Вальтер Германович Кривицкий Я был агентом Сталина (ОКОНЧАНИЕ)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


Вальтер Германович Кривицкий


Я был агентом Сталина

(ОКОНЧАНИЕ)

 
 

VIII. Моё бегство от Сталина

 
 
В мае 1937 года Сталин одарил меня высочайшим доказательством лояльности в рамках своей власти. В течение полугода я был объектом интенсивной слежки агентов сталинского ОГПУ, слежки, которая продолжается и сейчас. Как это случилось?
Полгода назад мой ближайший друг, находящийся на советской службе за границей, порвал со сталинским режимом. ОГПУ организовало специальную группу наемных убийц, которые схватили его и убили недалеко от Лозанны, в Швейцарии. Это дело в досье швейцарской полиции квалифицировалось как дело особой важности. Оно также стало решающим фактором для моего собственного решения порвать с Советским правительством.
Я уехал в Москву из своей штаб‑квартиры в Гааге в начале марта по собственной инициативе, для доклада своему начальству. В то же время я был охвачен всепоглощающим желанием узнать из первых рук, что происходит в Советском Союзе. Моя жена и ребенок остались в Голландии, так как я не думал уезжать надолго.
16 марта самолет приземлился в Гельсингфорсе, Финляндия, и в ту же ночь я отправился поездом в Ленинград.
Это был мой обычный маршрут в Советский Союз и обратно, которым я пользовался в последние годы. Причина, по которой я избегал прямого пути через Германию, пересекая Скандинавские страны, восходит к 1923 году, когда я работал в Генштабе Красной Армии и принимал участие в военной подготовке членов Германской компартии на случай предполагаемого захвата власти. В то время я был одним из советских служащих, занятых организацией базы Красной Армии в Германии. /251/ В 1926 году у меня возникли затруднения с полицейскими властями в Берлине, и на протяжении двух месяцев я оставался там на нелегальном положении, укрываясь в советском посольстве.
Хотя впоследствии я тайно ездил через Германию несколько раз, после возвышения Гитлера в 1933 году это стало особенно опасно, так как Москва не хотела, чтобы я попал в руки гестапо.
Вот почему я возвращался домой через Скандинавские страны. На этот раз, в марте 1937 года, в связи с чисткой ОГПУ выдача виз на въезд в Советский Союз была ограничена, и через наши границы почти не было движения. Единственными пассажирами поезда, ехавшими со мной, были три американца, очевидно, путешествовавшие по дипломатическим паспортам, так как их багаж не проходил досмотра. Группа состояла из супружеской пары и молодого блондина лет тридцати в высокой черной меховой шапке, который говорил по‑русски и по всем признакам был сотрудником посольства США в Москве. На советской таможне произошел короткий разговор, касающийся дипломатического багажа, в котором было много огромных пакетов, содержимое которых стало предметом всяческих догадок советских таможенников.
В железнодорожных кассах в Ленинграде я встретил старого друга и товарища.
– Ну, как дела? – спросил я его.
Он оглянулся и ответил приглушенным голосом:
– Аресты, одни аресты. Только в одной Ленинградской области арестовано более 70 процентов всех директоров заводов, включая военные заводы. Это – официальная информация, полученная нами от партийного комитета. Никто не застрахован. Никто никому не доверяет.
В Москве я остановился в гостинице «Савой», так как мы сдали нашу квартиру одному нашему коллеге. Чистка была в разгаре. Многие из моих товарищей исчезли. Было рискованно выяснять судьбу жертв. Многие из моих телефонных звонков к друзьям остались без ответа. А лица тех, кого еще не забрали, были непроницаемы.
Один из моих ближайших друзей – Макс Максимов‑Уншлихт, племянник бывшего заместителя военкома Уншлихта, – занимал вместе с женой комнату, соседнюю с моей. В течение почти трех лет Макс возглавлял нашу контрразведку в нацистской Германии – пост, который /252/ считался наиболее рискованным в нашем ведомстве. Он недавно женился на девушке из провинции, одаренной художнице, которая приехала в Москву учиться живописи. Так как большую часть времени она была дома, я хранил свои личные бумаги в их комнате.
У меня была привычка заходить к Уншлихтам вечером, и мы обычно разговаривали до рассвета. Я хотел знать новости. Дядя Макса уже впал в немилость. Он был смещен со своего высокого поста в армии и назначен на ничего не значащий пост секретаря ЦИК. Ежедневно исчезали друзья и коллеги, а также родственники Уншлихтов. Среди них было много генералов и комиссаров.
«Почему они арестовали генерала Якира? Почему он схватили генерала Эйдемана?» Я задавал такие вопросы Максу, чтобы пролить свет на то, что происходит в стране.
Однако Макс был убежденным сталинцем и защищал чистку, не давая мне удовлетворительных ответов.
– Это грозные времена для Советского Союза, – бывало, говорил он. – Кто против Сталина, тот против революции.
Однажды ночью я вернулся к себе в гостиницу очень поздно. Лег спать, не постучав в дверь Уншлихтов. Среди ночи я был разбужен шумом в коридоре. Должно быть, ОГПУ… пришли за мной, подумал я. Однако меня не побеспокоили. В семь утра ко мне постучали. Когда я открыл дверь, то увидел жену Макса Регину, слезы текли по ее щекам, в глазах стоял ужас.
– Они забрали Макса! Они забрали Макса! – все, что она могла сказать.
Оказалось, Макс был арестован накануне вечером, как только вошел в гостиницу, вернувшись с работы. Ночью агенты ОГПУ производили обыск в его кабинете и случайно забрали мои личные бумаги вместе с остальными материалами. Рано утром директор гостиницы объявил Максимовой‑Уншлихт, что она в течение часа должна освободить комнату. В Москве у Регины не было родственников. У нее не было денег. И невозможно было снять комнату в Москве так быстро.
Я пытался убедить директора гостиницы не выгонять ее, однако он оставался непреклонным. Его отношение ко мне, казалось, изменилось. Я ведь был близким другом Макса. Выражение его лица говорило, что он не считает и мое положение таким же прочным, как накануне. /253/
Я позвонил нашему общему другу, занимающему ответственный пост в контрразведке, с которым встретился двумя днями раньше в комнате Макса. Я спросил его, может ли он что‑нибудь сделать, чтобы Регину не выбросили на улицу.
Его ответ был кратким:
– ОГПУ арестовало Макса. Следовательно, он враг, Я ничего не могу сделать для его жены.
Я пытался спорить с ним, но он дал мне понять, что для меня будет лучше, если я не стану вмешиваться в это дело. И повесил трубку.
Я позвонил сотруднику ОГПУ, отвечавшему за арест Макса, и потребовал немедленно вернуть мне личные документы. Я решил действовать без колебаний в этом вопросе. Довольно странно, но сотрудник ОГПУ был весьма вежлив.
Когда я объяснил ему, почему хранил бумаги в комнате Макса, и выразил готовность приехать и забрать их, он ответил:
– Я сейчас же пришлю вам пакет с курьером, товарищ Кривицкий.
Через полчаса бумаги были у меня. В течение дня я помогал Регине устроить дела, чтобы она могла вернуться в тот же вечер в свой родной город. Я дал ей необходимые деньги, Мы поняли, что ей бесполезно оставаться в Москве, так как она не могла навещать мужа в тюрьме или каким‑то образом помочь ему. В то время было запрещено посылать политзаключенным передачи с едой и одеждой.
Моей первой задачей, как только я добрался до работы в тот день, была подготовка двух докладов, касающихся моих связей с Максом. Один был адресован моему начальству в отделе, другой – в парторганизацию. Это было неписаным законом, предусматривающим, чтобы все члены партии излагали полную историю своей связи с кем‑либо, обвиняемым в политических проступках. Не написать такой доклад равносильно признанию виновности.
Шпионская слежка распространилась по всей стране. Первой обязанностью каждого советского гражданина стал поиск предателей, в соответствии с указанием Сталина. Именно он предупреждал, что «враги народа, троцкисты и агенты гестапо рыскают повсюду, проникают в любую область. Ежовская машина террора давала следующую интерпретацию сталинскому призыву: «Обвиняйте /254/ друг друга, доносите друг на друга, если хотите остаться в живых».
Мания шпионажа заставляла людей доносить на своих друзей и даже близких родственников. Доведенные страхом до безумия, люди были охвачены слежкой, чтобы спасти себя, они предлагали ОГПУ все новые и новые жертвы.
Менее чем за пять месяцев 1937 года ОГПУ провело 250000 политических арестов – по официальным данным, полученным мною у начальника спецотдела, занимающегося чисткой. Ранг заключенных варьировался от маршалов и основателей Советского государства до рядовых партийцев.
Так, окруженный со всех сторон этим потоком арестов и казней, я занялся работой, сообщил Ежову о неотложных делах за границей, которые необходимо было уладить до возвращения в Голландию. Наверняка среди моих коллег были такие, кто сомневался, что мне разрешат выехать из страны. Однако я просил дополнительно выделить мне пять‑шесть высококвалифицированных агентов, необходимых для пополнения моего штата за границей. Несколько выпускников наших секретных школ, где мужчины и женщины обучались разведке, направлялись ко мне на проверку.
Одной из оперативных работников, рекомендованных мне нашим завкадрами, была американка по имени Кити Харрис, ранее Катрин Харрисон. Ее представили мне как бывшую жену Эрла Браудера, лидера Компартии США, и следовательно, исключительно надежную. В то время мне была необходима женщина‑агент для работы в Швейцарии. Особенно хорошо было то, что у нее был американский паспорт.
Когда Кити Харрис пришла ко мне, подав свои документы в запечатанном конверте, оказалось, что она тоже жила в гостинице «Савой». Ей было около 40 лет, темноволосая, с хорошей внешностью, она была связана с нашей разведслужбой на протяжении нескольких лет. Кити Харрис хорошо отзывалась о Браудере и в особенности о его сестре, которая была у нас на службе в Центральной Европе.
Я одобрил назначение мисс Харрис на загранпост, и она уехала 29 апреля. Другие, которых я отобрал, были также направлены к моим сотрудникам в Западной Европе. Стало ясно, что чистка и даже арест Макса не повлияли на мое положение. Иначе Ежов не разрешил бы /255/ мне подбирать и посылать агентов за границу, если бы у него были намерения подвергнуть меня чистке.
Но чистка нависала над нами, подобно лавине. Одна из моих старейших переводчиков, женщина, прослужившая в отделе многие годы, была схвачена ОГПУ. Ее было просто некем заменить, так как работа требовала исключительного доверия к человеку, который обладал бы знанием многих языков. Когда я выяснял причину ее ареста, мне сказали, что ее муж – директор одного из московских заводов – арестован из предосторожности.
– Какой смысл держать десяток людей за границей и платить большие деньги, чтобы они собрали информацию для Политбюро, если у меня нет секретаря, который мог бы перевести ее и сделать подборку? – обратился я к Слуцкому, начальнику контрразведки ОГПУ.
Он лишь пожал плечами. Он не мог мне помочь и найти замену.
Примерно в середине мая я встретил старого приятеля, который работал военным атташе в Румынии. Это был крупный мужчина, весельчак, чувство юмора не покидало его даже в такое время. Он остановился, когда увидел меня на улице, и воскликнул:
– Мне кажется или это ты, Вальтер? Как, тебя еще не арестовали? Ничего, они скоро до тебя доберутся! – и он разразился смехом.
Мы поговорили. Он строчил без остановки, называл имена арестованных военных. Что касается его самого, то он не сомневался в том, что скоро придет его черед. В это время маршал Тухачевский и его коллеги были уже под арестом.
Я ненадолго приехал в Советский Союз. Прошло два месяца, а приказа на возвращение все не было. Казалось невероятным, что мне разрешат выехать из страны в разгар чистки Красной Армии. Я дал телеграмму жене в Голландию, чтобы она с ребенком готовилась к возвращению в Москву.
22 мая, в день, когда судьба самого военкома Ворошилова висела на волоске и когда с минуты на минуту ожидали его смещения, я был вызван Михаилом Фриновским, правой рукой Ежова. Он сказал мне, что мой отъезд решен, что я должен уехать вечером. Мои коллеги расценили это как знак глубокого доверия, оказанного мне Кремлем.
Однако когда я доехал до Белоострова, на границе с Финляндией, то из окна заметил знакомую фигуру /256/ местного начальника, который бросился к моему вагону, размахивая телеграммой.
У него приказ о моем аресте – понял я.
Многих арестовывали, когда они уже готовились пересечь границу. Я только подумал: почему же меня не арестовали раньше?
Поезд остановился. Начальник сердечно поздоровался со мной. Телеграмма из Москвы была обычным сообщением о моем прибытии с целью оказания содействия, которое полагалось служащим секретных органов, проезжающих по фальшивым паспортам.
У меня был паспорт, с которым я уехал из Советского Союза в 1935 году. Он был на имя Эдуарда Миллера, австрийского инженера. Этот паспорт хранился для меня в советском посольстве в Стокгольме только на случай моих поездок из Швеции в Советскую Россию. По прибытии в Стокгольм я взял там паспорт, по которому проживал в Голландии. Там я опять стал доктором Мартином Лесснером, австрийским торговцем произведениями искусства, проживающим по Целебестраат, 32, Гаага.
Несмотря на потрясения, пережитые в Москве, я возвращался на свой пост с решимостью так же преданно служить Советскому правительству, как я это делал раньше в течение 18 лет. У меня не было и мысли, что я мог бы не оправдать доверие, оказанное мне моим правительством. Моя жена, мои непосредственные подчиненные, мое начальство верили, как и я сам, что моя карьера будет продолжаться.
Однако этому не суждено было случиться. Я прибыл в Гаагу 27 мая. Двумя днями позже меня пришел навестить мой старый приятель и товарищ Игнатий Райсс. Он на протяжении многих лет работал в нашей контрразведке. Его знали под псевдонимом Людвиг. На этот раз у него был паспорт на имя чеха Ганса Эберхардта.
Райсс был глубоко обеспокоен чисткой среди старых большевиков и «расследованиями по делу о государствённой измене» и решил порвать с Москвой. Он ждал моего возвращения из Советской России с нетерпением и приехал в Голландию на пару недель, чтобы получить информацию из первых рук о событиях дома. Мои ответы на его многочисленные и испытующие вопросы произвели на него тягостное впечатление, так как Райсс был настоящим идеалистом, посвятившим себя делу коммунизма и мировой революции. Он все глубже и глубже /257/ уверовал в то, что политика Сталина все в большей степени перерождалась в фашизм.
Райсс и я были связаны совместной работой в подполье в течение многих лет, и вряд ли были такие тайны, в которые мы оба не были посвящены. Он говорил мне о крушении иллюзий, о своем желании бросить все, уехать в какой‑нибудь отдаленный уголок и забыть прошлое и настоящее. Я использовал весь запас аргументов, настаивая на прежней установке: мы не должны уклоняться от борьбы. Советский Союз был все еще единственной надеждой рабочих мира, повторял я. Сталин может ошибаться. Сталины придут и уйдут, а Советский Союз останется. Наш долг – оставаться на посту.
Несмотря на то, что Райсс был убежден: Сталин ведет Советский Союз к катастрофе, он уехал из Гааги с мыслью, что будет наблюдать за ходом событий в Москве и отсрочит свой предполагаемый разрыв с Советской властью.
Я вновь встретил Райсса в Париже, куда поехал в июле для встречи с моими агентами. В 7 часов вечера в субботу 17 июля у меня было свидание с ним в кафе «Вебер», длившееся несколько минут. Ему хотелось поговорить со мной подольше, и, очевидно, это было для него чрезвычайно важно. Мы договорились, что он позвонит мне в 11 на следующее утро, и мы договоримся о встрече. Я остановился в отеле «Наполеон».
