. Шлагбаум на польской стороне был покрашен красной и белой краской, а на советской – ярко‑красной, за которым простиралась огромная территория Советского Союза. На бескрайней снежной пустыне в полутора километрах от нас на пригорке виднелась свежесрубленная избушка пограничного поста.
По приказу офицера польский солдат дважды выстрелил в воздух. Прошло десять, тридцать, шестьдесят минут, но с советской стороны не доносилось ни звука. Отдаленная избушка казалась необитаемой.
Посиневший от холода польский офицер раздраженно сказал:


– Вот так всегда с вашими. Они должны ответить на мой сигнал и подойти сюда. Но они, когда хотят, предпочитают отсиживаться в своей избушке.
Мы продолжали стрелять и примерно через час услышали слабый звук ответного ружейного выстрела. Из домика показались две фигуры в военных шинелях. Еще полчаса потребовалось им, чтобы добраться до моста. Молодой советский офицер с любопытством посмотрел на мою машину и отдал честь польскому капитану, который передал ему мой паспорт и всем своим видом показывал, что хочет ускорить процедуру. Явно смущенный советский офицер долго вертел в руках мой паспорт.
– Моего командира сейчас нет, а до его прихода я не могу пропустить вас. Лучше будет подождать его.
Польский офицер повернулся ко мне и поцокал языком:
– Вот видите, всегда так. – На его губах блуждала ироническая усмешка.
– Мы пошлем за командиром, – пробормотал покрасневший молодой советский офицер.
– Товарищ, немедленно поднимите шлагбаум! – потребовал я. – Мои документы в полном порядке, и вы должны выполнять свои обязанности и не заставлять ждать наших соседей. Мы не можем заставлять этих господ ждать здесь целый день. Любые объяснения, которые вам нужны, вы можете получить от меня в вашем штабе.

Тон моего голоса возымел должный эффект. Я завел машину и пересек мост. По дороге на пограничный пост молодой офицер извиняющимся тоном объяснил, что появление автомашины среди зимы было совершенно неожиданным. Последнюю машину, которая принадлежала британскому дипломату, они видели в августе, и в том случае Москва предупредила их телеграммой. Они не могли себе представить, что кто‑то решится путешествовать в автомобиле в это время года.
В избушке пограничников меня ждал более теплый прием. Вскоре появился командир, маленькое недоразумение было забыто, и через некоторое время я снова был в пути. Но от пограничников я узнал плохую новость: строительство новой автодороги, которое уже должно было закончиться, еще только началось[2]. Мне пришлось ехать по тем дорогам, которые были в отдельных местах вполне приличные, но большей частью просто не поддающиеся описанию. Не было никакой логики в том, где начинались и где заканчивались эти хорошие и плохие участки.
В Минске я остановился у Гикало, секретаря ЦК партии Белоруссии, в прошлом известного партизанского командира на Кавказе. В следующем году он был расстрелян. В нескольких километрах от Минска мой «форд» попал в снежный занос высотой более метра. Было пять часов утра, а снег все шел и шел. Не было видно ни зги. В течение двух часов на дороге не появился ни один автомобиль, ни один человек. Я чувствовал, что мои ноги в тонких ботинках начали замерзать и терять чувствительность. Сняв ботинки, я стал яростно тереть ноги снегом, чтобы восстановить кровообращение. Через час мне снова пришлось повторить эту процедуру.
Меня уже начало охватывать отчаяние, когда на дороге показалась одинокая фигура. Это был бедно одетый мужчина средних лет с котомкой за плечами. Он сказал мне, что примерно в трех километрах был расположен колхоз. Я отправился в указанном направлении и скоро добрался до колхоза, состоявшего из нескольких лачуг. В каждой было полно детей и домашних животных, но хозяева с готовностью согласились помочь мне. Они ухитрились взять машину на буксир несколькими истощенными лошаденками и вытащили ее на чистое место.
Проведя следующую ночь в Рославле, я во второй половине дня 31 декабря по Подольскому шоссе въехал в Москву. Я не забыл аварию, которой закончился мой предыдущий приезд в Москву, и ехал с повышенной осторожностью. Милиционеры и прохожие с удивлением смотрели на иностранные номера моего автомобиля. Позвонив в Наркоминдел, я поставил машину на стоянку в гараж на Спиридоньевке, в доме, где жил Литвинов.
Думаю, что я был первым, кто проехал от Варшавы до Москвы зимой, и гордился этим. Теперь я понял, почему путешественники часто предпочитают трудные дороги избитым туристским маршрутам – до этой поездки я относился к этому как к снобизму. Единственное, что было повреждено в моей автомашине, – потолочный плафон, о который я стукнулся головой. В остальном машина была в таком же отличном состоянии, как в тот момент, когда я получил ее в Афинах. Я оставил машину в гараже Литвинова и больше никогда не видел, так как она была конфискована вместе со всем моим московским имуществом после вынесения мне смертного приговора.
Я приехал в Москву ровно за три недели перед вторым процессом над Пятаковым. Я заметил, что никто, даже в самых откровенных беседах, не говорил о политике. Многие из моих друзей, довольно заметные фигуры, уже исчезли, то есть были арестованы. Упоминание их имен даже по ошибке вызывало у всех чувство неловкости, и люди делали вид, что не слышали их. Как смертельно больной человек цепляется за последнюю надежду, так и видные коммунисты надеялись, что все как‑то образуется и жизнь вернется в нормальное русло, а тем временем искали забвения в работе.
Я очень хотел получить дополнительную информацию о процессе над Зиновьевым, но вынужден был соблюдать исключительную осторожность. Наконец мне удалось поговорить с человеком, с которым я был очень близко знаком. Это был журналист, очень близкий к Сталину и входивший в его непосредственное окружение. Он рассказал мне, что всем шестнадцати обвиняемым было дано официальное обещание, что исполнение смертного приговора будет отложено при условии признания ими своей вины. В качестве доказательства лояльности партии и готовности борьбы с троцкизмом от них потребовали принести в жертву личную честь. Чтобы убедить их в серьезности предложения, им сообщили о том, что за пять дней до начала процесса был принят указ, восстанавливающий институт помилования. Зная Сталина, они отнеслись к этому скептически, но у них не было другого выбора.
После начала процесса они скоро поняли по общей атмосфере в суде, по кампании в прессе, бесчисленным митингам, участники которых, от двенадцатилетних школьников до седовласых ученых, требовали смертной казни для этих «бешеных фашистских собак», что они проиграли. Но им уже ничего не оставалось делать, как испить эту чашу до дна, то есть подчиниться приказу Сталина.
В своей книге о судебных процессах «Преступления Сталина», Троцкий выразил удивление по поводу признаний обвиняемых в том, что их единственным движущим мотивом была «жажда власти».


«Для партии пролетариата, – писал Троцкий, – власть только средство для преобразования общества. Стремление к власти ради самой власти есть доказательство глупости и вульгарности, не поддающейся описанию…»

Мой друг из «Правды» представил этот очевидный акт вульгарности и глупости в новом свете.
– Они отрицали, что у них когда‑либо были какие‑то политические разногласия со Сталиным… Они просто рвались к власти – понятно! – объяснил он. – И судьи, и Генеральный прокурор Вышинский, и журналисты – все это проглотили. Мы все громко провозглашали, что у них не было никаких политических разногласий со Сталиным, что к пределу падения их привела жажда власти, потеря идеалов. Это был очень умный трюк, он стал лейтмотивом всего процесса. Но я все‑таки чего‑то не понимал.
– Неужели ты не понимаешь? Если у них не было никаких разногласий со Сталиным и они просто жаждали власти, значит, и у него не было никаких разногласий с ними и он тоже боролся за свою личную власть. По существу, все они говорили о том, что больше не считали его лидером партии, а он готов был послать на смерть соратников Ленина для того, чтобы защитить свои позиции.
– И что же? – настаивал я.
– Такой ход событий ужасно разозлил Хозяина, – продолжал разъяснять мне мой товарищ. – До этого он был так уверен в исходе процесса, что поехал в отпуск на Кавказ. Получив информацию о маневрах обвиняемых, он пришел в ярость. Особенно досталось шефу ОГПУ Ягоде и нам в «Правде» и в «Известиях», которые не смогли раскусить замысел обвиняемых.
– А что же вы? – продолжал наивно спрашивать я.
– Все мы дрожали за свою шкуру и, разумеется, тут же изменили трактовку событий. «Правда» стала развивать тезис о том, что обвиняемые продались загранице, надеясь с ее помощью реставрировать капитализм, но свои цели прикрывали простой жаждой власти. Этой же линии придерживался государственный обвинитель. Но теперь уже было поздно добиваться от обвиняемых другой версии, которая больше бы подходила Хозяину. По его мнению, процесс ударил мимо цели и это предопределило конец Ягоды, который отвечал за инсценировку процесса. Ты же знаешь, что в течение восьми лет Ягода симпатизировал Бухарину. Хозяин ничего не забывает. Вот теперь Ягоду сняли с должности и на его место назначили Ежова.
От своего друга я узнал, что сейчас московские библиотекари находились под пристальным вниманием ОГПУ. В библиотеках постоянно устраивались чистки. Подшивки газет за прошлые годы оказались под запретом, поскольку в этих номерах были статьи, подписанные «врагами народа». Если библиотекарь отказывался показать какому‑нибудь настойчивому читателю прошлые выпуски «Известий», то его могли обвинить в саботаже. Но если он показывал их, то его могли обвинить в контрреволюционной пропаганде. Если он пытался вынести этот вопрос на рассмотрение своих руководителей, те могли обвинить его в том, что он пытался подставить их…
А я когда‑то хотел стать библиотекарем, считая это очень спокойной работой!..
В связи с новой линией, занятой обвинением на процессе Зиновьева, и для исключения досадных срывов в дальнейшем развернулась широкомасштабная кампания по обвинению иностранных правительств в сговоре с членами разгромленной оппозиции. Население убеждали в том, что страна была наводнена иностранными шпионами и любой человек может оказаться вражеским агентом, готовящим реставрацию капитализма. Эта тема по команде сверху стала центральной: газеты, радио, театр, кино, книжные магазины были полны шпионских историй, которые неизменно заканчивались призывом к бдительности. В стране началась самая настоящая шпиономания; люди стали на всех иностранцев, даже на политэмигрантов‑коммунистов, которые жили в Советском Союзе по десять – пятнадцать лет, смотреть как на шпионов. Люди стали сторониться контактов с иностранцами. Даже получение открытки из‑за границы таило в себе опасность. Многие туристы заметили это явление в России, но никто не понял его причин. Оно возникло из необходимости подготовки атмосферы для фантастических судебных процессов и вынужденных признаний, которыми Сталин прикрывал свою кровавую расправу со старой большевистской гвардией.
Чтобы показать, до каких масштабов правительство раздуло шпиономанию, я хочу сослаться на пример Павленко, талантливого молодого писателя‑коммуниста. Павленко написал роман «На Востоке», посвященный китайским коммунистам. Начинается он так. На берегу реки Амур японские солдаты расстреливают китайского коммуниста. Но перед роковым залпом он падает в реку и под водой, тяжело раненный, все же уходит от преследователей и достигает советского берега. Ему помогают, он выздоравливает, учится в военной академии и, возвратившись в Китай, покрывает себя славой как командир партизанского отряда, борющегося против японских оккупантов. Роман имел определенный успех.
Однажды мое внимание привлекла киноафиша с названием «На Востоке» по сценарию Павленко. Фильм начинался так же, как и роман, но конец был совсем другим. Китайский коммунист, которого спасли русские братья, после окончания военной школы был неожиданно разоблачен как японский шпион. Павленко – довольно известный писатель, его книга была переведена на французский язык, но и он не устоял перед тем, чтобы, в угоду властям, не превратить свою идеалистическую книгу в зловещий сценарий совершенно противоположной направленности. Его главный герой, который служил примером революционера‑интернационалиста, становится олицетворением опасности, исходящей от каждого иностранца, даже того, кто на первый взгляд является преданным другом Советского Союза.

