Герман Брох 1903 ‑ Эш, или Анархия Лунатики – 2

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"




Герман Брох

 

1903 ‑ Эш, или Анархия


Лунатики – 2





2 марта 1903 года было плохим днем для тридцатилетнего торгового служащего Августа Эша; он поскандалил со своим шефом, и тот уволил его еще до того, как представилась возможность уволиться самому. Эша больше задевал не сам факт увольнения, а то, что ему не удалось нанести удар первым. Он не смог высказать все прямо в лицо этому человеку, человеку, который, собственно, и не ведал, что творится в его фирме, который полностью полагался на некоего Нентвига – своего стукача и который не имел ни малейшего представления о том, что этот самый Нентвиг стриг купоны везде, где только возможно было, человеку, который, может быть, специально закрывал глаза на поведение Нентвига, поскольку последнему, должно быть, было известно о кое‑каких неблаговидных поступках шефа. А Эш, как дурак, позволил им захватить себя врасплох: они ткнули его носом, словно нашкодившего кота, в ошибку при ведении бухгалтерского учета, и теперь, когда он раздумывал над этой ошибкой, то оказывалось, что это была вовсе и не ошибка. Но оба невероятно окрысились на него, и дело дошло до нелепейшей ругани, в ходе которой он вдруг обнаружил, что уволен. Сейчас‑то Эш понимал, что надо было, потупив взгляд перед шефом, сказать "господин", да‑да, "господин", но тогда ему на ум не пришло ничего более разумного, и он лишь саркастическим тоном процедил: "Вы хоть представляете себе, что вообще творится в вашей богадельне?..", да, ему следовало бы вести себя по‑другому, но теперь было слишком поздно. После этого он нализался, покуролесил с какой‑то бабенкой, но это не помогло, ярость осталась, и Эш чертыхался напропалую, бредя по набережной Рейна к городу.
За спиной он услышал звуки шагов, а когда обернулся, то увидел Мартина, который ковылял что есть мочи на двух костылях, прижав носок укороченной ноги к одному из них. Этого чуда сзади ему только и не хватало, Эш охотно бы продолжил свой путь, рискуя получить костылем по черепушке – впрочем, он вполне заслужил того, чтобы его поколотили, – но он почувствовал, что поступит подло, если заставит калеку догонять его, и потому остановился. К тому же он должен искать работу и не исключено, что Мартин, который знал на этом свете абсолютно все, мог бы оказаться ему полезным. Калека наконец догнал его, расслабил на весу хромую ногу и так запросто выдал: "Что, вышвырнули?" Так, значит, этот уже в курсе. Эш со злостью в голосе бросил в ответ: "Вышвырнули". "Деньги еще есть?" Эш пожал плечами: на пару дней хватит. Мартин задумчиво проговорил: "Я знаю одно местечко для тебя", "Да, но вступать в твою организацию я не намерен", "Знаю, знаю, ты слишком хорош для этого… но всему свое время. Так куда мы отправимся?" Поскольку у Эша не было конкретной цели, то они зашли в забегаловку матушки Хентьен. В Кастельном переулке Мартин притормозил: "Они выдали тебе мало‑мальски приличную рекомендацию?" "Не знаю, еще не забрал". "Одной из контор в Мангейме требуется судовой кассир или что‑то в этом роде… если, конечно, ты согласишься уехать из Кельна…" Они вошли в забегаловку. Она представляла собой умеренное в своей простоте мрачноватое помещение, служившее, вероятно, на протяжении не одной сотни лет тепленьким прибежищем для рейнских речников, правда, о столь далеком прошлом свидетельствовал лишь покрытый гарью цилиндрический свод. Стены до половины были обшиты деревом, а вдоль одной из них тянулась скамья. Сверху, на посудной полке, высились полулитровые мюнхенские пивные кружки, там же виднелась отлитая из бронзы Эйфелева башня. Она была украшена черно‑красным флажком и, присмотревшись повнимательнее, на нем можно было различить надпись "Столик для завсегдатаев", сделанную золотыми буквами, теперь уже наполовину стершимися.
А между двумя окнами стоял оркестрион с открытой крышкой, которая выставила напоказ нотный ролик и внутренности. Крышке, собственно, полагалось бы быть закрытой – тогда желающим усладить свой слух музыкой пришлось бы бросать монетку в десять пфеннигов. Но матушка Хентьен не мелочилась: гостю достаточно было залезть вовнутрь и всего лишь потянуть за рычажок; завсегдатаи прекрасно знали, как обращаться с этим аппаратом. Стену напротив оркестриона полностью занимала стойка; за ней манили посетителей два застекленных шкафчика, уставленных ликерочными бутылками с пестрыми яркими этикетками, между шкафчиками поблескивало большущее зеркало. И когда по вечерам матушка Хентьен занимала свое место за стойкой, она имела обыкновение повернуться к зеркалу, чтобы поправить белокурую прическу, сидевшую на округлом крупном черепе подобно маленькой жесткой сахарной голове. На стойке стояло несколько больших бутылок с вином и шнапсом, ибо ликеры с пестрыми яркими этикетками заказывали редко. А картину завершал умывальник из листового цинка с водопроводным краном, скромно втиснутый между стойкой и застекленными шкафчиками.
Забегаловка не отапливалась, и холод в ней пробирал до костей. Пытаясь согреться, мужчины растирали руки; Эш тяжело опустился на одну из скамеек, а Мартин направился к оркестриону, и вскоре выстуженное пространство забегаловки заполнилось суровыми звуками марша гладиаторов. Через какое‑то мгновение до их слуха сквозь рокочущую музыку донеслись звуки шагов по скрипевшей деревянной лестнице, и госпожа Хентьен распахнула качающиеся створки никогда не запиравшихся дверей рядом со стойкой. На ней было утреннее рабочее платье, поверх юбки повязан большой ситцевый фартук синего цвета, вечерний лифчик она еще не надела, так что ее грудь, словно два мешка, покоилась в бумазеевой кофточке в крупную клетку, Прическа, как всегда жесткой и правильной формы, сахарной головой возвышалась над блеклым, с отсутствующим выражением лицом, глядя на которое невозможно было определить возраст его обладательницы. Но всем, правда, было известно, что госпожа Гертруда Хентьен имела тридцать шесть лет от роду и что она уже давно, очень давно – лишь недавно подсчитали, что, должно быть, не меньше четырнадцати лет, – является вдовой господина Хентьена, фотография которого в красивой черной с золотой отделкой рамке красовалась над Эйфелевой башней между лицензией на торговлю и картинкой с изображением лунного ландшафта, обрамленных такими же рамками.
И хотя господин Хентьен со своей козлиной бородкой был похож на бедного подмастерья у портного, его вдова хранила ему верность; по крайней мере, ни у кого не было оснований ее в чем‑либо обвинять, и если кто‑то все‑таки решался на попытку сойтись с ней поближе с соблюдением всех благопристойностей, то она с пренебрежением думала: "Да, хозяйство мое было бы ему как нельзя более кстати. Ну нет, уж лучше я" сама буду здесь хозяйкой".
"Доброе утро, господин Гейринг, доброе утро, господин Эш, – обратилась она к вновь пришедшим, – сегодня вы что‑то раненько". "Ну, так ведь не пять минут, как из кроватки, матушка Хентьен, – ответил Мартин, – а кто трудится, тому и поесть охота", и он заказал сыр и вино; Эш, у которого при одном воспоминании о вчерашнем вине сводило судорогой рот и желудок, получил рюмочку шнапса. Госпожа Хентьен подсела к мужчинам, дабы дать им возможность поделиться новостями; Эш был немногословен, и хотя он ничуть не стыдился своего увольнения, его все‑таки злило, что Гейринг так много болтает по этому поводу. "Итак, еще одна жертва капитализма, – завершил свой рассказ профсоюзный деятель, – ну а теперь в самый раз опять за работу; какой‑то там барон мог бы себе позволить побездельничать". Он заплатил за двоих, подавив на корню протест Эша, глубокомысленно сказав: "Безработным следует оказывать поддержку…" Взял костыли, которые покоились рядом с ним, прижал носок левой ноги к деревяшке и, громыхая между двумя палками, молча удалился.
Какое‑то время после его ухода сидели молча; затем Эш кивнул в сторону двери, "Анархист", – выдал он, Госпожа Хентьен пожала мясистыми плечами: "А если и так, то он все равно порядочный человек…" "Порядочный", – согласился Эш, а госпожа Хентьен продолжила: "…но скоро, наверное, его опять загребут; на шесть месяцев его уже как‑то сажали…", а затем: "но ведь такая у него работа". Снова повисло молчание, Эш задумался над тем, с детства ли страдает Мартин своей хромотой. "Врожденное уродство", – сказал он про себя, а вслух: "Он и меня хотел бы втянуть в свое социалистическое товарищество. Но я не пойду на это". "А что так?" – без интереса спросила госпожа Хентьен. "Не для меня, Я хочу жить по‑своему; должен быть порядок, если хочешь жить по‑своему". Госпожа Хентьен не могла не согласиться: "Да, это правильно, должен быть порядок. Но мне уже пора на кухню. Будете у нас сегодня ужинать, господин Эш?" Эш с одинаковым успехом мог бы ужинать как здесь, так и где‑нибудь еще, но зачем ему слоняться на леденящем ветру.
"Что‑то сегодня ни снежинки, – удивленным голосом начал он, – а от пыли слезятся глаза". "Да, на улице отвратительно, – с пониманием отреагировала госпожа Хентьен – Вы, значит, проведете весь день здесь", Она исчезла на кухне; створки двери еще какое‑то время продолжали раскачиваться ей вслед;
Эш тупо наблюдал за ними, пока они не застыли в своей неподвижности, Затем он попытался уснуть. Но вскоре его начало трясти от холода; он походил вдоль стойки – походка его была тяжелой и слегка нетвердой, – взял газету, которая лежала на стойке, но закоченевшие пальцы не могли даже листать страницы; в глазах появились режущие боли. Собравшись с духом, он решил отправиться на кухню и, держа в руке газету, проскользнул сквозь дверь.
"Вас, наверное, потянуло на аромат моих кастрюлек", – заметила госпожа Хентьен, лишь потом сообразив, что в забегаловке было слишком холодно, а поскольку обычно она протапливала там лишь во второй половине дня и твердо придерживалась этого правила, то не возражала, чтобы он составил ей компанию, Эш наблюдал за тем, как она возится возле плиты, он охотно забрался бы к ней под кофточку, но это желание было подавлено в зародыше ее репутацией недотроги. Когда девочка‑служанка, помогавшая ей по хозяйству, вышла из кухни, он задумчиво сказал: "И вам нравится жить в таком одиночестве". "Ну‑ну, – отреагировала она, – заведите и вы уже известную мне мелодию". "Да нет, – начал оправдываться он‑это я просто так". Какое‑то странное выражение застыло на лице матушки Хентьен; казалось, к ее горлу подкатила непонятная тошнота, ибо она вся так содрогнулась, что аж начала раскачиваться ее грудь, ну а затем она снова взялась за работу с тем отсутствующим выражением лица, к которому все так привыкли. Эш, расположившись у окна, читал свою газету, а затем уставился в окно, за которым виднелся двор, где в порывах ветра закручивались небольшие столбики пыли.
Позже подошли с немытыми и заспанными физиономиями две девушки, которые в вечернее время работали официантками. Матушка Хентьен, обе девушки, девочка‑служанка и Эй. уселись вокруг кухонного стола, широко расставив локти, каждый из них уткнулся в свою тарелку – они ели.
Эш приготовил предложение о своих услугах Среднерейнскому пароходству в Мангейме; ему оставалось только приложить отзыв. Он, собственно говоря, был рад тому, что все складывалось таким вот образом, Не так уж это и хорошо постоянно торчать на одном месте. Необходимо переезжать, и чем дальше, тем лучше. А кроме того, следует всегда быть начеку: именно так он себя и вел в жизни.
После обеда он отправился на фирму "Штемберг и компания", которая занималась хранением и оптовой продажей вин чтобы забрать отзыв бывшего работодателя. Нентвиг заставил его ждать у деревянной перегородки; толстый, с округлыми телесами, он восседал за своим письменным столом и что‑то считал. Эш нетерпеливо постучал по перегородке ногтем. Нентвиг поднялся:
"Терпение, терпение, господин Эш". Он приблизился к перегородке и свысока процедил: "Хотите, значит, получить отзыв, но это будет не так уж быстро.
Значит так, дата рождения? Когда поступили к нам на работу?" Эш, глядя куда‑то в сторону, продиктовал ему эти данные, и Нентвиг старательно записал их. Через некоторое время Нентвиг подал Эшу отзыв, "Какой же это отзыв?!" – удивился он и вернул бумажку обратно. "Любопытно, а что же это такое?" "Вы должны подтвердить, что я работал здесь бухгалтером". "Вы‑ бухгалтером! Ну так вы же продемонстрировали, что вы можете". Тут уж настал час расплаты:
"Хочу заметить, что для системы вашего учета и отчета необходим особый бухгалтер!" Лицо Нентвига приняло настороженное выражение: "Как это прикажете понимать?" "Я сказал то, что сказал". Поведение Нентвига резко изменилось, он стал сама доброжелательность. "Своей агрессивностью вы постоянно вредите лишь самому себе; иметь прекрасное место и поссориться с шефом". Эш ощутил приближение победы и приступил к закреплению завоеванных позиций: "Вот с шефом‑то я бы еще поговорил". "Если вы хотите услышать мое мнение, то вот оно: говорите с шефом о чем вам заблагорассудится, – отпарировал Нентвиг‑ Итак, какой отзыв вы хотите получить?" Эш не заставил себя переспрашивать: "…Старательный, надежный, зарекомендовал себя самым лучшим образом при выполнении всех бухгалтерских и прочих работ". Нентвигу хотелось отделаться от него: "Правдой, конечно, это не является, но уж ладно". Он повернулся к писарю, чтобы продиктовать новый текст отзыва. Эш залился краской: "Так, правдой это не является, не так ли? В таком случае допишите еще следующее: достоин самых лучших рекомендаций. Вам понятно?" Нентвиг отвесил ему поклон: "К вашим услугам, господин Эш". Эш прочитал новый манускрипт и остался доволен. "И подпись шефа", – скомандовал он.
Этого Нентвиг уже выдержать не смог, он заорал: "А моей что, будет вам недостаточно?!" "Ну, если у вас есть полномочия на это, то тогда должно быть достаточно". Ответ Эша был просто замечателен в своем саркастическом великодушии, и Нентвиг подписал.
Эш вышел на улицу и направился к ближайшему почтовому ящику.
Победоносно насвистывая, он ощущал себя реабилитированным. Отзыв у него есть, прекрасно; он сунул его в конверт с предложением своих услуг пароходству в Мангейме. То, что Нентвиг сдался, свидетельствует о его нечистой совести. Это означает, что он мошенничает с учетом, следовательно, надо было бы передать этого человека в руки полиции. Ну да, это же элементарный гражданский долг, немедленно сообщить куда следует, Письмо мягко скользнуло в почтовый ящик; Эш размышлял, не отправиться ли ему прямо в управление полиции. Нерешительной походкой побрел он по улице. Плохо то, что он уже отослал отзыв, ему следовало бы вернуть его Нентвигу; вначале шантажом добиться отзыва, а потом заложить‑ все это выглядело как‑то неприлично. Но дело уже сделано, и без отзыва было бы сложновато рассчитывать на получение места в Среднерейнском пароходстве; ему не оставалось бы ничего другого, как снова поступить на службу в фирму "Штемберг". И он представил себе, как шеф за разоблачение мошенничества предлагает ему место Нентвига, который уже томился бы в тюрьме. Да, но что, если шеф сам замешан во всем этом свинстве? Тогда, впрочем, полицейское расследование приведет к краху всей конторы: фирма будет объявлена неплатежеспособной и сама собой отпадет необходимость в услугах бухгалтера.
А в газетах можно будет прочитать о "мести уволенного служащего". В итоге его станут подозревать в соучастии, и тогда ему уже не нужен будет не только отзыв, он вряд ли вообще где‑либо сможет найти работу. Эша порадовала его острота ума: он так четко просчитал все последствия, но это и разозлило его.
"Говнюки", – чертыхнулся он про себя. Эш стоял на улице Ринг перед оперным театром и проклинал ветер, из‑за которого прямо в глаза попадала холодная пыль, его мучили сомнения, но в конце концов он решил с местью подождать; если ему не удастся получить место в Мангейме, тогда уж он призовет на помощь богиню возмездия Немезиду, На город опускались сумерки, и он, засунув руки глубоко в карманы своего потертого пальто, дошел, скорее формы ради, до управления полиции.
Подъехал автомобиль для перевозки заключенных, Эш подождал, пока всех не высадили из него, и был сильно разочарован когда полицейский захлопнул дверцу автомобиля, а Нентвиг оттуда так и не появился. Он постоял еще какое‑то мгновение, затем решительно повернулся и направился на Альтен Маркт[1]. Продольные морщины на его щеках стали, казалось, еще глубже. "Жулики, морды козлиные", – ругался он про себя.
Полный недовольства из‑за омраченной радости победы, он снова напился и провел ночь с какой‑то девицей.
Надев платье из коричневого шелка, которое она, как правило, носила только по вечерам, госпожа Хентьен нанесла во второй половине дня визит одной из своих подруг: ее охватила ставшая уже привычной злость, когда она, возвратившись домой, снова увидела перед собой и этот дом, и эту забегаловку, проводить жизнь в которой она вынуждена уже столько лет.
Конечно, имея свое дело, можно кое‑что подкопить, и когда подруги хвалили ее за трудолюбие, то это вызывало слабое чувство удовлетворения, которое было хоть какой‑то компенсацией. Но лучше бы ей быть владелицей бельевого магазинчика или магазинчика всевозможных предметов женского туалета, или дамского салона‑парикмахерской, а не проводить все вечера с этими нализавшимися типами! Если бы на ней не было плотно облегающего корсета, то ее наверное бы стошнило, когда перед глазами снова возник ее дом: так сильно ненавидела она мужчин, которые вертелись там и которых ей приходилось обслуживать. Впрочем, женщин, наверное, она ненавидела еще больше за то, что они так глупы и всегда навязываются мужчинам. Нет, из числа ее подруг ни одна не относилась к числу этих легкомысленных баб, которые с мужиками всегда заодно, которые якшаются с этими типами, ведут себя с ними, словно сучки. Вчера во внутреннем дворике она застала на горячем с одним парнем девушку, которая служила у нее на кухне, не без удовольствия она отметила, что у нее до сих пор печет рука, которой она надавала служанке по щекам, верхом блаженства было читать девчонке нотацию. Нет, бабы, наверное, еще отвратительнее мужиков. По душе ей были ее официантки и все те девушки, которые презирали мужчин, когда им приходилось ложиться с ними в постель: с этими женщинами она беседовала охотно и подолгу, выслушивала в мельчайших деталях все их истории, утешала и пыталась приласкать их, дабы облегчить страдания. Именно поэтому места в заведении матушки Хентьен пользовались популярностью, и девушки считали стоящим делом по возможности удержаться на такой работе. Ну а матушке Хентьен такие привязанность и любовь доставляли радость.
Наверху, на втором этаже, располагалась ее прелестная комната: большущая, с тремя окнами, выходившими в переулок, она простиралась во всю ширину дома над забегаловкой и площадкой первого этажа; в глубине, над тем местом, где располагалась стойка с буфетом, была своеобразная ниша, отгороженная и занавешенная светлой шторой. Приподняв ее, внутри, после того как глаза привыкнут к темноте, можно было увидеть супружескую постель. Но госпожа Хентьен этой комнатой не пользовалась, никто, впрочем, и не знал, пользовались ли ею вообще когда‑либо. Отапливать такую большую комнату было очень сложно и сопряжено с большими расходами, так что госпоже Хентьен нельзя было ставить в вину то, что для сна и проживания она выбрала меньшего размера комнату над кухней, зато пребывающий в вечном полумраке зал с его ледяным холодом она использовала для хранения скоропортящихся продуктов, Орехи, которые госпожа Хентьен по обыкновению закупала осенью, тоже хранились там, они были рассыпаны на полу, по которому крест накрест тянулись две широкие полосы линолеума зеленого цвета.
Госпожа Хентьен, все еще пребывая в дурном расположении духа, поднялась в комнату, чтобы взять на вечер колбасу, но, забыв об осторожности – что нередко случается с расстроенными людьми, – она наступила как раз на то место, где были рассыпаны орехи; с раздражающе громким звуком они выкатывались из‑под ее ног; когда она к тому же еще и раздавила один из орехов, ее ярость усилилась; она, дабы не усугублять ущерб, подобрала его, осторожно освободила ядро из раздавленной скорлупы и отправила в рот белые кусочки с горькой желтовато‑коричневой кожурой, не забыв при этом пронзительным голосом позвать служанку с кухни; эта нахалка поднялась, спотыкаясь, по лестнице, ее встретил целый поток беспорядочной брани: конечно, с парнями шуры‑муры крутить и орехи воровать – это всегда пожалуйста (иначе орехи лежали бы у окна, а сейчас они разбросаны тут, у порога, неужто они сами сюда притопали?); она уже приготовилась дать ей оплеуху, и девушка прикрылась рукой, но тут на зуб госпоже Хентьен попала скорлупа ореха, и она ограничилась только тем, что презрительно сплюнула себе под ноги; затем она спустилась в забегаловку, а за ней плелась плачущая служанка.
Когда она вошла в общий зал, где в воздухе уже висели клубы густого табачного дыма, ее охватило – как это случалось почти ежедневно – то пугающее оцепенение, которое, хотя и с трудом, можно было понять, но стоило больших усилий его преодолеть. Она подошла к зеркалу, механически ощупала свою прическу, похожую на белую сахарную голову, привела в порядок одежду и, лишь убедившись в том, что ее внешность производит благоприятное впечатление, успокоилась. Теперь она уже различала среди своих гостей знакомые лица, и хотя на напитках можно было заработать куда больше, чем на закусках, она все‑таки больше радовалась тем, кто приходил покушать, чем тем, кто предпочитал выпить, Она вышла из‑за стойки и направилась к столикам, интересуясь, вкусно ли приготовлено. И с определенным удовлетворением она подозвала к себе официантку, когда один из гостей попросил заказ повторить, Да, кухня матушки Хентьен – это то, что следует попробовать.
Гейринг был уже там; его костыли стояли рядом с ним; мясо на тарелке он разрезал на маленькие кусочки и механически его разжевывал, придерживая левой рукой одну из тех социалистических газет, целые пачки которых всегда торчали из его карманов, Госпоже Хентьен он был по душе, с одной стороны, потому, что он, как калека, не был настоящим мужчиной, с другой – потому, что он приходил сюда не в поисках приключений, и не для того, чтобы нализаться, и не из‑за девочек, а просто потому, что его дело требовало сохранения контакта с моряками и портовыми рабочими; но главная причина ее симпатии к нему состояла в том, что каждый вечер он питался в ее заведении и всегда хвалил то, что приготовлено. Она подсела к нему "Эш уже здесь? – спросил Гейринг‑ Он получил место в Мангейме, с понедельника уже должен приступать к работе". "Это вы ему все организовали, господин Гейринг", – констатировала госпожа Хентьен. "Нет, матушка Хентьен, обеспечивать устройство на работу‑ это еще пока выше наших возможностей нет, пока еще нет… Но я навел, так сказать, Эша на след. Почему бы и не помочь такому молодцу, даже если он и не причислен к нашей организации". Матушка Хентьен проявила поэтому поводу не столь большое участие: "Кушайте, кушайте на здоровье, господин Гейринг, я намерена угостить вас еще кое‑чем". И она пошла к стойке, чтобы принести на тарелке довольно тонко нарезанный кусочек колбасы, который она украсила стебельком петрушки. Морщинистое лицо сорокалетнего ребенка по имени Гейринг благодарно улыбнулось ей, продемонстрировав плохие зубы, он коснулся ее белой пухловатой руки, которую она сразу же несколько нервно одернула.
Позже подошел Эш. Гейринг оторвался от газет и выдал: "Поздравляю, Август", "Благодарю, – ответил Эш, – ты, стало быть, уже знаешь, все прошло без сучка и задоринки, сразу же прислали ответ, что берут. Так что – большое спасибо, что ты мне подсказал, куда обратиться". Но черты его лица сохраняли задеревеневшее выражение недовольства. "Да не за что, – ответил Мартин и крикнул в направлении стойки: – У нас тут завелся теперь новый господин казначей", "Удачи вам, господин Эш", – сухо отозвалась госпожа Хентьен, но затем все же вышла из‑за стойки, подошла и подала ему руку. Эш, которому не терпелось показать, что не все является заслугой Мартина, достал из нагрудного кармана отзыв: "Все, конечно же, было бы куда сложней, если бы в "Штемберге" им не пришлось выдать мне приличный отзыв". Он особый упор сделал на слове "пришлось" и добавил: "Этим уродам". Госпожа Хентьен пробежала по документу рассеянным взглядом и сказала: "Хороший отзыв".
Гейринг тоже прочитал его и кивнул: "Да, в Мангейме должны быть наверняка довольны тем, что заполучили такого первоклассного специалиста… а с президента Бертранда я и вправду еще потребую выплаты комиссионных за такое посредничество".
"Отличный бухгалтер, это отлично, не так ли?" – чванливо заявил Эш.
"Прекрасно, если о себе можешь сказать что‑нибудь в этом роде, – согласилась госпожа Хентьен, – теперь вы очень гордитесь этим, господин Эш, и у вас есть все основания; хотите покушать?" Ну, конечно, он хочет, и пока госпожа Хентьен благоговейно взирала на то, как вкусно ему было, он рассказывал, что скоро будет путешествовать вверх по Рейну и надеется попасть даже на заграничную службу; а там можно было ездить аж до Келя и Базеля, К ним присоединились несколько знакомых, новый казначей велел принести всем им вина, и госпожа Хентьен удалилась. С отвращением она отметила, что Эш не упускает случая ущипнуть официантку Хеде всякий раз, когда она проходит мимо его столика, и что он усадил ее в конце концов возле себя, чтобы она с ним выпила, Но это была капитальная попойка, и когда господа за полночь поднялись и прихватили с собой Хеде, она сунула ей в руку одну марку.
Невзирая на все это, радоваться своему новому месту Эш не мог. У него было ощущение, словно он добился его ценой спасения собственной души или, по меньшей мере, ценой своей порядочности. Сейчас, когда все уже было сделано и он успел даже получить в кельнском филиале мангеймского пароходства аванс на дорожные расходы, его снова охватили сомнения, не сообщить ли ему о своих бывших работодателях куда следует. Тогда, впрочем, ему придется присутствовать на дознании, он не сможет уехать, а это будет почти равноценно потере нового места. На какое‑то мгновение ему в голову пришла мысль разрешить ситуацию с помощью анонимного письма в полицию, но он откинул этот план: одной непорядочностью уничтожить другую невозможно, В конце концов его разозлили эти угрызения совести; он все‑таки уже не маленький ребенок, – чихать он хотел на все это дерьмо, налипающее на всевозможные святости и морали; кое‑чего он уже начитался, и когда Гейринг снова обратился к нему с настоятельным предложением вступить в социал‑демократическую партию, он ответил: "Нет, к вам, анархистам, я не пойду, но чтобы, по крайней мере. хотя бы частично было по‑твоему, я, наверное, присоединюсь к вольнодумцам". Неблагодарный тип ответил, что ей абсолютно все равно, какое решение примет Эш. Вот такие они, эти люди; ну что ж, Эшу тем более абсолютно все равно. В конечном счете он поступил самым разумным образом уехал в Мангейм в положенный срок. Но он, правда, ощущал себя вырванным из привычной обстановки, обычная радость от путешествия никак не наступала, ведь как бы там ни было, а часть своего имущества он оставлял в Кельне; он не взял с собой даже велосипед. Впрочем, аванс на дорожные расходы, который был ему выплачен, сделал его необыкновенно щедрым. Стоя на платформе в Майнце, держа в руках кружку с пивом, засунув билет за отворот шляпы, он вспоминал тех, кто остался, ему захотелось сделать для них что‑нибудь хорошее, а поскольку рядом как раз катил свою тележку продавец газет, то он приобрел у него две открытки с видами города. Привета от него заслуживал в первую очередь Мартин; однако мужчинам как‑то не принято посылать такие открытки. Поэтому он решил отправить ее Хеде; вторая предназначалась матушке Хентьен. Тут ему в голову пришла мысль, что госпоже Хентьен, которая, увы, была гордячкой, может показаться оскорбительным получить открытку одновременно с кем‑нибудь из своих работниц, а поскольку сегодня ему не хотелось ее обижать, он разорвал первую открытку и отправил лишь ту, которая предназначалась матушке Хентьен; он посылал сердечный привет из прекрасного Майнца ей, всем дорогим его сердцу друзьям, знакомым и очаровательным Хеде с Туснельдой. После этого его снова охватило едва уловимое чувство одиночества, он опрокинул вторую кружку пива и отправился дальше в Мангейм.
О своем прибытии на работу он должен был сообщить в центральную контору. Акционерное общество "Среднерейнское пароходство" располагало собственным зданием недалеко от порта Мюлау, это было тяжеловесное сооружение из камня с колоннами у входных дверей. Улица перед зданием заасфальтирована, что очень удобно для велосипедистов; это была новая улица.
Тяжелые стеклянные в обрамлении кованого железа двери, которые двигались наверняка легко и бесшумно, были приоткрыты, и Эш вошел в здание; мрамор в вестибюле произвел на него благоприятное впечатление; над лестницей висела стеклянная табличка, на прозрачной поверхности которой золотые буквы сообщали: "Дирекция". Он направился прямо туда. Но как только он ступил на первую ступеньку лестницы, услышал за своей спиной: "Куда изволите?" Он обернулся и увидел портье в серой ливрее с поблескивающими на ней серебряными пуговицами, а фуражка имела серебряный околыш. Все это было очень мило, но Эш разозлился: какого черта этому парню от него нужно? Он коротко отрезал: "Я должен здесь зарегистрироваться" и намерился продолжить свой путь. Но портье не сдавался: "В дирекции?" "А где же еще?" – окрысился Эш. На втором этаже лестница выводила в просторный мрачноватый вестибюль.
Посредине стоял большой дубовый стол, вокруг которого были расставлены стулья с мягкими сидениями. Это, очевидно, свидетельствовало о солидности.
Снова возник тип – но уже другой – с серебряными пуговицами и спросил о цели визита. "Мне нужно в дирекцию", – сказал Эш. "Господа на заседании наблюдательного совета, – ответил служитель, – у вас важное дело?" Поневоле Эшу пришлось раскрыть свои карты; он достал бумаги, документ о приеме на работу, направление на получение аванса на дорожные расходы. "У меня с собой еще и парочка отзывов", – сказал он и вознамерился извлечь отзыв Нентвига.
Он был несколько разочарован тем, что этот тип на него даже не взглянул: "Со всем этим вам здесь нечего делать… на первом этаже, вдоль по коридору до второй лестницы… там спросите". Эш на какое‑то время остолбенел; ему очень уж не хотелось признать триумф портье, поэтому он еще раз переспросил: "Так, значит, не здесь?" Но служитель уже отвернулся и бросил через плечо: "Нет, здесь приемная президента". В душе у Эша пробудилась злость; не слишком ли носятся они со своим президентом? Мягкая мебель и служители с серебряными пуговицами. Нентвиг тоже был бы не прочь покорчить из себя что‑либо в этом роде; да, этот президент мало чем отличается от такого типа, как Нентвиг.
Эшу пришлось спуститься вниз; там стоял портье. Эш смотрел на него так, словно у того на лице была злорадная мина; взгляд же служителя был абсолютно равнодушным, и Эш сказал: "Мне нужно в бюро по набору кадров", и тот объяснил ему, как пройти. Сделав пару шагов, Эш обернулся и показал указательным пальцем на ведущую вверх лестницу: "А как зовут того наверху, вашего президента?" "Президент фон Бертранд", – ответил портье, в его голосе прозвучали уважительные нотки. И Эш голосом, в котором также слегка улавливалось уважение, повторил: "Президент фон Бертранд"; имя это он уже когда‑то слышал.
В бюро по набору кадров он узнал, что службу свою будет нести на портовом складе. Когда он снова вышел на улицу, перед домом притормозил экипаж. Было холодно; у бордюрных камней и в угловых изгибах стен лежал пригнанный сюда ветром рассыпчатый снег; одна из лошадей нетерпеливо била копытом об асфальт. Она проявляла явное нетерпение, и не без основания. "Без экипажа господину президенту ну никак не обойтись – проворчал Эш, – а наш брат может и так побегать". Тем не менее ему нравилось происходящее и он испытывал чувство удовлетворения от принадлежности ко всему этому. Это была все‑таки победа над Нентвигом.
Его место на складах Среднерейнского пароходства находилось за стеклянной перегородкой, в конце длинного складского помещения, стол стоял рядом со столом таможенника, а за столом горела маленькая железная печка, Если работа переставала радовать или снова наступало ощущение одиночества, то всегда можно было найти занятие возле вагонов и при погрузочно‑разгрузочных работах. Возобновление судоходства ожидалось в ближайшие дни, поэтому возле судов наблюдалось суетливое движение: одни краны поворачивались и наклонялись, словно хотели осторожно извлечь из корпусов судов какие‑то вещи, другие простирались над водой подобно начатым, но не достроенным мостам, В этом для Эша не было, естественно, ничего нового, ибо в Кельне все выглядело точно так же, но там длинный ряд складских помещений был чем‑то обычным, чем‑то, на что не обращаешь внимания, а если бы даже и пришлось задуматься над этим, то постройки, краны, железнодорожные платформы воспринимались бы как нечто бессмысленное, предназначенное для удовлетворения каких‑то непонятных потребностей людей.