Два часа спустя я получил срочное извещение от моей парижской секретарши Мадлен, где мне предлагалось встретиться со Шпигельглассом, помощником начальника Отдела контрразведки ОГПУ, который был направлен Ежовым в Западную Европу с сугубо секретной миссией.
Я встретил Шпигельгласса на территории Всемирной выставки и сразу же заметил, что случилось нечто необычное. Он вытащил два письма, которые в тот день Райсс передал Лидии Грозовской, агенту ОГПУ при нашем торгпредстве в Париже, для отправки в Москву. Райсс был уверен, что его письма не будут вскрыты во Франции. Он не знал, что находится под подозрением и что у Шпигельгласса были неограниченные полномочия. Шпигельгласс вскрыл оба письма. Ежов дал ему полное право проводить чистку зарубежных служб и ни перед чем не останавливаться, даже перед возможным похищением или убийством подозреваемых агентов.
– Да, – заметил Шпигельгласс, указывая на письма /258/ в руке, – мы даже подозревали вас сначала в переходе на сторону врага, когда получили сообщение о том, что в Голландии появился крупный советский агент и установил контакт с троцкистами. Мы выяснили, что предатель – это Людвиг!
11 июня, в день, когда в Москве была объявлена чистка восьми генералов Красной Армии во главе с маршалом Тухачевским, мой друг Райсс поехал в Амстердам, о чем скоро узнали в ОГПУ. Там он тайно совещался с X. Снивлитом, членом парламента, лидером профсоюза транспортных рабочих Амстердама, и признался в сочувствии троцкизму. У ОГПУ везде были глаза и уши.
Сначала у Шпигельгласса не было намерения показывать мне письма об отставке, посланные Райссом, однако в конце концов он уступил и дал мне их прочесть. Основное заявление было адресовано ЦК партии, т. е. Сталину, ее Генеральному секретарю. Это письмо было датировано 17 июля и написано за несколько часов до моей краткой встречи с Райссом, который, очевидно, намеревался обсудить со мной эту акцию во время нашего свидания, назначенного на следующий день…
Для Шпигельгласса послание Райсса означало лишь одно – государственную измену. С этого времени Райсс стал шпионом, опасным врагом, которого необходимо было «ликвидировать». Сталин не разрешает советским агентам безнаказанно оставлять службу.
– Вы знаете, что отвечаете за Райсса, – значительно сказал Шпигельгласс. – Вы рекомендовали его в Компартию и предложили взять его в нашу организацию.
Он продолжал говорить, что у него есть информация о том, что Райсс хочет уехать из Франции на следующее утро и что кому‑то придется действовать этой ночью или будет слишком поздно. Сначала он остерегался намекать мне приложить руку к «ликвидации» Райсса. Я делал вид, что не понимаю, на что он намекает, и пытался перевести разговор на другие аспекты дела.
Шпигельгласс предложил, чтобы к нашему совещанию присоединился близкий друг Райсса, находившийся тогда в Париже, бывший венгерский пастор, состоявший под именем Манна в нашей секретной организации. Манна нашли, и он согласился приехать. /259/
Тем временем Шпигельгласс стал более откровенным. Он не оставил у меня сомнений в том, что моя собственная судьба зависела от моего поведения в ту ночь. На его настойчивые приглашения принять участие в организации «решения» дела Райсса, чтобы каким‑то образом реабилитировать себя в глазах Ежова и Сталина, я наконец дал ему понять, что не буду иметь ничего общего с подобными делами.
В этот момент я понял, что моя работа на Советскую власть кончена, что я не отвечаю новым требованиям новой сталинской эры, что во мне нет способностей, которыми обладают такие, как Шпигельгласс и Ежов, и что я не выдерживаю испытания преступлением, которому сейчас подвергаются те, кто хотел служить Сталину. Я давал клятву служить Советскому Союзу, а не Сталину, диктатору.
Затем я спросил Шпигельгласса, имеет ли он полномочия принять от меня дела, так как возникшая ситуация несомненно требовала моего возвращения в Москву. Он ответил, что это вне его компетенции и что мне лучше уладить это непосредственно с моим начальством.
Теперь к нам присоединился Манн. Пока мы обсуждали вопрос о ренегатстве Райсса, Шпигельгласс время от времени отлучался в другой павильон, очевидно, совещался со своим другим агентом. Во время одного из таких отсутствий, уже после полуночи, я пошел к телефону и позвонил Райссу в отель. Как только Райсс ответил на другом конце, я повесил трубку. Между часом и тремя утра 18 июля Манн и я четыре раза звонили ему таким образом. Звонки должны были служить предупреждением Райссу о том, что ему угрожает опасность.
Вернувшись в отель, я ждал звонка Райсса в 11 часов, чтобы назначить встречу на воскресенье. Мой телефон зазвонил в 10 утра. Это был Манн. Он попросил меня немедленно прийти. Я сказал ему, что через час у меня встреча с Райссом.
– Вы, конечно, можете идти, но он не появится, ответил Манн.
Потрясенный мыслью о том, что Райсс уже убит, я помчался к Манну. Шпигельгласс был уже там.
– Он сбежал, – выпалил он. – Он уехал из гостиницы в 7 утра. Он, должно быть, на пути к Троцкому.
Манн и я обменялись взглядами. Стало легче дышать. /260/ На следующее утро, 19 июля, в понедельник, я получил письмо от Райсса, в котором он прощался со мной и объяснял свой поступок. Прочитав, я положил письмо в карман. Я был слишком занят своими собственными делами. Было ясно, что меня отзовут, чтобы призвать к ответу. Я отправил рапорт в Москву, где излагал суть дела. Хотя я и не совершал ничего дурного, я знал, что на сталинской службе быть в близких отношениях с кем‑либо, кто порвал с ней, было серьезным делом, а мой отказ сотрудничать с Шпигельглассом в «ликвидации» Райсса будет рассматриваться Ежовым и Сталиным как серьезный проступок. Я предполагал вернуться домой и запросил инструкции.
В 3 часа утра во вторник 20 июля я был разбужен телефонным звонком. Это был Шпигельгласс, он спросил:
– Вы получили письмо?
Я ответил, что не знаю, о чем он говорит. В эту минуту письмо Райсса выскользнуло у меня из памяти. Шпигельгласс попросил меня сейчас же встретиться с ним. Я колебался. Он настаивал, говоря, что это срочно, и я наконец согласился. Я быстро оделся и встретился с ним у ближайшего кафе. И на этот раз Шпигельгласс спросил меня, получил ли я письмо от Райсса. Удивившись его всеведению, я подтвердил это и вытащил письмо из кармана. Он потребовал, чтобы я дал его прочесть, а затем спросил, может ли он немедленно переснять его, что крайне необходимо. Ему хотелось иметь фотокопию письма. Я решил отдать ему оригинал.
Мое положение еще более усложнилось. Я получил письмо от «предателя» Райсса и не уведомил об этом Шпигельгласса немедленно. Более того, я даже отрицал, когда он в первый раз разбудил меня телефонным звонком, существование письма. В глазах Шпигельгласса это делало меня сообщником Райсса.
Я велел жене собираться и приехать с ребенком из Голландии, готовиться к возвращению в Москву. Она приехала в Париж в конце месяца, и мы поселились под именем Лесснеров в пансионе на улице Мароньер, в жилом квартале Парижа Пасси.
10 августа пришел приказ о моем возвращении в Москву. Так как срок действия моего австрийского паспорта на имя Эдуарда Миллера истек, мне был выслан специальный паспорт на имя чехословацкого коммерсанта Шёнборна. Я должен был выехать из Гавра в Ленинград /261/ французским судном «Бретань», регулярно курсирующим летом между этими двумя портами.
Еще до моего отзыва Шпигельгласс узнал от меня, что сестра Эрла Браудера Маргарет была одним из моих оперативных сотрудников, и попросил меня передать ее ему, так как у него для нее во Франции была «важная работа», для выполнения которой нужны были надежные люди. Впоследствии оказалось, что в Париже Шпигельгласс «выполнял» два «важных дела»: похитил генерала Миллера, уже описанного в предыдущей главе, и организовал убийство Игнатия Райсса.
Теперь, когда я получил указание передать дела Щпигельглассу, он попросил меня познакомить его лично с ведущими агентами и особенно просил представить ему мисс Браудер, работавшую по американскому паспорту, выданному на имя Джин Монтгомери.
После моего возвращения из Советского Союза в конце мая я вызвал ее в Нидерланды. Я встретился с ней в начале июня в Амстердаме, где она жила в отеле «Пэи‑Ба». Так как мое рабочее место находилось в Гааге, что было слишком далеко для частых встреч, я предложил, чтобы она перебралась в Шевенинген. Здесь она жила в июне и июле 1937 года в отеле «Зирест». В конце июля я вызвал ее в Париж, где она остановилась в отеле «Лютеция» на бульваре Распай.
Джин Монтгомери просила американские паспорта для наших агентов и говорила, что последние будут избавлены от всяких хлопот, имея документы США, так как многие страны не требуют виз от путешествующих американцев, а полиция редко беспокоит их. Шпигельгласс был очень доволен, пополнив свой штат мисс Браудер.
Другим моим исключительно талантливым агентом, которого я лично представил Шпигельглассу, был молодой голландец Ганс Брусс, сын видного профсоюзного лидера. Гансу предстояло сыграть в предстоящие неделю роковую роль. Он был наиболее доверенным лицом в моих необычных делах и стал близким другом семьи. Я очень любил этого молодого человека и его жену Нору.
21 августа я готовился к отъезду в Москву на «Бретани». С того момента, как на меня обрушилось дело Райсса, когда я еще находился в отеле «Наполеон», я понял, что за мной следят. Когда моя жена и ребенок приехали в Париж и мы перебрались в пансион в Пасси, слежка стала еще более явной. Жена обнаружила это, /262/ когда пошла гулять с ребенком в парк. Это, несомненно, было делом рук Шпигельгласса. Жена заболела. Ребенок болел коклюшем. Так как день моего отъезда приближался, мне предстояло заняться устройством семьи, с тем, чтобы она последовала за мной в Москву на несколько недель позже.
С паспортом на имя Шёнборна я прибыл около 7 часов вечера на вокзал Сен‑Лазар, чтобы сесть на 8‑часовой поезд, шедший в Гавр, откуда пароходом я должен был добраться до Ленинграда. До отхода поезда оставалось около 10 минут. Я уже сдал багаж и сел в вагон, когда помощник парижского агента ОГПУ ворвался с запиской. Он сказал, что только что получена телеграмма из Москвы с инструкциями о том, чтобы я остался в Париже. Я отнесся к этому скептически. Через две минуты один из моих людей влетел, задыхаясь, чтобы сообщить, что получено другое зашифрованное послание такого же содержания. Я попросил прочитать телеграммы, но мне сказали, что они у Шпигельгласса. Я забрал багаж и вышел из вагона в тот момент, когда поезд тронулся.
Меня осенило: все это было инсценировано для того, чтобы проверить меня, посмотреть, действительно ли я намеревался вернуться в Советский Союз. На этот раз проверку я прошел. Но я был глубоко возмущен подобного рода штучками. В тот момент у меня возникло чувство, что я никогда не вернусь в Россию Сталина.
Я зарегистрировался в отеле «Терминюс Сен‑Лазар» под именем Шёнборна, чешского коммерсанта. Моя жена все еще находилась в пансионе под именем госпожи Лесснер. Я передал весточку о том, что не уехал. В ту ночь я бродил по Парижу в одиночестве, размышляя, возвращаться или нет.
Я пытался понять, почему мой отъезд был в последний момент отложен. Хотел ли Сталин испытать меня, предоставив мне еще одну возможность доказать свою лояльность? Все же слежка за мной заметно усилилась. Вечером 26 августа я пошел с Гансом и Норой в театр на прощальный спектакль «Враги» Горького, который давала труппа МХАТ в Париже. Мы сидели во втором ряду. Во время первого антракта на мое плечо опустилась рука. Я обернулся. Это был Шпигельгласс с несколькими приятелями.
– Вы можете уехать завтра с этими артистами на одном из наших пароходов, – сообщил он мне. /263/
Я со злостью попросил его не беспокоить меня, добавив:
– Поеду, когда буду готов.
Я заметил, что Шпигельгласс и его спутники вскоре после этого исчезли из театра. Тотчас я телеграфировал в Москву, что вернусь с семьей, как только поправится ребенок.
27 августа я переехал в Бретей, в двух часах езды от Парижа, и мы спокойно жили там около недели до выздоровления ребенка. Утром 5 сентября, читая «Пари матен», я был удивлен сообщением о загадочном убийстве гражданина Чехословакии Ганса Эберхардта в окрестностях Лозанны. Итак, они настигли Игнатия Райсса!
Убийство Райсса превратилось в шумное дело в Европе и докатилось до американской прессы и остальных стран. Швейцарская полиция с помощью депутата Снивлита и вдовы Райсса провела серьезное расследование, длившееся многие месяцы. Отчет по делу был включен в книгу, появившуюся во Франции в прошлом году под заголовком «Убийство Игнатия Райсса», опубликованную Пьером Тезне. В ходе полицейского разбирательства были установлены следующие факты.
Ночью 4 сентября в стороне от дороги, ведущей из Лозанны на Шамбланд, было обнаружено тело неизвестного мужчины в возрасте около 40 лет, изрешеченное пулями. Пять пуль в голове и семь в теле. В руке убитого была зажата прядь седых волос. В кармане был найден паспорт на имя Ганса Эберхардта и железнодорожный билет во Францию.
Автомобиль американского производства, найденный 6 сентября в Женеве, навел на след двух загадочных постояльцев: мужчины и женщины, зарегистрировавшихся 4 сентября в «Отель де ля Пэж» в Лозанне, которые выехали, не заплатив по счету и оставив свой багаж. Женщиной была Гертруда Шильдбах, немецкой национальности, проживающая в Риме. Она была агентом ОГПУ в Италии. Мужчиной был Роланд Аббиа, он же Франсуа Росси, он же Пи, житель Монако – один из парижских агентов ОГПУ.
Среди вещей, оставленных Гертрудой Шильдбах в отеле, была коробка шоколадных конфет, содержащих стрихнин, теперь попавшая в руки швейцарской полиции. В деле она фигурировала как одна из улик. Мадам Шильдбах была близким другом семьи Райсса и часто играла с его ребенком. Очевидно, она не смогла решиться /264/ выполнить инструкцию ОГПУ и преподнести коробку конфет, когда была направлена Шпигельглассом нанести дружеский визит.
Гертруда Шильдбах сама была политически неблагонадежна с момента чистки и потенциально была готова вместе с Райссом порвать с Москвой. Райсс знал о ее колебаниях. Однако об этом знали и высшие чины ОГПУ. Райсс доверял ей. Он поехал пообедать с ней в ресторан близ Шамбланда, чтобы обсудить положение. Так думал Райсс. После обеда они вышли немного погулять. Прогуливаясь, попали на глухую дорогу. Появился автомобиль и резко затормозил. Из него выпрыгнуло несколько мужчин, которые напали на Райсса. Он пробовал защищаться. С помощью Шильдбах, клок волос которой был зажат в руке убитого, нападающим удалось запихнуть его в машину.
Один из людей – Аббиа‑Росси – с помощью другого агента ОГПУ, вызванного из Парижа, Этьена Мартиньи, выстрелил в Райсса в упор. Его тело выбросили из машины неподалеку от этого места.
Личность Ренаты Штейнер, родившейся в Сент‑Галле, Швейцария, в 1908 году, была опознана теми, кто сдавал ей внаем автомобиль американского производства, использованный убийцами Райсса. Мадмуазель Штейнер работала в ОГПУ с 1935 года, и в ее задачу входило следить за Седовым, сыном Троцкого. Это было до ее участия в ликвидации Райсса. Она была в числе соучастников преступления и помогла следствию. Автором книги подсчитано, что на дело по ликвидации Райсса сталинским агентам пришлось израсходовать 300000 франков, что во Франции было большой суммой. Однако это, была еще не вся сумма, так как последствия убийства обошлись значительно дороже.