39. ДИКТАТОР И МУЗЫ


С каждым годом тень диктатуры все больше сгущалась над искусством. Это было особенно заметно после моего годичного отсутствия. Атмосфера становилась удушливой. Ежедневные указания о том, каких ориентиров придерживаться в области культуры, практически парализовали творческую жизнь страны. Место гордости заняло самоуничижение, посредственность заняла место гения. Без благословения Кремля любая карьера в области искусства стала невозможной.
Когда‑то известные писатели один за другим уходили в безвестность. Пильняк, которого когда‑то провозгласили «отцом советской литературы», больше не публиковался. Любое упоминание о нем в обзорах советской литературы жестоко наказывалось. Официальная позиция сейчас заключается в том, что Пильняк вообще не был писателем. То же самое сейчас говорят о некоторых других писателях, чьи книги издавались сотнями тысяч и даже миллионами экземпляров. С другой стороны, некоторые писатели, которые еще недавно были не в фаворе, вдруг были вознесены на пьедестал. У знаменитого поэта Маяковского была двойственная судьба. Позиция официальных критиков была главным фактором, который толкнул его на самоубийство. Но несколько лет спустя после смерти Сталин неожиданно провозгласил его величайшим поэтом нашей советской эпохи. Одна из московских площадей получила его имя, так же как один из театров и колхозов.
Графа Алексея Толстого подвергали жестокой критике вплоть до начала 30‑х годов как литературного провокатора, который старался протащить чуждую идеологию в советскую литературу. Потом вдруг по приказу Сталина эта кампания прекратилась и он неожиданно стал крайне желательной фигурой, а после смерти Горького занял его место «лидера» советских писателей.
Быстрый взлет Толстого от поношений к восхвалениям довольно типичен. Побочный отпрыск дворянской семьи, он получил право пользоваться дворянским титулом после демонстрации своей преданности царскому режиму в своих произведениях, описывавших нравы и обычаи помещиков. Как писатель‑патриот он был включен в делегацию русских писателей, которая в 1916 году выезжала в Англию с целью укрепления отношений между Уиндзорской королевской династией и царским домом Романовых. Он осуждал Октябрьскую революцию и в течение пяти лет находился в эмиграции. Только в 1922 году, с наступлением нэпа, он вернулся в Россию. Его произведения публиковались, но они неизменно подвергались суровой критике как идеологически вредные. Наверное, самой уничтожающей критике подверглось его основное произведение – роман и пьеса под названием «Петр Первый». В конце концов Толстой устал. Один его близкий друг передал мне слова, сказанные им в 1930 году другому, тоже не пользовавшемуся официальной поддержкой писателю.
– Ты знаешь, мой друг, мы с тобой просто дураки. Все, что нам надо для успеха, – прочесть последний стенографический отчет о работе съезда партии и придерживаться заданной там политической линии.
И в действительности он именно так и поступил. Все его последующие произведения получали положительную оценку, в том числе самого Сталина. Даже его «Петр Первый» после соответствующей доработки был встречен с энтузиазмом, когда стало известно, что Сталин проводил параллель между своей деятельностью на благо России с карьерой этого царя.
Во время массовых чисток и истерической шпиономании, которая развернулась после московских процессов, Алексей Толстой дал интервью советской печати, в котором заявил, что он намерен переделать свою к тому времени уже хорошо известную пьесу «Петр Первый». В ней уже проводилась иносказательная параллель между борьбой Петра с его сыном Алексеем и стоявшими за ним консервативно настроенными боярами с борьбой Сталина против оппозиции, которая отражала «мелкобуржуазное влияние». Но теперь Бухарин и другие оппозиционеры были объявлены агентами иностранных держав. И Алексей Толстой «обнаружил» новые данные в архивах Петра, на основе которых он решил переписать свою пьесу. В новой версии Алексей, по существу, является шпионом и платным иностранным агентом шведского короля и турецкого султана!
Став таким образом лауреатом Сталинской премии (сто тысяч рублей), Алексей Толстой опубликовал трилогию, посвященную диктатору как лидеру Красной Армии и победителю в Гражданской войне. В этой трилогии он в строгом соответствии с официальной историей показал преступную роль Троцкого, который, оказывается, был никаким не организатором и лидером Красной Армии, а тайным агентом иностранных интервентов. В апогее своей карьеры придворного лизоблюда Алексей Толстой писал почти в религиозном экстазе:


«Мне хочется восторженно выть, реветь, визжать и стонать от одной мысли о том, что мы живем в одно время со славным, единственным и несравненным Сталиным! Наше дыхание наша кровь и наша жизнь – принадлежат Вам? О, великий Сталин!»

Однако из случая с Алексеем Толстым вовсе не стоит делать вывод, что в Советском Союзе кандидат в лауреаты должен обладать литературным талантом. Алексей Толстой как раз обладает талантом, но это случайность. Соревнуются не в литературном мастерстве, а в восхвалении диктатора. Талант уже не имеет значения, так же как чувство достоинства и хорошего вкуса. Вопрос в том, кто громче восхваляет диктатора. Взять, например, случай «знаменитого поэта» Колычева. Этот человек никогда не написал ни одной читабельной поэмы и, вероятно, никогда не напишет. Но вдруг, в один прекрасный день, критика стала превозносить его до небес как величайшего поэта Советского Союза. В чем же дело? Шедевр, который сделал его в один день знаменитым, теперь повторяется на всех ста шестидесяти семи языках и диалектах Советского Союза. Его учили наизусть дворники и полярники, безусые школьники и бородатые профессора. Его непрерывно передавали по радио и распространяли в миллионах экземпляров. Вот этот шедевр.

«Первой Конной эскадроны
Зимним утром едут.
Ворошилов и Буденный
В Кремль везут победу.
Улыбается Буденный –
Лед пошел по Дону…
Улыбается Буденный –
Расцветают клены.
Улыбнулся Ворошилов –
Солнце засияло.
Улыбнулся Ворошилов –
И весна настала.
По степи широкой мчат,
Гривами играючи,
Конь Климент Ефремыча,
Конь Семен Михайлыча.»[3]

Весьма посредственный поэт, но член партии, Безыменский, написал оду к столетию со дня смерти Пушкина, которую он прочел на торжественном собрании в Большом театре. Она завершалась или должна была завершаться знаменитым призывом Пушкина:
– Да здравствует Солнце! Да скроется Тьма!
Но Безыменский добавил:
– Да здравствует Пушкин! Да здравствует Сталин!
Собравшиеся любители поэзии вскочили от восторга и наградили автора громом аплодисментов. Этому акту литературной проституции вторил член Академии наук, профессор Луппол, который к этому же юбилею написал:


«Чествование Пушкина – это чествование ленинско‑сталинской национальной политики. Сталин и Сталинская конституция дали народу Пушкина».