Теперь же, когда он сам стал частью этого, все приобрело смысл и естественность, и от этого на душе становилось хорошо. Если раньше его в высшей степени удивляло, а иногда даже злило, что существует столько экспедиторских фирм и что одинаковой формы складские помещения на набережной украшены таким количеством разнообразнейших фирменных вывесок, то теперь предприятия приобретали индивидуальные черты, которые угадывались в толстых и худых управляющих товарными складами, в грубых и вежливых сторожах.
Радовали также надписи Имперского немецкого таможенного ведомства у входа в закрытую зону порта: возникало ощущение, что ты ходишь уже по чужой земле.
Это была полная ограничений и одновременно свободная жизнь в пристанище товара, который не облагался таможенными пошлинами, здесь пахло границей, а за стальной решеткой таможенной зоны можно было вдыхать этот запах полной грудью. И хотя у него еще не было формы и он, так сказать, был здесь всего лишь частным служащим, но здесь, в этом общем котле с таможенниками и железнодорожниками, сам становишься почти что работником соответствующих ведомств, поскольку у тебя в кармане законное разрешение, с которым ты беспрепятственно можешь перемещаться по закрытой зоне. Охранники у основного входа уже дружески приветствуют тебя, а ты, подняв руку в ответном приветствии, выбрасываешь описывающую в полете большую дугу сигарету, дабы придерживаться существующего на этой территории запрета на курение, отправляешься дальше, сам образцово некурящий, всегда готовый выставить претензию идущему навстречу гражданскому лицу за возможные нарушения предписаний, медленными важными шагами приближаешься к конторе, где распорядитель товарного склада уже положил на письменный стол списки. Потом натягиваешь серого цвета шерстяные перчатки с обрезанными пальцами – в противном случае в сером и пыльном холоде складского помещения мерзли бы руки, – берешь списки в руки и осуществляешь проверку заскладированных ящиков и тюков. Если один из ящиков пропущен, не преминешь бросить карающий и даже нетерпеливый взгляд на распорядителя товарного склада, в чьем ведении находится этот участок, чтобы он дал соответствующую взбучку складским рабочим. И когда во время обхода к тебе за стеклянную перегородку заходят таможенники – с поднятыми воротниками, зевая и разводя с ахами да охами руками‑и откидываются на стулья, при этом расхваливая тепло пылающей печки, то списки уже проверены и перенесены в картотеку, и это уже и не строгая таможенная проверка, а оба мужчины сидят рядышком перед столом и не спеша обсуждают итоги проверки. Один из них скрепляет список привычной подписью синим карандашом, забирает копию, запирает ее в свой письменный стол, и поскольку их ждет обед, они вместе направляются в столовую.
Да, Эш не прогадал, хотя и ценой этому была справедливость, Его часто беспокоили мысли – и это было единственное, чего ему недоставало для полного удовлетворения, – не поискать ли все‑таки какую‑либо возможность для того, чтобы выполнить свой долг и сделать соответствующее заявление в полицию; лишь тогда все было бы в полном порядке.
Таможенный инспектор Бальтазар Корн родом был из одной крайне безликой местности Германии. Он родился на границе между баварской и саксонской культурами и своими юношескими впечатлениями был обязан городу Хоф, расположенному на холмистой местности в Баварии. Его ум колебался между простоватой грубостью и трезвым корыстолюбием, и после того, как его вполне хватило, чтобы на действительной военной службе дослужиться до фельдфебеля, он воспользовался случаем, предоставляемым заботливым государством верным солдатам, и перешел на таможенную службу. Не обремененный семьей, он проживал вместе со своей тоже незамужней сестрой Эрной в Мангейме, а поскольку пустующая комната в его квартире была для него словно бельмо на глазу, то он предложил Августу Эшу отказаться от дорогого номера в гостинице и снять более дешевое жилье у него. И хотя Эш был для него не совсем идеальной фигурой, поскольку являлся выходцем из Люксембурга и не служил в армии, но для него не последнее значение имело то, что в распоряжение Эша он передавал не только комнату, но и собственную сестру; он не скупился на соответствующие намеки, а старая дева реагировала на них стыдливыми защитными жестами и хихиканьем. Да, он заходил даже настолько далеко, что ставил под угрозу доброе имя собственной сестры, когда имел глупость называть Эша в столовой на глазах у всех "свояком", так что любому не оставалось ничего другого как думать, что Эш уже спит в одной постели со своей хозяйкой. Причем Корн делал это отнюдь не шутки ради, наоборот, он стремился к тому, чтобы частично в силу привычки, частично под давлением общественного мнения заставить Эша превратить ту фиктивную жизнь, в которую он его вверг, в солидную реальность.
Эш перебрался к Корну достаточно охотно. Он, кого уже довольно много потаскало по свету, чувствовал себя в этот раз каким‑то позабытым. Возможно, виноваты в этом были пронумерованные мангеймские улицы, возможно, ему недоставало аромата забегаловки матушки Хентьен, возможно, дело было в истории с этим уродом, Нентвигом, которую он никак не мог выбросить из головы, короче говоря, он чувствовал себя одиноким и остался у этой пары кровных родственников, остался, хотя давно уже понял, откуда ветер у Корнов дует, остался, хотя и не помышлял о том, чтобы связать свою жизнь с этой стареющей особой: на него не произвело впечатления богатое приданое, которое Эрна собирала годами и продемонстрировала ему не без некоторой гордости, не привлекла его и сберегательная книжка, на которой лежало более двух тысяч марок И у которую она ему как‑то показала. Но старания Корна завлечь его в западню были так забавны, что все‑таки можно было пробовать рискнуть; нужно было только, естественно, постоянно быть начеку и не дать себя одурачить.
Корн редко раскошеливался на то, чтобы оплатить свое пиво, когда в конце дня он встречались в столовой; возвращаясь вместе домой, они от души чертыхались относительно недоброкачественности мангеймского пойла, называемого почему‑то пивом, и Корна невозможно было отговорить от того, чтобы завернуть еще и в "Шпатенброй". И когда Эш торопливо засовывал руку в карман за бумажником, то Корн начинал отнекиваться: "У вас еще будет возможность рассчитаться, дорогой мой своячок". Потом они плелись по Рейнштрассе, и господин таможенный инспектор останавливался прямо перед освещенными витринами, а его лапа тяжело опускалась на плечо Эша: "Именно о таком зонтике уже давно мечтает моя сестра; его я куплю ей на именины", или: "Такой газовый утюг имеется в каждом хозяйстве", или: "Моя сестра была бы безмерно рада, если бы у нее была стиральная машина". А поскольку Эш на все это не откликался ни единым словом, то Корна охватывала такая злость, как когда‑то на рекрутов, которые никак не хотели уяснить, как производится сборка и разборка винтовки, и чем безмолвнее шел рядом с ним Эш, тем сильнее злился толстый Корн из‑за наглого выражения, которое принимало лицо Эша, Эш же в таких случаях замолкал вовсе не из жадности, Ибо хотя он и был экономным человеком и охотно пускался на определенные уловки для получения незначительных выгод, но солидная и справедливая бухгалтерия его души все же не позволяла принимать что‑либо без соответствующей оплаты; услуга требует ответной услуги, а товар любит, чтобы за него платили; он считал к тому же излишним делать поспешные покупки, да, ему казалось откровенно глупым и нелепым на деле поддаться настойчивым притязаниям Корна. У него для начала всегда была наготове своеобразная форма реванша, которая позволяла ему оказать определенную услугу Корну и в то же время показывала, что с женитьбой он не очень торопится: после ужина он обыкновенно приглашал Корна совершить с ним небольшую прогулку, которая приводила в забегаловки с дамским персоналом и для обоих неизбежно заканчивалась в пользующихся дурной репутацией переулочках неподалеку. Это иногда стоило приличных деньжат, подлежащих уплате по общему счету – даже если Корну и приходилось платить своей девочке самостоятельно, – и все‑таки стоило потраченных денег увидеть, как Корн после этого плетется рядом с ним домой с брюзгливым выражением лица, с растрепанными взъерошенными усами, при этом он часто невнятно и ворчливо бормотал, что теперь той распутной жизни, на которую его подбивает Эш, следует положить конец. И более того, на следующий день Корн бывал настолько не расположенным к своей сестре, что не очень церемонился с ней и оскорблял ее, обвиняя в том, что ей никогда не удастся привязать мужика к такой особе, какой она является. И когда она при этом с руганью начинала перечислять, сколько раз ей это удавалось, он с пренебрежением тыкал ее носом в ее незамужнее положение.
Однажды Эшу удалось в значительной мере уплатить свой долг. Проходя по экспедиционным складам, он, благодаря своему бдительному любопытству, обратил внимание на беспорядочно сваленные ящики и места багажа одного театрального фонда, которые только что были разгружены. Рядом стоял гладко выбритый господин, он был сильно возбужден, кричал, что с его драгоценным грузом, которому и цены‑то нет, обращаются так грубо, словно это дрова; Эш, посмотрев на положение дел с серьезным видом знатока, дал складским рабочим сверхкомпетентный совет и тем самым продемонстрировал свое положение, а господин увидел в нем сведущего специалиста из числа постоянного персонала и обрушил на него мощный поток своего красноречия; вскоре их общение переросло в дружескую беседу, в ходе которой гладко выбритый господин, приподняв шляпу, представился директором Гернетом и новым арендатором театра "Талия"[2] и заявил, что ему доставило бы необыкновенное удовольствие‑ а между тем разгрузочные работы уже были завершены, – если бы господин экспедиционный инспектор со своей уважаемой семьей почтил своим присутствием блестящее премьерное представление, к тому же он охотно обеспечит его входными билетами по льготной цене. И как только Эш с радостью согласился, директор немедля порылся в карманах и, недолго думая, набросал записку с указанием предоставить три бесплатных билета. И вот теперь Эш, брат и сестра Корн сидели за покрытым белой скатертью столом театра‑варьете, который начинал свою программу новым аттракционом: подвижными, или так называемыми кинематографическими картинками. Эти картинки, впрочем, не имели большого успеха как у них, так и у прочей публики, поскольку воспринимались как нечто несерьезное и всего лишь как прелюдия к настоящему наслаждению, тем не менее современная форма искусства захватывала, особенно когда в продолжение веселого представления были продемонстрированы комические последствия приема слабительных пилюль, а критические моменты подчеркивались барабанной дробью. Корн громко стучал ладонями по столу, фрейлейн Эрна смеялась, прикрывая рот рукой, бросая украдкой сквозь пальцы лукавые взгляды на Эша, а Эш был горд, словно он сам являлся изобретателем и творцом этого удавшегося представления. Дым их сигар поднимался вверх и сливался с клубами табачного дыма, все это вскоре собралось под низким сводом зала в сплошное облако, его пронизывал серебристый луч фонаря, которым с галереи освещали сцену; в антракте, последовавшем за выступлением мастеров художественного свиста, Эш заказал три бокала пива, хотя в театральном буфете оно стоило значительно дороже, чем где бы то ни было, но он остался доволен, ибо оно оказалось выдохшимся и безвкусным, так что было решено воздержаться от дальнейших заказов, а после представления выпить еще в "Шпатенброй". Его опять охватила душевная щедрость, и в то время как примадонна выводила зажигательные и вызывающие душевную боль ноты, он многообещающим голосом проворковал: "Да, это любовь, фрейлейн Эрна". Когда после аплодисментов, которыми публика со всех сторон щедро наградила певицу, снова был поднят занавес, то сцена вся переливалась отблесками серебряного цвета, наверху стояли никелированные столики и такие же никелированные причиндалы жонглера. На красном бархате, которым была обтянута подставка, покоились шары и бутылки, флажки и булавы, а также большая стопка белых тарелок. На стоящей почти вертикально лестнице, которая тоже была изготовлена из отсвечивающего никеля, висела дюжина кинжалов, длинные лезвия которых блестели не меньше, чем отполированный металл вокруг.
Жонглеру в черном фраке ассистировала помощница, которую он включил в свой номер, очевидно, для того лишь, чтобы демонстрировать публике ее незаурядную красоту, да и переливающееся всеми цветами трико, в которое она была одета, служило, наверное, исключительно этой же цели, поскольку единственное, что она делала, так это подавала жонглеру тарелки и флажки или же в середине номера бросала ему их так часто, как он того требовал, хлопая в ладоши. Она выполняла свою работу, грациозно улыбаясь, и когда она бросала ему булавы, с ее уст слетал короткий на чужом языке выкрик, может быть, для того, чтобы привлечь к себе внимание своего повелителя, а может быть, и для того, чтобы вымолить для себя хоть немножечко любви, которая ей строжайше возбранялась.
И хотя ему, собственно, полагалось бы знать, что он рискует потерять симпатии толпы из‑за своего жестокосердия, он тем не менее не удостаивал красавицу ни единым взглядом, и лишь тогда, когда он с поклоном принимал аплодисменты публики, его рука делала небрежное движение в сторону помощницы, демонстрируя, что какую‑то долю аплодисментов он оставляет ей. Но затем он направился в глубину сцены, и они дружно, словно никогда и не было того оскорбления, которое он ей только что нанес, вынесли большой черного цвета щит, стоявший там, никем не замечаемый; они подтащили его к застывшему в ожидании никелевому каркасу, установили и прикрепили к специальной арматуре. Потом они вытолкали с короткими возгласами и смешками вертикально стоящий черный щит поближе к переднему краю сцены и зафиксировали его проводами, которые неожиданно оказались здесь, на полу и за кулисами. После того как они проделали все это, прелестная помощница снова издала свой короткий крик и подбежала к щиту, высота которого была такой, что, подняв руки, она едва ли могла достать до его верхнего края, где имелись две рукоятки, за которые и ухватилась помощница, прислонившись спиной к щиту, эта слегка напряженная и неестественная поза придавала ей, стоявшей в резко выделяющемся на фоне черного щита переливающемся блестками одеянии, вид распятия. На ее лице продолжала играть грациозная улыбка даже тогда, когда мужчина, прищурив глаз, пристально посмотрел на нее, подошел и почти незаметно изменил ее положение, так что стало абсолютно очевидно, что все здесь зависит от доли миллиметра. Подготовка происходила под негромкие звуки вальса, которые вскоре по едва уловимому знаку жонглера были полностью приглушены, В зале воцарилась тишина; сцена там, наверху, погрузилась в необыкновенное уединение, официанты не решались больше разносить ни напитки, ни закуски, в непривычном напряжении они застыли у освещенных желтым светом дверей в глубине зала; кто ел, тот опустил вилку с наколотым кусочком обратно на тарелку, и только фонарь, луч которого осветитель задержал на распятой, продолжал монотонно гудеть. Но жонглер уже примерялся длинным кинжалом в убийственной руке; он слегка откинулся верхней частью корпуса назад и с хриплым экзотическим криком сделал резкое движение рукой так, что нож со свистящим звуком отделился от его руки, просвистел над сценой и с глухим звуком встрял в черное дерево рядом с телом распятой девушки. Публика не успела опомниться, как в обеих его руках снова заблестели кинжалы, и в то время как его крики следовали во все более быстром темпе, приобретали все более звериный и даже страстный характер, ножи молниеносно со свистом пронизывали дрожащий воздух сцены, звуки, свидетельствующие о том, что они встряли в дерево, становились все чаще, кинжалы обрамляли стройное тело, очаровательные обнаженные руки, выстраивались вокруг лица, которое все еще улыбалось с одновременно застывшим и напряженным, завлекательным и требовательным, холодным и испуганным выражением. У Эша было ощущение, что это едва ли не он сам стоит с поднятыми руками, словно распятие, он бы хотел стать перед этим хрупким созданием и перехватывать собственным телом летящие ножи, и если бы жонглер, как это обыкновенно бывает, обратился с вопросом, не желает ли какой‑нибудь господин из числа почтенной публики подняться на сцену, чтобы стать перед черным щитом, то Эш наверняка бы согласился. Да, для него это была почти что сладострастная мысль: он стоит там одинокий и позабытый, а длинные ножи могут пришпилить его к щиту, словно какого‑то жучка, но ему все‑таки пришлось бы, наверное, исправил он себя в мыслях, повернуться лицом к щиту, ибо никакого жучка не пришпиливают брюшком кверху, и мысль о том, что он повернулся бы к темной поверхности щита, не зная, когда сзади подлетает смертельный нож, чтобы пронзить ему сердце и пришпилить к щиту, была полна такой необыкновенной и таинственной прелести, таким желанием новой мощи и зрелости, что он словно бы очнулся ото сна и святости, когда барабанная дробь, звон литавр и звуки фанфар приветствовали жонглера, который с победным видом метнул последний нож, после чего девушка выпорхнула из своего теперь уже завершенного обрамления, и они оба, держась за руки и описывая свободными руками круги, сделали пируэт и застыли перед восхищенной публикой в поклоне, Это были фанфары судного дня, Виновный был раздавлен, словно червь; почему не пришпилить его, словно жучка? Почему смерть вместо косы не может держать булавку или, по крайней мере, копье?
Живешь‑то в постоянном ожидании, что тебя призовут к ответу, ибо ведь однажды можно было вступить в союз вольнодумцев, в любом; случае это остается на твоей совести. До него донеслись слова Корна: "Это было великолепно", и они прозвучали, словно кощунство; ну а когда фрейлейн Эрна сказала, что она, если бы ее спросили, не хотела бы стоять в таком вот обнаженном виде и чтобы в нее на глазах у всех швыряли ножами, то для Эша это было уже более чем достаточно, он в высшей степени неделикатно оттолкнул коленку Эрны, которая тесно прижалась к его колену; да такие люди и не стоят того, чтобы им показывать что‑нибудь хорошее; без роду, без племени да и без совести – вот кто они такие, ему вовсе не импонировало и то, что фрейлейн Эрна использовала любую возможность, чтобы сбегать исповедаться, более того – ему казалось, что образ жизни его кельнских друзей все‑таки более радужный и приличный.
Не говоря ни слова, тянул Эш в "Шпатенброе" свое темное пиво. Он и здесь не избавился от чувства, которое позволительно было бы назвать чистейшей тоской, особенно потому, что вокруг открытки с видами города для матушки Хентьен закрутились определенные события. То, что желание примазаться со словами "Сердечные пожелания от Эрны Корн" изъявила Эрна, было как‑то само собой разумеющимся, но то, что сюда влез и Бальтазар и под своим "Привет от таможенного инспектора Корна" твердой рукой подвел толстую жирную итоговую черту, приобрело очертания своего рода почитания госпожи Хентьен и столь слабо соответствовало позиции Эша, что он засомневался: а не полностью ли он уже исполнил свой долг и отблагодарил ее как порядочный человек? Ему, собственно говоря, для завершения праздника надо было бы подкрасться к двери Эрны, и если бы он перед этим не оттолкнул ее столь неделикатным образом, то наверняка нашел бы дверь не запертой изнутри. Да, таким, наверное, должно было бы быть правильное и соответствующее завершение, но он не предпринимал ровным счетом ничего для того, чтобы это случилось, На него нашло своеобразное оцепенение, он уже больше не уделял внимания Эрне, не искал ее коленок, ничего не произошло ни по дороге домой, ни после, Где‑то давала о себе знать нечистая совесть, ну а затем Август Эш пришел к выводу, что он натворил все же достаточно много и что если он будет очень уж выкладываться перед фрейлейн Эрной, это может повлечь за собой плохие последствия; он ощущал нависшую над собой судьбу, поднявшую копье грозящей кары и готовую пронзить его, если он и дальше будет вести себя подобно свинье, он чувствовал, что должен сохранить верность кому‑то, не зная, правда, кому. В то время как Эш ощущал уколы совести на своей спине, да так отчетливо, что уж было подумал, не протянуло ли его холодным сквозняком, и вечером растирал спину, насколько мог достать, кусачей жидкостью, матушка Хентьен обрадовалась обеим открыткам, которые он ей послал, и до того, как они будут помещены для окончательного хранения в альбом с видовыми открытками, вставила их в раму, обрамлявшую зеркало за стойкой. По вечерам же она доставала их оттуда и показывала своим постоянным посетителям. Не исключено, что делала она это еще и потому, чтобы никто не мог обвинить ее в том, что она втайне переписывается с каким‑то мужчиной: если она пускала открытки по кругу, то это значило, что они уже предназначены не для нее, а для забегаловки, которую она чисто случайно олицетворяет. Поэтому ей показалось вполне справедливым, когда Гейринг взял на себя заботы о том, чтобы дать ответ Эшу, но она не могла допустить, чтобы господин Гейринг тратился, более того, на следующий день она сама купила особенно красивую, так называемую панорамную открытку, которая была в три раза длиннее обычной почтовой карточки и на которой во весь размах была представлена панорама Кельна с набережной темно‑синего Рейна и где имелось достаточно места для множества подписей. Сверху она написала "Большое спасибо от матушки Хентьен за прелестные открытки", Затем Гейринг скомандовал: "Сначала дамы", и свои подписи поставили Хеде и Туснельда. Ну а затем последовали имена Вильгельма Лассмана, Бруно Мэя, Хельста, Вробека, Хюльзеншмипа, Джона, было там имя английского монтера Эндрю, рулевого Винга‑ста и, наконец, после еще нескольких имен, которые можно было с трудом разобрать, стояло имя Мартина Гейринга. Затем Гейринг надписал адрес "Господину Августу Эшу, старшему складскому бухгалтеру, экспедиционный склад АО "Среднерейнское пароходство", Мангейм" и передал открытку госпоже Хентьен, которая, внимательно прочитав, открыла выдвижной ящик кассы, чтобы достать из сплетенной из проволоки шкатулки, в просторной емкости которой хранились банкноты, почтовую штемпельную марку. Тут большая открытка со множеством подписей едва не показалась ей слишком уж большой честью для Эша, который, увы, никак не относился к числу лучших посетителей ее заведения. Но она во всем, что делала, стремилась к совершенству, а поскольку на большой открытке осталось, невзирая на множество имен, так много пустого места, что это не только оскорбляло ее чувство красоты, но и давало желаемую возможность указать Эшу на его место, позволив заполнить пустующее место подписью человека более низкого положения, матушка Хентьен отнесла открытку на кухню, дав расписаться на ней служанке, чем смогла доставить и ей благоговейную радость.
Когда она вернулась в зал, то Мартин уже сидел на своем обычном месте в углу рядом со стойкой, углубившись в чтение одной из своих социалистических газет. Госпожа Хентьен подсела к нему и шутя, как она это часто делала, сказала: "Господин Гейринг, вы можете дискредитировать мое заведение, если будете здесь постоянно читать свои крамольные газеты". "Да меня самого в достаточной степени бесят эти газетные писаки, – раздалось в ответ, – наш брат может делать дело, а эти же распространяют всякую чушь". Госпожа Хентьен в очередной раз испытала чувство определенного разочарования Гейрингом, потому что она все еще ждала от него уничтожающих и пропитанных ненавистью высказываний, на фоне которых она могла бы насладиться собственным отвращением, какое вызывал у нее окружающий мир. Иногда она сама заглядывала в социалистические газеты, правда, то, что она там находила, всегда казалось ей довольно безобидным, так что она надеялась, что живое слово может дать ей куда больше печатного. Таким образом, с одной стороны, она испытывала чувство удовлетворения от того, что и Гейринг невысокого мнения о газетчиках, но, с другой стороны, он не оправдывал всех ее ожиданий. Нет, с этим анархистом, с таким, который восседает в своей профсоюзной конторе, ничем не отличаясь от полицейского фельдфебеля на своем посту, далеко не уедешь, и госпожа Хентьен снова убедилась в правильности своего твердого убеждения в том, что весь мир – это игра краплеными картами, которую ведут мужчины, усевшиеся за стол с единственной согласованной целью вредить женщинам и разочаровывать их, Она предприняла еще одну попытку: "А что вас не устраивает в ваших газетах, господин Гейринг?" "Они поднимают глупую трескотню, – проворчал Мартин в ответ, – своей революционной болтовней сдвигают людям мозги набекрень, а нам там, на улице, приходится все это расхлебывать". Госпожа Хентьен мало что поняла, но, впрочем, это ее уже и не интересовало, Больше из приличия она вздохнула:
"Да, все это не так‑то легко". Гейринг перелистнул страницу и рассеянно проговорил: "Вы правы, матушка Хентьен, все это не так‑то легко". "И такой человек, как вы, всегда на ногах, всегда неутомим с раннего утра до позднего вечера…" Гейринг не без удовлетворения отметил: "Нашему брату восьмичасовый рабочий день предоставят еще не скоро; получат его вначале все другие.." "А такому человеку, как вы, достанутся все шишки"; госпожа Хентьен удивленными глазами посмотрела на него, покачала головой, а затем бросила короткий взгляд на свою прическу в зеркале напротив. "В рейхстаге и в газетах они могут надрывать глотки, господа евреи‑ сказал Гейринг, – а вот что касается профсоюзной работы, то тут они пытаются всячески увильнуть", Это было вполне понятно госпоже Хентьен; оскорбленным тоном р; она добавила:
"Они везде, все деньги – у них, они готовы волочиться за любой женщиной, словно кобели". На ее лице снова застыла гримаса отвращения; Мартин оторвался от газеты и не смог не улыбнуться: "Ну, не так уж все плохо, матушка Хентьен", "Так, теперь и вы, наверное, с ними заодно? – в ее голосе пробивались слабые нотки истеричной агрессивности. – Вы же не можете без того, чтобы не поддерживать друг друга, вы, мужчины… – и как‑то в высшей степени неожиданно добавила: – Другие местечки, другие девочки". "Все может быть, матушка Хентьен, – засмеялся Мартин, – но так вкусно, как у матушки Хентьен, не скоро начнут где‑нибудь еще готовить". Госпожа Хентьен не стала упорствовать в своих обидах. "В Мангейме, наверное, тоже", – сказала она, передавая Гейрингу открытку Эшу, чтобы тот отправил ее почтой.
Директор театра Гернерт относился теперь к числу ближайших друзей Эша.
Поскольку Эш был человеком с очень деятельным характером, он на следующий же день купил билет на представление, и не только потому, что снова хотел увидеть отважную девушку, он сделал это еще и потому, что по окончании представления хотел нанести визит слегка озадаченному Гернерту в его директорском кабинете, что он и сделал, но при этом представился уже как заплативший за удовольствие зри тель; Эш еще раз поблагодарил его за вчерашний прекрасный вечер, а директор Гернерт, который вначале предполагал, что речь опять зайдет о бесплатных билетах и уже почти что был готов полезть за ними в карман, растрогался до глубины души. И перед лицом столь дружеского приема Эш, не мудрствуя лукаво, принял приглашение присесть и достиг своей второй цели – познакомиться с жонглером господином Тельчером и его отважной подругой Илоной, они оба представились выходцами из Венгрии, это особенно было заметно по Илоне, которая почти не говорила по‑немецки, тогда как господин Тельчер, работавший под актерским псевдонимом Тельтини и на сцене изъяснявшийся по‑английски, родом был из Прессбурга.
Господин же Гернерт был эгерландцем, что при их первой встрече оказалось большой радостью для Корна; ибо Хоф и Эгер расположены настолько близко, что Корн увидел примечательное совпадение в том, что два почти что земляка встретились в Мангейме. Правда, бурные проявления его радости и удивления носили скорее риторический характер, потому что в менее желанном случае факт почти что землячества оставил бы его в непоколебимом равнодушии.
Он пригласил Гернерта к себе и своей сестре и сделал это, наверное, еще и потому, что не смог стерпеть, чтобы его вероятный свояк самостоятельно заводил частные знакомства, господин Тельчер тоже вскоре получил приглашение на чашечку кофе.
Они сидели за круглым столом, на котором рядом с пузатым кофейником возвышалась изящная пирамида из принесенных Эшем пирожных; по оконным стеклам струился дождь, придававший послеобеденным часам воскресного дня сумрачный характер. Господин Гернерт, пытаясь завязать разговор, сказал: "У вас очень милая квартира, господин таможенный инспектор, просторная, светлая…" И он посмотрел в окно на мрачную улицу пригородного района, на которой стояли огромные дождевые лужи, Фрейлейн Эрна заметила, что то, как они живут, – это скромно, но вот собственный дом – действительно, единственное, что делает жизнь прекрасной. Господина Гернерта охватило грустное настроение: собственный дом – это на вес золота, да, она может так говорить, но для актера сия мечта неисполнима; ах, для него нет пристанища, квартира у него, впрочем, есть, прелестная уютная квартира в Мюнхене, где живут его жена и дети, но со своей семьей он почти не видится. А почему в таком случае он не возьмет ее с собой? Эта жизнь не для детей, каждый сезон в другом месте. И вообще. Нет, его дети актерами не будут, его дети – нет.
Он явно был хорошим отцом, и не только фрейлейн Эрна, но и Эш были тронуты проявлением его сердечной доброты. Может, ощущая свое одиночество, Эш сказал: "Я сирота и почти не помню своей матери". "О Боже", – пролепетала фрейлейн Эрна. Но господин Тельчер, которому эти грустные разговоры, казалось, недоставляли удовольствия, запустил кофейную чашечку крутиться на кончике пальца, да так, что все не смогли сдержаться дабы не расхохотаться, все, за исключением Илоны, которая с невозмутимым видом сидела на стуле, отдыхая, наверное, от той массы улыбок, которыми ей приходится украшать вечер. Сейчас вблизи она была далеко не столь милой и очаровательной, как на сцене, возможно даже немножечко грузноватой; ее лицо, слегка обрюзгшее, с тяжелыми слезными мешками было густо усыпано веснушками, и Эш, испытав разочарование, заподозрил, что прелестные белокурые волосы тоже были не настоящими, а всего лишь париком; но мысль эта улетучилась, поскольку у него перед глазами опять засвистели ножи, втыкающиеся рядом с ее телом. Затем он заметил, что Корн тоже обшаривает глазами эту фигурку, и поэтому, пытаясь привлечь внимание Илоны к себе, спросил, нравится ли ей в Мангейме, познакомилась ли она уже с Рейном, задал еще пару подобных географических вопросов. Эта попытка, к сожалению, не увенчалась успехом, потому что Илона реагировала на все одной единственной фразой и то невпопад: "Да, пожалуйста", возникало впечатление, что она не хочет никаких отношений ни с ним, ни с Корном; напряженно и со всей серьезностью она пила свой кофе, и даже когда сам Тельчер что‑то шептал ей на своем языке‑ очевидно, какие‑то неприятные вещи, – она к нему практически не прислушивалась, Между тем фрейлейн Эрна обратилась к Гернерту, сказав, что хорошая семейная жизнь – это самое прекрасное, что есть на свете, при этом она слегка ткнула Эша носком ноги, было это сделано, дабы побудить Эша к тому, чтобы он приободрил Гернерта, а может, она преследовала иную цель – отвлечь его внимание от венгерки, красоту которой она тем не менее признала, от ее внимательного змеиного взгляда не ускользнула та страстность, с которой смотрел на эту женщину ее брат, и она считала вполне приемлемым, чтобы эта красавица досталась брату, а не Эшу. Она поглаживала руку Илоны, восхищаясь ее белизной, она даже слегка закатила ей рукав и сказала, что у фрейлейн прекрасная кожа, Бальтазар может в этом убедиться. Бальтазар положил сверху свою волосатую лапу, Тельчер засмеялся и заметил, что у всех венгерок кожа, словно шелк, на что Эрна, которая сидела тоже вроде бы не без кожи, ответила, что это зависит всего лишь от ухода за кожей – она же ежедневно моет лицо молочком. Ну конечно, вмешался Гернерт, у нее изумительная, прямо‑таки высшего класса кожа, и дряблая физиономия фрейлейн Эрны расплылась в широкой улыбке, открыв желтоватые зубы и щербину слева вверху, она залилась краской до корней редких коричневатых волос, которые были собраны в довольно безликую прическу.
Опустились сумерки; Корн все крепче сжимал в своем кулаке руку Илоны, а фрейлейн Эрна томилась ожиданием, что Эш или по крайней мере Гернерт сделают то же самое с ее рукой, Она медлила зажигать лампу, не в последнюю очередь потому, что Бальтазар основательно воспротивился бы такой помехе, но в конце концов ей все же пришлось подняться, чтобы принести самодельный ликер, который красовался в голубом графинчике на комоде. С гордым видом она заявила, что рецепт приготовления ликера – ее секрет, она налила этой бурды, которая по вкусу напоминала выдохшееся пиво, Гернерт, правда, нашел ее очень вкусной; в подтверждение своих слов он приложился губами к ее ручке. Эшу вдруг вспомнилось, что матушка Хентьен не очень жаловала любителей шнапса, особое удовлетворение он испытывал от мысли, что Корн в любом случае не пользовался бы у нее популярностью, поскольку опрокидывал рюмочку за рюмочкой, каждый раз при этом причмокивая и облизывая кустистые темные усы, Корн налил и Илоне, ее невозмутимой безучастности и неподвижности целиком соответствовало то, что она позволила ему поднести рюмку к ее устам и не отреагировала на то, что он сам разок отхлебнул из этой же рюмки, обмакнув туда свой ус и заявив, что это поцелуй. Илона, очевидно, этого не поняла, но Тельчеру, в отличие от нее, должно было быть понятно, к чему все это идет. Просто непостижимо, что он наблюдал за всем этим с таким спокойствием. Может быть, он страдал внутренне, но был слишком воспитан, чтобы устраивать скандал. Эшу доставило бы неимоверное удовольствие учинить сцену ревности вместо него, но тут он вспомнил, как грубо обращался Тельчер с отважной девушкой на сцене; или он совершенно осознанно стремился к тому, чтобы унизить ее? Что‑то должно было произойти, необходимо было помешать этому! Но Тельчер с веселым видом хлопнул его по плечу, назвал его своим коллегой и confrure[3], а когда Эш с недоуменным видом уставился на него, тот кивнул в сторону обеих пар и сказал: "Нам, холостякам, следует держаться вместе, не так ли". "Ну, тут уж, видимо, мне придется сжалиться над вами", – проворковала фрейлейн Эрна и пересела так, что оказалась теперь между Тельчером и Эшем, на что господин Гернерт обиженным тоном протянул: "Вот так вот всегда, как бедный комедиант, так по носу… да, деловые люди". Тельчер задумчиво проговорил, что Эшу, должно быть, не так‑то просто узреть в чисто предпринимательском положении солидность и хорошую перспективу. А к театральному делу тоже неплохо было бы относиться, как к предпринимательству, причем в самой сложной его форме, и он не может не высказать своего всецелого уважения к господину Гернерту, который является не только его директором, но в определенной степени и компаньоном и который в своей области по праву пользуется репутацией толкового предпринимателя, даже если и не всегда надлежащим образом использует те возможности, которые ему предоставляет успех. Он, Тельчер‑Тельтини, может судить об этом достаточно компетентно, ибо сам, прежде чем стать актером, начинал предпринимателем. "И что же в конце этой повести? Я сижу здесь, где мне могли бы предложить первоклассный ангажемент в Америку… или я не номер первый в своем деле?" В душе у Эша взбунтовалось какое‑то смутное воспоминание: зачем им нужно так уж возносить это предпринимательское сословие; не столь много у него той пресловутой солидности. И он выдал им все, что думал по этому поводу, в заключение сказав: "Встречаются, конечно, разные люди, например Нентвиг и президент фон Бертранд, оба предприниматели, только один отъявленная свинья, а другой… кое‑что получше". Корн пренебрежительно буркнул, что Бертранд‑ сбежавший со службы офицер, и это всем известно, так что нечем тут особо восхищаться. Ну что ж, Эш воспринял эту информацию не без удовольствия, значит, различия не столь уж велики. Но это ничего не меняло; Бертранд все же чуть получше, и вообще это были мысли, о которых, если честно, Эшу не очень хотелось распространяться дальше. А Тельчер между тем продолжал об Америке: там красота, там можно сделать карьеру, там нет необходимости бесцельно надрываться так, как здесь, И он продекламировал: "Америка, ты – лучше".
Гернерт вздохнул; да, будь он просто коммерсантом до мозга костей, сейчас кое‑что было бы совсем по‑другому; сказочно богатым он уже однажды был, но, невзирая на всю свою предпринимательскую хватку, он страдал всего лишь детской доверчивостью комедианта и благодаря мошенникам снова лишился всего капитала, почти миллиона марок. Так что господин Эш может себе только представить, каким богачом был директор Гернерт! Tempi passati![4]. Но он снова добьется своего. Он планирует создать театральный трест, крупное акционерное общество, за право участия в котором люди еще и будут конкурировать между собой. Просто потребуется время, и нужно достать денег, Поцеловав еще раз ручку фрейлейн Эрны, он позволил еще разочек наполнить свою рюмку и полным блаженства тоном проворковал:
"Очаровательно", руку он уже больше не отпускал, и она охотно и с удовлетворением была оставлена в его распоряжении, Эш же, впавший под впечатлением услышанного в задумчивое настроение, почти что не замечал, что туфля фрейлейн Эрны устроилась на его ноге, в сумерках он видел лишь желтую руку Корна, она, собственно, лежала на плече Илоны, и несложно было догадаться, что Бальтазар Корн обнял своей крепкой pyкой Илону за плечи.
В конце концов все же пришлось зажечь свет, завязалась; беседа, участия в которой не принимала одна Илона. А поскольку приблизилось время представления, а расходиться нехотелось, то Гернерт пригласил гостеприимных хозяев посетить представление. Они собрались и на трамвае отправились в город. Обе дамы прошли в вагон, мужчины же устроились на платформе, дабы покурить сигары, Холодные капли дождя по падали на их разгоряченные лица, и это было приятно.
Август Эш покупал обыкновенно свои дешевые сигары у торговца Фрица Лоберга. Это был молодой человек приблизительно возраста Эша, и это вполне могло быть причиной, по которой Эш, постоянно общавшийся с людьми более старшего возраста, обращался с ним, словно с идиотом. Тем не менее идиот этот занял, должно быть, определенное место в жизни, конечно, не ахти какое, однако Эш, как, собственно, и многие другие, был озадачен тем, что столь быстро привык именно к этому магазинчику и стал постоянным клиентом Лоберга.
Удобно то, что магазинчик был ему по дороге, но это еще далеко не причина, чтобы сразу же ощутить себя там как дома. Это был чистенький магазинчик, и в нем было приятно находиться: светлые клубы табачного дыма витали в помещении, легонько щекотали в носу, и доставляло удовольствие провести рукой по полированному столу, на краю которого постоянно лежали открытые коробки со светло‑коричневыми сигарами для пробы и спички рядом с блестящим никелированным кассовым аппаратом. Тот, кто совершал покупку, получал в подарок еще и коробку спичек, и это свидетельствовало об изящной широте натуры владельца магазинчика Здесь имелось устройство для обрезания сигар, которое господин Лоберг держал всегда под рукой, и если высказывалось пожелание сразу же прикурить сигару, то резким коротким щелчком он отрезал кончик протягиваемой ему сигары, Это было подходящее местечко для времяпрепровождения: за сверкающими витринами светло, солнечно и приятно, в эти холодные дни над белыми каменными плитами, которыми выложен пол помещения, распространялось мягко окутывающее тепло, что выгодно отличало магазинчик от наполненной нагретой пылью стеклянной клетки экспедиционного склада. А этого было достаточно, чтобы с удовольствием зайти сюда после работы или в обеденный перерыв, но не более того. В подобной ситуации хвалишь порядок, проклинаешь дерьмо, в котором сам сидишь, не разгибая спины; все это, конечно, не на полном серьезе, поскольку Эшу было хорошо известно, что отличный порядок, поддерживаемый им в учетных книгах и складских списках, не может быть перенесен на складирование ящиков, тюков и бочек, даже если бы распорядитель склада очень пристально за всем этим следил. Здесь же, в магазинчике, царила странно успокаивающая прямолинейность и почти женская педантичность, которая тем более казалась странной, что Эш едва ли мог, а если и мог, то только с больной головой, представить себе, чтобы сигареты продавала девушка; при всей ее изысканности это была мужская работа, напоминающая ему хорошую дружбу: именно так должна выглядеть мужская дружба, а не столь бегло и фамильярно, как беспорядочная готовность помочь какого‑то там профсоюзного секретаря. Но над этими вещами, собственно, Эш не так уж сильно ломал голову. Комичным и странным было то, что Лоберг не казался довольным тем, что выпало на его долю и чем он вполне мог бы быть счастлив, еще комичнее были причины, которыми он все это объяснял и из которых абсолютно однозначно следовало, что имеешь дело с идиотом, потому что хотя он и повесил возле кассового аппарата картонную табличку с надписью: "Курение еще никому не навредило" и в коробки со своими сигаретами вложил симпатичные фирменные карточки, на которых был указан не только адрес его магазинчика и названия специальных сортов сигар, но и написана пара стихотворных строк: "Курить, вдыхать и наслаждаться‑ к врачам за помощью не обращаться", сам он тем не менее во все это не верил. Да, он курил собственные сигареты, но просто из чувства долга и осознания своей вины, пребывая в постоянном страхе перед так называемым курительным раком, он испытывал на себе, на своем желудке, своем сердце, своей глотке все отрицательные воздействия никотина. Он был хилым, маленького роста человечком с жалким подобием усов темного цвета и блеклыми глазами, в которых, казалось, не было зрачков, а его слегка странные аллюры и движения находились в не менее примечательном противоречии с прочими его убеждениями, чем дело, которым он занимался и о смене которого даже не помышлял: в табаке он усматривал отравление народа и мотовство национального благосостояния, непрерывно повторяя, что следует избавить народ от этого яда, он вообще выступал за широкую, созвучную природе, истинно немецкую жизнь, и большой трагедией для него было жить, лишившись мощной груди и яркой, кричащей белокурое Он все же постоянно стремился хотя бы частично возместить этот недостаток членством в антиалкогольных и вегетарианских обществах, поэтому возле кассы постоянно валялись соответствующие журналы, которые он получал в основном из Швейцарии. Он был, и в этом не приходилось сомневаться, идиотом.
На Эша, который с удовольствием курил, поглощал огромные порции мяса и попивал вино везде, где только представлялось возможным, аргументы господина Лоберга, несмотря на завлекательные слова о спасении, не производили бы особого впечатления, если бы только в них не наблюдались довольно странные параллели с позицией матушки Хентьен. Впрочем, матушка Хентьен была умной женщиной, даже мудрой, у нее не может быть ничего общего с этой тарабарщиной. Но когда Лоберг, верный кальвинистским мыслям, которых он нахватался в журналах из Швейцарии, критиковал, подобно пастору, чувственные наслаждения и в то же время, словно оратор‑социалист на митинге вольнодумцев, выступал за свободную, простую жизнь на лоне природы, когда он таким образом позволял ощутить на примере своей жалкой персоны, что мир болен, что сделана ужасная бухгалтерская ошибка, что к спасению может привести только чудодейственная новая запись, то в таком смешении просматривалось прежде всего одно – дело с заведением матушки Хентьен обстояло точно так же, как и с лавкой по продаже сигар Лоберга: ей приходилось зарабатывать на пьяных мужиках, и она тоже ненавидела и презирала как свой заработок, так и свою клиентуру. Это, без сомнения, было довольно редкое совпадение, и Эш даже подумывал над тем, не написать ли ему об этом госпоже Хентьен, чтобы она тоже удивилась столь странному стечению обстоятельств. Но он отбросил эту идею, когда представил, какой будет реакция госпожи Хентьен, она может даже обидеться на то, что он сравнил ее с человеком, который, невзирая на все его добродетели, был идиотом. Эш решил оставить эту тему для устного рассказа; все равно он скоро должен побывать в Кельне по делам Службы.
Несмотря на все это, случай с Лобергом стоил того, чтобы о нем поговорить; как‑то вечером Эша, который с Корном и фрейлейн Эрной сидел за столом, прорвало.
Само собой разумеется, что брат и сестра знали торговца сигарами, Корн уже как‑то делал у него покупки, но никаких странностей за этим человеком он не заметил. "А я к нему что, присматривался?" – заключил он после длительной паузы, которая свидетельствовала о его согласии с Эшем в том, что речь идет об идиоте. Фрейлейн же Эрна испытывала живую антипатию к духовному двойнику госпожи Хентьен и прежде всего поинтересовалась, не является ли госпожа Хентьен столь долго скрываемым от них сокровищем господина Эша. Это ведь должна быть очень добродетельная дама, но Эрна предполагает, что вполне могла бы помериться с ней силами, А что касается добродетели господина Лоберга, то это, конечно, плохо, когда кто‑нибудь, подобно ее почтенному братцу, прокуривает в доме абсолютно все, но, по крайней мере, замечаешь, что в доме есть мужчина. "Мужчина, попивающий только водичку… – она задумалась, подыскивая подходящие слова, – …меня бы тошнило от такого".
Затем она справилась, познал ли уже господин Лоберг любовь женщины. "Ну что ж, еще одним девственником больше, идиот", – высказал свое мнение Эш, а Корн, предвидя, что еще представится возможность над ним позабавиться, весело заорал: "Целомудренный Иосиф!" Потому ли, что Корн стремился удержать своего квартиросъемщик под контролем, потому ли, что просто так получилось, но он отныне тоже стал клиентом в магазинчике Лоберга, а у того поджилки начинали трястись, когда в последнее время столь часто стал заруливать к нему мягким шагом господин таможенный инспектор. Страх не был необоснованным. Это случилось в один из ближайших вечеров; буквально перед самым закрытием магазинчика к Лобергу зашел Корн с Эшем и тут же скомандовал: "Собирайся, дружище, сегодня самое время тебе потерять свою невинность". Глазки Лоберга беспомощно забегали, показывая на человека в форме Армии спасения, который находился в магазинчике. "С бал‑маскарада, что ли", – сделал вывод Корн, и Лоберг растерянно представил: "Мой друг". "Мы тоже друзья", – отреагировал Корн и протянул человеку из Армии спасения ручищу. Это был веснушчатый, слегка прыщеватый с рыжей шевелюрой малый, который усвоил, что к любой душе следует относиться с дружеским участием; он улыбнулся прямо Корну в лицо и пришел на помощь Лобергу: "Брат Лоберг обещал нам принять сегодня участие в нашем диспуте. Я зашел за ним". "Значит, вы отправляетесь подискутировать, ну так и мы с вами, – Корн был в восторге, – мы же друзья…" "Мы рады приветствовать у нас друзей", – обрадовался солдат Армии спасения. Лоберга никто не спрашивал; на его лице просматривался испуг, он с озадаченным видом запер свой магазинчик. Эш с удовольствием положился на волю событий, но поскольку у него вызывала раздражение заносчивость Корна, он снисходительно похлопал Лоберга по плечу точно так, как это имел обыкновение проделывать с ним самим Тельчер.
Они направились в пригородный район Мангейма Неккар. Уже на Кефертальской улице до их слуха донеслись удары барабана и звон литавр, солдатские ноги Корна тут же взяли ритм. Дойдя до конца улицы, они в вечерних сумерках на краю скверика рассмотрели членов Армии спасения. Падал мелкий мокрый снег, там, где собралась небольшая группка людей, снег превратился в черное месиво, которое въедалось в сапоги. Лейтенант, возвышаясь на скамейке, выкрикивал в опускающуюся темноту: "Приходите к нам, да будете спасены, Спаситель грядет, спасайте заблудшие души!" Но его призыву последовали лишь немногие, и если его солдаты под удары барабанов и звон литавр пели о спасительной любви и постоянно повторяли свое "аллилуйя" ("О Господь Саваоф, спаси, спаси нас от смерти"), то из стоявших вокруг людей к ним никто не присоединился, большинство, вне всякого сомнения, наблюдали за этим спектаклем из чистого любопытства. И хотя бравые солдаты пели что было мочи, а обе девушки изо всех сил колотили в свои тамбурины, небольшая толпа зрителей, по мере того как на улице становилось все темнее, редела, вскоре они остались одни со своим лейтенантом, а единственными зрителями были Лоберг, Корн и Эш. Лоберг и сейчас еще охотно подпевал бы, причем не испытывая перед Эшем и Корном ни стеснения, ни страха, если бы только Корн не приказывал ему, постоянно подталкивая снизу в бок: "Лоберг, подпевай!" Приятным для Лоберга это положение не назовешь, и он был рад, когда к ним подошел полицейский и потребовал, чтобы они разошлись. Тут все вместе и отправились в "Томасброй". Было бы так хорошо, если бы Лоберг запел, да, произошло бы, наверное, маленькое чудо, ибо недоставало не так уж многого, и Эш тоже поднял бы свой голос во славу Господа и спасительной любви, да, нужен был всего лишь маленький толчок, и кто знает, может быть именно пение Лоберга могло бы стать этим самым толчком.
Что происходило там, на улице, Эш сам практически не понимал: обе девушки колотили в тамбурины, в то время как их командир стоял на скамейке и давал знак, когда начинать, и это странным образом напоминало команды, которые Тельчер отдавал на сцене Илоне, Может, это был вечерний покой, внезапно застывший здесь, на окраине города, словно музыка в театре, неподвижный, как черная ветвь дерева, устремленная в сгущающуюся темноту неба, а сзади на площади зажгли фонари с дуговыми лампами. Все было непонятным. Эш куда охотнее согласился бы стоять там сверху, на сухой скамейке, чтобы проповедовать святость и спасение, но не только потому, что холод мокрого снега проникал, кусаясь, сквозь обувь; но и потому, что он снова ощутил это чужое ему чувство сиротского одиночества, как‑то внезапно стало до ужаса очевидно, что на смертном одре быть ему суждено одному‑одинешенькому. В душе поднялась какая‑то смутная и все же неожиданная надежда, что было бы лучше, намного лучше, если бы он смог стоять там, сверху, на скамейке: и он увидел перед собой Илону, Илону в форме Армии спасения, она внимательно смотрела на него и неподвижно ждала спасительного знака, позволяющего ударить в тамбурин и воскликнуть "аллилуйя". Но рядом, из высоко поднятого воротника намокшего форменного пальто, выступила физиономия Корна, он оскалил зубы, и во взгляде исчезла надежда. Эш скривил губы, его лицо приобрело пренебрежительное выражение, теперь ему было почти понятно, что никакого товарищества нет. В любом случае он был рад тому, что полицейский потребовал от них разойтись.
Впереди вышагивал Лоберг с прыщеватым солдатом Армии спасения и одной из девушек. Эш тяжело ступал следом. Да, колотить ли в тамбурины или бросать тарелки, им нужно просто приказывать, они все одинаковы, одежды лишь разные.
Как и там, здесь они тоже распевали о любви. "Спасительная совершенная любовь", по лицу Эша промелькнула улыбка, и он решил присмотреться к одной из этих славных солдаточек Армии спасения именно в преломлении романтических лучей. Когда они приблизились ко входу в "Томасброй", девушка остановилась, поставила ногу на выступ стены, наклонилась и начала подтягивать шнурки своих мокрых, потерявших форму сапог, То, как она сложилась пополам, наклонив к коленям черную соломенную шляпку, выглядело в высшей степени нечеловеческой массой, каким‑то уродством, которое тем не менее имело определенную механическую, так сказать, деловитость, и Эш, который в другой ситуации отреагировал бы на такую позу шлепком по выставленной части тела, немного даже испугался, когда не испытал в такой момент никакого желания сделать это, к нему даже начала подкрадываться мысль, что опять разрушен мост к ближнему, и его снова потянуло обратно в Кельн, Тогда на кухне ему так хотелось залезть к ней под кофточку; да, матушке Хентьен было бы позволительно так наклониться и зашнуровывать обувь. Мысли всех мужиков одинаковы, и Корн, который, пребывая в хорошем расположении духа, со всем миром бывал на "ты", кивнул в сторону девушки: "Думаешь, эта даст?" Эш одарил его уничтожающе ядовитым взглядом, но Корн не унимался: "Уж в своем кругу они такое не упустят, солдаты эти". Между тем они уже достигли "Томасброя" и вошли в светлый шумный зал, в котором приятно пахло жареным мясом, лучком и пивом.
Тут, впрочем, Корна постигло разочарование. Нечего было и думать заставить этих активистов Армии спасения тоже занять местечки за столом, они разошлись, чтобы собраться потом на этом же месте и начать продавать свои газеты, Эшу как‑то не очень хотелось, чтобы они оставляли его с Корном, С другой стороны, было хорошо, что они избавлялись от подтруниваний Корна, и было бы еще лучше, если бы с ними ушел Лоберг, потому что Корн намылился взять реванш и начал потешаться над ним, пытаясь с помощью порции приправленного луком мяса и кружки пива заставить беспомощного изменить своим принципам, Между тем это слабое существо проявило упорство, тихим голосом просто заявив: "С человеческой жизнью не играют", и не прикоснулось ни к мясу, ни к пиву, так что Корну, которого постигло новое разочарование, пришлось самому умять эту порцию, дабы ее не унесли нетронутой. Эш рассматривал темный осадок на дне своей пивной кружки; странно как то, что святость должна зависеть от того, выпил ты это или нет. И все же он был почти что благодарен этому мягко упирающемуся идиоту. Лоберг сидел с молчаливой улыбкой на лице, и иногда даже начинало казаться, что из его больших блеклых глаз вот‑вот хлынут слезы. Но когда снова приблизились активисты Армии спасения, совершающие обход столиков, он поднялся, и возникло впечатление, что он хочет им что‑то крикнуть. Вопреки ожиданию, этого не произошло, а Лоберг просто остался стоять. Внезапно с его уст непонятно, бессмысленно, непостижимо для любого, кто это слышал, слетело одно единственное слово; он громко и внятно произнес: "Спасение", а затем снова сел на свое место. Корн уставился на Эша, а Эш – на Корна. Но как только Корн поднес палец к виску, чтобы, покрутив им, показать, что происходит в голове Лоберга, картина изменилась примечательнейшим и ужаснейшим образом, будто отпущенное на свободу слово "спасение" витало над столом, удерживаемое и все‑таки отпущенное невидимо вращающейся механикой и устами, которые его произнесли, И хотя пренебрежение к идиоту не стало ни на йоту меньшим, казалось, возникло Царство спасения, и не могло не возникнуть, просто потому, что Корн, эта масса бесчувственных мышц с широкими плечами, сидел в "Томасброе" и мысль его не способна была достичь и ближайшего угла на улице, не говоря уже о спасительной свободе, приходящей издалека. И хотя Эш не был и близко образцом добродетели, колотя кружкой по столу и требуя принести еще пива, он все же молчал, как и Лоберг, и когда Корн, поднявшись из‑за стола, предложил отправиться с целомудренным Йозефом по девочкам, Эш отказался в этом участвовать, оставил окончательно разочарованного Бальтазара Корна стоять на улице и проводил торговца сигарами к его дому, не без удовольствия улавливая ругательства, которые посылал им вдогонку Корн.
Снег прекратился, и на резком ветру скабрезные слова трепетали подобно весенним ярмарочным лентам.
В той необыкновенной печали, которая наполняет человека с момента, когда он, выйдя из детского возраста, начинает осознавать, что обречен неотвратимо и в жутком одиночестве идти навстречу своей будущей смерти, в этой необыкновенной печали, которая, собственно, уже имеет свое название – страх перед Богом, человек ищет себе товарища, чтобы рука об руку с ним приближаться к покрытой мраком двери; и если он уже познал, какое бесспорное наслаждение доставляет пребывание в постели с другим существом, то считает, что это очень интимное слияние двух тел могло бы продолжаться до гробовой доски; такая связь может даже казаться отвратительной, поскольку события‑то развиваются на несвежем и грубом постельном белье и в голову может прийти мысль о том, что девушка рассчитывает оставаться с мужчиной до конца своих дней, однако никогда не следует забывать, что любое существо, даже если его отличают желтоватая увядающая кожа, острый язычок и маленький рост, даже если у него в зубах слева вверху зияет бросающаяся в глаза щербина, что это существо вопреки своей щербатости вопиет о той любви, которая должна избавить на веки вечные от смерти, от страха смерти, который постоянно опускается с наступлением ночи на спящее в одиночестве создание, от страха, который, подобно пламени, уже начинает лизать и охватывать полностью, когда ты сбрасываешь одежду, так, как это делает сейчас фрейлейн Эрна: она сняла зашнурованный красноватого цвета корсет, потом на пол опустилась темно‑зеленая суконная юбка, а за ней – нижняя юбка. Она сняла также обувь; чулки, правда, она не стала трогать, так же, как и накрахмаленную комбинацию, она не могла решиться даже на то, чтобы расстегнуть лифчик. Ей было страшно, но она спрятала свой страх за лукавой улыбкой и при свете мерцающего огонька свечи, не раздеваясь дальше, скользнула в кровать.
Дальше стало тихо, и она могла слышать, как Эш несколько раз продефилировал через переднюю, при этом он шумел так, словно было совершенно невозможно тише отправлять естественные надобности. Не исключено, что и не в нужде‑то дело было, ибо зачем тогда он два раза набирал в ведро воду, Да и ведро само не было, конечно, таким уж тяжелым, чтобы ставить его с таким грохотом прямо перед дверью Эрны. И каждый раз, когда до фрейлейн доносились эти звуки, она не хотела оставаться в долгу и тоже начинала шуметь: потягиваться в скрипящей кровати, преднамеренно ударяя в стенку ногой и производя отчетливо слышимые вздохи спящего человека: "Ах, Господи", с этой целью она также использовала кашель и покашливания. А поскольку Эш был человеком страстным, то, получая от нее достаточно недвусмысленные намеки, он, недолго думая, приоткрыл дверь в ее комнату и вошел.
Фрейлейн Эрна возлежала на кровати, хитро и лукаво улыбаясь ему своей щербиной, в то же время в этой улыбке было нечто дружественное по отношению к нему, но она ему не очень понравилась. Невзирая на это, он не последовал ее требованию: "Господин Эш, вам надо, наверное, закрыть дверь с той стороны", а остался спокойно стоять в комнате, и он поступил так не только потому, что обладал грубой чувственной силой, которая, кстати, присуща большинству людей, не только потому, что два человека разного пола, живущие в тесном повседневном общении, едва ли способны противостоять механике своих тел и, рассуждая "а почему бы и нет", легкомысленно предаются ее законам, он поступил так не только потому, что предполагал, будто она думает приблизительно так же, и не воспринимал всерьез ее требование, и, конечно же, не вследствие просто своих низменных чувств, если даже сюда отнести и ревность, которая зарождается в мужчине, когда ему приходится созерцать, как девушка флиртует с господином Гернертом, а для такого человека, как Эш, речь идет о том, что наслаждение, поиск которого иные считают самоцелью, служит более высокой цели, о которой человек едва ли подозревает и во власти которой тем не менее пребывает, потому что цель эта – не что иное, как желание приглушить тот великий страх, который проникает до мозга костей, охватывая даже делового человека во время его поездок, когда тот вдали от жены и детей укладывается в уединенную гостиничную кровать. Конечно, Эш, ставя с грохотом ведро с водой на пол, больше не думал о том одиночестве, которое снова одолевало его с тех пор, как он уехал из Кельна, он не думал также о том одиночестве, которое нависало над сценой, пока Тельчер не начинал метать летящие со свистом блестящие отливающие ножи. Сейчас, присев на краешек кровати фрейлейн Эрны и наклонившись над ней, он жаждал ее, поскольку хотел от нее большего, чем хочет страстный мужчина, ибо за этой кажущейся бесспорной доступностью, даже ординарностью, всегда скрывается стремление, стремление плененной души к избавлению от своего одиночества, к спасению, в котором нуждаются он и она, да, наверное, все люди, не исключая, конечно, Илону, к спасению, которого девушка Эрна не могла ему дать, ибо ни она ни он не знали, что кроется в его голове. Так что злость, охватившая его, когда она удержала его от последнего шага, мягко сказав: "Если только мы станем мужем и женой", была не просто злостью разочарованного мужчины и не просто яростью, поскольку он обнаружил комичность ее одеяний, это было чем‑то большим, было отчаянием, оно вряд ли могло приобрести более пристойные формы, когда он грубо и разочарованно отрезал: "Ну тогда‑ нет".
И хотя ему ее отказ показался перстом Божьим, указующим на целомудрие, он сразу ушел из дома, направившись к более сговорчивой бабенке. Это обидело Эрну. С того вечера началась открытая война между Эшем и фрейлейн Эрной. Она не упускала ни малейшей возможности возбудить в нем страстные желания, он с не меньшим рвением использовал любой повод, дабы возобновить попытку затащить упрямицу в свою постель, не обещая при этом жениться. Борьба начиналась утром, когда она приносила ему, еще почти совсем не одетому, завтрак в комнату‑ вызывающая сильное вожделение забота, которая повергала его в неистовство, и завершалась вечером, абсолютно независимо от того, запирала она свою комнату изнутри или же разрешала ему войти. Никто из них не проронил ни слова о любви, и если они не начали испытывать откровенной ненависти друг к другу, а их поведение принимало форму злых шуток, то только потому, что они еще не обладали друг другом.
Ему часто приходило в голову, что взаимоотношения с Илоной должны были бы быть другими и лучше, но подойти к ней в своих мыслях поближе он не решался. Илона была чем‑то более достойным, приблизительно таким же достойным, как президент Бертранд. Эшу не просто не нравилось то, что Эрна лишь забавлялась, срывая ему любую возможность побыть с Илоной, он буквально выходил из себя, столь сильно злили его эти хихикающие шуточки и лукавое жеманство. К тому же теперь Илона стала бывать в доме едва ли не каждый день и между ней и Эрной возникло что‑то наподобие дружбы. Впрочем, Эшу было абсолютно непонятно, чем они там занимались вдвоем, когда, приходя домой, он улавливал сильный запах дешевых духов Илоны, который его всегда так возбуждал, то всегда заставал обеих женщин за странной немой беседой с глазу на глаз: Илона практически не знала ни одного немецкого слова, и фрейлейн Эрна была вынуждена ограничиваться тем, что поглаживала подругу, подводила к зеркалу и восторженно ощупывала ее прическу и наряд. Правда, Эш в основном был лишен возможности созерцать все это, потому что Эрна имела обыкновение скрывать от него присутствие своей подруги. Так, однажды вечером он, ни о чем не догадываясь, сидел в своей комнате, когда у входной двери зазвенел колокольчик. Он слышал, как Эрна открыла дверь, ни одна дурная мысль не пришла бы ему в голову, если бы кто‑то внезапно не щелкнул ключом, вставленным в замочную скважину его двери с внешней стороны. Одним прыжком Эш подскочил к двери: его заперли! Эта баба заперла его! Ему следовало бы как раз проигнорировать дурацкую выходку, но это оказалось выше его сил, и он начал стучать в дверь, пока наконец фрейлейн Эрна не соизволила открыть ее и, хихикая, не проскользнула в его комнату. "Итак, – выдала она, – теперь я к вашим услугам… у нас, собственно, гость, но им сейчас уже занимается Бальтазар". Тут Эш в дикой ярости выскочил из своей комнаты и понесся на улицу.
Когда как‑то ночью он вернулся домой поздно, в передней снова витал аромат ее духов. Значит, она снова была здесь или, должно быть, все еще здесь, и тут на крючке вешалки он увидел ее шляпку. Да, но где она прячется?
В жилых комнатах было темно. В своей конуре посапывал Корн, Не могла же она уйти без шляпки! Эш прислушался к тому, что происходит в комнате Эрны; в его воображении возникла волнующая и удручающая картина‑ там внутри обе женщины лежат вместе в постели. Он осторожно надавил на ручку двери; дверь не поддалась, она была заперта, фрейлейн Эрна всегда поступала так, когда действительно хотела спать. Эш пожал плечами и, больше не таясь, прогромыхал в свою комнату. Он лег в постель, но ему не спалось; он выглянул в переднюю; в воздухе все еще витал аромат духов, а шляпка по‑прежнему висела на том же месте. Что‑то здесь было не так, это чувствовалось, и Эш выскользнул в переднюю. Вдруг ему показалось, будто из комнаты Корна донесся какой‑то шепот; Корн, увы, не был человеком, способным шептать, и Эш еще больше напряг слух: тут раздался стон, вне всякого сомнения, Корн стонал, Эш, вовсе не будучи малым, который боялся бы какого‑то там Корна, все же ретировался, шлепая босыми ногами, в свою комнату, словно за ним мчалось что‑то ужасное, Лучше бы он ничего не слышал.
Утром из тяжелого сна его вывела Эрна, не успел он еще и рта раскрыть, как она прошептала: "Тсс, сюрприз, а ну, поднимайтесь‑ка!" и удалилась, Он поспешно оделся и вышел на кухню, где возилась Эрна, она взяла его под руку и на цыпочках подвела к своей комнате, приоткрыла дверь и разрешила заглянуть. Там он увидел Илону; ее белая пухлая рука, на которой: все еще отсутствовали следы от ножевых ранений, свисала С: кровати, на слегка одутловатом лице выделялись тяжеловесные слезные мешки, она спала.
Теперь Илона стала чаще засиживаться у них допоздна, это продолжалось относительно долго, и до Эша наконец окончательно дошло, что она спит с Бальтазаром Корном, а Эрна прикрывает этот роман своего братца собственным, так сказать, телом. Мартин навестил его в складской канцелярии. Удивляло, как; этот объявленный вне закона человек, которого любой вахтер на любом предприятии был обязан гнать взашей, умудрялся проникать внутрь и на глазах у всех, сохраняя абсолютное спокойствие, ковылять на своих костылях по территории предприятия, никто его не задерживал, многие дружески приветствовали, естественно потому, что никто не решался сделать что‑либо калеке. Правда, на рабочем месте Эшу как раз только профсоюзного активиста и не доставало; Мартин с таким же успехом мог бы подождать его и у проходной, но с другой стороны, на него можно было положиться: он знал, когда можно прийти, а когда следует удалиться, он был порядочным малым. "Доброе утро, Август, – сказал он просто, – мне только хотелось взглянуть, чем ты тут занимаешься. У тебя здесь неплохо; правильно сделал, что приехал сюда". Не хочет ли этот калека ему напомнить, что он должен быть благодарным ему за этот проклятый Мангейм? За историю, которая приключилась с Корном и Илоной, Мартина, конечно, винить не стоит, поэтому Эш в ответ проворчал: "Да, правильно". Где‑то, нужно признать, это так и было. Потому что теперь Эш был рад‑радешенек не иметь ничего общего с Кельном. Подобно соучастнику, он все еще покрывает преступление Нентвига, и то, что в Кельне можно на каждом углу столкнуться с этим уродом, отбивает всякую охоту туда когда‑либо возвращаться. Кельн или Мангейм, какая, впрочем, разница, где, собственно, можно найти такое местечко, чтобы быть застрахованным от всего этого дерьма!
Невзирая на столь мрачные мысли, Эш поинтересовался, как дела в Кельне,
"Потом, попозже, – ответил Мартин, – сейчас я спешу; где ты обедаешь?" Выяснив это, он поспешно удалился.
Эш все же обрадовался этой встрече, и поскольку он был очень нетерпеливым человеком, то никак не мог дождаться обеда. Весна наступила как‑то внезапно и в одночасье, и Эшу пришлось оставить верхнюю куртку на складе; между луж на ярком полуденном солнце весело поблескивали камни мостовой, и, казалось, в одно мгновенье меж этих камней у стен зданий пробились ростки свежей зелени. Проходя мимо погрузочной платформы, он прикоснулся к металлической планке, которой был окантован серый шероховатый деревянный пол, и рука ощутила приятное тепло, накопленное металлом. Если его не переведут в Кельн, то ему нужно постараться как можно скорее переправить сюда свой велосипед. Дышалось глубоко и легко, даже еда имела совершенно другой вкус, может потому, что окна забегаловки были распахнуты настежь. Мартин рассказал, что приехал сюда в связи с забастовками; иначе это случилось бы не столь скоро. На юге и в Эльзасе кое‑что назревает, а такие ситуации имеют свойство довольно быстро распространяться: "Что касается меня, то они могут бастовать столько, сколько им влезет, нам же эта неразбериха сейчас абсолютно ни к чему. Забастовка транспортников сегодня была бы чистейшим безумием… мы бедный профсоюз, а получить деньги от центрального правления‑ не стоит и мечтать… это было бы катастрофой, которую можно запрограммировать. Какое там внимание речникам, если одному ослу приспичило бастовать, да его никакая зараза не удержит. Рано или поздно, а они меня все‑таки как‑нибудь пришибут". Он говорил это дружеским тоном, безо всякой злости. "Они и сейчас надрываются за моей спиной, возмущаясь, что мне пароходства денежку платят". "Бертранд?" – заинтересованно спросил Эш, Гейринг кивнул: "Бертранд, конечно, тоже". "Ну и скотина", – вырвалось у Эша, Мартин улыбнулся: "Бертранд? Да это в высшей степени порядочный человек". "Ах, так, он еще и порядочный… а это правда, что он уволившийся офицер?" "Да, он, должно быть, оставил военную службу‑но это ведь говорит в его пользу". "Ого, даже так! Это говорит в его пользу?
