Эрик Хобсбаум Франц Марек Витторио Страда Александр Адлер Юхан П Арнасон Влодзимеж Брус Франсуа Годман Самир Амин Хуан Карлос Портантьеро Морис Годелье Гёран Терборн Евгений Аршакович Амбарцумов Марксизм сегодня. Выпуск первый ИСТОРИЯ МАРКСИЗМА. Том четвертый МАРКСИЗМ СЕГОДНЯ. Выпуск первый (ОКОНЧАНИЕ)
"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"
Эрик
Хобсбаум Франц Марек Витторио Страда Александр Адлер Юхан П Арнасон Влодзимеж
Брус Франсуа Годман Самир Амин Хуан Карлос Портантьеро Морис Годелье Гёран
Терборн Евгений Аршакович Амбарцумов
Марксизм
сегодня. Выпуск первый
ИСТОРИЯ
МАРКСИЗМА.
Том
четвертый
МАРКСИЗМ
СЕГОДНЯ.
Выпуск
первый
(ОКОНЧАНИЕ)
Франсуа
Годман.
КИТАЙ
ПОСЛЕ МАО
1. Новый
курс
2.
Противоречивость идей Мао
3.
Модернизация и ее отражение в сфере культуры
•
•
Самир
Амин.
ОРИЕНТАЦИЯ
МАРКСИЗМА НА «ТРЕТИЙ МИР»
1.
Революция и рабочий класс
2.
Специфика маоизма
3.
Переход к социализму или капиталистическая экспансия?
4.
«Белая опасность»
5.
Марксизм, национальное освобождение и революционность
Хуан
Карлос Портантьеро.
ЛАТИНОАМЕРИКАНСКИЙ
МАРКСИЗМ
1.
Теории социализма и Латинская Америка
2.
Политические течения
3.
Теоретические течения
4. В
поисках обновления
Морис
Годелье.
МАРКСИЗМ
И ГУМАНИТАРНЫЕ НАУКИ
1.
Деятельностная суть Марксовой мысли в области гуманитарных наук
2.
Некоторые гносеологические концепции и подходы Маркса
3.
Функционализм, структурализм и марксизм: гносеологическое сравнение
4.
Марксизм и другие теоретические течения в сравнении с современным развитием
гуманитарных наук
5.
Различие функций, но не институтов
6.
Идеальное как часть действительности и различие между идеологическим и
неидеологическим в теоретической мысли
•
Гёран
Терборн.
КЛАССОВЫЙ
АНАЛИЗ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ: МАРКСИЗМ КАК СОЦИАЛЬНАЯ НАУКА
1. От
критики политической экономии к критике социологии
2.
Зарождение неомарксистского классового анализа
•
3.
Проблемы и задачи теории классов
•
•
4.
Рабочий класс и перспективы марксистской политики
Сноски
Эрик
Хобсбаум Франц Марек Витторио Страда Александр Адлер Юхан П Арнасон Влодзимеж
Брус Франсуа Годман Самир Амин Хуан Карлос Портантьеро Морис Годелье Гёран
Терборн Евгений Аршакович Амбарцумов
Марксизм
сегодня. Выпуск первый
ИСТОРИЯ
МАРКСИЗМА.
Том
четвертый
МАРКСИЗМ
СЕГОДНЯ.
Выпуск
первый
(ОКОНЧАНИЕ)
Франсуа
Годман.
КИТАЙ
ПОСЛЕ МАО
В связи с расплывчатостью границ определяемого предмета
анализ нынешнего развития марксизма в Китае – довольно сложная задача. Ведь
первая стадия марксизма была там связана с политическими перипетиями фактически
гораздо теснее, чем в Западной Европе, или в России. Этот марксизм, сформированный
требованиями борьбы, возник в конце 30‑х годов. Хотя он и являлся результатом
коллективного творчества, он получил распространение и известность как «идеи
Мао Цзэдуна» (а во время культурной революции стал даже именоваться маоизмом).
На самом же деле здесь речь идет о процессе синтеза, включившего в себя крупные
темы ленинского учения, которое вновь обрело актуальность ввиду обстановки в
Китае и темпов его развития, основные элементы эмпирического прагматизма, в
котором легко можно проследить влияние американской демократической мысли (Дж.
Дьюи, У. Джеймс), господствовавшей на начальном этапе революционного движения,
и, наконец, обобщение опыта китайского коммунистического движения,
противостоявшего двум кризисам беспрецедентных масштабов (разгром городских
советов в 1927 – 1928 годах и Великий поход 1934 – 1935 годов)[1]. В период
культурной революции постепенно начался глубокий кризис этого первого типа
марксизма. Этап, последовавший за смертью Мао в конце 1976 года и утратой былой
популярности, судя по всему, не предоставляет благоприятных возможностей для
развития данной формы политической мысли.