К счастью, в то время у нас еще были люди, способные смеяться над непристойным низкопоклонством, заменившим литературу.
В тот год в Москве рассказывали анекдот об открытии памятника Лермонтову по случаю его столетнего юбилея. На открытие собрались советские знаменитости, произносились речи, играла музыка, и наконец подошел черед снять покрывало. Публика вытянула шеи, но, когда покрывало спало, ее взору предстала гигантская статуя Сталина.
– Но какое отношение это имеет к Лермонтову? – прошептал один служащий на ухо другому.
– Не будь дураком, – ответил его собеседник. – Посмотри! Разве ты не видишь, что он держит в руках томик стихов Лермонтова!
Музыкальные вкусы Сталина в молодости ограничивались народными песнями. Став диктатором, он вдруг заинтересовался оперой и балетом и считается покровителем этих искусств, как, впрочем, и всего другого в России. Но в отличие от капиталистических меценатов, пожертвования которых редко превышают несколько тысяч долларов, он «жертвует», разумеется, из государственной казны многие миллионы. Благодарность артистов неизменно адресуется лично Сталину. На кремлевских банкетах в честь стахановцев, полярников и других героев, а также иностранных гостей артисты выступают целыми коллективами, с операми, балетами и драматическими спектаклями. Для артистов была создана целая иерархия титулов и званий от заслуженного до народного артиста. В дополнение к этим почетным званиям правительство «по предложению» Сталина выделяет театрам миллионы рублей на строительство новых зданий, на премии и другие поощрения артистам – все это, разумеется, из государственного бюджета. Пресса, сообщая об этом, всегда подчеркивает, что то или иное поощрение было сделано «по инициативе» товарища Сталина.
Сталина часто можно видеть в императорской ложе Большого театра на премьерах опер и балетов. Обычно он сидит во втором ряду, позволяя своим спутникам занимать первый ряд. Соседние места занимают сотрудники ОГПУ в военной форме и в гражданском. Во время антрактов в смежном с ложей помещении накрывается роскошный стол и диктатору никогда не приходится спускаться в общий буфет. Иногда публика даже не подозревает о его присутствии, но узнает об этом назавтра из газет. Когда же публика его замечает, то разражается бурной овацией и до хрипоты выкрикивает здравицы в честь вождя. Спектакль прерывается, и актеры присоединяются к общей овации.
Чтобы удовлетворить каприз диктатора, однажды в Москву привезли грузинскую оперу. Представление было довольно заурядным, но критика восхваляла ее на все лады. Ведь артисты были земляками Сталина!
Если Хозяин раздает награды с восточной щедростью, то и карает он с холодной жестокостью. Однажды Второй Московский Художественный театр поставил пьесу Жака Дюваля, на премьере которой присутствовал сам автор. За спектаклем последовал банкет, на котором, как доложили Сталину, директор театра, Иван Берсенев, пожаловался французскому драматургу, что он никак не может получить от властей разрешения на зарубежные гастроли. На основе этого доноса Сталин приказал театр закрыть, а его труппу отправить в Ростов‑на‑Дону. Когда труппа отказалась «добровольно» отправиться в эту ссылку, в прессе началась бешеная травля театра. Оказалось, что Второй Московский Художественный театр полностью утратил связь с эпохой великих социалистических свершений и абсолютно бесполезен для искусства. В конце концов театр ликвидировали, а его актеров распихали по разным театрам. Таков был конец Второго Московского Художественного театра, основанного Михаилом Чеховым и являвшегося продолжением прославленного Московского Художественного театра Станиславского.
В разгар чисток на торжественном заседании в Большом театре была исполнена «Героическая симфония» Бетховена. На следующий день ведущие музыкальные критики объявили, что это сочинение Бетховена отражает дух советской эпохи. Они даже обнаружили, что этой симфонией Бетховен провидчески предсказал роль Сталина в истории.
Во всяком случае, это способствовало популяризации сочинений великого композитора. Это обстоятельство также очень помогло самому талантливому советскому композитору, Дмитрию Шостаковичу. Все годы, до «обретения» Сталиным Бетховена, этот ныне всемирно известный композитор подвергался официальному бойкоту. Это было равнозначно смертному приговору в искусстве. Его произведения не публиковались и не исполнялись в Советском Союзе. Композитор был практически лишен источника средств существования, отчаянно нуждался и жил только за счет поддержки нескольких своих верных друзей.
Это тоже было результатом одного из капризов диктатора. Случилось так, что он пропустил премьеру знаменитой оперы Шостаковича «Катерина Измайлова», которая принесла мировую известность молодому композитору. Но слава оперы росла просто в силу ее художественных достоинств. Все спектакли оперы в Музыкальной студии Немировича‑Данченко шли с аншлагом. И вот наконец настал день, когда в театре без предупреждения появился Хозяин. Его усадили на лучшее место, каким в театре считалась директорская ложа. К сожалению, Музыкальная студия Немировича‑Данченко располагалась в помещении, которое первоначально не предназначалось для театра, и особенно для постановки таких звучных опер, как «Катерина Измайлова». Раньше это был деловой клуб, и акустика зала не была необходимым образом скорректирована. Поскольку директорская ложа располагалась практически над оркестровой ямой, медь оркестра раздражала диктатора. К тому же он пришел в тот вечер в скверном настроении и хотел развеяться. В порыве гнева он встал и покинул театр еще до окончания второго акта.
На следующий день «Правда» спустила на Шостаковича всех собак. Тон всей этой кампании травли был задан статьей председателя правительственной комиссии по искусству Керженцева, который неожиданно обнаружил, что Шостакович оказался настоящим музыкальным контрреволюционером, «диверсантом» с буржуазными музыкальными стандартами и вообще никаким не композитором. Короче говоря, Шостакович оказался почти «врагом народа» в музыке. Этот чувствительный молодой человек, гений, каких русская музыка не знала со времен Чайковского, Глинки и Бородина, вдруг обнаружил, что его со всех сторон поносят те же самые критики, которые еще совсем недавно превозносили его до небес. Пресса стала публиковать покаянные заявления этих критиков, которые признавали свои ошибки и клеймили Шостаковича как шарлатана и растлителя революционных вкусов.
Председатель Союза советских композиторов писал в газете «Известия» от 27 февраля 1936 года:


«Статья в газете «Правда» является уроком не только для Шостаковича, но и для всего фронта искусства… На нашем музыкальном фронте произошли три события первостепенной важности: беседа товарища Сталина и Молотова с композитором Дзержинским, автором оперы «Тихий Дон», и две статьи в «Правде». Если мы правильно поймем значение этих событий, то сумеем найти правильную дорогу, по которой должна идти советская музыка».

Пролетарская музыкальная ассоциация заявила:


«В свете письма товарища Сталина возникают новые огромные задачи на музыкальном фронте. Долой гнилой либерализм с его буржуазным влиянием и теориями нашего классового врага!»

Ассоциация потребовала пересмотреть наше отношение ко всем великим композиторам, начиная с Бетховена и Мусоргского. Письмо товарища Сталина, по заявлению ассоциации, должно было сделать каждый оркестр коллективным бойцом за чистоту марксизма‑ленинизма. (Письмо, о котором шла речь, не имело никакого отношения к музыке и вообще к искусству, а касалось преподавания истории.)
Казалось, что Шостаковичу пришел конец. Его жизнь композитора внезапно оборвалась. С величайших высот он был низвергнут в пучину безвестности и отчаяния. Трудно представить, как он прожил следующие несколько лет, поскольку это очень хрупкий и чувствительный человек. Но после того как Сталин открыл Бетховена, Шостаковичу полегчало. Один очень умный друг Шостаковича посоветовал ему сочинить что‑либо наподобие «Героической симфонии» Бетховена, в то время как другие его почитатели старались как‑то утихомирить диктатора. Шостакович написал свою героическую симфонию под названием «Золотой век» и добился разрешения исполнить ее в присутствии Сталина. С аккуратной подачи почитателей Шостаковича все вдруг заговорили о том, что эта симфония является непревзойденным отражением сталинской эпохи, реализацией той мечты, которая была высказана в симфонии Бетховена. Шостакович был спасен. Те же самые критики, которые публиковали униженные покаянные письма, теперь снова каялись, но уже в ошибочности своих предыдущих раскаяний и вновь открывали для себя гений Шостаковича.
В области кино Сталин был не только покровителем, здесь он был абсолютным и прямым начальником. Поскольку фильмы считались мощным средством пропаганды, а иностранные фильмы могли раскрыть советским людям некоторые привлекательные моменты жизни при капитализме, все иностранные фильмы должны были проходить цензуру Политбюро, то есть практически Сталина. Руководитель советской кинопромышленности, мой друг, Борис Шумятский, сам говорил мне, что по распоряжению Сталина каждый иностранный фильм, намеченный к прокату в Советском Союзе, прежде всего должен был быть просмотрен им самим. Многие из этих фильмов отвергались как идеологически вредные. Только такие шедевры, как безобидные сказки Уолта Диснея, фильмы о крестьянской революции, как «Вива Вилья!», или фильмы с критикой капитализма вроде «Хлеб наш насущный» Кинга Видора получали одобрение Сталина. Это вовсе не значит, что Сталин не любил иностранных фильмов. Наоборот, он был поклонником Голливуда, особенно ему нравились Кларк Гейбл, Уоллес Бери и Пол Муни. Шумятский говорил мне, что Хозяин любил гангстерские фильмы, но он раз и навсегда распорядился о том, чтобы такие фильмы советскому зрителю не показывались.
Несмотря на популярность у советского зрителя Чарли Чаплина и преклонение перед ним советских кинематографистов, его фильмы долго были под запретом в Советской России потому, что Сталин не любил комедии. Когда режиссер Александров снял первую советскую комедию «Веселые ребята», критики, зная о вкусах начальства, подвергли фильм уничтожающей критике как буржуазное отклонение и подражание американскому кино и тем самым чуть не довели бедного Александрова до умопомрачения. Но потом Шумятский все‑таки показал фильм Сталину, которому он понравился. Немедленно все узнали, что Хозяину понравилась картина и понравилась молодая актриса Любовь Орлова, исполнявшая главную роль. Кинокритики – те же самые кинокритики – снова схватились за перья и стали превозносить картину до небес. Александров стал одним из самых крупных режиссеров в Советском Союзе. По указанию Сталина он был награжден орденом Трудового Красного Знамени и вместе с Орловой получил почетное звание заслуженного артиста республики. В 1939 году после третьего фильма сталинские любимцы, Александров и Орлова, были награждены орденами Ленина. В конце концов и Чарли Чаплин был восстановлен в правах, и его фильмы сейчас смотрят по всей стране.
Роль Сталина как покровителя искусств, однако, не удовлетворяла полностью его подхалимов. Они провозгласили его гениальным ученым, великим философом и писателем. В газете «Правда» от 27 мая 1938 года, в статье, озаглавленной «Сталин – знаменосец науки», мы читаем:


«…В прошлом Россия давала миру гениальных ученых: Ломоносов, Лобачевский, создатель периодической системы элементов Менделеев. Другой гениальный русский ученый, Павлов, тоже прославил русскую науку. Но величайшим из всех корифеев был Ленин. Он не только проложил путь современной науке, но он подготовил своего ученика и наследника, непревзойденного Сталина. Ленин и Сталин – эталоны в науке. История не знала больших достижений, чем те, которые были достигнуты под руководством Ленина и Сталина…»

Согласно писаниям одного из авторов в журнале «Революция и культура», Сталин является одним из самых «глубоких знатоков и критиков Гегеля»; он принадлежит к числу «наиболее авторитетных специалистов по проблемам современной философии». В журнале «Культурный фронт» можно прочесть следующее:


«По‑настоящему некоторые предсказания Аристотеля были поняты и реализованы в полном масштабе только Сталиным».

И далее:


«Сократ и Сталин – вершины разума».

На собрании Коммунистической академии один из профессоров заявил:


«Положения тезисов Канта в современной науке могут быть поняты только в свете последнего письма товарища Сталина».

(Это то же самое письмо, которое определило правильный путь советской музыки.)
Из другой публикации мы узнаем:


«Каждый параграф речи Сталина есть благодатная почва для художественного творчества».

«Литературная газета» доходит до того, что превозносит Сталина как стилиста «Лингвисты и критики должны изучать стиль товарища Сталина». Речь президента Советского Союза Калинина заканчивается на следующей ноте:


«Если вы спросите меня, кто лучше всех знает русский язык, я отвечу вам – товарищ Сталин».

Известный поэт Демьян Бедный призывает на собрании:


«Учитесь писать, как пишет товарищ Сталин!»

Главный редактор газеты «Известия» заявляет на другом собрании:


«На рубеже новой эры стоят два титана – Ленин и Сталин».

И заключает:


«Может ли кто‑нибудь писать сейчас о чем‑нибудь, не зная работ Сталина? Это абсолютно невозможно! Никто не может ни создать, ни объяснить что‑нибудь без Сталина».