Ни о чем нельзя судить наверняка, ни о чем нельзя судить наверняка, даже об этом прелестнейшем весеннем дне", – подумал Эш, кипя от возмущения, а вслух добавил: "Мне хотелось бы просто понять, зачем тебе нужно продолжать заниматься этим делом?" "Каждый стоит там, где ему предначертано Богом", – ответил Мартин, и лицо стареющего ребенка приобрело благочестивое выражение.
Затем он передал привет от матушки Хентьен и сказал, что ж все с радостью ждут его скорого приезда.
Поев, они направились в магазинчик Лоберга. У них еще было немного времени, и Мартин получил возможность передохнуть на тяжеловесном стуле из дубового дерева, который стоял у прилавка и производил впечатление солидности и ухоженности, как, впрочем, все в этом магазинчике. Привыкнув хватать все напечатанное, лежащее в пределах досягаемости, Мартин начал листать антиалкогольные и вегетарианские журналы из Швейцарии. "Ни фига себе, – пророкотал он, – почти что единомышленник". Лоберг был польщен, но Эш отравил ему эту радость: "Вот‑вот, он из компании трезвенников", а дабы уж окончательно уничтожить его, добавил: "У Гейринга сегодня большое собрание, но собрание – что надо, а не какая‑то там Армия спасения!" "К сожалению", – сказал Мартин. Лоберг, питавший большую слабость ко всевозможным обще ственным собраниям и речам ораторов, немедля предложил пойти вместе с ними, "Лучше бы вам туда не ходить, – ответил Мартин, – по крайней мере, Эшу не стоит туда соваться, ему может повредить, если его там увидят. К тому же, кто знает, чем все это закончится". Эш нисколечко не опасался поставить под угрозу свое рабочее место, но посещение этого собрания странным образом воспринималось им как какое‑то предательство Бертранда. Лоберг же холодным тоном отрезал: "В любом случае я пойду", и Эш ощутил себя посрамленным этим трезвенником: нет, не годится оставлять друга в беде, когда ему угрожает опасность, поступи он сейчас таким образом, как он сможет впредь являться пред ясные очи матушки Хентьен? Но о своем намерении он решил все же пока промолчать. Мартин попытался объяснить: "Думаю, что владельцы пароходства подошлют нам парочку провокаторов; они очень заинтересованы в том, чтобы прошла неуправляемая забастовка". И хотя Нентвиг не был владельцем пароходства, а всего лишь жирным прокуристом фирмы, торгующей вином, у Эша было ощущение, словно сей нечестивец замешан и во всей этой мерзости тоже.
Собрание проходило, как это обычно бывало, в зале небольшого ресторанчика. У входа стояло несколько полицейских, они внимательно рассматривали входящих, те же делали вид, что вовсе и не замечают этих охранников. Эш опоздал; когда он хотел войти, чья‑то рука похлопала его по плечу; обернувшись, Эш увидел инспектора полицейского участка, который обеспечивал охрану порта. "Что вас привело сюда, господин Эш?" Эшу удалось довольно быстро сориентироваться. Да, собственно, простое любопытство; он узнал, что здесь будет выступать профсоюзный секретарь Гейринг, которого он знал еще по Кельну, а поскольку сам Эш имеет отношение к пароходству, то все, что тут происходит, ему небезразлично, "Я бы не советовал вам сюда приходить, господин Эш, – сказал инспектор тем более, что вы имеете отношение к пароходству; здесь попахивает керосином, и вряд ли вы извлечете из всего этого какую‑либо пользу". "Я только на одну секундочку, взгляну и все", – произнес Эш и вошел вовнутрь.
Низкий зал, украшенный портретами кайзера, великого герцога Баденского и короля Вюртембергского, был забит до отказа, На эстраде стоял накрытый белым стол, за ним сидели четверо мужчин; одним из них был Мартин. Эш, которого первоначально кольнула даже какая‑то зависть, что не ему позволено занимать то привилегированное место, в следующее мгновенье уже испытал чувство удивления, что он вообще заметил этот стол – такой беспорядочный шум и гам стоял в зале. По истечении какого‑то времени он заметил, что в центре зала на стул взобрался человек, произносивший абсолютно р непонятную речь, при этом каждое слово – а особенно по душе выступавшему было слово "демагог" – он сопровождал резким подчеркивающим жестом и бросал его в лицо сидящим за столом на эстраде. Это было похоже на своеобразный неравный диалог, ибо ответом сидящих за столом был слабый звук колокольчика, который едва пробивался сквозь шум, последнее слово, правда, осталось за Мартином: он поднялся, опираясь на костыль и спинку стула, и шум начал стихать. Хотя не совсем было понятно, что сказал Мартин усталым и ироничным голосом опытного оратора, но то, что он имел здесь куда больший вес, чем все надрывающие глотку вокруг него, это Эш ощутил абсолютно отчетливо, Казалось даже, что Мартин и не стремится к тому, чтобы его слушали, ибо он с едва заметной улыбкой, спокойно, не говоря ни слова, слушал обрушивающиеся на него выкрики "шкура продажная", "скотина", "социалист карманный"; внезапно среди этого шума и гама раздался резкий свисток‑ сразу воцарилась тишина, и на эстраде все увидели фигуру офицера полиции, который кратко сказал:
"Именем закона собрание объявляется закрытым; освободите помещение". Эша подхватил поток людей, ринувшихся из зала, но он успел заметить, что офицер полиции направился к Мартину.
Словно сговорившись, большая часть людей стремилась поскорее пробиться к выходу из ресторанчика. Но улизнуть никому не удавалось, так как все здание было уже окружено полицейским кордоном и у каждого производилась проверка документов, тех, кому нечего было предъявлять, задерживали. Эшу повезло, он опять натолкнулся на участкового инспектора и поспешно пролепетал: "Вы были абсолютно правы, но это первый и последний раз"; таким образом ему удалось избежать – установления личности. Но этим дело не закончилось. Теперь народ толпился перед входом в ресторанчик, сохраняя в целом спокойствие, лишь вполголоса чертыхаясь в адрес забастовочного комитета, профсоюза и самого Гейринга. Но очень скоро стало известно, что забастовочный комитет и Гейринга арестовали и просто ждут, когда толпа рассосется, чтобы увезти их. Это резко изменило настроение; возмущенные крики и свист стали громче, толпа явно намеревалась двинуть против полицейского кордона. Дружески настроенный инспектор полиции, возле которого все еще ошивался Эш, подтолкнул его: "А теперь, господин Эш, настоятельно рекомендую вам все‑таки исчезнуть", и Эш, осознавший наконец, что вряд ли его ждет здесь что‑либо хорошее, дернул до угла ближайшей улицы, надеясь, по крайней мере, встретить где‑нибудь здесь Лоберга, Перед ресторанчиком какое‑то время еще раздавались выкрики и свист. Затем на лошадях, бежавших быстрой рысью, подъехали шестеро полицейских, а поскольку лошади, имеющие репутацию послушных, но все же довольно норовистых животных, оказывают на людей прямо‑таки магическое воздействие, то появление этого небольшого подкрепления оказалось решающим. Эшу еще удалось рассмотреть, как под возмущенное молчание толпы вывели и увезли нескольких рабочих со связанными руками, затем улица стала пустеть. А там, где стояли рядом хоть два человека, немедленно появлялись грубые и проявлявшие явное нетерпение полицейские и, не церемонясь, разгоняли их, Эш, не без основания предполагавший, что ему может достаться не в меньшей степени, сделал ноги.
Он направился к Лобергу. Тот домой еще не вернулся, и Эш, остановившись у двери дома, стал ждать, поеживаясь в прохладе весенней ночи. Он все же надеялся, что Лоберга не увели, Хотя это, собственно, скорее должно было бы радовать: батюшки мои, что бы сказала Эрна, увидев перед собой эту ходячую добродетель со связанными руками! Когда Эш уже намеревался уходить, появился Лоберг, он был в страшном возбуждении и едва не плакал, Такое ему переживать еще не приходилось, и вообще все это было неслыханно. Из сбивчивого и беспорядочного рассказа Эш узнал, что вначале собрание протекало абсолютно спокойно, хотя в адрес господина Гейринга, который произнес великолепную речь, и выкрикивали всевозможные оскорбления. Так вот, а затем поднялся один тип, очевидно из числа провокаторов, о которых сегодня в полдень упоминал сам господин Гейринг, и произнес ужасную; речь, направленную против власть имущих, против государства и даже против кайзера, так что офицер полиции сразу же предупредил, что закроет собрание, если все будет продолжаться в таком же духе. Непонятнейшим образом господин Гейринг, которому ведь должно было быть ясно, что за гусь распинается перед ним, не только не разоблачил его как провокатора, но даже взял под свою защиту, требуя для него свободы слова. Ну а дальше ситуация стала все больше выходить из‑под контроля, и собрание в конечном итоге было запрещено. Членов забастовочного комитета и господина Гейринга действительно арестовали: он может утверждать это с полной ответственностью, поскольку был в числе последних, кто покидал зал.
Эша охватило чувство растерянности, причем чувство это было гораздо сильнее, чем он мог предположить. Он понимал только, что должен выпить, иначе разобраться в существующем в этом мире беспорядке будет ему не под силу: Мартин, который был против забастовки, арестован, арестован полицией, которая заодно с владельцами пароходства и с каким‑то бросившим военную службу офицером, полицией, которая гнуснейшим образом обрушилась на невиновного‑ может быть потому, что ей задолжали голову Нентвига! И при всем при этом участковый инспектор был так дружески расположен к нему, что даже взял под свою защиту. Его охватила внезапная злость на Лоберга; этот чертов идиот со своим неизменным лимонадом, наверное, и не предполагал, что все может принять такие жесткие и жестокие формы. Мельтешение этого великого множества обществ вызвало неожиданно у Эша чувство тошноты: к чему так много обществ? Они еще больше усиливают существующий беспорядок, а может быть, и сами являются его причиной; он грубо обрушился на Лоберга: "Послушайте, да уберите вы в конце концов этот чертов лимонад, иначе я сам смахну его со стола… выпей вы хоть чуточку хорошего вина, вы были бы, наверное, способны хоть на какой‑нибудь мало‑мальски разумный ответ". Но Лоберг лишь пялил на него неправдоподобно большие глаза, в белках которых виднелись красные прожилочки, он был абсолютно неспособен рассеять сомнения Эша, сомнения, которые на следующий день усилились еще больше, когда стало известно, что грузчики и моряки прекратили работу из‑за того, что был арестован секретарь их профсоюза Гейринг. Гейрингу же прокуратурой было предъявлено обвинение в подстрекательстве к общественным беспорядкам.
Во время представления Эш сидел у Гернерта в так называемом кабинете директора, который всегда напоминал ему стеклянную клетушку на складе. На арене работали Тельчер и Илона, и до его слуха доносился свистящий звук ножей, вонзающихся в черную поверхность доски. Над письменным столом висел ящичек белого цвета с красным крестом, в котором должен был храниться перевязочный материал. Не вызывало никакого сомнения, что десятилетиями туда не заглядывала ни одна живая душа, но Эша не покидала внутренняя уверенность, что в любое мгновение сюда могут занести Илону, чтобы перевязать ее кровоточащие раны. Но вместо Илоны на пороге появлялся Тельчер, слегка вспотевший и с не сразу бросающимся в глаза гордым видом, он вытер полотенцем руки и сказал: "Добротная работа, хорошая и качественная работа… и она требует, чтобы за нее платили". Гернерт набросал в своей записной книжке: аренда зала‑ 22 марки, налоги‑ 16 марок, освещение‑ 4 марки, гонорары… "Не пудрите мне мозги", – взорвался Тельчер – Я и без вас уже наизусть знаю все расчеты., я вложил в это дело четыре тысячи крон, и мне их уже никогда не увидеть… господин Эш, у вас есть кто‑нибудь, кто мог бы меня здесь заменить? Он может иметь двадцатипроцентную скидку, а для вас еще и десять процентов комиссионных". Эшу были хорошо знакомы эти стычки и предложения, поэтому он на них практически не реагировал, хотя охотно выкупил бы пай Тельчера, дабы тот исчез вместе со своей Илоной.
Эш был не в духе. Со времени ареста Мартина жизнь и вовсе потускнела, постоянные перебранки с Эрной стали невыносимы и утомительны, Бернард, увы, снюхался с полицией, которая вела себя подло и мерзко, это более чем не давало Эшу покоя, и было отвратительно наблюдать за отношениями Корна с Илоной, их связь уже не скрывали ни они сами, ни Эрна. От всего этого тошнило. Ему вообще не хотелось ни о чем думать. Илона выгодно выделялась из общей толпы. Да, лучше всего было бы ничего более не знать о ней и чтобы она исчезла навсегда. А вместе с ней не худо было бы испариться и президенту Бертранду с его Среднерейнским пароходством. Эш отчетливо осознал это только сейчас, когда вошла, переодевшись, Илона, серьезная, молчаливая, не удостоенная вниманием ни одного из мужчин. Сейчас самое время появиться бы Корну, чтобы забрать ее; он уже шнырял здесь не так давно, Илоной овладела настоящая страсть к этому тучному мужчине, может, потому, что Бальтазар Корн напомнил ей о юношеской любви к какому‑нибудь унтер‑офицеру, а может, всего лишь потому, что он был полной противоположностью изворотливому, тщедушному, черствому и в своей слабости все же жестокому Тельчеру. Ломать голову над этим Эш, конечно, не стал; довольно того, что женщина, от которой он сам отказался, поскольку предполагал, что она предназначена для чего‑то более возвышенного, теперь унижена каким‑то там Корном. В высшей степени непонятным оставалось поведение Тельчера. Малый, вне всякого сомнения, был сводником, но это совершенно никому не мешало. Впрочем, вся эта история могла быть для Тельчера и не такой уж обременительной: Корн не поскупился, и на Илоне появилось новое платье, подаренное им, оно смотрелось на ней просто великолепно, настолько великолепно, что фрейлейн Эрна приветствовала дорогостоящую любовь своего брата уже далеко не с той благосклонностью, которая была вначале, но при всем при том деньги Илона у Корна не брала, а свои подарки ему пришлось буквально всучивать ей: столь сильной была ее любовь.
Порог переступил Корн, и Илона, пролепетав что‑то ласковое на своем восточном наречии, бросилась на его покрытую форменной курткой грудь. Нет, на это решительно невозможно было смотреть! Тельчер усмехнулся: "Вам нужно поговорить", и как только они подошли к двери, чтобы выйти, бросил ей вдогонку что‑то по‑венгерски, очевидно, слова были оскорбительны, ибо он получил за это не только исполненный ненависти взгляд Илоны, но и полушутливое полусерьезное обещание Корна все‑таки набить морду этому еврейскому мяснику. Тельчер не обратил на угрозы никакого внимания, а вернулся к своим любимым размышлениям, касающимся дела: "Мы должны найти нечто, не требующее от нас больших расходов, но привлекающее публику".
Гернерт оторвался от своих записей: "Кстати, а как насчет дамской борьбы?" Тельчер присвистнул: "Нужно подумать, совсем без денег, конечно, и здесь ничего не получится". Гернерт нацарапал несколько цифр: "Нужны небольшие затраты, но это не так страшно, бабы стоят не очень дорого. Впрочем, трико… но нужно же еще кого‑нибудь заинтересовать этим". "Мне бы хотелось их уже обучать, – оживился Тельчер, – и судью я тоже мог бы сыграть. Но Мангейм? – он скорчил пренебрежительную мину‑ Как будто не видно, как идут здесь дела. А что вы думаете по этому поводу, Эш?" У Эша не было определенного мнения, но в нем шевельнулась надежда: изменив место выступлений, можно вырвать Илону из когтей Корна. И поскольку для него это было самым важным и срочным, он ответил, что предпочтительным местом для борьбы ему кажется Кельн, в прошлом году там в цирке уже проводились схватки, правда, настоящие, так яблоку негде было упасть. "У нас тоже будут настоящие", – подхватил Тельчер. Они еще долго обсуждали это дело, и в конце концов Эш получил задание переговорить в ходе своей предстоящей поездки в Кельн с агентом Оппенгеймером, которому Гернерт напишет письмо. А если бы Эшу удалось кроме того еще и деньжат раздобыть для данного предприятия, то это была бы уже не просто дружеская услуга, но и ему самому могло бы уже кое‑что пepeпасть Эш пока что не знал никого, кто мог бы дать денег. Но спокойно поразмыслив, он вспомнил Лоберга, которого можно было считать чуть ли не богачом. Вот только заинтересует ли целомудренного Иосифа дамская борьба?
Хотя арестовав инакомыслящих, портовых рабочих и моряков лишили компетентного руководства, все же забастовка продолжалась уже десятый день.
Нашлись, правда, и желающие продолжать работу, но таких было немного, а поскольку для выполнения погрузочно‑разгрузочных работ на железнодорожной ветке их не хватало, а судоходство и так было частично парализовано, то их использовали просто при выполнении самых срочных и неотложных работ. На складах царил покой, который бывал только по воскресеньям. Эш был зол – до окончания забастовки он, вероятно, может не понадобиться – и бесцельно слонялся по складу; почесавшись спиной о косяк двери, он решил наконец набросать письмо матушке Хентьен, в котором поведал о событиях, приведших к аресту Мартина, о Лоберге, ни слова не написал о Корне и Эрне, ибо его тошнило при одном воспоминании о них. Затем он достал открытки с видами города и отправил их некоторым девицам, с которыми в последние годы переспал и имена которых он мог вспомнить.
Снаружи в тени стояли мастера и управляющие складами, а за приоткрытой скользящей дверью пустого товарного вагона резались в карты. Эш призадумался: "Кому бы еще следовало написать?" и попытался пересчитать женщин, с которыми был близко знаком. То, что всплыло в памяти, было похоже на испорченный список с его склада, чтобы привести все в порядок, он записал имена на бумаге, проставляя рядом месяц и год. Затем суммировал написанное и остался доволен, еще больше взбодрила Эша его статистика, когда приперся Корн и, верный своей привычке, снова сообщил, что Илона – роскошная женщина и темпераментная венгерка. Эш спрятал список в карман и дал Корну выговориться; долго говорить тот все равно был не в состоянии. Только бы закончилась эта забастовка, а тогда господину таможенному инспектору придется бежать за своей Илоной аж до Кельна, или еще дальше, на край света.
Ему стало почти жалко Корна, ибо тот не знал, что его ожидает; беззаботно хвастался Бальтазар своим завоеванием, выговорившись в достаточной степени об Илоне, он вытащил пачку карт. Они нашли третьего игрока, а затем проиграли в карты до самого вечера.
Вечером Эш отправился к Лобергу, тот восседал в своем магазинчике с зажатой в губах сигарой, углубившись в чтение одной из вегетарианских газет.
Когда Эш вошел, он отложил газету и принялся говорить о Мартине: "Мир отравлен, – лепетал он, – не только никотином, алкоголем и животной пищей, но еще более пагубным ядом, о котором нам почти ничего не известно… это подобно прорыву нарывов". Его глаза были влажными и лихорадочно блестели, он весь производил нездоровое впечатление, может, в нем и вправду начал действовать какой‑то яд. Эш, жилистый и коренастый, остановился перед Лобергом, голова после длительной игры в карты была подобна пустому барабану, и он никак не мог уловить смысл идиотских речей Лоберга, до него почти не доходило, что они имели отношение к аресту Мартина; все было подернуто какой‑то идиотской дымкой, единственным трезвым желанием было прояснить проблему с участием в театральном предприятии. Он не любил ходить вокруг да около: "Как вы смотрите на то, чтобы вложить деньги в театр Гернерта?" Для Лоберга это был неожиданный вопрос, и все, на что он оказался способен, это вытаращить глаза и промямлить: "Хм?" "Да, да. Я спрашиваю, не хотите ли вы вложить деньги в театральное дело?" "Но я же торговец сигарами". "Вы все время хныкали, что вам это не нравится, ну, тут я и подумал, что, может быть, занимаясь другим делом, вы будете более счастливым человеком". Лоберг покачал головой: "Пока жива моя мать, мне придется продолжать заниматься; торговлей сигарами; ведь половина в деле принадлежит ей". "Жаль, – сказал Эш, – ибо Тельчер утверждает, что прибыль от вложенного в женскую борьбу капитала должна составить сто процентов". Лоберг даже не поинтересовался, какое, собственно, отношение он имеет к борьбе, а просто пробормотал "Жаль". Эш продолжал: "Своим занятием я тоже сыт по горло Сейчас они бастуют; меня тошнит от этих тупоголовых". "A чем же вы хотите заняться? Тоже театром?" Эш задумался; театр означает торчать плечом к плечу с Гернертом и Тельчером в каком‑нибудь запыленном директорском кабинетике.
Артисточки с тех пор, как он начал сшиваться за кулисами, ему уже тоже* успели надоесть; не так уж сильно отличались они от Хеде или Туснельды.
Сегодня он, собственно говоря, вообще не знал, чего хочет, настолько тоскливым и пустым выдался денек. Он ответил: "Уехать… в Америку". В одной иллюстрированной газете он видел фотографии Нью‑Йорка; они всплыли сейчас у него перед глазами; там также был помещен снимок американского боксера, а это снова вернуло его мысли к схваткам борцов. "Если бы мне удалось быстренько заработать денег на дорогу, я бы смылся отсюда", – он сам удивился тому, что подумал об этом абсолютно серьезно, и так же серьезно начал производить расчеты: у него есть около трехсот марок; вложив их в дело – в эту борьбу, – он мог бы действительно приумножить свой капитал, и почему бы ему, здоровому, трудоспособному человеку с опытом бухгалтерской работы, не попытать счастья в Америке так же, как он пытается сделать это здесь, по крайней мере, хоть мир посмотришь. Может быть, к тому времени Тельчер с Илоной уже получили бы ангажемент в Нью‑Йорке, о чем постоянно тараторит Тельчер, Течение его мыслей прервал Лоберг: "У вас нет проблемы с языками, чего, к сожалению, не могу сказать о себе". Эш с удовлетворением кивнул; да, с французским он уж как‑нибудь разобрался бы, да и английский – невелика премудрость; но для того, чтобы участвовать в финансировании борьбы, Лобергу вовсе ни к чему знание языков. "Нет, это нет, разве что только ради Америки", – размышлял Лоберг. И хотя Лобергу была абсолютно чужда мысль о том, что он сам или даже кто‑либо иной должен жить не в Мангейме, а в каком‑то другом городе, он все же начал обсуждать стоимость транспортных расходов и где им достать таких денег, они стали почти что компаньонами по переезду. Таким образом, путем абсолютно естественных логических рассуждений они снова вернулись к вероятности получения прибыли от дамской борьбы, и после некоторых размышлений Лоберг пришел к заключению, что он мог бы изыскать в своем деле целых тысячу марок и вложить их в дело Гернерта. Впрочем, этого все равно не хватало, чтобы выкупить долю Тельчера, но как бы там ни было, начало оказалось неплохим, особенно если добавить сюда три сотни, принадлежавших Эшу.
Исход дня был более приятным, чем его начало. По дороге домой Эш ломал себе голову над тем, где же достать недостающие деньги, и в голову пришла мысль о фрейлейн Эрне.
Насколько Эрна пыжилась привязать к себе Эша своими деньгами, настолько же она уцепилась за принцип, что требуемое может быть предоставлено в распоряжение только законного супруга. Когда она в игривом тоне изложила эту мысль, Эш разозлился: что она о нем думает! Он что, требует деньги для себя?
Но выдав это, он почувствовал, что здесь что‑то не так, и что речь, собственно, идет вовсе не о деньгах, и что фрейлейн Эрна заблуждается даже куда больше, чем она может себе представить; конечно, деньги нужны, но только для того, чтобы выкупить Илону, нужно просто прекратить, чтобы снова швыряли ножами в беззащитную девушку, конечно же, деньги он просит не для себя лично, но это было далеко не все, самое главное состояло в том, что ему ведь уже ничего от Илоны не нужно, плевать он хотел на Илону! На карту были поставлены большие ценности, и вполне обоснованно он возмущался тем, что Эрна занимала по отношению к нему столь эгоистичную позицию, оправданным было и то, что он нагрубил ей: ну и пусть сидит здесь со своими деньгами.
Она же восприняла его грубость как чувство вины, обрадовалась тому, что удалось подловить его, и хихикнула: уже всем известно, что она у себя в доме пригрела проходимца, который не только пользовался ее расположением, но и помимо этого нанес ей довольно ощутимый ущерб в пятьдесят марок, Да, в целом день этот выдался хорошим для фрейлейн Эрны. Эш попросил у нее то, в чем она могла отказать ему, к тому же она обзавелась новыми ботиночками, которые значительно поднимали ей настроение и в которых было так удобно ходить. Она устроилась на старомодном диване и, выставив ноги из‑под края платья, раскачивала ими; легкое поскрипывание кожи услаждало слух, и в подъеме ноги возникало приятное ощущение. Естественно, ей не хотелось заканчивать столь сладостный для нее разговор, и, не обращая внимания на грубо поставленную Эшем точку в разговоре, она все же поинтересовалась, зачем ему столь большая сумма. Эш снова отрезал, что она может сидеть на своих деньгах, а господин Лоберг рад, что может вложить свой капиталец в театральное дело. "Ах, господин Лоберг, – проворковала фрейлейн Эрна, – так они ж у него есть, и он может себе это позволить". В сложившейся ситуации фрейлейн Эрна скорее отдалась бы кому‑нибудь постороннему, чем господину Эшу, которому позволительно было обладать ею лишь связав себя узами брака, она вся прямо сгорала от нетерпения позлить Эша и предоставить деньги в распоряжение Лоберга. Она продолжала раскачивать ногами: "О, быть компаньоном господина Лоберга – это совсем другое дело. Он же солидный предприниматель". "Он идиот", – отрезал Эш отчасти из убеждения, отчасти из ревности, и ревность сия пролилась бальзамом на душу фрейлейн Эрны, ибо именно на это и было рассчитано. Она попробовала подсыпать еще соли на его рану: "Вам я ничего не дам". Но эта фраза явно не дала желаемого эффекта. На кой черт ему все это, собственно говоря, нужно? Он же отказался от Илоны, и теперь пусть у Корна болит голова о том, как освободить ее от этих ножей. Взгляд Эша опустился на раскачивающиеся носки ног Эрны. Она бы опешила, услышав, что свои денежки, в конце концов, может отдать и Бальтазару, это тоже, естественно, не решило бы всей проблемы, А может, как раз настал черед Нентвига платить по счету. Если уж подошло время спасать мир, то необходимо, как говорит Лоберг, бить по месту сосредоточения яда; ну а местом сосредоточения яда был как раз Нентвиг, может, даже не он сам, а нечто, что за ним прячется, нечто такое большое и недоступное, что никому неизвестно. Все это могло вывести из себя кого угодно, и Эш, который был крепким и отнюдь не слабонервным парнем, с трудом сдерживался, чтобы не наступить на болтающиеся ноги фрейлейн Эрны, дабы они наконец перестали мелькать перед глазами. Она же спросила: "Вам нравятся мои ботиночки?" "Нет", – резко ответил Эш. Фрейлейн Эрна была удивлена: "Уж господину Лобергу они понравятся… когда же вы его сюда приведете? В последнее время вы его ну прямо прячете от меня… и все ведь из‑за ревности, господин Эш?" Да, ради Бога, он может его притащить хоть сейчас, если она так уж сгорает от желания увидеться с ним, высказал свои соображения Эш, которого все же не покидала надежда, что эти двое вполне смогут договориться о деле, "Сейчас это ни к чему, – рассудительно заключила фрейлейн Эрна, – лучше вечером, пригласите его на чашечку кофе". "Отлично, я так и сделаю", – ответил Эш и удалился. Лоберг последовал приглашению. Он держал в руках чашечку с кофе и механически помешивал в ней ложечкой. Даже когда он пил кофе, ложечка оставалась в чашке и постоянно цеплялась за его нос, Эш, восседая с заносчивым видом, поинтересовался, придет ли Бальтазар с Илоной, он задавал и другие беспардонные вопросы. Фрейлейн Эрна не очень прислушивалась к нему, Ее интерес пробудила рахитичная головка господина Лоберга с большущими белыми глазными яблоками; он действительно выглядел так, словно достаточно было приложить незначительные усилия‑ и он расплачется. Она задумалась над тем, а плакал бы он в состоянии воодушевления и любовного неистовства; со злостью вспомнила она своего братца, который втянул ее в эту безнадежную аферу с Эшем, с этим беспокоящим ее грубияном, тогда как в паре домов отсюда живет хорошо обеспеченный предприниматель, лицо которого заливается краской, когда она на него смотрит. А познал ли он уже женщину? И она, чтобы подразнить Эша, ловко перевела разговор на любовь: "Вы же тоже закоренелый холостяк, господин Лоберг? Вам еще придется сожалеть, когда наступит старость и начнут доставать болезни, а поухаживать за вами будет некому". Лоберг покраснел: "Я просто жду ту единственную, фрейлейн Корн". "А она еще не появилась?" – Фрейлейн Эрна многообещающе улыбнулась и выставила ножку из‑под подола юбки.
Лоберг поставил чашечку на стол, он производил впечатление беспомощного человека, Эш ядовито процедил: "Да он еще и не нюхал, что это такое", Лобергу удалось выразить словами свои убеждения: "Ведь любят один раз в жизни, фрейлейн Корн". "О!" – восторженно протянула фрейлейн Эрна.
Все было абсолютно однозначно и понятно, Эшу стало почти что стыдно за свою беспутную жизнь, ему даже показалось не таким уж и невероятным, что большой и единственной любовью было то, что привязывало госпожу Хентьен к своему супругу, может быть, именно поэтому она требовала от своих гостей целомудрия и сдержанности, Впрочем, должно быть ужасным для госпожи Хентьен заплатить за столь быстротечную усладу отказом от последующей любви, и Эш сказал: "Чудненько, а как же быть со вдовами? Тогда ни одной из них непозволительно жить дальше… особенно, если у нее нет детей…", и вспомнив кое‑что, вычитанное в иллюстрированных газетах, он добавил: "Вдов в таком случае следовало бы сжигать, дабы они… да, дабы они, так сказать, получили спасение".
"Вы грубый человек, господин Эш – возмутилась фрейлейн Эрна, – такие ужасные вещи никогда не пришли бы в голову господину Лобергу".
"Спасение в руках Господа, – сказал господин Лоберг, – тот, кому он дарует милость любви, будет обладать ею и после смерти".
"Вы умный человек, господин Лоберг, и кое‑кому было бы очень неплохо запомнить ваши прекрасные слова, – проворковала фрейлейн Эрна, – занятия нет получше, чем сгореть на костре из‑за какого‑то мужика! Какая мерзость…" Эш вспылил: "Если спасение в руках Господа, то на кой нужны ваши дурацкие общества, да, да, и не удивляйтесь… – он уже почти кричал, – не нужна никакая Армия спасения, если бы полиция сажала людей, которые этого заслуживают… вместо невиновных".
"А я бы просто вышла за мужчину, который в состоянии содержать меня или оставить своей вдове кое‑что на жизнь, определенную безопасность, так сказать, – удерживала разговор в своем русле фрейлейн Эрна, – за такого мужа – это заслуженно".
Эш презирал ее. Матушка Хентьен никогда бы не позволила себе говорить подобные вещи. Но Лоберг поддержал разговор: "Кто не заботится о своем доме, тот плохой хозяин".
"Ваша жена будет очень счастлива с вами", – сказала фрейлейн Эрна.
Лоберг продолжил: "Если Бог дарует мне счастье найти спутницу жизни, то я уповаю на то, что скажу с уверенностью: супружество наше будет глубоко христианским. Мы уединимся от мира, жить будем только нашим счастьем".
Эш издевательски заметил: "Прям как Бальтазар с Илоной… а по вечерам кое‑кто будет швырять в нее свои ножи".
Лоберг был возмущен: "Упивающийся дешевой сивухой не способен оценить, что значит глоток кристально чистой виды фрейлейн Корн. Увлечение – это еще не любовь".
Кристальную чистоту фрейлейн Эрна отнесла на свой счет и была польщена:
"Платье, которое он ей подарил, стоило тридцать восемь марок; я спрашивала в магазине. Так очистить карманы у мужика… я бы никогда на такое не решилась".
Эш гнул свое: "Должен быть наведен порядок. Один сидит, не имея за собой никакой вины, а другой в это время болтается на свободе; убить его надо или себя самого".
Лоберг попробовал успокоить Эша: "Нельзя играть человеческими жизнями".
"Нет, – вставила словечко фрейлейн Эрна, – женщина, которая не питает к мужу никаких чувств, достойна смерти… а я, если уж мне придется заботиться о муже, по натуре своей эмоциональный человек".
Лоберг сказал: "Истинная евангельская любовь основывается на взаимном уважении".
"И вы будете уважать жену, даже если она не столь образованна как вы… даже если ей присуще быть более эмоциональным человеком, чем должно быть жене?" "Только чувствующий человек способен к истинно спасительной милости, и он готов к ней".
Фрейлейн Эрна сказала: "Вы, наверняка, хороший сын, господин Лоберг, тот, который может быть благодарным своей матушке".
Эш пришел в ярость, его ярость была даже сильнее, чем он осознавал:
"Хороший сын тут, хороший сын там… чихать я хотел на всю эту благодарность; пока люди соглашаются с тем, что происходит несправедливость, никакого спасения в мире не существует… почему Мартин пожертвовал собой и сидит?" Лоберг ответил: "Господин Гейринг – жертва яда, разъедающего мир. Лишь только тогда, когда люди найдут дорогу обратно к природе, они не будут совершать злых поступков".
Фрейлейн Эрна не преминула вставить, что она тоже любит природу и частенько ходит гулять. Лоберг продолжил: "Лишь на свободной Божьей природе, которая придает нам силы, пробуждаются истинные благородные чувства людей".
Эш сказал: "Этим вы не спасли от тюрьмы еще ни одну живую душу".
Фрейлейн Эрна задумчиво произнесла: "Это вы так думаете… а я говорю, что человек, не способный чувствовать, и не человек вовсе. А такой коварный человек, как вы, господин Эш, вообще не смел бы здесь и словечко вставить…
Да все вы такие".
"Как только можно так плохо думать о мире, фрейлейн Корн?" Фрейлейн Эрна вздохнула: "Разочарования жизни, господин Лоберг".
"Но все же нас поддерживает надежда, фрейлейн Корн". Фрейлейн Эрна задумчиво уставилась в пустоту: "Да, если бы не надежда… – она встряхнула головой, – мужчины не способны чувствовать, а слишком много ума тоже плохо".
Эш задумался: могли ли вести такие разговоры госпожа Хентьен и ее супруг, когда они обручились. Но Лоберг прервал его мысли: "Вся надежда наша в Боге и в Божьей природе".
Эрне никак не хотелось отставать от Лоберга: "Слава Богу, я регулярно хожу в церковь и на исповедь… – и победным тоном добавила: – Наша святая католическая религия таит в себе, наверное, куда больше чувства, чем лютеранская, на месте мужчины я бы не стала связывать свою жизнь с лютеранкой".
Лоберг был слишком хорошо воспитан, чтобы возражать: "Любое обращение к Богу достойно одинакового внимания… кого Бог сводит воедино, тому он дает возможность и жить вместе… должна быть лишь добрая воля".
Добродетель Лоберга вызывала у Эша чувство тошноты, хотя именно по этой причине он часто сравнивал его с матушкой Хентьен, он не унимался: "А, лясы точить может любой идиот". Фрейлейн Эрна пренебрежительно заметила:
"Господин Эш, естественно, готов жениться на любой, не спрашивая ни о чувствах, ни о святой религии; если, конечно, у нее имеются денежки".
"Я не могу в это поверить", – заметил Лоберг.
"Можете не сомневаться, я знаю его, он абсолютно лишен каких бы то ни было сантиментов и вообще ни о чем не думает, думать, как вы, господин Лоберг, способен далеко не каждый".
"Ну, тогда мне просто жаль того, кто не разделяет мои взгляды, – высказал очередную мысль Лоберг, – ибо для него заказано все счастье сего мира". Эш пожал плечами: что может этот тип знать о новом мире! Он издевательски процедил: "Наведите‑ка вначале порядок".
Но фрейлейн Эрна нашла решение проблемы: "Если два человека работают вместе, если вам, например в вашем деле, помогает жена, тогда все уладится само собой, даже если мужчина лютеранин, а жена католичка".
"Конечно", – согласился Лоберг.
"Когда два человека имеют что‑нибудь общее, например общие интересы, тогда не страшно соединить свои судьбы, не так ли?" "Конечно", – ответствовал Лоберг..
Змеиный взгляд фрейлейн Эрны скользнул по Эшу, когда она произнесла:
"Не будете ли вы возражать, господин Лоберг, если и я приму участие в том театральном предприятии, о котором тут говорил господин Эш? Теперь, когда мой братец стал таким легкомысленным, я должна позаботиться о том, чтобы в дом приходили деньги".
Ну как может господин Лоберг возражать! А когда фрейлейн Эрна сказала, что она намерена вложить половину своих сбережений, то есть около тысячи марок, он издал радостный возглас, и фрейлейн Эрна не без удовольствия услышала: "О, так мы же будем теперь компаньонами!" Несмотря на это, Эш не испытал чувства удовлетворения. То, что он добился своего, как‑то сразу лишилось привлекательности, может, потому, что он и так отказался от Илоны, может, потому, что речь шла о более важных целях, а может, и потому лишь‑ и это было единственное, что для него было ясно, – что в нем неожиданно шевельнулось сомнение: "Переговорите сперва с Гернертом, директором театра Гернертом. Я просто обратил ваше внимание на это дело, но я не беру на себя никакой ответственности".
"Так, так", – проворчала фрейлейн Эрна. Ей же было известно, что он безответственный человек, но он может не бояться, никто и не собирается привлекать его к ответственности. На нем вообще креста нет, и даже палец господина Лоберга ей дороже всего господина Эша. "Вы доставите мне удовольствие, господин Лоберг, если будете почаще заглядывать ко мне на чашечку кофе", – довольная собой, произнесла Эрна. Было уже довольно поздно, они поднялись со стульев, и Эрна взяла господина Лоберга под руку. От лампы под потолком на их головы струился мягкий свет, и оба они стояли перед Эшем, словно пара молодоженов.
Эш снял куртку и повесил на вешалку. Затем он начал чистить ее щеткой, выбивать пыль и рассматривать ее изношенный воротник. В очередной раз его мучило ощущение, что что‑то не так. Он отказался от Илоны, теперь же ему приходилось наблюдать за тем, как от него отворачивается Эрна и предлагает свое сердце этому идиоту. Это было против всех бухгалтерских правил, в соответствии с которыми любое почтовое отправление требует, как известно, ответного почтового отправления. Впрочем – он с деловым видом вертел куртку в руках, – если бы он захотел, то Лобергу не удалось бы так уж быстро взять над ним верх, с ним он еще сможет поквитаться, ну, нет уж, Августа Эша еще никто никогда не выставлял в таком уродливом свете, и он уже было направился к двери, но остановился прежде, чем открыть ее: а зачем, ему ведь, собственно, вообще ничего не нужно. В противном случае эта особа там, в гостиной, может вообразить себе, что он приковылял к ней из чистой благодарности за ее жалкие тысячу марок. Эш вернулся к кровати, сел на нее и начал расшнуровывать ботинки. Все было в полном порядке. И то, что ему, в принципе, было жаль, что спать с Эр‑272 ной ему заказано, тоже был полный порядок, Жертва есть жертва. И все же в расчетах оставалась какая‑то непонятная ошибка, которую он никак не мог уловить: ну, хорошо, не идешь к бабе, отказываешь себе в удовольствии; одно лишь непонятно – зачем? Затем только, чтоб избежать женитьбы? Жертвуешь меньшим, дабы избежать большей жертвы, которую придется принести собственной персоной. "Какая же я скотина", – пробормотал себе под нос Эш. Да, скотина, ни на йоту не лучше Нентвига, который тоже уклонился от ответственности.
Бардак, в котором самое место пошустрить черту!
А без порядка в бухгалтерских книгах не будет порядка и в мире, и пока не наступит этот порядок, беззащитная фигурка Илоны будет по‑прежнему стоять перед свистящими ножами, Нентвиг и дальше нагло и лицемерно будет избегать кары, a Мартин вечно будет томиться в тюрьме. Он задумался над всем этим, и в тот момент, когда он стаскивал штаны, как‑то непроизвольно созрело решение: другие дают на эту затею с женской борьбой деньги, значит он, у кого денег нет, должен заплатить за это своей особой, если и не женитьбой, что, впрочем, не так уж и плохо, то тем, что предоставить себя в распоряжение нового предприятия. А поскольку это, к сожалению, невозможно соединить с его работой в Мангейме, то ему придется уволиться. Таким будет его взнос. И, словно пройдя испытание, он ощутил в этот миг, что оставаться в конторе, которая засадила Мартина за решетку, он больше не может. И никто не вправе обвинить его в предательстве; даже самому господину президенту придется признать, что Эш порядочный парень. Мысли об Эрне улетучились из его головы, и он со спокойной душой лег в кровать. То, что при этом он мог вернуться в Кельн и в забегаловку матушки Хентьен, лишь незначительно отодвигало стрелку на весах пожертвования; ведь матушка Хентьен ни разу не ответила на его письма. А забегаловок и в Мангейме более чем достаточно.
Нет, возвращение в Кельн, в этот скотский город, вовсе не оправдывало самопожертвования.
Желание проинформировать кого положено об успехе подняло и притащило его к Гернерту уже ранним утром: так быстро достать две тысячи марок – это же успех! Гернерт похлопал его по плечу и назвал молодчиной, Это было приятно. Гернерт удивился его решению уволиться с работы, дабы полностью посвятить себя затее с женской борьбой, впрочем, ничего против увольнения он не имел. "Мы еще покажем себя, господин Эш", – сказал он, и Эш отправился в центральную контору своего пароходства.
На верхних этажах здания правления Среднерейнского пароходства тянулись длинные тихие коридоры, пол которых был покрыт коричневым линолеумом. На каждой двери имелась аккуратная табличка, в конце одного из коридоров за столиком, освещенном светильником, восседал служащий, который поинтересовался, куда изволит следовать посетитель, он записал имя и цель визита в блокнот, проложенный копировальной бумагой. Эш шел по коридору и, поскольку это было в последний раз, старался внимательно все рассмотреть. Он читал имена на дверных табличках; наткнувшись неожиданно для себя на женское имя, он остановился и попытался представить особу, находящуюся там, за дверью: была ли она похожа на обыкновенного чиновника, который в черных нарукавниках считает что‑то за наклоненным столиком и холодным, безучастным тоном разговаривает с посетителем? Эша внезапно охватила тоска по этой незнакомой женщине за дверью, и на него вдруг нахлынуло чувство любви в новой, простой, так сказать, деловой и существующей согласно необходимости форме любви, которая должна быть такой же гладкой, такой же прохладной и в то же время такой же широкой и всеохватной, как и эти коридоры с их гладким линолеумным покрытием, Но затем перед его взором предстал целый ряд дверей с великим множеством мужских имен, и он невольно подумал о том, что та одинокая женщина должна испытывать не меньшее отвращение от такого мужского окружения, чем матушка Хентьен в своем заведении. В нем снова вспыхнуло ощущение ярости, злости на организацию, которая под покровом хорошего порядка, гладких коридоров, отличных приглаженных бухгалтерских расчетов прячет море мерзости. И это называется солидность. Предприниматель есть предприниматель независимо от того, как он называется – прокурист или президент. Если на какое‑то мгновение Эш и пожалел, что уже не является членом хорошей организации, что больше не относится к тем, кому позволено без расспросов и регистрации служащими входить и выходить из здания, то теперь и намека на сожаление не осталось, ибо за каждой дверью он видел Нентвига, одних только Нентвигов, они все сговорились, чтобы сгноить Мартина в тюрьме. Лучше всего было бы, конечно, спуститься в бухгалтерию и сказать слепцам, торчащим там, что им тоже нужно было бы вырваться наконец: плена обманчивых цифр и колонок и освободиться, подобной ему, да, они должны были бы сделать это хотя бы для того, чтобы уехать с ним в Америку. "Это была достаточно кратковременная гастроль к нам", – произнес начальник отдела кадров, к которому он зашел и попросил выдать отзыв, Тон его был дружеским, а Эш уже был готов к тому, чтобы высказать истинные причины, побудившие его оставить столь непорядочную фирму. Но ему пришлось отказаться от этой затеи, потому что дружески расположенный начальник отдела кадров уже занялся другими делами, постоянно, впрочем, при этом повторяя: "Кратковременная гастроль… кратковременная гастроль"; повторял он это откровенно любезным тоном, так, словно ему очень нравилось это слово и он пытался словом "гастроль" показать, что театральное дело является не таким уж отличным и даже не лучшим делом, чем предприятие, которое Эш как раз вознамерился оставить, Но что мог знать об этом начальник отдела кадров? Возможно, он хотел на прощание упрекнуть его в неверности и нанести ему удар в спину?
Нагадить ему при поиске нового места? Недоверчивым взглядом он рассматривал выданный документ, хотя отлично понимал, что в деле с женской борьбой его никто и никогда не спросит ни о каком отзыве, А поскольку его не покидали мысли о театральном предприятии, а также потому, что он спешил по коричневому линолеуму коридоров к лестнице, ведущей на улицу, он больше уже не обращал внимания на покой и порядок в конторе, не думал о двери с женским именем, мимо которой пронесся на повышенной скорости, не обратил внимания на табличку "Бухгалтерия", да, даже кабинеты дирекции и президиума там впереди, в главном здании со всей их помпой были ему целиком безразличны. Лишь оказавшись на улице, он бросил взгляд на главное здание, прощальный взгляд, и был как‑то даже расстроен, что перед главным корпусом не было экипажа, Он, собственно говоря, охотно взглянул бы еще разочек на Бертранда, этот тоже всегда прячется, как и Нентвиг. Лучше, конечно, его не видеть, вообще не видеть, его и этот Мангейм со всем, что в нем тут и там валяется. "Ну, что ж, глаза б мои тебя больше не видели", – сказал Эш, но все же ему не удалось пересилить себя и быстро проститься, он постоял еще, щуря глаза, поскольку асфальт новой дороги отражал яркий свет полуденного солнца, постоял, ожидая, что может, все‑таки беззвучно раскроются стеклянные двери и пропустят господина президента. А поскольку в мерцающем солнечном свете возникало впечатление, будто полотна стеклянных дверей вибрируют, то в голове невольно всплыло воспоминание о качающейся двери за стойкой, это был так называемый обман чувств, ибо полотна стеклянной двери прочно сидели в своем мраморном обрамлении. Они оставались неподвижными и никого не выпустили из здания. Эш воспринял это как обвинение: теперь он должен стоять здесь под палящим солнцем, потому что Среднерейнское пароходство расположилось на этой спесивой новой заасфальтированной улице вместо того, чтобы занять место в прохладном глухом переулочке; ему нестерпимо захотелось выругаться, он повернулся, пересек улицу широкими, немного нетвердыми шагами, завернул за ближайший угол и, ступив на ступеньку подошедшего трамвайного вагона, принял оконнательное решение уже на следующий день оставить Мангейм и отправиться в Кельн, дабы приступить к переговорам с театральным агентом Оппенгеймером.
Эшу, конечно, было обидно, что госпожа Хентьен все еще не ответила на его письмо, поскольку в деловой переписке отвечать на письма в положенные сроки – дело обычное, а частное письмо, без сомнения, не такое уж повседневное событие. Впрочем, молчание матушки Хентьен вполне можно было объяснить ее характером. Известно, что достаточно было кому‑нибудь дотронуться до ее ручки или попытаться пощупать за округлые формы, как сразу же на ее лице возникала та застывшая мина отвращения, которой она молча сажала смельчака на место, может, она с такими же чувствами брала в руки и его письмо. В конце концов письмо – это то, к чему прикасалась рука писавшего и испачкала его, приблизительно то же самое, что и грязное белье, вполне можно было предположить, что матушка Хентьен так и считает. Она была женщиной, не пoxoжей на других; такой, которой он позволял бы входить утром в его неубранную комнату и мешать ему во время утреннего туалета; это была не Эрна, она никогда не требовала бы от него, чтобы он думал о ней и писал ей хорошие, наполненные чувствами письма. Не была она и такой, которая могла бы связаться с каким‑то там Корном, хотя земного в ней было куда больше, чем в Илоне. Матушка Хентьен, конечно, была чем‑то лучшим, ему даже приходило в голову, что в окружении всего земного ей надо специально бороться за то, что Илоне дано от рождения. И если от его писем у нее возникло брезгливое чувство, то, наверное, это вполне справедливо и уместно; он даже захотел, чтобы она отругала его: ему казалось, что ей хорошо известно, как он себя тут вел, и Эш словно ощутил на себе тот взгляд, которым она всегда с укоризной награждала его, когда он начинал крутить шуры‑муры с Хеде; она не хотела мириться даже с этим, к тому же девушка служила в ее заведении, Теперь же, снова оказавшись в Кельне, он первым делом отправился к матушке Хентьен; его встретили без особой сердечности, но и без пренебрежения, которого он так опасался. Она просто сказала: "Да это вы снова, господин Эш, надеюсь, надолго", и он оказался в положении человека, с которым не очень считаются, у него даже возникло ощущение, будто он теперь обречен навечно прозябать на корновских харчах, Когда позже госпожа Хентьен все же подошла к его столику, она обидела его еще больше, поинтересовавшись:
"Ну и чего добился господин Гейринг? Я его достаточно часто предупреждала".
Ответ Эша был скупым: "Все, о чем мне известно, я вам писал". "Точно так, а за ваше письмо я должна поблагодарить вас", – сказала госпожа Хентьен, и это было все. Невзирая на свое разочарование, он вытащил небольшой пакетик: "На память о Мангейме я кое‑что привез"; это была маленькая бронзовая копия памятника Шиллеру, установленного перед Мангеймским театром, и Эш показал на посудную полочку, с которой выглядывала Эйфелева башня с черно‑бело‑красным флажком: там, наверху, она, наверное, очень неплохо смотрелась бы. А поскольку вещицу эту он просто вот так взял и привез ей, то поступок этот вызвал у госпожи Хентьен довольно неожиданную искреннюю радость, ведь это было то, что она могла бы показать своим подругам: "О нет, здесь же ее никто не увидит: какая прелесть, я заберу ее в свою комнату… господин Эш, вам, право же, не нужно было входить в такие расходы". Эта ее сердечность вернула ему хорошее настроение, и он начал рассказывать о своей жизни в Мангейме, не упуская при этом возможности высказывать мысли, которые хотя и принадлежали этому идиоту Лобергу, но, как ему все же казалось, могли понравиться матушке Хентьен. Иногда прерываясь, когда ей приходилось отлучаться к стойке, он восхвалял красоты природы и особенно Рейна, удивлялся гаму, что она постоянно сидит в Кельне и не получает удовольствие от того, что так доступно. "Это для парочек", – пренебрежительно отмахнулась госпожа Хентьен, с чем Эш, прибегая к обтекаемым формулировкам, не согласился, заявив, что такую вылазку она вполне могла бы совершить одна или в сопровождении какой‑нибудь из своих подруг. Для госпожи Хентьен это прозвучало вполне убедительно и респектабельно, и она сказала, что, быть может, как‑нибудь воспользуется его советом. "Впрочем, – высокомерным тоном заявила она, – с Рейном я хорошо знакома еще с девических лет". Голос ее еще звучал в его ушах, а взгляд вдруг застыл, устремленный в пустоту. Эша это не удивило, ибо ему были хорошо знакомы эти внезапные перепады в настрое‑нии матушки Хентьен, Только в этот раз они имели под собой особую причину, о которой Эш, естественно, и не подозревал: первый раз случилось такое, что госпожа Хентьен поделилась с одним из своих гостей воспоминаниями из своей собственной жизни, она была так напугана этим, что быстренько ретировалась к стойке, дабы, став перед зеркалом, поправить легким прикосновением пальцев сахарного цвета прическу, Она сердилась на Эша за то, что он вторгся в ее сокровенное, и о больше не подходила к нему, хотя памятник Шиллеру по‑прежнему стоял на его столике. Больше всего ей хотелось крикнуть, чтобы он убрал его, тем более, что вокруг Эша уже сгрудилась парочка старых друзей, которые ощупывали подарок мужскими глазами и пальцами. Она вообще скрылась на кухне, и Эш понял, что совершил какой‑то необъяснимый проступок.
Когда наконец она снова показалась в зале, он поднялся и принес статуэтку к стойке. Она вытерла ее полотенцем для протирания посуды; Эш. который всегда с трудом улавливал тот момент, когда пора и честь знать, остался стоять у стойки, начав рассказывать, что в театре, который возвели напротив памятника, дают премьерные постановки – словечки эти стали ему известны благодаря общению с Гернертом, – так вот, дают премьерные постановки пьес Шиллера. А сейчас он вообще располагает многогранными связями в театральном мире, и если все будет в порядке, то скоро он сможет обеспечивать ее билетами на спектакли. Так у него связи в театральном мире? Ну да, он же всегда вел довольно бессмысленный и пустой образ жизни. Для матушки Хентьен представления о связях в театральном мире всегда ограничивались певичками, и она пренебрежительно и свысока заявила, что терпеть не может театр, поскольку единственное, о чем там идет речь, так это любовь; а ей подобная тема скучна. Эш не решился спорить с ней, а когда госпожа Хентьен, дабы сохранить свой подарок в целости и сохранности, понесла его в свою комнату, он попытался завязать разговор с Хеде, которая лишь слегка кивнула ему, обиженная, очевидно, тем, что он не посчитал достойным своих усилий черкнуть и ей пару строк на почтовой открытке. Хеде вообще производила впечатление человека, постоянно пребывающего в дурном расположении духа, да и во всей забегаловке витала беспросветная тоска, в тяжелую атмосферу которой изрыгнул грохочущие звуки музыкальный автомат, запущенный одним из "подогретых" посетителей. Хеде ринулась к автомату, чтобы остановить его, поскольку музыка в столь поздний час строжайше запрещалась полицией, а мужики заржали удавшейся шутке. Сквозь приоткрытое окошко внутрь проник порыв ночного ветерка, и Эш, вздохнув полной грудью, выскользнул в мягкую прохладу ночи прежде, чем Хеде успела снова вернуться к нему, он спешил, чтобы не встретиться еще раз с госпожой Хентьен; иначе она чего доброго растрезвонит, что он оставил свою работу в Среднерейнском пароходстве; матушка Хентьен ни за что не позволила бы вешать себе лапшу на уши утверждениями, будто борьба – дело серьезное, она не поверила бы в гарантированный успех в будущем, скорее наоборот, отпускала бы язвительные замечания по этому поводу, может, и по праву. Но на сегодня с него было достаточно, так что он счел разумным уйти.
В темных мрачноватых переулках было свежо, летом здесь всегда так бывает. Эш испытывал какое‑то необъяснимое чувство удовлетворения. Воздух и темные стены вызывали ощущение уюта; чувство одиночества ушло. У него даже возникло желание встретить Нентвига, С каким удовольствием он бы его сейчас основательно поколотил. Душа Эша радовалась тому, что в жизни хоть иногда можно прибегнуть к простым решениям. Лотерейные выигрыши все же встречаются, хотя и редко, тем более он должен продолжить свою затею с борьбой.
У театрального агента Оппенгеймера не было ни приемной с мягкой мебелью, ни служителя с блокнотом для записи посетителей. Наверное, ничего удивительного, но люди неохотно меняют лучшее на худшее, вот и у Эша в глубине души таилась надежда встретить контору, которая хоть в чем‑то напоминала бы Среднерейнское пароходство, эта надежда распространялась, конечно же, и на театральные дела. Но все было по‑другому. Поднявшись по темной узкой лестнице в бельэтаж, найдя на двери табличку агентства Оппенгеймера, он постучал, на его стук никто не ответил, и он, толкнув дверь, вошел без приглашения. В комнате стоял таз с грязной водой: на множестве полок высились горы макулатуры. На одной из стен висел большой рекламный календарь какого‑то страхового общества, на другой, в рамке и под стеклом‑ рекламный плакат акционерного судоходного общества "ХАПАГ" с цветным изображением парохода "Императрица Августа Виктория", который в окружении судов меньшего размера покидал акваторию порта, рассекая пенящуюся синеву Северного моря.
Бегло осмотрев комнату, Эш, находясь здесь по делу, не стал терять времени и, поскольку застенчивость не была свойством его характера, вошел, хотя и несколько замедленным шагом, в другую комнату. Там он нашел письменный стол, который в отличие от прочего бардака демонстрировал только лишь гладкую поверхность без единого намека ну хоть на какую‑нибудь письменную принадлежность, правда, на нем было безумное количество чернильных пятен, старых серого цвета и новых желтого цвета надрезов и царапин, покрывавшая часть стола зеленая скатерка была вся изодрана. Другой двери в этой комнате не было. Стены также имели множество украшений, прикрепленных к обоям канцелярскими кнопками, тут было довольно много фотографий, так что внимание Эша привлекли снимки одетых в трико или блестящие костюмы дам в соблазнительных вызывающих позах, он попробовал определить, нет ли среди них Илоны, Затем, правда, он понял, что более пристойным будет выйти из помещения и попытаться выяснить, куда же подевался господин Оппенгеймер, Поскольку в доме не оказалось ни портье, ни дворника, он позвонил в некоторые из соседних дверей и получил презрительным тоном справку, которая свидетельствовала, что особой популярности господин Оппенгеймер здесь не снискал, ему сказали, что определить часы работы агентства господина Оппенгеймера в высшей степени затруднительно, "Ну, вы можете, конечно, подождать, если у вас нет более пристойного занятия", – посоветовала одна женщина.
Делать нечего, пришлось ждать, То, как соседи отзывались об этом типе, приятным не назовешь, а если такое презрение является составной его новой профессии, то это тем более не радует. Но изменить что‑либо было уже невозможно, он взвалил на себя сию ношу из‑за любви к Илоне (в груди в области сердца шевельнулось едва уловимое сладострастное чувство), теперь все это является его новой профессией, поэтому Эш терпеливо ждал, Нет, все‑таки прелестнейшим образом организовал работу у себя в конторе этот господин Оппенгеймер. Эш криво усмехнулся; да, это не та фирма, где просят предъявить отзыв с предыдущего места работы. Он стоял перед входом в дом, бросая на улицу нетерпеливые взгляды, пока наконец его внимание не привлек белокурый, розовощекий, до неприличия маленького роста мужчина, который повернул к дому и начал подниматься по лестнице. Эш последовал за ним. Это и был господин Оппенгеймер, Когда он объяснил ему цель своего визита, господин Оппенгеймер сразу же ответил: "Из‑за дамской борьбы? Займусь, займусь я этим. Но ответьте мне на такой вопрос, зачем вы нужны этому Гернерту?" Да, зачем он нужен Гернерту? Почему он здесь? Как он вообще оказался здесь теперь, когда уволился с работы в Среднерейнском пароходстве? Ведь это уже была отнюдь не командировочка, о которой он раньше так много думал. Зачем он, собственно, вообще прибыл в Кельн? Ну не потому же, что Кельн ближе к морю?
Когда молодцеватый мужчина уезжает в Америку, то его родственники и друзья стоят на набережной и машут вслед носовыми платочками. В портовой часовне играют "Ибо пришла пора, пришла пора город мой оставить", и видно, что из‑за регулярности выходов судов из порта выражение святости на лице капельмейстера кажущееся, но тем не менее мелодия многих берет за душу, Когда напрягается трос, тянущийся от маленького буксира, океанский исполин начинает медленно скользить по темной несущей зеркальной поверхности воды, а над волнами все еще раздаются скудные и одинокие аккорды успокаивающей душу мелодии, которой заботливый капельмейстер пытается приободрить тех, кому приходится разлучаться. Затем некоторые из них начинают осознавать, как сильно разбросаны люди по поверхности земли и моря, сохраняются лишь тонкие‑претонкие ниточки, которые тянутся от одной человеческой души к другой. А когда океанский исполин выходит в открытое море, цвет воды под ним блекнет, и уже не ощущается течения реки, более того, начинает казаться, что течение повернуло вспять, и теперь море устремляется в гавань, а океанский исполин углубляется в гигантское облако невидимого, но тем не менее ощутимого страха, и уже многие хотели бы остановиться и повернуть назад.
Мимо судов, расположившихся вдоль запущенного, подернутого дымкой берега, над которыми с визгом вращаются краны, разгружая и загружая неопределенные грузы для неопределенных целей, мимо заброшенного берега, покрытого ближе к реке пыльной зеленью, переходящей в скудные сельскохозяйственные насаждения, наконец, мимо дюн, где уже просматривается башня маяка, океанского исполина буксируют все дальше и дальше, и он, словно изгнанник, послушно следует за своим стражем, а на кораблях и на берегу стоят люди, которые наблюдают за всем происходящим, они поднимают руки, словно пытаются удержать его, и ограничиваются слабым и беспомощным прощальным взмахом. И вот за линией горизонта почти совсем исчезает его корпус, с трудом просматриваются лишь три трубы, и кто‑нибудь из тех, кто на берегу, спрашивает, возвращается корабль в порт или же уходит в одиночество морского плавания, которое находящимся на берегу ощутить никак не дано. Узнав, что корабль держит курс к берегу, спрашивающий успокаивается, словно корабль этот несет ему нечто самое дорогое или же, по меньшей мере, письмо, которого он так давно ждет.
Иногда там вдали, в светлой дымке, на границе территориальных вод встречаются два судна, и видно, как они скользят мимо друг друга, Это мгновение, во время которого оба мягких силуэта сливаются друг с другом, превращаясь в один, – мгновение хрупкого величия, исчезающего по мере их нежного разделения, такого же беззвучного и мягкого, как и далекая дымка, в которой все это происходит, и где каждый продолжает следовать своей дорогой.
Сладостная надежда, которой никогда не суждено исполниться.
Но тот, который плывет там вдали на корабле, не знает, что мы переживаем за него. Он видит лишь проплывающую мимо волнистую полоску берега, и только тогда, когда, будто случайно, на горизонте возникает желтоватая полоска маяка, он осознает, что там, на земле, остались люди, которые беспокоятся за него и думают о его безопасности. Он не осознает опасности, в которой находится, не ощущает, что от морского дна, называемого землей, его отделяет огромная толща воды. Опасности боится только тот, у кого есть цель, ибо за нее он и переживает. Но вот он ходит по гладким корабельным доскам, ведущим, подобно велодрому, по кругу вдоль палубы, по такой ровной дорожке ему еще никогда в жизни не приходилось ходить. У того, кто в море, цели нет, да он и не в состоянии к ней стремиться; он погружен в себя. Все, что только может быть в душе его, спит. Тот, кто любит его, делает это просто потому, что обещал, но только не во имя своих чувств, и не для того, чтобы тот, кто в море, почувствовал эту любовь, он никогда ее не поймет и не ощутит. А значит, людям, находящимся на суше, неведомо, что такое любовь. Путешествующий по морю вскоре осознает это, и нити, соединяющие его с теми, кто остался на берегу, рвутся еще до того, как очертания берега исчезнут за линией горизонта. Иногда даже кажется излишней попытка капельмейстера приободрить его своей мелодией, ибо морскому путешественнику для полного успокоения достаточно просто провести рукой по гладкой, отполированной поверхности коричневого дерева или по блестящим латунным планкам обшивки. Перед ним распахнуты мерцающие морские просторы‑и он доволен. Его несут мощные машины, и их гул обозначает дорогу, ведущую в никуда. Становится другим взгляд морского путешественника, это взгляд помудревшего человека, взгляд, который нас уже и знать не хочет. То, что когда‑то называлось задачей, уже забыто, его больше не интересует правильность суммированных колонок, и когда он проходит мимо каюты телеграфиста и слышит, как трещат аппараты, то удивление у него вызывает только механика, до его сознания даже не доходит, что кто‑то с помощью этого аппарата получает весточку с земли или отправляет такую же весточку на землю, и не будь морской путешественник трезвомыслящим человеком, он, пожалуй, мог бы подумать, что кто‑то разговаривает с космосом. Он испытывает теплые чувства к китам и дельфинам, играющим вокруг корабля, и не боится айсбергов. Он не желает видеть вдали очертания берега, он может даже забиться в брюхо корабля, пока они не исчезнут, он ведь знает, что на берегу ждут его не любовь, не расслабленность и свобода, а напряженный страх и стены крепости, за которыми – цель. Тот же, кто ищет любви, стремится к морю: он спокойно может говорить о земле, лежащей по ту сторону морских просторов, но не ее он имеет в виду, он думает о путешествии, о надежде одинокой души, о времени, когда он сможет открыться и воспринять другую любовь, возникающую в светлой дымке и вливающуюся в него, в освобожденного, воспринимая его сущим, нерожденным и бессмертным, таким, какой он есть, Такие мысли, конечно, не роились в голове у Эша, когда он помышлял уехать в Америку, прихватив с собой на пароход бухгалтеров Среднерейнского пароходства. Но придя в бюро господина Оппенгеймера, он долго и пристально рассматривал "Императрицу Августу Викторию", которая мощным корпусом рассекала морские волны.
Он вернулся к своему прежнему образу жизни, занял свою предыдущую комнату и частенько наведывался к матушке Хентьен отобедать. Он старательно эксплуатировал свой велосипед, правда, теперь его ежедневный путь лежал не на "Шчемберг и К°", а к господину Оппенгеймеру. Госпожа Хентьен наблюдала за изменением его деятельности взглядом, в котором, несмотря на все его безразличие, проскальзывало что‑то похожее на пренебрежение, недовольство и даже озабоченность, и хотя Эшу и приходилось признавать, что ее озабоченность не лишена основания, а может быть, именно поэтому он старался представить ей преимущества и перспективы своей новой профессии в как можно более светлых тонах, но это удавалось ему лишь отчасти. И хотя госпожа Хентьен прислушивалась, правда, вполуха, к его бодрящим рассказам о той новой, большой жизни, на пороге которой он сейчас стоял и которая может охватить не только Америку, но и все остальные части света, однако эта мешанина сияющего богатства, творческой богемы и радости от путешествий, которую он усиленно разрисовывал перед ней, будоражила в ней мысли о той цели, достигнуть которую дано не ей, а другому‑ столь сильной была зависть женщины, уже пятнадцать лет ненавидящей жалкий жребий, брошенный ей судьбой.
Можно даже сказать, что она была преисполнена своего рода язвительного восхищения, потому что в то время, как она, с одной стороны, постоянно помнила о пустоте и недостижимости его целей, с другой – старалась превзойти его фантазии, давая ему высокомерные советы и постоянно напоминая о том, что он мог бы стать хозяином или, как он сам говорил, президентом этого полчища художников, артистов и директоров. "Прежде всего это сборище нужно привести в чувство и навести порядок, – имел он обыкновение отвечать ей‑ это то, чего в первую очередь недостает". Да, в этом он был совершенно уверен, и это глубокое пренебрежение ко всему, что имело отношение к искусству, было вызвано не только созерцанием толстой записной книжки Гернерта и бюро Оппенгеймера, где царил абсолютный бардак, оно также почти полностью совпадало с мнением матушки Хентьен. И в такой момент удивительного совпадения мнений – проблемы мирового масштаба часто находят свое решение в уюте домашних стен – госпожа Хентьен приняла его предложение предоставить ему для бухгалтерской проверки свои счета и деловые записи; oна пошла на это с пренебрежительной улыбкой и в полной уверенности, что ее предельно простая кассовая книга и без того ведется правильно и образцово.
Но не успел Эш углубиться в колонки цифр, как матушка Хентьен налетела на него с возгласами, что ему вовсе ни к чему надувать щеки, что от такой бухгалтерии ее всегда воротило и что пусть лучше он займется своими театральными делами, которые куда больше нуждаются в его контроле, чем ее дела, И она выхватила у него из‑под носа бухгалтерские книги.
Да, театральное дело! В постоянной неопределенности этого дела Оппенгеймер уже привык без особых эмоций воспринимать случайности, а настойчивость Эша ставила его в определенной степени в тупик, он посмеивался над тем, что каждое утро к нему на велосипеде заявляется мужчина, который мнит себя чуть ли не компаньоном; но он стал относиться к нему несколько иначе, узнав, что Эш вкладывает в эту затею с борьбой деньги, он даже терпеливо сносил все ежедневные неприятные замечания Эша, касавшиеся бардака в его агентстве. Вместе они провели переговоры с владельцем театра "Альгамбра"[5] по вопросу аренды помещения на июнь и июль, а поскольку рабочему усердию Эша необходимо было найти применение, то он получил задание заняться набором дам для борьбы, Эш, который хорошо был знаком с забегаловками, борделями и вращался в кругу дам соответствующего уровня, словно был создан для этой задачи. Он прочесал нужные заведения и нашел подходящих девочек, которые были бы не прочь дерзать на спортивном поприще, он вносил их имена и личные данные в заведенную им записную книжку, при этом в отдельную колонку с аккуратной надписью "Примечания" он не забывал записывать напротив каждой фамилии свое мнение о пригодности кандидатуры и ее квалификации. Особое предпочтение он отдавал девушкам с иностранными именами или же иностранкам по происхождению, ведь соревнования должны будут иметь статус международных, вот только венгерок он отметал напрочь. Это занятие выглядело достаточно комично, когда приходилось ощупывать девичьи мышцы, а бывало и такое, что кто‑нибудь из этих крепких очаровашек соблазнял его. Тем не менее деятельность эта радости ему не доставляла, и когда он пренебрежительно рассказывал о ней матушке Хентьен, то говорил он правду; такое занятие он уже не мог считать достойным себя и предпочитал отсиживаться за голым столом у Оппенгеймера или же решать вопросы, касающиеся "Альгамбры", Там он частенько прохаживался по пустому серому залу, сопровождаемый гулким звуком собственных шагов, по неустойчивому перекрытию, которым была закрыта оркестровая яма, поднимался на сцену, серые голые огромные стены которой казались слишком уж тяжеловесными для легкого драпа кулис. Меряя сцену размашистыми шагами, он словно праздновал триумф по поводу того, что здесь уже никогда не позволено будет метание ножей, он заглядывал в канцелярию директора, взвешивая, не пришло ли время ему заняться обустройством этого кабинета. Иногда его посещали мысли и о том, что как‑нибудь надо будет показать свою новую империю госпоже Хентьен. Прикосновение воздуха внутри было чужим и холодным, тогда как открытая площадка ресторанчика снаружи изнывала от яркого жгучего солнца, и эта замкнутая в себе империя покрытого пылью отчуждения была подобна уединенному острову неведомого, затерявшегося в мире известных вещей, она манила и указывала на то, что отчужденно и многообещающе лежало там, за серым морем. Иногда он заглядывал в "Альгамбру" и вечером. Тогда открытая площадка ресторанчика была ярко освещена, а посетителей развлекал довольно большой оркестр, расположившийся на деревянной сцене под деревьями, Темная и почти незаметная громада театра высилась за фонарями, погруженная до самой крыши в сумерки, никому даже в голову не приходило задуматься над тем, какой он большой и как устроен. Эш охотно приходил сюда в эти часы, приятно было осознавать, что именно ему, а не кому‑то другому было доверено право снова пробудить к жизни эту темную громаду.