Швейцарские власти потребовали допросить Лидию Грозовскую, и, несмотря на огромное давление советских дипломатических представителей во Франции, французским властям пришлось подвергнуть ее допросу 15 декабря. Следует вспомнить, что именно Грозовская получила письма Райсса 17 июля и передала их Шпигельглассу. Она была арестована 17 декабря. Швейцарское правительство потребовало ее выдачи. Вновь начала действовать сталинская дипломатическая рука в Париже, чтобы прикрыть другую руку – убийц из ОГПУ. Французский суд временно освободил Грозовскую под залог в 50 тысяч франков, заставив ее подписать обязательство /265/ о невыезде из Франции. Разумеется, и она бесследно исчезла, оставив сумму в 50 тысяч франков, полученную из советской казны.
Когда 5 сентября я узнал о смерти Райсса, я понял, что мое собственное положение отчаянное. Я знал, что Сталин и Ежов никогда не простят мне участия в деле Райсса. Передо мной был выбор – либо пуля на Лубянке от рук сталинских официальных палачей, либо струя из пулемета от тайных сталинских убийц за пределами России. Эта страшная дилемма начала медленно доходить и до моей жены. Я решил вернуться в Париж к семье. Я все еще готовился к отъезду в Москву. Моя секретарша Мадлен нашла удобный отель в предместье Сен‑Жермен. Мы зарегистрировались в отеле «Анри катр». Мадлен, коммунистка с большим стажем, дочь известного деятеля, была непоколебимой приверженкой Сталина, но теперь и она начала колебаться.
Здесь приблизительно в середине сентября появился мой молодой помощник Ганс Брусс. Он сильно расстроился, узнав об убийстве Райсса. Он получил инструкции ехать в Голландию, где жила вдова Райсса. Ему было приказано выкрасть записи и письма, оставленные Райссом, однако он вернулся с пустыми руками. Его заставляли ехать обратно и не останавливаться ни перед чем, даже перед убийством ради кражи бумаг. В отчаянии, со слезами на глазах он приехал ко мне за советом.
Я сказал ему, что Райсс был идеалистом, настоящим коммунистом и что будущая история революционного и рабочего движения осудит убийц ОГПУ. Я посоветовал ему саботировать опасное задание, которое дал ему Шпигельгласс, и рассказал, как это сделать. Но я все еще говорил ему о своем неминуемом возвращении в Москву. И Ганс знал, что Мадлен пыталась забронировать билеты для меня и моей семьи на «Бретань».
Я получил разрешение из Москвы плыть на советском судне, и мне сказали, что следующее судно, которое должно уйти из Гавра по расписанию 6 октября, – «Жданов». Для меня нужно было подготовить новые паспорта на имя советского гражданина, проезжающего через Францию по пути из Испании в Россию. Моя жена и ребенок должны были вернуться через Германию по другому паспорту.
К концу сентября я пришел к важному решению. Однажды жена спросила меня, каковы мои шансы остаться в живых по возвращении в Москву. /266/
Я сказал ей то, что думал:
– Никаких. – И добавил: – Зачем тебе страдать из‑за меня? Когда ты вернешься, они заставят тебя подписать бумагу, в которой ты должна будешь отречься от меня и назвать предателем. За это тебя и ребенка пощадят. Что касается меня, то там ждет верная смерть. Жена заплакала. Редкий день проходил, когда она не плакала. Хотя шансов уйти живым от преследований сталинских убийц во Франции было мало, я все же решил ими воспользоваться и найти способ спастись, чтобы начать новую жизнь. Длинный и опасный путь пролег между моим решением порвать с Москвой и осуществлением этого плана.
У меня не было легальных документов. Помимо этого, за моими передвижениями следили денно и нощно. Для улаживания дел мне необходима была помощь человека, которому я мог бы полностью доверять. Мой выбор пал на старого друга, который многие годы жил в Париже. Я все рассказал ему, и он согласился мне помочь. Он поехал на юг Франции и снял небольшой домик для нас в городке Йер близ Тулона. 3 октября он вернулся. На следующий день я был вызван в советское посольство, чтобы уладить дела перед моим возвращением в Россию на пароходе «Жданов».
Ранним утром 6 октября я оплатил счета в отеле и направился на Аустерлицкий вокзал, где встретился с другом. Он забрал наш багаж и отправил его в отель «Бои Лафайет». Жена и ребенок должны были пойти на прогулку в Венсенский лес в 9 утра и гулять там до 11 часов. Я посадил их там в такси и отвез в кафе «Серебряная башня». Оттуда мы поехали в отель «Бои Лафайет», где друг ждал нас с нашими пожитками. Через 15 минут прибыл заранее нанятый для длительной поездки автомобиль. Шофер оказался американцем, ветераном мировой войны, проживающим во Франции. Он думал, что везет семью на отдых.
Все это было превентивными мерами, предпринятыми для того, чтобы замести следы перед агентами ОГПУ. Предполагалось, что я уеду в тот день в Гавр, чтобы сесть на советское судно. Вместо этого мы отправились на машине в Дижон. На окраине Парижа я вышел, чтобы позвонить Мадлен и уведомить ее о моем разрыве с Советской властью. Она ничего мне не ответила, когда я сообщил ей эту новость. Позже я узнал, что она упала в обморок. /267/
Мы приехали в Дижон в 9 вечера, вышли из машины на станции и сели в поезд до Лазурного берега. На следующее утро в 7 часов мы добрались до нашего укрытия в Йере. В тот же вечер наш друг вернулся в Париж, чтобы добиться от властей защиты для меня.
В начале ноября я приехал в Париж. Через адвоката вдовы Райсса я установил связь с сыном Троцкого Львом Седовым, который издавал в Париже «Бюллетень оппозиции» с лидерами русских социалистов, проживающих в эмиграции. Они были в хороших отношениях с правительством Леона Блюма, стоявшего тогда у власти. Я написал мадам Райсс. Написал также Гансу н Норе, к которым питал доверие, с просьбой поместить объявление в парижской газете «Эвр», если они хотели встретиться со мной. Я полагал, что Ганс последует моему примеру в разрыве со сталинской службой.
Я встретился с Федором Даном, лидером русских социалистов, и несколькими его товарищами. Они продолжали хлопотать перед правительством о выдаче мне удостоверения личности и свидетельства о гражданстве.
В эти дни ОГПУ сделало первую попытку покушения на меня. Я услышал об этом от Ганса. Я написал ему, что только в том случае, если он решит порвать со Сталиным, может связаться со мной. Я получил от него весточку, что он по‑прежнему живет в отеле «Бретон», улица Дюфо. Я позвонил ему, и мы договорились встретиться в кафе недалеко от площади Бастилии.
«Я пришел от имени организации», – были почти первые слова, произнесенные Гансом. Я тотчас понял, что Ганс должен играть ту же роль, какую Гертруда Шильдбах сыграла в деле Райсса. Для меня это было серьезным ударом, так как я глубоко верил этому юноше. Но я быстро взял себя в руки, когда увидел несколько подозрительных лиц за столиком напротив нас. Они курили австрийские сигареты, а сидели мы в маленьком кафе в мелкобуржуазном районе Парижа. Я был уверен в их принадлежности к ОГПУ.
Ганс сказал, что приехал в Париж с намерением порвать с советской службой, но что на протяжении двух дней с ним проводил беседы специальный уполномоченный из Москвы, который убедил его, что я (Кривицкий) был не прав и что все, что делалось Сталиным, было на благо дела. Ганс продолжал меня агитировать, используя все те же известные мне аргументы. Однако я делал вид, что они производят на меня впечатление. /268/
– Они знают в Москве, что вы не предатель и не шпион, – сказал он мне. – Вы старый революционер, но вы просто устали, вы не выдерживаете напряжения. Возможно, они разрешат вам уйти в отставку, чтобы как следует отдохнуть. Ведь вы – наш человек.
Так рассуждал этот юноша.
– Разве вы не сели в поезд 21 августа, чтобы уехать домой? Но вы еще успеете. Мы вас отправим. Во всяком случае, уполномоченный из Москвы понимает вашу проблему и хочет с вами встретиться и поговорить. Вы, несомненно, знаете его, однако я не имею права его называть.
Пока Ганс говорил, я наблюдал за его руками на случай, если он подаст какой‑нибудь знак группе за соседним столиком. Я упорно думал, как бы мне выбраться из ловушки. Я поблагодарил Ганса за то, что они прислали из Москвы такого умного человека. И выразил большое нетерпение встретиться с ним и все выяснить.
– Шпигельгласс просто идиот и подонок, – сказал я – Этот человек, о котором вы рассказываете, наверняка правильно поймет меня.
Ганс и я обсудили предполагаемую встречу со специальным уполномоченным. Он предложил, чтобы я встретился с ним в Голландии, в доме родителей его жены, которых я хорошо знал. Я без колебании согласился, поняв, что в их план входит вытащить меня из Франции где еще не были забыты дела Раисса и Миллера. Ганс выглядел довольным. Я уверен, что заметил его сигнал неприятным соседям о том, что все идет хорошо. Я назвал предполагаемую дату нашей встречи и почувствовал, что перехитрил посланца ОГПУ.
Сказав, что голоден, я пригласил Ганса пойти в хороший ресторан и нанял проходившее такси. Я заметил, что нас не преследовали, и почувствовал удовлетворение от того что на этот раз выскользнул из ловушки. Пришлось несколько раз менять машины, чтобы снять слежку Ганса после того, как мы расстались. Гораздо труднее было отделаться от горькой мысли об этом предательстве.
Затем я обратился непосредственно к мсье Дорма, министру внутренних дел Франции, назвав себя и попросив предоставить мне убежище в стране, во главе которой в то время стоял Леон Блюм. Я сдал все мои фальшивые паспорта, а также паспорта моей жены Федору Дану, чтобы он передал их мсье Дорма, решив, что пора /269/ получить право носить свою настоящую фамилию. Сообщение, которое я направил министру внутренних дел, начиналось следующим образом: «Нижеподписавшийся Самюэл Гинзберг, родившийся в Советском Союзе как советский гражданин, под именем Вальтер Кривицкий».
В своем послании к мсье Дорма я рассказал о работе в Советском Союзе с 1919 по 1937 год, об одобрении моей деятельности Советским правительством и Коммунистической партией, а также о том, что я был дважды награжден. Далее следовало:
«Последние политические события в Советском Союзе полностью изменили положение… Встав перед выбором, идти ли мне на смерть вместе со всеми моими старыми товарищами или спасти свою жизнь и семью, я решил не отдавать себя на расправу Сталину…
Я знаю, что за мою голову обещан выкуп. Убийцы ищут меня, они не пощадят моих жену и ребенка. Я часто рисковал жизнью во имя дела, но не хочу умирать зря.
Я прошу убежища для себя и своей семьи, а также Вашего разрешения остаться во Франции, пока не смогу выехать в другую страну, чтобы зарабатывать на жизнь, обрести независимость и безопасность».
Это заявление было опубликовано в европейской печати. Оно также перепечатывалось без моего ведома как минимум в двух профсоюзных газетах Нью‑йорка: в «Соушелист эпил» от 11 декабря и «Джуиш дейли форвард» от 15 декабря 1937 года.
Как следствие этого, министр внутренних дел велел парижской полиции выдать мне удостоверение личности, на основании которого позже я получил паспорта для выезда в США.
Инспектор полиции Морис Мопэн был приставлен охранять меня и сопровождать в Йер, где должен был распорядиться об охране моей семьи. Министр внутренних дел заверил, что правительство ничего не требует от меня и заинтересовано лишь в том, чтобы я не пострадал на территории Франции и чтобы не нанести ущерб франко‑советским отношениям.
В сопровождении инспектора я ненадолго возвратился в Йер. Однако несколько человек знало, что мне необходимо было вернуться в Париж. Мы добрались до Марселя поздно вечером в понедельник. Поезд остановился на станции на полчаса. Другой поезд загораживал платформу. Когда состав тронулся через несколько минут /270/ после нашего прибытия, я внезапно увидел Ганса, одетого в плащ, быстро шагающего по направлению к какому‑то человеку и машущего ему руками.
Я закричал инспектору Мопэну: – Вот они, убийцы!
В человеке, стоящем вместе с Гансом, я узнал Краля, старшего лейтенанта ОГПУ. Инспектор и я выскочили из купе. На противоположной стороне путей мы увидели еще двоих. Ганс, по‑видимому, заметил мою тревогу или услышал мой крик, и, когда инспектор и я выпрыгнули из вагона, все четверо разбежались в стороны, держа руки в карманах. Инспектор предположил, что в руках у них гранаты. Он вытащил пистолет, и мы бросились в погоню. Но когда мы добежали до конца платформы, он вдруг приказал мне прижаться к стене, загородил меня и сказал:
– У меня приказ живым доставить вас в Париж, и я не гожусь на то, чтобы сражаться с четырьмя вооруженными убийцами.
Время близилось к полуночи, полиции вокруг не было видно. Ганс и его дружки исчезли. Мы вернулись в купе. До сих пор не могу понять, каким образом ОГПУ удалось узнать мой маршрут и расписание. Однако нет сомнений в том, что было запланировано снять меня с поезда и препроводить в надежное место в Марселе, идеальное для проведения операции ОГПУ, где меня могли бы держать либо до отправления из порта советского судна, либо ликвидировать без следа.
В декабре я переправил из укрытия в Йере семью, и, мы поселились в «Отель дез академи» на улице Сен‑Пэр в Париже, рядом с полицейским участком. Для моей Охраны было выделено трое полицейских. Они занимали соседнюю с нашей комнату, сменяясь каждые 8 часов. Днем и ночью у входа в отель дежурил офицер.
Во время последнего расследования по делу о государственной измене, проходившего в Москве в марте 1938 года, французские журналисты попросили меня выказаться. Я дал интервью Борису Суварину, бывшему члену Исполкома Коминтерна, сотрудничавшему в парижской газете «Фигаро», и Гастону Бержери, депутату Национального собрания, зятю Леонида Красина – покойного советского посла в Великобритании. Месье Бержери, сейчас редактор независимого еженедельника в Париже, был одним из первых инициаторов франко‑советского альянса, однако после чистки утратил свои иллюзии. /271/ Длинная мстительная рука Сталина пыталась достать меня даже в США, куда я уехал, чтобы оградить себя от постоянной угрозы террористов ОГПУ. Во вторник 7 марта около 4‑х часов дня с одним из редакторов нью‑йоркской газеты мы пошли в ресторан на 42‑й улице около Таймс‑сквер. Через 15 минут за соседний столик сели трое мужчин. Я узнал одного из них сразу же. В нашей системе он был известен под кличкой Джим. Его настоящее имя Сергей Басов. Раньше он был матросом, жил в Крыму. Ветеран советской контрразведки Басов был направлен в США спустя годы резидентом, а сейчас приехал лишь с целью ознакомления.
Зная сталинские методы, я не сомневался, что слежка за мной поручена полковнику Борису Быкову, который руководил советской контрразведкой в США. Он получил назначение в Америку летом 1936 года.
Мой спутник и я уже собрались поспешно покинуть ресторан, когда Джим перехватил меня у кассы и весьма дружелюбно поздоровался.
– Ты приехал подстрелить меня? – спросил я.
Он запротестовал и стал настаивать на дружеской беседе. Я знал, что Гертруда Шильдбах и Ганс Брусс тоже начинали с таких дружеских разговоров. Однако я дал Джиму возможность пройтись со мной к одному издательству, где у меня был друг. Мой спутник отстал, и с ним вступили в разговор двое других, не осмелившихся войти в здание.
Разговор с Джимом в основном касался общих знакомых в Москве и коллег за границей. Я намекнул, что ему лучше было бы уехать из страны.
Он, смеясь, заметил:
– Если они меня схватят, я получу максимум год или два. Против меня нет улик.
Боясь слежки, я оставался в издательстве довольно долго после ухода Джима.
Около 9 часов вечера приехала еще группа друзей, которые узнали о моем затруднительном положении. Это было время окончания театральных спектаклей, квартал был заполнен полицейскими, машины негде было припарковывать. На этот раз я ушел невредимым и теперь могу рассказать эту историю.