Одна женщина, очевидно связанная с литературой, пишет, что Сталин является прямым продолжателем Гете.
Вот до такого маразма опустилась советская интеллигенция! Любой, кто думает, что Сталин верит этой белиберде, глубоко заблуждается. Он просто считает, что это полезно для укрепления его власти. И еще, он получает удовольствие, наблюдая всю эту пресмыкающуюся интеллигенцию, которая пишет и подписывает идиотские заявления, самоубийственные для ее собственной духовности. Он точно так же унижает их духовно, с тем же мстительным сладострастием, с которым он унижал дух и уничтожал плоть тех, кто «признавался» в ходе московских процессов. Он никому не прощает духовного превосходства. Американские интеллектуалы и попутчики должны крепко призадуматься над той судьбой, которая выпала на долю их русских коллег.
Когда‑то, укоряя Сталина за его злобные высказывания в адрес социалистической интеллигенции, Ленин заметил:


«В самом общем виде можно сказать, что злоба играет самую неблаговидную роль в политике».

Из всех факторов личного порядка, которые играли заметную роль в российской внутренней политике в последние два десятилетия, ненависть Сталина к талантливым людям, на мой взгляд, была одним из самых губительных. Она принесла и продолжает приносить России несчастья.

40. МЕЧТА О СОЦИАЛИЗМЕ КОНЧАЕТСЯ РАССТРЕЛОМ


Последние дни, которые я провел в стране всеобщей подозрительности и жалкого подхалимажа, были для меня чрезвычайно болезненными. Я ловил себя на мысли, что сознательно стремлюсь избегать контактов с друзьями и знакомыми кроме тех, с кем мне нужно было увидеться по официальным делам.
Дважды, с интервалом примерно в три недели, я встречался с заместителем наркома иностранных дел Крестинским и директором ТАСС Долецким. На первой встрече оба они выглядели вполне нормальными людьми, очень занятыми, но способными улыбаться, шутить, строить планы и давать советы. Спустя три недели это уже были совсем другие люди, хмурые и нервные, настолько поглощенные собственными мыслями, что они едва ли понимали, что я говорил им. Они уже понимали свою обреченность. Они уже знали, что через несколько дней начнется процесс над Пятаковым. Ежедневно арестовывались сотни людей, главным образом, из числа тех, кто занимал ответственные посты. Через несколько дней после моей встречи с Долецким он был арестован. Если верить слухам, то в тюрьме он покончил с собой. Это был старый член партии, который никогда не участвовал ни в каких политических интригах.
В день своего отъезда из Москвы, в конце января, я зашел попрощаться к Крестинскому. Было это за два дня до открытия судебного процесса. Он был настолько подавлен, что, говоря о моих задачах в Греции, он часто терял мысль и забывал закончить предложение. Он извинился, сказал, что переутомлен и отпустил меня. Через несколько дней ЦК партии освободил его от обязанностей заместителя наркома.
Последнее публичное выступление Н. Н. Крестинского состоялось на партийном собрании наркомата. Медленно, с явным усилием он говорил о том, что лучшие свои годы он посвятил служению партии, но он понимал, что его прошлая деятельность в оппозиции делала необходимой его отставку. «Руководители наркомата, – говорил он, – должны пользоваться абсолютным доверием страны и иметь безупречное большевистское прошлое». Он понимал, что девять лет назад совершил страшную ошибку, присоединившись к оппозиции, которая противопоставила себя ленинской мудрости нашего вождя, Сталина. Он безоговорочно поддержал решение Центрального Комитета, которым был переведен в Наркомат юстиции. «Преданные коммунисты, – заключил он, – должны работать там, куда их направляет партия».
Крестинский поблагодарил своих бывших коллег, заверил, что он их никогда не забудет, и просил их отдать все свои силы служению делу партии. Он, несомненно, понимал, что его новое назначение было всего лишь остановкой на пути в тюрьму и к смерти. Было слишком много подобных примеров, чтобы в этом сомневаться. Это был типичный прием Сталина: за несколько месяцев до ареста изолировать намеченную жертву от привычного окружения, от тех, кто хорошо знал обреченного человека и мог поручиться за его невиновность[4].
Мои беседы с Крестинским касались предложений о путях недопущения экономического закабаления Греции и других Балканских стран Германией на основе изощренной системы «клиринга», придуманной доктором Шахтом. Эта система возникла в связи с тем, что Германия испытывала острую нехватку твердой валюты и не могла тратить свой золотой запас на покрытие импорта из Греции. Нацистское правительство сумело убедить греков в том, что Германия будет хорошим рынком сбыта для некоторых греческих товаров, которые не пользовались большим спросом за рубежом (например, коринфский изюм), и под этим предлогом заключило соглашение между Рейхсбанком и греческим государственным банком о предоставлении немецким импортерам крупного кредита в греческой валюте для оплаты импорта греческих товаров. Соответствующая сумма в немецких марках была депонирована в берлинском отделении греческого банка, но оказалось, что эти деньги могли быть потрачены только на приобретение товаров немецкого производства.
Заманив греков в эту финансовую ловушку, немцы стали сбывать им все, что не находило спроса в другом месте, а покупать в Греции, например, табак, который Греция могла продавать за золото в Англию, Америку и другие страны. Поскольку греки платили обесцененными марками из замороженных авуаров, немцы были согласны платить более высокие цены, чем американские и английские конкуренты, и скоро вытеснили их с греческого рынка. Они скупали в Греции все, что попадало им в руки, причем в количествах, превышавших их собственные потребности, а тот же греческий табак перепродавали в Англию за золото.
Греки, не уловив угрозу, таившуюся в этом соглашении, были очень удивлены, когда вскоре выяснилось, что Германия должна Греции много миллионов рейхсмарок, которые Греция никак не может использовать, кроме как покупая немецкие товары. Греческое правительство пыталось остановить рост этого ненужного ему кредита, но столкнулось с нажимом со стороны греческих производителей, которые были заинтересованы в увеличении объема экспорта по выгодным ценам. Дефицит торгового баланса Греции увеличивался с каждым месяцем.
Этим же соглашением был установлен очень невыгодный для Греции обменный курс, но чтобы хоть частично компенсировать ущерб, греки все‑таки были вынуждены закупать в Германии почти все свое промышленное оборудование. Немцы, понимая, что грекам некуда деться, еще больше повышали цены на свои товары. Таким образом немцы многократно вернули себе то, что они переплатили за греческие товары. В результате немецкая хватка на горле греческой экономики становилась все туже и туже. Постепенно греческие экономисты и политики стали понимать, в какой они оказались ситуации, и стали обращаться за помощью к Франции и Англии, надеясь, что те примут меры в противовес Германии. Но это все еще было мирное время, поэтому ни Франция, ни Англия ничего не предприняли.
Я считал, что германская экономическая экспансия на Балканах представляла серьезную угрозу для Советской России и западных демократий и нам следовало противодействовать этому всеми доступными средствами. Моя аргументация, которую я изложил Крестинскому, сводилась к следующему. Советское правительство обладает монополией внешней торговли. То, что другие государства не могут делать, даже если бы захотели, мы можем делать простым распоряжением Наркомвнешторга. Этот наркомат осуществляет все наши закупки за границей, а огромный советский рынок может поглотить все, что немцы за бесценок выкачивают из Греции. Платить мы можем наличными или зерном, в чем Греция очень нуждается и чего она не может получить от Германии. Достаточно было соответствующего решения Политбюро, чтобы остановить германскую экономическую экспансию и значительно усилить советское влияние на Балканах.
Еще в Афинах я подготовил подробный доклад по этому вопросу и конкретный план действий. Этот план заинтересовал Крестинского, и он обещал обеспечить ему поддержку «на верху». Такую же поддержку я получил от заведующего отделом Балканских стран Давида Штерна. Когда я был в международном отделе ЦК партии, заведующий отделом сказал, что уже слышал о моем докладе, и попросил прислать ему копию. Это вселяло оптимизм. Такими темпами вопрос может быть вынесен на рассмотрение Политбюро еще до моего отъезда, и я вернусь в Афины уже с конкретными новыми задачами. Однако я не знал, что в это время (январь 1937 года) Сталин уже начал игру с Гитлером, которая окончилась заключением пакта.
На последней встрече с Крестинским ответом на мой вопрос о судьбе доклада было тягостное молчание. В международном отделе ЦК меня весело похлопали по спине: «Все в порядке, Бармин. Отправляйтесь в Афины, а мы тут с этим разберемся».
Больше я о судьбе своего доклада ничего не слышал. Крестинский и Штерн были арестованы, и я стал думать, что, может быть, мой замысел потребовал слишком больших расходов. Только позже, когда я узнал о тайных переговорах между Москвой и Берлином, я понял, что мою идею похоронили. Видимо, не хотели раздражать Гитлера в этой деликатной ситуации.
Я покидал Москву со смешанным чувством печали и облегчения. Так иногда бывает во сне, когда ты находишься в знакомом окружении, но оно вместе с тем кажется чужим и незнакомым; оно угнетает тебя. Примерно так я чувствовал себя в Москве.
На обратном пути в Афины я повстречал еще двух человек, которые скоро должны были исчезнуть в ходе чистки. Один из них был наш посланник в Литве Подольский, который ехал со мной в одном поезде к месту своего назначения в Каунас. Через несколько месяцев он был арестован и, скорее всего, расстрелян. В Будапеште я провел один день у старого друга, посла Бекзадяна, прекрасного человека, большого знатока и коллекционера редких манускриптов и книг. И еще у него был полный погреб самых лучших венгерских вин. Вскоре после моего отъезда он был без всяких объяснений отозван и тоже исчез.
В Афинах я нашел Кобецкого в состоянии глубокой депрессии. Казнь Зиновьева совсем надломила его. Он с нетерпением ждал моего приезда, чтобы сдать мне дела и ехать в Москву.
Когда я снова увидел Мари, я был в состоянии сильного внутреннего конфликта. После всего того, что я увидел в Москве, я понимал, что взять ее с собой туда – значит подвергнуть ее серьезной опасности. Никакая лояльность или честный труд не спасет ее, если маньяки из ОГПУ решат включить ее в свой список подозрительных иностранцев. Не помогут никакие мои усилия или хлопоты влиятельных друзей. Мне только останется разделить ее судьбу, но ей это не поможет.
Что мне делать? Сказать ей об этой опасности и навсегда проститься с ней? Этот вопрос постоянно мучил меня. Наконец я решился и сказал ей, что сейчас в Москве к иностранцам плохо относятся и, хотя я по‑прежнему хочу взять ее с собой, я беспокоюсь, что с ней что‑то может там случиться.
Она отнеслась к этому спокойно, но в свою очередь рассказала, что она тоже испытывала тревогу за наше будущее, но по другим причинам.


– Это правда, что советских граждан, которые женятся на иностранках, ждут крупные неприятности? Мне говорили, что это может сломать карьеру. Если это так, то ты не должен этого делать.
Я сказал ей, что это совсем не так. К тому же меня не беспокоила моя карьера.
– Мы можем с тобой делать любую работу. Кругом так много дел.
Мари продолжала настаивать, что она не может позволить себе разрушить мою карьеру. А я отвечал, что меня больше всего беспокоило ее будущее. В конце концов мы пришли к самому простому решению – не думать об этом. Что судьба нам приготовила, то мы и встретим вместе.
– Пока ты меня любишь, я готова к чему угодно, – сказала Мари.