Когда Эш в один из дней после обеда завернул в "Альгамбру", то застал владельца театра за карточной игрой у стойки. Он присоединился к нему и просидел за игрой аж до самого вечера. К концу дня Эш ощутил, что голова его пуста и лицо задеревенело, ему стало ясно, что жизнь здесь точно такая же, как и на мангеймских складах во время забастовки. Единственное, чего недоставало, так это Корна и его хвастливых речей о любовных отношениях с Илоной. Какой же тогда смысл имело его увольнение из Среднерейнского пароходства? Он торчал здесь в деловой праздности, прожирал свои деньги и не мог даже отомстить за Мартина. Если бы он остался в Мангейме, то, по крайней мере, имел бы возможность навестить его в тюрьме.
За ужином он посетовал на то, что столь бесстыдным образом бросил Мартина, а когда госпожа Хентьен ответила на это, что каждый сам кузнец своего счастья и господину Гейрингу, которого она неоднократно предупреждала, непозволительно требовать, чтобы друг из‑за него оставался торчать в этом Мангейме, отказываясь от блестящей карьеры, разозлился и так окрысился, что она моментально ретировалась за стойку и начала поправлять прическу, Он немедленно уплатил по счету и ушел, кипя от ярости: такое безделье она называет отличной карьерой. Впрочем, ему не хотелось признавать, что именно это является причиной его ярости, он обвинял ее просто в холодном, бессердечном отношении к Мартину и всю ночь ломал себе голову над тем, чем можно помочь Мартину.
Рано утром Эш отправился к Оппенгеймеру, Найдя ручку и пару листов бумаги, он добрую половину дня провел за сочинением злой статьи, в которой рассказывал о том, что заслуженный профсоюзный секретарь Гейринг стал жертвой дьявольских демагогических интриг Среднерейнского пароходства и ман‑геймской полиции. Эту статью он немедленно отнес в редакцию социал‑демократической "Фольксвахт".
Здание, в котором располагалась редакция "Фольксвахт", впечатления газетного дворца не производило. Не было и намека на мраморные вестибюли и двери из кованого железа. Здесь даже чувствовалось какое‑то сходство с конторой Оппенгеймера, разве что только в беготне сотрудников просматривалось больше усердия; но по воскресеньям, когда газета не выходила, все здесь должно было выглядеть точно так же, как и у Оппенгеймера. При прикосновении к металлическим перилам ощущалась их липкая, грязная поверхность, на осыпавшейся в некоторых местах и ободранной стене угадывались следы частых покрасок, а выглянув в окно, можно было увидеть узкий дворик, в котором стояла телега с рулонами бумаги. Печатные станки работали с какими‑то астматическими выдохами и вдохами. Через некогда белую дверь, беспрерывно издающую резкие звуки, поскольку замок не защелкивался, попадаешь в редакцию. Вместо календаря страховой компании там висит расписание движения поездов, а вместо изображений танцовщиц‑ фотография Карла Маркса. Все остальное было таким же, как у Оппенгеймера, и то, что он пришел, стало как‑то сразу совершенно излишним, даже статья, которая все‑таки производила сильное и грозное впечатление, показалась вдруг блеклой и никому не интересной. "Везде один и тот же сброд, – подавляя в себе злость, подумал Эш, – демагогический сброд, который везде живет в абсолютно одинаковом бардаке". Нет, абсолютно лишено смысла всучивать тем или другим оружие; оно будет бесполезным в их руках, ибо они не знают, что находится по эту, а что по ту сторону баррикад.
Его отправили в другую комнату. За столом, который, вероятно, разочек все же обтягивали полотном, сидел мужчина в коричневом бархатном пиджаке. Эш протянул ему рукопись. Редактор бегло пробежался по ней, пролистал и положил в коробку рядом с собой. "Вы же ее даже не прочитали", – резко заметил Эш.
"Что вы, что вы, я в курсе… мангеймская забастовка; посмотрим, сможем ли мы это использовать", Эш был, поражен тем, что этот тип не поинтересовался содержанием написанного, а представляет все так, словно ему все уже известно. "Я настаиваю, чтобы вы посмотрели, это факты, которые представляют забастовку в совершенно новом свете", – заявил Эш. Редактор еще раз взял в руки рукопись для того правда, чтобы тут же снова бросить ее, "Какие факты?
Я не вижу здесь ничего нового". У Эша возникло впечатление, что этот тип хочет похвастать тем, что все знает. "Я же был очевидцем; я присутствовал на этом собрании!" "Ну и что? Наши люди тоже были там". "Значит, вы уже об этом писали?" "Я считаю, что там ничего особенного не произошло", Это заявление настолько ошарашило Эша, что он опустился на стул, хотя никто ему этого не предлагал. "Уважаемый господин и товарищ, – продолжал редактор, – мы в конце концов не можем ждать, пока вам заблагорассудится принести нам статью". "Да, но… – Эш ничего не понимал, – но почему в таком случае вы ничего не предпринимаете, почему вы бросили Мартина, – он поправился, – почему вы бросили Гейринга, который невиновен и вынужден сидеть в тюрьме?" "Ах, вон оно что… все мое уважение у ног вашего правосознания, – редактор начал читать рукопись, подписанную фамилией Эша, – господин Эш… вы, значит, полагаете, что опубликовав эту статью, мы сможем освободить Гейринга?" Он усмехнулся. Эш не позволил ввести себя в заблуждение непринужденностью редактора: "В тюрьме должны находиться совершенно другие люди… это более чем понятно тем, кто присутствовал на собрании!" "Итак, вы считаете, что мы должны засадить на место Гейринга дирекцию Среднерейнского пароходства?" "Дерьмо собачье, – подумал Эш, не отвечая ни слова. Засадить Бертранда?
Значит, и Бертранда тоже, а не только Нентвига! Ведь в конечном счете, если посмотреть на все это при хорошем освещении, не так уж и велика разница между каким‑то там президентом и каким‑то Нентвигом. Впрочем, тот, который в Мангейме, был штучкой в чем‑то получше, просто засадить такого было бы явно недостаточно. Но примирительным тоном он сказал: "Бертранда – тюрьму". С лица редактора по‑прежнему не сходила улыбка: "Может случиться такое, что мы пожалеем". "Почему это?" – заинтересованно спросил Эш, "Потому что это милый и обходительный господин, – ответил редактор, – отличный предприниматель, с которым всегда можно найти общий язык". "Вам что, так нравится находить общий язык с тем, кто снюхался с полицией?" "Ах ты ж, Боже мой, то, что предприниматели сотрудничают с полицией, – само собой разумеющееся дело; если бы мы были на их месте, мы поступали бы точно так же…" "Хорошенькая справедливость", – возмущенно протянул Эш. Редактор, уступая, игривым жестом поднял руки: "А чего вы хотите, это же капиталистический правопорядок. Пока что наблюдательный совет, который заботится о том, чтобы предприятие работало, нам куда милее того, который ведет его к краху. А если бы было по‑вашему и всех руководителей фабрик, которые выступают против нас, упрятали бы за решетку, то вероятнее всего, наступил бы экономический кризис, за который нам пришлось бы благодарить самих себя, разве не так?" Эш, закипая, упрямо повторил: "И все же его место‑ в тюрьме". Веселое настроение редактора раздражало все больше, "А, теперь я вас понимаю, вы имеете в виду то, что он голубой…" Эш уставился на него: редактор этот становился к тому же и забавным. "…Значит, это вам не по душе? Ну, что касается данной проблемы, то я должен вас успокоить: он занимается этим там, на юге, в Италии. А вообще‑то засадить такого господина куда сложнее, чем, скажем, какого‑нибудь социал‑демократа". Вот такие, значит, дела: мягкая мебель, служители в серебряных ливреях, экипажи и голубой, а на фоне всего этого наслаждается свободой Нентвиг! Эш продолжал внимательно смотреть на веселую физиономию редактора: "Но Мартин‑то в тюрьме!" Редактор положил на стол карандаш и развел руками: "Дорогой; друг и товарищ, мы с вами ничего не сможем здесь изменить Забастовка в Мангейме была изначально великой глупостью, и нам не оставалось ничего другого, как позволить событиям развиваться так, как они развивались, и смириться с неудачей теперь же мы можем разве что радоваться тому, что те три месяца, которые получил Гейринг, дают нам материал для агитации. Так что большое спасибо за вашу статью, дорогой друг и товарищ, и если у вас появится еще что‑нибудь, несите к нам быстрее, чем в этот раз". Он протянул Эшу руку, и Эш, невзирая на наполнявшую его ярость, отвесил ему слабый поклон.
Приближался июнь. Эш обеспечил Оппенгеймеру выход на типографию и фирму по изготовлению плакатов; все было подготовлено, эффектные объявления на рекламных тумбах и щитах сообщали жителям города, что самые сильные женщины из различных стран встретятся здесь, чтобы помериться силами, а кто в этом сомневается, может прочесть список участниц и убедиться в правильности такого утверждения: там была Татьяна Леонова, русская чемпионка, Мауд Фергюсон, победительница чемпионата в Нью‑Йорке, Мирзль Оберляйтнер, обладательница Кубка Вены, не стоит забывать и о немецкой чемпионке Ирментрауд Крофф. Имена по большей части были плодами фантазии Оппенгеймера, которому настоящие имена девушек казались слабоватыми для эффектного воздействия. Эш безуспешно пытался возражать против такого надувательства: для того что ли он рыскал в поисках дам иностранного происхождения, чтобы теперь этот еврей химичил с их именами? Он воспринял это как еще один признак анархического состояния мира, в котором никто толком не знает, где левая сторона, а где – правая, понятия не имеет, где он находится: по эту сторону баррикад или по другую, и в котором в итоге становится абсолютно все равно, дает господин Оппенгеймер то имя или это; нужно радоваться хотя бы тому, что в списке пока что нет венгерского имени. Видит Бог, лучше бы этой Венгрии совсем не существовало. И то, что в перечень борцов Оппенгеймером была включена Италия, тоже казалось ему неподходящим. Есть ли уверенность в том, что на юге вообще встречаются женщины? Там шастают лишь толпы голубых.
И все же бросить взгляд на плакат с иностранными именами было приятно: страна выстраивалась рядом со страной, и большой мир, казалось, служил гарантом успеха в будущем. Он притащил плакат в забегаловку матушки Хентьен и без лишних вопросов прикрепил его на деревянную стену под Эйфелевой башней.
Но госпожа Хентьен все еще дулась на него за то, что он тогда окрысился на нее из‑за Гейринга, она крикнула ему из‑за стойки, что свои плакаты он может расклеивать там, где ему будет позволено; здесь же она все решает сама. Ее рассерженная физиономия снова напомнила Эшу об инциденте, о котором он и думать позабыл, и он сделал вид, что намерен последовать ее требованию.
Такая покладистость разоружила матушку Хентьен; продолжая браниться, она вышла из‑за стойки и подошла поближе, чтобы рассмотреть плакат. Когда же ей удалось прочесть женские имена, ее душа наполнилась состраданием и отвращением: ей казалось, что эти бабы вполне заслужили унижение возиться на глазах у этих отвратительных мужчин, но в то же время она им сочувствовала.
Эш, который организовал все это, казался ей каким‑то пашой среди женской толпы, и это выглядело так низко и подло, что она не могла поставить его даже рядом с остальными мужчинами, которые высиживали здесь со своими низменными желаниями. Его короткие, торчащие ежиком волосы, эта темноволосая голова, желтовато‑красноватая кожа, ух, ей было страшно, нет, она решительно не понимала, как сможет терпеть здесь этого человека вместе с его плакатом, она испугалась, что он схватит ее сейчас за руку; казалось, он намеревается накинуться на нее, обезоружить, чтобы пристроить ко всем этим женщинам, имена которых значились на плакате. Она была даже немного разочарована, когда не произошло ничего подобного, а Эш послушно водил пальцем по именам на плакате: "Россия, Германия, Соединенные Штаты Америки, Бельгия, Италия, Австрия, Богемия", – читал он, и поскольку это звучало пристойно и безопасно, госпожа Хентьен успокоилась. Она сказала: "Но здесь еще не представлены некоторые страны, например Швейцария и Люксембург". Затем она отвернулась от плаката, словно от него исходил неприятный запах: "Неужели вам нравится возиться со всеми этими женщинами?!" Эш ответил ей словами Мартина: каждый человек находится там, где его поставил Бог, а что касается взаимоотношений с этими борцами в юбках, то это задача не его, а Тельчера; сам он занимается чисто административными делами.
Тельчер приехал в Кельн и созвал выбранных Эшем дам в бюро Оппенгеймера. Он торчал там до самого обеда, некоторых отсеял с самого начала, остальным же велел прибыть в "Альгамбру", где намеревался дать первый урок и проверить их пригодность к представлению.
Это было веселое мероприятие: Тельчер сразу же прихватил с собой борцовские трико, и после того как Эш проверил присутствующих по своим записям, господин Тельтини пригласил дам зайти в костюмерную и надеть трико.
Большинство барышень отказались сделать это, они хотели сначала посмотреть на других в этом необычном костюме. А когда те, обнаженные и сильно смущаясь, вышли из костюмерной, все рассмеялись. Дверь на открытую площадку ресторанчика была широко распахнута; внутрь весело заглядывала зелень деревьев, а когда врывался порыв ветерка, то в зале ощущалось тепло утреннего солнца, В дверях стоял владелец театра, столпились поварихи из ресторана, а Тельчер взобрался на сцену, чтобы на расстеленном там мягком коричневом ковре показать правила греко‑римской борьбы. Затем он позвал для пробы на сцену одну пару; но никто не изъявил желания; хихикая, девушки толкались, выпихивали то одну, то другую вперед, те противились и норовили снова втиснуться в толпу. Наконец, две из них решились; но как только Тельчер вознамерился показать первые приемы, они захихикали и опустили руки, не решаясь схватить друг друга. Тельчер потребовал к себе другую пару, а поскольку история повторилась, то он обратился к Эшу с просьбой еще раз зачитать список имен и попытался с помощью шутливых замечаний создать строгую и вместе с тем азартную атмосферу для работы. Если звучало французское имя, то он рассыпался в похвале таллинской отваге и приглашал "гордость Франции" на сцену, не меньше почестей досталось и "польской великанше", короче, он уже сейчас демонстрировал, в каких уважительных и зажигательных выражениях он будет представлять дам публике, Некоторые поднялись на сцену, тогда как другие с визгом упирались, утверждая, что это занятие не для них и что они хотели бы снова одеться, на это Тельчер согласился с выражениями сожаления и комичным отчаянием. Не обошлось, конечно, без инцидента: когда Эш громким голосом произнес имя Руцена Хруска, а Тельчер ответил: "Поднимись, о, ты, богемская львица", к рампе протиснулась полная рыхлая женщина, которая была еще не раздета, певуче резкой интонацией, присущей ее языку, она завопила, что не будет выставлять себя на посмешище за эти презренные деньги; "Я отказывалась, я уже много раз отказывалась от денег, потому что не могу позволить, чтобы над моим телом насмехались", – кричала она Тельчеру, и пока он подыскивал шутливое слово, дабы разрядить обстановку, она взмахнула своим солнцезащитным зонтиком, словно желая его выбросить. Затем она замолчала; ее округлые полные плечи начали вздрагивать, и стало видно, что она плачет. Проходя мимо расступившихся притихших и перепуганных девушек, она вдруг остановила взгляд на Эше, который устроился со своим списком за каким‑то столом; она наклонилась к нему и прошипела прямо в лицо: "Вы… вы плохой друг, притащить меня сюда на позор". Затем со слезами на глазах она вышла. Между тем Тельчер снова овладел ситуацией, а инцидент имел и свою положительную сторону: девушки, словно устыдившись своей прежней беспечности, были уже готовы к более серьезной работе; Тельчер радостным тоном похвалил их, и вскоре все забыли об неуравновешенной чешке. Даже Эш уже не думал о ее обвинениях, хотя все же признал, что был плохим другом, но он был уверен, что еще заставит этих уродов освободить Мартина. С такими мыслями он отправился домой.
Госпожа Хентьен осторожно высморкала нос и рассмотрела результат этой процедуры на носовом платке. Эш рассказал ей об инциденте с неуравновешенной чешкой – его, вероятно, угнетало чувство вины, а госпожа Хентьен набросилась на него, говоря, что он вполне заслужил того, чтобы эта достойная сочувствия особа выцарапала ему глаза. Для того, кто снюхался с подобными женщинами, все еще очень даже хорошо закончилось. Неужели он этого ну совсем не понимает? Какая‑то особа, которой бы радоваться, что он предоставил ей возможность заработать! Да, вот она благодарность. Но эта чешка совершенно права, именно так следует обращаться с мужчинами: лучшего они не заслуживают. Радоваться тому, что пара бедных баб, одетых в трико, возятся на сцене! Да они в десять раз лучше этих мужиков, от которых терпят все на свете. Со злостью в голосе она бросила ему: "Да отложите вы в конце концов вашу сигару". Эш уважительно последовал ее требованию, но не только потому, что она накрыла ему более чем богатый стол за просто смехотворную цену, а и потому, что оставлял за ней право представлять греховный перелом в его жизни в таком свете, какой он заслуживал. Он попал в довольно сложную ситуацию: из тех трехсот марок, которые предназначались для затеи с борьбой, у него оставалось теперь каких‑то там двести пятьдесят, и хотя он в первый же день должен был получить свою долю с прибыли, он не знал, что делать дальше. Ему нужна была работа, чтобы та жертва, о которой он, собственно, уже и не вспоминал, но которую принес ради Илоны, не обернулась для него катастрофой; он бы охотно поговорил об этом с матушкой Хентьен, но его тщеславие удерживало его, ибо она была вовсе не расположена к тому, чтобы осознать, что даже самая блестящая карьера имеет свои истоки в бедности. Он просто сказал: "Лучше уж борьба, чем это метание ножей", Госпожа Хентьен уставилась на нож в руке Эша; хотя она и не поняла его слов, но ей это было неприятно. Поэтому она ответила кратко: "Может быть". "Хорошее мясо", – похвалил Эш, наклонившись над тарелкой, на что она с достоинством знатока ответила: "Филе". "А та жратва, которой они сейчас потчуют бедного Мартина…" "Мясо лишь по воскресеньям… – сказала госпожа Хентьен и добавила с едва уловимой радостью: – В остальные дни в основном свекла, вот так вот". Ради кого должен Мартин жрать свеклу? Для кого он пожертвовал собой? Известно ли это самому Мартину? Мартин был мучеником и смотрел на это мученичество просто как на профессию, иногда приносящую радость, а иногда огорчение; и все же он был порядочным малым. Госпожа Хентьен проговорила:
"Кто не желает слушать, должен чувствовать". Эш ничего не ответил. Вполне возможно, что Мартин скрывал что‑то такое, что никто, кроме него, не знал; мученик всегда должен страдать за какие‑либо убеждения, за знания, которыми он обладает и которые предписывают ему, как действовать. Мученики – порядочные люди. Госпожа Хентьен разъяснила: "Все это от этих анархистских газет". Эш согласился: "Да, это свора мерзавцев, теперь они бросили его в беде". Конечно, над этими социалистическими газетами посмеивался и сам Мартин, хотя именно на них, должно быть, и была возложена задача представлять и распространять социалистические убеждения. Так были ли убеждения Мартина социалистическими? Эша злило, что Мартин что‑то утаил от него. Тот, у кого правда, способен приносить избавление другим; этому всегда учили, и так поступали христианские мученики. И поскольку Эш гордился своим образованием, то сказал: "Во времена Римской империи тоже проводились схватки борцов, но только со львами. Там проливалась кровь. В Трире, в самом городе, сохранился один такой цирк". Госпожа Хентьен с напряжением в голосе спросила: "Ну и?" Не дождавшись ответа, она продолжила: "Вы, наверное, хотите внедрить еще и это, не так ли?" Эш молча покачал головой. Если Мартин пожертвовал собой и жрет свеклу без всяких убеждений, понимая, что никто ему за это спасибо не скажет, значит, он сделал это просто во имя самой жертвы.
Может, и вправду нужно вначале пожертвовать собой для того, чтобы – как же говорил этот идиот из Мангейма? – познать милость спасения. Но тогда может, и Илоне нужны эти ножи просто во имя чистой жертвы? Кто разберется во всем этом? И Эш сказал: "Я вообще ничего. не хочу. Не исключено, что все эти борцовские схватки – чушь собачья". "Вот, вот, – согласилась матушка Хентьен, – именно так оно и есть". И тут у него в душе снова шевельнулось то глубокое уважение к матушке Хентьен, за которым чувствуешь себя в безопасности.
В воздухе витали запахи блюд и табака, а иногда улавливался сладковатый аромат вина. Матушка Хентьен была права женщины ничего другого и не хотят.
Именно поэтому Илона согласилась быть с этим Корном. А обладай и вправду этот хитрый калека хорошими знаниями, он не распространялся бы о них, не делился бы ими с кем‑нибудь еще. Подбегает с радостным видом, словно собачонка на трех ногах, быстро‑быстро ковыляет за угол и – в тюрьму, а тюрьма эта имеет на него такое же влияние, как на собаку трепка. "Может, вам даже удовольствие доставляет быть битым, приносить себя в жертву,"‑задумчиво проговорил Эш. "Кому? – поинтересовалась матушка Хентьен, – кому, женщинам?" Эш задумался: "Да, им всем…" Матушка Хентьен осталось довольной: "Принести вам еще кусочек мяса?" И она отправилась на кухню, Эшу было жалко эту чешку: она так жалобно плакала. Но и здесь матушка Хентьен совершенно права: Хруска тоже не желала ничего другого. А когда госпожа Хентьен вернулась с тарелкой к его столику, он выдал даже больше, чем от него можно было ожидать: "Ей еще придется искать своего метателя ножей, чешке этой", "Вот именно", – согласилась с ним матушка Хентьен. "Бедное создание", – не унимался Эш, сам не зная, кого он имеет в виду, Мартина или чешку. Матушка Хентьен, в отличие от него, в виду имела только чешку и язвительно заметила: "Ну, вы же всегда можете ее утешить, если уж вам так жалко ее…, отправляйтесь к ней прямо сейчас, что же вы медлите?" Он ничего ей не ответил; а хорошо поев, молча взял свою газету и углубился в изучение рекламной части, поскольку с тех пор, как начали печатать рекламные объявления о предстоящих борцовских схватках женщин, эта часть газеты стала для него наиболее важной. Но справедливая бухгалтерия его души требовала, чтобы госпожа Хентьен также получила возможность заработать на этом мероприятии: разве у нее меньше прав, чем у Илоны, которая позволяла себе даже пренебрегать тем, что кто‑то делает для нее доброе дело? Его взгляд зацепился за объявление о винном аукционе в Санкт‑Гоаре, и он поинтересовался, откуда матушка Хентьен получает свое вино. Она назвала одного кельнского виноторговца; Эш презрительно поморщил нос: "Вы, значит, отдаете свои денежки ему на съедение! Ну почему вы не обратились за советом ко мне? Я не буду утверждать, что все поступают так, как в гадючнике моего незапятнанного господина Нентвига, но могу поспорить, что вы очень много переплачиваете". Она изобразила на лице обиженную мину: кому‑кому, а одинокой слабой женщине приходится со многим мириться. Он предложил ей свои услуги: съездить в Санкт‑Гоар и закупить вино для ее хозяйства. "Жалко накладных расходов", – нерешительно проговорила она. Эш загорелся своей идеей: накладные расходы без проблем закладываются в цену, а если качество вина будет соответствующим, то можно смешать его с более дешевыми сортами; в этом уж он разбирается. Дело в конечном итоге не в накладных расходах; вылазка вверх по течению Рейна – в голову ему пришла идиотская тарабарщина Лоберга о радости общения с природой – это же всегда удовольствие, а накладные расходы она может возместить ему тогда, когда ее забегаловка будет работать с действительной прибылью. "И вы наверняка прихватите с собой свою чешку?" – недоверчивым тоном поинтересовалась матушка Хентьен, Эта мысль показалась ему довольно заманчивой; но он громко и с негодованием отверг ее; матушка Хентьен может сама убедиться, что это не так, и поехать с ним, тем более, что совсем недавно она говорила о своем намерении как‑нибудь выбраться на природу и отдохнуть. "А тут – сочетание приятного с полезным", – возбужденно добавил он. Она заглянула ему в лицо, взгляд отметил желтовато‑коричневый цвет кожи, она решительно отпрянула от него: "А кого прикажете оставить на хозяйстве?.. Нет, ничего не получится". Ах да, он не придавал этому такого значения; к тому же его финансовые возможности сейчас не позволят совершить эту поездку вдвоем, и Эш не стал больше распространяться на эту тему, что вернуло к нему доверие матушки Хентьен.
Она взяла газету, убедилась, что аукцион должен состояться лишь через две недели, и с сомнением в голосе сказала, что ей нужно еще обо всем этом подумать. Да, естественно, она может подумать, сухо сказал Эш и поднялся из‑за столика. Ему пора в "Альгамбру", где Тельчер проводит пробы. Он отправился на своем велосипеде той дорогой, на которой располагалась забегаловка, где работала чешка. Но, задумавшись, проехал мимо.
Прибыл наконец директор Гернерт, и Эш, поскольку для этого годились его хорошие знания экспедиционного дела, а также движимый жаждой деятельности, ежедневно ходил в порт, справляясь, не прибыл ли груз, отправленный по Рейну. Может быть, он ходил туда для того лишь, чтобы, видя экспедиционную суету, испить до дна чашу сожаления по поводу преждевременного увольнения из Среднерейнского пароходства, чтобы, видя винные склады, еще раз ощутить, как ноющей занозой в его теле сидит Нентвиг; он охотно видел и переживал это, ибо ему казалось, что его самопожертвование (а именно так он расценивал свою деятельность) может стать в один ряд с самопожертвованием Мартина. И то, что Илона не приехала в Кельн, а осталась с Корном, вполне вписывалось в эту цепочку и казалось ниспосланным свыше судьбой. Эша, конечно же, невозможно было представить этаким мучеником со святыми помыслами. Чего нет, того нет!
В своих размышлениях и внутренних диалогах он не стеснялся называть Илону шлюхой и даже затасканной шлюхой, а Тельчера – сводником и вероломным убийцей. И если бы ему пришлось встретить здесь среди уложенных штабелями винных бочек этого козла Нентвига, он основательно набил бы ему морду. Но когда он проходил вдоль вытянувшихся складов Среднерейнского пароходства, в глаза ему бросилась фирменная вывеска, которую он ненавидел, и над всем этим вонючим сбродом мелких убийц возникла фигура, величественная и неправдоподобно большая, фигура в высшей степени порядочного человека, даже чего‑то большего, чем человека, столь могучей и громадной она была, и тем не менее – фигура суперубийцы; призрачно и угрожающе поднимался образ Бертранда, мерзкого президента этого общества, голубого, который засадил в тюрьму Мартина. И эта увеличившаяся так, что не верилось собственным глазам, фигура поглотила, казалось, обоих меньшего размера резников, иногда даже возникало впечатление, что достаточно всего лишь преклонить колени перед этим антихристом, дабы уничтожить всех более мелких убийц на этом свете.
Кому‑то все это может показаться мишурой, ведь есть проблемы куда более важные, а ты лазишь тут по этому порту, не получая ни гроша. Зачем живет человек, если у него нет хорошей работы? Такой вопрос вполне могла бы задать матушка Хентьен, Да, самым разумным наверняка было бы, если бы пришел этот суперубийца и одним движением руки отвернул бы ему голову. И когда на глаза Эшу, который продолжал вышагивать вдоль линии причалов, снова попалась вывеска АО "Среднерейнское пароходство", с уст его слетела громкая и внятно произнесенная фраза: "Или он, или я".
В итоге Эш оказался у баржи и начал наблюдать за разгрузкой. Он видел, что к нему приближаются Тельчер и розовощекий Оппенгеймер: оба они передвигались, так сказать, рывками, поскольку постоянно останавливались, часто кто‑нибудь из них хватался за пуговицу или лацкан пиджака другого, и Эш невольно спросил самого себя, о чем таком важном и неотложном они там разговаривают. Когда они подошли достаточно близко, до него донеслись слова Тельчера: "А я вам говорю, Оппенгеймер, что это дело не для меня, вот посмотрите, я вызову Илону и голову даю на отсечение, что через полгода стану первым номером в Нью‑Йорке". Так, так, Тельчер, значит, от Илоны все еще не отвязался, Ну что ж, этот тип заговорит по‑другому, когда в одно прекрасное мгновение будет наведен порядок. И мысли о смерти уже больше не забавляли Эша. Он разворчался на обоих, что, мол, они тут забыли, не считают ли они, что ему никогда в жизни не приходилось руководить разгрузочными работами, и не думают ли они, что он хочет что‑нибудь упереть, а может, господам вздумалось проконтролировать его? И вообще, ему до безумия жаль денежек тех людей, которые вложили их в это начинание, не говоря уже о самом себе. А теперь он уже около месяца ни за понюх табаку горбатится на это сомнительное предприятие, не считается ни с чем в своей жизни, и зачем же?
Оказывается затем, чтобы известный господин Тельчер, который и сам не прочь слинять, заговаривал ему зубы. Разозлившись, он начал до непристойного копировать еврейский говор господина Оппенгеймера. "Да он антисемит", – возмутился Оппенгеймер, а Тельчер высказал соображение, что настроение господина экспедиционного директора придет в норму уже послезавтра, после первого подведения итогов в кассе. А поскольку сам он был в хорошем настроении и ему хотелось подразнить Эша, то он обошел повозку, на которую были погружены ящики, специально пересчитал их, затем подошел к лошадям, достал из кармана сахарку, чтобы дать полакомиться животным. Эш, кипя от злости и чувствуя себя оскорбленным этими двумя евреями, отвернулся и начал записывать ящики; он наблюдал за Тельчером и удивлялся его добродушию, в глубине души он надеялся, что животные, мотнув головой, откажутся от угощения. Но лошади – это всегда лошади, и они взяли своими ласковыми мягкими губами сахар с плоской ладони Тельчера, что рассердило Эша еще больше: ему, впрочем, тоже могло бы прийти в голову сунуть им хотя бы кусочек хлеба; когда погрузка была завершена, то не оставалось ничего другого, как сухо похлопать обеих лошадей по крупу, что Эш и сделал. Затем все трое, расположившись на ящиках, отправились на повозке обратно в город. Оппенгеймер откланялся у моста через Рейн; а Тельчер и Эш поехали дальше, они намеревались сойти возле забегаловки матушки Хентьен.
Тельчеру уже приходилось несколько раз бывать в забегаловке, и он мнил себя старым завсегдатаем. Эш чувствовал вину за то, что приволок в дом матушки Хентьен такого урода… Он охотно скинул бы его с повозки. А тот уселся на место Мартина, Иуда этакий, ему и невдомек, что есть люди лучше его, приятнее и приличнее, он ведь понятия никакого не имеет, что Мартин пал от руки человека, который в сторону какого‑то там ножеметателя и плюнуть‑то побрезговал бы. И этот фигляр, этот сводник разыгрывает из себя победителя, которому заслуженно досталось место Мартина. Все это фокусы! Вертеть безделушками – бесплодная работа, полная сплошного обмана.
Они приехали. Тельчер слез с повозки первым. Эш заорал ему вдогонку:
"Эй, а кто разгружать будет? Контролировать и шпионить – так это для вас, а если речь о настоящей работе – вы в кусты". "Я хочу есть", – просто ответил Тельчер и толкнул дверь, ведущую в забегаловку. Еврея не перепрешь; пожав плечами, Эш последовал за ним. А чтобы снять с себя ответственность за гостя такого рода, он отпустил шуточку: "Славненького гостя привел я вам, матушка Хентьен, лучше, уж не обессудьте, никого не нашлось". Им как‑то внезапно овладело безразличие, он был готов согласиться со всем: пусть Тельчер сидит на месте Мартина, а Мартин – на месте Нентвига; возникло состояние полной растерянности, хотя где‑то ведь был порядок, где‑то речь больше не шла о людях, они все одинаковы и не имеет никакого значения то, что кто‑то сливается с кем‑то и усаживается на его место, нет, где‑то мир больше не делится на добрых и злых людей, он делится на некие добрые и злые силы. Эш бросал ядовитые взгляды на Тельчера, который начал показывать фокусы с ножом и вилкой, а затем объявил, что достанет нож из лифчика госпожи Хентьен. Она с визгом отпрянула в сторону, но Тельчер уже демонстрировал нож, зажатый между большим и указательным пальцем: "Минуточку, минуточку, матушка Хентьен, так вот что вы носите в лифчике!" Затем он вознамерился загипнотизировать ее, и она без лишних расспросов уставилась застывшим взглядом перед собой. Во всем же нужно знать меру! И Эш напустился на Тельчера: "Уважаемый, да вас надо было бы посадить". "Интересно", – отреагировал Тельчер. "Гипноз запрещен законом", – буркнул Эш.
"Прелюбопытнейший человек", – махнул подбородком в сторону Эша Тельчер, призывая таким образом госпожу Хентьен тоже позабавиться над чудаком; но у нее в руках и ногах все еще покалывали иголочки страха, и непослушными пальцами она пыталась поправить прическу. Эш отметил про себя успех его спасательной акции и остался доволен. Да, одному типу, Нентвигу, это как‑то раз сошло с рук, но второго раза не будет, и все это невзирая на лица, даже если кто‑то сливается с кем‑то и их уже невозможно отличить друг от друга; возникает отделившаяся от виновника несправедливость, и эта несправедливость – единственное, что нужно искупить.
А позже, отправившись вместе с Тельчером в "Альгамбру", он ощутил, что на душе у него легко и приятно. Он по‑новому взглянул на мир. Ему даже стало жаль Тельчера. И Бертранда тоже. Да и самого Нентвига.
Эшу удалось вытрясти из Гернерта сведения о том, что ему с учетом его сотрудничества гарантируется прибыль в размере ста марок в месяц – а на что в противном случае прикажете ему жить? Но уже самый первый вечер принес ему семь марок. Если дела пойдут так и дальше, то его вложение через месяц удвоится. Уговорить госпожу Хентьен поприсутствовать на премьерном представлении не удалось, и Эш, расположившись за обеденным столом, взволнованно рассказывал о вчерашнем успехе. Но когда он дошел до, так и хочется сказать кульминационного момента, когда одно из трико, заранее надрезанное и лишь слабо заметанное Тельчером, во время схватки треснуло на известном всем округлом месте‑ и такая хохмочка будет повторяться каждый вечер, – когда он над этим смеялся так, что уже не мог говорить, а только взмахивал рукой, госпожа Хентьен поднялась, сообщив резким тоном, что с нее достаточно. Неслыханно, чтобы человек, которого она считала порядочным и у которого раньше была вполне пристойная работа, опустился так низко. И она удалилась на кухню.
Эш с озадаченным видом сидел за столиком, вытирая слезы, выступившие от смеха на глазах. Угрызения совести он загнал в дальний уголок своей души, в этом уголке матушка Хентьен была абсолютно права; лопнувшее на сцене трико имело какое‑то смутное родство с ножами, метание которых на этой сцене было более недопустимым; но об этом матушка Хентьен наверняка не имела ни малейшего понятия, и, собственно, гнев ее было трудно понять. Он испытывал уважение к ней и не хотел обижать, как того идиота Лоберга, но с ним она, без сомнения, куда быстрее нашла бы общий язык, Эш ведь не был столь славным, как этот Лоберг. Он начал рассматривать фотографию господина Хентьена, висевшую над стойкой: нет ли там общих черт с Лобергом? Чем пристальнее он всматривался в нее, тем и вправду сильнее начали сливаться друг с другом лица окруженного ореолом святости бывшего владельца пивной и мангеймского торговца сигарами. И уже невозможно было даже отличить, кто из них живой, а кто мертвый. Никто не является тем, чем он себя считает: ты ведь уверен, что прочно стоишь на ногах, что загреб свои семь марок прибыли и можешь отправляться, куда тебе заблагорассудится; а в действительности же ты то здесь, то там, и даже если ты жертвуешь собой, то не ты это вовсе. Его охватило непреодолимое желание доказать, что это не так, что так не должно быть, и если уж он не может никому другому доказать, то придется, по крайней мере, доказать этой женщине, чтобы она не путала его ни с господином Лобергом, ни с господином Хентьеном. Недолго думая, он направился на кухню и предупредил госпожу Хентьен, что в следующую пятницу состоится винный аукцион в Санкт‑Гоаре. "У вас не будет недостатка в сопровождающих", – отрезала, стоя у плиты, госпожа Хентьен. Ее ответ подзадорил его. Что этой особе надо? Ей что, так хочется, чтобы он сказал те слова, на которые она так упорно его толкает и которые так жаждет услышать? Ему вспомнился музыкальный аппарат, внутренности которого были открыты для каждого. Но его‑то она как раз терпеть и не может. Если бы там не было девушки, которая служила на кухне, он не отказал бы себе в удовольствии овладеть ею прямо там, у плиты, где она стояла, дабы она наконец убедилась, что он существует.
В данной ситуации ему ничего другого не оставалось, как просто сказать: "Я уже все спланировал: поездом мы едем до Бахараха, оттуда по реке до Санкт‑Гоара. На место мы прибудем в одиннадцать, поспеем еще и на аукцион.
После обеда сможем подняться к скале Ло‑релеи". Она слегка опешила от такой напористости, но ей удалось придать своему голосу насмешливый тон: "Обширные планы, господин Эш". Эш сохранял уверенность в себе: "Это только начало, матушка Хентьен; к следующей неделе я в любом случае заработаю свою сотню монеток", Присвистнув, он покинул кухню.
В зале он просмотрел газеты, которые принес с собой, и красным карандашом отметил сообщения о первом представлении. То, что в "Фольксвахт" он не нашел о премьере ни строчки, разозлило его. Оставить томиться в тюрьме товарища по партии и друга, который пожертвовал собой, это они могут.
Напечатать же пару строк‑ на это их уже не хватает, Здесь тоже необходимо навести порядок. Он ощутил в себе силы для этого и был уверен, что ему удастся пройти и ликвидировать тот хаос, в котором, испытывая муки, погрязло все, в котором с ожесточением и все же обессиленно слились воедино как друзья, так и враги.
Прохаживаясь в антракте по залу, он оцепенел от ужаса, и на ум ему даже пришло выражение "как нож в сердце", когда он увидел Нентвига. Тот в компании четырех человек сидел за столиком, а одна из выступающих дам пристроилась к ним. Купальный халатик на ней слегка распахнулся, и Нентвиг был занят тем, что хитро манипулируя округлыми ручками, пытался расширить щелочку. Отвернувшись, Эш продефилировал мимо, но девушка окликнула его, и ему пришлось повернуться. "Здравствуйте, господин Эш, а что вы здесь делаете?" – донесся до него голос Нентвига. Эш медлил: "Добрый вечер". Это единственное, что он смог выдать, но до Нентвига не дошло нежелание Эша общаться с ним, потому что он поднял бокал за его здоровье, а девушка сказала: "Я освобождаю вам место, господин Эш, мне все равно пора на сцену".
Нентвиг, который уже порядком нализался, ухватил Эша за руку и, наливая ему бокал, пялился на него пьяно‑умиленными глазками: "Нет, ну это ж надо, такой сюрприз". Эш сказал, что ему тоже пора на сцену, и Нентвиг, не выпуская его руку, прыснул со смеху: "Так, к дамочкам на сцену, я тоже, я тоже пойду". Эш попытался объяснить, что он здесь работает. Наконец до Нентвига дошло: "Так вы здесь служите? И хорошее место?" Чувство собственного достоинства не позволило Эшу ответить на этот вопрос односложно и утвердительно; нет, он здесь не служит, он здесь в доле. "Ах, вон оно что, вот какие дела, – удивленно протянул Нентвиг, – проворачиваете дела, хорошие дела, явно хорошие, – он осмотрел набитый до отказа зал, – и забыли, что есть на свете старый добрый друг Нентвиг, который всегда с большой охотой готов участвовать в чем‑то подобном". Он полностью пришел в себя: "Эш, а как дела с поставкой вина?" Эш объяснил: "Что касается этих проблем, то это забота владельца зала". "Так, а все остальное, – Нентвиг широким жестом руки обвел и зал и сцену, – это вас касается? Ну, выпейте хотя бы бокальчик", и Эш не смог уйти от того, чтобы не чокнуться своим бокалом с бокалом Нентвига, ему пришлось также подать руку спутникам Нентвига и выпить с ними. Невзирая на все то коварство, с каким Нентвиг обошелся с ним когда‑то, он не смог показать свою ненависть к нему, хотя просто обязан был поступить именно так.
Он попытался снова представить себе преступление прокуриста; ничего не получалось; в итоге всплывали всевозможные свинства, отвратительные гадости, Эш даже немного вытянулся, дабы держать в поле зрения полицейского, который находился в зале. Но все получалось столь на редкость непонятно и бестолково, что Эш сразу же осознал. бессмысленность своих намерений; несколько неловко и пристыженно он ухватился за свой бокал с вином. Нентвиг поглядывал между тем на старого доброго бухгалтера затуманенным взглядом, и тут Эшу показалось, словно вся эта округлая фигура стремится через свой затуманенный взгляд слиться с равнодушием. Эта морда нанесла ему удар в спину, обвинив в том что он допустил ошибку в бухгалтерском учете, лишила его хлеба и средств к существованию, и в будущем она по‑прежнему всегда будет готова сделать то же. Но тем не менее сердиться на него больше уже не получалось. Из запутанного клубка событий торчала рука, грозившая кулаком с мечом, а когда до Эша дошло, что это была рука Нентвига, то все это приняло очертания глупого и даже где‑то жалкого случая. Смерть, принятую от руки Нентвига, уже едва ли можно было назвать убийством, а суд, проводимый над Нентвигом, был бы ничем иным, как, собственно, жалкой местью за какую‑то там бухгалтерскую ошибку, которой и не было вовсе. Нет, бесполезно предавать прокуриста в руки правосудия, ибо речь идет не о том, чтобы отсечь руку, даже если она и держит угрожающий меч, а о том, чтобы поразить всего его или, по крайней мере, голову. В душе Эша что‑то проговорило: "Тот, кто жертвует собой, – порядочный человек", и он решил впредь не обращать на Нентвига никакого внимания. Маленького толстого человечка снова окутали винные пары, а поскольку музыка заиграла марш гладиаторов, с первыми аккордами которого на сцену начали выходить дамы под руководством Тельчера, то Нентвиг и не заметил, что Эш удалился.
Гернерт же сидел с кружкой пива в директорском кабинете и, когда вошел Эш, причитал: "Что за жизнь, что за жизнь," Прохаживался, раскачивая в разные стороны головой и всем телом, Оппенгеймер: "Хотелось бы узнать, что вас так взволновало?" Перед Гернертом лежала его записная книжка: "Все сжирают проценты. Для чего горбатится и надрывается наш брат? Чтобы выплатить проценты!" Снаружи доносились шлепки по потным жировым складкам женских тел, и Эша возмутило то, что здесь кое‑кто треплется о том, что надрывается, производя на самом‑то деле расчеты в записной книжке. Гернерт продолжал причитать: "Нужно отправить сейчас детей на каникулы: это стоит денег… откуда я их возьму?" Тут он нашел понимание со стороны Оппенгеймера: "Дети – это счастье, дети‑ это хлопоты, директор; ну, ну, все образуется, не убивайтесь так уж". В душе у Эша шевельнулась жалость к Гернерту, который был хороший малый; тем не менее на него снова нахлынули реальности жизни, подумалось о том, что вот сейчас вот там, на сцене, должно будет лопнуть трико, чтобы дети Гернерта получили возможность съездить на каникулы. Все‑таки где‑то матушка Хентьен со своим отвращением к этому делу была права, конечно, совсем не там, где она сама думала. Эш тоже не знал этого; может, это был тот бардак, который наполнял его отвращением и яростью. Он вышел; в кулисах стояли несколько дам, от которых исходил запах пота; Эшу, дабы пройти, пришлось ухватиться за полные руки сзади или спереди на уровне груди и прижаться нижней частью тела, так что некоторые начали кокетливо хихикать. Затем он вышел на сцену и занял свое место в качестве так называемого секретаря у судейского столика. Тельчер с судейским свистком в зубах лежал на полу и внимательно смотрел под мостик, на котором находилась одна из дам, тогда как другая навалилась на нее и притворно пыталась прижать к ковру, само собой разумеется, что всего лишь притворно, ибо та, что внизу, была немкой, которой вменялось в обязанность вскоре освободиться в патриотическом порыве из затруднительного положения. И хотя Эш знал, что это игра краплеными картами, тем не менее он с облегчением вздохнул, когда дама, находившаяся на волосок от поражения, снова оказалась на ногах, он был преисполнен возмущенного сожаления к ее противнице, когда Ирментрауд Крофф ринулась на нее и под национальное ликование зала прижала плечи противницы к борцовскому ковру.
Едва начало светать, когда госпожа Хентьен поднялась с постели. Она открыла окно, дабы узнать, какая сегодня погода, Чистое, безоблачное небо простиралось над все еще погруженным в серые сумерки двором – маленьким четырехугольником, зажатым мрачными стенами. Там, внизу, молча высилась светлая бочка, используемая при уборках. Порывы ветерка доносили запахи города. Она прошлепала наверх к комнате, где жила девушка, работавшая на кухне, и постучала в дверь; ей не хотелось отправляться в дорогу еще и без завтрака, этого только не хватало. Затем она все внимание уделила туалету и надела платье каштанового цвета. Когда Эш зашел за ней, она с неприветливым видом сидела за чашечкой кофе в зале своей забегаловки. "Пойдемте", – недовольно проворчала она, лишь в дверях вспомнив, что, может быть, и Эш был бы не против выпить чашечку; она пошла на кухню и наспех сварила ему кофе, Эшу пришлось проглотить его стоя. На улице уже играли солнечные лучи, разделявшие длинные тени стен на мостовой, Однако солнечные блики не смогли улучшить их угрюмого настроения, Эш кидал лишь короткие отрывистые фразы:
"куплю билеты", "платформа пять". Молча сидели они друг подле друга в купе; лишь в Бонне он высунулся из окна, поинтересовался, есть ли свежая выпечка, и купил ей булочку. Она сердито и с претенциозным видом вцепилась в нее зубами. После Кобленца люди прильнули к окнам, чтобы полюбоваться прирейнскими ландшафтами, оживилась в намерении сделать то же самое и госпожа Хентьен. Эш же, напротив, даже не шевельнулся; местность ему была знакома до пресыщения, к тому же он намеревался приступить к показу красот природы госпоже Хентьен уже после корабля. Ну а сейчас он злился, что она заранее лишала его этого удовольствия, а кроме того, внимала содержательным разъяснениям попутчиков по купе. Так что каждый туннель, прерывавший обзор, был для него словно бальзам на душу, а злость его достигла таких размеров, что в Обер‑Везеле он, недолго думая, оттащил ее от окна: "В Обер‑Везеле меня как‑то угораздило…" Госпожа Хентьен выглянула из окна; вокзал не представлял собой ничего особенного. Она вежливым тоном сказала: "Да, бывает и такое". Но Эш не закончил еще свою мысль: "…проторчать на одном отвратительнейшем местечке, как бы там ни было, а я на нем продержался пару месяцев, из‑за девушки в селении… Хильда ее звали". Так он может сойти прямо сейчас и навестить ее, раздраженно заметила госпожа Хентьен, ему вовсе ни к чему принуждать себя к чему‑либо ради нее. Но вскоре они оказались в Бахарахе, и Эш впервые в своей жизни испытал чувство беспомощности праздно путешествующего, который стоит на вокзале и у которого целый час времени. В соответствии с его программой завтрак им предстоял бы на пароходе, и только из‑за смущения он предложил завернуть здесь в одну из известных ему забегаловок. Но как только они оказались на узких улочках города, тихо и уютно покоившихся в предполуденном свете, перед одним из фахверковых зданий[6] матушка Хентьен внезапно выдала: "Как бы я хотела жить здесь, это мой идеал". Может, это было украшенное цветами окно, которое произвело на нее такое впечатление, может, не что иное, как просто свободное дыхание полной грудью, которое часто становится недоступным людям в преддверии неизвестного, или, может, запас ее плохого настроения элементарно иссяк, – короче говоря, мир стал светлее; восторженно глазели они теперь на все вокруг, поднялись даже к развалинам церкви, они даже не знали, зачем они им нужны были, потом заблаговременно поспешили к пристани, чтобы не пропустить пароход, настроение им не испортило даже то, что на пристани пришлось прождать еще добрых полчаса.
В пути, впрочем, между ними неоднократно вспыхивали перебранки, ибо гордость госпожи Хентьен никак не позволяла, чтобы единственным, кто знал эти края, был Эш. Она рылась в памяти в поисках знакомых названий, принималась со своей стороны с вытянутой рукой высказывать предположения и поучения и сильно обижалась, что его прямота не пропускала незамеченной ни одну из ее ошибок. Но это не портило им xoрошего настроения, и, прибыв в Санкт‑Гоар, они даже пожалели, что приходится сходить с корабля, да, в первое мгновение они даже не знали, зачем они вообще сошли здесь на берег.
Деловая цель их поездки как‑то потеряла свое значение, а когда в аукционном зале они узнали, что продажа дешевых сортов уже завершилась, то это не расстроило их, у них даже словно гора с плеч свалилась, потому что куда более важным казалось отправиться к парому, который по натянутому тросу направлялся к завлекающе залитому солнцем Гоарсхаузену. Эш, имитируя заботливость солидного предпринимателя, записал цены, зафиксированные на аукционе. "Для другого раза", – сообщил он, при этом намеренно пропуская слишком уж низкие цены, однако на пароме она вынудила его добавить по памяти пропущенные цены, при этом он смерил госпожу Хентьен пару раз недовольным взглядом.
Госпожа Хентьен сидела на раскаленной солнцем палубе парома, с видимым удовольствием она макала палец в воду, очень осторожно так, чтобы не намочить свою кремового цвета кружевную митенку, и что касается ее, то она еще несколько раз охотно пересекла бы Рейн, поскольку странное чувство легкого головокружения, которое возникало, когда она смотрела на проплывающую наискось воду, было приятным, да и посидеть под кронами деревьев открытого ресторанчика тоже доставляло удовольствие. Они ели рыбу, пили вино, а когда дело дошло до сигары, то Эш засомневался в необходимости восхождения, серьезно раздумывая над тем, нужно ли это восхождение матушке Хентьен, тяжеловесно и роскошно расположившейся рядом. Конечно, она не была похожа на других женщин, так что он очень осторожно завел разговор о Лоберге, ему он, собственно, обязан тем, что родилась идея этой прекрасной поездки. Эш похвалил Лоберга за это, дабы после вступления об абсолютно безобидных вещах перейти наконец к настоящей любви; но госпожа Хентьен, от напряженного внимания которой не укрылось, куда он метит, прервала разговор и, хотя она сама испытывала усталость и с куда большим удовольствием отдохнула бы, напомнила о программе, согласно которой им самое время к скале Лорелеи. Эш был возмущен: он из кожи вон лезет, чтобы говорить, как Лоберг, и никакого признания. Наверное, он все еще недостаточно хорош для нее.
Он поднялся и заплатил по счету. А пересекая террасу открытого ресторанчика, он обратил внимание на летних отдыхающих; среди них были молодые очаровательные женщины и молодые девушки; Эш никак не мог понять, чего он, собственно, хочет от этой стареющей бабы, даже если она и вправду производит впечатление в своем коричневом шелковом наряде. Девочки были разодеты в легкие светлые летние платьица, а коричневый шелк на улице быстро покрывался пылью и терял свой вид. Несмотря на все это, он не позволял себе расслабиться, надо же ведь совесть иметь и не забывать о Мартине, который томится в тюрьме, не видя солнца, которому отплатили за его жертву черной неблагодарностью, так что тебе здесь, на свободе, пожалуй, даже слишком уж хорошо! И то, что он сейчас месил с госпожой Хентьен пыль по сельской дороге, вместо того чтобы нежиться с прелестной девчушкой где‑нибудь на травке, тоже было в самый раз для него, ибо ждать благодарности от этой женщины за свою жертву для него такое же гиблое дело, Кто жертвует собой, тот порядочный человек. Он задумался: а нельзя ли как‑нибудь получше преподнести пред ее ясные очи свою жертву, но затем ему вспомнился Лоберг, и он оставил все, как было: хороший человек страдает молча. Когда‑нибудь потом, когда, может быть, будет уже слишком поздно, до нее дойдет все это, В душе как‑то жалостливо защемило, и он, шагая впереди, снял сначала пиджак, а затем жилетку. Матушка Хентьен с отвращением увидела два огромных влажных пятна, на месте которых рубашка прилипла к лопаткам, а когда он, свернув на лесную дорогу, остановился, чтобы подождать ее, и она догнала его, то ей в нос ударил отталкивающе теплый запах его тела. Добродушным тоном Эш сказал:
"Ну как, матушка Хентьен?" "Оденьте пиджак, – строгим тоном произнесла она, а затем почти что материнским добавила: – Холодно здесь, прямо‑таки холодно, и вы можете простудиться". "Когда переставляешь ножки, то замерзнуть никак невозможно, – ответил он, – лучше бы вы расстегнули пару пуговиц на шее". Она; покачала головой, на которой красовалась старомодная расфуфыренная маленькая шляпка: нет, этого сделать она не может, ну как это будет выглядеть! "О, да здесь ведь нас никто не увидит", – попытался втолковать ей Эш, и эти внезапные уединенность и общность, когда совершенно нет необходимости стесняться друг друга, поскольку никто тебя не видит, повергли ее в смятение, До нее через мгновение дошло, что он, так сказать, доверительно обнажил перед ней свой пот; но она все еще испытывала отвращение, однако теперь это чувство забралось под кожу, тут он в очередной раз оскалил зубы: "Итак, с новыми силами – вперед, матушка Хентьен, оправдания, будто вы устали, не принимаются". Ей было обидно, ведь он, очевидно, не верит в то, что она может шагать с ним нога в ногу, и с легкой одышкой, опираясь на хрупкий, розового цвета солнцезащитный зонтик, она отправилась дальше. Но теперь Эш занял положение рядом с ней и на более крутых подъемах пытался ей даже помогать, Вначале она кидала на него недоверчивые взгляды, не является ли это непозволительным сближением – и лишь помедлив, взялась наконец за его руку, для того, впрочем, чтобы сразу же отпускать эту опору, даже отталкивать ее, как только показывался идущий навстречу путник или даже ребенок.
Они поднимались медленно, и лишь когда, запыхавшись, они остановились передохнуть, то только тогда обратили внимание на то, что их окружало: ломкие от жары куски беловатой глины на лесной дороге, растения, блеклая зелень которых торчала из засохшей почвы, корни, распластавшие покрытые пылью нити по узкой дороге, привядший от жары лес. кусты, в листьях которых проблескивали черные безжизненные ягоды, готовые по осени засохнуть. Они внимали этому, не зная даже, как все это назвать, но когда они достигли первой смотровой площадки и увидели раскинувшуюся перед их взором долину, им показалось, хотя до скалы Лорелеи было еще ой как далеко, что цель достигнута; они присели; госпожа Хентьен аккуратно разгладила сзади коричневый шелк платья, дабы не измять его своим весом. Стояла такая тишина, что до их слуха долетали голоса с пристани и с террасы открытого ресторанчика в Санкт‑Гоаре, а также звуки глухих ударов парома о мостик пристани; и обоим необычность такого впечатления была хоть немного, но приятной. Госпожа Хентьен рассматривала сердечки и инициалы, которые были выцарапаны на спинке и сиденье лавки, сдавленным тоном она спросила у Эша, не увековечил ли здесь и он вместе с Хильдой из Обер‑Везеля свое имя. Когда же он шутки ради попытался кое‑что выцарапать, она попросила его оставить эту затею: явно или неявно, но где бы не ступала нога мужчины, она всегда оставляет после себя оскверненное прошлое. Эш же, которому не хотелось отказываться от своей затеи, спросил, а что если он вдруг в одном из сердечек найдет и ее имя, чем не на шутку рассердил госпожу Хентьен: что он только себе позволяет? Ее прошлое безукоризненно чистое, и в этом она может потягаться с любой молоденькой девушкой. Тому, кто всю жизнь необузданно волочился за бабами, этого, конечно, не понять. И Эш, которого сказанное задело за живое, почувствовал себя низко и подло, ведь он оценил ее ниже тех молоденьких девочек в открытом ресторанчике, некоторые из них вполне могут быть недостойными подать матушке Хентьен даже воды. И ему было приятно, что здесь вот есть человек, который ведет себя однозначно и определенно, человек, который знает, где правая сторона, а где левая, что такое хорошо, а что такое плохо. На какое‑то мгновение у него возникло ощущение, будто здесь находится то желанное место, четко и несокрушимо поднимающееся из всеобщего беспорядка, где можно было бы остановиться; но тут возникла мысль о господине Хентьене и его фотографии в забегаловке, она разрушила это его ощущение и уже не покидала его, ему казалось что где‑то все же должно быть выцарапано сердечко, в котором сливались бы его и ее инициалы. Он не рискнул коснуться этого вопроса, а просто поинтересовался, где стоял дом ее родителей. Она коротко бросила ему в ответ, что родом из Вестфалин, а все остальное никого не касается, а поскольку до прически добраться ей было нелегко, то она ощупала свою шляпку. Нет, она решительно не может переносить, когда кто‑то сует свой нос в дела других людей, а так всегда ведут себя только люди вроде Эша или подобные посетители ее забегаловки, которые не могут себе даже и представить, что не у каждого прошлое состоит из грязи и мерзости. Если такие типы не могут сами овладеть женщиной, то они стремятся, по крайней мере, хотя бы выдумать ей любовную жизнь и прошлое.
Негодуя, она слегка отодвинулась от него, а Эш, мысли которого все еще крутились вокруг господина Хентьена, все больше и больше убеждался в том, что она должна быть очень несчастным человеком. Его лицо приобрело кисло‑печальное выражение. Возможно даже, что в этом браке по ее бокам гуляли палки. И он сказал ей, что не хотел сделать ей больно. Привыкнув утешать женщин, которые плакали или вообще казались ему несчастными, прикосновением собственного тела, он взял ее руку и погладил ее, То ли вследствие необыкновенной тишины, царившей в природе вокруг, то ли потому, что ею овладела усталость и истома, она не противилась, придав своим мыслям словесную форму, но последние слова были унесены с ее уст порывом ветерка, словно пушинки, она и сама не смогла их расслышать, и теперь она была совершенно опустошена, не способна даже ощущать протест или отвращение.
Госпожа Хентьен смотрела на распростертую долину и не видела ее, ей было непонятно, где же она. Те многие годы, прожитые между стойкой забегаловки и парой известных улиц, сжались в одну маленькую точку, и словно в каком‑то просветлении ей показалось, что на этом залитом светом месте она сидела всегда. Мир так неведом, что невозможно его ни уяснить, ни понять, и ничто уже более не связывает ее с ним, ничто, кроме веточки с колючими листочками, свисающей над спинкой скамейки, по которой поглаживающими движениями скользят пальцы ее левой руки, Эш спросил себя, не должен ли он ее поцеловать, но желания сделать это у него не возникало, что тоже показалось ему недостаточно хорошим признаком.
Так и сидели они, не проронив ни единого слова. Солнце клонилось к западу и начинало светить им прямо в лицо, но матушка Хентьен не воспринимала ни жары, ни жжения напрягшейся, покрасневшей, припавшей пылинками кожи. Казалось даже, словно Эша намеревается окутать сновидение, какая‑то полудрема, ибо воспринимая широкие и длинные тени горных вершин в долине расчетливой ловушкой, он все же боялся менять положение и, лишь помедлив, потянулся наконец за жилеткой, которая лежала рядом и в которой были серебряные часы. Наступило время отправляться к поезду, и она безучастно последовала за ним, Спускаясь, она тяжело опиралась на его руку, тоненький розового цвета зонтик от солнца он перекинул через плечо, на нем болтались в такт шагам пиджак и жилетка. Чтобы облегчить ей путь, он расстегнул на ее высоко застегнутой талии пару крючков, и матушка Хентьен смирилась с этим, она не оттолкнула его, когда показался идущий навстречу путник, которого теперь она просто не замечала, Ее юбка из коричневого шелка подметала пыль проселочной дороги, и когда на вокзале Эш усадил ее на скамейку, оставив на минуточку, дабы утолить жажду, она застыла безучастно и беспомощно, ожидая его возвращения. Ей он также принес кружечку пива, и она выпила ее по его требованию. В темном вагоне пассажирского поезда он уложил ее голову на свое плечо. Он не знал, спит ли она, она наверняка и сама не знала этого. Безвольно перекатывалась ее голова по его крепкому плечу. Попытка привлечь к себе ее широкое тело встретила упорное сопротивление, а шпильки, которыми к покачивающейся голове была прикреплена шляпка, представляли серьезную угрозу его лицу. Недолго думая, он сдвинул ее шляпку назад, сместив одновременно и прическу, что придало ей вид подвыпившей женщины… Запах шелка платья был пыльным и разогретым; лишь изредка улавливался приятный лавандовый аромат, еще сохранившийся в складках, Затем он поцеловал щеку, которая скользнула по его губам, взял наконец ее округлую тяжелую голову в свои руки и повернул к себе. Она ответила на поцелуй полными пересохшими губами, словно зверек, прижавший носик к стеклу, И лишь когда они оказались на пороге ее дома, она немного пришла в себя. Она толкнула Эша в широкую грудь и все еще нетвердыми шагами заняла свое место за стойкой. Там она присела и осмотрела зал забегаловки, который лежал перед ней, словно в тумане. Наконец она узнала Вробека за первым столом и пролепетала: "Добрый вечер, господин Вробек". Но она не видела, что Эш последовал за ней вовнутрь, она также не заметила, что Эш был в числе последних, кто оставил ее заведение. Когда он простился с ней, она безучастно сказала: "Доброй ночи, господа". И тем не менее, выходя из забегаловки, он испытывал особое, почти что гордое чувство: он – любовник матушки Хентьен.
Если ты хоть раз поцеловал женщину, то все, что обычно следует за этим, происходит неизбежно и неотвратимо, возможны, правда, сдвиги во времени, но изменить законы природы никто не в силах. Уж это было известно Эшу наверняка. Тем не менее он никак не мог представить себе продолжение своих отношений с матушкой Хентьен, поэтому для него было кстати, что в обед следующего дня вместе с ним в забегаловку направился и Тельчер; это облегчало встречу с матушкой Хентьен, и вообще – так было проще.
Тельчер придумал кое‑что новенькое: нужно было найти негритянку, это придало бы заключительным раундам особую прелесть; он хотел назвать ее "Черная Звезда Африки", и немка после двух раундов вничью должна была в конце концов победить Черную Звезду. Эш немного опасался, что Тельчер начнет расписывать эти африканские планы перед матушкой Хентьен, и предчувствия не обманули его – не успели они войти в забегаловку, как Тельчер выложил свою новость: "Госпожа Хентьен, а наш Эш должен достать нам негритянку". Она ничего не сообразила, ни вначале, ни потом, когда Эш с искренним недоумением на лице пытался заверить, что не имеет ни малейшего понятия, где ему найти эту негритянку, нет, матушка Хентьен и слушать ничего об этом не желала, она лишь саркастически заметила: "Одной больше, одной меньше, какое это для него имеет значение". Тельчер возбужденно хлопнул его по коленке: "Еще бы, мужичку, к которому дамочки так и липнут, так и липнут, никто не страшен".
Эш посмотрел в сторону фотографии господина Хентьена: один из тех, кто ему не страшен. "Да, Эш такой", – повторил Тельчер. Для госпожи Хентьен это было подтверждением ее плохого мнения, и она попыталась укрепить дальше свой союз с Тельчером; ее взгляд упал на короткие, жестко торчащие волосы Эша, из‑под которых проблескивала его лысина, и она почувствовала, что сегодня ей понадобится союзник. Отвернувшись от Эша, она начала хвалить Тельчера; оно и понятно, что мужчина, который знает себе цену, не желает и слышать обо всех этих похабных похождениях, препоручая их лучше какому‑то там господину Эшу.
Эш раздраженно ответил, что препоручается то, за что следовало бы драться и что, конечно, не по зубам. И в его душе шевельнулось глубочайшее презрение к Тельчеру, которому так ни разу и не удалось уложить Илону в постель. Но спокойно, скоро уже никто не сможет укладывать ее в постель, "Ну, господин Эш, – поддела его госпожа Хентьен, – за дело, негритянка заждалась, немедля за работу". "А как же", – отрезал он и, почти не прикоснувшись к тому, что было на столе, поднялся, оставив слегка озадаченную госпожу Хентьен в обществе Тельчера.
Какое‑то время он бесцельно бродил по городу. Дел у него не было никаких. Он злился на себя за то, что оставил ее с Тельчером одну, и это в итоге пригнало его обратно. Сложно было предположить, что он еще застанет там Тельчера; и все же ему хотелось удостовериться. Забегаловка была пуста, на кухне он тоже никого не нашел. Значит, Тельчер ушел, и он тоже может удалиться; но ему было известно, что в это время госпожа Хентьен имеет обыкновение находиться в своей комнате, и до него как‑то сразу дошло, что именно этот факт заставил его вернуться. Он немного помедлил, затем не спеша поднялся по деревянной лестнице, без стука вошел в комнату. Матушка Хентьен сидела у окна и штопала чулки; увидев его, она тихонько вскрикнула и застыла в испуганной растерянности. Твердыми шагами он подошел к ней, прижал к спинке стула и поцеловал прямо в губы. Пытаясь уклониться и защититься, она замотала головой, хрипло бормоча: "Выйдите… Вам здесь нечего искать".
Больнее его насилия была мысль о том, что он пришел от какой‑то там чешки или негритянки, что он был в ее комнате, в комнате, куда не входил еще ни один мужчина. Она сражалась за комнату. Но он держал ее крепко, и в конце концов пересохшими полными губами она ответила на его поцелуи, может, для того лишь, чтобы такой уступкой заставить его уйти, потому что в перерывах между поцелуями она снова и снова умудрялась, плотно сжав зубы, повторять:
"Вам нечего здесь искать". Наконец она взмолилась: "Не здесь". Эш, уставший от безрадостной борьбы, опомнился, что перед ним женщина, заслуживающая почтения и уважения. Если она желает смены места действия, то почему бы и нет? Он отпустил ее, и она оиеснила его к двери. Когда они оказались на пороге, он хриплым голосом спросил: "Куда?" Она не поняла вопроса, ибо думала, что теперь он уйдет. Эш, наклонившись к ее лицу, переспросил:
"Куда?" и, поскольку ответа не последовало, снова обхватил ее с намерением затащить обратно в комнату. Единственное, что было у нее в голове, это защитить комнату. Она беспомощно оглянулась, увидела дверь в соседнюю комнату, в ее душе неожиданно шевельнулась надежда, что пристойность комнаты приведет его в чувство и заставит придерживаться правил приличия, и она взглядом указала на соседнюю дверь; он освободил ей дорогу, но последовал за ней, не снимая руку с ее плеча, словно она была его пленницей.
Войдя в комнату, она неуверенно проговорила: "Так, теперь, думаю, вы будете вести себя разумно, господин Эш" и хотела подойти к окну, чтобы открыть потемневшие ставни, но его руки обвили ее сзади, так что госпожа Хентьен не могла сделать ни шагу. Она пыталась освободиться, тут они шатнулись в сторону и, наступив на орехи, чуть не упали. Орехи затрещали под ногами, и когда, желая сохранить запасы, она отпрянула назад и приблизилась к нише, где располагалась кровать, дабы там обрести твердую опору, в голове, словно во сне, промелькнуло: не она ли сама завлекла его сюда? Но мысль эта разозлила ее еще больше, и она прошипела: "Отправляйтесь к своей негритянке, меня так просто, как своих баб, вам не получить". Она судорожно ухватилась за угол ниши, но зацепилась за занавеску; деревянные колечки на карнизе тихонько застучали; опасаясь повредить хорошую занавеску, она отпустила ее, так что теперь ее беспрепятственно можно было оттеснить в темную нишу к супружеской кровати. Все еще стоя сзади, он завел ее освободившиеся руки за спину и прижал ее к себе, так что ей поневоле пришлось ощутить охватившее его возбуждение. Поэтому ли, или потому, что при виде супружеской кровати ее охватило беззащитное оцепенение, но она сдалась под его задыхающимся напором. И поскольку, не соблюдая особую аккуратность, он срывал с нее одежду и в опасности оказалось ее белье, она сама стала помогать ему там, где у него возникали сложности, подобно осужденной, которая стремилась подсобить палачу; его наполнило почти что страхом то, как все гладко получалось и как матушка Хентьен, когда они оба опрокинулись на кровать, по‑деловому улеглась на спину, дабы отдаться ему. И еще больший страх охватил его, когда до сознания дошло, что матушка Хентьен, неподвижно и с застывшим выражением лица, словно она следует своей старой повинности, словно она просто продолжает выполнять свою старую и привычную обязанность, беззвучно и безрадостно смирилась с этим. Только ее округлая голова каталась по покрывалу, будто повторяя постоянное "нет". Ощутив тепло ее обнаженного тела, он всячески хотел показать свою страсть, дабы возбудить с ее стороны такое же желание. Он обхватил ее голову руками, сжал в объятиях, словно пытался выдавить из нее застывшие и не принадлежавшие ему мысли, его губы скользили по некрасивым тяжеловесным поверхностям полных щек и низкого лба, которые оставались напряженными и безучастными, такими же безучастными и напряженными, как та масса, ради которой пожертвовал собой Мартин и которая тем не менее осталась не спасенной. Может, именно так воспринимает жирную массивность Корна Илона, и на какое‑то мгновение он испытал чувство удовлетворения, что он поступает подобно ей, и что это справедливо, и что все это происходит для нее и во имя спасения справедливости. О, забыть все, что было, становиться все более одиноким, уничтожить себя самого всей этой несправедливостью, которую носят и которую накапливают, забыть также ту, уста которой ищешь, забыть время, что было и ее временем, время, которое оставило свой отпечаток на стареющих щеках, желание уничтожить женщину, которая жила в то время, дать ей спастись вне времени, застывшей и покорившейся в слиянии с ним! Тут ее губы прижались к его ищущим устам, словно носик зверька к стеклу, и Эш пришел в ярость от того, что душу свою, дабы она не досталась ему, она продолжает прятать за крепко сжатыми зубами.