«Решительно порываю с диктатурой Сталина»
 

(Из кн.: Вальтер Германович Кривицкий. «Я был агентом Сталина»: Записки сов. разведчика. Пер. с англ.‑М.: «Терра‑Terra», 1991.‑ с. 273–283.)

Из вступительной статьи.

В этом разделе читатель сможет познакомиться с документами Игнатия Райсса, Александра Бармина, Вальтера Кривицкого – их заявлениями о разрыве со сталинщиной; с записью беседы В. Кривицкого с Л. Седовым, интервью А. Бармина, записками И. Райсса, опубликованными в «Бюллетене оппозиции» в 1937–1938 годах…
Райсс, Кривицкий, Бармин… Три совершенно разных человека – три различных, но вместе с тем похожих судьбы. Их протест носил ярко выраженный политический характер: в заявлениях три крупных разведчика резко отмежевывались от политики, которую проводил Сталин. Этот шаг сделан каждым из них после мучительных сомнений и раздумий. И это понятно. Ведь они представляли собой генерацию пооктябрьского поколения коммунистов, которые входили в костяк сталинского аппарата. При помощи их Сталин раздавил оппозицию. Каждый из них совершенно сознательно верил, что иначе нельзя, что он служит великому делу мировой революции и что Сталин и его окружение обеспечивают продвижение СССР к социализму. Однако именно среди значительной части этого старого аппарата со временем началось сопротивление сталинщине.