Но я, однако, не могу сказать, что выполнил свое обещание не думать.
Едва я приступил к выполнению обязанностей поверенного в делах, как из Москвы стали поступать сообщения о процессе над Пятаковым. Мы снова оказались в таком же ужасном состоянии, в каком находились в августе во время суда над Зиновьевым. Теперь еще одна плеяда наших самых талантливых и преданных людей втаптывалась в грязь, но все надеялись, что на этот раз Сталин конечно же не решится пролить кровь. Пятаков был его преданным сторонником с самого начала первой пятилетки. Он был одним из двух человек, которых Ленин рекомендовал в своем «завещании», причем он был единственным, кто рекомендовался без всяких оговорок. Вся страна знала, что она у него в долгу за его гигантскую созидательную деятельность в сфере промышленности и финансов. А Муралов! Ведь член Политбюро, нарком тяжелой промышленности, Орджоникидзе, не позволит расстрелять своего друга и заместителя. Всем были известны огромные заслуги Серебрякова и Богуславского. Дробнис, герой Гражданской войны, его уже один раз расстреливали белые, и он лишь чудом выжил. Не может быть, чтобы эти люди тоже были обречены на смерть!
Но скоро пришло ошеломляющее известие – все расстреляны, за исключением Радека, Сокольникова и еще одного никому не известного обвиняемого. Почему же их пощадили? Чтобы сделать из них приманку для тех, кто должен был признаваться на следующих процессах?
В ходе судебного процесса Радек упомянул имя маршала Тухачевского. То, что сказал Радек, было вполне безобидным, но само упоминание этого имени в контексте тщательно отрежиссированного процесса заставляло содрогнуться. Коллега Тухачевского, генерал Путна, наш военный атташе в Лондоне, был обвинен в сговоре с троцкистами. Жена Путны узнала о его аресте уже в Варшаве по пути домой. И это тоже было плохим предзнаменованием для Тухачевского. Еще одним предвестником приближающегося конца стало известие об отмене поездки Тухачевского в Лондон на коронацию короля Георга V. Вместо Тухачевского послали менее крупную фигуру – адмирала Орлова.
Все обвиняемые признались в самых невероятных преступлениях, а весь мир продолжал ломать голову над тем, почему признаются эти люди, если они не совершали преступлений. Я думаю, что это объяснить не трудно. Это были люди, вся жизнь которых была неотделима от партии большевиков, от ее идей и методов. Они не верили в демократию и в реформизм. Счастливое стечение обстоятельств, которые могут не повториться в течение нескольких поколений, обеспечило успех большевистской революции в России. И теперь эти люди, которые посвятили свою жизнь революции, видели, что она не оправдала их надежд. В партии и в стране воцарилась жестокая, почти феодальная диктатура. Ради чего им оставалось жить? Некоторые западные наблюдатели высказывали предположение, что своими признаниями старые большевики выполняли последний долг перед партией и брали на себя ответственность за ее ошибки. Но это не так. В их глазах партии больше не существовало. Сталин уничтожил ее.
Этих несчастных людей по нескольку месяцев терзали в подвалах ОГПУ, ломая их волю к сопротивлению и добиваясь признаний. Они видели, как их верных друзей и сторонников отправляли на бессмысленную гибель, и это лишало их последней моральной опоры. Они могли только цепляться за жизнь или купить себе смерть ценой признания. В этом, я думаю, и заключался секрет их признаний.
Надо помнить, что на каждого признавшегося были сотни партийных деятелей, которые ни в чем не признавались. После бесконечных пыток они героически встречали свою смерть за тюремными стенами. Какая новая мечта или старая лояльность поддерживала этих людей в их последний час?
Те из нас, кто находился на свободе, видели, что старая большевистская партия систематически уничтожается. С гибелью партии гибли и мечты о социализме. Нам оставалось только надеяться на то, что мы можем еще как‑то послужить своей стране.
Я продолжал свою работу, надеясь после возвращения Кобецкого снова поставить перед Москвой вопрос о своем отзыве. Неожиданно из Москвы пришла телеграмма с сообщением о том, что Кобецкий умер в Кремлевской больнице после операции. Меня глубоко опечалило это известие. Ко всему прочему это предвещало еще задержку в несколько месяцев, пока будет назначен новый посланник и пока он приедет в Грецию.
Мари тем временем готовилась к отъезду в Москву, завершая свои деловые обязательства.


– Я больше не беру заказов на проектирование домов, – как‑то сказала мне она – Не хочу оставлять здесь ничего неоконченного после нашего отъезда в Москву. Единственное, над чем я работаю, – это проект детского приюта Думаю, я закончу его к нашему отъезду.
– Вот видишь! Ты не послушалась своих родителей и теперь несешь убытки! Выходить замуж за русского – это очень невыгодно, – сказал я ей как‑то с грустной иронией.
– Я только надеюсь, что нам не придется уезжать до того, как я окончу работу над приютом. Мне не хотелось бы разочаровывать старого генерала Меласа и оставлять о себе здесь плохое воспоминание в профессиональном плане.
Мари победила в архитектурном конкурсе на проектирование детского приюта и школы, а затем и получила работу по наблюдению за строительством, несмотря на то что генерал Мелас, финансировавший строительство, ворчал по поводу женщины‑архитектора Он не верил в эмансипацию женщин. И чтобы доказать неправоту генерала, Мари отдавала все силы работе, и дом сооружался с опережением графика Увы! Я и тут осложнил ее жизнь. Строительство приюта уже близилось к завершению, когда ей поручили представлять греческих архитекторов на Международном архитектурном конгрессе в Париже. Она уехала в Париж в июне 1937 года, рассчитывая пробыть там три недели и поручив на время своего отсутствия наблюдение за строительством своему помощнику.
– Я буду ждать тебя, – сказал я, провожая ее на пароход. – Не поддавайся искушениям Парижа и не забывай нас. Тебя здесь жду не только я, но и генерал Мелас.
Но старый генерал ждал напрасно, больше он ее никогда не увидел и, несомненно, посчитал, что его худшие опасения в отношении женщин оправдались.
– Я все‑таки был прав, – наверное, говорил он. – Что можно ждать от женщин? Они всегда ставят любовь выше бизнеса!

Через месяц, как раз когда Мари должна была возвращаться в Афины, я присоединился к ней в Париже – беженец без родины, гонимый и отчаявшийся.


ЭПИЛОГ


За годы, прошедшие после московских процессов 1936–1938 годов, я провел немало бессонных ночей, думая над проблемами российской революции. Я изо всех сил старался четко представить себе результаты, которые стоили стольких усилий и стольких жертв.
Ленинская идея социализма была основана на двух постулатах: во‑первых, считал он, в обобществленной экономике производительность труда будет расти гораздо быстрее, чем при капитализме, и, во‑вторых, ликвидация эксплуатации наемных рабочих принесет наибольшие блага трудящимся. Советская экономическая система в сочетании с тоталитарным сталинским режимом опровергла оба эти постулата.
Работая в ходе двух первых пятилеток в промышленности и торговле, я убедился на личном опыте, что бюрократическая и деспотическая регламентация экономической жизни в России сводит на нет все преимущества, которые должно было принести обобществление производства. Можно было достигнуть гораздо большего за счет нормального частного предпринимательства без выжимания последних сил из рабочих, без расстрела честных руководителей и инженеров. Фетишизация плановой экономики приводила к огромным затратам на плохо продуманные эксперименты, стоимость которых исчислялась миллиардами рублей.
Другой основной постулат социализма – что в обобществленной экономике не будет эксплуатации рабочих – наглядно опровергается самой жизнью. Советские рабочие получают значительно меньшую часть произведенного ими продукта, чем рабочие в любой капиталистической стране, меньшую, чем они получали до революции. И эта часть столь мала не только потому, что доля, раньше уходившая капиталистам, теперь присваивается привилегированными слоями общества, но потому, что огромная часть производственного потенциала просто теряется вследствие неэффективности бюрократического управления.
Никто за рубежом не представляет действительную степень эксплуатации советских рабочих, фактически низведенных до положения рабов, даже те, кому удалось проникнуть за лживую завесу советской статистики. чтобы понять это, надо было пожить в России эти несколько лет. Даже Троцкий, который уехал из России за несколько лет до начала процесса закабаления, не представлял этого, когда он писал в своей книге «Преданная революция».


«Национализация земли и средств производства составляет основу советской социальной структуры. Именно эти достижения пролетарской революции, – подчеркивал он, – определяют природу СССР как государства трудящихся».