Вторая стадия китайского марксизма медленно складывалась
после провозглашения народной республики. В первые годы существования нового
режима появился тип высшего образования, казавшийся совершенно новым в
сравнении с традиционной системой: на основе интеллектуальных моделей,
заимствованных из Советского Союза и коммунистического и прогрессивного
движения Запада, были введены такие научные дисциплины, как новейшая история,
философия, социология и политическая экономия. Однако этот феномен оказался
непродолжительным. Его поставили под вопрос всего несколько лет спустя, как
только начался «большой скачок» (1958 год), хотя, особенно и последние годы, в
этой сфере и наблюдается какое‑то движение; нередко его инициаторами становятся
те лица, которые играли главную роль в 50‑е годы и теперь, спустя 20 лет,
выходят из тяжкой изоляции, часто сопровождавшейся преследованиями (явное
сходство с преступлениями сталинизма в СССР). Этот «катедер‑марксизм»,
являющийся также марксизмом общественного развития, по причинам, о которых
будет сказано ниже, вполне может получить широкое распространение в ближайшие
годы. Однако в настоящий момент он вынужден ограничиваться постепенным усилением
своего присутствия. В сущности, для его возобновления в Китае вновь возникли
предпосылки всего лет пять назад: появились высшие школы, способные обучать
студентов, исследовательские коллективы, активно действующие в области
общественных наук, значительное количество переводов марксистских работ,
изданных за рубежом, иными словами, все то, что полностью исчезло во время
культурной революции. И можно лишь попытаться определить перспективы этого
марксизма, конкретные достижения которого не так уж велики.
В то же время изменения последних лет вызвали
беспрецедентное по сравнению с периодом после 1949 года усиление политической
дискуссии во всех ее формах. С наступлением этой «оттепели», во многих
отношениях превосходящей «оттепель» в Советском Союзе после 1953 года, вошли в
оборот элементы открыто не декларируемого марксизма, способные послужить
основой для критического анализа китайского социалистического общества. Внутри
этого критического течения надо еще делать различие между тем, что исходит из
партийной реформистской среды и защищается и поощряется главным образом Дэн
Сяопином, и тем, что является результатом стихийной (начатой еще в последний
период жизни Мао) разработки проблем силами прогрессивной интеллигенции и
представителями некоторых городских слоев народа. Точки соприкосновения этих
двух течений становятся явными со времени пекинских демонстраций в апреле 1976
года, когда Чжоу Эньлая и Дэн Сяопина впервые начинают противопоставлять
последователям Мао. Однако даже в периоды согласия между партийным реформизмом
и реформизмом интеллигенции (например, в период длительной борьбы против
догматизма, приведшей в конце концов к устранению с поста председателя партии
Хуа Гофэна, которого назначил своим преемником сам Мао) эти два критических
течения сохраняют свои различия как в отношении объектов антагонизма и
персональных амбиций различных деятелей, так и в отношении конкретных целей
каждого течения. Вот почему кажется необходимым более глубоко изучить
особенности анализа общества сторонниками этих течений, чтобы лучше определить
те элементы, которые могут оказаться точкой отсчета марксизма, переживающего
этап становления.
1. Новый
курс
После культурной революции, а еще более после смерти Мао и
падения «банды четырех» Китай все дальше отходил от идей Мао как в области
конкретной политики, так и в области идеологии и теории социализма. Этот
постепенный отход не всегда декларировался открыто, поскольку руководящая
группа компартии в ряде случаев, особенно после 1981 года, предпочитала по‑прежнему
опираться в своей деятельности на отдельные относительно безобидные аспекты
идей Мао и путем утилизации фразеологии, освященной преданием, обеспечивать
себе некий революционный мандат. И все же отказ от существенных аспектов
маоистского учения неоспорим: с исчезновением статуй, портретов и прочих
непременных аксессуаров культа личности изменились экономика, политика да и сам
анализ общественных преобразований, общепринятый в революционный период. Об
этом свидетельствует то, что в области истории партии было много сделано для
обнародования всех форм политической мысли, считавшихся еретическими в период
культурной революции: были снова с определенной торжественностью изданы речи и
статьи Лю Шаоци и сборник речей маршала Пэн Дэхуая, устранение которого в 1959
году открыло путь атаке, направленной против всей партии; в области экономики
были собраны и широко распространены – прежде всего среди высших партийных
кадров – сочинения Чэнь Юня, главного творца китайской экономической политики
до 1957 года, сторонника большей гибкости в промышленном планировании и
яростного защитника крестьянства; ныне он играет стратегически важную роль в
поддержании коллективного равновесия. Таким образом, Китай возвращается к
практике, типичной для досталинской России. Так, до 1927 года советское
государство выступило инициатором издания «трудов» всех наиболее важных
руководителей Октябрьской революции, что в известной мере способствовало
рассмотрению в более правильной перспективе сочинений самого Ленина. В ходе
«демаоизации» речь как раз шла о том, чтобы восстановить должную связь между
сочинениями Мао и вкладом других крупных деятелей, которые впоследствии
подвергались преследованиям, например представителей освободительной армии (Пэн
Дэхуай), партии (Чжоу Энь‑лай) и аппарата планирования (Чэнь Юнь); все эти лица
как бы символизируют наличие многочисленных мыслительных уровней в противовес
представлениям о якобы единственном «штабе», откуда исходила воля одного
непогрешимого человека.