ПИСЬМО В ЦК ВКП

Письмо, которое я вам пишу сегодня, я должен был написать уже давно, в тот день, когда «шестнадцать» были убиты в подвалах Лубянки по приказу «отца народов». Я тогда молчал, я не поднял голоса протеста и при последующих убийствах, и за это я несу большую ответственность. Велика моя вина, но я постараюсь ее загладить, быстро загладить и облегчить этим свою совесть. Я шел вместе с вами до сих пор – ни шагу дальше. Наши дороги расходятся! Кто теперь еще молчит, становится сообщником Сталина и предателем дела рабочего класса и социализма.
С двадцатилетнего возраста я веду борьбу за социализм. Я не хочу теперь, на пороге пятого десятка, жить милостями Ежова.
У меня за плечами 16 лет нелегальной работы – это немало, но у меня еще достаточно сил, чтобы начать все сначала. А дело именно в том, чтоб «начать все сначала»: в том, чтоб спасти социализм. Борьба началась уже давно – я хочу в ней найти свое место.
Шум, поднятый вокруг полярных летчиков, должен заглушить крики и стоны терзаемых в подвалах Лубянки, в Свободной, Минске, Киеве, Ленинграде и Тифлисе. Этому не бывать. Слово, слово правды все еще сильнее самого сильного мотора с любым количеством лошадиных сил.
Верно, что летчикам‑рекордсменам легче добиться расположения американских леди и отравленной спортом молодежи обоих континентов, чем нам завоевать мировое общественное мнение и потрясти мировую совесть! Но не надо себя обманывать, правда проложит себе дорогу, день суда ближе, гораздо ближе, чем думают господа из Кремля. Близок день суда международного социализма над всеми преступлениями последних десяти лет. Ничто не будет забыто и ничто не будет прощено. История – строгая дама, и «гениальный вождь, отец народов, солнце социализма» должен будет дать ответ за все свои дела. Поражение китайской революции, красный референдум и поражение немецкого пролетариата, социал‑фашизм и Народный фронт, признания, сделанные Говарду, и нежное воркование вокруг Лаваля; одно дело гениальнее другого! (Речь идет о международных событиях конца 20 – начала 30‑х годов: о повороте Китайской республики к союзу с США и Англией; приходе к власти в Германии нацистской партии; установлении дипломатических отношений СССР с США и кампании в советской прессе, направленной на сотрудничество с главой крупнейшего газетно‑журнального концерна Роем Говардом; заигрывании советской дипломатии с правительством Пьера Лаваля во Франции. Прим. сост. )
Процесс этот состоится публично, со свидетелями, многими свидетелями, живыми и мертвыми; все они еще раз заговорят, но на сей раз скажут правду, всю правду. Они явятся все – невинно убитые и оклеветанные, и международное рабочее движение их реабилитирует, всех этих Каменевых и Мрачковских, Смирновых и Мураловых, Дробнисов и Серебряковых, Мдивани и Окуджава, Раковских и Нинов, всех этих «шпионов и диверсантов, агентов гестапо и саботажников».
Чтобы Советский Союз, а вместе с ним и все международное рабочее движение не стали окончательно жертвой открытой контрреволюции и фашизма, рабочее движение должно изжить своих Сталиных и сталинизм. Эта смесь из худшего, ибо беспринципного, оппортунизма с кровью и ложью грозит отравить весь мир и уничтожить остатки рабочего движения.
Самая решительная борьба со сталинизмом. Не Народный фронт, а классовая борьба; не комитеты, а вмешательство рабочих для спасения испанской революции – вот что стоит сейчас в порядке дня!
Долой ложь о социализме в одной стране и назад к интернационализму Ленина!
Ни II, ни III Интернационал не способны выполнить эту историческую миссию; разложившиеся и коррумпированные, они могут только удерживать рабочий класс от борьбы; они только еще пригодны на то, чтоб играть роль помощников полицейских для буржуазии. Какая ирония истории: раньше буржуазия поставляла из собственных рядов Кавеньяков и Галифе, Треповых и Врангелей, а теперь под «славным» руководством обоих Интернационалов пролетарии сами выполняют работу палачей в отношении своих товарищей. Буржуазия может спокойно заниматься своими делами; везде царит «спокойствие и порядок»; есть еще Носке и Ежовы, Негрины и Диасы. Сталин – их вождь, а Фейхтвангер – их Гомер.
Нет, я больше не могу. Я возвращаю себе свободу. Назад к Ленину, его учению и делу.
Я хочу предоставить свои скромные силы делу Ленина; я хочу бороться, и только наша победа – победа пролетарской революции – освободит человечество от капитализма и Советский Союз от сталинизма.
Вперед к новым боям за социализм и пролетарскую революцию! За организацию IV Интернационала.
Людвиг (Игнатий Райсс)
17 июля 1937 г.
P. S. В 1928 году я был награжден орденом Красного Знамени за мои заслуги перед пролетарской революцией. При сем возвращаю вам этот орден. Носить его одновременно с палачами лучших представителей русского рабочего класса – ниже моего достоинства. (В «Известиях» за последние 14 дней были приведены имена награжденных орденами; функции их стыдливо не были упомянуты: они состоят в приведении приговоров в исполнение.)
Бюллетень оппозиции. 1937. № 58–59. С. 23 ПИСЬМО В РАБОЧУЮ ПЕЧАТЬ
18 лет я преданно служил Коммунистической партии и Советской власти в твердой уверенности, что служу делу Октябрьской революции, делу рабочего класса. Член ВКП с 1919 года, ответственный военно‑политический работник Красной Армии в течение многих лет, затем директор Института военной промышленности, я в течение многих последних лет выполнял специальные миссии Советского правительства за границей. Руководящие партийные и советские органы постоянно оказывали мне полное доверие; я был дважды награжден (орденом Красного Знамени и почетным оружием).
В последние годы я с возрастающей тревогой следил за политикой Советского правительства, но подчинял свои сомнения и разногласия необходимости защищать интересы Советского Союза и социализма, которым служила моя работа. Но развернувшиеся события убедили меня в том, что политика сталинского правительства все больше расходится с интересами не только Советского Союза, но и мирового рабочего движения вообще.
Через московские публичные – и еще больше тайные – процессы прошли в качестве «шпионов» и «агентов гестапо» самые выдающиеся представители старой партийной гвардии: Зиновьев, Каменев, И. Н. Смирнов, Бухарин, Рыков, Раковский и другие, лучшие экономисты и ученые Пятаков, Смилга, Пашуканис и тысячи других – перечислить их здесь нет никакой возможности. Не только старики, все лучшее, что имел Советский Союз среди октябрьского и пооктябрьского поколений, – те, кто в огне гражданской войны, в голоде и холоде строили Советскую власть, подвергнуты сейчас кровавой расправе. Сталин не остановился даже перед тем, чтобы обезглавить Красную Армию. Он казнил ее лучших полководцев, ее наиболее талантливых вождей: Тухачевского, Якира, Уборевича, Гамарника. Он лживо обвинил их – как и все другие свои жертвы – в измене. В действительности же именно сталинская политика подрывает мощь Советского Союза, его обороноспособность, советскую экономику и науку, все отрасли советского строительства.
При помощи методов, кажущихся невероятными на Западе, – которые еще станут известны (например, на допросе Смирнова и Мрачковского), Сталин – Ежов вымогают у своих жертв «признания» и инсценируют позорные процессы.
Каждый новый процесс, каждая новая расправа все глубже подрывают мою веру. У меня достаточно данных, чтобы знать, как строились эти процессы, и понимать, что погибают невинные. Но я долго стремился подавить в себе чувство отвращения и негодования, убедить себя в том, что, несмотря на это, нельзя покидать доверенную мне ответственную работу. Огромные усилия понадобились мне – я должен это признать, – чтоб рёшиться на разрыв с Москвой и остаться за границей. Оставаясь за границей, я надеюсь получить возможность помочь реабилитации тех десятков тысяч мнимых «шпионов» и «агентов гестапо», действительно преданных борцов рабочего класса, которые арестовываются, ссылаются, убиваются, расстреливаются нынешними хозяевами режима, который эти борцы создали под руководством Ленина и продолжали укреплять после его смерти.
Я знаю – я имею тому доказательства, – что голова моя оценена. Знаю, что Ежов и его помощники не остановятся ни перед чем, чтоб убить меня и тем заставить замолчать; что десятки на все готовых людей Ежова рыщут с этой целью по моим следам.
Я считаю своим долгом революционера довести обо всем этом до сведения мировой рабочей обществённости.
В. Кривицкий (Вальтер)
5 декабря 1937 г. Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 8–9 В КОМИТЕТ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ МОСКОВСКИХ ПРОЦЕССОВ
Покидая службу, порученную мне Советским правительством, я считаю своим долгом довести об этом до вашего сведения и во имя гуманности возвысить голос протеста против преступлений, число которых растет с каждым днем. Первый секретарь полпредства в Афинах с декабря 1935 года, поверенный в делах СССР в Афинах с марта 1937 года, я в течение 19 лет находился на советской службе, в течение 19 лет был членом ВКП(б), активно борясь за Советскую власть, и отдал все силы рабочему государству.
Поступив добровольцем в Красную Армию. в 1919 году, я шесть месяцев спустя был назначен сперва политическим комиссаром батальона, затем полка, окончил школу командного состава и занимал командные должности. После наступления на Варшаву Реввоенсовет 16‑й армии направил меня в Академию Генерального штаба. В 1923 году, по окончании академии, я перешел в запас в должности командира бригады. С 1923 по 1925 год был генеральным консулом СССР в Персии. В течение десяти лет работал в системе Наркомвнешторга и был с 1925 по 1931 год главным директором импорта из Франции и Италии. В 1932 году – официальным агентом СССР в Бельгии, членом правительственной делегации СССР в Польше в 1933 году, председателем треста по экспорту автомобильной и авиационной промышленности в 1934–1935 годах. Таковы вкратце мои должности до назначения в Грецию. На каких постах я бы ни находился, я думал лишь о том, чтобы сознательно и преданно служить моей стране и социализму.
Московские процессы вызвали во мне чувство ужаса и отвращения. Я не мог примириться с казнью старых вождей революции, несмотря на расточаемые ими признания. Признания эти лишь увеличивали мои душевные смятения и в то же время укрепили мои последние иллюзии. Моя искренняя преданность рабочему классу, советскому народу мешала поверить в то, что правители страны способны на такие преступления, заставила меня вначале совершить насилие над собой и покориться фактам. Но события последних месяцев (которые я провел во Франции в отпуске) лишили меня последних иллюзий. Громкие процессы подготовили массу выступлений коммунистических кадров, то есть членов партии, которые боролись в подполье, руководили революцией и гражданской войной и обеспечивали победу первого рабочего государства и кого теперь забрасывают грязью, отдают на расправу палачам. Мне стало ясно, что в СССР устанавливается реакционная диктатура.
Один за другим исчезли, быть может, уже убиты мои руководители и товарищи, все старые большевики, бывший посол и заместитель наркома по иностранным делам Крестинский, председатель общества культурных связей с заграницей Аросев, заместитель наркома и посол в Анкаре Карахан, который, по‑видимому, уже расстрелян, посол Юренез, один из руководящих политических комиссаров Красной Армии в 1918–1919 годах, Элиава, заместитель наркома внешней торговли, мои друзья и товарищи, с которыми я рука об руку боролся в течение последних 20 лет, руководители отделов Наркоминдела Цукерман и Фехнер, послы СССР Асмус (Гельсингфорс) Подольский (Ковно), Островский (Бухарест), друг и ставленник Ворошилова; генералы Геккерт, Шмидт и Савицкий – герои гражданской войны и мои товарищи по Академии, послы Давтян, Богомолов, Розенберг, Брадовский, лично мне менее известные, но в честности и преданности которых я глубоко убежден.
Я обращаюсь к общественному мнению с самым настоятельным и отчаянным призывом встать в защиту тех из них, которые, может быть, еще живы. Я горячо протестую против лживых и подлых обвинений. Я думаю, что моих товарищей, оставшихся на постах в странах Европы, Азии или Америки, ждет та же участь, та же дилемма: вернуться в СССР, что означало верную гибель, или, оставшись за границей, идти на риск быть убитым заграничными агентами ГПУ, которые до недавнего времени ходили за мной по пятам.
Дальнейшее пребывание на службе у сталинского правительства означало бы для меня худшую деморализацию и сделало меня соучастником преступлений, которые изо дня в день совершаются над моим народом. Это было бы с моей стороны предательством дела социализма, которому я посвятил всю свою жизнь.
Я следую голосу моей совести, порывая с этим правительством. Я отдаю себе отчет в опасностях, связанных с этим шагом. Я подписываю себе смертный приговор и ставлю себя под удар наемных убийц. Все это ни в малейшей степени не может повлиять на линию моего поведения.
Отправляя свою отставку в Наркоминдел, я отказываюсь от дипломатической неприкосновенности. Я отныне превращаюсь в простого политического эмигранта и ставлю себя под защиту законов и общественного мнения оказавшей мне гостеприимство страны. Я действую в уверенности, что больше, чем когда бы то ни было, остаюсь верен идеям, которым служил всю жизнь. Да поможет мой голос общественному мнению понять, что этот режим отрекся от социализма и всякой гуманности.
Александр Бармин (Графф)
1 декабря 1937 года Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 5 ИЗ БЕСЕДЫ С ТОВ. КРИВИЦКИМ (ВАЛЬТЕРОМ)
– Какова сейчас ваша политическая позиция?
– Я не причисляю себя к какой‑нибудь политической группировке и в ближайшее время намерен жить в качестве частного лица. Разумеется, я целиком стою на почве Октябрьской революции, которая была и остается исходным пунктом моего политического развития.
Если я хотел встретиться и ближе познакомиться с вами, то не потому, что я считаю себя троцкистом – это вытекает из вышесказанного, – а потому, что Троцкий в моем сознании и убеждении неразрывно связан с Октябрьской революцией.
– Что вы думаете о московских антитроцкистских процессах?
– Я знаю и имею основание утверждать, что московские процессы – ложь с начала до конца. Это маневр, который должен облегчить окончательную ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции.
Вы спрашиваете, как подготовляются «дела» и расправы? Ограничусь пока одним примером. Несколько месяцев тому назад был арестован Уншлихт. Арест Уншлихта взволновал меня, и я решил поговорить о его «деле» с весьма ответственным работником ГПУ Ш. (Речь идет о заместителе начальника Иностранного отдела ГПУ С. М. Шпигельглассе. Прим. сост.) Ш. рассказал, что в начале июля его вызвал к себе Фриновский (заместитель Ежова), передал ему какую‑то бумажку и сказал: «Вы должны перевести содержание этой бумаги и только вы должны знать об этом». (Перевести с польского на русский.) «Каково же было содержание этой бумаги?» – спросил я. Ш. ответил, что это было заявление, написанное лично Дзержинским, кажется, в 1910 году, в котором Дзержинский утверждал, что Уншлихт состоит на службе в царской охранке. Я возразил: ведь известно, что это дело было тогда же разобрано и было доказано, что Дзержинский ошибся; что Дзержинский взял свое обвинение назад и признал свою ошибку; что Ленин назначил Уншлихта заместителем Дзержинского в ВЧК; что в течение многих лет Дзержинский дружно работал с Уншлихтом и т. д. Ш. мне на это ничего не ответил, да и ничего ответить не мог. А Уншлихт теперь сидит и, может быть, уже и расстрелян по этому «делу».
Что касается борьбы с троцкизмом, то скажу вам только одно. Впечатление такое, что Сталин ни о чем другом не думает, что для него не существует других вопросов. В СССР ли, за границей ли, когда возникает какой‑нибудь вопрос, дело и пр. – к нему подходят прежде всего под углом зрения борьбы с троцкизмом. Хорошо ли, плохо ли человек ведет работу – неважно. Важно – борется ли он с троцкистами. Делаешь доклад по серьезнейшему вопросу, видишь, что тебя почти не слушают. Под конец же спрашивают: а по части троцкистов как у тебя обстоит дело?
О похищении Эрвина Вольфа, Рейна и других я, к сожалению, ничего не знаю. Не сомневаюсь, что их отвезли в Москву. Мне лично известен случай похищения одного англичанина в Испании. Фамилии не помню, кличка его была Френт. Это был молодой радиотехник, коммунист, приехавший в 1936 году в Москву, где он совершенствовался по радио. В СССР у него был брат, также коммунист, в течение многих лет работавший инженером в советской промышленности. Из Москвы Френт выехал в Испанию, где он работал радиотехником. Там он довольно открыто высказывал свои сомнения по вопросу о сталинской политике в Испании, был противником ликвидации ПОУМа и пр. ГПУ сделало соответственные выводы, т. е. решило увезти его в Москву. Мне известно, что ему было предложено, как хорошему специалисту, произвести какой‑то ремонт радиоустановки на советском пароходе. Таким путем его и привезли в Одессу.
– Каково, по вашему мнению, число политических арестованных в СССР за последний период?
– Из очень авторитетного источника я слышал, что число это определялось в мае месяце этого года в 300000 человек. В подавляющем большинстве – это члены партии и их семьи. С того времени число арестованных значительно возросло, может быть, достигло полумиллиона.
– Знаете ли вы что‑нибудь о работе оппозиции в СССР?
– За последнее время – не знаю. В 1935 году, когда я был в Москве, на заводах и в университетах была распространена листовка троцкистского характера.
– Что вы можете сказать об убийстве Райсса?
– Мировое общественное мнение не сомневается в том, что Райсса убили агенты ГПУ. Я это подтверждаю.
– Подвергаются ли, по вашему мнению, опасности вдова Райсса и ее ребенок?
– Это не подлежит никакому сомнению.
Л. С.
Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 9–10 ОТВЕТ ТОВ. А. БАРМИНА НА ДВА ВОПРОСА
Почему и как я порвал со сталинским режимом?