Несмотря на жесткую критику сталинского режима, Советский Союз оставался для Троцкого до самой его смерти «государством трудящихся». При этом он отлично видел все те бюрократические искажения. Он считал, что главное было в государственной собственности. Если бы он оставался в России, он бы увидел своими глазами, как мало значения имеет форма собственности. Самый главный вопрос заключается в том, какая часть общественного продукта возвращается рабочим в виде заработной платы и государственных социальных услуг. По этому критерию советские рабочие накануне войны и после двадцати пяти лет экспериментов могли сравниваться только с париями Индии или феллахами Египта. Но в действительности их положение еще хуже. Если рабочие в Индии и Египте получают мизерную заработную плату, то они и платят очень мало за то, что они потребляют. Сталинская политика в области цен и заработной платы не только держит последнюю на невероятно низком уровне, но и сохраняет цены на товары потребления необычайно высокими. Таким образом советский пария в «государстве рабочих» подвергается ограблению дважды.
В первые годы после революции рабочие получили неслыханные ранее привилегии: удобные квартиры, бесплатное медицинское обслуживание, освобождение от налогов, оплачиваемый отпуск, бесплатные путевки в дома отдыха, бесплатное обучение, бесплатные билеты в театры, продукты питания по сниженным ценам и т. д. По мере того как мечта о высшей производительности труда превращалась в бюрократический кошмар, а «государство трудящихся» в крепостничество, эти привилегии одна за другой отменялись. Вместо того чтобы наслаждаться жизнью, которую им обещал Ленин после захвата власти от имени трудящихся, советские рабочие спустя четверть века с трудом могли обеспечить себя едой и одеждой. В довершение к этому, когда в 1939 году была отменена пятидневная рабочая неделя и ее продолжительность увеличилась на восемь часов, это не сопровождалось какой‑либо прибавкой в зарплате. Война принесла новые лишения, но я не говорю о чрезвычайных условиях. Еще в предвоенные годы уровень доходов рабочих был гораздо ниже того, что они имели до революции.
От этих фактов никуда нельзя уйти. Я совершенно четко вижу, что произошло: государственная собственность на средства производства потерпела провал, и рабочий класс, вместо обретения свободы, вынужден расплачиваться за этот провал своей нищетой.
Эти два фактора образуют порочный круг: чем больше показывает свою неэффективность государственная собственность, тем больше страдают рабочие, и чем больше они страдают, тем еще ниже падает эффективность государственного производства. Можно сказать еще проще: главной причиной низкой производительности является истощение трудящихся бюрократическим аппаратом. А это уже видно невооруженным глазом. Рабочие плохо питаются, плохо одеваются, живут в плохих условиях, переутомлены и истощены.
Некоторые симпатизирующие Советскому Союзу иностранные наблюдатели считают, что отсутствие в России «миллионеров» облегчает жизнь рабочих, поэтому, мол, они и готовы мириться с таким низким уровнем жизни. Действительно, некоторых рабочих удается обмануть камуфляжем «общественной собственности». Но для них является слабым утешением, что те, кто живут как миллионеры, называются не миллионерами, а «ответственными работниками». Но они не настолько глупы, чтобы верить всему тому, в чем удается убедить легковерных иностранных симпатизантов. На этих «попутчиков» коммунизма производит большое впечатление лицемерная приверженность пролетарским принципам, которая в моде у советского правящего класса. Жизненный уровень в Советском Союзе настолько низок, что даже те, кто живет в советской роскоши, не могут позволить себе всего того, что доступно на Западе. Но разрыв в доходах у этих людей и советских рабочих гораздо больше, чем соответствующие показатели в Америке. И голодающие советские рабочие не могут так легко забыть об этом, как иностранные гости.
Я бы хотел поподробнее описать жизнь одного из представителей правящего класса в СССР, как ее удалось наблюдать перед войной. В Москве он живет в правительственном здании, где занимает восьмикомнатную квартиру с прекрасной мебелью и двумя слугами. Для отдыха ему предоставляется госдача № 10 ЦИК с двумя, тремя или четырьмя слугами, личным кинозалом, комнатами для гостей, всевозможные развлечения – все это за счет государства. Ему стоит только заполнить «бланк заказа», и будут доставлены любые продукты для него самого, его семьи и гостей. Счет будет оплачен государством. В его распоряжении одна‑две автомашины с водителями. Если ему вдруг захотелось чего‑нибудь, не важно, сколько это стоит, ему нужно только позвонить по телефону. За его сыном ухаживают так, как будто это сын миллионера: из‑за границы для него выписывают игрушки, за ним смотрят лучшие врачи. Он знает, что ему достаточно только попросить папу, а тому позвонить по телефону, и любое его желание будет исполнено. Если этот «ответственный работник» захочет отдохнуть в Крыму или на Кавказе, то и там он найдет такую же роскошь. Путешествовать со своей семьей он всегда будет в отдельном купе спального вагона, а иногда в отдельном вагоне или специальном поезде.
Если за четыре года войны в этом и произошли какие‑то изменения, то, несомненно, в сторону ухудшения положения трудящихся, а не снижения уровня роскоши тех, о ком я написал выше. Война только расширила пропасть между привилегированной бюрократией и массами.
В этом, так называемом «бесклассовом обществе» возник новый правящий класс, если кто‑то думает, что эксплуатация там менее грубая, чем в демократических странах, тот впадает в опасное заблуждение. Она не менее, а более грубая и еще более отвратительная, поскольку сопровождается все проникающим лицемерием по поводу «государства трудящихся».
Рабочий в этом государстве трудящихся не только постоянно испытывает нужду в одежде и продуктах питания, но он никак не может улучшить свое положение. Протестовать в одиночку он не решается. Как член профсоюза он не может объявить забастовку. Государство является одновременно хозяином, штрейкбрехером и полицейским. Оно полностью контролирует профсоюзы, которые, по сути, являются частью полицейского аппарата. Простым указом или с помощью манипуляции ценами реальные доходы трудящихся могут быть снижены, а продолжительность рабочего дня увеличена без какой‑либо компенсации. У них нет абсолютно никаких возможностей не только требовать чего‑то, но даже напомнить хозяину о данном им обещании.
Какому‑нибудь наивному иностранцу это может показаться привлекательным. Но для тех, кто всерьез принимает идею социализма и надеется, что она может решить все наши проблемы, я скажу только одно: социалистический эксперимент с треском провалился.
Советская бюрократия во всех отношениях превратилась в новый класс эксплуататоров. Формально она не обладает собственностью, но она контролирует государство, которое владеет всем. Государство, которое номинально всем владеет и номинально является социалистическим, на самом деле выступает как инструмент более новой и более жестокой системы эксплуатации и ограбления трудящихся.
Отмена частной собственности на средства производства сама по себе не ликвидирует эксплуатацию человека человеком, – этому нас научил Сталин!
Его режим доказал нам, что социализм как общество свободы и равенства не может быть построен посредством диктатуры пролетариата. Я убежден в том, что такое общество вообще не может быть построено на основе монополии государства на собственность. Провал российского эксперимента заключается не только в том, что из партийной диктатуры вырос уродливый режим, основанный на привилегиях, но и вследствие несовместимости человеческой природы с предложенной моделью экономического развития. Я могу привести тысячи фактов, которые говорят о том, что русский эксперимент не уникален, а является уроком для всего человечества. Реальное улучшение положения трудящихся может быть достигнуто только в демократическом обществе с частной собственностью и конкуренцией, которые удерживаются в соответствующих рамках посредством прогрессивной общественной администрации, где собственность не присваивается, как в России, и не удушается, как в Германии.
После экспериментов с пятилетними планами те советские лидеры, которые не утратили реализма и гибкости, стали понимать невозможность прихода к социализму через диктатуру и стали обращать свои взгляды к демократии. На мой взгляд, даже Сталин понимал, что это невозможно. Его представления о социализме далеко расходятся с тем, что большинство из нас вкладывает в это понятие, но я думаю, что, каковы бы ни были его представления, он какое‑то время искренне пытался реализовать эту идею. Но постепенно и он утратил веру и к моменту убийства Кирова полностью от нее отказался.
Сталин был достаточно последовательным сторонником идей Ленина о том, что национализация промышленности и сельского хозяйства оправдает себя и приведет к успеху социализма только в том случае, если производительность труда в Советском Союзе будет расти быстрее, чем в капиталистических странах, а жизненный уровень советских рабочих будет выше того, что имеют рабочие в других странах. Лихорадочное напряжение пятилетки и ее провал по основным показателям продемонстрировали Сталину, что без конкуренции, без материальной заинтересованности работника производительность труда никогда не достигнет того уровня, который существует в капиталистических странах. Сталин оказался перед необходимостью принципиального выбора: ослабить диктатуру и позволить советскому обществу развиваться по демократическому пути или отказаться от идей социализма, равенства и последовать примеру нацистов и фашистов.
Какое‑то время он соглашался с такой перспективой и даже поощрял демократические тенденции лучших представителей большевиков старого поколения. Какое‑то время он заигрывал с идеей демократической конституции. Но когда Киров стал лидером национального масштаба, Сталин понял, что демократия будет означать конец его власти. Имея перед глазами нацистский пример кровавой чистки и зная, что в этом ему нет равных, он сделал выбор в пользу диктатуры. С этого момента он стал сознательно отказываться от программ, направленных на улучшение положения трудящихся и снижение интенсивности их эксплуатации. Он взял курс на создание общества, основанного на жестокой эксплуатации трудящихся в интересах привилегированного меньшинства, которое составляет костяк тоталитарного режима.
Это вовсе не означает, что он отказался от поддержки так называемых «коммунистов», которые стремятся к власти в других странах. Если бы он хотел этого, ему было бы достаточно одного своего слова. На мой взгляд, он просто использует их для того, чтобы ослабить эти государства в интересах Советского Союза. Он постарается распространить свою тоталитарную систему везде, где это будет возможно. Нет никаких признаков того, что он может пойти по пути «развития демократии» или «возврата к капитализму» в России или еще где‑либо. Все его инстинкты направлены на захват и удержание власти, и он будет защищать позиции России в мире точно так же, как он защищал свою власть в России, убивая тех, кто начинал понимать, что демократия дает ключ к решению многих ее проблем.
В этом состоит причина и действительное значение репрессий 1936–1938 годов. Это не было ликвидацией какого‑то фантастического заговора, не было уничтожением враждебных партий и группировок и подавлением оппозиции. Это было систематическим истреблением всех тех, кто сознательно служил делу социализма и сопротивлялся сознательному превращению страны в тоталитарное рабовладельческое государство. Это была контрреволюция. Если бы в ходе Гражданской войны Врангель, Колчак и Деникин дошли до Москвы, они не менее жестоко, хотя, может быть, и не так тщательно, уничтожали бы всех тех, кто сыграл заметную роль в революции или проявил бы какую‑то заботу о защите интересов трудящихся.
Это было поколение революционеров, которое не стремилось к личной выгоде, не имело собственности. Будучи на государственной или военной службе, они вели скромную жизнь, думая только о том, как лучше послужить человечеству. Они боролись за то, чтобы уничтожить эксплуатацию, построить более свободное и справедливое общество, которое должно было обеспечить всем людям достойную жизнь. Некоторые из них поняли свою ошибку и пытались вернуться на путь демократии, другие – цеплялись за свою мечту. Ни тех, ни других уже нет в живых. Сталин расстрелял всех. Тот строй, за который они боролись, сегодня существует лишь по названию.
Но Сталину была нужна какая‑то точка опоры, и, как все диктаторы, он стал искать ее в вооруженных силах. Ценой огромных затрат и напряжения сил всего народа он реорганизовал и оснастил армию как привилегированную часть общества. Но чтобы надежно держать этот инструмент в своих руках, ему нужна была новая офицерская каста, полностью преданная ему лично и свободная как от всяких «пережитков» революционной идеологии прошлого, так и от опасных новых демократических идей. Вот почему чистка в армии была еще более жестокой, чем среди гражданских чиновников.
Когда он уничтожил советский Генеральный штаб – этот мозг армии, лишил его возможности вести войну с нацизмом, он пошел на заключение пакта с Гитлером. Он рассчитывал, что этим маневром он завоюет расположение Гитлера и упрочит свой диктаторский режим. Позже он заявил помощнику президента Рузвельта, Гарри Гопкинсу, что он «верил этому человеку». Но ему следовало лучше разбираться в повадках бандитов. Гитлер переиграл Сталина в его же собственной игре. Отвергнув все заигрывания и попытки умиротворения, Гитлер, зная, что Советская Армия обезглавлена, напал на Советский Союз. И советскому народу снова пришлось расплачиваться своей кровью и жизнями за политическую близорукость и глупость этого ненасытного тирана.