Однако есть двоякое парадоксальное отличие всего этого процесса
от советской «оттепели» 1953 – 1956 годов. С одной стороны, преступления Мао
так и не были открыто осуждены, как это было сделано в отношении преступлений,
совершенных Сталиным, по меньшей мере в короткий период между XXI съездом КПСС
(1961)[2] и падением Хрущева. Давая в 1980 году, после
устранения Хуа Гофэна, повторную оценку китайского руководства, Дэн Сяопин
относит 70% из маоистского опыта к позитивному, а 30% – к негативному[3]. С другой
стороны, в отличие от СССР, где хрущевцы проявляли относительную осторожность в
подаче фактов, в Китае все чаще появляются документы, четко свидетельствующие
об ужасах культурной революции, указывающие число погибших в результате таких
ошибок в экономической политике, как «большой скачок», или описывающие условия
тюремного заключения и принудительного труда. Явное стремление искупить вину за
совершенную несправедливость и пристрастие к фактам, позволяющее не отводить
глаза от иллюзий прошлого, способствовали тому, что Китай во многом преодолел
уровень простых антимаоистских лозунгов. Ограничимся одним примером: в отличие
от того, что произошло в Советском Союзе по отношению к [жертвам] сталинского
периода, в Китае были реабилитированы все члены коммунистической партии,
которым были предъявлены обвинения в ходе культурной революции. Но самое важное
отличие – не в персональной реабилитации, а в том, что в Китае внимание критики
переносится на фундаментальные общественные процессы; к тому же «демаоизация»
происходит в гораздо более открытой политической и идеологической атмосфере, с
обращением вовне. Интерес к Западу и попытки соревноваться с промышленно
развитыми странами, поддерживаемые порой и в несколько волюнтаристской форме
такими людьми, как Дэн, и ближайшей к нему реформистской группой, не могли не
столкнуться с архаичными формами политизации общества, обычно называемыми
«феодальными пережитками». Широкомасштабное проникновение идеологической
модернизации по меньшей мере на отдельные острова огромного архипелага
китайского мира городов повлекло за собой нынешний подъем западничества в самых
разнообразных формах.
В Китае весьма много, и отчасти справедливо, говорили о
значении переоценки западной потребленческой ориентации, хотя и отмечали
трудности на этом пути. Одновременно, как и в России 20‑х годов, начал расти
интерес к американскому фордизму[4]. Можно отметить
также большое внимание к японской модели индустриализации, особенно в связи со
значительным ростом производительности труда в промышленности Японии[5]. Наряду с этим
прямым интересом к Западу можно заметить и возобновление интереса к опыту
«реального социализма» в странах Восточной Европы, объясняющееся аналогиями по
некоторым проблемам общественного развития, а также характером подготовки
многочисленных кадровых работников, для которых изучение русского языка стало
первым прямым контактом с европейской мыслью (например, новый генеральный
секретарь партии Ху Яобан в свое время был представителем китайской молодежи во
Всемирной федерации демократической молодежи в Праге). К тому же с возвращением
на политическую сцену Дэна в 1974 – 1975 годах призыв к изучению иностранных
языков расширили, включив французский и английский. Всего через год после
смерти Мао стали делаться первые намеки относительно русского влияния на идеи и
стиль Лу Синя. В связи с первой поездкой Хуа в Западную Европу китайская печать
начала писать о преимуществах югославского самоуправления, а сегодня, стремясь
скорректировать эксцессы децентрализации, в благоприятном свете описывается
система управления народным хозяйством Венгрии. Наконец, можно напомнить, что
поездка Берлингуэра в 1979 году в Китай послужила предлогом для отказа от
самого термина «ревизионизм»; термин же «социал‑империализм» был изъят из
употребления еще за два года до этого. Весьма примечателен следующий эпизод.
Весной 1980 года в ходе одного заседания, посвященного проблемам литературы, в
повестке дня оказался вопрос о Солженицыне. Партия отложила его рассмотрение на
неопределенный срок. Какого‑либо однозначного объяснения такого решения до сих
пор нет. Однако следует учитывать, что в тот момент в самом Китае обсуждался
вопрос о разоблачении китайской тюремной системы, действовавшей во время
культурной революции. Как бы то ни было, стремление китайских властей сделать
менее жестким отношение к Советскому Союзу кажется очевидным.
Но еще больше, чем Запад и Восточная Европа, всеобщее
внимание привлекает японское общество, что объясняется как исконной близостью
культур Японии и Китая, так и нынешней огромной разницей между ними. В
отношениях между этими двумя крупнейшими азиатскими государствами в период
после 1976 года наблюдается постоянное сближение. Здесь и поездки в Китай тысяч
японских специалистов, и неизменно растущий культурный обмен, и не в последнюю
очередь жажда китайских средних слоев приобщиться к тем товарам широкого потребления,
которые японская промышленность выбросила на внутренний рынок Юго‑Восточной
Азии. В своих отношениях с Китаем японцы, даже в большей мере, чем европейцы,
демонстрируют явно прагматический подход, лишенный каких бы то ни было оговорок
политического свойства. Напрашивается вопрос: последует ли за экономическим
развитием аналогичное развитие в области культуры? Речь идет о том же самом
движении (уже отмечавшемся в начале столетия), когда в крупных японских
университетах (Васэда, Сэндаи) формировались первые левые китайские течения,
анархические или марксистские. Японские марксистские школы сегодня весьма
активны, особенно в области истории и политэкономии, но их вклад в изучение
китайской действительности все еще незначителен из‑за политических разногласий
с КПК (вопросы пацифизма, отношения к японскому капитализму и др.).
Складывается впечатление, что беспрецедентная открытость
внешнему миру стала первым массовым последствием происходящей ныне
«демаоизации». Однако вряд ли можно утверждать, что этой открытости
соответствует адекватное развитие теории на почве специфически китайской
культуры. Причины этого несовпадения достаточно просты. Из‑за абсолютного
господства маоистского догматизма развитие исследований в области общественных
наук долгие годы было попросту невозможным: с 1957 года, после периода «ста
цветов», были запрещены исследования в области права (если, конечно, не считать
короткого периода начала 60‑х годов, когда они были возобновлены); незадолго до
культурной революции ЦК запретил публиковать какие‑либо исследования по истории
партии, причем этот запрет был более жестким, чем в Советском Союзе; чинились
всяческие препятствия проведению социологических исследований, которые с 1949
года были передовым участком прозападной модернизации в китайских
университетах.