И когда с хриплым бормотанием она наконец открыла губы, он испытал блаженство, какое не испытывал ни с одной из женщин, он влился в нее без остатка, стремясь подчинить ее своей воле, но она была уже вовсе не она, а полученная обратно в подарок, отвоеванная у неизвестного материнская жизнь, забывшая о своем "я", вырвавшаяся за пределы своих границ, исчезнувшая и растворившаяся в своей свободе. Ибо человек, желающий добра и справедливости, желает абсолютного, и Эш впервые обладал женщиной не из похоти, а из жажды слияния, которое возникло, из жажды забытья в этом слиянии, которое, само существуя вне времени, отменяет время, и возрождение человека неизбежно, как неизбежно существование вселенной, которая заключает его в себе, если восторженная воля человека требует, чтобы ему принадлежало то, что единственно должно ему принадлежать – спасение.
Это уж кое‑что значит – быть любовником матушки Хентьен! Есть много мужчин, которые считают, что центральным моментом жизни является близость с определенной женщиной. Эш с некоторых пор освободился от таких предрассудков. Совсем не так, даже если госпожа Хентьен иногда примечательным образом и напирает. Ну, совершенно не так. Для его жизни имеются более весомые и высокие цели.
Он остановился возле одного книжного магазинчика недалеко от Ноймаркта[7]. Его внимание привлекло изображение Статуи Свободы, золотистого цвета, выдавленное на зеленом полотне; ниже подпись "Америка сегодня и завтра". В своей жизни ему приходилось покупать не так уж много книг, и он сам удивился тому, что вошел внутрь. Книжный магазинчик со своими гладкими прилавками и уютным порядком четырехугольных книг отдаленно напоминал магазинчик по продаже сигар. Он охотно покрутился бы там подольше, чтобы поболтать, но поскольку никто не обратил на него внимание, то он заплатил за книгу и получил в руки пакет, с которым не знал теперь что делать. Подарок для матушки Хентьен? Она, наверняка, не проявит к нему ни малейшего интереса, и тем не менее было нечто, необъяснимым образом слившее воедино эту покупку с матушкой Хентьен. Он еще немного потоптался у витрины. За стеклом на шнуре были развешены яркие тоненькие разговорники, а на их обложках развевались флаги соответствующих стран, словно радостное приободрение для желающего изучать языки. В обеденное время Эш отправился в забегаловку.
С неподходящим подарком лучше не соваться, и Эш уселся со своей книжкой у окна; здесь он имел обыкновение после обеда просматривать газету, так почему бы ему не посидеть с книгой. Прошло совсем немного времени, и в пустом зале забегаловки раздался голос матушки Хентьен: "Ну, господин Эш, у вас, видно, уйма времени, если средь бела дня вы можете позволить себе усесться и полистывать книгу". "Вот именно, – оживленно откликнулся он, – я вам сейчас ее покажу". Он поднялся и подошел с книгой к стойке. "Ну и…"‑поинтересовалась она, когда он протянул ей книгу; движением головы он показал, что она может посмотреть; она немного полистала ее, чуть задержав свое внимание на некоторых картинках, и просто вернула ему книгу со словами "Ну что ж, прелестно". Эш был разочарован; конечно же, он знал, что она не проявит к такому подарку никакого интереса – что может знать женщина о более значительных и высоких целях! Однако он оставался стоять у стойки в ожидании чего‑то, но случилось только то, что матушка Хентьен сказала: "Вы собираетесь, наверное, всю вторую половину дня торчать там с этой вашей штукой", на что Эш ответил: "И в мыслях не было", с обиженным видом он унес книгу домой. Для себя он решил, что уедет один. Один как перст. И все же он решил изучить эту американскую книжку не только для себя, но и для матушки Хентьен.
Каждый день он прочитывал несколько страниц. Вначале он просто просмотрел иллюстрации, и теперь, когда он думал об Америке, ему казалось, будто деревья там не зеленые, луга не многоцветные, небо не голубое, а вся жизнь имеет блестящие и элегантные тона серо‑коричневых фотографий или четкие контуры тонко заштрихованных перьевой ручкой рисунков. Позже он углубился в текст. Многочисленные статистические данные хотя и были ему скучноваты, но он был слишком добросовестным человеком, чтобы взять и просто пролистнуть их, ему удалось многое запомнить. Большое внимание он уделил американской полиции и судебным инстанциям, которые, как утверждала книга, были поставлены на службу демократической свободе, так что каждому, кто мог прочитать эту книгу, было очевидно, что там не принято бросать за решетку калеку по требованию безнравственного владельца пароходства; Мартин, значит, может отправляться вместе с ним, Эш перелистнул страницу и на фотографии океанского исполина в нью‑йоркском порту почему‑то увидел матушку Хентьен в платье из коричневого шелка, у нее в руках – тоненький розового цвета солнцезащитный зонтик; она прислонилась к поручням, направив взор на толпу прибывающих, а на ящике сидит с костылями Мартин, вокруг раздается многоголосье английской речи.
И со свойственной Эшу основательностью он, поколебавшись немного, решил снова найти тот книжный магазинчик, вид которого вызвал тогда у него определенные хорошие воспоминания. Не пересчитывая сдачу, он схватил английский разговорник с привлекательным, выполненным яркими цветами государственным флагом Соединенного королевства и, не медля, начал учить английские слова, а за каждым словом стояло слово "свобода", обрамленное серо‑коричневым тоном отдающей шелковистым блеском фотографии, словно слово это растворяло в забытьи и спасало все, что имелось и что было отражено в старом языке. Он решил, что они, общаясь, будут пользоваться английским языком и что с этой целью матушке Хентьен также придется овладеть английским. Но его здоровое пренебрежение ко всему мечтательному не позволяло погрязнуть в пустом прожектерстве: прибыль от его доли росла, и даже если в последние дни посещаемость борцовских схваток несколько упала, то в любом случае он оставался с положительным сальдо в двести марок, которыми он теперь окончательно решил положить начало накоплению денег на переезд; таким образом можно было бы действовать, можно было бы избежать тюрьмы, можно было бы начинать новую жизнь. Теперь его частенько ноги сами приводили к собору. Когда с лестницы собора он осматривал Домплац[8] и видел говорящих по‑английски людей, это было словно дуновение свободы, которое воспринимаешь щеками и которое, словно теплый летний ветерок, касается твоего чела. Даже улицы Кельна приобретали другой, можно: откровенно сказать, более невинный облик, и Эш взирал на них доброжелательно, а где‑то даже злорадно, Просто сначала нужно оказаться там, по ту сторону этой огромной лужи, тогда и здесь все будет выглядеть совсем иначе. И если случится тебе: как‑то вернуться обратно, то группу твою по собору будет водить англоязычный экскурсовод. После представления он подождал Тельчера; они шли в сырой дождливой темноте ночи. Эш остановился:
"Значит так, Тельчер, вы постоянно долдонили о вашем ангажементе в Америке: сейчас самое время серьезно заняться этим". Тельчер; обожал разговоры о грандиозных планах: "Если я захочу, то получу там ангажемент, какой только захочу". Эш отмахнулся: "С вашими ножами… Ну а вам не кажется, что там тоже можно было бы организовать схватки борцов или что‑то в этом роде?" Тельчер презрительно оскалился: "Вы что же, хотите туда и баб наших прихватить?" "А почему, собственно, нет?" "Они – ограниченные простушки, Эш, и с этим материалом вы хотите туда! А если уж серьезно… там нужны спортивные достижения, а то, что показывают наши бабы…"‑ он снова оскалил зубы, Эш продолжил: "Но можно подобрать спортсменок". "Чушь собачья, нас там только и ждут, – отрезал Тельчер, – и где вы наберете так обученных людей?" Тельчер задумался: "Имей эти коровы хоть внешность приятную, тогда еще можно было бы попытаться. Впрочем, отбор можно произвести просто в Мексике или Южной Америке". Эш был не в курсе, и Тельчера злила такая ограниченность:
"Нет, при дефиците телок, который у них там имеется… даже если дело не пойдет с борьбой, то для этих коров стойло в любом случае будет уже приготовлено, а путевые расходы и провиант‑ в кармане". Это очевидно. В конце концов, а почему не Южная Америка или Мексика? И серо‑коричневая фотография в голове у Эша приобрела переливающееся многоцветье юга. Да, это было убедительно. Тельчер сказал: "Эш, ведь вы справились со своим делом действительно хорошо. А теперь послушайте, мы создадим наш новый цирк с бабами, которые того стоят. Я знаю пару человек, которые прекрасно организуют нам всю эту поездку. И тогда мы отправимся со всем нашим барахлом". Эш понимал, что все чертовски смахивает на торговлю девочками. Но ему вовсе ни к чему было ломать над этим голову, борьба ведь легальное дело, а если здесь чем‑то, может быть, и попахивает, то что из этого: на счету полиции – невинный человек, томящийся в тюрьме, и это в значительной степени компенсировало сомнительные моменты. Полиция, работающая на службе свободы и не берущая от владельцев пароходств денег, не будет требовать таких уточнений. Торговля девочками – это, конечно, нехорошее дело, но в конечном счете матушка Хентьен тоже ведет хозяйство против своих убеждений.
И Лобергу не нравится его магазинчик. И все‑таки лучше отправить Тельчера вместе с цирком в Америку, чем оставить его метать ножи здесь. Они прошли мимо полицейского, который, скучая, нес патрульную службу под ночным дождем, и Эш охотно заверил бы его, что как бы там ни было, но предъявлять претензии к полиции не стоит, и что она еще получит от него своего Нентвига! Эш придерживался порядка и выполнял свой долг даже в том случае, если его партнер был порядочной скотиной. "Подлая полиция", – пробормотал он. В свете желтых фонарей асфальт отсвечивал, словно черно‑коричневая фотография, и Эш видел перед собой Статую Свободы, факел которой сжигал и спасал все то, что было оставлено из прошлого, предавая все сущее и все мертвое огню; если это и убийство, то не такое, о котором позволительно впредь судить полиции. Во имя спасения. Решение было принято, и когда Тельчер крикнул ему при расставании: "И не забудьте: блондинки и еще раз блондинки, вот кто там пользуется спросом", он понял, что будет искать и доставать белокурых девушек. А до того он должен еще рассчитаться по старым счетам, и затем они отправились бы со всем своим белокурым грузом. Они взирали бы с высокой верхней палубы океанского исполина на мельтешение более мелких судов.
Крикнули бы Старому Свету свое последнее "прости‑прощай". Может, белокурые девушки завели бы на корабле прощальную песню, пели бы ее хором, и когда корабль, буксируемый на туго натянутом тросе, скользил бы мимо берега, то на берегу, может быть, прогуливалась бы Илона, сама блондинка, и размахивала бы руками, избавленная от всех опасностей, а водная гладь становилась бы все шире и шире.
Он, собственно, должен признать, что его возлюбленная была стоящим его партнером: переспали вместе, более об этом матушка Хентьен ничего и знать не хотела. В этом она была похожа на него, имелось множество и других мотивов, которые двигали ею в жизни, а постель была чем‑то настолько тайным, что она не решалась произнести даже его название. Каждый раз она снова и снова забывала о существовании любовника, который был у нее только раз и удерживать которого подле себя она не намерена, ему нужно было во второй половине дня во время послеобеденной дремы или ночью, после того как последние посетители расходились по домам, проникать к ней, и каждый раз их сближение было для нее сковывающей ее неожиданностью, которая отступала лишь потом, когда их принимала заполненная сумерками комната и ниша: тогда все растворялось в чувстве безответного одиночества, и темная ниша, где она лежала, и потолок, в который она смотрела, куда‑то возносились, скоро начинало казаться, что они уже вовсе и не часть хорошо знакомого ей дома, а свободно плывущий челнок, покачивающийся где‑то во тьме и бесконечности.
Лишь тогда она начинала осознавать, что рядом присутствует некто, кого она интересует, и это был уже не Эш, это вообще был уже не кто‑то, кого она знала, это было существо, которое странно и с силой проникло в ее одиночество, но которое тем не менее нельзя было упрекнуть в насилии, ибо само существо это было частью одиночества, которое это существо и породило, существо, успокаивающее и угрожающее, требующее, чтобы ублажали его желания; поэтому приходилось играть с ним в игры, которых оно настоятельно требовало, и если даже игра была принуждением, то это странным образом было позволено, потому что было частью одиночества, и даже сам Господь Бог закрывал на это глаза. Тот же, с кем она делила ложе, едва ли имел хотя бы малейшее представление о таком одиночестве, и она строго следила за тем, чтобы он не разрушил это одиночество. Он был окружен глубочайшим молчанием, и она не позволяла себе ничего менять в этом молчании, даже если он и воспринимает это неуклюжее молчание за тупость и грубость. Молчание погребало стыд, ибо со словом стыд и возник. То, что она переживала, было не сладострастием, а освобождением от стыда. Он никак не мог понять это молчание, и его подавляла бесстыдная немота, требовательно подкладывавшаяся под него в животной неподвижности. Она не выдала ему ни вздоха, и все в нем измучилось в ожидании крика освободившегося неприглаженного сладострастия – голоса, вырвавшегося наконец из плена. И, конечно, напрасно он ждал извиняющихся ужимок, с которыми она могла бы пригласить его подремать на своем полном плече. Каждый раз она внезапно и резко прогоняла любовника прочь, словно ей хотелось сразу же уничтожить и его самого, и его соучастие во всем этом: она выталкивала его за дверь, а когда он скользил по лестнице вниз, то ощущал на своей спине ее враждебный взгляд. Тогда ему казалось, что он в чужой и враждебной стране, и тем не менее, осознавая это, он мучительно и со все усиливающейся жаждой постоянно ощущал, как его влекло обратно к ней, ибо погружение в блаженство, бессловесное и безымянное действо в бесстыдстве постели непреодолимо будило жажду принудить женщину к тому, чтобы она признала его, чтобы страсть вспыхнула в ней, словно факел, и обожгла, чтобы в спасительном огне она стала его частицей и из обволакивающей все ночной тишины прозвучал голос, говорящий ему, единственному, "ты", словно своему ребенку. Он не знал уж больше, как она выглядит, она пребывала по ту сторону красоты и уродства, молодости и старости, она стала его молчаливой целью, и спасти ее означало преодолеть эту цель.
Вероятно, можно признать, что то, что сейчас происходило между ними, было искусной, превосходящей обычные масштабы чувств любовью, в русле которой он пребывал, и все же Эш каждый раз мучился чувством обиды, когда заходил в забегаловку, а матушка Хентьен, преисполненная страха, что посетители могут что‑либо заподозрить, уделяла ему так мало внимания, хотя именно на это, вопреки ее ожиданиям, сразу же и обращали внимание. Он, не мудрствуя лукаво, вообще перестал бы туда заходить, если бы такое его поведение не вызывало разнотолков и речь не шла о дешевых и вкусных обедах.
А значит, он старался быть покладистым и не впадать во время своих визитов ни в какие крайности; но это не удавалось, он просто никак не мог угодить матушке Хентьен: как только он показывался в забегаловке, ее лицо сразу приобретало неприветливое выражение, открыто демонстрируя, что его присутствие здесь нежелательно, а если же он оставался, то она ядовитым тоном с шипящими звуками в голосе интересовалась, не найти ли ему убежище у своей негритянки.
Тельчер придерживался мнения, что приличия ради следует предложить участие в южноамериканском проекте Гернерту – проект приобрел бы определенную солидность. Но Гернерт отказался, ссылаясь на свою семью, которую осенью, как толь ко вступит в силу его новый договор аренды, он хотел забрать к себе.
Значит, единственным компаньоном оставался этот ветреный Тельчер. С ним, конечно, не блеснешь, но дело не терпело отлагательства; Эш сразу же приступил к набору спортсменок, отправившись на поиски девушек, которые могли бы поехать за рубеж. Может, и вправду раздобыть еще и недостающую негритянку, это, конечно, была бы суперизюминка.
Он снова прочесал забегаловки и бордели, и если он сам испытывал иногда определенные угрызения совести, то только потому, что госпожа Хентьен, узнай она об этом, никогда бы не поверила, что он делает это исключительно из‑за специфики своей работы, Чтобы доказать, так сказать, эротическую незаинтересованность и одновременно иметь определенное моральное, равно как и бессмысленное алиби, он распространил свои деловые поиски и на забегаловки, где собирались представители однополой любви, заведения, которые раньше он с опаской избегал, То, что там происходило, оставляло его почти равнодушным, хотя иногда и накатывал страх, когда он видел двух мужчин, которые танцевали, прижавшись щечками друг к другу. В таких ситуациях ему всегда вспоминалось его первое посещение такого рода выгребной ямы и как он, выброшенный в мир парнишка, который и матери‑то своей почти не знал (а то, конечно же, убежал бы оттуда и прибежал бы к ней), впервые увидел трансвестита, который в корсете и платье со шлейфом кастратическим голосом пел похабные песни. И когда теперь он снова видел перед собой это дерьмо и погружался в него, то к горлу подкатывало ощущение тошноты, так что матушка Хентьен, эта гусыня, могла бы наконец сообразить, какое удовольствие доставляют ему эти деловые рейды. Видит Бог, что лучше убежать к ней, чем слоняться здесь в поисках чего‑то такого, что подобно потерянной невинности.
Именно поэтому смешно было надеяться встретить какого‑то там президента пароходства в обществе, где эти продажные мальчики были товаром откровенно не для него. Но в этой своре тем не менее следует обращать внимание на все.
А поскольку человеку в рискованных жизненных ситуациях всегда нужно самообладание, то Эш воздерживался от того, чтобы заехать смазливым господам в их наштукатуренные физиономии, когда они заводили с ним разговоры; напротив, он был сама любезность, предлагал им сладкие ликеры, интересовался их благополучием, а также – если они готовы были откровенничать – источниками доходов и оплачивающими их услуги дядюшками. Откровенно удивляясь, чего ради выслушивает всю эту болтовню, он, однако, навострил уши, когда вдруг промелькнуло имя президента Бертранда; затем очерченный в воображении лишь несколькими слабыми штрихами образ этого знатного человека, едва заметный, но размером больше человеческого роста, начал медленно наполняться цветом, он приобрел характерную нежную окраску и одновременно немного уменьшился в размерах, став более четким и плотным: тот совершал поездку по Рейну на моторной яхте, у него были самые красивые матросы; все на этом сказочном корабле отливало белым и небесно‑голубым цветами; однажды он остановился в Кельне, и маленькому Гарри повезло попасть ему в руки; на волшебной яхте они дошли до Антверпена, а в Остенде жили словно боги; правда, обычно он с нашим братом не водился; его дворец расположен в огромном парке возле Баденвайлера; на лужайках пасутся косули, а редчайших сортов цветы испускают нежный аромат; он обитал там, если не находился в дальних странах; никому не позволено туда входить, а друзьями его были англичане и индусы, владеющие неописуемыми богатствами; у него есть автомобиль, такой большой, что его смело можно использовать для ночного отдыха, Он богаче кайзера.
Эш чуть не забыл, зачем он сюда пришел, настолько сильно он был обуреваем желанием найти Гарри Келера; а когда ему это удалось, то у него учащенно забилось сердце, однако вел он себя с таким почтением, словно и не ведал, что молодой парень был не кем иным, как проституткой. Он позабыл о своей ненависти, забыл, что Мартину приходится страдать, чтобы эти парни вели прелестную жизнь, да, его почти что охватило чувство ревности, что мальчишке, привыкшему к аристократическому и щедрому обхождению, он не может предложить ничего подобного, разве что только посещение борцовского представления, на которое он самым дружеским тоном и пригласил господина Гарри. Но на того это не произвело ровным счетом ни малейшего впечатления, брезгливым тоном и с отрицательной интонацией он процедил: "Фу", так что Эш невольно залился краской, словно он предложил что‑то неподходящее; но поскольку это его еще и разозлило, он грубо отрезал: "Ну да, пригласить на яхту я вас, конечно, не смогу". "Как вам будет угодно", – прозвучало в ответ разочарованным, но очень сладостным голосочком. Альфонс, толстый белокурый музыкант, сидящий за столом без пиджака, в одной лишь пестрой шелковой рубашке, жировые складки которого угадывались под рубашкой, словно женские прелести, оскалил белые зубы: "Он ведь говорит то, что нужно, Гарри". Гарри выставил свою обиженную физиономию: "Надеюсь, вы не хотели тут никого обидеть, уважаемый". Боже упаси, засуетился Эш, как можно, он просто искренне сожалеет, поскольку ему известно, что господин Гарри привык к более аристократическому обхождению. Гарри, продемонстрировав едва заметную примирительную улыбку, слабо махнул рукой: "Забыто". Альфонс погладил его по руке: "Не спеши обижаться, малыш, много ли здесь тех, кто желает утешить тебя?" С мягкой грустью Гарри покачал головой: "Любовь приходит только раз в жизни". А он ведь говорит, как Лоберг, подумал Эш и сказал: "Да, это так".
Может же хоть изредка этот мангеймский идиот бывать правым, а тут именно тот случай, и Эш повторил: "Да, да, это так". Гарри откровенно обрадовался, найдя единомышленника, и благодарно взглянул на Эша, но Альфонс, не желавший слушать что‑либо в таком духе, возмутился: "Гарри, а вся та дружба, с которой к тебе относятся, что, ничего не значит?" Гарри покачал головой:
"Что такое чуть‑чуть доверия, которое вы называете дружбой? Будто любовь имеет что‑то общее с вашей дружбой и с этим доверием!" "Да, малыш, а у тебя свое собственное представление о любви", – ласковым тоном проворковал Альфонс. Гарри говорил словно в полузабытьи: "Любовь‑ это большая неизвестность". Эшу вспомнилось молчание госпожи Хентьен, когда Альфонс сказал: "Для бедного музыканта это слишком уж заумно, малыш". Со стороны оркестра понеслись звуки громкой музыки, и Гарри, наклонившись над столом, чтобы не кричать, но быть услышанным, тихо и таинственно проговорил: "Любовь – это большая неизвестность: это – двое, и каждый на своей звезде, и ни один из них ровным счетом ничего не может знать о другом. И вдруг, в одно мгновение исчезает рас стояние и перестает существовать время, они растворяются друг в друге и уже ничего больше не знают о себе, да и не нужно им ничего больше знать. Это – любовь". Эш подумал о Баденвайлере: отрешенная любовь в отрешенном замке; что‑то в этом роде было наверняка предназначено Илоне. Размышляя об этом, он внезапно ощутил сильнейшую боль‑никогда не понять ему, такая ли любовь была или какая‑то иная та, которой любили друг друга и с которой ладили между собой господин и госпожа Хентьен.
Гарри продолжал, говоря словно бы словами из Библии: "Лишь с рождением неизвестности, только тогда, когда неизвестность заводит, так сказать, в бесконечность, может расцвести то, что может считаться недостижимой целью любви, что составляет ее суть: таинство единства… да, это так называется".
"Вот тебе и на", – печально проговорил Альфонс, но у Эша возникло ощущение, словно парню дано высшее знание, и пробудилась надежда на то, что знание, которым обладал этот парень, содержит ответы и на его собственные вопросы. И хотя его мысль никак не лепилась к тем, что были произнесены вслух Гарри, он сказал то, что как‑то говорил Лобергу: "Но в таком случае никому не дано пережить другого", душа при этом наполнилась частично радостной, частично горькой уверенностью в том, что вдова Хентьен, поскольку она была еще живой, никак не могла любить своего супруга. Альфонс зашептал Эшу: "Ради всего святого, не говорите в присутствии этого малыша о таких вещах", но было уже поздно, Гарри вперил в него возмущенный взгляд и глухо сказал, на самую малость глуше, чем нужно было: "А я и не живу больше". Альфонс пододвинул ему двойную порцию ликера: "Бедный мальчик, вот после той истории он ведет такие разговоры… тот совершенно погубил его". Эш ощутил себя вернувшимся к реальности; он разыграл ничего не понимающего типа: "Тот это кто?" Альфонс пожал плечами: "Ну тот, великий бог, белый ангел…" "Заткнись, или я выцарапаю тебе глаза", – зашипел Гарри, и Эш, которому стало жаль малыша, прикрикнул на Альфонса: "Оставь его в покое". Гарри внезапно разразился истерическим плачем: "А я и не живу больше, не живу больше…" Эш оказался в довольно‑таки беспомощной ситуации, поскольку не мог прибегнуть к тем же методам, которые привык использовать в обращении с плачущими девушками.
Значит, и жизнь этого парня тот тоже разрушил; желая сделать для Гарри что‑нибудь приятное, Эш неожиданно выпалил: "Поставить бы нам этого Бертранда к стенке". Гарри взорвался: "Ты не сделаешь этого!" "А почему? Это же должно тебя обрадовать, он ведь наверняка заслужил такое наказание". "Ты, ты не сделаешь этого… – вопил малыш с безумными глазами, – ты не смеешь к нему прикасаться…" Эша разозлило, что парень был настолько глуп, что не уловил благого намерения. "Такая мразь подлежит выбраковке", – настаивал он на своем. "Он не мразь, – взмолился Гарри, – он самый благородный, самый хороший, самый красивый на всем белом свете". В чем‑то малыш был, конечно, прав, и Эш был уже почти что готов пообещать не трогать Бертранда.
"Безнадежно", – вяло промямлил Альфонс и выпил свой ликер. Гарри, зажав лицо между двумя кулаками и раскачивая головой, словно фарфоровый игрушечный человечек, начал смеяться: "Он и какая‑то мразь, он и какая‑то мразь"; затем его смех снова сменился всхлипываниями. Когда Альфонс попытался прижать Гарри к своей покрытой шелком жирной груди, Эшу, дабы предотвратить потасовку, пришлось вмешаться. Он распорядился, чтобы Альфонс проваливал отсюда, и обратился к Гарри: "Мы уходим. Где ты живешь?" Парень сник и послушно назвал свой адрес. На улице Эш взял его за руку, словно шел с девушкой, и, один – обеспечивая защиту, другой‑ приняв ее, они оба были почти счастливы. С Рейна налетали слабые порывы ветра. У своей двери Гарри прижался к Эшу, показалось, что он хочет подставить свое лицо мужчине для поцелуя. Эш втолкнул его в дверь. Но Гарри удалось выскользнуть обратно, и он прошептал: "Ты ничего ему не сделаешь", и не успел Эш опомниться, как парень обнял его, неловко чмокнул в руку чуть пониже плеча и исчез в доме.
Посещаемость борцовских представлений заметно упала, нужно было что‑то делать для их пропагандирования. Не спрашивая согласия остальных, Эш решил на свой страх и риск предложить "Фольксвахт" статью о борцовских схватках.
Ho перед грязно‑белой дверью редакции он ощутил, что его сюда привело опять‑таки что‑то другое. Сам по себе этот визит был абсолютно бессмысленным и бесцельным: все это борцовское шоу стало ему безразличным, ведь оно не принесло Илоне ровным счетом ничего, для Илоны должно было бы произойти нечто более важное, вероятно, действовать надо было более решительно, да и ясно ему было, что "Фольксвахт" не даст никакого сообщения, если она до сих пор не сделала этого по каким‑то пролетарским соображениям. В принципе позиция социалистической газеты была достойна похвалы: на ее страницах, по крайней мере, просматривалось, где лево, а где право, имелось четкое разделение между буржуазным мировоззрением и пролетарским. Собственно, неплохо было бы обратить внимание матушки Хентьен на этих людей, которые, хотя и были обычными социалистами, но, подобно ей, чертыхались по адресу борцовских представлений, и она не смела бы больше посматривать свысока на социалиста Мартина. Вспомнив о Мартине, Эш оторопел, самому черту, наверное, неизвестно, что он, Август Эш, ищет сегодня здесь, в этой редакции! То, что причиной этому была не борьба, было совершенно ясно. Уже переступая порог редакции, он все еще ломал голову над этим, и только когда редактор самым оскорбительным образом его не узнал, только когда пришлось извлекать на свет Божий ту историю с забастовкой, дабы помочь человеку со столь плохой памятью, только тогда Эшу стало ясно, что дело‑то все в Мартине. Он с ходу выпалил: "У меня для вас важная новость". "Ах, забастовка, – одним жестом редактор попытался приуменьшить значение данного события, – это дела давно минувших дней". "Конечно‑ раздраженно отрезал Эш, – но Гейринг‑то еще в тюрьме". "Ну и что? Он получил свои три месяца". "Так нужно же в конце концов хоть что‑то делать!.,"‑ не жалея голосовых связок, завопил Эш, что получилось помимо его воли. "Послушайте, да не орите вы на меня столь сильно, ведь не я же его засадил за решетку". Эш не был человеком, которого можно было легко сбить с толку. "Нужно что‑то делать, – яростно и нетерпеливо настаивал он, – я знаю мальчиков, с которыми ваш порядочный господин Бертранд крутил шуры‑муры… они в Кельне, а не в Италии!" – с триумфом добавил он. "Да они нам известны уже не один год, дорогой друг и товарищ. Или это и есть та новость, которую вы хотите нам предложить?" Эш остолбенел: "Да, но тогда почему вы ничего не предпринимаете? Он ведь пожертвовал собой", "Дорогой товарищ, – вмешался другой сотрудник редакции, – у вас, кажется, довольно детские представления о жизни. Но, по крайней мере, вам следовало бы знать, что мы живем в правовом государстве".
Он ждал, что Эш теперь попытается как‑то объясниться, но тот, застыв, не говорил ни слова, так какое‑то время они сидели, уставившись друг на друга, не зная, что сказать, не понимая друг друга, и каждый видел только наготу и отвратительность другого. На щеках Эша от волнения выступили красные пятна, слившись затем с коричневатым опенком кожи. На редакторе, как и в прошлый раз, был легкий коричневый бархатный пиджак, а его полноватое лицо с коричневыми свисающими усами было таким же мягким, как бархат его пиджака и одновременно таким же прочным. В таком сочетании было нечто кокетливое, и это напомнило Эшу напыщенные наряды мальчиков в забегаловках для гомосексуалистов. Он решительно встрепенулся: "Значит, защищаете голубого, который там, наверху? А другой за это должен гнить за решеткой". Он скорчил брезгливую физиономию, продемонстрировав свои лошадиные зубы. Редактор начал терять терпение: "Скажите, уважаемый, а почему, собственно, это так трогает вас?" Эш залился краской: "Вы преднамеренно препятствуете всему, что я могу спасти… статью вы не напечатали; малого, который упрятал его в тюрьму, этого Бертранда, вы защищаете… и вы… вы преподносите себя человеком, выступающим за свободу?!" Он горько усмехнулся, "В вашем лице свобода попала в хорошие руки!" Шут какой‑то, подумал редактор, а поэтому ответил спокойно:
"Послушайте, это ведь технически невозможно, чтобы мы опубликовали как но вость то, что вы принесли нам с опозданием в недели и месяцы, так что…" Эш подхватился на ноги. "Уж вы от меня еще узнаете новости", – завопил он и бросился на улицу, громыхнув за собой грязно‑белой дверью, которая закрылась лишь после того, как несколько раз хлопнула. На улице он остановился и задумался. Почему он вел себя таким образом? По силам ли ему было изменить то, что все эти социалисты‑ мерзавцы? Опять‑таки госпожа Хентьен оказалась права, когда презирала эту свору. "Продажные писаки", – пробормотал он. А ведь он приходил к ним с самыми хорошими намерениями, желая дать им шанс оправдаться перед госпожой Хентьен. Опять самым неприятным образом возобновилось смещение и смешение вещей и точек зрения. Однозначным было то, что редактор вел себя как мерзавец, во‑первых, вообще, а во‑вторых, потому, что он пытался защищать этого президента Бертранда всеми средствами продажного писаки, да, именно продажного писаки, Ну и конечно мерзавцем был этот господин президент, хотя малыш и не хотел этого признавать, и нельзя ничего было этой скотине сделать. Правда, то, что малыш говорил о любви, опять‑таки было правильным. Все относительно! Но одно становилось в высшей степени понятным: госпожа Хентьен не могла любить своего мужа; ее вынудили вступить в брак с этим хмырем. И поскольку Эш думал о мире, окружающем его, с величайшей ненавистью и о мерзавцах, которым, естественно, не место среди людей, тоже, сердце его наполнялось все большей враждебностью к президенту Бертранду, он ненавидел его независимо от его пороков и преступлений. Он попытался представить себе его, как тот восседает с надменным видом, с толстой сигарой в руке на мягком диване у обеденного стола в своем замке, а когда возвышенная картина наконец‑то вырисовалась в табачном дыму, то он сравнил ее с изображением франтоватого портного, очень похожим на портрет, который висел над стойкой забегаловки и являл посетителям господина Хентьена.
На день рождения матушки Хентьен, который ежегодно надлежащим образом отмечался завсегдатаями, Эш раздобыл маленькую бронзовую Статую Свободы, подарок казался ему исполненным смысла, и не только как напоминание об американском будущем, но и как удачно подходящий к статуе Шиллера, благодаря которой он имел такой успех. В обед он вместе с подарком появился в забегаловке.
К сожалению, его постигло разочарование. Если бы он всучил свой подарок где‑нибудь втихаря, то, вероятно, она оказалась бы в состоянии воспринять всю прелесть скульптуры; но панический страх, который охватывал ее при любом публичном сближении и проявлении на людях доверительности, настолько ослепил ее, что радость свою она высказала более чем скупо, ничего не изменилось в ее поведении и после того, как он извиняющимся тоном заметил, что, может быть, статуэтка удачно сочеталась бы со статуей Шиллера, "Да, если вы находите…" – безучастно процедила она, и это было все. Конечно, она могла бы использовать и этот подарок для украшения своей комнаты; но чтобы он не воображал себе, что все, что он тащит сюда, может претендовать на столь привилегированное место, и чтобы он раз и навсегда зарубил себе на носу, что она все еще достаточно высоко ставит чистоту своей комнаты, она повернулась и достала статуэтку Шиллера, дабы поставить ее вместе с новой Статуей Свободы на стойку рядом с Эйфелевой башней, Теперь там стояли певец свободы, американская статуя и французская башня, словно символы мыслей, которые были чужды госпоже Хентьен, а статуя протягивала руку, держащую факел, к господину Хентьену. Эшу показалось, что взгляд господина Хентьена оскверняет его подарки, он охотно бы потребовал, чтобы, по крайней мере, убрали портрет; а, впрочем, что бы это дало? Забегаловка, в которой вершил свои дела господин Хентьен, осталась бы в любом случае той же, а для него было даже лучше, что все честно и понятно остается на своем месте. Зачем врать и пытаться скрыть то, что скрыть невозможно! Для себя же он сделал открытие, что привлекла его сюда не только дешевизна угощения, которое он поглощал под взглядом господина Хентьена, но и что ему нужно его лицо для чего‑то таинственного, подобного особой и горьковатой приправе к этому угощению: это была та же неизбежная горечь, с которой он позволил оскорбить себя неприветливому поведению матушки Хентьен и ощутил себя все же неизбежно сдавшимся, когда она в тот же момент ворчливо шепнула ему, что ночью он может заглянуть к ней.
Вторую половину дня он провел в похотливых мыслях о деловой любовной церемонии матушки Хентьен, В груди снова шевельнулись неприятные ощущения от этой деловитости, которая вступала в такое вопиющее противоречие с ее обычным отрицанием. В какие из ночей набралась она этих привычек? Забрезжила надежда, в которую он и сам не очень‑то верил, и появилась уверенность, что все это исчезнет, однажды им нужно просто оказаться в Америке, и мягкость такой надежды растаяла в возбуждении, охватившем его, когда он ощутил в кармане ключ от двери ее дома. Он достал ключ и положил его на ладонь, ощущая гладкое железо стержня. Учить английский язык она, конечно же, отказалась, но дуновение будущего снова ощущалось в этих переулках. Ключ к свободе, подумал Эш. Собор высился серой громадой в поздних сумерках, торчали серые с металлическим отблеском башни, овеваемые ветрами нового и необычного. Эш считал часы, оставшиеся до полуночи. Важнее "Альгамбры" был бы набор девушек для Южной Америки. Целых пять часов, а затем откроются двери дома. Перед глазами Эша стояла ниша для постели, он видел ее, лежащую в постели: будто он скользит к ней, будто она вздрагивает от прикосновения его руки и его возбуждения, все это делает его дыхание частым и хриплым. А ведь еще на прошлой неделе и всегда до того она принимала его в глухой неподвижности, и хотя едва уловимое жесткое вздрагивание было чем‑то очень незначительным, все же эта масса приподнялась в одном местечке, пусть крошечном, но все же девственном местечке, и это было подобно сигналу будущего и надежды. Эшу показалось неприличным сегодня, в день рождения матушки Хентьен, шляться по кабакам с проститутками; и он направился в "Альгамбру".
Подходя к забегаловке, он уже издали заметил желтый свет, отражавшийся на ухабистой мостовой. Окна с круглыми стеклами были открыты, и внутри была видна "новорожденная", сидевшая с чопорным видом в шелковом платье в окружении шумящих гостей; на столе стояла чаша для пунша. Эш остался в темноте, ему было противно заходить внутрь. Он развернулся и пошел прочь, не для того, чтобы шататься по кабакам; выполняя свой долг, он в ярости понесся по улицам. На мосту через Рейн он прислонился к железным перилам, уставившись в черную воду, У него аж задрожали колени – столь сильно охватило его желание разорвать корсет, в котором пряталась эта женщина; в обязательно возникшей вследствие этого ожесточенной борьбе должны были хрустнуть прутья из китового уса. С опустошенным выражением лица он потащился обратно в город.
В доме уже было темно. Матушка Хентьен, держа в руках светильник, ждала его, стоя наверху лестницы. Он сразу же задул огонек светильника и обнял ее.
Но корсет уже был снят, да и не сопротивлялась она вовсе, более того – одарила его нежным поцелуем. И хотя такое приветствие в высшей степени ошарашило его, и хотя это, вероятно, было не менее новым, чем то вздрагивание, которого он с нетерпением ждал, тем не менее этот поцелуй прояснил ужасным и отвратительным образом, что это входит в ее старую привычку завершать празднование дня рождения нежной любовной вечеринкой; и то, как только что настал с таким нетерпением ожидавшийся момент, как прошло по ее телу исполненное счастья вздрагивание, стало для Эша яростной болью оттого, что прикосновение кожи господина Хентьена к ее телу, которое он в данной ситуации вообще не хотел себе представлять, приводило к такому же вздрагиванию: призрак, от которого он решил, что избавился, восстал снова, с еще большим злорадством и непобедимостью, чем когда бы то ни было прежде, и чтобы победить его, а женщине доказать, что здесь есть только он один, Эш набросился на нее и впился лошадиными зубами в ее мясистое плечо. Ей, должно быть, было больно, но она терпела молча, впрочем, выражение ее лица было таким, словно она проглотила кусочек лимона, а когда он в изнеможении отпрянул, она, словно в благодарность, крепко обняла его, как будто в тиски зажала, своей; тяжелой неуклюжей рукой, да так сильно, что он с трудом мог дышать и сердито пытался освободиться. Но она не ослабила объятий, а сказала‑ впервые она заговорила с ним в этой нише – своим обычным деловым тоном, в котором он, будь он более чутким, смог бы уловить нечто похожее на страх: "Почему ты пришел так поздно?.. Потому что я стала еще на год старее?" Эш был настолько поражен ее необычными словами, что даже не уловил смысл сказанного, да он даже и не пытался уловить, поскольку неожиданное звучание ее голоса было для него словно завершение, словно озарение после долгих и мучительных размышлений, знаком того, что все может быть по‑другому, и он произнес: "С меня хватит, я умываю руки". Госпожа Хентьен ощутила прилив крови к голове, вряд ли она хотела ослабить сжимающую его плечи руку, но на душе стало так холодно и тяжело, что рука превратилась в бессильно свисающую плеть, До нее дошло только, что нельзя показывать свое замешательство какому‑то мужчине, что надо было дать ему от ворот поворот до того, как он сам от нее уйдет, и, с трудом собравшись, она тихо выдавила из себя: "Пожалуйста, как будет угодно". Эш пропустил это мимо ушей и продолжил: "На следующей неделе я отправляюсь в Баден". Зачем он сообщает ей еще и это? В какой‑то мере она ощутила себя польщенной, поскольку намерение покончить свои отношения с ней, видимо, настолько потрясло его, что он решил куда‑нибудь уехать. Только если уж он задумал поставить точку, то что‑то тут не так, поскольку он сейчас снова уткнулся своими губами в ее плечо. Или он просто жаждет ублажать свою похоть до самого последнего момента? От этих мужчин всего можно ожидать! Тем не менее в ней снова шевельнулась надежда, и хотя говорить ей было еще довольно трудно, она спросила: "Зачем? Там что, тоже девочка, как в Обер‑Везеле?" Эш засмеялся: "Да уж, девочка что надо".
Госпожа Хентьен была возмущена тем, что он еще и насмехается над ней:
"Большое искусство поиздеваться над слабой женщиной". Эш по‑прежнему относил сказанное к "женщине" в Баденвайлере, и это рассмешило его еще больше: "Ну, не такая уж она откровенно слабая". Ее недоверие получило новое подтверждение: "И кто же это?" "Секрет". Она обиженно замолчала, терпеливо снося его новые ласки. А между тем спросила: "А зачем тебе другая?" Он не смог не сознаться самому себе, что эта женщина с ее деловыми, даже бюрократическими и все же так странно противоречивыми и благочестивыми ухватками вызывает в нем гораздо больше сладострастия и желания, чем любая другая, и что ему действительно никакая другая не нужна. Она повторила:
"Зачем тебе другая? Нужно просто сказать, если я для тебя недостаточно молода". Он ничего не ответил, ибо его внезапно охватило возбуждение и ощущение счастья от того, что теперь она начала говорить, она, которая до сего дня лишь молча с перекатывающейся головой лежала в его объятиях, настолько невозмутимо молча, что для него эта молчаливость всегда была словно наследие со времен господина Хентьена. Она уловила его чувства и не без гордости продолжила: "Зачем тебе молодая, я не уступлю ни одной девушке…" Это же бессмыслица, печально подумал Эш, или она врет. С грустью он вспомнил Гарри; тот говорил: "Любовь бывает только раз", и поскольку госпожа Хентьен просто сказала "да", словно этим она хотела подчеркнуть, что именно он является тем, кого она любит, то становилось ясно, что она говорит неправду: утверждать, что ее тошнит от мужчин, и сидеть, выпивая с ними за одним столом, празднуя свой день рождения, утверждать теперь, что любит только его одного, и быть при этом строгой и деловой. Но, может, все обстояло и не так; у нее ведь не было детей. Его желание однозначности и абсолютности снова натолкнулось на непреодолимую стену. Если бы только все это было в прошлом и решенным делом! Поездка в Баденвайлер казалась ему в этот момент необходимым начальным аккордом, неизбежной прелюдией к поездке в Америку. Очевидно, она почувствовала его мысли о поездке, поскольку спросила: "А как она выглядит?" "?" "Ну, та, баденская девушка?" Так как же выглядит Бертранд? И отчетливее чем когда‑либо он ощутил, что Бертранд предстает в его воображении только в облике Хентьена. Он резко ответил:
"Фотографию нужно убрать". Она не поняла: "Какую фотографию?" "Ту, которая внизу… – он опасался называть имя, – ту, которая над Эйфелевой башней".
Наконец до нее дошло, но она воспротивилась, поскольку он хотел влезть в ее дела: "Она еще никому не мешала". "Именно поэтому", – настаивал он. Вдруг он понял, что тот спор, который он должен разрешить с Бертрандом, является спором и с Хентьеном, и продолжил свою мысль: "И вообще, нужно поставить точку". "Только вот… – задумчиво отвечала она и, пытаясь не согласиться, добавила: – точку в чем?" "Мы уезжаем в Америку". "Да, – сказала она, – я знаю".
Эш приподнялся. Он охотно начал бы прохаживаться по комнате, как он имел обыкновение делать, когда его что‑то занимало, но в нише не было места, а по комнате были рассыпаны орехи. Так что он уселся на краю кровати. И хотя он хотел всего лишь повторить сказанное Гарри, речь эта в его устах прозвучала совсем по‑другому: "Любовь возможна только на чужбине. Если хочешь любить, должен начинать новую жизнь, уничтожив все старое. Лишь в новой жизни, где все прошлое настолько мертво, что и забывать‑то его не нужно, два человека могут так слиться воедино, что для них уже больше не будет существовать прошедшего да и вообще никакого времени".
"У меня нет прошлого", – обиженно протянула матушка Хентьен.
"Тогда, – Эш скорчил злую гримасу, которую, к счастью, госпожа Хентьен в темноте не рассмотрела, – тогда нельзя больше говорить неправду, ибо правда превыше всего и правда не имеет времени".
"Я никогда не говорила неправду", – защищалась матушка Хентьен.
Эш не позволил ввести себя в заблуждение: "Правда уже не имеет ничего общего с миром, и с Мангеймом тоже… – он почти кричал, – ничего общего с этим старым миром".
Матушка Хентьен вздохнула. Эш пристально посмотрел на нее: "Тут нечего вздыхать; чтобы стать свободным самому, следует освободиться от старого мира…" Матушка Хентьен продолжала озабоченно вздыхать: "А что будет с заведением? Продадим его?" Эш убежденно сказал: "Без жертв не обойтись… даже наверняка, ибо без жертв не бывает избавления".
"Уезжая, мы должны пожениться, – и снова в голосе зазвучали нотки страха, – …я слишком стара для тебя, чтобы на мне жениться?" Эш, сидя на краю кровати, рассматривал ее в свете мерцающей свечи. Его палец нарисовал цифру 37 на поверхности пуховика, Он мог бы принести ей торт с тридцатью семью свечами, но лучше уж так, она ведь скрывает свой возраст и просто бы. рассердилась. Он рассматривал ее тяжеловесные неподвижные черты и вдруг ощутил, что куда охотнее смотрел бы на нее еще более старую. Так ему показалось надежнее, он и не знал, почему. Стань она в одно мгновение молодой, лежи она тут в легкомысленной одежде девушки, труба дело было бы с жертвой. А жертва должна быть, ее масштабность должна расти с возрастом, дабы порядок пришел в этот мир и Илона была защищена от ножей, дабы всему живому снова вернуть состояние невинности, дабы ни одной душе не приходилось больше гнить в тюрьме. Мир показался ему ровным, бесконечным и гладким коридором, и он задумчиво произнес: "Пол в забегаловке нужно покрыть коричневым линолеумом, было бы неплохо".
В душе у матушки Хентьен снова шевельнулась надежда "Да, а также покрасить весь дом, он уже в довольно плохом состоянии… все эти годы ничего не делалось, но если ты хочешь в Америку?.." У Эш повторил: "Все эти годы…" Матушка Хентьен почувствовала, что снова должна оправдываться: "Нужно откладывать деньги, а тут переносишь все из года в год… а время идет… – затем она добавила:‑… и ты стареешь".
Эш разозлился: "Если нет детей, то откладывание это – просто смешно… для меня тоже никто не откладывал".
Но матушка Хентьен не слушала. Хотелось бы ей знать, стоить ли начинать покраску своего заведения; она спросила: "Ты возьмешь меня с собой в Америку… или какую‑нибудь молодую?" Эш грубо отрезал: "Что за вечные определения: "молодая" или "старая"., тут ведь нет больше ни молодых, ни старых… потому что нет вообще никакого времени больше…" Эш запнулся, Тот, кто стар, не сможет иметь детей. Может, это тоже являлось жертвой. Но в состоянии невинности ни у кого не бывает детей.
Девственницы не имеют детей. И, юркнув обратно в кровать, он закончил:
"Тогда все будет прочно и надежно. А то, что у кого‑то за плечами, не может больше иметь никакого значения".
Он взбил пуховик и заботливо натянул его на плечи матушки Хентьен, После этого взял латунный колпачок для гашения свечей, который висел на светильнике и которым тоже, наверное, пользовался в подобных ситуациях господин Хентьен, и прихлопнул им огонек мерцающей свечи.
По дороге в Баден лежал Мангейм. И Эш напомнил самому себе, что перед друзьями тоже существуют обязательства. Уже довольно длительное время его что‑то угнетало, теперь он знал, что взносы своих друзей нельзя оставлять в столь быстро исчерпывающем себя деле. То, что они смогли получить пятидесятипроцентную прибыль, было, конечно же, прекрасно, но сейчас речь шла о том, чтобы эта прибыль оказалась в безопасном месте. Прочь из этого дела. Его собственные триста марок были уже в другом деле. Окажись они потерянными, эта было бы просто справедливо. Ибо заработать пятьдесят процентов да к тому же жить два месяца и неплохо жить – где уж тут та жертва, посредством которой хотелось освободить Илону? А финансировать бегство в американскую свободу бешеными деньгами – это тоже было довольно‑таки неправильным расчетом! Самое время, значит, чтобы эта затея с борьбой квакнула вместе с денежками. Матушка Хентьен оказалась, стало быть, совершенно права, когда предсказывала, что в итоге он и весь этот бабский театр переживут стыд и позор.
Сейчас же речь шла о деньгах для Лоберга и Эрны. Обсудить это дело с Гернертом было непросто: по вечерам господин директор жаловался на пустой зал, а найти его днем было еще сложнее; в "Альгамбре" он никогда не появлялся, свою квартиру, казалось, он вообще никогда не посещает, а у Оппенгеймера было две дерьмовые пустые комнаты и ни единого человека в них.
Если же его спрашивали, где он принимает пищу, то он отвечал: "Ах, мне достаточно одного бутербродика, отцу семейства не пристало кутить", что, естественно, не совсем соответствовало истине, потому что, когда английская транспортная фирма перешла из собора в отель, кто это там выходил из мраморного вестибюля отеля? Господин Гернерт собственной персоной, сытый и с толстой сигарой в зубах. "Визит престижа, дорогой друг", – сказал он и начал изображать такое, будто ему вовсе и не нравится жить в отеле у собора, даже и со всей семьей. Сегодня, впрочем, дела обстояли по‑другому: не дать господину директору улизнуть!
А вечером Эш открыл дверь директорского кабинета, ухмыляясь, запер ее за собой, спрятал ключ в карман брюк и, про должая ухмыляться, представил пойманному таким образом Гернерту чистый "Расчет прибыли на вложения господина Фрица Лоберга и фрейлейн Эрны Корн", объясняя, что оба указанных лица должны получить на свое вложение капитала в размере 2000 марок прибыль по 1123 марки, итого 3123 марки, а внизу стояло: "В качестве доверенного лица собственноручно подписано, Август Эш". Кроме того, он хотел бы получить и свои собственные денежки. Гернерт поднял ужасный крик. Во‑первых, Эш не имеет законных полномочий, а во‑вторых, борцовские представления еще не завершены, а прибыль, приносимая еще не завершенным делом, обычно не выплачивается. Какое‑то время продолжалась словесная перепалка, с многочисленными стонами и причитаниями Гернерт наконец согласился выплатить Эшу половину требуемой для Лоберга и Эрны суммы, тогда как вторая половина должна была остаться в деле и сослужить хорошую службу при возможном получении дальнейшей прибыли. Но для себя Эш, кроме дорожных расходов в сумме пятьдесят марок, не смог больше выбить ни марки. Может, он оказался слишком уж уступчивым. Впрочем, для поездки этого вполне хватало.
Госпожа Хентьен пришла на вокзал в платье из коричневого шелка, она осторожно посматривала по сторонам: не видно ли кого‑нибудь из знакомых, кто бы мог потом распустить слухи, ибо народу, невзирая на утренние часы, было видимо‑невидимо. С другой платформы в противоположном направлении отходил поезд, в котором имелось несколько вагонов для переселенцев, чехов или венгров, и там было чем заняться нескольким членам Армии спасения, То, что матушка Хентьен провожает его, свидетельствовало о полном порядке; самое время расстаться ей со своей глупой скрытностью. Но о переселенцах и членах Армии спасения Эш был крайне невысокого мнения. "Сброд чертов", – ругнулся он. Одному Богу известно, почему они так злили его, Может быть, он тоже заразился этим глупым желанием делать из всего тайну, ибо проходя мимо девушки из Армии спасения, он демонстративно отвернулся в другую сторону.
Госпожа Хентьен заметила это: "Может, тебе неудобно, что я здесь с тобой?
Может, она вообще едет с тобой, твоя зазноба?" Эш довольно грубым образом запретил ей нести подобную чушь. Но, увы, безуспешно: "Ну, к чему это, компрометировать себя из‑за мужчины… с кем поведешься, того и наберешься".
Эш снова поймал себя на том, что не понимает, что привязывает его к этой женщине. Когда она стояла перед ним здесь в дневном свете, то исчезали видения ее женских прелестей и темной ниши, те видения, которые преследовали его, как только он оказывался вдали от нее, они исчезали в никуда, словно их никогда и не было. В тот раз он и матушка Хентьен ездили тем же поездом в Бахарах; тогда это началось, не исключено, что сегодня оно и закончится.
Она, наверное, почувствовала его безучастность, потому что внезапно выпалила: "Если ты только мне будешь изменять, то увидишь…" Ему, польщенному, захотелось побольше послушать обо всем этом; к тому же его забавляло наступать ей на мозоли: "Чудненько, еще сегодня я кого‑нибудь найду себе… и что же я увижу?" Она опешила, не сказав ни слова в ответ.
Ему стало жаль ее, и он сжал руку, тяжело и неловко лежавшую в его руке.
"Ну, ну, так что же произойдет?" Она ответила с отсутствующим взглядом: "Я убью тебя". Это прозвучало словно клятва, словно избавляющая надежда; тем не менее он заставил себя засмеяться. Она же осталась при своих мыслях. "А что мне еще остается? – и после непродолжительного молчания продолжила: – Может, ты вообще едешь в Обер‑Везель?.. К той особе?" "Чушь какая, я тебе уже сто раз говорил, что я должен закончить свои дела с Лобергом в Мангейме… мы ведь все‑таки собираемся в Америку". Госпожу Хентьен это не убедило: "Не обманывай меня". Эш с нетерпением ждал, когда же подадут сигнал к отправлению; он никак не может расколоться, что едет к Бертранду: "Разве я тебе не предлагал поехать со мной?" "Это же было несерьезно". Но сейчас, перед самым сигналом к отправлению, ему показалось, что его предложение было более чем серьезным, и держа ее за руку повыше локтя, он попытался поцеловать ее, ему захотелось этого; она оттолкнула его: "Послушай‑ка, здесь, на глазах у всех!" И тут подошло время садиться в вагон, Он, собственно, намеревался ехать прямо до Баденвайлера, и только увидев вывеску на станции Санкт‑Гоар, окончательно решил еще сегодня сделать остановку в Мангейме. Да, а из Мангейма он черканул бы ей пару строк; это ее успокоит; Эш нежно улыбнулся, подумав о том, что она намеревалась его убить; ну что ж, можно, собственно, сделать все это небезосновательным. Впрочем, посещение Баденвайлера таило в себе опасность, было чем‑то, где речь шла обо всем, но существовала некая заповедь приличия – прежде всего доставить по назначению чужие деньги. В памяти всплыло выражение: "Нельзя играть человеческой жизнью", и его звучание постепенно слилось с ритмом стучащих колес. Эш видел, как матушка Хентьен поднимает изящный револьвер, а затем снова услышал голос Гарри: "Ты ничего ему не сделаешь". Теперь перед ним толпились и Лоберг, и Илона, и фрейлейн Эрна, и Бальтазар Корн, и было странно, что он так давно их не видел; а может, все это время они и не жили вовсе. Они ритмично, в такт, поднимали руки, приветствуя его, и казалось, что ими двигает, дергая за внезапно появившиеся ниточки, невидимый и приятный кукольник, Купе третьего класса похоже на тюремную камеру, а на подмостках слева вверху, там, где у человека обычно дырка на месте выпавшего зуба, задернуты серые кулисы, кулисы из картона, за которыми не скрывается ничего, кроме серых, припавших пылью сценических стен. Но на кулисах можно прочитать слово "Тюрьма", и хотя известно, что там ничего нет, все‑таки знаешь, что в тюрьме сидит кто‑то, кого просто не существует, и тем не менее он – главное действующее лицо. Но подмостки, на которые наезжают подобно зубам тюремные кулисы, очерчены в глубине полотном, на котором нарисован изумительной красоты парк. Среди могучих деревьев пасутся косули, и девушка, на которой платье с переливающимися блестками, рвет цветы. Возле темного пруда, фонтан которого, обеспечивая прохладу, извергает в воздух белый луч, подобный блестящему кнуту, стоит садовник в широкополой шляпе, в руках он держит бросающие отблески ножницы, а рядом с ним – собачка. И уж совсем в глубине угадываются огни и украшения великолепного замка, на стенах которого развеваются черно‑бело‑красные флаги. И все это снова вызывает сомнения в его существовании.
Теперь, когда поезд все ближе и ближе подъезжал к Мангейму, Эшу пришло в голову, что Эрна наверняка уже спит с целомудренным Иосифом, хотя, собственно, это было настолько естественно, как нос на лице или ноги для ходьбы, что не стоило себе и голову ломать. Ничто и никто не смог бы заставить Эша изменить такое мнение: а чем еще прикажете тем двоим друг с другом заниматься? И тем не менее он ошибался. Ибо если само собой разумеющимися могут быть ситуации, когда жизнь становится убогой или два лица противоположного пола не могут прийти к согласию, то кое‑что может все же быть не столь естественным, как хотелось бы думать. Тот, кто подобно Эшу пребывает в обыденно‑земной жизни или приподнялся над ней лишь на самую малость, легко забывает, что существует еще царство избавления, в котором все земное превращается во что‑то неосязаемое, так что в какое‑то мгновение может возникнуть вопрос, ногами ли люди ходят, не говоря уж о том, спят ли два человека в одной постели. Здесь, впрочем, случилось так, что Лоберг частично из‑за своей стеснительности, а частично из‑за постоянного недоверия к особам женского пола, особенно после того, как он, получив один мерзкий опыт, начал испытывать страх перед ядом отвратительной болезни, не решался переступить черту благородной и душевной дружбы, да и вообще он думал, что Эрна была подвержена постоянным искушениям со стороны распутника, жившего рядом. Да, вот таким был Лоберг. Он просто совершал с фрейлейн Эрной Корн прогулки, попивал с ней кофе и считал это временем очищения и покаяния, которое закончится лишь тогда, когда он получит знак свыше, когда, так сказать, будет дан знак истинной избавляющей милости.
Хотя Эшу и была известна добродетель этого идиота, но он не представлял себе масштабов этой добродетели, однако еще меньше он мог ожидать, что сам не отказался от мысли утешить." фрейлейн Эрну, что он, если и не был ей близок по духу, то уж по плоти был просто родным, и что она, может быть, по этой причине не особо спешила подавать Лобергу знак избавляющей милости, а может, даже и специально затягивала время поскольку усматривала в этом правильную подготовку к cyпpyжеству, Да, всего этого Эш не мог представить, ну а меньше всего могло уложиться в его воображении то, что оба охотно занимались выискиванием в его характере отталкивающих черт и, склонные к мечтательности, они даже верили, что в таком общем интересе найдут хорошую основу для жизненного союза.
Не имея понятия обо всех этих обстоятельствах, Эш рассчитывал на дружески‑праздничную встречу. Но вместо этого фрейлейн Эрна, увидев его у двери своего дома, скорчила испуганную физиономию. "Ах, – сказала она, быстро взяв себя в руки, – как это мило, господин Эш, снова видеть вас в наших краях, особенно любезно с вашей стороны, господин Эш, что вы так дружески напоминали о своем существовании, что даже ни разу не потрудились прислать хоть бы открыточку. Да уж, кто платит, тот заказывает музыку", за этим последовали всякие прочие колкости, так что Эшу как‑то даже не сразу удалось войти в переднюю. Корн же, услышав голоса, вышел из своей комнаты в одной рубашке, а поскольку он по складу характера был более грубым человеком, чем его сестра, то практически не вспоминал об Эше в течение этих двух месяцев и, следовательно, не ставил ему в вину его молчание, более того, он бы крайне удивился, если бы Эшу взбрело в голову написать ему; так вот, Корн был искренне рад, и не только потому, что оставался привязанным ко всему, что когда‑либо знал, он снова увидел в вернувшемся Эше источник веселья и, более того, достойную похвалы прибыль от пустующей комнаты. К тому же ему нужны были средства на Илону, С дружескими возгласами он тряс гостю руку и пригласил его сразу же заруливать в пустую комнату, Такая сердечность для человека, который начинал ощущать себя не совсем в своей тарелке, что бальзам на душу, и Эш собрался было занести пожитки в свою комнату, которая только его и ждала, как фрейлейн Эрна попридержала его и, слегка повернувшись к брату, сказала, что она не знает, возможно ли это. Ну тут уж Корн психанул: "А почему это вдруг невозможно! Если я сказал, что возможно, значит возможно". Вне всякого сомнения, Эшу, будь он тактичным человеком, нужно было бы откланяться со словами сожаления, но если бы он даже и был таковым, в чем его ни в коем случае нельзя было заподозрить, то слишком уж он близко знал это семейство, чтобы не задвинуть правила приличия за собственное любопытство; что здесь произошло? Он просто застыл с выражением удивления на лице. Фрейлейн Эрна между тем, не привыкшая особо церемониться, достаточно быстро удовлетворила его любопытство, поскольку с шипением набросилась на брата: он не может ее, которая стоит на пороге добропорядочного брака, заставлять спать с посторонним мужчиной под одной крышей; ей и без того пришлось испытать в этом доме достаточно сраму, и если бы ее избранник не был столь великодушным человеком, то она не смела бы даже и мечтать о совместной жизни с ним. На что Корн на своем местном наречии отрезал: "Как бы не так, закрой пасть, голуба, Эш остается здесь". А Эш, пропустив мимо ушей все намеки фрейлейн Эрны, воскликнул: "Вот это сюрприз, от всего сердца поздравляю, фрейлейн Эрна, и кто же тот счастливец?" Тут уж, естественно, фрейлейн Эрне не оставалось ничего другого, как принять поздравления и сообщить, что они с господином Лобергом почти что уже договорились. Она взяла Эша под руку и отвела его в комнату. Да, кстати, с минуты на минуту должен подойти и ее жених. И поскольку они только что заговорили о Лоберге, то у Корна появилась великолепная идея спрятать Эша в темный угол с тем, чтобы ничего не знающий господин жених схватился как ошпаренный, когда Эш, словно привидение, внезапно вмешается в разговор.
Когда в передней раздался звонок и Эрна побежала открывать дверь, Эш послушно ретировался в темный угол. Корн, оставшись за столом, подавал ему решительные знаки, чтобы тот еще сильнее зажался в угол. Корн ведь был человеком, для которого совершенство определялось технической точностью, и он жутко злился, если что‑то было не так. Но не из‑за страха перед сердящимся Корном застыл Эш, словно мышь, в своем углу, о нет, он ни в коем случае не был малым, который по первому требованию кидался бы в угол, к тому же угол, где он находился, совсем не был местом наказания или унижения; абсолютно добровольно он еще сильнее прижался к стене, его даже не волновало то, что он испачкает побелкой рукава одежды, потому что в этом затененном углу ему неожиданно и странно захотелось, чтобы расстояние между ним и теми, кто сидел за столом, стало как можно большим. Тех нескольких минут, которые прошли до того, как Лоберг вошел в комнату, ему оказалось недостаточно, чтобы объяснить себе все это, но ему представилось, что он снова соскальзывает в то характерное одиночество, которое как‑то было связано с Мангеймом и запрещало сходиться там с кем‑либо очень близко, в то требуемое одиночество, которое сейчас воспринималось им как такое благо, что даже казалось недостаточно полным, и если бы он вжимался все больше и больше в свой угол, то превращался бы в избавляющегося и возвышенного отшельника, уединившегося от мира в своей келье, в дух над столом тех, кто был связан плотью. Это, конечно, не могло продолжаться долго, ведь такие размышления могут тесниться в голове только в том случае, если не хватает времени додумать их до конца или даже реализовать, Эш тоже выпустил эти мысли из сознания, когда Лоберг, как и планировалось, вошел в комнату и был так ошарашен, что даже обрадовался присутствию гостя. Эш, конечно, не был составной частью сего круга, к этим людям он имел самое скромное отношение, как, впрочем, и Илона, но сейчас, сидя вокруг стола, они стали похожи на одну семью и принялись расспрашивать друг друга о многих вещах. А поскольку эти вопросы скоро коснулись проблем благосостояния, то Эш с гордым видом извлек бумажник и кошелек и отсчитал 1561 марку и 50 пфеннигов, Фрейлейн Эрна радостно ухватилась за деньги, ибо решила, что это ее доля вместе с прибылью; когда же Эш объяснил, что она должна была бы получить так много, но пока ей придется разделить эту сумму с Лобергом, поскольку вторая половина осталась в деле, она раскричалась: теперь вот вместо прибыли она получила только лишь убыток. И даже когда он попытался ей все объяснить, она не захотела слушать, вопя, что она не даст заговорить себе зубы, что она очень даже хорошо умеет считать; она притащила листок бумаги и карандаш, пожалуйста – двести девятнадцать марок и двадцать пять пфеннигов насчитала она на листке, черным по белому, и продолжая ругаться, сунула листок Эшу под нос. Лоберг молчал как рыба; будучи предпринимателем, он, должно быть, очень даже хорошо понял расчет. Что, не хочешь портить отношений с госпожой невестой, идиот трусливый? Эш грубо отрезал: "И у нашего брата есть понятие о приличии, пожалуй, даже большее, чем кое у кого, кто здесь воды в рот набрал". Он схватил Эрну за руку, сжимающую листок, зло и в высшей степени резко прижал ее к столу. Может, до нее все‑таки дошла суть дела, или же причиной была жесткая хватка Эша, но фрейлейн Эрна заткнулась. Корн, который до сих пор сидел за столом с безучастной физиономией, просто сказал, что Тельчер, морда жидовская, наверняка мошенник. Ну что ж, тогда он должен сообщить куда следует, ответил Эш, о каждом мошеннике необходимо сообщать куда следует, вместо того, чтобы кидать за решетку невиновных. И поскольку трусливое и непорядочное поведение Лоберга тоже должно быть наказано, Эш унизил его словами: "Невиновных забывают! Соизволил ли, к примеру, господин Лоберг проведать бедного Мартина?" Эрна, сидевшая рядом, сгорбленная и преисполненная горькой обиды, возразила, сказав, что ей известны другие люди, которые забывают своих друзей, наносят им даже убытки, тем более, что это было; задачей господина Эша позаботиться о господине Гейринге. "А я для этого сюда и приехал", – выпалил Эш. "Ага, – встрепенулась фрейлейн Эрна, – значит, в противном случае мы бы только и видели господина Эша, – И помедлив, почти с испугом естественно, из‑за желания не сдаваться в своей мужественной: борьбе, добавила: – и наши денежки тоже". Но Корн, соображающий довольно туго, произнес: "Жидовскую морду следовало бы засадить". Впрочем, теперь это было замечательное решение, и хотя Эш, собственно, сам его предложил, ему захотелось возразить это всего лишь убогое и половинчатое решение по сравнению с лучшим, более радикальным, духовным, так сказать, решением. Что это даст засадить Тельчера на пару месяцев в тюрьму, если Илона после его выхода снова будет стоять перед ножами. Только сейчас он обратил внимание, что ее, которая в общем‑то принадлежала к этому кругу, здесь нет, словно так и нужно было: избежать того, чтобы он попадался ей на глаза до тех пор, пока не управится со своими делами. Впрочем, дело там, дело здесь – мысли роятся вокруг великой жертвы, – а одновременно даются обещания, что это принесет дивиденды! Если действительно навести порядок, то затее с борьбой без сомнения придет каюк.
И поскольку он таким образом только усилил подозрения ворчащей Эрны, что намерен все‑таки рисковать для себя ее деньгами, возникло чувство долга, которое, по сути, и не было неприятным; но поскольку остальных это не трогало, то его голос сорвался на крик: значит, вот она, благодарность, и вообще он сильно жалеет, что приехал сюда с деньгами, раз уж его здесь так принимают, то по поводу оставшейся суммы он напишет Гернерту. Пусть поступает так, как ему заблагорассудится, отрезала фрейлейн Эрна. Впрочем, она сама может написать, он ведь однозначно снял с себя всякую ответственность. Она не будет делать этого. Прекрасно, в таком случае он напишет, он ведь порядочный человек. "Скажите пожалуйста!" – съязвила фрейлейн Эрна. Эш потребовал чернил и бумаги и уединился в своей комнате, потеряв всякий интерес к присутствующим.