Мы сейчас испытываем такой восторг от победы Красной Армии, что почти забываем о том, что Советский Союз был на грани поражения и какой ценой досталась эта победа советским людям. Очень важно оставить в стороне наши естественные, но преходящие, эмоции и посмотреть на это событие, как оно останется в истории. Первый год войны был для СССР годом ужасающего разгрома. К концу этого года враг был у ворот Москвы, Ленинграда и Ростова. Он всадил нож в самое сердце России. Даже в самые худшие годы послереволюционной интервенции иностранные войска никогда не достигали этих рубежей. В первые шесть месяцев немецкие войска оккупировали советскую территорию, которая в три раза превышала площадь Германии. Численность населения оккупированных территорий также превышала численность населения Германии. На этих территориях было сосредоточено около двух третей промышленного потенциала СССР, который был создан за годы первых пятилеток ценой огромных жертв. На второй год войны немецкие армии достигли Волги и Кавказа. Гитлеровские альпийские стрелки водрузили на Эльбрусе нацистский флаг. Только на третий год войны появились новые командиры, прошедшие жестокую школу поражений, они смогли переломить ход событий и погнали немцев на Запад. Но все это стоило большой крови и огромных потерь, а территории, которые с таким трудом и жертвами были превращены за годы советской власти в индустриальные районы, оказались в руинах.
Во время первой мировой войны, при прогнившем и ненавистном царском режиме, плохо оснащенная, без необходимого вооружения и боеприпасов армия остановила в Припятских болотах нашествие огромной современной армии Гинденбурга и Макензена. За три года кровопролитных боев, когда у русских было от шестидесяти до ста снарядов на дивизию, немцы никогда не ступили на исконно русскую территорию. Они никогда не прошли дальше Польши, Литвы и Латвии. А недавно созданная гитлеровская армия смогла за полгода захватить половину европейской части России, а еще через три месяца выйти к Волге. Даже шведский король Карл и Наполеон не достигли этого рубежа. Первый был отброшен от Полтавы, а второй – от Москвы. Нужно ли говорить, что главной причиной первоначальной катастрофы было состояние страны и армии после больших чисток? Гитлеровская армия существовала всего семь лет, но она сохранила все старые офицерские кадры. Красная Армия двадцать пять лет готовилась к этому нападению с Запада, но незадолго до вторжения командный состав Красной Армии был уничтожен.
Нацисты оценивали общие потери Советского Союза в вооруженных силах и гражданском населении в тридцать миллионов. Русские называют цифру восемь миллионов. Если вдвое увеличить русские цифры и вдвое уменьшить немецкие – получаем пятнадцать миллионов – вполне реалистическую цифру. Из этого числа примерно шесть миллионов должны составлять военнослужащие, а это значит, что половина Красной Армии была уничтожена. Несомненно и то, что было потеряно около половины всей военной техники.
Победа колоссальна, но и катастрофа первых двух лет войны ужасающая. И нет другого объяснения этой военной катастрофе, как полное отсутствие стратегического руководства и должной организации в Красной Армии к началу войны.
Если оставить в стороне это отсутствие стратегического руководства и организации, то в остальном силы двух армий были примерно одинаковы. У Сталина было немало естественных преимуществ над Гитлером. У него было двенадцать лет, чтобы вооружить свою армию, если принять за точку отсчета первую пятилетку, начавшуюся в 1928 году, хотя Советская Россия строила свою армию с 1918 года. В 1935 году, когда Гитлер начал создавать свою армию, Сталин имел самые крупные вооруженные силы в мире. Он также вывел советскую военную промышленность на уровень Германии. Он имел двукратный перевес в численности населения и десятикратный по ресурсам. У него не было недостатка в сырье. Весь советский народ уже давно был в состоянии военного психоза. Кроме того, Сталин имел абсолютный контроль над экономикой страны, никаких юнкеров или капиталистов, с которыми надо договариваться. Для вооружения своей армии он мог уморить голодом свой народ, чего не мог сделать Гитлер. И Сталин сделал это. В России проблема была не «пушки вместо масла», а «пушки вместо хлеба».
Располагая этими естественными преимуществами, Сталин к моменту начала войны должен был быть многократно сильнее Гитлера. В действительности по авиации и боеприпасам он был на одном уровне с Германией, а по танкам и артиллерии превосходил ее. Несмотря на это превосходство, которое должно было быть еще большим, армия Сталина, по численности вдвое превосходившая немецкую, в течение первого года войны, по существу, была неспособна вести серьезные боевые действия на современном уровне. А современный уровень требует искусного стратегического мышления, превосходной организации войск и надежного тылового обеспечения. Он требует точной координации действий всех элементов сложного военного механизма. Со всей своей огромной армией Сталин, который был главнокомандующим, и его три бесталанных маршала, Ворошилов, Буденный, Шапошников, не могли провести крупномасштабное контрнаступление. Они даже не пытались реализовать какую‑то стратегию. У них не было никакого плана. Все имевшиеся в их распоряжении силы они использовали только для закрытия брешей в дамбе, через которые в Россию хлынула немецкая армия. А в начальный период войны как раз они должны были направить свои танковые дивизии через Польшу и Закарпатскую Украину в Чехословакию и Германию. Они могли быть там еще до того, как немцы достигли Минска, если бы в верховном командовании кто‑то обладал стратегическим воображением и достаточными полномочиями для выполнения смелого маневра.
У меня нет ни малейшего сомнения в том, что именно так поступили бы Тухачевский, Блюхер, Якир, Уборевич; так поступил бы любой талантливый и хорошо подготовленный генерал, из числа тех, кого Сталин уничтожил для того, чтобы сохранить личную власть.
Расстрел этих генералов и тысяч других офицеров – первая и наиболее очевидная причина крупномасштабной военной катастрофы начального периода войны. Если бы Сталин в 1937 году не расстрелял эту «пятую колонну», то решающие битвы, которые спасли Россию, происходили бы на рубежах Вислы и Немана, а не Волги и Невы. Трех лет мирного развития оказалось недостаточно, чтобы у обезглавленной армии отросла новая голова. Это простое обстоятельство предпочитают игнорировать те, кто делает из Сталина героя. Бывший американский посол Джозеф Дэвис даже пришел к выводу, что расстрел военных лидеров Красной Армии пошел ей на пользу!
Вот примерный список тех, кто был уничтожен чистками:
трое из пяти маршалов;
одиннадцать заместителей наркома обороны;
шесть из восьми генералов, входивших в состав военного трибунала, который приговорил к смерти Тухачевского и еще семь обвиняемых;
семьдесят пять из восьмидесяти членов Высшего военного совета Красной Армии (все генералы и адмиралы), включая всех командующих военными округами, главком ВВС, главком ВМС и все, кроме одного, командующие флотами;
девяносто процентов всех генералов;
восемьдесят процентов всех полковников;
примерно тридцать тысяч офицеров более низкого ранга[5].
Большинство различных источников сходятся на том, что за два года примерно триста тысяч человек было расстреляно и около миллиона заключено в тюрьмы. Еще примерно десять миллионов было депортировано или отправлено в концлагеря. К этим цифрам надо прибавить еще полтора миллиона поляков, которых, согласно заявлению генерала Сикорского, обнаружили в советских лагерях польские представители, занимавшиеся формированием польской армии.
Мало кто в Америке представляет себе подлинные масштабы и ужасающие последствия этого всеобщего убийства лояльных граждан. Один из американских публицистов и издателей, Ральф Ингерсолл, например, утверждает, что в России на десять невиновных расстреливали все‑таки одного виновного и такой способ отправления правосудия вроде бы находил поддержку советских людей. Это утверждение является наглядным примером того, до каких маниакальных пределов могут дойти люди в попытках объяснить и оправдать все, что делается в Советском Союзе. Это не было убийством десятков виновных или невиновных, счет велся на сотни тысяч. Это было систематическое истребление тех, в ком ум сочетался с компетентностью и искренностью. Это было уничтожение всех потенциальных оппонентов и критиков диктатора, просто всех тех, кто хотел, чтобы Россия пошла с Кировым по пути демократии, а не со Сталиным по пути тоталитарной автократии.
Сталин видит любую проблему в терминах силы и воли, а и то и другое есть у него. Как черта характера, его воля действительно производит сильное впечатление. Но за этим личным феноменом скрывается трагическая неспособность России обеспечить поступательное экономическое развитие, усугубляемая бюрократическим и полицейским режимом, на вершине которого восседает Сталин.
Сталин, несомненно, обладает одним огромным талантом – безжалостностью. Он знает только один метод решения проблем – систематическая безжалостность.
Этот метод принес превосходные результаты в его борьбе с оппонентами и с беззащитным русским народом. Он вознес его на вершину власти, сделал его премьером, диктатором. Он даже может сделать его хозяином Европы. Что же будет означать этот его «успех» для европейской цивилизаций?
Вся моя книга является ответом на этот вопрос. Но сегодняшние газеты заставляют вспомнить один показательный пример. Оборона Ленинграда увенчалась военным успехом, но Ленинград мог бы, без всякого влияния на исход войны, быть провозглашен открытым городом. Когда в 1942 году Манила была провозглашена американской армией открытым городом, советская пресса иронизировала по этому поводу, намекала на то, что американцы не умеют воевать. В этом и заключается один из главных контрастов войны: американцы берегли жизни людей и не жалели техники, Сталин не жалеет людей. Сегодня в газете «Нью‑Йорк геральд трибьюн» со ссылкой на советские источники сообщается, что за время двухлетней героической обороны Ленинграда там погибло от голода и холода более полутора миллионов жителей, в основном женщин и детей. Были ли эти жертвы абсолютно необходимы для победы? Сколько из них погибло в результате неимоверной черствости, неуважения к человеческим страданиям, в результате ведения войны методами, которые не считаются с людскими потерями? В эйфории победы все это кажется «мелкими деталями». Но так ли великодушна будет к нам история?
Моя беспощадная критика сталинского режима продиктована моей глубокой симпатией и любовью к нашему храброму союзнику, советскому народу. Гораздо легче, как это делают многие «либералы», восхвалять тиранический режим и осуждать всякую его критику как подрыв единства и нападки на Россию. Эту политику умиротворения легко оправдать, как это сделал недавно один видный либерал, тем, что «чем больше погибнет русских, тем больше останется в живых американских парней». Вопрос, однако, заключается в том, не приведет ли эта новая мюнхенская политика к прямо противоположным результатам.
Я хочу еще раз повторить, что трагизм положения русского народа делает его храбрость и решительность еще более заслуживающими уважения. В первой мировой войне, под деспотической властью самодержавия, они сотнями тысяч шли в бой безоружными, надеясь подобрать винтовку погибшего товарища и продолжать битву. Они не просто проявляют героизм, они умеют быть героями. Никакое красноречие даже таких фигур, как Черчилль или Бивербрук, не может в должной степени оценить мужество этих людей.
Но было бы несправедливо по отношению к русскому народу и опасно для демократий приписывать, относить героизм, проявленный русским народом, за счет режима Сталина. Это тоталитарный режим до мозга костей. Отдавать заслугу в достижении победы этому режиму – значит повышать авторитет тоталитаризма в мире. «Успех Сталина – успех диктатуры». Такая линия рассуждений вполне очевидна, но она порочна в своей основе. С демократическим правительством русский народ воевал бы еще лучше и добился победы с меньшими потерями. В этом заключается правда. И эта правда абсолютно необходима всем в борьбе за демократию в мире.
Некоторые спросят меня: зачем напоминать нам о слабостях и поражениях Сталина в начальный период войны, когда это уже стало историей? Именно потому, что это так легко забывается, нужно напоминать об этом, чтобы сохранить возможность трезво оценивать современные проблемы. Слишком много людей, поддавшись сталинской пропаганде и эмоциональному воздействию замечательных событий в Европе, начинают испытывать комплекс неполноценности перед победоносным тоталитарным государством. Если этот комплекс начнет оказывать воздействие на формирование общественного мнения и нашу внешнюю политику, то вместо твердой защиты демократии мы скатимся к политике умиротворения.
Чемберлен и Даладье, загипнотизированные агрессивным тоталитаризмом нацистов, уже пробовали проводить такую политику. Всем, кто осмеливался критиковать ее, в том числе Черчиллю, они говорили: вы призываете к войне. А правда заключается как раз в том, что именно политика умиротворения с неизбежностью приводит к войне. Сегодня это так же справедливо, как и во времена Мюнхена. Истоки политики умиротворения заключаются в недооценке собственных сил и переоценке, под влиянием пропаганды, сил своего партнера. Это позволяет ему блефовать и принуждать вас занимать все более невыгодную позицию, пока наконец вы вынуждены будете «бороться за выживание».
Ведущие американские военные эксперты считают, что без американской помощи советский гигант потерпел бы поражение. В момент восхищения победой русских об этом как‑то слишком легко забывают. Апологеты тоталитаризма в американской прессе и на радио стараются изо всех сил, чтобы это поскорее было забыто. Давайте для контраста послушаем журналиста, близкого к авторитетным американским кругам, в том числе к Белому дому, Эрнста Линдли.