Нищете научных исследований на уровне институтов
соответствовала тяжесть испытаний, выпавших на долю людей. Об этом
свидетельствует, например, опубликованное 18 декабря 1980 года в «Жэньминь
жибао» письмо, в котором один из социологов‑коммунистов воспроизводит этапы
своей профессиональной карьеры. Получив образование в Пекинском университете
(Бэйда), с 1949 по 1952 год он работал в Академии наук. Хотя диплом он получил
уже при социалистическом строе, в 1954 году, его понизили до уровня школьного
преподавателя, а когда окончился период «ста цветов», он потерял и это место и
был вынужден устроиться на работу пастухом в одной из народных коммун провинции
Ганьсу. В 1978 году его знание английского языка позволило ему стать
преподавателем иностранного языка. Целое поколение было попросту выброшено за
борт.
Исследования в области политэкономии достигли максимального
расцвета в 1956 – 1957 годах, когда журнал «Цзинцзи яньцзю», скалькированный с
советского журнала «Вопросы экономики», открыл критическую дискуссию по вопросу
о законе стоимости. Однако все начинания в этой сфере были заблокированы
начавшимся в 1958 году «большим скачком». Когда же в 1962 – 1964 годах
дискуссия возобновилась, она лишь косвенно затронула вопросы экономики.
Некоторые экономисты, связанные с антимаоистскими политическими фракциями
(например, Сюэ Муцяо и Сунь Ефан), стали публиковать статьи, доступные только
посвященным, тактически и практически отнюдь не способствовавшие углублению
проблем, тогда как официальные публикации, то есть в конечном счете
элементарные условия для развития независимой мысли, весь этот период почти
отсутствовали. Сейчас было бы бесполезно вдаваться в подробные описания того,
каким крайним опасностям подвергали себя те, кто занимался теоретической деятельностью.
Мало кому, подобно президенту Академии наук Го Можо, удалось избежать разных
волн преследований[6].
И все же, несмотря на такие значительные потери среди
интеллигенции, в сегодняшнем Китае существует эмбрион марксистской мысли, хотя
и в весьма рудиментарной форме. Не подлежит сомнению, что политические
руководители пытались превратить марксизм‑сталинизм‑маоизм в орудие морального
и политического усыпления масс, в своего рода средство соединения разных видов
социальной практики, заменяющее конфуцианство, без отказа от отправных условий
культуры. Во имя достижения этой цели сегодня в Китае склонны ориентироваться
на вьетнамский марксизм, дидактически более гибкий, после того как завершились
годы пи Линь пи Кун (то есть критики Линь Бяо и критики Конфуция, фактически
направленной против Чжоу Эньлая и его политики реформистской реставрации). Как
это ни парадоксально, теория, в своей оригинальной версии отстаивающая
отмирание государства, приняв форму политического марксизма, используемого
китайским руководством, по всем признакам стремится скорее укреплять все то,
что в Китае именуется «политической властью». Во все еще преимущественно
аграрной стране, где по‑прежнему очень сильны центробежные тенденции, спонтанно
проявляется тенденция рядовых коммунистов «жить без государства». Эта ситуация,
весьма характерная для начала 30‑х годов, в момент наиболее интенсивного
распада традиционного общества вновь возникла после провала «большого скачка» в
ряде периферийных районов. Следовательно, в анализе азиатского марксизма
Виттфогеля, говорившего о фундаментальном этатизме, связывающем этот марксизм с
предшествующими деспотиями, есть что‑то похожее на правду. Однако Виттфогель из‑за
своей идеологической предубежденности упускает из виду именно тот существенный
элемент, который отличает азиатский марксизм от идеологии мандаринов: если
мандаринизм, даже самый передовой, конца XIX столетия, и торговлю и
промышленность подчинял поиску статичного равновесия общественного организма,
то коммунистический этатизм изначально ставит перед собой динамическую цель,
лежащую вне государства. Вот отчего нынешний «этатистский марксизм», несмотря
на его довольно противоречивый характер, представляется нам некоей переходной
формой.
Не менее явным было противоречие, характерное для маоцзэдуновского
антиэтатизма, которому вполне соответствует нынешний неоэтатизм. Можно даже
говорить о негласной взаимозамене функций двух эквивалентных вариантов одной и
той же теории: кажущаяся политическая инертность, отстаиваемая нынешними
официальными лицами, трансформируется в открыто декларируемую защиту
социального развития, тогда как чрезвычайная изменчивость [политики] Мао,
подчас анархическая, на практике служила, по меньшей мере отчасти,
идеологической ширмой весьма медленного (если не сказать – нулевого) развития
китайской экономики и общества. Так, в сфере политики Мао выступает поборником
теории универсальной мобильности: гераклитовый динамизм должен якобы открыть
неограниченные возможности для вмешательства воли, которая перестала определяться
материальными условиями существования. На деле же, как можно заметить,
грандиозные преобразования в идеологической области служат всего‑навсего маской
общества, которому присущи постоянное падение эффективности и сильная
зависимость положения каждого от ухудшающихся материальных условий
существования, что видно хотя бы на примере аграрной модели Дачжая, ныне
открыто осужденной как система каторжного труда, лишенного какой бы то ни было
перспективы.