В своей комнате он принялся расхаживать размашистыми шагами, как это он обычно делал в состоянии сильного волнения. Затем он начал насвистывать песенку, чтобы те за стенкой не вообразили себе, что он злится, а может, он насвистывал потому, что на душе было чертовски одиноко. Скоро послышались голоса Эрны и Лоберга. Они разговаривали в передней шепотом; очевидно, Лоберг все еще испытывал страх перед гневом Эша: его белесые глазенки от беспомощности так и бегали туда‑сюда. Эш, как он частенько делал это, сравнил образ Лоберга с образом матушки Хентьен. Бедная, сейчас и она бессильна что‑либо сделать и вынуждена со всем смириться. Он прислушался, не моют ли Эрна с Лобергом ему косточки. Хорошенькое положение, в которое поставила его своей дурацкой ревностью матушка Хентьен; на кой ему все это нужно было, он уже давным‑давно мог бы быть в Баденвайлере. В передней все стихло, Лоберг ушел; Эш уселся за стол и написал ровным бухгалтерским почерком: "Господину Альфреду Гернерту, директору театра, в настоящее время пребывающему в Кельне, театр "Альгамбра". Прошу переслать мне мой актив в сумме 780,75 марок с одновременным производством соответствующего расчета. С уважением". Зажав лист бумаги в одной руке, а чернильницу с пером в другой, он направился в комнату Эрны.
Эрна в войлочных шлепанцах как раз расстилала постель, Эш удивился, что она успела так быстро сменить обувь. Она уже намерилась было возмутиться вторжением, но тут обратила внимание на его оснащение: "Ну и что вы хотите со своей бумажкой?" "Подпишите", – скомандовал Эш. "У вас я не подпишу больше ничего…" Но, подумав, она все‑таки просмотрела письмо и пошла с ним к столу: "А впрочем, как угодно"; хотя и бесполезно все это, денежки‑то тю‑тю, промотали, прокутили, с этим придется смириться, господину Эшу на это, конечно, наплевать. В ходе ее причитаний в нем снова возникло странное чувство долга перед ней; а что, уж он поможет ей с ее деньгами, он взял ее за руку, чтобы показать, где расписаться. Попытка высвободить руку снова разозлила его; он сжал руку еще сильнее, можно даже сказать, что он вел себя с Эрной грубо, и это было уже во второй раз, когда фрейлейн Эрна, оказавшись беззащитной, не знала, что сказать. Эш как‑то не особо задумывался над своим поведением, он просто тянул ее руку к ту подписи, но тут его резанул ее косой змеиный взгляд, это было похоже на вызов. Когда он схватил ее в объятия, ее щека прижалась к его груди. Он не стал утруждать себя ответами на вопросы, был ли этот порыв отголоском ее прежней влюбленности, или она просто хотела отомстить Лобергу за его неспособность быть мужчиной, или – и это казалось Эшу наиболее близким к истине‑ она пошла на это просто потому, что он оказался в этот момент именно здесь, что так должно было произойти, ибо уже отпала необходимость устраивать перепалку по поводу их женитьбы. Все вдруг стало на свои места: у Эрны появился жених, а он вместе с матушкой Хентьен слиняет в Америку; улеглась также злость на Лоберга, возникло даже какое‑то чувство жалости к этому идиоту, который был так похож на матушку Хентьен, к тому же и фрейлейн Эрна могла вполне набраться от своего жениха кое‑чего в интимном общении, так что было ощущение, будто Эрна – частичка матушки Хентьен, и говорить об измене было бы неуместным. Поскольку воспоминания о старых стычках еще не окончательно испарились, то они медлили, это было подобно моменту враждебной стыдливости, и Эш почти был готов, не сделав задуманное, снова ретироваться в свою комнату, как это уже однажды случилось. Тут она вдруг прошептала: "Тсс, тихо", и отпрянула от него; в коридоре скрипнула дверь, и Эш сообразил, что пришла Илона. Они стояли, не двигаясь. Но как только шаги затихли и в двери Корна щелкнул замок, они тут же бросились в объятия друг друга.
Когда позже он залезал в свою кровать, его голова была забита мыслями о матушке Хентьен, он успокаивал себя тем, что остановился в Мангейме только для того, чтобы рассеять ее ревнивое недоверие. Ну вот вам и результат дурацкой ревности. Еще сегодня утром его угроза изменить ей была, естественно, просто шуткой. А сейчас то, чего так боялась матушка Хентьен, случилось, но не по его вине. К тому же это была, собственно говоря, даже и не измена; такой женщине не так‑то просто изменить. Тем не менее он поступал по‑свински. А почему? Да потому, что платить по счетам нужно было без промедления, потому что ему, как порядочному человеку, надо было бы быть уже в Баденвайлере, а не обращать внимание на эту дурацкую ревность. Ну а теперь есть что есть. Вот тебе и сюрприз, но изменить, увы, ничего невозможно. Эш повернулся к стене.
– Открыв глаза, он узнал свою старую комнату; яркое утреннее солнце пробивалось сквозь гардины, его лучи покалывали, словно наконечники шпаги: не пора ли уже идти на свой склад? Тут он вспомнил, что у него уже нет ничего общего со Среднерейнским пароходством. Некому было звать его к столу.
Он мог валяться в постели столько, сколько ему хотелось, хотя это уже и не доставляло никакого удовольствия. Очень возможно, что теперь матушка Хентьен его прикончит, она же ведь никогда не поймет, что он оставался ей верен, она хочет его прикончить, и в этом не было никакого сомнения. Тот, кто стоит в преддверии смерти – свободен, а тот, кто получил избавление ради свободы – обречен на смерть. Перед его глазами возникли зубчатые стены замка, на которых беззвучно развевалось черное знамя, но это могла бы быть и Эйфелева башня, ибо кому дано отличить будущее от прошлого! В парке‑ гробница девушки, убитой кинжалом. Да, перед смертью девушке все позволено, все свободно, все, так сказать, безвозмездно и странным образом ни к чему не обязывает. Позволено подойти на улице к любой женщине и пригласить ее переспать с кем‑нибудь, и это так же приятно не накладывает на нее никаких обязательств, как в случае с Эрной, которую он оставит сегодня или завтра, дабы исчезнуть во мраке. Он слышал, как она возится там, за стеной его комнаты, маленькая костлявая коза, и он ждал, что она зайдет к нему как прежде‑ ведь надо же пользоваться моментом пока еще не сыграл кое‑куда.
Матушке Хентьен не дано было понять, что разрешение на измену можно получить лишь самой изменой и что грудь распирает желание быть убитым за это что могла она понимать в таких сложных бухгалтерских расчетах, как ей удалось бы обнаружить ошибки в этих бухгалтерских расчетах? Да и способна ли малейшая ошибка покачнуть здание свободы. Тут до него донесся с кухни голос фрейлейн Эрны: "Можно ли занести почтенному господину чашечку кофе?"' "Нет, – спохватился Эш, – я сейчас выйду"; он спрыгнул с кровати, моментально оделся, выпил свой кофе и оказался на трамвайной остановке, сам удивленный тем, как быстро все это было сделано. Лишь ожидая трамвай, который отвез бы его к тюрьме, он задумался над тем, только ли мысль о посещении тюрьмы столь быстро согнала его с кровати или, может быть, виной тому был голос Эрны?
Однако прелестным этот голосок не назовешь, несмотря на то, что он звучал так же жалобно, как вчера вечером. Нытьем еще никому не удавалось подтолкнуть Эша к чему‑либо. Дело, значит, не в голосе, иначе Эш уже давным‑давно покинул бы этот дом, еще тогда, например, когда она позвала его на кухню посмотреть на спящую Илону. Впрочем, смотреть на Илону ему вообще ни к чему, ни здесь, ни где‑либо еще. А лучше всего, наверное, держаться от всего этого подальше и не знать, что это, вероятно, было просто бегство от Эрны и ее злых утех, бегство от этого ни к чему не обязывающего удовольствия, которое должно содержать в себе все, но которое испытывает отвращение к дневному свету, ибо ночь – единственно подходящее время для свободы.
В тюрьме он узнал, что посетителей допускают только три раза в неделю; ему следует подъехать еще раз завтра. Эш задумался. Как быть? Немедленно продолжить свой путь в Баденвайлер? Поскольку свобода его действий была нарушена, он начал чертыхаться, но наконец произнес: "Ну, ладно, отсрочим время казни", и выражение "отсрочка казни" настолько прилипло к нему, что постоянно звучало в ушах, даже давало ему ощущение какой‑то благостной гордой дружелюбности по отношению к такому могущественному человеку, каким был президент Бертранд, поскольку отсрочка казни была теперь дарована и ему тоже, Нет, он не может уехать, исчезнуть во мраке, не повидав Мартина, да к тому же было бы просто смешно остановиться в Мангейме просто ради ночи, проведенной с Эрной. Отправляясь в дальний путь, не оставляют после себя нерешенных дел, тем более, если речь идет о том, чтобы перекинуться несколькими словами да проститься. Так что он прежде всего отправился в порт, чтобы навестить знакомых на складах и в столовой. Он ощущал себя почти как родственник, который вернулся из американского далека к дорогим его сердцу людям и которому только немножечко страшно, что его, теперь бородатого, не узнают. Вполне, например, могло случиться, что охрана на входе вообще не пропустит его на территорию порта. Но события развивались в более чем дружественном ключе, не в последнюю очередь потому, что все, кого он встречал, наверняка чувствовали, что претензий друг к другу уже быть не может; с волнующей сердечностью его сразу же поприветствовали охранники таможни, с ними у него завязался ни к чему не обязывающий разговор. Да, смеясь заметили они, поскольку он уже не работает в пароходстве, то и сотворить здесь чего‑нибудь он тоже не должен был бы, и хотя Эш ответил, что он им еще покажет, что здесь он все же должен кое‑что сделать, они все же не предприняли ни малейшей попытки удержать его, когда он заходил на территорию. Никто не мешал ему пребывать в великолепном расположении духа и с удовольствием рассматривать все эти баржи и краны, склады и железнодорожные вагоны, а когда он заглянул внутрь склада, на свежий воздух вышли сторожа и содержатели товарных складов и сгрудились вокруг него, словно братья. Чувства сожаления о том, что он оставил пароходство, не возникало, он просто пытался очень хорошо запечатлеть все в памяти и прикасался иногда к стенкам железнодорожного вагона или погрузочной платформы, Только в столовой его поджидало некоторое разочарование, ибо он не нашел там Корна, тот был глуп и чего‑то спасался, а Эшу не оставалось ничего другого, как усмехнуться, он не держал зла на него из‑за Илоны – она ведь упорхнула, исчезла в неприступном замке. Так что он с одним полицейским опрокинул рюмочку шнапса, а затем отправился привычной дорогой, которая вела до угла улицы, где располагалась сигаретная лавка, поглядывавшая на него с преисполненным надежды видом, словно бы Лоберг сгорал от жуткого нетерпения поболтать c ним, Лоберг сидел за кассовым аппаратом и держал в руке большое устройство для обрезания сигар, когда Эш вошел, он с дружеским видом отложил устройство, поскольку считал себя обязанным за многое перед ним извиниться, во что никто из них не стал углубляться, ибо Эш готов был все простить и не хотел, чтобы Лоберг плакал, Вероятно, было против правил, что Лоберг заговорил об Эрне, но это была такая мелочь, что Эш едва ли обратил на это внимание, он был свободен! "Вы прекрасный товарищ, – сказал Лоберг, – и у нас во многом общие интересы". А поскольку Эш был свободен в том, чтобы говорить, что ему заблагорассудится, то он выдал: "Да, вас она не укокошит"; при этом он рассматривал его жалкую фигурку, которую матушка Хентьен могла бы раздавить одним большим пальцем, и ему стало жаль Эрну, поскольку она не способна даже на это. Лоберг испуганно улыбнулся, он немного побаи вался грубоватых шуток и становился под взглядом своего свирепого гостя более жалким и мелким. Нет, это не тот противник, с которым Эшу хотелось бы помериться силами; сильны прежде всего мертвые, неужели же в жизни они выглядят как жалкие неудачники? Эш расхаживал по магазину, словно призрак, высматривая что‑то по сторонам, он открывал то один ящичек, то другой, провел ладонью по гладкому прилавку, наконец, он сказал: "Будь вы мертвецом, вы были бы сильнее меня… но вас же вообще нельзя укокошить". Он добавил последнюю фразу пренебрежительным тоном, поскольку в голову внезапно пришла мысль, что даже мертвого Лоберга вряд ли нужно будет принимать во внимание; он знал Лоберга слишком уж хорошо, он останется идиотом. Но Лоберг, недоверчиво относящийся к женщинам, поинтересовался: "Кого вы здесь имеете в виду? Вы говорите об обеспечении вдовы? Я заключил договор о страховании жизни". "Впрочем, это основание подсыпать муженьку яду", – выдал Эш и засмеялся так громко, что у него заболело где‑то в горле. Да, матушка Хентьен – вот это женщина! Она работает не с ядом, какого‑то там Лоберга она просто наколола бы на булавку, словно жучка. Такую нужно уважать и с такой нужно считаться. Эша удивляло, что он мог сравнивать ее с Лобергом.
Его даже немного трогало то, что она при этом выглядела как слабая женщина, и не исключено, что так оно и было. По спине у Лоберга поползли мурашки, глазки его забегали. "Яд", – выдавил он, словно слышал это слово, используемое им ведь довольно часто, в первый раз или, по меньшей мере, в самой окончательной редакции. Смех Эша был благодушным и слегка пренебрежительным: "Ну, уж вас она не отравит; на это Эрна наверняка не способна". "Нет, – произнес Лоберг, – у нее золотое сердце; она не в состоянии даже муху обидеть…" "Наколоть на булавку жучка", – уточнил Эш.
"Ах, ну конечно, нет", – подтвердил Лоберг. "Но если вы не будете ей верны, она вас тем не менее укокошит", – с угрозой в голосе проговорил Эш. "Я никогда не изменю своей супруге", – заявил идиот. И тут Эшу в голову внезапно пришла приятная мысль: ему стало абсолютно понятно, почему он сравнивает Лоберга с матушкой Хентьен: Лоберг, собственно, был всего лишь бабой, эдаким своеобразным трансвеститом, и поэтому ему было абсолютно все равно, когда он спал с Эрной; Илона ведь тоже лежала в постели Эрны. Эш поднялся, занял прочное и устойчивое положение на ногах и широко развел руки в стороны и вверх, словно проснувшийся ото сна или распятый на кресте. Он ощущал себя крепким, сильным и благополучным малым, убить которого все‑таки стоит. "Или он, или я", – выпалил Эш и ощутил, что мир принадлежит ему – Или он, или я", – повторил он, меряя размашистыми шагами лавку. "Что вы имеете в виду?" – спросил Лоберг. "Не вас, – ответил Эш и продемонстрировал ему свой лошадиный оскал:‑ Вам, вам достается Эрна". И так оно будет справедливо: у него здесь? прелестная ухоженная лавка вместе со страхованием жизни, он получит маленькую Эрну и сможет жить без мучений и головной боли;
Эш же, напротив, очнулся и взял на себя бремя. А поскольку Лоберг продолжал петь Эрне дифирамбы, Эш сказал ему то, что тот хотел услышать и, собственно, уже давно ждал, как знак свыше: "Эх вы, со своей бредовой Армией спасения… если вы будете и дальше медлить, то девушка ускользнет из ваших рук. Уже время приниматься за дело. Вы, любитель лимонада". "Да, – согласился Лоберг, – да, я думаю, что время очищения теперь уже прошло". Лавка в свете немного мрачноватого летнего дня выглядела светло и дружелюбно; желтая дубовая мебель производила солидное и надежное впечатление, а рядом с кассой лежала книга с колонками тщательно суммированных цифр. Эш уселся на место Лоберга и написал матушке Хентьен, что доехал благополучно и намерен заняться решением своих дел.
То, что его вторая ночь была также проведена с Эрной, он рассматривал как формальность, выполнить которую вправе свободный человек. Они, словно друзья, обсудили брак с Лобергом и занимались любовью почти что с нежностью и грустью, так, словно бы они никогда не враждовали друг с другом. А после этой долгой и бессонной ночи он поднялся с хорошим чувством, что помог Эрне и Лобергу в их счастье, ибо в человеке заключены разнообразные возможности, и в зависимости от логической цепи, которую он выстраивает вокруг жизненных проблем, он может доказать, какие они – хорошие или плохие.
Покушав, он сразу же отправился в тюрьму. У Лоберга он купил сигареты, которые намеревался передать Мартину; ничто другое в голову ему не пришло.
Стало угнетающе жарко, и это напомнило Эшу послеобеденные часы в Гоарсхаузене, когда он сочувствовал Мартину, который изнемогал от жары. В тюрьме его отправили в комнату свиданий, зарешеченные окна выходили прямо в пустой двор. Покрашенные в желтый цвет здания отбрасывали резкие тени на голое пространство двора. Посередине площади что‑то возводили, вероятно, эшафот, на котором должен был опускаться на колени осужденный, ожидая, когда на его шею опустится острый топор. Выяснив это для себя, Эш потерял всякое желание продолжать рассматривать двор и отвернулся от окна. Он принялся изучать комнату, Посередине стоял покрашенный в желтый цвет стол, чернильные пятна на котором свидетельствовали о том, что его притащили сюда из какой‑то канцелярии, имелось также несколько стульев. Невзирая на тень, в комнате было неимоверно жарко, дообеденное солнце сильно накалило ее, а окна здесь не отпирались. Эша начало клонить ко сну.
Затем он услышал шаги по вымощенному каменными плитами коридору и щелканье Мартиновых костылей. Эш поднялся со стула, словно должен был зайти какой‑то начальник. Но в комнату с таким же видом, как и в забегаловку матушки Хентьен, вошел Мартин. Если бы здесь был музыкальный автомат, то он наверняка поковылял бы к нему и начал бы в нем ковыряться. Он осмотрелся и, как показалось, удовлетворенный тем, что Эш был в комнате один, подошел к нему и протянул руку: "Добрый день, Эш, любезно с твоей стороны, что ты решил проведать меня". Он прислонил костыли к столу, как он делал это у матушки Хентьен, и опустился на стул. "Ну, так садись же и ты, Эш".
Надзиратель, который привел его, напоминал, благодаря своей форме, Корна; он, как и положено, остался стоять у двери. "Не хотите ли и вы присесть, господин старший надзиратель? Никто ведь больше не придет, а закладывать вас я, конечно же, не намерен". Мужчина пробормотал что‑то о служебной инструкции, но подошел к столу и положил на него большую связку ключей.
"Так, – протянул Мартин, – теперь всем удобно", а затем трое мужчин молча сидели вокруг стола и рассматривали царапины на нем. Лицо Мартина пожелтело еще больше; Эш никак не решался спросить, как у него дела, Мартину не оставалось ничего другого, как улыбнуться, и он спросил: "Ну, Август, что новенького в Кельне? Как дела у матушки Хентьен и у других?" – Эш, невзирая на свои разогретые жарой щеки, залился краской, потому что внезапно у него возникло ощущение, будто он воспользовался тюремным заключением человека для того, чтобы похитить у него его друзей. К тому же он не знал, можно ли говорить о знакомых и друзьях откровенно в присутствии надзирателя. Не каждому понравится, что его имя упоминают в комнате свиданий. Он ответил: "Дела у всех идут нормально".
Мартин, должно быть, угадал его мысли, поскольку не стал настаивать на подробном рассказе: "А у тебя самого?" "Еду в Баденвайлер" "Лечиться?" Эш подумал, что у Мартина нет оснований мешать ему, и он сухо ответил:
"К Бертранду".
"Черт побери, вот это поворот! Хороший человек, этот Бертранд".
Эш не понял, продолжает ли Мартин шутить или он говорит это с иронией.
Хороший голубой этот Бертранд, вот это правильно. Но говорить что‑либо в таком роде в присутствии надзирателя он не решился, а только буркнул: "Ну, будь он таким уж хорошим, ты не сидел бы здесь".
"Ты ведь не виноват",
"Я? Так это же написано черным по белому, в строгом соответствии с законом, что я потерял свою невинность несколько раз".
"Ах, оставь, наконец, эти свои глупые шуточки. Если уж Бертранд такой хороший человек, значит, необходимо ему рассказать, что тогда было. И он позаботится о том, чтобы тебя выпустили".
"Это и есть истинная причина твоей поездки в Баденвайлер? – Мартин улыбнулся и протянул ему руку через стол: – Но, Август, что это пришло тебе в голову! Просто счастье, что Бертранда не будет на месте…"Эш встрепенулся: "А где он?".
"О, да он же постоянно в разъездах, в Америке или еще где‑то".
Эш насторожился: значит, Бертранд бывал в Америке! Опередил его, побывав раньше в сияющей свободе. И хотя он постоянно представлял себе, что величие и свобода далекой страны должны находиться в очень значительной, хотя и не совсем осознаваемой взаимосвязи с величием и свободой этого недостижимого человека, теперь у Эша возникло впечатление, что из‑за поездки президента в Америку его собственные планы переселения потерпели абсолютный крах. А поскольку у него возникли такие мысли и потому, что все стало таким далеким и недостижимым, его охватила злость: "У президента нет проблем, чтобы поехать в Америку… в Италию, впрочем, тоже".
Мартин охотно согласился: "Да ради Бога, хоть в Италию".
Эш решил навести справки в центральном правлении Среднерейнского пароходства о местонахождении Бертранда. Но вдруг это показалось ему излишним и он сказал: "Он в Баденвайлере".
Мартин засмеялся: "Ну что ж, ты, наверное, прав; они тебя все равно не пропустят… уж не скрывается ли какая‑то зазноба за этой поездкой, а?" "Я уж отыщу средства и способы, чтобы меня пропустили", – в голосе Эша звучала угроза.
У Мартина возникли какие‑то предчувствия: "Не делай глупостей, Август, не лезь к нему; он порядочный человек и достоин уважения".
Очевидно, он не представляет себе всего того, что кроется за именем Бертранд, подумал Эш, но не мог ничего рассказать, поэтому просто выпалил:
"Все они порядочные, даже Нентвиг, – и после короткого размышления добавил:
– Мертвые тоже бывают порядочными, только цена этой порядочности определяется наследством, которое они оставляют кому‑то".
"Как это понимать?" Эш пожал плечами: "Никак, я просто так… да и, в конце! концов, до лампочки, порядочный кто‑то там или нет; это всего лишь одна сторона медали; дело‑то вообще не в нем, а в том что он сделал – И со злостью добавил: – В противном случае вообще невозможно будет ничего понять".
Мартин насмешливо и в то же время озабоченно покачал головой:
"Послушай, Август, здесь в Мангейме у тебя есть дружок, он вечно всем недоволен. Мне кажется, это он сбивает тебя столку…" Но Эш непоколебимо продолжал: "И без того невозможно разобраться, где белое, а где черное. Все перемешалось. Ты даже не знаешь, что произошло и что происходит…" Мартин снова улыбнулся: "А еще меньше я знаю, что произойдет".
"Будь в конце концов серьезным. Ты жертвуешь собой для будущего; это твои слова… единственное, что остается, – жертва для будущего и искупление за то, что произошло; порядочный человек жертвует собой, иначе все пойдет прахом", Тюремный надзиратель подозрительно прислушался: "Здесь запрещено вести всякие там революционные разговоры".
Мартин сказал: "Это не революционер, господин надзиратель. Скорее вас можно обвинить в этом".
Эш был просто ошарашен, что его мнение воспринято таким образом. Теперь он стал еще и социал‑демократом! Ну и пусть! И с упрямым видом добавил: "А мне все равно, пусть будут революционными, Впрочем, ты сам всегда убеждал, что не имеет абсолютно никакого значения, порядочный человек капиталист или нет, потому что бороться нужно с капиталистом, а не с человеком".
Мартин сказал: "Вот видите, господин старший надзиратель, стоит ли после этого встречаться с теми, кто тебя проведывает? Этот человек своими речами растравил мне душу. Где уж мне тут исправляться, – И повернувшись к Эшу, добавил: – Как был ты, дорогой Август, бестолочью, так и остался".
Надсмотрщик вмешался: "Служба есть служба", а поскольку ему и без того было невыносимо жарко, он посмотрел на часы и заявил, что время свидания истекло. Мартин взялся за костыли: "Ну что ж. забирайте меня снова".
Он протянул Эшу руку:
"И позволь дать совет тебе, Август, не делай глупостей. Ну, и большое тебе спасибо за все".
Эш был не готов к такому резко изменившемуся ходу событий. Он задержал руку Мартина в своей и, задумавшись, подать ли руку не вызывавшему дружественных чувств надзирателю, решил подать‑ они ведь все‑таки вместе сидели за одним столом, а Мартин удовлетворенно кивнул головой, Затем Мартина увели, и Эша опять удивило то, что выглядело это так, словно Мартин выходил из забегаловки матушки Хентьен, а он шел при этом в тюремную камеру!
Все, что происходило в этом мире, казалось теперь безразличным. Но тем не менее это было не так: нужно просто пересилить себя.
Перед воротами тюрьмы Эш вздохнул; он похлопал себя по бокам, чтобы убедиться в своем существовании, и обнаружил в кармане предназначавшиеся Мартину сигареты, в нем начала закипать эта проклятая необъяснимая злость, а с его губ снова слетели сочные ругательства. Даже Мартина он назвал вызывающим насмешки болтуном, демагогом, хотя, по существу, его не в чем было обвинить, максимум в том, что разыгрывает из себя главное действующее лицо, тогда как здесь в действительности речь идет о более важных делах, Но таковы все демагоги.
Эш отправился обратно в город, разозлился на кондуктора трамвая из‑за его неосведомленности и забрал свои вещи от фрейлейн Эрны. Она приняла его с большим расположением. А он в ярости на крайнюю запутанность всего в этом мире оставил это без внимания. Затем он наспех простился и поспешил на вокзал, чтобы поспеть к вечернему поезду на Мюльхайм, Если желания и цели начинают сгущаться, если мечты простираются аж до великих изменений и потрясений в жизни, то тогда путь сужается до темного туннеля и дремотное предчувствие смерти опускается на того, кто до сих пор бродил во сне: то, что было – желания и мечты, – проходит еще раз перед глазами умирающего, и можно назвать почти что случайностью, если это не приводит к смерти.
Мужчина, тоскующий на далекой чужбине по своей жене или всего лишь только по родине своего детства, стоит в начале лунатизма, Кое‑что, вероятно, уже подготовлено, он просто не обращает на это внимания. Так бывает, например, когда по дороге на вокзал ему бросается в глаза, что дома состоят из покрашенного кирпича, двери – из распиленных досок, а окна – из квадратных стекол. Или когда он вспоминает редакторов и демагогов, которые делают вид, словно они знают, где лево, а где право, тогда как ведомо это только женщинам, да и то далеко не всем из них. Но нельзя же постоянно думать о таких вещах, и со спокойной душой он пропустил на вокзале кружечку пива.
Но когда он увидел, как, фыркая и пыхтя, подошел поезд на Мюльхайм, этот так уверенно движущийся к цели огромный и длинный червяк, то в его душу внезапно закралось сомнение в надежности локомотива, который может перепутать пути, его обуял страх: ведь он, как известно, должен выполнить очень важные земные обязанности, а его лишат возможности выполнить эти обязанности и даже могут похитить и увезти в Америку.
Со своими сомнениями ему, по примеру неопытного путешественника, следовало бы поспешить к служащему железной дороги в форме, но платформа была такой вытянутой, такой неизмеримо длинной и пустой, что он едва ли мог к нему успеть, и оставалось только радоваться, что удалось все же, хотя и запыхавшись, но удачно поспеть на поезд, который неизвестно куда ехал.
Тогда, как правило, предпринимаются попытки разобраться с висящими на вагонах табличками, указывающими направление следования, и вскоре обнаруживается, что это бесцельное занятие, поскольку то, что показывают таблички, это же просто слова. И путешествующий топчется немного нерешительно у вагона.
Нерешительности и запыхавшегося дыхания, естественно, достаточно, чтобы заставить разозленного человека извергать проклятия, тем более, если он, подгоняемый сигналом отправления, вынужден с быстротой молнии взбираться по неудобным ступенькам вагона, ударившись при этом ногой о подножку. Он чертыхается, проклинает ступеньки и их неудачную конструкцию, проклинает свою судьбу. А между тем за этой грубостью кроется более правильное, даже более приятное знание, и обладай человек большей ясностью ума, он, наверное, смог бы свои ощущения выразить словами: все это просто творение рук человеческих, да, эти ступеньки соответствуют изгибу и размеру человеческой ноги, эта неизмеримо длинная платформа, эти таблички с написанными на них словами, и свисток локомотива, и отливающие сталью рельсы, все это – избыток творений рук человеческих, все они – дети бесплодия.
Путешествующий не совсем отчетливо понимает, что благодаря таким рассуждениям он возвышается над обыденностью, и он охотно сохранил бы это на всю жизнь, ибо такого рода рассуждения заслуживают, чтобы их причисляли к общечеловеческим, так что им больше подвержены путешествующие, особенно те, которые злятся, чем домоседы, которые ни о чем не думают, даже если они в течение дня частенько спускаются и поднимаются по лестнице. Домосед не замечает, что он окружен творениями рук человеческих и что его мысли тоже есть простое творение человека. Он посылает мысли так же, как их посылает уверенный в себе и охотно занимающийся делом путешествующий с тем, чтобы они обошли весь мир, и он полагает, что привлечет таким образом этот мир в свой дом и к: своему собственному делу. Человек же, посылающий вместо мыслей самого себя, лишен такой уверенности; его гнев направлен против всего, что есть творение рук человеческих, против инженеров, которые сконструировали эти ступеньки так, а не иначе, против демагогов, которые мелют вздор о справедливости, порядке и свободе, словно они могут устроить мир по своему соображению, против тех, кто знает, как лучше, направлен гнев человека, в котором начинает брезжить понимание своего незнания.
Болезненная свобода сообщает, что может быть и по‑другому. Слова, которыми обозначаются вещи, соскальзывают в неопределенность; возникает впечатление, будто слова осиротели. Неуверенно пробирается путешествующий по длинному коридору вагона, немного удивленный тем, что здесь такие же стеклянные окна, как и в домах, он касается их холодной поверхности рукой, Так человек, совершающий путешествие, легко впадает в состояние ни к чему не обязывающей безответственности. Теперь, когда поезд набрал полную скорость, словно стремясь к безответственности, а его порыв вперед возможно остановить только с помощью аварийной системы торможения, когда путешествующий несется с огромной скоростью прочь, только теперь он пытается, еще не потеряв в болезненной свободе дневного света свою совесть, двигаться в противоположном направлении. Но путь этот бесконечен, ибо здесь все принадлежит будущему.
Железные колеса отделяют его от доброй твердой земли, и путешествующему, который расположился в коридоре, приходят в голову мысли о кораблях с длинными коридорами, где койка лепится к койке, о кораблях, плывущих на водяной горе высоко над дном моря, что является землей. Сладкая надежда, которой не суждено сбыться! Что дает, если ты забьешься в утробу корабля, ведь свободу может принести просто убийство, – ах, никогда не пришвартуется корабль к замку, в котором обитает любимая. Путешествующий прекращает свои блуждания по коридору, он начинает рассматривать пейзаж и далекие замки, плотно прижимая к оконному стеклу нос, как делал это еще ребенком.
Свобода и убийство, они настолько же близки друг другу, как зачатие и смерть! И кого забросило на свободу, тот осиротел так же, как и убийца, который на пути к эшафоту взывает к матери, В несущемся с фырканьем прочь поезде все есть частью будущего, поскольку каждое мгновение уже принадлежит другому месту, а люди в вагонах довольны, словно бы им ведомо, что они избавляются от искупления. Оставшиеся на платформе еще стремятся прикоснуться к совести спешащих прочь возгласами и размахиванием платочков и воззвать к их чувству долга, но путешествующие уже не расстаются с безответственностью, они закрывают окна под тем предлогом, что из‑за сквозняка можно простудить шею, распаковывают свои съестные припасы, которыми теперь нет нужды ни с кем делиться.
Некоторые из них заправляют билеты за поля своих шляп, так что издалека видно, что они невиновны, большинство, впрочем, с поспешной боязливостью начинают искать свои билеты, когда раздается голос совести и показывается одетый в железнодорожную форму служащий. Того, кто думает об убийстве, скоро ловят, и ему уже ничего не поможет, даже то, что он, словно ребенок, беспорядочно запихивает в себя разнообразные блюда и сладости; это – прощальный обед.
Они сидят на скамейках, которые бесстыдным и, вероятно, поспешным образом были подогнаны конструкторами под скорчившуюся изломанную форму сидящего тела, сидят, разделенные по восемь и прижатые друг к другу в своей дощатой клетке, они раскачивают головами, прислушиваются к шуму колес и легкому поскрипыванию конструкций над катящимися постукивающими колесами.
Сидящие по ходу поезда презирают остальных, которые смотрят в прошлое; они опасаются сквозняка, а когда распахивается дверь, то они опасаются того, кто мог бы войти и свернуть им голову, ибо с кем это произойдет, тому уже неведома будет справедливость взаимосвязи между виной и искуплением; они ставят под сомнение, что дважды два четыре, что они дети своих матерей, а не какие‑то там уроды. Так что даже носки их ног направлены строго вперед и указывают на дела, к которым они стремятся. Ибо в деле, которым они занимаются, содержится их общность, общность без мощи, зато преисполненная неуверенности и наполненная злой волей.
Только мать может успокоить свое дитя, уверяя, что оно не урод.
Путешествующие же и сироты, все те, кто сжег за собой мосты, больше не знают, кто же они. Ввергнутые в свободу, они должны сами заново возводить здание порядка и справедливости; они больше не хотят выслушивать вранье от инженеров и демагогов, они ненавидят творенье рук человеческих в государственных и технических сооружениях, единственное, на что они не решаются, так это восстать против тысячелетнего недоразумения и заявить о своей приверженности ужасной революции в сознании, когда два и два уже больше нельзя будет сложить, потому что там нет никого, чтобы заверить их в потерянной ими и вновь обретенной невиновности, никого, в чьем замке они могли бы приклонить голову, убегая из свободы дня в забытье.
Гнев обостряет разум. Путешествующие с большой тщательностью располагают свой багаж на полках, они ведут сердитые и критикующие разговоры о политических института) империи, об общественном порядке и о правовых проблемах они мелочно и в резкой форме придираются к вещам и учреждениям, хотя используют для этого слова, в соответствие которых они уже больше не могут верить. И с нечистой совестью своей свободы они опасаются ужасной железнодорожной катастрофы, когда железные острые конструкции проткнут насквозь их тела. О такого рода вещах часто можно прочитать в газетах.
Они все‑таки люди, которых, дабы они смогли поспеть к поезду, слишком рано пробудили ото сна и к свободе. Так что их слова становятся все более неуверенными и сонными, и скоро беседа погружается в неопределенное бормотание. Кто‑нибудь из них, наверное, скажет, что теперь лучше прикрыть глаза, чем пялиться на стремительно проносящуюся мимо жизнь, но попутчики, торопясь снова заснуть, его уже не слышат. Они засыпают со сжатыми кулаками и натянув на лица пальто, а их сны наполнены яростью против инженеров и демагогов, которые дают вещам фальшивые имена, настолько бесстыдные в своей фальшивости, что гневный сон вынужден называть вещи новыми именами, правда, они лелеют надежду, что мать даст правильные имена и мир станет надежным, словно любимая родина.
Вещи то приближаются слишком близко, то уходят слишком далеко, будто в восприятии ребенка, и путешествующий, который сел на поезд и на далекой чужбине тоскует по жене или же только по родине, подобен тому, кому начинает отказывать зрение и кого охватывает незаметный страх перед возможной слепотой. Многое вокруг него становится нечетким, по крайней мере он думает, что это так, пока его лицо покрыто пальто, и тем не менее в нем начинают пробуждаться мысли, которые в нем жили, однако на них он не обращал внимания. Он стоит на пороге лунатизма. Он еще идет по улице, которая подготовлена инженерами, но только шагает больше по краю, словно опасается, что рухнет вниз. Голос демагога он еще слышит, но он больше ему ничего не говорит. Путешествующий размахивает руками, подобно печальному танцовщику на канате, который высоко над старой доброй землей знает о лучшей опоре. Застыв и покорившись, раскачивается плененная душа, и спящий скользит вперед, где крылья любящих касаются его духа, словно пушинки, опускающиеся мертвому на уста, и ему хочется, чтобы его, будто он еще ребенок, позвали по имени, дабы он, выдыхая слово "родина", в беспамятстве погрузился бы в объятия женщины.
Он еще не вознесся, но уже ступил на первую маленькую ступеньку тоски, ибо он не знал уже больше, как его зовут.
Чтобы пришел Некто, кто взял бы на себя жертвенную смерть и избавил бы мир, приведя его вновь к состоянию невинности, – такое извечное желание доводит человека до убийства, такая извечная мечта приводит к прозорливости.
Между исполненным мечты желанием и полной предвидения мечтой пребывает знание, знание о жертве и о царстве избавления.
Он переночевал в Мюльхайме. В прохладной утренней дымке летнего дня высились зеленые вершины Шварцвальда. Он садился в маленький поезд, который должен был отвезти его в Баденвайлер. Мир имел столь четкие очертания, что казался опасной игрушкой. Локомотив дышал часто и прерывисто, как тянет он поезд быстро – или медленно, – этого не знал никто, однако на него можно было смело положиться. Когда он останавливался, деревья приветствовали всех дружественнее, чем где‑либо, а возле здания вокзала окруженный пряными и легкими запахами возвышался киоск с витриной, заполненной красивыми видовыми открытками, Они отлично смотрелись бы в коллекции матушки Хентьен, и Эш выбрал одну, на которой очень мило выглядел расположенный на вершине замок, спрятал ее в карман и поискал взглядом затененную скамейку, чтобы сесть и не спеша подписать открытку. Но не подписал. Взгляд его был спокойным, словно у человека, которому некуда спешить, а его ладони мирно возлежали на коленях.
Сидел он, глядя из‑под полуопущенных век на зелень деревьев, так долго, что, полный восхищения, уже не знал, как он сюда попал, когда потом брел по беззаботным улочкам, на которых, дыша полной грудью, прогуливались люди.
Перед одним из зданий стоял угрожающего вида автомобиль, и Эш начал внимательно рассматривать его: не подходит ли он для того, чтобы в нем ночевать? С невозмутимым видом он присматривался и к другим вещам, ибо в нем была уверенность и раскованность рыцаря, который достиг одну из своих целей и который, обернувшись в седле, видит другие, оставшиеся позади в дальней дали; тут он сбрасывает с себя все напряжение и, наслаждаясь, растягивая удовольствие, проезжает последний отрезок пути, он даже преисполнен страстного желания, чтобы перед ним, прежде чем он достигнет цели, еще раз возникло особенно труднопреодолимое и сложное препятствие, и тогда уж он несомненно одержит победу. Поэтому вызывало почти боль то, что, хоть и день был прелестный, не располагавший ни к каким мучениям, он так поспешно стремился к дому Бертранда, не останавливаясь и не спрашивая дорогу, – он знал, где ему сворачивать, Когда он вышел на слегка извивающуюся Парковую улицу, его объяло дыхание леса, коснулось лба, коснулось кожи, скованной воротником и спрятанной в рукавах, и чтобы воспринимать этот аромат, он снял шляпу и расстегнул пуговицы жилетки. Войдя в ворота парка, он практически не удивился, что в реальности почти отсутствует великолепие, характерное для картин, возникавших в его воображении. И если даже ни в одном из окон там, наверху, не было Илоны в блестящем платье, замок мечты все равно оставался неприкосновенным, неприкосновенными оставались картины, рожденные мечтой, было ощущение, что то, что он реально видел, являло собою просто символическую замену, рожденную для быстротечного и практического использования, – мечта в мечте. На идущей слегка под откос темно‑зеленой лужайке возвышалось виллообразное строение, возведенное в умеренном и солидном стиле, и на откосе, словно бы еще раз символизируя игривую и ускользающую прохладу этого утра, словно бы еще раз отображая символичность всего, располагался почти беззвучный фонтан, и он был подобен глотку играющей отблесками воды, которым наслаждаются лишь чистоты воды ради. Из домика привратника, окруженного кустами жимолости, вышел человек в серой одежде и поинтересовался целью визита. Серебристые пуговицы на его пиджаке не были признаком униформы или ливреи, они просто блестели и отсвечивали мягкими холодными бликами, словно были пришиты специально для этого сверкающего многоцветьем утра. Если вчера и возникло на мгновение ослабление уверенности в себе, вызванное сомнением в том, возможно ли будет застать господина президента, то теперь все сомнения улетучились, и Эш едва не отнес себя к тем, кому позволено здесь заходить и выходить без спроса. Итак, его не удивил привратник, который не преминул занести в блокнот, проложенный копировальной бумагой, фамилию и цель визита, он и не подумал даже, что приличнее было бы подождать у входа, а перешел на его сторону, тот, храня молчание, не возражал. Они вошли в сумрачную и прохладную переднюю, и когда мужчина исчез за одной из многочисленных белых лакированных дверей, которая мягкой открылась перед ним и так же мягко закрылась, Эш ощутил, что его ноги утопают в мягком ковре, он ждал посыльного, который, вернувшись, проводил его через несколько комнат к другому входу, где с поклоном оставил гостя. И хотя он теперь без труда мог обходиться без провожатого, все же подумал, что было бы вернее и даже желательнее, чтобы череда парадных комнат тянулась дальше, может быть, в вечность, в недостижимую вечность, предшествуя внутренней святости, предшествуя, так сказать, тронному залу, и гость почти что поверил, что он странным, непристойным и незаметным образом все же пронесся по бесконечному ряду бесконечных помещений, поскольку теперь стоял перед тем, кто протягивал ему руку. Эш знал, что это был Бертранд, и в этом уже не было сомнения, однако ему все же казалось, что это просто символ кого‑то другого, отражение более настоящего и, может быть, более внушительного, того, кто остался скрытым, настолько просто и гладко, настолько реально и без проблем все это произошло. Теперь он тоже видел его, тот был безбородый и безусый, словно актер, и все‑таки актером он не был; его лицо выглядело молодо, а волосы были белесыми. Эш сидел возле письменного стола в комнате со множеством книг, словно он был на приеме у врача. Он слышал, как тот заговорил, голос отчасти тоже был похож на голос врача. "Что привело вас ко мне?" И мечтатель услышал свой собственный тихий голосок: "Я донесу на вас в полицию".
"О, как жаль". Ответ был произнесен таким тихим голосом, что и Эш не решался заговорить громче. Словно для самого себя он повторил: "Донесу в полицию".
"Вы что, ненавидьте меня?"
"Да", – соврал Эш и устыдился своей лжи.
"Это же неправда, мой друг, вам ведь очень даже приятно общаться со мной".
"Невиновный занимает ваше место в тюрьме".
Эш ощутил, как тот улыбнулся, и перед его глазами возник образ Мартина: он говорил и при этом улыбался. Именно эта улыбка отразилась сейчас на лице Бертранда: "Но, дитя мое, вам следовало уже давно донести на меня в полицию".
Он неуязвим; Эш упрямо произнес: "Я не привык наносить удар в спину".
Теперь Бертранд рассмеялся легким беззвучным смехом, а поскольку утро было таким прелестным, да, именно потому, что утро было таким прелестным, Эш оказался не в состоянии разозлиться, как обычно злится тот, над кем смеются, он даже забыл, что говорил как раз об убийстве; дабы соблюсти приличия, он не без удовольствия хохотнул под легкий смех Бертранда. И усилием воли вернув себе серьезный вид, хотя мысли обоих не совсем были настроены на восприятие друг друга, а просто пребывали в какой‑то иной и трудно улавливаемой взаимосвязи, он продолжил: "Нет, всадить человеку нож в спину я не могу; вы должны освободить Мартина".
Бертранд же, который, очевидно, все прекрасно понимал, понял и это, хотя его ставший более серьезным голос был все еще полон успокаивающего и легкого веселья: "Но, Эш, как же можно быть таким трусливым? Разве для убийства требуется какой‑либо предлог?" Теперь слово опять оказалось здесь, хотя оно и припорхало подобно безмолвному темного цвета мотыльку. И Эш подумал, что Бертранду, собственно, ни к чему умирать, раз уж Хентьен и без того мертвый. Но затем, словно светлое и нежное откровение, родилась мысль о том, что человек может умереть дважды. Удивляясь, что эта мысль не приходила ему в голову раньше, Эш сказал: "Вы же можете беспрепятственно бежать, – и заманчивым тоном предложил: – в Америку".
Казалось, Бертранд обращается вовсе не к нему: "Тебе, мой хороший, прекрасно известно, что я не побегу. Слишком уж долго я ждал этого момента".
Тут душа Эша наполнилась любовью к тому, кто, занимая настолько более высокое положение, все же говорил с ним, и всего лишь молодым служащим его компании и к тому же сиротой, о смерти, говорил, словно с другом. Эш был рад тому, что хорошо вел складские книги и без претензий выполнял приличную работу. Он не решился подтвердить, что знает, как все это было устроено через Бертранда, но не решился и попросить, чтобы Бертранд убил его, а просто понимающе кивнул головой. Бертранд сказал: "Никто не занимает столь высокое положение, чтобы иметь право казнить, и никто не отвержен настолько, чтобы его вечная душа не внушала уважения".
Тут Эшу внезапно стало как никогда понятно, до него дошло, что он обманывал себя и весь мир, ибо выходило так, словно бы знание, полученное Бертрандом от него, широким потоком хлынуло теперь к нему обратно: он никогда не верил в то, что этот человек освободит Мартина. Бертранд же, сделав слегка пренебрежительное движение рукой, сказал: "И если, Эш, я осуществлю вашу трусливую надежду и выполню ваше невыполнимое условие, то не будет ли нам обоим стыдно: вам – потому, что вы были всего лишь мелким банальным шантажистом, мне‑ поскольку я подчинился требованиям такого шантажиста".
И хотя от внимания Эша, погруженного в мечты, но не потерявшего контроль над реальностью, не ускользнули ни слегка пренебрежительный жест рукой, ни ироничная улыбка на устах Бертранда, его все же не покидала надежда, что Бертранд, вопреки всему, выполнит поставленное условие или, по меньшей мере, убежит; Эш надеялся на это, поскольку внезапно внутри шевельнулось опасение, что во второй смерти господина Хентьена может найти свою кончину также тоска по матушке Хентьен. Но это было уже его личное дело, и ставить в зависимость от этого судьбу Бертранда показалось ему не менее бесчестным, чем если бы он шантажировал его из‑за денег, к тому же это никак не соотносилось с таким чистым утром. Поэтому он сказал: "Другого выхода нет, я должен донести на вас".
На что Бертранд ответил: "Каждый должен осуществить свою мечту, это зло и в то же время свято. Иначе не приобщиться ему к свободе".
Эш не совсем его понял: "Я должен донести на вас, в противном случае жизнь будет все хуже и хуже".
"Да, дорогой, в противном случае жизнь будет все хуже и хуже, и мы стремимся это предотвратить. Мне же из нас двоих выпала более легкая участь: я должен просто уйти. Чужак не страдает, его отпускают, страдает только тот, кто остается впутанным во все это".
Эш не сомневался, что уста Бертранда снова застыли в ироничной улыбке, так что запутавшемуся губительным образом в таком холодном отчуждении Гарри Келеру оставалось только мучительно погибать, и тем не менее Эш не мог злиться на этого несущего скверну человека. Охотнее всего он сам отмахнулся бы от него пренебрежительным движением руки, и фраза, высказанная Эшем, прозвучала почти как продолжение слов Бертранда: "Если бы не было возмездия, то не было бы вчера, не было бы сегодня и не было бы завтра".
"О, Эш, как же ты меня огорчаешь. Никогда еще время после смерти не принималось в расчет: время берет отсчет с рождения".
Эшу тоже было тяжело на душе. Он все ждал, что тот отдаст распоряжение поднять на крыше черное знамя, и он подумал, что должен подготовить место для того, по кому производится отсчет времени, Бертранд тем не менее казался расстроенным, потому что мимоходом, словно бы между прочим, сказал: "Многим надлежит умереть, многими надлежит пожертвовать, дабы обеспечить место грядущему любящему избавителю. И лишь его жертвенная смерть избавит мир, приведя его снова к состоянию невинности, Но вначале надлежит прийти антихристу‑ ужасному и лишенному иллюзий. Он должен будет опустошить мир, лишить его даже глотка воздуха". Звучало убедительно, как и все, что говорил Бертранд, на столько убедительно и правдоподобно, что стало чуть ли не неизбежным подражать ироничному выражению его лица, с которым Эш почти что смирился: "Да, необходимо навести не порядок, чтобы можно было начать все сначала".
Однако, произнеся эти слова, он почувствовал прилив стыда, стыда перед саркастическим выражением лица и тоном; он опасался, что Бертранд снова высмеет его, ибо он ощущал себя перед ним голым и был благодарен, что тот лишь тихим голосом одернул его: "Убийство и ответное убийство‑ вот что такое этот порядок, Эш, – порядок машины".
Эш подумал: удержи он меня здесь, был бы порядок, все бы забылось, в чистоте и покое протекали бы дни; но он отталкивает меня, мне ведь придется уйти, если бы даже Илона была здесь, Поэтому он сказал: "Мартин пожертвовал собой, и никто не принес ему избавления". Рука Бертранда произвела слабое, немного пренебрежительное и безнадежное движение,
"Никто не видит другого во мраке, Эш, и изливающийся свет‑ это всего лишь мечта. Ты же знаешь, что я не могу удерживать тебя, настолько сильно ты боишься одиночества. Мы – потерянное поколение, и единственное, что я могу, это заниматься своим делом".
Эша это совсем не обрадовало, и он сказал: "Словно распят на кресте".
На лице Бертранда снова мелькнула улыбка, а поскольку она вызвала у Эша чувство отвращения, то в голове пронеслись пожелания ему чуть ли не смерти, если бы только эта улыбка не была такой дружественной, дружественной и едва уловимой, будто слова, которые все объяснили: "Да, Эш, словно распят на кресте. И только тогда может наступить тьма, в которой должен рассыпаться мир, чтобы снова стать светлым и невинным, тьма, в которой пути человеческие не пересекаются, и мы, идя рядом, мы не слышим и забываем друг друга, так же, как и ты, мой дорогой последний друг, забудешь, что я тебе говорил, забудешь, словно сон".
Он нажал на столе какую‑то кнопку и отдал распоряжения. Затем они вышли в красивый сад, тянувшийся в бесконечную даль за домом, и Бертранд показал ему цветы и своих лошадей. Над цветами беззвучно порхали бабочки, так же молча паслись лошади, Бертранд передвигался легкими шагами, идя по своему владению, у Эша же постоянно возникало чувство, что легче, было бы передвигаться на костылях. Затем они вместе сидели за столом, украшением которого была серебряная посуда, вино и фрукты, они сидели, словно два близких человека, которым все известно друг о друге. Закончив трапезу, Эш понял, что приближается время прощания, поскольку вечер мог опуститься на землю совершенно неожиданно. Бертранд проводил его к ступеням, за которыми начинался сад, а там уже поджидал большой красного цвета автомобиль с гладкими красными, обтянутыми кожей сидениями, которые еще хранили тепло полуденного солнца. И как только соприкоснулись в прощальном пожатии их руки, Эша охватило сильнейшее желание наклониться к руке Бертранда и поцеловать ее, Но водитель автомобиля нажал что было мочи на клаксон, и гостю пришлось поспешно запрыгнуть в транспортное средство. Как только оно сдвинулось с места, поднялся сильный ветер, который словно сдул дом вместе с садом, и ветер этот угомонился только в Мюльхайме, где весь в огнях застыл в ожидании пассажиров фыркающий поезд. Это была первая поездка Эша в автомобиле, и она ему очень понравилась.
Велик страх того, кто проснулся. Он возвращается с ничтожньш оправданием и боится мощи своего сна, который, наверное, стал не делом, а скорее, новым знанием. Изгнанный из сна, он бродит во сне. Ему не помогает даже то, что в кармане у него видовая открытка, которую он может рассматривать; для суда он остается лжесвидетелем.
Часто человек не обращает внимания на то, что его тоска на протяжении нескольких часов меняет свой облик. Может, это. просто определенные тонкие различия, просто нюансы освещения, которые проходят незамеченными для обычного путешествующего, пока тоска по родине незаметно для него превращается в тоску по земле обетованной, и когда его сердце заполняется темной тревогой за покоящуюся в ночном сне poдину, его глаза все же преисполнены невидимого света, пришедшего откуда‑то, еще невидимого, хотя кажется, что свет этот идет из‑за океана, где светлеют мрачноватые туманы; когда же туман поднимается, взору открывается светлая череда полей и мягко идущих под откос зеленых лугов, страна, утопающая в настолько бесконечно вечном утре, что тоскующий по женщинам начинает их забывать. Страна безлюдна, а немногочисленные колонисты – это пришлый люд. Они не поддерживают совершенно никаких связей друг с другом, живут уединенно в замках, занимаются своими делами, возделывают поля, засевают их и пропалывают сорняки. Рука правосудия не смеет коснуться их, ибо не нужны им ни право, ни законы. На своих автомобилях разъезжают они по степям и по девственным землям, по которым еще никогда не протягивались нити дорог, и единственное, что ими движет, это их неизбывная тоска. Даже когда колонисты оседают, то продолжают ощущать себя чужаками; их тоской становится тяга к дальним странствиям. Это, собственно говоря, странно, поскольку имеются же западные люди, то есть те, взор которых обращен в вечер, словно там их ожидает не ночь, а они надеются увидеть врата света. Потому ли их стремление к этому свету столь сильно, что они желают четкости и определенности, или всего лишь потому, что они боятся темноты, остается непонятным. Известно только, что они поселяются всегда там, где мало леса, или же они его выкорчевывают и разбивают светлый парк; прохладу лесных дебрей они тоже любят, но говорят, что должны оберегать детей от их таинственного мрака. Так это или нет, но тем не менее оказывается, что колонисты и первопроходцы не похожи на тех сварливых людей, какими их себе все представляют, более того, по своему характеру они подобны женщинам, их тоска смахивает на тоску женщин, тоску, которая, как кажется на первый взгляд, направлена на мужчин, а в действительности жена землю обетованную, куда они должны всех вывести из мрака. Но услышав о себе такую характеристику, колонисты мгновенно обижаются и становятся еще более замкнутыми в своем одиночестве. В степях же, на холмистых пастбищах, которые изрезаны прохладными реками и которым они отдают предпочтение, они веселы, хотя и слишком стеснительны, чтобы петь.
Это – избавленная от боли жизнь колонистов, и они ищут ее по ту сторону океана. Они умирают легко и беззаботно, даже если волос уже коснулась седина, потому что тоска их‑ это постоянное прощание. Они высокомерны, как Моисей, ибо он один обозревал землю обетованную, он один пребывал в божественной тоске. И часто можно заметить, как они немного безнадежно и слегка пренебрежительно делают движение рукой, как и Моисей на горе, ибо за ними лежит безвозвратно утерянная родина, перед ними – недостижимые дали, а человек, чья тоска не претерпела изменений, а он и не подозревает об этом, ощущает себя иногда как тот, кто просто заглушил свою боль, но так никогда и не смог ее забыть. Если боль о безвозвратно утерянном становится все слабее, то кое‑что может раствориться в усиливающемся свете и исчезнуть, боль становится все слабее, все светлее, может, даже невидимее, но она исчезает настолько же мало, как и тоска мужчины, в лунатизме которого проходит мир, распадаясь в воспоминании о ночи со своей женщиной, ревниво и по‑матерински, и превращаясь наконец в не более чем болезненный вздох бывшего. Напрасные надежды, часто безосновательное высокомерие. Потерянное поколение. Так что у многих колонистов, даже если они кажутся веселыми и раскрепощенными, нечиста совесть, и они готовы к наказанию в большей степени, чем некоторые другие люди, которые грешники более, чем они. Да, не так уж и невероятно, что некоторые из них не могут больше переносить ясность и покой, в которые они сами себя ввергли; неутолимая жажда дальних странствий стала настолько сильной, что возникает необходимость снова вернуться к противоположному, возможно, к истокам, и именно поэтому не менее вероятно, что можно увидеть колонистов, которые, прикрыв лицо руками плачут навзрыд, словно душу их терзает тоска по родине.
Так, подъезжая в туманной дымке сереющего утра все ближе к Мангейму, Эш погружался во все более болезненный страх, он почти ничего не осознавал: не в Кельн ли, прямиком в забегаловку, везет его этот поезд, а может, его ждет в Мангейме матушка Хентьен, дабы понести от него ребенка? Он был разочарован, найдя там только письмо, на которое он, как бы то ни было, рассчитывал, хотя лучше бы он его и не читал. К тому же сразу было понятно, что это чертово письмо писалось под портретом господина Хентьена. Может, поэтому, а может, из‑за страха рука Эша, которой он, вопреки всему, взял письмо, дрожала.
Он почти не обращал внимания на Эрну, не замечал ее обиженной физиономии, а сразу же отправился в город, поскольку знал, что должен кое о чем донести в полицайпрезидиум. Но странным образом он попал вначале к Лобергу, поприветствовал его, а сейчас раздумывал над тем, не заглянуть ли ему еще раз в порт. А между тем и к этому охоты у него не было, лучше всего он поехал бы в тюрьму, хотя ему и было известно, что посетителей туда пускают только во второй половине дня. Откуда‑то издалека подкралось чувство одиночества, и в конечном итоге он оказался перед памятником Шиллеру и был бы вполне доволен, окажись рядом с ним Эйфелева башня и статуя Свободы, Может, сказывалось просто различие в размерах; памятник в естественную величину не производил на него впечатления, он даже не был в состоянии больше представить себе забегаловку матушки Хентьен. Так он бестолково коротал утренние часы, ковыряясь в собственной памяти; да, он хочет накатать донос в полицию, но он никак не мог сформулировать текст этого доноса, С чувством облегчения ему удалось наконец набросать план, но тут ему пришло в голову, что мангеймская полиция, засадившая Мартина в тюрьму, недостойна того, чтобы ей писали доносы, тогда как перед кельнской он все равно в долгу из‑за заместителя Нентвига. Он разозлился: мог бы до этого и раньше додуматься, но теперь все было в порядке, и он с большим удовольствием отобедал в обществе Лоберга.
Затем он поехал в тюрьму. День опять был невыносимо жарким, он снова оказался в комнате для свиданий – а выходил ли он вообще отсюда? Все осталось таким же, ничего не изменилось за это время: снова вошел Мартин с тюремным надзирателем, Эш, как и прежде, ощутил мучительную пустоту в своей голове, опять было необъяснимо, зачем он сидит в этой ведомственной комнате, необъяснимо, хотя это происходило все же с определенной и давно задуманной целью. К счастью, он ощутил у себя в кармане сигареты, которые он в этот раз обязательно всучит Мартину, так что результатом визита будет, по крайней мере, ликвидация старого долга. Но это только повод, да, повод, подумал Эш, из‑за глупой головы ногам горе. Раздражало все, и когда они снова втроем расселись вокруг стола, то ироничная дружественность Мартина была тем, что его сегодня особенно злило – она напоминала ему нечто, во что ему никак не хотелось верить.
"Значит, Август, вернулся с курорта? Шикарно выглядишь. Повстречался со всеми своими знакомыми?" Эш не соврал, когда сказал: "Я ни с кем не встречался".
"Ого, так ты, значит, и не побывал в Баденвайлере?" Эш не знал, что отвечать.
"Эш, ты что, наделал глупостей?" Эш все еще молчал, и Мартин посерьезнел: "Если ты чего‑то там натворил, то между нами все кончено".
Эш сказал: "Все это странно. Что я должен был натворить?" На что Мартин отреагировал: "Тебя что, мучает совесть? Что‑то же не в порядке!" "Совесть меня не мучает".
Мартин все еще смотрел на него испытывающим взглядом, и Эшу вспомнился день, когда Мартин догонял его на улице, словно бы горел желанием долбануть его в спину костылем. Лицо Мартина снова приобрело дружественное выражение, он спросил: "А что ты тогда все еще делаешь в этом Мангейме?" "Лоберг должен жениться на Эрне".
"Так, Лоберг, знаю, знаю, торговец сигаретами. И поэтому ты здесь?" Взгляд Мартина снова стал недоверчивым.
"Я сегодня уезжаю… самое позднее – завтра".
"Ну а что будет дальше, какие планы у тебя?" Эшу хотелось отправиться как можно дальше. Он сказал "Хочу в Америку".
Детское лицо Мартина расплылось в улыбке: "Да, да, туда ты хочешь уже давно., или теперь у тебя особая причина, заставляющая тебя отправляться в такую даль?" "Нет, просто я думаю, что там сейчас хорошие перспективы".
"Что ж, Эш, надеюсь, я тебя еще увижу до того. Лучше хорошие перспективы там, чем нечто, изгоняющее тебя отсюда… но если бы это было по‑другому, ты бы меня никогда больше не увидел, Эш!" Это прозвучало почти как угроза, и в раскаленной, затхлой комнате снова повисло молчание. Эш поднялся и сказал, что спешит, – хотел бы успеть на поезд еще сегодня, а поскольку Мартин на прощание снова уставился на него вопрошающим и недоверчивым взглядом, то он сунул ему в руку сигареты, тогда как одетый в униформу надзиратель сделал вид, что ничего не заметил, а может, и действительно ничего не видел. Затем Мартина увели.
Когда Эш шел в город, в его ушах постоянно звучала угроза Мартина, и эта угроза, наверное, уже начала осуществляться, потому что внезапно он понял, что больше не может представить себе ни Мартина, ни его хромоту, ни его улыбку, ни даже то, как калека снова заходит в забегаловку – он стал незнакомым. Эш неуклюже маршировал большущими шагами, словно спешил по возможности быстрее увеличить расстояние между собой и тюрьмой, между собой и всем тем, что осталось позади. Нет, Мартин больше не будет догонять его, дабы долбануть в спину костылем; никто не может догнать другого, как не может отправить его прочь, а каждый приговорен к тому, чтобы идти своим собственным путем в одиночестве, изолировавшись от любого общества: нужно просто достаточно быстро идти, чтобы освободиться от сетей прошлого и не испытывать страданий. Угроза Мартина странным образом потеряла весь смысл, была словно скромным земным отзвуком событий более высокого уровня, в которых уже давно принимаешь участие, И когда Мартин остался один, когда им, так сказать, пожертвовали, это было подобно земному повторению принесения в жертву более высокого порядка, что тоже было необходимо для окончательного уничтожения прошлого. Хотя улицы Мангейма вряд ли были чем‑то, что вызывает доверие, впереди лежали дальние дали и свобода; происходил подъем на более высокий уровень, и, прибывая завтра в Кельн, уже нельзя было больше попадать под влияние города и его облика, он только казался смиренным и покорным, готовым измениться. Эш пренебрежительно повел размахивающими руками и скорчил ироничную гримасу.
Он так задумался, что пропустил дверь в квартиру Корна; лишь перед выходом на крышу он заметил, что придется развернуться и спуститься на один этаж вниз, Он в испуге отпрянул, когда дверь открыла фрейлейн Эрна, о которой он совсем забыл, и теперь она выглядывала из щелочки в дверях, демонстрируя свою желтозубую улыбку и требуя свою долю. Это был сам сатана из прошлого, преградивший ему путь воротами из тоски, гримаса земного, непобедимая и злорадная, требующая снова опуститься вниз в путаницу того, что было. И тут не поможет чистая совесть, тут не поможет ничего, даже то, что он в любой момент был волен отправиться дальше в Кельн или Америку, на какое‑то мгновение ему показалось, что Мартин его все‑таки догнал, словно бы это была месть Мартина, который столкнул его вниз, к фрейлейн Эрне. Она же, казалось, знала, что бегство для него невозможно, ибо, подобно Мартину, улыбнулась всезнающе, как будто пребывая в тайном сговоре с к кой‑то еще неопределенной земной связью, которая была неизбежной, угрожающей и все же чрезвычайно важной. Он испытывающе смотрел в лицо фрейлейн Эрне‑ это было дряблое лицо антихриста‑ и молчал. "А когда придет Лоберг?" – Эш выпалил это внезапно и слоено в смутной надежде найти тут выход из сложившейся ситуации; слова фрейлейн Эрны, произнесенные заговорщицким тоном, о том, что она намеренно ничего не сказала жениху, были подобны откровенно возбуждающей привилегии, которая тем не менее казалась возмутительной. Не обращая внимания на ее злое лицо, он выскочил из дома, дабы пригласить Лоберга на вечер.
Встреча с этим идиотом и в самом деле подействовала успокаивающе, настолько успокаивающе, что Эш сразу же потащил его с собой, накупил не только всяческих продуктов, но и приобрел два букета цветов, один из которых всучил в руки Лобергу. Неудивительно, что увидев их, фрейлейн Эрна всплеснула руками и воскликнула: "Аж целых два кавалера!" Эш гордо ответил:
"Прощальная вечеринка!" Пока она накрывала стол, он устроился со своим другом Лобергом на диване, распевая: "Ибо пришла пора, пришла пора город мой оставить", из‑за чего фрейлейн Эрна бросала на него неодобрительные и печальные взгляды. Да, вероятно, это и вправду была прощальная вечеринка, вечеринка освобождения от этого земного сообщества, и охотнее всего он запретил бы Эрне ставить прибор для Илоны – ведь и Илона должна была бы быть освобожденной и уже находиться у цели. И это желание было настолько сильным, что Эш самым серьезным образом надеялся, что Илона не придет, никогда больше не придет. И вместе с тем его немножечко радовало разочарование Корна.
Ну а Корн действительно выглядел сильно разочарованным; впрочем, его разочарование выразилось в непристойных ругательствах в адрес венгерских баб, а также в сильнейшем нетерпении сесть поскорее за стол. При этом он перемещал свои широкие телеса по комнате с редкой прытью; он кинулся к бутылке с ликером, повернулся к столу, с которого потянул своими толстыми пальцами кружочек колбасы, а поскольку фрейлейн Эрна запретила ему так поступать, обрушился на Лоберга и прогнал его, потрясая кулаками, с дивана, заявив, что это его постоянное место. Шум, поднятый при этом Корном, был неимоверным, его телеса и голос все больше и больше заполняли помещение, да, все земное и плотское в манерах голодного Корна выливалось за пределы этой комнаты, угрожая мощной волной захлестнуть весь мир, "Ну, Лоберг, так где же сейчас ваше царство избавления?" – вопил Эш, словно мог таким образом заглушить свой страх, вопил из ярости, поскольку ни Лоберг, ни кто‑либо другой не могли ответить, почему Илона должна опускаться до соприкосновения с земным и мертвым? Но Корн восседал на своей толстой заднице и нахально командовал: "Жрачку по тарелкам!" "Нет, – орал в ответ ему Эш, – только с приходом Илоны!" А ведь где‑то он побаивался снова встретиться с Илоной, сейчас все было поставлено на карту, вдруг Эша охватило сильнейшее нетерпение: пусть бы Илона пришла; в определенной степени это было подобно пробному камню истины.
Вошла Илона. Она почти не удостоила вниманием присутствующих, просто последовала знаку молча жующего Корна и села подле него на диван, следуя такому же молчаливому приказу, положила мягкую руку ему на плечо. А в остальном она просто смотрела на те вкусные вещи, которые могли бы оказаться у нее на тарелке. Эрна, наблюдавшая за всем этим, произнесла: "Будь я на твоем месте, Илона, я, принимая пищу, все же сняла бы руку с Бальтазара".
Трудно было рассчитывать на то, что Илона поняла сказанное, потому что она так ничего и не усвоила в немецком языке, да и зачем – тем меньше будет знать она о жертвах, которые были принесены ради нее. Непонимавшую язык, ее вряд ли можно было и дальше называть гостем за этим столом родственников по плоти, скорее, она напоминала посетительницу, пришедшую в темницу земного или добровольную заключенную. И Эрна, которая, казалось сегодня кое‑что узнала, не стала дальше говорить о земных делах, а взяла со стола букет цветов и сунула его Илоне поднос. "А ну‑ка, понюхай, Илона", – сказала она, а Илона ответила: "Да, спасибо", и это донеслось как будто из какой‑то дали которую жующему Корну никогда не достичь, из более высокого уровня, уже готового принять ее, нужно было только продолжать жертвовать. На душе у Эша было легко. Каждый должен осуществить свою мечту, злую и святую одновременно, только тогда он сможет приобщиться к свободе. И было так жаль, что Эрна должна достаться этому образцу добродетели; хотя Илона почти не понимала, что теперь под одним из счетов подводится итоговая черта, все же это был конец и поворот, было свидетельство и новое знание; Эш поднялся, выпил за здоровье присутствующих и кратко, но от всей души поздравил молодоженов, все, за исключением Илоны, были сильно удивлены, однако происходившее совпадало с желаниями присутствующих, и они были благодарны Эшу, а Лоберг с влажными глазами несколько раз пожал ему руку. Затем по его требованию будущие супруги в знак того, что они помолвлены, поцеловались, Несмотря на это, ему не казалось, что дело закончено, и когда подошло время расходиться по домам и Корн уже успел уединиться с Илоной, а фрейлейн Эрна вознамерилась было пришпиливать шляпку, чтобы вместе с Эшем проводить домой своего нового жениха, тут Эш стал на дыбы: нет, это неприлично, чтобы он, холостяк, ночевал в доме невесты Лоберга, он охотно бы согласился найти кров у господина Лоберга или поменяться с ним местами, впрочем, как будущим супругам, им следует хорошенько все обдумать, многое сказать друг другу; с этими словами он затолкал обоих в комнату Эрны, а сам отправился в свою.
Таким образом закончился день его первого освобождения, и над ним распростерлась первая ночь необычного и неприятного отказа.