Кровавая июньская расправа с Тухачевским и другими вождями Красной Армии глубоко потрясла мое сознание и поставила перед ним все пережитые сомнения о путях развития революции и ее судьбе. Снова встали переживания тяжелых и мучительных дней процессов Зиновьева и Пятакова. Растерянность, тяжелое недоумение царили среди всех товарищей по работе в афинском полпредстве. Люди молчали и избегали говорить о происшедших событиях, плохо скрывая свою тревогу и недоумение.
Несмотря на подавленность и – ставшую в последнее время обычной – разобщенность, мне все же было трудно не поделиться с некоторыми товарищами своим беспокойством, болью за судьбы СССР, за крепость Красной Армии, лишенной талантливейших вождей – цвета ее комсостава. Трудно было не высказать свое отрицательное отношение к мутному потоку грязи и клеветы, которым «Правда» и другие газеты обливали проверенных в боях, преданных революционеров.
Казалось, что мои собеседники искренне разделяют мои чувства и сомнения. Однако довольно скоро ряд симптомов дал мне почувствовать, что, во‑первых, Москве стали известны эти разговоры и, во‑вторых, из них сделаны «соответствующие выводы». Был срочно вызван в Москву под малоправдоподобным предлогом один из моих сотрудников (видимо, в качестве «свидетеля»). Мои друзья и товарищи по Наркоминделу, регулярно, каждый месяц, с диппочтой посылавшие мне дружеские письма, стали глухи и немы. Ни одного письма за четыре месяца! Не удостаивало меня своим вниманием и руководство наркомата, не ответившее даже на письма с рядом серьезных вопросов, вставших после смерти полпреда Кобецкого, находившегося в Москве с марта. Наконец, однажды зав. секретариатом Лукьянов (как брат секретаря ЦК ВЛКСМ он, видимо, пользовался в то время большим доверием – никто в Наркоминделе не мог предполагать, что через пару недель его знатный родич, вождь комсомола, будет объявлен «Правдой» троцкистским бандитом и германо‑японским шпионом), войдя ко мне в кабинет, смущенно заявил, что получил письменное предписание из Москвы лично, без моего участия опечатать все архивы Кобецкого и отправить их немедленно в Москву. Было похоже на то, что наркоминдельскому аппарату становилось опасно иметь со мной дело. Я уже не подыскивал больше случайных объяснений этой постепенной изоляции. Я понял и поставил вопрос о моем отзыве в Москву – ответа не было. Излишне говорить, какое отвращение и горечь охватили меня, когда я случайно увидел моих подчиненных, вскрывавших мой личный письменный стол и заглядывавших в мой портфель.
Я не старался особенно скрывать своих настроений. Когда я увидел, что вокруг меня начинается трусливая и отвратительная возня, что внезапно ко мне проявляются фальшиво‑лицемерная сердечность и сочувствие (я в это время болел осложнением старого радикулита), но что с меня не спускают глаз, когда меня стали смущенно‑настойчиво приглашать поужинать на прибывший совпароход, – я почувствовал глубокое презрение к людям, пытающимся спасти себя и обеспечить свою карьеру этим грязным предательством товарища. Оказалось, что двадцатью годами службы революции я не заслужил даже возможности выслушать честное и прямое обвинение в своей «ереси». Уже вошло в обычай: вместо открытых обвинений – втайне и молча делать подлое дело ренегатов. «Подозрительные» должны быть ликвидированы секретно, без шума.
19 июля я телеграфировал в Москву, что беру отпуск, предложив временное руководство полпредством поручить атташе. На другой день я взял французскую визу и вечером выехал в Париж. На вокзале две колеблющиеся тени (явно малоопытные) следили за каждым моим шагом. Это, видимо, были «идейные» добровольцы, не освоившие еще «новой» для революционера профессии, в срочном порядке мобилизованные, чтоб проследить за моими передвижениями.
Настроение было крайне подавленное, в сознании начала вырисовываться глубокая внутренняя катастрофа. Противоречивые чувства охватывали меня. Иногда все еще казалось, что дело идет о личных счетах, личной трусости и персональных расправах «вождя» хотя бы и в отношении уже многих десятков людей. Казалось, что, несмотря на эти преступления предавших революцию ренегатов, за ними все же стоит еще не разрушенное, хотя и сильно изуродованное и обезображенное здание социализма и живы еще, несмотря ни на что, основные завоевания рабочей революции – дело, созданию которого мы отдавали свою жизнь и свои силы. И тогда, при всей нелепости случившегося, личный вопрос казался совсем мелким и незначительным.
Наряду с апатией была готовность разрушить это напряженное положение и моральное одиночество – поехать на родину, выслушать обвинения (в которые, думалось, обвинители верят, а если это так, то кто может быть прав против СЕЮСЙ партии и своей страны) и принять причитающееся за свою «вину» наказание. Работать для страны, строить и мыслить ведь можно и в сибирских лагерях, а другие борцы моего поколения – более «гибкие» и более «соответствующие» новой жизни и ее требованиям – по‑прежнему будут продолжать начатое вместе дело. Это, казалось, все же яснее и проще, чем мучительный разрыв, катастрофа и крушение смысла всей твоей сознательной жизни. Но события развивались и нарастали с чудовищной быстротой, беспощадно вытесняя эти размышления.
В ошеломляющей цепи расправ исчез личный конфликт. Разгром основных кадров, методы циничного массового обесчещения и убийств десятков тысяч ни в чем не повинных борцов – все, что проделано за последние месяцы, окончательно открыло мне глаза. Дело, значит, не в той или иной степени «вины». Гибли и менее виновные в «ереси», чем я, и совсем невиновные. Мои руководители и товарищи – преданные большевики – исчезали один за другим. Дело, значит, не в фантастическом «шпионаже и троцкистско‑бухаринском бандитизме», а в социальной и политической принадлежности их к определенному поколению, определенному общественному слою. Реакционная диктатура, совершая контрреволюционный переворот в политике страны, уничтожила весь тот слой, который не мог служить новым целям. Ренегаты Октября прекрасно знали, что мы невиновны, что вся наша вина лишь в том, что мы явно плохой материал и непригодное орудие для целей контрреволюции и что поэтому нас надо уничтожить. Это стало бесспорно ясно для всякого, кто следил за событиями. Исчезли последние иллюзии.
Цели кровавой бойни, казавшейся непонятной жестокости и безумия обрели свое социальное и историческое значение. Стал ясен смысл политической эволюции СССР, стали ясны обман и преступная эксплуатация реакционной диктатурой великих завоеваний Октября – опустошенных изнутри и преданных, – на защите которых стоял рабочий класс всего мира; эксплуатация иллюзий западного пролетариата, позволяющих скрывать социальное значение эволюции СССР и подлинное лицо кровавой диктатуры под маской страны социализма. За завесой «самой свободной и самой демократической страны» Каины рабочего класса, бесчестные, преступные и трусливые палачи, в целях своего самосохранения уничтожают дело революции, заливая свою кровавую работу потоком грязи, лжи и гнусных и чудовищных обвинений.
Стало ясно, что совершается величайшая ложь в истории человечества, величайшее преступление перед мировым рабочим движением.
Обманываться больше было нельзя. Отпали сами собой мысли о покорной сдаче себя на бойню, ибо терялся всякий внутренний смысл этого шага, который стал бы лишь моральным оправданием ренегатов и палачей. Нет, это не тот путь, по которому надо идти, путь, который напрашивался, когда оставались еще какие‑то иллюзии. Надо проделать мучительную операцию разрыва, мужественно сделать из этого все выводы, обязательные для революционера. Надо думать о своих братьях и соратниках, о жертвах нынешних и будущих, о братьях по борьбе на Западе, жертвах иллюзий и обмана. Надо разоблачать ложь и преступления ценой любого испытания.
Убийцы Райсса просчитались. Смерть его не остановит и не запугает. Она лишь подтолкнула.
Так завершился разрыв, и родилось мое заявление от 1 декабря.
Каковы мои ближайшие намерения и цели?
Я собираюсь прежде всего найти работу и начать зарабатывать себе кусок хлеба, заняв рядовое место среди трудящихся страны, давшей мне убежище. Налаживать свою трудовую жизнь я должен, совершенно не вмешиваясь в политическую жизнь этой страны. Это не значит, конечно, что я превращаюсь в обывателя.
Я не был раньше и не являюсь и сейчас троцкистом, но я уже указал в своем письме от 1 декабря, что я не изменю идеям, которым служил всю жизнь, – делу Ленина в Октябрьской революции, делу социализма.
Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 10–11 ЗАПИСКИ ИГНАТИЯ РАЙССА
1. Судя по всем данным, чешской полиции был предоставлен материал, изображающий немецкого политического эмигранта Грилевича агентом гестапо. Чешская полиция, по‑видимому, не очень торопилась с возбуждением дела. Очень частые звонки Сталина к Ежову с запросом о том, как подвигается дело Грилевича; он (Сталин) готов сделать все, чтоб иметь троцкистский процесс в Европе. Замечание Слуцкого (Слуцкий – начальник, теперь, возможно, бывший начальник Иностранного отдела Г'ПУ. Авт. ): «Им (чехословацким властям) не к спеху. Там ведь сидят легионеры».
(Примечание  (Записки Игнатия Райсса были составлены им по памяти и не предназначались для печати. Этим объясняются их черновой, конспективный характер, сжатость формы, иногда неточности. Примечания к запискам Райсса сделаны редакцией «Бюллетеня оппозиции». Прим. сост.); Записки И. Райсса, как и его устные сообщения, устанавливают, что «дело» старого большевика‑ленинца А. Грилевича, которого в Чехословакии пытались обвинить в «шпионаже в пользу Гитлера», целиком сфабриковано в Москве Сталиным – Ежовым. Несмотря на услужливость чехословацких властей, действовавших по директивам ГПУ, дело тов. Грилевича жалко провалилось.)
2. В конце февраля из Парижа позвонили по телефону известному чешскому журналисту Рипке (кажется, из «Народны Листы»). С ним говорили от имени одного его венгерского друга, предлагая материалы о троцкистском процессе для использования в печати. Рипка повесил трубку. Мне известны лица, которые звонили.
(Примечание: Звонил один из резидентов ГПУ за границей, фамилия которого известна редакции; говорил он под диктовку Слуцкого, находившегося в то время в Париже. Одной из целей приезда Слуцкого за границу было, не жалея средств, расположить печать в пользу сталинских процессов. В разговоре с Рипкой речь шла о предоставлении Рипке каких‑то гепеуровских фальшивок, которые должны были «доказать», что процесс Пятакова – Радека не подлог.)
3. Замечание Слуцкого о X., занимающем официальный ответственный пост в Англии, что он является агентом И. С. (по‑видимому, «Интеллидженс сервис»). Сокольников в качестве полпреда в Лондоне поддерживал с ним деловые отношения. Намерения Агр. (очевидно, Агранова) сконструировать из этих отношений «дело» и боязнь Слуцкого, что это может навлечь на его отдел большие неприятности, так как ipsissima verba (Наиподлиннейшие слова (лат.). Прим. сост.): «Сокольников вам, если вы захотите, еще столько (движение рукой) напишет о своих отношениях с Троцким, а мы останемся в дураках».
(Примечание: Агранов и К°, как и Слуцкий, одинаково хорошо знали, что отношения Сокольникова с X. имели чисто деловой характер. Но в то время как Агранов, один из непосредственных режиссеров процессов, был заинтересован в том, чтоб наворотить как можно больше, Слуцкий был, видимо, осторожнее. Он боялся, что находящийся на свободе в Лондоне, а не во внутренней тюрьме в Москве X. начнет опровергать. Может быть, к тому же Слуцкий имел на X. особые виды.)
Разговор по телефону между Слуцким и Берманом (Берман – ответственный сотрудник ГПУ. Прим. сост. ). «Ты там рассказываешь о документе, переданном японскому послу; зачем ты меня путаешь в это дело, где мне его достать?»
(Примечание: Разговор этот относится к периоду подготовки процесса Пятакова‑Радека. Берман просит Слуцкого достать, т. е. сфабриковать, какой‑то документ для доказательства связи подсудимых с Японией. Один этот «маленький» факт беспощадно вскрывает закулисную механику московских процессов.)
6. В качестве агента‑провокатора (ГПУ) среди польских товарищей в течение многих лет действует некий Е, Бехер или Брехер, псевдоним Эдек, также Питерсен, сотрудник выходящей в Москве польской газеты «Трибуна Радзиецка». Он передал в руки трех букв (ГПУ) очень многих товарищей также и на Украине. Выдает себя за писателя, родом из Львова. Был в свое время арестован и осужден (в Польше) за коммунистическую деятельность, но вследствие недостойного поведения исключен из партии: передал одного товарища в руки полиции.
8. Рассказ Слуцкого о ленинградских коммунистах: «Они умирают с возгласом: «Да здравствует Лев Давыдович!»
(Примечание: Речь идет о разговоре в ГПУ в мае этого года, когда Слуцкий, под свежим впечатлением, разоткровенничавшись, сказал: ленинградские комсомольцы, которых расстреливают, умирают с возгласом: «Да здравствует Троцкий!»)
9. Признание Киппенгауера или Киппенберга о разговоре с Бредовом.
(Примечание: Киппенбергер, немецкий коммунист, который был недавно арестован и обвинен в шпионаже. «Он признал», что когда‑то говорил с Бредовом (из рейхсвера). Но разговор этот он вел… по указаниям Москвы. Теперь, когда идет истребление находящихся в СССР немецких эмигрантов‑коммунистов, ГПУ, не найдя ничего другого, придралось к разговору с Бредовом, чтоб устроить Киппенбергеру дело. Киппенбергер был расстрелян.)
10. Допросы в течение 90 часов. Замечание Слуцкого о Мрачковском.
(Примечание: Чтобы сломить Мрачковского, ГПУ подвергло его беспрерывным допросам, доходящим до 90 часов подряд! Тот же «метод» применялся к И. Н. Смирнову, оказавшему наибольшее сопротивление.)
11. Декабрь 1936 года. Примаков в это время еще не дал признаний. Замечание Слуцкого.
12. Обыск у Раковского. 18 часов без пищи и отдыха. Жена хотела дать ему чаю – запрещение из боязни, что она может его отравить. Без ручательства за точность…
(Примечание: ГПУ запретило жене Раковского дать ему чаю, опасаясь, что она может, по соглашению с Раковским, отравить его. Нужно ли другое свидетельство душевного состояния арестуемых! Зная, какие пытки их ждут, они предпочитают аресту немедленную смерть (Томский, Гамарник, Червяков, Любченко и др.).)
13. Феликс Вольф – никаких признаний (мертв).
(Примечание: Феликс Вольф, известный немецкий коммунист, расстрелян, как и другие бывшие руководители немецкой компартии‑Реммеле, Нейман, Вернен, Гирш и др.)
14. Непрекращающиеся переговоры с Адольфом (Гитлером) – Кандел. (Может быть, имеется в виду Канделаки, торгпред в Германии, и закулисные переговоры Сталина с Гитлером шли через него.)  Замечание Слуцкого о разговоре с Руа в 1935 году и др‑ром Ла. в декабре 1936 года. (Подробности неизвестны.)
15. Замечание Ежова – во время разговора в учреждении – весной 1936 г. (1937 г.?): «Расстрелять несколько десятков».
(Примечание: Это обычный припев Ежова при решении какого‑нибудь дела.)
16. В ГПУ пущен слух о Ягоде, что он агент гестапо, которого немцы при помощи шантажа заставили работать на себя, так как он якобы служил в царской охранке; Ягоде же всего около 40 лет!
18. В испанском процессе – первоначальная реакция помочь, потом до 6 сентября (1936 года) решительный запрет что‑нибудь предпринять.
22. Неизвестное Циковское дело: Рябинин и Чернявский.
(Примечание: Речь идет о мнимом покушении на Сталина. Оба вышеупомянутые – военные.)
23. Взлом у Л. Д. на Принкипо, якобы чтоб установить связь его со Вторым Интернационалом и особенно с Отто Бауэром. Без ручательства.
(Примечание: Вот подробности этого слуха. В ГПУ среди сотрудников шли рассказы о том, что на Принкипо (в Турции) был устроен взлом у Троцкого, якобы чтобы найти его тайную переписку с… Отто Бауэром. Троцкому будто бы удалось задержать взломщика. Он предложил ему положить револьвер в сторону и, сделав то же самое, пригласил его сесть, спросил, зачем устраивается взлом, что они хотят знать. Он готов сам рассказать все, что взломщика интересует. Затем Троцкий сказал ему: лучше расскажите мне, что делается в России. Когда наш «»‑' форматор узнал от нас, что все это выдумки, что никакого взлома на Принкипо не было, он ответил, что сотрудники ГПУ в Москве этому верили и что он считает эту легенду очень характерной для настроений даже в этих кругах.)
26. Ежов о колебаниях Дзержинского. (Все польские сотрудники Дзержинского в ГПУ и других учреждениях арестованы.)
29. Записка Евдокимова об оставшихся после Брест‑Литовска. Евдокимов – горький пьяница.
(Примечание: Речь идет, насколько мы знаем, о том, что Евдокимов (из ГПУ, не смешивать с Г. Евдокимовым, старым большевиком, расстрелянным по процессу Зиновьева) составил следующую докладную записку: все немецко‑австро‑венгерские военнопленные, оставшиеся в России после Брест‑Литовского мира, в большинстве члены партии, на самом деле остались в целях шпионажа. Записка Евдокимова, по‑видимому, должна была обосновать расправу с иностранными коммунистами‑эмигрантами, которых сейчас поголовно истребляют в СССР.)
30. Мессинг – Каганович. Заказы не принимаются. Без ручательства.
(Примечание: Рассказывают, что на каком‑то заседании в Москве, где обсуждалось плохое состояние городского хозяйства, финансы города и пр., с ругательной речью выступил Каганович. По Кагановичу, во всем виноваты были вредители, которых нужно примерно наказать. Он это говорил, полуобращаясь к Мессингу. Говорят, что Мессинг ответил: «Заказов не принимаю», т. е. заказы на устройство вредительных процессов, и что за это замечание Мессинг был снят с работы в ГПУ. Таков, во всяком случае, слух, ходивший в ГПУ, и объяснение снятия Мессинга. Характерно, что в среде самого ГПУ об этом рассказывалось с нескрываемой симпатией к Мессингу.)
32. Рыков и Бухарин были доставлены из тюрьмы на пленум (ЦК), чтоб там защищаться. Они категорически отказались признать себя виновными; реплика Сталина: назад в тюрьму, пусть оттуда защищаются!
33. По непроверенным слухам, Пятаков был противником стахановского движения.
Бюллетень оппозиции. 1937, № 60–61. С. 12–13