Четыре модернизации, начатые еще до смерти Мао Чжоу Эньлаем
и Дэн Сяопином, представляют собой, напротив, решение идти в направлении,
противоположном стабилизации надстройки, чтобы достичь большей гибкости
функционирования всех действующих лиц китайского общества. Маоизм сумел
соблазнить Запад, выдвинув такие темы, как продолжение революции при
социализме, критика властей, в том числе и партии‑авангарда, потребность
прямого перехода к производственным отношениям коммунистического типа. Кроме
того, в последний период были разрешены конституцией такие права, как право
подавать петиции, вывешивать «дацзыбао» (стенные газеты) и, самое главное,
бастовать. Все эти права, весьма важные в формальном отношении, были поставлены
под вопрос в проекте конституции, представленном в 1982 году. В отличие от
советской конституции, навязанной Сталину его противниками в Политбюро и ее
подлинными авторами Бухариным и Радеком, в китайскую конституцию эти права,
очевидно, были внесены по настоянию самого Мао с явной целью использовать их
как оружие в борьбе прочив «старой партии». Однако понять весь масштаб этой
идеологии бунта можно, только постоянно помня о ее материальной подоплеке, а
также о симптоме истерии в этиологии различных форм психоза.
2.
Противоречивость идей Мао
Теперь необходимо проанализировать противоречивость идей Мао
как в диалектическом смысле, так и в смысле двойственности [его высказываний].
Известно, что при сопоставлении всех его официальных сочинений, появившихся до
1949 года, со статьями, речами и беседами периода основания народной республики
можно приписать ему все, что угодно. В частности, в 1956 году Мао был напуган
поднятой XX съездом КПСС волной выступлений против культа личности и
сталинизма. Несмотря на свою враждебность к Сталину, который, впрочем, отвечал
ему тем же, Мао в тот момент в идеологическом плане отмежевался от советского
пути и от ошибок КПК, использовав собственный престиж, для того чтобы
представить себя как человека, исправляющего допущенные ошибки и стоящего
гораздо выше партийной «бюрократии». Таким образом, ему в известной мере
удалось противопоставить сталинскому авторитаризму, по сути дела, троцкистскую
критику и какое‑то время в 1956 – 1957 годах выступать в качестве сторонника
реформистских решений, не отличающихся от реформизма Хрущева, хотя он в то же
время формировал процесс коллективизации сельского хозяйства и поощрял
стахановские методы повышения производительности труда.
Подобную двойственность отчасти можно объяснить склонностью
к хитростям и уловкам в политике, фактически основанной на полном контроле над
органами безопасности. Те на Западе, кто симпатизировал маоизму, по правде
говоря, давно могли бы понять подобный подход, внимательно прочитав ряд текстов
Мао, где откровенно воспевались культ силы и антиинтеллектуализм (последнее
свидетельствует о теоретическом убожестве Мао)[7]. Однако они не
пережили того, что испытали на собственном опыте, например, хунвейбины, когда
их вождь обрушился с репрессиями на них, хотя сам же породил их. Так что и до
сегодняшнего дня некоторые маоистские идеи, такие, как уравниловка, упразднение
разделения труда, борьба против «командных» тенденций и против бюрократии,
опора на собственные силы, право бунтовать при социализме, соблазнительнее
перечня четырех модернизации. Было бы ошибочно пытаться приписывать Мао
пророческое вúдение проблем социализма (все очевиднее становится то, что он
мало сделал для разрешения этих проблем); делать так было бы все равно что
смешивать в теоретическом плане некоторые прозрения Фейербаха с гегелевской
диалектикой, забывая, что, согласно марксизму, любые утверждения ценны только в
том случае, если они пустили корни в практику. Китайское же общество фактически
вновь стало развиваться лишь после отказа от маоизма. Хотя в настоящем очерке
невозможно дать исчерпывающую картину паралича, вызванного маоизмом, мы все же
попытаемся привести здесь некоторые характерные примеры.
1. Механизм накопления и распределения капиталовложений.
Уровень накопления ни разу не уменьшился после декларированного отхода от
планирования советского типа. Он достиг 43% в 1959 году (в кульминационный
момент «большого скачка»)[8] и оставался на уровне около 30% на протяжении
70‑х годов. Примат тяжелой промышленности был неизменно стабильным, достигая 76
– 77% всех капиталовложений с 1954 по 1977 год. Еще более показательный факт: в
те же годы из‑за искусственного понижения закупочных цен на
сельскохозяйственную продукцию промышленное и городское развитие в самом
широком масштабе финансировалось деревней[9]. Только теперь
посредством субсидий из бюджета начинается перераспределение капиталовложений в
деревню.
2. Географическое равновесие развития. Несмотря на перекачку
финансовых средств из прибрежных районов в глубь страны, географическое
перераспределение промышленного производства и сейчас в процентном выражении то
же, что и в начале периода планирования[10].
Многочисленные проекты, предусматривавшиеся для труднодоступных районов, из‑за
плохой координации и скверного планирования были окончательно заброшены.
3. Эгалитаризм в доходах и средствах. Годы правления Мао
характеризовались глобальной стагнацией заработной платы, которая не
увеличивалась ни в соотношении с ценами, ни в реальном выражении с 1957 по 1978
год. На Западе очень внимательно наблюдали, как постепенно отменялись
привилегии в заработной плате для специалистов или представителей национальной
буржуазии и как блокировалось обогащение наиболее зажиточных
сельскохозяйственных районов посредством развертывания борьбы против частного
предпринимательства и свободного рынка. Сельское хозяйство не «окулачивалось»,
поскольку оно уже было коллективизировано, тогда как частное потребление в
городах по‑прежнему оставалось политической привилегией, а не каким‑то
экономическим феноменом. Отправка нищенствующих на поселение, высылка более 20
миллионов молодых людей в деревню, ограничения на перемену места жительства
(которым противоречило наличие значительного нелегального населения в крупных
городах) – все это производило впечатление, что в Китае принимают меры к
предотвращению бегства людей из сельской местности и что у этой страны те же
проблемы, что и у других крупных слаборазвитых держав. Однако при этом
упускалось из виду, что подобная политика стабилизации в Китае проводилась
ценой сохранения в огромных районах нищенского существования крестьянства.