Неспящий


Неспящий, который гасит смоченным слюной пальцем спокойно горящую свечу у кровати и в ставшем теперь более холодном помещении пребывает в ожидании прохлады сна, с каждым ударом сердца приближается к смерти, ибо настолько странно разверзается вокруг него холодное пространство, настолько задыхающимся в горячке и спешке кажется время, что начало и конец, рождение и смерть, вчера и завтра сливаются в единственном и неразделимом сейчас, заполняя его до самых краев, до готовности чуть ли не взорваться.
Какое‑то мгновение Эш размышлял над тем, не прихватит ли его Лоберг по дороге домой. Но затем с ироничной миной на лице он решил, что, наверное, нужно ложиться, и, продолжая ухмыляться, он начал раздеваться. При свече он бегло просмотрел письмо матушки Хентьен; длинные сообщения о положении дел в хозяйстве были скучны; но одно место его обрадовало: "И не забудь, дорогой Август, что ты был и будешь моей единственной любовью на этом свете, иначе я не смогу жить и мне придется забрать тебя, дорогой Август, с собой в холодную могилу". Да, это обрадовало его, и теперь он был вдвойне рад, что отправил Лоберга к Эрне. Затем он послюнявил палец, потушил свечу и вытянулся на кровати.
Бессонная ночь начинается с банальных мыслей, почти как жонглер вначале демонстрирует простые трюки, готовясь к более сложным, от которых дух захватывает. Эш ухмыльнулся тому, что Лоберг шмыгнет в постель к хихикающей Эрне, и он был рад, что по отношению к этой ходячей добродетели у него совершенно не возникало чувства ревности. Ну, конечно, страсть к Эрне теперь основательно испарилась, но это было только хорошо, Он, собственно, думал о вещах, происходящих там, за стенкой, просто для того, чтобы проверить, насколько безразличным они его оставляют: безразлично, что Эрна поглаживает жалкое тело идиота и терпит возле себя такого урода, безразлично, какие впечатления и представления о фаллосе – в данном случае в его мыслях прошмыгнуло совсем другое слово – мелькают у нее в голове. Было так просто представить себе все это, что казалось само собой разумеющимся, и тем не менее с этим целомудренным Иосифом нельзя было быть уверенным, что все произойдет именно так, В жизни поубавилось бы проблем, будь для него все таким же безразличным относительно матушки Хентьен, но уже само соприкосновение с этой мыслью было настолько болезненным, что он содрогнулся, почти так же, как и матушка Хентьен в определенные моменты. И он охотно рванул бы со своими мыслями обратно к Эрне, не преграждай ему кое‑что дорогу, нечто невидимое, о чем он просто знал, Тут он лучше уж обратился бы мыслями к Илоне, что касается ее, то порядка ради речь шла всего лишь о том, чтобы изгладить из ее памяти воспоминания о свистящих ножах. Ему хотелось подумать об этом в качестве разминки перед более сложными задачами, но тщетно, Когда в конце концов, вызывая злость и отвращение, перед его глазами возникли картины, как она сейчас смиренно и кротко терпит Корна, этот кусок дохлой говядины, пренебрегая сама собой, как она, улыбаясь, стоит между ножами в ожидании, что один из них проткнет ее сердце, то ему вдруг открылось и решение этой задачи: самоубийство, которое она совершает особо сложным способом и по‑женски. От этого ее нужно спасти!
Решение задачи, и тем не менее‑ новая задача! Действительно, нужно было просто оставить Илону в покое, перейти к Эрне, схватить Лоберга за шиворот и, не долго думая, бросить его куда подальше. После этого можно было бы заснуть спокойно и без сновидений.
Но когда он уже был готов представить себе, каким умиротворенным был бы тогда мир, снова появилось самое низменное желание обладать женщиной.
Неспящему в голову пришла мысль, казавшаяся одновременно немного комичной и немного страшной: он ведь никак не может вернуться к Эрне, потому как невозможно же будет определить, кто отец ребенка. Итак, это было необъяснимой, глубоко земной связью, значит, это было тем угрожающим, что отпугивало его сегодня от Эрны! Все соответствует, все правильно; ведь один ушел, чтобы освободить место тому, который должен начать отсчет времени, и справедливо, что отцом избавителя должен стать целомудренный Иосиф. Неспящий снова попытался скорчить ироничную гримасу, но больше у него это не получилось; веки были сомкнуты слишком сильно, да и никому не дано улыбаться в темноте, ибо ночь‑ это время свободы, а смех‑ это месть несвободного. О, было справедливо, что он лежал здесь без сна и прислушивался к окружающему миру в состоянии холодного и чужого возбуждения, которое не доставляло больше удовольствия, мнимо мертвый в своей могиле, тогда как тот без сна и покоя находился в своей. И все‑таки как можно было согласиться с тем, что тот пожертвовал собой ради того, чтобы в жалком земном сосуде по имени фрейлейн Эрна возродилась жизнь. Неспящий чертыхнулся, как это обычно делают те, кто не может уснуть, и, чертыхаясь, вдруг подумал: все же это неправильно, что магический час смерти должен быть часом зарождения.
Невозможно одновременно находиться в Баденвайлере и Мангейме; значит, это был поспешно сделанный вывод, а все обстоит наверняка гораздо сложнее и благороднее.
Комната в своей темноте была прохладной. Эш, человек пылкого нрава, неподвижно лежал в постели, его сердце спрессовывало время в тонкое ничто, и ни к чему было ломать себе голову над тем, почему необходимо переносить смерть на будущее, которое и так уже стало реальностью. Бодрствующему это может показаться нелогичным, но он забывает, что сам, в основном, пребывает в своего рода сумрачном состоянии и что только неспящий, внимательно прислушивающийся к окружающему миру, мыслит действительно логически. Глаза неспящего закрыты, словно бы он не хочет видеть прохладную тьму могилы, в которой лежит, опасаясь, что если он откроет глаза и увидит гардины, висящие на окнах подобно бабьим юбкам, и все предметы, которые могут проступить в темноте, бессонница превратится в самое обыкновенное бодрствование. Он хочет; оставаться без сна, но не бодрствовать, иначе он не сможет; лежать вместе с матушкой Хентьен здесь, в могиле, отделившись и укрывшись от мира, лишенный вожделения, и это тоже, было хорошо. Соединившиеся в смерти, размышлял неспящий. мнимо убитые, да, слившиеся в смерти. Его, собственно, успокаивало то, что не нужно было думать об Эрне и Лоберге, которые сейчас тоже каким‑то образом соединились в смерти. Но каким! Ну, неспящему больше уже не доставляли удовольствия циничные шутки, он хотел, так сказать, ощутить метафорическое содержание событий и стремился правильно оценить; чрезвычайно большое расстояние, отделявшее его убежище от остальных помещений дома, хотел со всей серьезностью подумать о достижимом единении, об исполнении мечты, которое должно привести к совершенству; а поскольку он всего этого уже больше не понимал, то становился угрюмым и печальным, становился злым и продолжал размышлять теперь только над тем, как это возможно, чтобы из мертвого возрождалось живое. Неспящий провел рукой по коротко подстриженным волосам, на ладони осталось чувство прохлады и зуда; это как опасный эксперимент, повторять который он не будет.
И по мере того как он таким образом продвигался вперед к более сложным и благородным упражнениям, росла его злость, может быть, это была злость бессильного, безрадостного вожделения. Илона совершает самоубийство особо сложным способом, по‑женски, ночь за ночью претерпевает кусочек смерти, так что ее лицо стало уже одутловатым, словно его коснулось разложение. И каждая ночь, по‑новому запечатлевающая на нем беспутные картины, приводит к усилению этой одутловатости. Значит, поэтому он так боялся сегодня увидеть лицо Илоны! Знание неспящего становится провидческим преддверием сна, и он узнает, что матушка Хентьен уже мертва, что она, мертвая, уже не может родить от него ребенка, что она вместо того чтобы приехать в Мангейм, соизволила написать всего лишь письмо, сочинив его под портретом того, кому позволила себя убить, точно так же, как сейчас Илона позволяет убивать себя этому скоту, этому Корну. Щеки матушки Хентьен тоже одутловаты, время и умирание наложили свой отпечаток на ее лицо, и любовь ее ночей мертва, мертва подобно автоматически барабанящему музыкальному автомату, нужно просто залезть внутрь его. Эша охватило чувство ярости.
Неспящий не знает, что его кровать стоит на определенном месте, в доме на определенной улице, он всячески уклоняется от того, чтобы вспоминать об этом. Известно, что неспящие люди легко впадают в состояние ярости; громыханье одинокого трамвая по ночной улице может вызвать у них вспышку злости. И насколько сильнее, наверное, должна быть злость из‑за противоречия, которое так велико и вызывает такой страх, что едва ли его можно впредь называть бухгалтерской ошибкой. Дабы вникнуть в суть вопроса, неспящий сломя голову кидается изгонять свои мысли, приходящие откуда‑то издалека, может, из Америки. Он ощущает, что в его голове есть какое‑то пространство, являющееся Америкой, оно‑ не что иное, как место будущего в его голове, которое все же не может существовать, пока прошлое столь безудержно обрушивается в будущее, уничтоженное – в новое. Его самого вовлекает в этот обрушивающийся поток, но не только его одного, а и всех вокруг сметает леденящий ураган, все они следуют за тем, кого первого бросило в этот поток, чтобы время снова стало временем. Ведь времени теперь больше нет, есть всего лишь неимоверно много пространства; неспящий, чутко прислушивающийся, слышит, как они все умирают, и хотя он все еще сильно сжимает веки, чтобы не видеть этого, он знает, что смерть – это всегда убийство.
Теперь слово снова оказалось здесь, но оно не припорхало сюда беззвучно, словно мотылек, а пригромыхало, как трамвайный вагон по ночной улице, слово "убийство" оказалось здесь и возопило. Мертвый распространяет смерть и дальше. Никому не дано выжить. Матушка Хентьен приняла смерть, словно бы это был ребенок, от портного, а Илона получает ее от Корна. Корн, может быть, тоже мертвец; он так же заплыл жиром, как и матушка Хентьен, и об избавлении ему ничего неизвестно. Или, если он еще живой, он умрет, надеяться не на что, умрет, как портной после совершения убийства. Убийство и убийство в ответ, действие и противодействие, обрушивающиеся друг на друга прошлое и будущее, обрушивающиеся в момент смерти, который и есть настоящее.
Возникает желание обдумать это очень хорошо и со всей серьезностью, ибо закрадывающаяся бухгалтерская ошибка не заставит себя долго ждать. Где же еще сложно отличить жертву от убийства? Все должно быть уничтожено, прежде чем мир будет избавлен, что‑ж бы достичь состояния невинности! Должен разразиться всемирный потоп: недостаточно, чтобы кто‑то один принес себя в жертву, подготовив место! Неспящий еще жив, хотя он, как и всякий неспящий, кажется мертвым, еще жива Илона, хотя смерть уже коснулась ее, и просто кто‑то один приносит жертву ради новой жизни, ради порядка в мире, где непозволительно больше будет швыряться ножами. Жертву больше уже нельзя представлять несостоявшейся. И поскольку в состоянии бессонной чуткости были найдены абстрактные и общепринятые понятия, Эш пришел к выводу: мертвые – это убийцы женщин. Но он был жив, и на него возлагалась обязанность спасти ее.
В нем снова возникли желание и нетерпение принять смерть от руки матушки Хентьен, роилось сомнение в том, а не случилось ли это уже. Если уж он берется за смерть, исходящую от мертвых, то он примиряет мертвых, и они успокаивают ся на этой жертве. Какая утешительная мысль! И насколько более сильной яростью может быть охвачен неспящий по сравнению с бодрствующим, настолько же восторженнее воспринимает он и счастье, можно сказать, со своего рода необузданной легкостью. Да, это легкое и избавляющее ощущение счастья может быть настолько светлым, что мрак под его зажатыми веками начинает наполняться сиянием. Потому что теперь больше не было сомнения в том, что он, живущий, от которого женщины могут иметь детей, что он, отдавая себя матушке Хентьен и ее смерти, таким необычным способом не только добивается избавления Илоны, не только навсегда спасает ее от ножей, не только возвращает ей ее красоту и поворачивает вспять все умирающее, вспять вплоть до новой невинности, а что он этим обязательно спасает от смерти и матушку Хентьен, возвращая ее лону жизнь и способность родить того, кто запустит время.
Тут у него возникло ощущение, словно он приехал со своей кроватью из дальней дали на известное место в известную нишу, и неспящий, возродившись в снова проснувшемся желании, знает, что он у цели, хотя еще не у той последней, где символическая и изначальная картины снова сольются воедино, а у той промежуточной, которой должно довольствоваться земному, цели, которую он называет любовью и которая возвышается подобно последнему достижимому твердому участку берега. И как будто в полной противоположности к символической и изначальной картинам женщины странным образом соединились и в то же время разъединились; наверняка матушка Хентьен сидит в Кельне и с нетерпением ждет его, ему известно это, Илона наверняка удаляется в недостижимое и невидимое, и ему известно, что он никогда больше ее не увидит; но там, далеко, на том берегу, где соединяются видимое с невидимым, там бредут они обе, и оба силуэта теряют четкость очертаний и сливаются в один, и даже когда они отделяются друг от друга, они остаются вместе в надежде, которой не суждено сбыться; он должен обнять матушку Хентьен, воспринимая ее жизнь как свою собственную, избавляя, разбудить ее, мертвую, в своих объятиях, с любовью обнимая стареющую женщину, он возьмет на себя груз старения и воспоминание о теле Илоны, а новая девственная красота Илоны поднимет его тоску на еще более высокий уровень; да, так сильно были разделены обе эти женщины, и все‑таки они были едины – зеркальное отражение объединяющего, того невидимого, на что непозволительно оглядываться и что все же является родиной.
Неспящий был у цели, он понял, что просто тянул ниточку логических рассуждений и не спать ему пришлось просто для того, чтобы она оказалась длиннее; теперь же он позволил себе завязать последний узелок, и это стало похоже на запутанную бухгалтерскую задачу, которую ему в конце концов удалось решить, это было даже больше, чем бухгалтерская задача: он взвалил на себя настоящую задачу любви в ее совершенном решении, ведь свою земную жизнь он отдал матушке Хентьен. Он охотно сообщил бы обо всем этом Илоне, но из‑за ее скудных знаний немецкого языка ему, конечно, пришлось отказаться от этой мысли.
Неспящий открыл глаза, узнал свою комнату, а затем умиротворенно заснул.
Он принял решение в пользу матушки Хентьен. Окончательно, Желания уставиться в окно купе у Эша не возникало, И то, как он направил все свои мысли на совершенную и безусловную любовь, было похоже на некий рискованный эксперимент: друзья и гости пируют в залитой огнями забегаловке; он хочет войти внутрь, и матушка Хентьен, не обращая внимания на многочисленных свидетелей, спешит к нему и бросается на грудь. Но когда он приехал в Кельн, картина странным образом изменилась; это больше уже не был тот город, который он знал, а путь по вечерним улицам растянулся на мили и был чужим.
Непостижимо, его же не было здесь всего лишь шесть дней. Время больше не существовало, неопределенным был дом, открывший ему свои двери, неопределенное пространство в расплывчатой дали. Эш стоял у двери, видя через нее матушку Хентьен. Она возвышалась за стойкой. Над зеркалом в небольшой чаше горел огонек, в воздухе царила тишина, в мрачноватом помещении не было ни одного посетителя. Ничего не произошло. Почему он сюда пришел? Ничего не произошло; матушка Хентьен осталась за стойкой, наконец в привычно безразличной манере она выдавила: "Добрый день". При этом она робко оглянулась по сторонам. В его груди закипела ярость, на какое‑то мгновение он поставил себя в тупик вопросом, почему он принял решение в пользу этой женщины? Он тоже ответил ей кратко: "Добрый день", потому что если он мирился каким‑либо образом с ее гордой холодностью, а также знал, что ему не удалось отплатить ей той же монетой, то это приводило его в ярость; тот, кто несет в душе решение о безусловной любви, в любом случае имеет право на то, чтобы рассчитаться, он добавил: "Спасибо за твое письмо". С возмущенным видом она огляделась в пустой забегаловке: "А если бы вас кто‑нибудь услышал?", и Эш, разозленный до предела, выдал предельно отчетливо и громко:
"А если бы и так… оставь ты наконец свою глупую скрытность!", сделал это он без какого‑либо умысла, забегаловка все равно была пуста, и он сам не знал, почему он здесь сидит. Матушка Хентьен возмущенно замолчала, принявшись ощупывать свою прическу, После его отъезда она сильно жалела, что их отношения зашли так далеко, а после отправки того необдуманного письма в Мангейм ее охватила настоящая паника; она была бы признательна Эшу, если бы он не вспоминал об этом письме. Сейчас же, когда он с невозмутимо безжалостным лицом открыто напомнил ей о нем, она снова ощутила себя зажатой в железные тиски и беззащитной. Эш сказал: "Я могу и уйти", теперь она, конечно же, вышла бы из‑за стойки, не зайди как раз в эту минуту первые посетители. Так что на какое‑то мгновение они остались стоять на прежних местах, не говоря ни слова; затем матушка Хентьен пренебрежительным тоном, свидетельствующим, что делает она это лишь для того, чтобы положить конец этой сцене, прошептала: "Ты придешь сегодня ночью". Эш ничего не ответил, он расположился с бокалом вина за одним из столиков. Он чувствовал себя осиротевшим. Его вчерашний расчет, который был таким однозначным, стал ему совершенно непонятным: почему из‑за Илоны необходимо принять решение в пользу этой женщины? В забегаловке он по‑прежнему чувствовал себя чужим; его больше ничего не касалось, он был слишком далек от всего этого. Что еще ему нужно в этом Кельне? Ему давно уже надо быть в Америке. Но тут его взгляд упал на портрет господина Хентьена, висевший там, наверху, над регалиями свободы, и ему показалось, что к нему внезапно вернулась память; он попросил дать ему бумагу и чернила и написал красивым бухгалтерским почерком:

Сообщение!
Довожу до сведения достопочтимого полицайпрезидиума, что господин Эдуард фон Бертранд, проживающий в Баденвайлере, председатель наблюдательного совета АО "Среднерейнское пароходство" в Мангейме, состоит, к сожалению, в безнравственных отношениях с лицами мужского пола, и я готов подтвердить сии сведения как свидетель.