Лидия Дан
 
О Вальтере Кривицком
 

Черновик [1]


Я не могу сейчас точно установить, когда именно я впервые встретилась с Кривицким. Не могу также сказать, к кому первому обратился сын Троцкого, Седов, за спасением Кривицкого – непосредственно ли к Дану или к Розенфельду. Знаю, во всяком случае, что он, Кривицкий, имел свидание с Розенфельдом и Грумбахом (Кривицкий хорошо говорил по‑немецки и совсем не говорил по‑французски, поэтому, я так теперь думаю, был привлечен Грумбах; возможно, что на этом свидании присутствовал и Дан). Во всяком случае, после этого свидания было решено, что некоторое время Кривицкий проживет у нас. Было решено в течение нескольких ближайших дней организовать, при помощи полиции, его охрану, дать ему возможность поехать куда‑то около Тулона, чтобы вывезти его жену и сына, за жизнь которых он опасался. До этой поездки он должен был прожить у нас. В своей книге он после рассказал, как во время поездки его выследили, как пытались убить около Марселя и т. д. Все это подтверждал сопровождавший его агент полиции…
Для меня лично эта история началась с того, что Дан вызвал меня по телефону на службе (я работала тогда в «Этаме»[2]) и сказал, что ему необходимо немедленно увидеть меня, чтобы переговорить о важном деле, и просил прийти в какое‑то кафе. Это все было так непохоже на обычную повадку Дана, который очень не любил звонить мне на службу, а не то что вызывать оттуда, что я, идя в кафе, была готова к самому худшему. Дана я нашла очень встревоженным, он скороговоркой сказал мне, что дело идет о том, что надо кого‑то приютить у нас на несколько дней. У меня отлегло от сердца. Только‑то! Почему нет? Конечно! Дан стал торопливо объяснять мне, что дело идет о советском человеке, невозвращенце, чекисте, которому угрожает большая опасность и т. д. Я немедленно согласилась: угрожает опасность – значит, надо помочь. Дан настойчиво повторял: «Но он бывший чекист»; мне казалось – человек под угрозой, надо помочь… Дан ушел с тем, что приведет его к нам, а я вечером увижу его.
Едва дождалась я окончания работы и полетела домой. Пока возилась с ключом, слышала, как Дан кому‑то успокоительно сказал: «Это Лидия Осиповна». Когда вошла в квартиру, в передней рядом с Даном стоял небольшого роста человек, беспокойно меня оглядывавший, нервно и как‑то нелепо подергивающий плечами… Как‑то после Кривицкий рассказал мне, что в квартиру Дана он шел спокойно, но его очень смущало, что он не имеет никакого представления обо мне. Поэтому он решил внимательно ко мне присмотреться и в случае неблагоприятного впечатления немедленно покинуть квартиру, несмотря на огромный риск. Он посмотрел на меня, решил остаться. Сама того не зная, я выдержала какой‑то экзамен.
Дан познакомил нас, я сказала несколько слов и тотчас же ушла на кухню хлопотать об обеде – просто мне хотелось на секунду остаться одной, чтобы разобраться во впечатлении; сказать правду, я не помню, каким он мне показался в тот первый раз, и я сохранила в памяти образ Вальтера совсем иного, не того, что я увидела тогда в нашей полутемной передней.
Я совершенно не помню сейчас, как прошел этот первый обед, что он говорил, помню только, что мы даже и вопросов не задавали, а только слушали его сбивчивые, торопливые рассказы, в которых он сам себя перебивал; но зато я хорошо помню вечер, который затем последовал. Дану надо было куда‑то уйти, чуть ли не по делам того же Кривицкого. Я осталась с ним одна в квартире. Он сказал мне, что ему трудно заняться чем‑нибудь, и спросил, не могу ли я провести вечер с ним. Конечно, я согласилась, да иначе и не представляла себе, как можно провести первый вечер при подобных обстоятельствах. Разговор не сразу завязался и не сразу наладился. Он спросил меня, что я о нем знаю, я должна была признаться, что ничего, что Дан еще не успел ничего толком рассказать. Кривицкий второпях рассказал уже известную теперь историю своего «ухода» от большевиков. Я хорошо помню, что он ни словом не упомянул тогда, что от него будто бы требовали, между прочим, «ликвидацию» /296/ жены Райсса Эльзы и что именно это заставило его решиться порвать свою связь с Советами… Насколько Кривицкий был в тот момент искренен или даже правдив, сейчас судить не могу.
Об убийстве Райсса он упоминал, сказал, что это дело, о котором до его выполнения он не знал ничего, на многое открыло ему глаза, то есть показало, что процесс вырождения диктатуры зашел так далеко, что он, коммунист и революционер, не может больше служить этому режиму.
После разных, довольно безразличных рассказов – говорил все больше он – он вдруг спросил меня: а как же вы не побоялись взять к себе в дом человека «из того лагеря»? Я еще не успела ему ответить, как он стал удивляться (и, пожалуй, как‑то возмущаться!) нашему легкомыслию – такому человеку, как Дан, взять в свою квартиру человека из контрразведки… А если все его рассказы просто трюк, чтобы убить Дана, похитить и т. д. Сконфуженно я должна была признать, что такая мысль мне и в голову не приходила, что если бы большевикам пришла идея «ликвидировать» Дана, то они нашли бы для этого иные способы, от которых все равно нам не уберечься… Я понимаю теперь, что это звучало неубедительно, но нам действительно такая идея была совершенно чужда, и к такого рода объяснению я была совершенно не подготовлена… Разговаривать систематически в тот вечер было совершенно невозможно, он сбивался, перескакивал с одного предмета на другой, говорил о своем беспокойстве за судьбу семьи. «Они знают, что это для меня самое важное» – не раз повторял он, явно нервничал, два раза попросил меня сойти вниз посмотреть, «нет ли чего подозрительного», беспрестанно курил, иногда смотрел из окна на улицу – мы жили на первом этаже, – как‑то прячась за занавески, вообще проявлял столько военной «хитрости», что я только диву давалась – какой‑то совсем другой мир, к которому, казалось мне, нам никогда не привыкнуть.
Всю эту эпопею Кривицкий сам рассказал в своей книге, и повторять все это мне не стоит. Не рассказал он там только об одном разговоре, который был у нас в один из следующих вечеров, когда мы снова остались одни – Дан ушел, кажется, на какое‑то собрание. Помню, Кривицкий нам решительно заявил, что оба мы не можем уходить из дому, оставив его одного, и мы это приняли; поэтому весь день, пока я была на работе, Дан /297/ сидел дома. Само собой разумеется, что мы устроились так, что к нам никто из товарищей в эти дни не приходил… В один из вечеров, когда мы сидели вдвоем, он снова вернулся к теме о «доверии», резко осуждая его, утверждая, что оно обычно граничит с безответственностью. Подчиняясь какой‑то внутренней логике или, по крайней мере, ассоциации, он вдруг мне сказал: «Да, вот, например, мне раз случилось… Я усомнился в верности одного человека, моего агента, человека, который многое знал, многое держал в руках. Если мои сомнения были правильны, он из нужного человека превращался в опаснейшего, именно в силу своей значительности. Надо было выяснить, объясниться. Я жил тогда в Голландии, он – в Вене; я вызвал его на свидание, просил приехать в Зальцбург, думал в процессе свидания проверить свои подозрения, еще раз проконтролировать свои впечатления, его ответы… Он приехал, мы три раза уходили с ним в горы, в далекие прогулки, говорили. Из последней прогулки он не вернулся; я уехал из Зальцбурга один… Он слишком много знал…» Я обмерла. «Как же вы все‑таки проверили его? Как убедились?» Оказывается, ничего не проверил, да как такие вещи и можно проверить? Ни в чем не убедился. Но раз сомнение зародилось, дело надо ликвидировать, он не за себя боялся, а за других, за «дело». Тот слишком много и многих знал, риск был слишком велик…
Я остолбенела. Он заметил это и, криво усмехнувшись, сказал: «Вот поэтому‑то и у меня иное отношение, чем у вас, к тому, что и меня могут ликвидировать… Тут нет места морали. Безопасность и безопасность многих; тем хуже для того, кто ей угрожает!» Много позже я вспомнила об этом разговоре… Я не верю в то, что его убили чекисты, агенты Сталина, я думаю, что его заставили покончить с собой. Он подчинился силе угроз, которые ему могли быть представлены; возможно, подчинился, даже не протестуя, а просто подчиняясь закону, которому все подчинены в «их» ремесле – кто угрожает безопасности многих, должен быть устранен.
Многим казалось странным, что большевики, столько лет оставлявшие его в покое, вдруг почему‑то снова взялись за него. Случайно мне стало известно, что так просто «в покое» его все же не оставляли; к тому же за годы войны, после некоторого периода спокойной жизни, после опубликования своей книги, он как будто сошел со /298/ сцены. Но именно только «как будто»: лишь только началась война – он два раза ездил по приглашению Черчилля, раз в Англию, раз в Канаду, и давал английской контрразведке разные сведения о немецких агентах, проживающих в Англии. Он сам рассказал нам об этом, когда посетил нас в Нью‑Йорке в декабре 1940 года, мне кажется, в первые рождественские дни. После этого не прошло и трех недель, как он был найден мертвым в отеле в Вашингтоне.
Во время этого свидания, которое было мучительно, Кривицкий сказал нам, что он давал сведения только об агентах, работавших на Германию. Было ли это так, сказать трудно. Во всяком случае, большевики имели все основания беспокоиться и по своим законам (по законам «их ремесла») могли счесть необходимым без особой проверки, во имя безопасности многих – устранить одного…
Это единственное в Нью‑Йорке свидание с Вальтером я запомнила очень хорошо. Он пришел к нам без предупреждения, совершенно неожиданно; встретились мы очень сердечно, хотя у нас и было против него кое‑что, но все же мы ему очень обрадовались. Дан, однако, счел необходимым выложить ему все, что у него было на душе. Первое, что он ему сказал, это – что его книга, которую мы получили еще в Париже, так сильно расходится во многом с его парижскими рассказами (впрочем, я тогда же писала ему об этом, но ответа не получила; у нас даже, кажется, не было уверенности, что письмо дошло до него). Многое, что в его рассказах было предположительно, в книге преподносилось как определенно бывшие факты. Так, например, по его рассказам выходило, что он в Испании во время гражданской войны сам не был, а в книге он рассказывает чуть ли не как очевидец о разных событиях, там происходивших. Нам он говорил, что ничего положительного о похищении сына Абрамовича[3] не знает, хотя и предполагал по всему, что его могли «ликвидировать» по той или иной причине только агенты ГПУ, и только удивлялся, как молодой Рейн мог совершить такую неосторожность, как поехать в Испанию, «где наши хозяйничали, как дома». Не знал он или, по крайней мере, не рассказывал ничего положительного и о похищении генерала Миллера, в книгах же /299/ он трактует об этих событиях как человек, бывший в курсе, и т. д. Кому мы должны верить – Вальтеру, как он был в Париже, или Кривицкому в его нью‑йоркской книге, спрашивал его Дан. Удовлетворительного ответа бедный Кривицкий дать не мог, обещая «после» все объяснить. Это «после» никогда не наступило, мы больше не видали его.