Отмечая ярко выраженное неравенство отдельных местностей, участники
проведенного в 1979 году обследования около 10% китайских регионов, где
проживает 11% всего сельского населения (88 миллионов человек), утверждают, что
в этих областях годовой доход на душу населения ниже 50 юаней[11]. Согласно
китайским официальным источникам, в 1977 году в подобной ситуации находилось
около четверти сельских областей. Условия жизни там отягощались еще и
принципиальным отказом (действовавшим с 1957 до начала 70‑х годов) от какой бы
то ни было политики контроля над рождаемостью. Хотя наследники Мао не стали
ограничивать неравенство сверху, вряд ли можно сказать, что маоистская
экономическая политика смогла сгладить его снизу.
4. Социальная мобильность. Трудно рассматривать проблему, о
которой мы можем судить лишь по личным свидетельствам или отдельным примерам.
Тем не менее отметим, что инспирированные властями крупные движения – например,
направление кадровых работников на производство, точнее, на руководящие посты в
производстве, высылка молодежи в деревню, обмен опытом, операция «открытых
дверей» – нередко были скорее средством политической борьбы, чем подлинными
социальными преобразованиями, заслуживающими такого названия. Так называемая
«литература пострадавших» периода 1979 – 1981 годов изобилует горькими
свидетельствами людей, ставших жертвами подобных мероприятий, не говоря уже о
показаниях тех, кто подвергся высылке: число их до сих пор не известно,
известно лишь то, что они были. В общем, застой в области занятости
(применительно и к чиновникам, и к наемным рабочим на государственных
предприятиях), отсутствие изменений среди персонала университетов и научно‑исследовательских
институтов, распространенная в рабочем классе практика преимущественного приема
на работу ближайших родственников – все это показывает, что корпоративизм и его
неизбежные спутники (двойной сектор занятости, коррупция, параллельные рынки) в
течение ряда лет были существенной характеристикой системы, скрывавшейся за
ширмой маоистских деклараций.
Узаконение права на забастовку не должно затушевывать тот
факт, что практическое использование этого права ограничивается определенными
политическими условиями. Вот почему нам представляется, что забастовки,
сопровождавшие как в начале, так и в конце культурную революцию, происходили
вовсе не под давлением – пусть и манипулируемым – наступающего пролетариата, а
в результате практического использования организационного потенциала крупных
промышленных городов соперничающими политическими группировками[12].
Маоистская теория была прежде всего своего рода
«потемкинской деревней», подходящей к условиям «третьего мира». Ныне,
опровергая эту теорию, забывают и достигнутые народным Китаем важные
количественные показатели (правда, не имеющие ничего общего с теоретическими
нововведениями), забывают, что валовой национальный продукт увеличился в шесть
раз. Ведь фактически именно обстановка стагнации общества, и в частности
наиболее современных его слоев, явилась предпосылкой народничества Мао.
3.
Модернизация и ее отражение в сфере культуры
Критика подобного положения вещей и стала основой
прогрессивного этатизма, господствующего ныне в Китае (и во Вьетнаме – в ином
политическом контексте, но близком по типу подхода к проблемам). Исходя из
этого, можно охарактеризовать прагматическую позицию такого руководителя, как
Дэн Сяопин, попросту вывернув наизнанку терминологию Альтюссера, определившего
марксизм как теоретический антигуманизм. Группа, стоящая у власти в Пекине,
судя по всему, намерена развивать некий гуманистический антитеоретизм, истоки
которого по‑прежнему сложны. Дэн Сяопин по своим идеологическим корням отнюдь
не антимаоист: участие в крестьянской партизанской войне в начале 30‑х годов,
роль генерального секретаря ЦК партии (пост, специально восстановленный для
него в 1957 году) делают его политическим наследником всего наиболее типичного
из опыта Мао. В то же время Дэн с 1961 года становится союзником и самым
близким соратником Чжоу Эньлая. Таким образом, он воплощает и преемственность в
коммунистической партии, и неоспоримое стремление возвратиться к
демократическим и рационалистическим корням коммунизма. Выдвижение на первый
план наследия Сунь Ятсена – не просто дипломатический сигнал Тайваню, а прежде
всего ясное указание на то, как предполагается расширить идеологический генезис
китайской революции. Выражением синтеза, все еще находящегося в стадии
разработки, является культ Чжоу Эньлая, стихийно возникший ныне среди
многочисленной интеллигенции.
На гораздо бóльшие трудности наталкиваются попытки понять,
привела ли уже происходящая параллельно эволюция в китайских массах к синтезу
«снизу», аналогичному тому, который выражается в стремлении ускоренно
модернизировать страну «сверху». Несомненно, самое значительное идеологическое
наследие культурной революции в массах – решительное требование демократизации
– это результат и открыто декларированной идеологии отдельных групп
хунвейбинов, и массовой оппозиции авторитаризму Мао, выразившейся, в частности,
в манифестации 1976 года на площади Тяньаньмэнь и в «пекинской весне»,
начавшейся после ликвидации «банды четырех». Идея равенства, широко
распространившаяся в 60‑е годы, до сих пор может служить целям борьбы против
произвола, пока еще сохраняющегося на всех уровнях общества. А требование
уважать личность ставит концепцию демократического равенства в более
традиционные либеральные универсальные рамки. Этот аспект прекрасно
иллюстрируется опубликованным в журнале «Дяньин гуаньцю» сценарием,
многозначительно озаглавленным «Генерал, вы не имеете права так вести себя»:
там осуждается захват Пекинского университета Народно‑освободительной армией.