Намереваясь поставить свою подпись, он задумался, поскольку вначале хотел написать: "За глубоко скорбящего родственника покойного", и хотя фраза эта чуть не вызвала у него смех, по телу поползли мурашки. Но наконец он поставил свою фамилию и указал адрес, аккуратно сложив, он спрятал написанное в бумажник. "Казнь откладывается до завтра", – сообщил он себе. В бумажнике на глаза попалась открытка из Баденвайлера. Он задумался, стоит ли отдавать ее матушке Хентьен уже сегодня ночью. На душе от одиночества скребли кошки. Но тут его взору предстала ниша в своей будоражащей и болезненной интимной готовности, и, проходя мимо стойки, хриплым голосом он пролепетал: "До встречи", Она неподвижно сидела на стуле и, казалось, ничего не слышала, так что он, испытав прилив новой ярости, вернулся и, не обращая внимания на окружающих, громко произнес: "Будет очень любезно с твоей стороны снять фотографию, вон ту, которая наверху", Она по‑прежнему не шевелилась, и он с грохотом хлопнул за собой дверью.
Когда он пришел попозже и попытался открыть дверь, то обнаружил, что она заперта изнутри. Не считаясь с тем, что его может услышать служанка, он позвонил, а когда внутри не обнаружилось никакого шевеления, он поднял шум.
Это помогло: послышались шаги; он почти надеялся, что это маленькая служанка, которой можно было сказать, что он что‑то забыл в зале, к тому же малышке будет не так просто от него отделаться, и это было бы хорошим уроком для матушки Хентьен. Но появилась вовсе не маленькая служанка, а госпожа Хентьен собственной персоной; она была одета и плакала. Все это еще больше разозлило его. Они молча поднялись наверх, и там, не долго думая, он повалил ее на кровать. Когда она оказалась под ним и ее поцелуи стали нежными, он суровым тоном спросил: "Фотография на старом месте?" Вначале она не поняла, о чем речь, а когда до нее дошло, то она никак не могла взять в толк:
"Фотография… да, фотография, почему? Не нравится тебе?" Он, озадаченный ее непониманием, ответил: "Нет, она мне не нравится… мне вообще многое не нравится", Она послушно и спокойно сказала: "Если она тебе не нравится, то я могу повесить ее куда‑нибудь в другое место". Она была так неописуемо глупа, что это можно было, наверное, исправить, поколотив ее, Эш взял себя в руки:
"Место фотографии в печке". "В печке?" "Да, в печке. А если ты и дальше будешь такой дурой, то я сожгу всю твою конуру", Она испуганно отпрянула, довольный реакцией, он сказал: "Это же было бы кстати; ты все равно терпеть не можешь свою забегаловку". Ответа не последовало, и если даже она вообще ни о чем не думала, что не исключено, а просто видела перед собой языки пламени, лизавшие крышу ее дома, все равно казалось, что она что‑то хочет утаить. Он не отставал: "Почему ты молчишь?!" Резкий тон привел к тому, что она вообще оцепенела. Это что же, нет никакой возможности заставить эту бабу сбросить наконец свою маску? Эш поднялся и с угрожающим видом стал у выхода из ниши, словно намереваясь перекрыть ей путь к бегству. Нужно назвать вещи своими именами, в противном случае с этим куском мяса справиться невозможно, Но он, запинаясь, сподобился хриплым голосом просто спросить: "Почему ты вышла за него замуж?", этот вопрос поднял в его душе столько дикого и безнадежного, что его мысли умчались к Эрне. Он оставил ее, хотя возле нее его ничего не мучило и было совершенно неважно, какие представления о фаллосе торчат у нее в голове, ему было все равно, есть ли у Эрны дети или же она предохраняется всякими штучками. Он боялся ответа, не хотел ничего слышать и все же заорал: "Ну, так что же?" Госпожа Хентьен, боясь очень уж сильно открыться, а может, из‑за страха потерять тот ореол, благодаря которому, как она полагала, ее любят, собралась с силами для ответа: "Прошло уже так много лет… это ведь должно быть тебе безразлично". Нижняя челюстью у Эша опустилась, придав лицу лошадиный оскал. "Безразлично должно мне это быть… мне это должно быть безразлично… – голос его срывался на крик: – Да, мне это уже безразлично… плевать я на это хотел!" Значит, так она оценила его абсолютную, полную, без остатка самоотверженность и его мучения.
Она была глупым и закоснелым человеком; ему, взвалившему на себя ее судьбу, словно свою собственную, ему, стремившемуся возобновить ее жизнь, хотя самого его смерть состарила и осквернила, ему, Августу Эшу, готовому посвятить себя ей без остатка, стремившемуся избавиться от своей отчужденности к ней, дабы, так сказать, получить в обмен отказ от ее отчужденности и ее мыслей, которые все еще были столь болезненны для него, значит, ему это должно было быть безразлично!!! О, она была глупой и закоснелой, а поэтому необходимо было ее поколотить; он подошел к кровати, размахнулся и ударил по ее пухлой неподвижной щеке, словно он мог таким образом поразить закоснелость ее духа. Она не защищалась, а осталась неподвижно лежать на постели, она не пошевелилась бы, даже если бы он кинулся к ней с ножом. Щека ее покраснела, а когда по округлой ее выпуклой поверхности прокатилась слезинка, его злость пошла на убыль. Он присел на кровать, а она подвинулась, чтобы освободить ему место. Затем он скомандовал: "Мы поженимся", в ответ она просто сказала: "Да", и Эш был близок к тому, чтобы снова прийти в ярость: она ведь не сказала, что счастлива тем, что наконец‑то может отказаться от ненавистной ей фамилии.
Она не нашла в ответ ничего другого, как обнять его и прижать к себе. Он чувствовал себя уставшим и поэтому не сопротивлялся; может, так оно и правильно, а может, безразлично, потому что перед лицом царства избавления и без того все неопределенно, неопределенно любое время, неопределенны любая цифра и любое сложение. В его душе снова начало подниматься чувство озлобления: что знает она о царстве избавления? Что она вообще хочет о нем узнать? Не исключено, что так же мало, как и Корн! Наверняка понадобится время, чтобы вдолбить ей все это в голову. Но пока придется смириться, придется подождать, пока до нее дойдет, пускай ведет свою приходно‑расходную книгу, как она это и делает. В стране справедливости, в Америке, будет по‑другому, там прошлое отпадет, словно окалина с остывающего металла. И когда она сдавленным голосом спросила, останавливался ли он в Обер‑Везеле, он не рассердился, а покачал головой и буркнул: "Ай, нет". Так отметили они свою новобрачную ночь, обсудили проблему с продажей забегаловки, и матушка Хентьен была ему благодарна, что он ничего не будет сжигать. Через месяц они могли бы плыть уже по океанским просторам. Завтра он займется тем, что с Тельчером продолжит двигать вперед американское дело.
Он задержался у нее дольше, чем обычно. По лестнице они уже больше не спускались на цыпочках. И когда она выпускала его из своего дома, то на улице уже были прохожие, Это наполнило его душу чувством гордости.
Утром он отправился в "Альгамбру". Конечно, там еще никого не было. Он пошарил в корреспонденции, лежавшей на столе Гернерта, Ему попался нераспечатанный конверт, подписанный его собственным почерком, он был настолько ошарашен, что в первый момент даже не узнал его: это было письмо Эрны, которое он собственноручно написал в Мангейме. Хм, она опять поднимет приличный хай, так долго не получив ответа, А впрочем, вполне по заслугам. В театре отборнейший сброд.
Наконец притащился Тельчер. Эш обрадовался, увидев его, Тельчер снизошел до его настроения: "No, хорошо, что вы снова здесь, каждый улаживает свои личные дела, а Тельчер должен в одиночку тащить на себе всю черновую работу". "Где Гернерт?" "No, в Мюнхене в своей обожаемой семейке… тяжелые болезни у них, кто‑то подхватил насморк". Эш думал, что он уже вернулся. "Скоро должен, наш господин директор, вчера в зале не набралось и пятидесяти человек. Все это нужно обсудить с Оппенгеймером". "Хорошо, – согласился Эш, – пошли к Оппенгеймеру".
С Оппенгеймером они пришли к заключению, что нужно уже проводить финальные схватки. "Предупреждал я вас или нет, – сказал Оппенгеймер, – что борьба‑ это хорошо, но вечная борьба… кому это интересно?" Эшу подобные настроения были: вполне кстати; ему нужно было просто получить свою долю по возвращении Гернерта, и чем скорее будет поставлена точка, тем быстрее они отправятся в Америку.
В этот раз он по собственной инициативе взял Тельчера с собой на обед, поскольку сейчас речь шла о том, чтобы начинать реализацию американского проекта, Уже на улице Эш вытащил из кармана известный список и перечислил девушек, которых он предварительно выбрал для поездки. "Да, у меня тоже есть кое‑кто на примете, – сказал Тельчер, – но вначале Гернерту придется вернуть мне мои денежки". Эш удивился: ведь это должно было бы произойти за счет взносов Лоберга и Эрны. На что Тельчер разозленно отрезал: "А чьими деньгами, как вы думаете, финансировались борцовские схватки? Он же не чесался, неужели вы этого не понимаете? Он отдал мне в залог земельный участок, но как я буду затевать новое дело в Америке с этим участком земли?" Это было немного странно, но в любом случае, если дело с борьбой будет ликвидировано, то у Гернерта должна быть наличность, и Тельчер сможет ехать.
"Илона поедет со мной", – решил Тельчер. "Тут уж тебе придется потерпеть фиаско, мой дорогой, – подумал Эш, – Илона уже не имеет ничего общего с этими штучками; даже если она все еще делит ложе с Корном, это не будет продолжаться очень долго, скоро она будет обитать в далеком и недостижимом замке, в парке которого пасутся косули". Он сказал, что ему необходимо еще заглянуть в полицайпрезидиум, и им пришлось сделать небольшой крюк, В одном магазинчике канцелярских товаров Эш купил газеты и конверт; газеты он сунул в карман, а на конверте своим ровным почерком написал адрес. Затем извлек из бумажника аккуратно сложенный лист с сообщением, вложил его в конверт и направился к полицайпрезидиуму. Выйдя вскоре из здания, он продолжил разговор: "Излишне, чтобы Илона ехала с нами". "О чем разговор, – возмутился Тельчер, – во‑первых, там нас ждут отличные ангажементы, а во‑вторых, если поездка окажется неудачной, то придется возобновлять работу здесь. Она достаточно побездельничала; да я ей уже и письмо написал". "Ерунда, – резко прервал его Эш, – если торгуешь девушками, то зачем брать жену с собой".
Тельчер улыбнулся: "No, если вы считаете, что я должен бросить это, то вы лишаете меня шанса. Вы же теперь большой капиталист… из деловой поездки домой, как правило, привозят денежки?" Эш запнулся; похоже, Тельчер намекал на полицайпрезидиум, что бы это значило? Что было известно этому жидовскому трюкачу? Разве он сам знал что‑либо об этой поездке; он напустился на Тельчера: "Да идите вы к черту, не привез я никаких денег". "Не в обиду сказано, господин Эш, не сердитесь на меня, это я так, между прочим".
Они зашли к матушке Хентьен, и у Эша снова возникло ощущение, будто Тельчер посвящен во что‑то и мог бросить ему в обвинение ужасное "убийца".
Он никак не решался осмотреться в забегаловке по сторонам. Наконец он поднял глаза и увидел на том месте, где висел портрет господина Хентьена, белое пятно, по краям которого свисала паутина. Он покосился на Тельчера, тот молчал, очевидно, ничего не заметил, нет, тот вообще ничего не заметил! Его охватило желание устроить какую‑нибудь озорную выходку, частично из озорства, а частично для того, чтобы отвлечь внимание Тельчера от того места, где висела фотография; он направился к музыкальному автомату и запустил его громыхающую музыку; на шум вышла матушка Хентьен, и Эшу пришло в голову поприветствовать ее громко и с доверительной сердечностью; он охотно представил бы ее как госпожу Эш, если он и подавил в себе такую очаровательную шутку, то не только потому, что был признателен ей и готов с пониманием отнестись к ее сдержанности, но также и потому, что господин Тельчер‑Тельтини вряд ли был достоин такой чести. Правда, Эш вовсе не чувствовал себя обязанным заходить очень уж далеко во всех этих скрытностях, и когда Тельчер пообедав, намерился уходить, он не пошел с ним как обычно чтобы затем каким‑либо образом отделаться от него и вернуться, а сказал совершенно открыто, что он еще задержится, поскольку хочет полистать свои газеты. Он вытащил газеты из кармана, но вскоре засунул их обратно. Посидел немного. Его руки спокойно лежали на коленях, Читать не хотелось. Посмотрел на светлое пятно на стене. А когда все стихло, начал подниматься наверх. Он был благодарен матушке Хентьен, и они приятно провели послеобеденные часы, снова обсуждая проблему с продажей забегаловки, и Эш подумал, что, может быть, Оппенгеймер сможет найти покупателя. Проявляя внимание друг к другу, они поговорили и о женитьбе. На покрывале было пятнышко, похожее на маленького мотылька; но это была просто грязь.
Вечером он решил, что должен продолжить поиски девушек. Между тем он подумал: а не посмотреть ли ему, как там дела у малыша, у Гарри? Найти его не удалось, и он уже хотел уйти из этой вонючей забегаловки, когда появился Альфонс. Толстяк имел довольно комичную внешность: жирные волосы беспорядочно прилипли к черепушке, шелковая рубашка была расстегнута, а из‑под нее выглядывала белая безволосая грудь, напоминая чем‑то растрепанную подушку. Эш не смог сдержать улыбку. Толстяк опустился за один из столиков у входа и вздохнул, Эш подошел к нему, на его лице все еще играла улыбка, казалось, он хочет его немножко ошарашить: "Привет, Альфонс, случилось что‑нибудь?" Глаза музыканта в окружении заплывшего жиром лица остались тусклыми и смотрели враждебно. "Эй, закажи себе что‑нибудь выпить и скажи, что стряслось". Альфонс выпил рюмку коньяку и продолжал молчать, наконец он выдал: "Боже правый… виноват во всем и еще спрашивает, что стряслось!" "Не говори ерунду, что случилось?" "Боже правый! Он умер!" Альфонс обхватил лицо руками и тупо уставился перед собой; Эш опустился рядом с ним за столик. "Но кто умер?" "Он его слишком сильно любил", – пролепетал, запинаясь, Альфонс.
Все снова приобретало какие‑то комичные очертания. "Кто? Кого?" В голосе Альфонса послышались злые нотки: "Да не корчите вы здесь из себя, Гарри умер…" Так, так, Гарри умер, до Эша, собственно, никак не доходило, он непонимающим взглядом уставился на толстяка, по щекам которого текли слезы:
"Прошлый раз своими разговорами вы довели его до полного безумия… он слишком сильно его любил… а прочитав об этом в газете, он заперся в своей комнате… сегодня днем… и теперь мы нашли его… веронал1". Так, так, Гарри – мертв; в чем‑то это было правильно, но Эш не знал, в чем. Он сказал только: "Бедный мальчик", и тут вдруг понял, и душа его наполнилась чувством избавительного счастья: ведь днем он передал письмо в полицайпрезидиум; здесь наконец вздыбились убийство и ответное убийство, схлестнулись, как и положено, вопрос и ответ на него, здесь все было уплачено строго по счету!
Странно только, что его в чем‑то обвиняют; он еще раз повторил: "Бедный мальчик… почему он это сделал?" Альфонс с ошарашенным видом выпятился на него: "Да он в газе Веронал – сильнодействующее снотворное средство. тах прочитал…" "Что?" "Да вот же", – Альфонс кивнул на пачку газет, торчавшую у Эша из кармана пиджака. Эш пожал плечами – он совсем забыл о газетах. Там в черной рамке, которая охватывала большую часть полосы, с многократными повторениями на последней странице, чтобы траурное известие дошло до всех его фирм и филиалов, до всех служащих и до всех без исключения рабочих, сообщалось, что господин Эдуард фон Бертранд, председатель наблюдательного совета, кавалер высоких наград и т. п. скончался после тяжелой непродолжительной болезни. В статье на первой странице рядом с почетным некрологом говорилось, что усопший, предположительно, в состоянии помешательства покончил жизнь самоубийством, застрелившись из револьвера. Эш читал все это, но оно его мало интересовало. Он просто констатировал, насколько все‑таки правильно было, что фотографию убрали сегодня. Странно, что абсолютно посторонний человек – этот музыкант, смог наделать столько шума вокруг всего этого, С выражением легкой иронии на лице он доброжелательно и успокаивающе похлопал толстяка по жирной спине, заплатил за его шнапс и отправился к госпоже Хентьен. Вышагивая неспеша и с удовольствием, он размышлял о Мартине и о том, что тот уже не сможет догнать его и угрожать своим костылем. И это тоже было хорошо.
Оставшись один, музыкант Альфонс зажал в кулаке виски и уставился в пустоту. Эш казался ему злым человеком, как и все мужчины, которые ходят к женщинам, дабы обладать ими. Он был убежден, что все эти мужчины приносят с собой несчастья. Они казались ему безумцами, несущимися по миру, при приближении которых не остается ничего другого, как покориться. Он презирал этих мужчин, которые глупо и затравленно приносились откуда‑то и жаждали не жизни, которую они, очевидно, вообще не видели, а чего‑то такого, что лежит за ее пределами и за что во имя своего рода любви они разрушают жизнь.
Музыканту Альфонсу было слишком тоскливо, чтобы четко сформулировать для себя все это; но он знал, что эти мужчины, хотя и говорят о любви с большой страстью, но в виду имеют всего лишь обладание или что там еще под всем этим подразумевается. Его это, конечно, не касается, он ведь в лучшем случае рассеянный человек и опустившийся оркестрант; но он знал, что приняв решение в пользу женщины, окажешься ой как далеко до постижения абсолютного. И он прощал злобную ярость мужчин, поскольку понимал, что она берет истоки в страхе и разочаровании, понимал, что те страстные и злобные мужчины пребывают чуточку за вечностью, чтобы она защитила их от страха, который стоит за спиной и сообщает им о смерти. Он был глупым и рассеянным оркестровым скрипачом, но он мог играть по памяти сонаты и, обладая разнообразными знаниями, вопреки своей печали мог посмеяться над тем, что люди в преисполненном страха стремлении к абсолютному хотят любить вечно, отрицая, что в таком случае их жизни не суждено познать конец, Пусть они относятся к нему с пренебрежением, поскольку ему приходится играть и попурри, и быструю полечку, но он все же понял, что эти загнанные, ищущие абсолютное в земном, всегда находят только символы и подделки того, что они ищут, не зная даже, как назвать это, и созерцают они смерть другого без сожаления и грусти, поскольку бесконечно поглощены своей собственной; они охотятся за обладанием, чтобы быть поглощенным и им, ведь они таят надежду найти в нем прочность и неизменность, которые должны иметь власть над ними и оберегать их, и они ненавидят женщину, ради которой приняли решение ослепнуть, ненавидят ее, потому что она просто символ, который они, преисполненные ярости, разбивают, поскольку они опять переданы во власть страха и смерти, Музыкант Альфонс испытывал чувство сострадания к женщинам: они ведь не находят ничего лучшего, чем попасть во власть этой разрушающе тупой страсти обладания, но они в меньшей степени преследуемы страхом, впадают в больший восторг, когда окружены бесконечным потоком музыки, пребывают со смертью в близких и доверительных отношениях; в этом женщины похожи на музыкантов, и будь ты сам всего лишь толстым оркестровым музыкантом‑гомосексуалистом, можно все равно испытывать чувство душевной близости с ними, можно хоть в какой‑то степени понять их представление о том, что смерть представляет собой нечто траурное и прекрасное, зная, что плачут они не потому, что их лишили обладания, а потому, что у них забрали что‑то, чем можно пользоваться и что можно созерцать, что было хорошим и нежным. О, какой хаос эта жизнь, непонимаемая жаждущими обладания, едва ли понимаемая другими, и все же представление о ней дает музыка, звучащий символ всего мыслимого, устраняющий время, чтобы сохранить его в каждом такте, отменяющий смерть, что‑бы в звучании снова возродить ее, Тот, кто подобно женщинам и музыкантам догадался об этом, может позволить себе быть рассеянным и глупым, и музыкант Альфонс ощутил всю тучность своего тела, словно это было хорошее мягкое покрывало, через которое можно было прощупать что‑то ценное и достойное любви: пусть люди его презирают и называют оскорбительно бабой, да, он просто бедный пес, и тем не менее для него многообразие вечности доступнее, чем тем, кто оскорбляет его и все же превращает всего лишь маленький кусочек земного в символ и цель своего печального стремления. Он был тем, кому было позволительно презирать других.
Эша ему тоже было жаль, и ему припомнились героические воинственные звуки, сопровождавшие борцов при выходе на арену для того, чтобы их подзадоренное мужество забыло о смерти, стоящей за спиной. Он задумался над тем, не сходить ли ему к Гарри и не постоять ли немного у гроба, но восковый цвет лица внушал ему ужас, и он предпочел набраться и сидеть, рассматривая гостей и официантов, которые суетились вокруг и несли на своих лицах отпечаток смерти.
В тот же час той же ночи с постели поднялась Илона, в свете маленького красного масляного светильника под изображением Богородицы она рассматривала спящего Бальтазара Корна. Он похрапывал, а когда храп прекращался, то это смахивало на смолкание музыки в театре перед ее номером; в сопящий звук его дыхания врывался тогда тонкий свист летящих ножей. Об этом она, конечно, не думала, хотя письмо Тельчера призывало ее вернуться к прежней работе.
Рассматривая Корна, она попыталась представить его без черных усов и как он выглядел еще маленьким мальчиком. Она не знала точно, зачем делает это, но ей казалось, что в такой ситуации Матерь Божья, изображение которой она постоянно видела на стене, скорее простит ей ее грех, состоявший в том, что она использовала Корна перед святыми очами Божьей Матери для греховного удовольствия, и если бы раньше она не заразилась болезнью, то у нее были бы дети. То, что приходилось оставлять Корна, ее не волновало, она знала, что будет кто‑то другой, ее не заботило и возвращение к Тельчеру; она не сильно ломала себе голову над тем, что он ждет ее в Кельне и достанется ей, она просто знала, что нужна ему, чтобы он в кого‑нибудь швырял свои ножи. Не волновало ее и то, что она должна будет уехать в Америку, она уже достаточно много поколесила по свету. Жизнь ее протекала без надежды и без страха. Она умела бросать людей, но сегодня ощущала себя все еще во власти Корна. На шее у нее был шрам, она соглашалась с тем, что мужчина, которому она изменила и который хотел ее убить, был прав. Если бы Корн изменил ей, то она бы его не убила, а просто облила кислотой. Такое разделение находило свое объяснение, как ей казалось, в ревности: ведь кто обладает, стремится уничтожить, а кто просто пользуется, может довольствоваться тем, что приводит объект в негодность. Это касается всех людей, в том числе и английскую королеву, потому что все люди одинаковы и никто не любит делать что‑либо хорошее другому. Стоит она на сцене – светло, лежит с каким‑то мужчиной – темно.
Жизнь – это еда, а еда – это жизнь. Как‑то один уже покончил с собой из‑за нее; это событие мало ее волновало, но думала она о нем охотно. Все остальное погружалось в сумерки, и в сумерках передвигались люди, подобно темным теням, которые то сливались друг с другом, то снова устремлялись в разные стороны. Все творили одно только зло, словно бы им нужно было наказать себя, когда они искали друг у друга утех. Илона даже слегка гордилась, что и она совершила зло, и когда тот покончил с собой, это смахивало на кару и возмездие, которые были признаны за ней Богом за ее бесплодность. Многое было непостижимо, невозможно было мысленно разобраться в смысле происходящего; только когда рождались дети, сумерки, казалось, сгущались, приобретая телесную ощутимость, и было похоже, что мир теней навечно заполняется сладкой музыкой. Наверняка поэтому несет и Мария там, наверху, над красным светильником своего младенца Иисуса. Эрна выйдет замуж и нарожает детей; почему Лоберг не берет ее вместо этой колючей малышки с желтоватой кожей? Она продолжала рассматривать Корна и не находила на его лице ничего из того, что искала: его заросшие волосами кулаки лежали на покрывале, они никогда не были ни нежными, ни молодыми. Ей стало страшно от его тучного с отблесками красного огня лица, на котором торчали усы и босиком она тихонько прошла к Эрне, мягко и расслабленно скользнула под ее одеяло, нежно прижалась к ее угловатому телу и в таком положении уснула.
Теперь Эш держался почти как жених или, вернее, как покровитель, потому что они хотя еще и не сообщили всем о своей связи, но Эш тем не менее знал, как подобает вести себя со слабой женщиной, а она не возражала, чтобы он покровительствовал ее интересам. Ему позволено было вести дела не только с поставщиком минеральной воды и мороженого, но и с Оппенгеймером, которому по его инициативе была доверена продажа забегаловки. Предприимчивый Оппенгеймер занимался, собственно, наряду с театральными делами налаживанием посреднических контактов при продаже земельных участков, он также имел связи с разнообразными агентствами, и, само собой разумеется, охотно согласился заняться этим делом. Впрочем, в данный момент его озабоченность вызывали другие проблемы. Он пришел, чтобы осмотреть дом, но остановился посреди лестницы и сказал: "Невозможно объяснить, проблема с этим Гернертом; дай Бог, чтобы с ним ничего не случилось… впрочем, то, что беспокоит меня, это же не мое дело". И каждый раз пытаясь успокоить самого себя, он постоянно возвращался мыслями к тому, что вот уже восемь дней, как о Гернерте нет ни слуху ни духу, и это именно сейчас, когда они намереваются завершить представления и еще понадобятся деньги на гонорары и ликвидацию задолженности по арендной плате. То, что Гернерт, такой порядочный человек, может задолжать за аренду, ему никогда даже и в голову не приходило. К тому же дела до последнего времени шли блестящим образом, ну просто превосходно, А теперь, естественно, не было денег даже на покрытие накладных расходов, Да, самое время ставить точку, "А тягловая лошадка, Тельчер этот, дал ему уехать, не оставив себе даже ключей от кассы, он ничем не может распоряжаться. У него же деньги вложены в этих Дармштадцев!.. Забота об этом – ниже достоинства этого господина Тельчера, господин деятель искусства".
Эш вначале безучастно внимал этим речам, тем более, что ему казалось вполне понятным, что голова Тельчера куда больше занята Америкой, чем борцовскими представлениями, которые доживают свои последние дни. Но тут он встрепенулся: деньги у Дармштадцев? Он набросился на Оппенгеймера: "В тех деньгах, которые у Дармштадцев, есть и доля моих друзей: нужно получить деньги обратно!" Оппенгеймер покачал головой, "Меня это, собственно говоря, совершенно не интересует, – сказал он, – в любом случае я буду телеграфировать Гернерту в Мюнхен, Он должен приехать, привести все в порядок. Вы правы, зачем ходить вокруг да около", Эш согласился с таким решением, и телеграмма была отправлена; ответа они не получили.
Обеспокоенные, через два дня они отправили телеграмму с оплаченным ответом госпоже Гернерт и узнали, что Гернерта вообще дома нет, Это было подозрительно, А в конце недели необходимо было произвести платежи! Пришлось обратиться в полицию; полиции удалось выяснить, что остаток средств со счета Гернерта был снят еще около трех недель назад, теперь не оставалось ни малейшего сомнения; Гернерт вместе с деньгами просто смылся! Тельчер, который защищал Гернерта до последнего момента, а теперь называл себя самым тупым евреем на всем белом свете, поскольку снова позволил оставить себя в дураках такому плохому человеку. Тельчера подозревали в том, что он действовал Гернерту на руку. С учетом отданного в залог участка земли он приложил все усилия, чтобы доказать свою невиновность, и помогло ему в этом то, что у него в кармане не было денег, чтобы прожить даже ближайшие несколько дней. Беспомощный, словно ребенок, он корил себя и весь свет, постоянно повторяя, что вот‑вот должна приехать Илона, он целыми днями жужжал Оппенгеймеру в уши о немедленном ангажементе. Оппенгеймеру было не так уж сложно не пасть духом, речь‑то ведь шла не о его деньгах; они утешал Тельчера: не так уж все и плохо, из него как владельца земельного участка выйдет великолепный директор театра; если бы он только достал немножечко оборотного капитала, то все было бы в самом лучшем виде и он заключил бы со старым Оппенгеймером еще кое‑какие сделки. Это показалось Тельчеру убедительным, он настолько быстро и интенсивно вернулся в свое прежнее деловое настроение, что в его голове моментально созрел новый план, с которым он, сломя голову, помчался к Эшу.
Ну а Эш был более чем разозлен таким жизненным поворотом. Хотя он всегда предполагал, даже знал, что дело до поездки никогда не дойдет, и, наверное, поэтому так пассивно и вяло занимался набором девушек, хотя он испытывал даже чувство определенного удовлетворения оттого, что его внутреннее чутье не подвело его, жизнь его все‑таки была сориентирована на американский проект, и теперь он переживал глубочайшее потрясение, ему даже казалось, что его отношения с матушкой Хентьен лишились почвы. Куда теперь с ней? И как он теперь выглядит перед этой женщиной?! Ей хотелось видеть его господином над всей этой шайкой деятелей искусства, а теперь он так позорно попался этой банде на удочку! Ему было стыдно перед матушкой Хентьен.
Под такое настроение и приперся Тельчер со своим проектом: "Послушайте, Эш, да вы же теперь большой капиталист, вы можете стать моим компаньоном".
Эш уставился на него, как на ненормального: "Компаньоном? Не иначе, как вы сошли с ума. Так же хорошо, как и мне, вам известно, что с Америкой – дело дрянь". "Но ведь зарабатывать можно и в Европе, – отреагировал Тельчер, – и если бы вы хотели с выгодой вложить свои деньги…" "Какие деньги?!" – заорал Эш. "No, no, не стоит из‑за этого так громко кричать; может же такое случиться, что кто‑то что‑то получит в наследство", – пытался успокоить Эша Тельчер, чем привел его в совершенную ярость. "Вы точно свихнулись, – рычал он – что за вздор? Не достаточно, что я так влип по вашей милости…" "Если Гернерт, этот негодяй, слинял, то вы не можете винить меня в этом… – обиженно говорил Тельчер, – я пострадал сильнее вашего, а поскольку дела мои плохи, то ни к чему меня еще и оскорблять, тем более, что я предлагаю вам верное дело". "Речь идет не о моих убытках, а об убытках моих друзей…" – буркнул Эш, "Я даю вам возможность вернуть деньги". Затеплилась, естественно, надежда, и Эш спросил, как Тельчер представляет себе это дело.
Ну, с земельным участком можно уже кое‑что начинать, то же говорит и Оппенгеймер, а Эш ведь и сам видел, что зарабатывать можно, если мастерски взяться за дело. "А если нет?" Тогда будет один выход – продать земельный участок и согласиться с Илоной на какой‑нибудь ангажемент, Эш задумался: так… тогда Тельчеру придется снова идти с Илоной на сцену… метать ножи?., так, так… он хотел бы подумать…
На следующий день он навел справки у Оппенгеймера – с Тельчером желательно держать ухо востро. Оппенгеймер подтвердил сказанное Тельчером.
"Так?.. Тогда он вынужден будет снова выйти с Илоной на сцену…" "За мной дело не станет, я то уж устрою ему ангажемент, – сказал Оппенгеймер, – а что ему еще остается делать, Тельчеру этому?" Эш кивнул: "А если он возьмет на себя договор аренды, ему нужны будут деньги?.." "Не располагаете ли вы парой тысяч?" – поинтересовался Оппенгеймер. Нет, таких денег у него нет.
Оппенгеймер покачал головой: без денег ничего не получится; может быть, удастся заинтересовать этим делом кого‑то другого… как, например, насчет госпожи Хентьен, которая, как говорят, хочет продать свое заведение и будет иметь кучу денег. Повлиять здесь он бессилен, сказал Эш, но он передаст предложение госпоже Хентьен.
Занимался он этим неохотно, возникла новая задача, но без ее решения – никуда. У Эша было ощущение, что ему наносят удар сзади. Не исключено, что Оппенгеймер с Тельчером дуют в одну дуду; оба – жиды! Почему этот тип не займется чем‑нибудь другим, а все мечет ножи? Словно нет на свете честной и приличной работы! И что это там за вздор он нес о смерти и наследстве? Они завели его в тупик, как будто бы знали, что все должно было случиться именно так, что должны были быть защищены Илона от ножей, а мир – от несправедливости, что жертва Бертранда не напрасна и что не зря была снята фотография господина Хентьена! Нет, невозможно давать чему‑либо обратный ход, ведь речь идет о справедливости и о свободе, которую больше нельзя вверять ни демагогам, ни социалистам, ни этим продажным газетным писакам.
Вот в чем состояла задача. А то, что он должен был спасти деньги Лоберга и Эрны, казалось ему словно бы частью, символом той более высокой задачи. И если Тельчер не возьмет на себя договор аренды, то деньги будут окончательно потеряны! Деваться некуда. Эш взвесил все "за" и "против", просчитал все варианты, в результате он получил однозначное решение: ему придется уговорить матушку Хентьен немедленно согласиться послужить делу решения этой задачи.
Когда для него все прояснилось, неуверенность и злость оставили его. Он оседлал велосипед, поехал домой и написал Лобергу подробное письмо о невероятном и возмутительном преступлении господина директора Гернерта, добавив, что он, Эш, предпринял надежные меры для спасения взносов и просит дорогую фрейлейн Эрну не волноваться.
С Америкой, значит, было покончено. Окончательно. Приходилось теперь оставаться в Кельне. Дверца клетки захлопнулась. Заперли. Факел свободы угас. Странно, но сердиться на Гернерта он не мог. Обвинение предъявлялось, скорее, кому‑то другому, тому, кто вопреки соблазну и надежде с благородным видом отверг возможность скрыться в Америке. Да, в этом, наверное, состоял закон, что тот, кто приносит себя в жертву, должен прежде всего пожертвовать своей свободой, и это было справедливо. Однако оставалась еще одна невероятная ситуация. Эш повторил: "Заперли", словно нужно было убедить себя самого в этом. И будучи почти уверенным в своей правоте, испытывая всего лишь легкие угрызения совести, он сообщил матушке Хентьен, что пока им придется отложить отъезд в Америку, поскольку туда уже уехал Гернерт, чтобы заняться организацией дела.
Матушке Хентьен, конечно, можно было порассказать, что хочешь; она же никогда не интересовалась ни борцовскими представлениями, ни господином директором Гернертом, а из того, что происходило вокруг, она вообще воспринимала только то, что ей подходило, Так что и сейчас она не услышала ничего другого, кроме того, что переезда в эту страну авантюристов, чего она сильно побаивалась, не будет, и это было похоже на приятный ливень успокоения, обрушившийся столь неожиданно на ее душу, так что она, наслаждаясь, вначале помолчала немного, затем сказала: "Завтра я вызову маляра, а то скоро зима и стены не успеют как следует высохнуть". Эш был ошарашен: "Красить? Ты же хотела продать свою забегаловку!" Матушка Хентьен подбоченилась: "Нет, до нашего отъезда пройдет куча времени, надо покрасить – дом должен хорошо смотреться", Эш не стал настаивать, просто пожал плечами: "Не исключено, что расходы удастся заложить в продажную цену".
"Да", – согласилась матушка Хентьен, Впрочем окончательно отделаться от сомнений она не смогла – кто знает, правда ли изгнана американская химера‑и полагала более чем оправданным тряхнуть ради дома и гарантированного покоя мошной. Поэтому Эш и Оппенгеймер были в высшей степени приятно удивлены, когда не потребовалось длительных уговоров, чтобы матушка Хентьен поняла, что театральное дело и при отсутствии Гернерта нуждается в финансировании; так же быстро было получено ее согласие подписать закладную на дом, Оппенгеймер сразу же, перестраховки ради, принес все необходимые документы.
Сделка прошла без сучка и задоринки, а Оппенгеймер заработал один процент комиссионных.
Таким образом матушка Хентьен стала совладелицей нового театрального дела, организуемого Тельчером; при посредничестве Оппенгеймера в населенном рабочим людом Дуйсбурге было арендовано помещение, и это оправдывало надежду на то, что матушка Хентьен будет иметь свою долю с хорошей прибыли. Эш поставил три условия: во‑первых, он сохраняет за собой право бухгалтерского контроля, во‑вторых, перед выкупом земли подлежала выплате задолженность по взносам Лоберга и Эрны (это было совершенно справедливо, только матушке Хентьен знать об этом было совершенно не обязательно) и, в‑третьих, он потребовал от удивленных Тельчера и Оппенгеймера включить в текст контракта обязательство вычеркнуть из возможных выступлений жонглеров блестящий номер с метанием ножей. "Ерунда какая‑то", – была реакция обоих господ; но Эш был непреклонен.
Пока что, собственно говоря, события протекали по вполне приемлемому руслу. Жертва матушки Хентьен сделала его обязанным ей до гроба, и пересмотреть свое решение он уже не мог. Хотя ненавидимая им забегаловка и не была продана, но закладную тоже можно было считать первым шагом к уничтожению прошлого, Да и в поведении матушки Хентьен появилось нечто, свидетельствовавшее о начале новой жизни. Она не возражала против его планов женитьбы, так же как не возражала против подписания закладной, а душу ее переполняла такая нежность, которую до сих пор никто в ней и заподозрить не мог. Осень была ранняя и холодная, она снова носила коричневое бумазейное платье и частенько бывала без лифчика. Даже ее строгая прическа стала, казалось, мягче; без сомнения, она уже больше не носилась со своей щепетильностью относительно внешности, этим прошлое тоже отличалось от настоящего.
Эш, тяжело ступая, расхаживал по дому. Если уж ты ничем не занимаешься и тебя заперли, то это, по крайней мере, должно приносить хоть какую‑то пользу. Впрочем, новой жизнью это не назовешь. Завтракал он в общем зале и ужинал там же. Матушка Хентьен отпускала самые разнообразные высказывания в адрес рассевшегося здесь бездельника и тунеядца, но кормила его охотно. Эшу было приятно и то и другое. Он от корки до корки прочитывал газеты, иногда рассматривал видовые открытки в зеркальной рамке и был рад тому, что там не было ни одной, подписанной его почерком. А приличия ради присматривал он за работой маляров. Матушке Хентьен хорошо было говорить, что она уже заботится о новой жизни! Для женщин это вообще проще, и Эш улыбнулся, новую жизнь они могут носить где угодно, особенно часто – под сердцем. Поэтому, наверное, они не любят выходить в новый мир, в их четырех стенах уже все есть, считают, что для сохранения невинности нужно просто сидеть в клетке! Там они чистят и драят, думая, что новой жизни возможно достичь каким‑то там ничтожным механическим порядком. Новая жизнь в клетке? Как будто это так просто!
Нет, мизерными средствами, маленькими изменениями новую жизнь, состояние невинности в темнице не возвести. Преодолеть неизменное, имевшее место, земное не так‑то легко. Неизменен дом, от закладной на нем и следа нет. Неизменны улицы и башни, вокруг которых завывает ветер, а на дуновение будущего нет больше и намека. Собственно говоря, нужно было бы подорвать Кельн с четырех сторон, сровнять его с землей, чтобы не осталось камня на камне, которые пробуждают в памяти матушки Хентьен прошлое и воспоминания.
Неизменно важно шествует она по улицам, а люди приподнимают шляпы, и каждому известно, чье имя она несет. Видит Бог, не так мыслилось все это, когда жертвы ради предполагалось взять на себя и ее старение, и стирание ее очарования. Да, поседей она за ночь, стань она в одно мгновение совершенной старухой, не вызывающей никаких воспоминаний, никем не узнаваемой, чужой, ничем не связанной больше с привычным окружением, – да, вот это была бы новая жизнь! Эш невольно пришел к мысли, что матери с каждым ребенком становятся все более старыми и что женщины, у которых нет детей, не стареют; они неизменны и мертвы, для них не существует времени. Но в ожидании новой жизни они полны надежды, что снова начнется отсчет их времени, а это и старение и новая девственность одновременно, надежды на состояние невинности всего живого, дремотное предчувствие смерти, и тем не менее‑ новой жизни, царства избавления во всем мире. Сладостная несбыточная надежда.
Это, конечно, вряд ли соответствовало бы вкусу матушки Хентьен. Она назвала бы это анархистскими идеями, Может, и по праву. Как раз когда попадаешь в темницу, то возникают революционные мысли, ведутся революционные разговоры. Эш поднимался по лестнице вверх, затем спускался вниз, проклинал дом, чертыхался на ступеньки, ворчал на рабочих. Хорошо же выглядит здесь новая жизнь! Светлое пятно на стене там, где висела фотография хозяина пивной, было теперь закрашено, так что вполне можно было подумать, что фотографию сняли всего лишь из‑за покраски и ни по какой другой причине. Эш, запрокинув голову, уставился на стену. Нет, это вообще не новая жизнь, та, которая начата здесь, а совсем наоборот, время, должно быть, пошло вспять.
Эта женщина ведь определенно рассчитывала на то, чтобы повернуть все вспять, сделать все непроисходившим. Как‑то раз после уборки она спустилась в зал, запыхавшаяся, потная, но довольная: "Фу, трудно даже себе представить, насколько необходимой для дома была вся эта работа". Эш рассеянно поинтересовался: "А когда последний раз делалось все это?", но в голове у него вдруг шевельнулась догадка, что это, должно быть, было по случаю ее бракосочетания с Хентьеном; шарахнув по столу так, что задребезжали тарелки, он заорал: "Клетку ведь красят как раз перед тем, как посадить в нее новую птичку!" Невелик грех был бы, поколоти он ее прямо здесь, в забегаловке. Ему чертовски надоело вертеть головой в разные стороны, когда каждый раз приходилось окунаться в прошлое. При этом она еще требует, чтобы он ухаживал за ней; однако возникало такое впечатление, что с замужеством она не так уж и спешит. Во всем неотвратимо, снова и снова накатывало прошлое. В ее новых удобствах и нежности угадывалась оседлость, все говорило о том, что она не только замышляет возобновить прежнюю жизнь и продолжать ее на веки вечные, но и используя в качестве оружия любовь, намеревается низвести любовника до уровня второстепенного украшения, своего рода рисованного украшения в доме своей жизни. Она стремилась снова ограничить даже ту полуофициальную доверительность, которой она одарила, подавая таким образом определенные гарантии их союзу. Когда он ездил в Дуйсбург, чтобы проверить, как Тельчер ведет дела, она не нашла ни единого слова признательности, а когда он пригласил ее‑ может, и она съездит с ним, – так она сразу же заподозрила его в неблаговидных делишках, заявив, что он может остаться, где ему заблагорассудится, там, вероятно, найдется место и для него.
Матушка Хентьен была права! И в этот раз! По праву продемонстрировав ему, что в ее доме он не более чем чужой мальчик‑сирота, которого терпят, но с которым ни в коем случае нельзя было заключать союз. И тем не менее она была неправа! И это, наверное, было самым ужасным, потому что из‑за кажущегося оправданным отклонения, из‑за кажущейся справедливой кары каждый раз по‑новому выглядывал старый идиотский страх, и он – Август Эш – женитьбой на ней, должно быть, преследовал одну простую цель‑ заполучить ее деньги, Это в очередной раз стало совершенно понятно, когда пришли документы по закладной; какое‑то время матушка Хентьен ковырялась в них с обиженным видом, а затем полным претензий тоном произнесла: "Жаль, такие высокие проценты… я могла бы прекрасно оплатить все это со своего сберегательного счета", в результате чего стало яснее ясного, что у нее были накоплены деньги и что она предпочла скрыть это, предпочла лучше подписать закладную, чем сообщить ему об имеющихся деньгах, не заикаясь уже о настоящем бухгалтерском контроле. Да, такой была эта женщина. Она ничему не научилась, ничего не знала о царстве избавления, да и не желала ничего знать. А новая жизнь была для нее ничего не значащим словом. О, она снова устремилась к той деловой и магистральной форме любви, в сети которой его угораздило попасть и которая становилась для него все более невыносимой; это был круговорот, из которого он никак не мог вырваться. Происшедшее казалось неизбежным и неизменным. Неуязвимым. И будь даже уничтожен весь город, мертвые сохранят свое могущество.
Ну а тут объявился еще и Лоберг. Высказал свои подозрения, поскольку выплачен был всего лишь вложенный капитал, а; не та сумма прибыли, на которую возлагались надежды. Таких; претензий Эшу как раз только и недоставало. Впрочем, когда идиот этот слегка смущенно, но не без некоторой гордости сообщил, что у них каждый пфенниг на счету, поскольку Эрна в таком уже положении, что вопрос со свадьбой необходимо решать со всей серьезностью, то для Эша это прозвучало, как голос из потустороннего мира, и он понял, что жертвоприношение еще не завершено. Маленькая и жалкая надежда, что этот ребенок, от которого он уже отказался, может все же быть ребенком Лоберга, захлебнулась в неземном осознании кары, нависшей над совершенной любовью, в пользу которой он принял решение, нависшей для возмездия за непростительное легкомыслие, в котором угрожающе хрипит смерть, распространяя проклятие бесплодности, тогда как на свет будет рожден ребенок, зачатый в грехе и без любви. И хотя в его душе клокотала злость на матушку Хентьен, которая ничего этого не знала и думала только о покраске своего дома, его желание, чтобы она подняла руку, дабы убить его, снова стало неимоверно сильным. Невзирая на все это, ему пришлось поздравить Лоберга; пожимая ему руку, он сказал: "Прибыль по возможности должна быть начислена… как подарок на крестины". А что ему, впрочем, оставалось? Он прошелся рукой по коротким торчащим волосам – на ладони осталось ощущение легкого зуда. От Лоберга он также узнал, что Илона вскоре собирается перебраться в Дуйсбург. И он решил, что с ближайшего первого числа ежемесячно Тельчер должен будет присылать в Кельн по почте отчеты о ведении дел для контроля.
Да, а что ему, впрочем, оставалось? Все ведь было в порядке. Эрна родит ребенка в браке, он женится на матушке Хентьен, а в забегаловке будет произведена покраска и постелен коричневый линолеум, И никто понятия не имеет, что прячется за всеми этими красивыми гладкими моментами, никто не знает, кто отец ребенка, который теперь будет носить имя Лоберга, и что та совершенная любовь, в которой он стремился найти спасение, оказалась ничем иным, как сплошным обманом, чистейшим надувательством, совершаемым для того, чтобы скрыть то, что он здесь сшивается как какой‑то последователь портного, мечется в этой клетке как человек, помышлявший о бегстве и далекой свободе, а теперь способный всего лишь трясти решеткой. Сумерки сгущались, и никогда не рассеяться туману по ту сторону океана.
Теперь он старался бывать в этом доме пореже – его угнетало чувство тесноты и недоверия, Он болтался по набережной, рассматривал полосы из рыбьей чешуи на поверхности воды, провожал взглядом корабли, которые медленно спускались вниз по течению. Доходил до моста через Рейн, брел дальше до полицайпрезидиума, до оперного театра, оказывался в городском парке, чтобы постоять на скамейке‑ перед глазами девушка с тамбурином – и запеть, да, это, наверное, было самое подходящее, запеть о плененной душе, освобождаемой силой избавляющей любви. Они, должно быть, абсолютно правы, эти идиоты из Армии спасения, что прежде всего необходимо найти путь к настоящей совершенной любви. Даже сам факел свободы не способен, наверное, осветить путь к избавлению, тот ведь не получил избавления, невзирая на все возможные поездки в Америку и Италию. Ложь не может служить ориентиром ни в чем, остаешься один‑одинешенек, словно сирота, мерзнешь, стоя на снегу и ожидая, что на тебя мягко опустится милость любви. Тогда, да, тогда может произойти и чудо, чудо совершенного осуществления. Возвращение сироты. Чудо раздвоения мира и судьбы, и ребенок, за которого ушел тот, был бы не ребенком Эрны, а их, и она, вопреки всему, будет носить настоящую новую жизнь! Скоро у нас выпадет снег, мягкий пушистый снег. И плененная душа получит избавление, аллилуйя, он будет стоять на лавке, стоять выше, чем тот, который всегда был настолько выше. И верный себе, он впервые назвал ту, которая благодаря ему должна была стать матерью, по имени – Гертруда.
Вернувшись домой, он заглянул ей в лицо. Лицо имело дружественное выражение, а уста доверительно перечисляли ему, что она приготовила в первой половине дня, Нельзя сказать, что Август Эш был голоден, так что он отказался от еды. Его бросило в дрожь, и он окончательно понял, что ее лоно лишено жизни или, что еще хуже, можно ожидать какого‑нибудь уродца. Слишком уж он был уверен в проклятье, слишком уверен в убийстве, совершенном мертвым над женщиной. Снова грудь болезненно распирало желание задать ей вопрос, который он никак не решался сформулировать: они не могли иметь детей или они просто предавались своим наслаждениям? Злость на матушку Хентьен росла, он снова потерял способность называть ее тем именем, которым ее называл покойник, да, он даже поклялся себе, что с его губ это имя слетит не раньше, чем до нее дойдет, в чем дело. Но до нее не дошло. Она принимала его заботливо и по‑деловому, оставив его один на один с его одиночеством. Он пытался смириться с судьбой: дело, может, и не в ребенке, а в ее готовности иметь его, и он был полон ожидания этой готовности. Но и здесь она оставила его одного, а когда он, дабы приободрить ее, завел разговор о том, что им было бы неплохо после женитьбы завести детей, она просто сухо деловым тоном ответила: "Да", но того, на что он рассчитывал, она ему не дала, и по ночам, когда они бывали вместе, она не просила его, чтобы он сделал ей ребенка. Он поколотил ее, но до нее так и не дошло, и она молчала, пока он не пришел к выводу, что это бесполезно; так что возникло даже сомнение, что, впрочем, неизбежно, а не таким ли образом она взывала к господину Хентьену о ребенке, и ребенок, отцом которого он видел себя, был бы в ее лоне такой же случайностью, что и ребенок из семени Хентьена? Женщина не способна оказать мужчине помощь в вызванных сомнениями муках недоказуемого. И чем больше он мучил себя, тем с большим непониманием она наблюдала за происходящим; и тем не менее вся его напористость шла на убыль, становясь, так сказать, всего лишь символом и намеком, Его протест ослабевал.
Ибо он осознавал, что в реальности никогда не может быть исполнения, осознавал все более четко, что даже самые дальние дали пребывают в реальности, лишено смысла любое бегство, чтобы найти там спасение от смерти, и исполнение, и свободу, и даже ребенок, выйди он живым из материнского лона, значит не более чем случайный крик наслаждения, в котором его зачали, замирающий и долгое время сдерживаемый крик, который абсолютно ничего не доказывает. Чужой ребенок – такой же чужой, как ушедший звук, чужой, как прошлое, чужой, как мертвый и смерть, поскольку земное неизменно, пусть даже и кажется по‑другому; и родись сам мир снова, он, невзирая на смерть избавителя, в земном никогда не достигнет состояния невинности, даже когда подойдет конец времен.
Хотя Эш и не осознавал все это достаточно отчетливо, однако сего вполне хватило, чтобы он занялся обустройством земной жизни в Кельне, подыскивал приличное место и занимался своим делом. Благодаря хорошим отзывам, которые были у него на руках, он нашел более высокую и ответственную должность из всех, занимаемых им когда‑либо, вернув себе уважение и восхищение, которые уже заготовила для него матушка Хентьен. Она распорядилась покрыть полы в своей забегаловке коричневым линолеумом, и теперь, когда угроза выезда, как казалось, окончательно миновала, она сама начала заводить разговоры об американских воздушных замках. Он поддерживал их частично потому, что чувствовал: она считает, будто такими разговорами доставляет ему радость, частично из чувства долга: поскольку хотя он вряд ли когда‑либо сможет увидеть Америку, но с пути туда он никогда не сойдет, не свернет, вопреки невидимому, держащему в руках копье, готовому нанести удар, а знание, колеблющееся между желанием и представлением, говорит ему, что путь этот‑скорее символ и намек на более высокий путь, который нужно пройти в реальности и для которого они – всего лишь земное зеркальное отражение, колеблющееся и размытое, словно картина на темной поверхности пруда. Все это было ему не совсем понятно. Но он осознал, что это просто чистая случайность, когда сложение колонок оказывается правильным, так что ему все же можно. рассматривать земное словно бы с более высокой ступеньки словно бы из сияющего замка; и часто казалось, будто сделанное, сказанное и случившееся было не более чем занавес на тускло освещенной сцене, представление, которое забывается и которого никогда не было, прошлое, за которое никто не может ухватиться, не усилив земного страдания. Исполнение в реальности всегда терпит неудачу, но путь тоски и свободы бесконечен, и его никогда не пройти до конца, он узкий и странный, как путь лунатика, даже если это путь, ведущий в распахнутые объятия родины, к ее дышащей груди. Эш был чужим в своей любви и все же начал поддерживать более доверительные, чем раньше, отношения с земным, так что ничего не произошло и все осталось на своих местах, собственно говоря, в неземном, когда он справедливости ради должен был решить кое‑какие земные проблемы для Илоны. Он говорил с матушкой Хентьен о свободной Америке, о продаже забегаловки и о женитьбе, словно с ребенком, желание которого охотно исполняют, иногда он пребывал в состоянии, когда снова готов был называть ее Гертрудой, хотя ночью, когда он погружался в нее, она для него была безымянной. Они шли рука об руку, но каждый своим отличным от другого и бесконечным путем. Их женитьба и продажа хозяйства по сильно заниженной цене были всего лишь этапами на пути символа, на пути приближения к более высокому и вечному, которое, не будь Эш таким вольнодумцем, можно было бы даже назвать Божественным. Но он все же знал, что всем нам здесь, на земле, суждено отмерять свой путь, опираясь на помощь ближнего.

IV


Когда театр в Дуйсбурге обанкротился, а Тельчер и Илона опять оказались без куска хлеба, Эш и его жена вложили почти все, что осталось от ее имущества, в театральное предприятие, и вскоре они окончательно потеряли все свои деньги. Но Эш нашел место старшего бухгалтера на крупной промышленной фирме в приходившемся ему родиной Люксембурге, что вызвало небывалое восхищение в душе его супруги. Они шли по жизни рука об руку и любили друг друга. Иногда он ее еще поколачивал, но все реже и реже, а в конце концов и вовсе прекратил.




[1] улица в центральной части Кельна, на которой сосредоточены торговые, питейные и увеселительные заведения

[2] в греческой мифологии муза комедии

[3] собрат, товарищ (фр.).

[4] давно ушедшие времена (итал,)

[5] дворец мавританских властителей в Испании около Гранады

[6] здание, построенное так, что несущие стены разделены многими деревянными балками, которые по завершении строительства остаются видны снаружи

[7] одна из центральных площадей Кельна

[8] название одной из центральных площадей Кельна, в переводе означает "соборная площадь" или "площадь у собора"


Комментарии