В это наше свидание он снова вернулся к вопросу о доверчивости демократий, о вреде такой доверчивости. В ответ на его рассказы о свиданиях с Черчиллем и об его «информации» (тут он сказал, что не разоблачил ни одного подпольщика, а только указал на людей, которые, как он знал, работали на Германию; насколько это соответствовало действительности, судить не могу, оставляю это на его совести). Дан не без упрека напомнил ему, что он, Кривицкий, уезжая в Америку, предполагал уйти в частную жизнь и что это было в какой‑то мере предпосылкой в разговорах Дана с Блюмом, который должен был просить у Буллита[4] визу в Америку для Кривицкого. Блюм хлопотал о праве убежища для уважаемого человека. Вот именно в этот момент Кривицкий снова заговорил о преступной «доверчивости», могущей иметь самые пагубные последствия, и при этом не без запальчивости назвал имена некоторых журналистов, которые, правда, без особых конкретных обязательств, получали в свое время «у него» деньги для своих газет или для себя лично, и некоторых общественных политических деятелей, которые уже прямо «служили ему» не по убеждению, а за деньги. В свое время в Париже он как‑то отмечал, что его агенты чаще служили не за деньги, а по убеждению, из‑за симпатии к Советской России, к русской революции. Тогда он нам никого не назвал. (Имена, сообщенные им в нью‑йоркское свидание, я передала доверенному лицу[5].) Прощание было тягостное, но все же мы должны были еще встретиться, на чем особенно настаивал Кривицкий. Говоря о своих дальнейших планах, он говорил, что собирается купить автомобиль, небольшую ферму недалеко /300/ от Нью‑Йорка, что так будет лучше для сына и т. д., приглашал к себе. Уже тогда он жил под фамилией Томас. В то свидание он отнюдь не произвел на нас впечатления человека, который знал, что для него все кончено. Скорее наоборот. Поэтому известие об его «самоубийстве» было для нас такой большой неожиданностью.
Много позже мне как‑то пришлось разговориться с Д. Н. Шубом[6] о Кривицком. И Шуб рассказал мне следующее: однажды к нему в редакцию «Форвертса» не то позвонил, не то пришел какой‑то американец, который сообщил, что с пароходом из Европы приехал некий Кривицкий, бывший советский деятель, который не собирается возвращаться в Советский Союз, что визу ему выхлопотал Блюм, что он, Кривицкий, был в контакте с Даном, который и свел его с Блюмом, что он по прибытии был задержан иммиграционными властями и в настоящее время находится на Эллис Айленде[7]. Смысл этого сообщения был тот, что Шуб должен был предпринять какие‑то шаги для освобождения Кривицкого. Шуб не рассказал мне подробностей, как ему удалось этого добиться, но во всяком случае он поехал на Эллис Айленд, и Кривицкого с семьей освободили, уж не знаю, на поруки ли Шубу или как‑нибудь иначе, но только Шуб сказал мне, что он взял всю семью к себе в «Си Гэйт», где он тогда проживал. Возвращаясь домой после работы в «Форвертсе», он имел большие возможности беседовать с Кривицким, о многом его расспрашивать, многое от него слышать. Он рассказал мне только об одном эпизоде. Раз, гуляя по пляжу, Кривицкий вдруг остановился и, внимательно всматриваясь в лицо Шуба, без всякой связи с предыдущим спросил:
«Вы думаете, я многих людей убивал? Сам, своими руками? Нет, я никого сам не убивал, я хоть и числился по ГПУ, но работал в другом отделе, политическими делами не занимался».
По словам Шуба, он был совершенно растерян, не знал, что ответить, – так необычен был такой вопрос в нашем кругу… Конечно, он заверил Кривицкого, что ему и в голову не приходило… считать, сколько и т. д. Тягостная это была сцена…/301/
Этот рассказ Шуба вызвал у меня воспоминание о рассказе о «прогулке» в горах Зальцбурга, с которой собеседник Кривицкого не вернулся. Я думаю, что в Париже Кривицкий был ближе к истине, но что заставило его без всякого понуждения Шуба обратиться к этой теме? Какие ему одному известные ассоциации, душевные движения вынудили его к этому?..
Еще одну драматическую подробность из знакомства с Кривицким Шуб рассказал мне. Как‑то раз, когда Кривицкий уже не жил у Шуба, он пришел к нему и сказал, что деньги у него на исходе. (Кстати, о деньгах: порывая с Советами, Кривицкий имел на руках большие деньги. Он уверил Дана, хотя тот и не задавал ему таких вопросов, что он передал все бывшие у него на руках суммы какому‑то лицу своей организации, оставив себе только 20000 франков‑сумму по тем временам значительную, но не поражающую – по курсу того времени это было, вероятно, около 800 долларов.)
Кривицкий сказал, что он хотел бы поместить в «Форвертсе» две‑три статьи, чтобы заработать немного денег. До тех пор Кривицкий поместил только три статьи в «Социалистическом вестнике», за которые, конечно, ничего не получил.
Шуб отсоветовал ему помещать свои статьи в «Форвертсе», где он мог бы заработать сравнительно очень немного, что вообще не разрешило бы его проблемы – как жить. Он сказал Вальтеру, что если он уж решается выступить в печати, то надо идти в большую прессу, где он сможет заработать очень много и таким образом обеспечить себя на сравнительно долгий срок. Он обещал ему свести с подходящим человеком, который и поможет поместить статьи в большой прессе и переведет их на английский. Кривицкий предложение принял, и Шуб свел его с Юджином Лайонсом, с которым Кривицкий начал работать для «Сатердей ивнинг пост», кажется. За эти статьи Кривицкий получил, кажется, 30 000 долларов, которые он должен был разделить с Лайонсом, если не ошибаюсь, пополам.
Через некоторое время Кривицкий, очень встревоженный, позвонил Шубу в «Форвертс» и сказал, что ему необходимо встретиться с ним, что он получил оттиски своих статей, что возмущен, что готов разорвать все соглашение, что он не может дать своей подписи под таким текстом, что он никогда не называл себя «генералом», да никогда им и не был, а статьи помечены именно так /302/ и т. д. Шуб старался его успокоить, и они решили немедленно встретиться в кафетерии на 42‑й улице.
Отправившись на 42‑ю улицу в кафетерий, Шуб нашел Кривицкого еще более взволнованным, с совершенно искаженным от волнения лицом; лишь только он увидал Шуба, он сказал ему, что они должны немедленно перейти в другое место, так как здесь его уже поджидали «три агента Сталина», и указал Шубу на трех человек, сидевших за столиком недалеко от Кривицкого. Шуб взволновался (для меня так и остается неясным, чем можно было объяснить их присутствие там – было ли это случайностью, или они следили за Кривицким и выследили его, или даже слушали его телефонные разговоры), стал присматриваться в указанном Вальтером направлении и действительно увидал трех человек, один из которых, по характеристике Шуба, производил впечатление «латыша» – крупный, с низким лбом, тупого вида. Двое других не производили отталкивающего впечатления, да Шуб был слишком взволнован, чтобы начать присматриваться: Кривицкий торопил его уходить из кафетерия. Они встали и пошли по узкому проходу к кассе, «латыш» и его спутники встали тоже; «латыш», подойдя к Кривицкому вплотную, негромко сказал ему: «А ты здесь, брат? Я и не знал. Что делаешь?»  На что, к ужасу Шуба, он услышал спокойную реплику Кривицкого: «А ты приехал убить меня?»  «Латыш» стал торопливо успокаивать Кривицкого и попросил выйти «поговорить». Все одновременно вышли из кафетерия, причем Шуб, по его словам, был ни жив ни мертв. На улице двое сопровождавших «латыша» спросили Шуба: «Это твой человек?»  – на что он, совершенно растерявшийся, ничего не понимающий, почему‑то ответил: «Да» . Тогда они отошли в сторону, а Шуб приблизился к Кривицкому и «латышу». Последний в это время говорил Вальтеру: «Я читал твои статьи в» Социалистическом вестнике«. Что же ты еще собираешься писать?»  Кривицкий, не отвечая на вопрос, сказал: «А ты не боишься, что я сообщу о тебе и ты, как агент Сталина, угодишь в тюрьму?»  Эта угроза, видимо, не произвела на «латыша» никакого впечатления. Он беззаботно ответил: «Нашел чем пугать! Шесть месяцев тюрьмы, невидаль, подумаешь!»  Кривицкий дернул Шуба и увлек за собой…
После этого Кривицкий переменил квартиру, кажется, на время уехал куда‑то; по‑видимому, никаких последствий этот инцидент не имел, но он показывает, что /303/ большевики не теряли Кривицкого из виду и в Америке. По‑видимому, его книга не показалась им столь опасной, чтобы приняться за него вплотную, но его деятельность во время войны, сношения с английской разведкой, о размерах которой (которых) они, конечно, не могли знать, видимо, заставили их решить покончить с ним. Во имя безопасности многих.
Американское следствие – думаю, внимательное и беспристрастное – с очень большой степенью достоверности выяснило, что убийства, в прямом смысле этого слова по крайней мере, не было. Было самоубийство, с запиской, несомненно, написанной рукой Кривицкого, запиской, странно редактированной, где одновременно говорилось и о бледности сына, и о необходимости очень заботиться о нем, с одной стороны, и о «грехе» его, Кривицкого, жизни, с другой. Такая записка могла быть написана под диктовку или, еще вероятнее, под приставленным к виску револьвером…
Как могли вынудить большевики Кривицкого к самоубийству? Какими угрозами?
Если они грозили убить или похитить его сына и жену – самое для него страшное, – то он должен был бы понимать, хорошо зная все их повадки и обычаи, что его самоубийство ничего не устраняет, так как обещаниям большевиков оставить после его смерти в покое его семью он все равно не поверил бы; он, во всяком случае, попытался бы бороться, обратился бы к помощи полиции и т. д. и в этом случае все же имел бы какой‑то шанс на успех. Но он и не пробовал бороться и «покончил» с собой. Почему? Эту тайну он унес с собой. Я допускаю, что угрозы, быть может, были другого характера – не обещали ли большевики перейти в своеобразное наступление: разоблачить Кривицкого, рассказав о нем все то, что он скрыл от американских и прочих властей, рассказать об эпизодах, вроде Зальцбурга (а кто знает, сколько их было; недаром Кривицкий, без всякого внешнего давления, возвращался к этой стороне своей жизни, к этому «греху», к этому закону их «ремесла»); никакие власти правового государства, где имеется общественное мнение, не могли бы пройти мимо таких разоблачений, не могли бы закрыть глаза на них; впереди маячил более или менее громкий процесс, тюрьма, может быть, пожизненная, то есть такое «наследство», от которого он хотел бы при всех условиях уберечь сына. Это единственное объяснение, которое я могу дать этому «самоубийству».
Или его просто охватила усталость, и он не нашел в себе сил, чтобы бороться против натиска? Но это так мало похоже на вечно динамического Вальтера[8]…
Из архива Л.0. Дан. Амстердам, 1987. С. 115–124
1 Так в подлиннике. Прим. Б. Сапира.
2 «Этам» – сеть магазинов, торгующих принадлежностями женского туалета. Прим. Б. Сапира.
3 Марк Рафаилович Рейн, похищенный агентами Советского правительства в Испании, куда он направился для участия в гражданской войне на стороне республиканцев. Прим. Б. Сапира.
4 Д. Буллит – посол США в Советском Союзе. Прим. сост.
5 Тут явная неувязка. Л. О. Дан, по ее словам, видела Кривицкого в Нью‑Йорке лишь один раз, и тогда, как она пишет, «он нам никого не называл из своих сотрудников». Между тем она же регистрирует, что имена, сообщенные им в нью‑йоркское свидание, передала доверенному лицу. Прим. Б. Сапира.
6 Д. Н. Шуб – эмигрант, сотрудник газеты «Форвертс» и журнала «Социалистический вестник». Прим. сост.
7 Островок в гавани Нью‑Йорка, где производится проверка документов прибывавших эмигрантов и где, в случае недоразумения, они задерживаются впредь до разъяснения. Прим. Б. Сапира.
8 Среди материалов Л. О. Дан находится ее запись под названием «Что Давид Натанович Шуб рассказывает о Кривицком», содержание которой она использовала лишь частично в воспроизводимом документе. Она не включила некоторые пункты из этой записи. Она не указала, что сообщение о задержании Кривицкого на Эллис Айленде Шуб получил от Волла. Не отметила, что, по словам Шуба, Кривицкий охотно говорил о своих агентах, порой называя неожиданные имена, как, например, Пьера Кота, министра авиации в кабинете Блюма, и мадам Лупеску. Она пропустила рассказ Кривицкого о том, как тот самолично вручил Дельбо (французскому издателю) 25 000 франков на издание газеты, и его же слова, запомнившиеся Шубу, а именно: «Тем не менее Дельбо агентом нашим не был, но, вероятно, считал, что во время народно‑фронтового периода можно брать деньги на газету от Советского правительства» (цитата из названной выше записи). Наконец, согласно той же записи, статьи Кривицкого для «Сатердей ивнинг пост» переводил не Юджин Лайонс, а Дон Левин. Кривицкий жаловался Шубу, что последний вносил в свои переводы отсебятину, возмущавшую его, то есть Кривицкого, в частности «историю относительно Мурика (М. Р. Рейна), о которой он (Кривицкий) на самом деле ничего не знал». Прим. Б. Сапира.



Комментарии