Ввиду отсутствия правовых [категорий] идеологии при критике подобных форм
произвола, существование которого власти признают лишь отчасти в качестве
«феодальных пережитков», апеллируют к обычаю уважать человеческое достоинство.
Нередко за мнимой банальностью требований можно увидеть поиск новых
взаимоотношений государства и общества.
Во всем этом, однако, еще не видно ничего специфически
марксистского. Глубину же укоренения послереволюционной культуры в массах
показывает почти полное отсутствие тоски по прошлому. Если во времена восстаний
периода новой истопили Китая (XVIII – XIX века) призывали к реставрации
династии Мин во имя возврата к утраченному «золотому веку», то сегодняшняя
политическая и общественная критика не обнаруживает никакой склонности
идеализировать прошлое (в отличие от того, как, например, поступает Солженицын
в отношении Советского Союза). Пресса и литература Гонконга достаточно
свободны, чтобы стать выразителями подобной идеологии; однако повсюду мы
обнаруживаем сильное устремление вперед, к Западу, или, если оставаться на
политической почве, к обновлению марксизма, к своеобразной азиатской социал‑демократии.
Коммунистические газеты Гонконга, например «Дагун бао», редакция которой
состоит из лучших имеющихся в распоряжении партии пропагандистов, предпринимают
усилия, чтобы направить эти тенденции в нужное русло. Их намерения
осуществляются в той мере, в какой между интеллигенцией Гонконга и
реформистским крылом китайского руководства, олицетворяемым Дэном и его протеже
Чжао Цзыяном и генеральным секретарем Ху Яобаном, сохраняются точки
соприкосновения. Двойственность взглядов молодого поколения интеллигенции можно
хорошо проиллюстрировать на примере тысяч активистов «пекинской весны», таких,
например, как художники группы «Синсин»[13], которые
поддерживают определеного типа марксизм и в то же время требуют свободы
творчества. К тому же их ярко выраженный антиконформизм свидетельствует о том,
что такого рода позиции не являются сугубо тактическими. Высказывания в пользу
некоторых произведений абстрактного искусства чреваты более серьезными
административными последствиями, чем, скажем, политический скептицизм, столь
широко сегодня распространенный.
На страницах ряда антиконформистских журналов, в частности
«Трибуна 5 апреля», где большую роль играет личность Сюй Вэньли, и «Поиск»,
руководимого Вэй Цзиншэном, в свое время была начата дискуссия между критически
настроенными марксистами, стремившимися снискать симпатии партийных
реформаторов, и немарксистами, поборниками установления либеральной демократии.
Начало и апогей деятельности этих журналов (декабрь 1978 года – 1980 год)
совпали с антиконсервативным наступлением, предпринятым внутри руководящих
кругов. Разоблачение того или иного преступления в ходе культурной революции,
осуждение произвола, творимого органами безопасности (которыми долгое время
руководили ультрамаоисты, а затем Хуа Гофэн), лишь ненамного опережали
аналогичные официальные позиции. Подобно тому как в 1966 – 1968 годах Мао
Цзэдун пользовался насилием, чинимым хунвейбинами, для свержения своих коллег,
Дэн Сяопин и его друзья пользовались в своих целях услугами критиков режима,
игравших роль своего рода рыбок‑лоцманов. Однако подобная скрытая конвергенция
так и не стала союзом. Весной 1979 года, после китайско‑вьетнамской войны,
позиция Дэн Сяопина была поставлена под вопрос его консервативными коллегами и
армией. Дэн Сяопину пришлось отделаться от этих критиков режима, возглавив
движение по блокировке любых форм протеста[14].
В сущности, в китайском обществе сегодня глубоко укоренился
современный социалистический режим. Судя по всему, подавляющее большинство
населения не выработало норм поведения, сильно отличающихся от насаждаемых
господствующей системой, – это очко в ее пользу. Парадоксальное свидетельство
этого, например, форма сознания заключенных, описанная Жаном Паскуалини в книге
«Заключенный Мао Цзэдуном» (Париж, 1971). Автора книги в период «большого
скачка» выслали в трудовой лагерь, обвинив в шпионаже в пользу Англии. Как это
ни удивительно, заключенные, даже протестуя или требуя более справедливого
обращения с собой, пользовались нормами языка, ничем не отличающимися от норм
Мао. Ничего общего, например, с позицией полного антагонизма, избранной
советскими «зеками» (о чем мы можем судить по песням Окуджавы и Высоцкого).
Аналогичный вывод можно сделать и из работ гонконгского
кинорежиссера Шэ Шу, автора значительных фильмов вроде «До свиданья, Китай»,
где рассказывается о бегстве эмигрантов‑подпольщиков в Гонконг. Любопытно
отметить, что даже в этом фильме, снятом при полном отсутствии идеологического
давления, главные действующие лица – беженцы, ищущие новой жизни, – сохраняют в
своем миропредставлении мораль народных коммун, из которых они бежали.
Обстановка бунта и обезличивания может, конечно, иногда приобретать аспект возврата
к старым формам религии и народных предрассудков; однако, когда речь идет о
поиске образа современности, китайские крестьяне оказываются не в состоянии
найти какой‑то иной образ, отличающийся от предлагаемого существующим режимом.