«По общей военной мощи, как собственной, так и полученной в рамках ленд‑лиза, ни Россия, ни Великобритания не могут сравниться с Соединенными Штатами. Без этих двух стран ни одна из трех великих держав не смогла рассчитывать на победу, но Россия и Великобритания, несомненно, потерпели бы полное поражение».

Это означает, что без помощи со стороны самой великой демократической страны мира одно тоталитарное государство, более эффективное, уничтожило бы другое, более крупное, но и более слабое. Своим выживанием в войне с Гитлером тоталитарный режим Сталина обязан двум факторам: во‑первых, великому русскому народу, который так ненавидит диктатуры, что даже в момент наибольшей опасности Сталин должен был держать двенадцать миллионов человек в концлагерях, и, во‑вторых, помощи со стороны демократий. Это нужно повторять снова и снова. Их нужно вдалбливать в голову восторженных приверженцев «планового общества», которые, ослепленные поверхностной информацией и пропагандистскими выдумками, готовы отбросить «старую», «прогнившую» и «изжившую себя» американскую систему и встать на путь тоталитаризма.
В заключение, чтобы меня правильно поняли, хочу добавить, что я с самого начала был за оказание Советскому Союзу массированной помощи. Я выступал за это еще в 1942 году, три года назад, когда многие американцы еще колебались, но моя позиция была твердой[6]. Я более старый противник фашизма, чем лорд Ванситтарт. Создавая советскую военную и промышленную мощь, мое поколение не жалело своих жизней, готовясь к схватке с этим смертельным врагом. Это был уже не первый случай, когда германские правители повели свой послушный народ войной на Россию. Читатель уже знает, что два моих брата погибли в первой мировой войне на германском фронте. Во время немецкой оккупации Киева я сам был арестован немцами и чуть не был застрелен во время побега. Через два года я был дважды ранен под Гомелем, где польские генералы вели в бой против нас подготовленных немцами ветеранов из Силезии.
Кроме того, как миллионы американцев русского, польского, норвежского происхождения, я ненавижу нацистов в большей степени, чем коренные американцы, которые не имеют связей с родиной своих предков. Мы более трагически ощущаем происходящее. Для нас героическое сопротивление русских и поляков означает не только лишний день для подготовки американских и английских войск, это означает еще и пятнадцать тысяч убитых и пятьдесят тысяч раненых наших братьев. Это голодные дети и женщины, разрушенные дома, сожженные города, взорванные плотины и фабрики – полное опустошение нашей родной земли. В результате бандитского нашествия гитлеровцев, которое многократно усугубило все ошибки и преступления Сталина, то немногое, что еще оставалось от завоеваний русской революции, было потеряно. Трагедия русского народа – это моя личная трагедия. Как и все американцы русского происхождения, я глубоко благодарен Америке за помощь по ленд‑лизу, хотя она и должна пройти через руки тирана. Но я все‑таки хочу предупредить американский народ.
В течение трех лет «попутчики» и «реалисты‑умиротворители» Сталина почти не давали пробиться слову правды о сталинском режиме. Под предлогом сохранения единства союзников они отвергали любые, даже самые робкие попытки сознательных сторонников демократии поставить перед Сталиным вопрос об освобождении из концлагерей миллионов русских людей, готовых включиться в борьбу с Гитлером.
Справедливости ради надо отметить, что ни защитники «единства», ни советская пресса не считали необходимым со своей стороны воздерживаться от нападок на другие союзные страны, Великобританию, Польшу, Бельгию, Грецию в их час опасности.
Тем не менее Россия действительно была в смертельной опасности, и в течение трех лет я воздерживался от каких‑либо выступлений против сталинского тоталитаризма, откладывал публикацию этой книги. Все эти годы я хранил молчание, если не считать отмеченного выше выступления в поддержку ленд‑лиза, а также одной‑двух статей с анализом военного положения в разгар наступления Гитлера на Москву и Ленинград в 1941 году, в которых я предсказывал, что он не сможет взять эти города и он сам это уже понимает. Но сегодня, когда опасность для сталинской империи миновала и он заливает кровью таких наших союзников, как Польша, когда события в Греции и политика, проводимая коммунистами в других странах, бросают вызов демократии, долг каждого честного человека, знающего правду, говорить о ней.
Я знаю сталинский режим в России, я прожил там свою жизнь, и я знаю, что это тирания в самой неприкрытой и разрушительной форме. Президент Рузвельт был абсолютно прав, когда он 11 февраля 1940 года заявил: «Советский Союз, как хорошо знает каждый, кто имеет смелость смотреть в лицо фактам, является самой абсолютной диктатурой в мире». Как эксперимент с целью поиска новых форм организации жизни общества она потерпела полный крах. Те, кто в своем энтузиазме по поводу мощного союзника в борьбе с Гитлером закрывает на это глаза, оказывают плохую услугу всему цивилизованному миру, и особенно русскому народу.
Мы должны больше верить в демократию. Сейчас демократические страны доказывают всем, кто не ослеплен тоталитарным «светом с Востока», что они тоже могут добиваться военных побед, причем более эффективно, с меньшими людскими потерями.
Победа России достигнута не благодаря гению диктатора или преимуществу тоталитарного режима, в чем стараются убедить Америку «пропагандисты‑попутчики». Здесь сыграли решающую роль огромные пространства России, снег, грязь, помощь по ленд‑лизу и, самое главное, ожесточенное сопротивление русского народа.
Русские люди героически сражались за свободу и демократию, которых они лишены. Все они, кто еще обладал политическим сознанием и смелостью думать, воевали с надеждой, что после они будут жить в условиях демократии. Но что теперь обещают им наши дипломаты и журналисты, которые, возвращаясь из России, прославляют не народ, а сталинский режим? Увековечение рабства и распространение тоталитаризма под флагом победы демократии!
«Вы так хорошо сражались за свободу, – говорят им поклонники режима Сталина, – потому что вы порабощены. За это мы освятим ваше рабство, и теперь оно будет называться демократией». Вот суть позиции тех, кто приписывает победу русского народа тоталитарному режиму Сталина. Они ставят под угрозу демократию в ESS и наносят русскому народу удар в спину.
У Соединенных Штатов и Советского Союза нет конфликта интересов. Обе великие страны испытывают друг к другу симпатии, и их отношения должны быть мирными и дружественными. Главное препятствие на пути к этому – каменная стена тоталитарной тирании, которая окружает и душит Россию. Видный американский обозреватель Уолтер Липпман в своей книге «Военные цели США» писал:


«России удалось изолировать свое население от пропаганды идей западной конституционной системы, но мы не изолированы, потому что мы терпимо относимся к тоталитарной пропаганде… Пока существует это неравенство, не может быть подлинного сотрудничества между Советским Союзом и Западом. Может быть только сосуществование, только компромиссы, сделки, конкретные договоренности, только дипломатия проверки и перепроверки… Русские не должны рассчитывать на то, что остальной мир поверит в демократическую направленность их внешней политики, если они не будут соблюдать демократические принципы у себя дома».

К этому я хочу только добавить, что, если русские начнут жить у себя дома по этим принципам, дружба наших двух народов будет нерушимой. С учетом этого каждый честный и думающий американец должен отвергнуть оскорбительное утверждение, что русским нравится их рабское состояние. Он должен понимать, что у них те же чаяния и надежды, такое же право, как у американцев и других людей во всем на жизнь, основанную на «свободе и справедливости для всех».


[1] Юзовка теперь переименована в Сталино, и это вряд ли дает основание бельгийским инспекторам надеяться на большее гостеприимство агентом, которого юридически никто не хотел признавать.

[2] По сообщениям советской прессы, эта дорога была закончена только в 1941году, а не в ноябре 1936 года, как это планировалось.

[3] Цит. по: Колычев Осип. Пулеметная лента. М., 1938. С. 11.

[4] Крестинский был арестован вскоре после перехода в Наркомат юстиции. Точно так же Генеральный консул СССР в Барселоне, Антонов‑Овсеенко, был назначен на пост наркома юстиции. Он отправился на пароходе в Союз, но где‑то в пути был арестован. Портфель наркома юстиции был всего лишь приманкой в этой ловушке.

[5] Подсчеты произведены генеральным штабом Франции. Они подтверждаются таким авторитетом по Советскому Союзу, как Борис Суварин. Они совпадают с моими собственными подсчетами и с тем, что сообщил Вальтер Кривицкий, который покинул Москву в разгар чисток.

[6] The Reader's Digest, February, 1942.


Комментарии