Даже в городской среде трудно отыскать оппозиционеров, способных выработать
представление об обществе, действительно отличающееся от того, которое
навязывает им партия. Выражение «потрясать красным знаменем против красного
знамени», появившееся в ходе культурной революции, в значительной мере все еще
сохраняет свое значение и в нынешних идеологических конфликтах. Отступление от
подобного подхода олицетворяют, быть может, только небольшие диссидентские
группы, требующие проведения политики, соответствующей западной трактовке прав
человека; однако их социальное происхождение (их главный рупор, Вэй Чжинчжэнь –
близкий родственник старого коммуниста Бо Ибо, жестоко преследовавшегося Мао
Цзэдуном) и упорство, с каким они защищают опальных коммунистов вроде Лю Шаоци,
свидетельствуют об их устойчивых связях с определенной частью партийного
аппарата.
Впрочем, относительная «центральность» идеологии
коммунистической партии на всех уровнях общества не противоречит неутолимому
стихийному интересу к сложности мира – интересу, в той или иной степени
заразившему уже всех. Предназначаемый для кадровых работников обзор печати,
распространяющийся в миллионах экземпляров, состоит в основном из статей,
заимствованных из зарубежных изданий; широкие зрительские массы выстаивают в
очередях, чтобы посмотреть какой‑нибудь второсортный американский кинофильм,
причем правительство разрешает показ зарубежных кинолент только в городах,
считая все еще слишком опасным для крестьян знакомство с западным образом
жизни.
Несмотря на отсутствие организованной марксистской мысли,
китайские интеллигенты после 1976 года стали проводить многочисленные важные
исследования. Сочинения теоретического толка – пока еще редкое явление;
исключение составляют разве что возобновление старой дискуссии о законе
стоимости, переоценка мандаринизма как прогрессивного явления или исследование
течения западничества в работах некоторых ученых XIX века. В то же время
заметное развитие получила литература – классическая форма участия китайской
интеллигенции в жизни общества; в литературе разрабатывается немало интересных
предположений, выходящих за рамки декларированного мировоззрения. Актуальные
тенденции общественной мысли в Китае можно увидеть также и в развитии живописи,
где, хотя и делаются попытки в направлении кубизма и абстрактной живописи,
подавляющее большинство художников стремится к возобновлению традиционных форм,
к совершенствованию мастерства, а не к тем или иным новациям. Складывается даже
впечатление, что интеллигенция стремится отыскать некую надежную точку отсчета,
отталкиваясь от которой она могла бы продолжить свое движение вперед. В самых
недавних популярных произведениях китайской литературы, например «Дом Гуй» Бай
Хуа или «Бабочка» Ван Мана[15] (выдержанных в стиле монолога Джойса и
экзистенциализма 50‑х годов), описывается драма высокопоставленных
ответственных работников, долго стоявших в стороне от конкретных проблем страны
и в силу личных обстоятельств вынужденных вновь столкнуться с суровой
действительностью. Тема необходимости вернуться к более достоверному описанию
действительности, отдавать себе отчет в том, что существует в действительности,
фигурирует не только в форме художественного вымысла. Она отражена и в
опубликованном в ноябре 1980 года в «Жэньминь жибао» очерке, написанном
незадолго до своей смерти крупным коммунистическим писателем Чжао Данем,
который решил через самый контролируемый орган официальной печати обратиться с
горячим призывом отстаивать свободу творчества и художественного выражения,
отказаться от какой бы то ни было опеки со стороны партии.
•
Итак, каковы же предпосылки возрождения марксизма в Китае на
ближайшее будущее? Высказывая какое‑либо предположение, нужно обязательно
учитывать характерные черты специфики китайского марксизма.
В отличие от таких стран, как Германия, Россия или даже Япония,
в Китае зарождение и развитие марксизма обусловливалось неотложными
политическими потребностями сначала революционного движения, а затем построения
нового государства. Поэтому в нем почти полностью отсутствует открытый подход
ко всей культурной сфере[16], присущий
марксизму даже в таких странах, как Индия и Япония, где марксизм сыграл роль,
нисколько не сходную с той, которую он играл в Китае. Верно и то, что, хотя Мао
попытался было направить в антидогматическое русло импортированный из
Советского Союза марксизм, несущий на себе неустраненные родимые пятна
сталинизма, эта попытка скорректировать марксизм оказалась задавленной тяжелым
бременем политических событий текущего момента. А ведь одно из главных условий
плодотворного развитии марксизма – отказ партии от роли единственного
выразителя теории общества и политики.
•
Массовые репрессии в Китае, несмотря на их кровопролитность,
не имели характера катастрофического разрыва, который они приобрели в Советском
Союзе. Конечно, на протяжении долгих лет из политической и интеллектуальной
жизни были устранены главные деятели; однако многие, даже большинство, пережили
все мучения и сегодня снова занимают командные посты. Такие люди, как Дэн и
Чэнь Юнь, вошли в ряды коммунистического движения еще прежде, чем Сталин
захватил абсолютную власть в СССР, и пережили все перипетии революционного
процесса, начиная с первых лет союза с гоминьданом. Многосложные истоки делают
их в политическом отношении гораздо более открытыми к изменениям по сравнению,
например, с людьми, занимающими аналогичные посты в Восточной Европе. В Китае
дело обстоит так, словно старой большевистской гвардии удалось созвать свой XX
съезд. Вот почему возможность идеологической передачи революционного опыта в
Китае кажется гораздо более реальной, чем где бы то ни было.
Китай наконец впервые оказался перед лицом широкомасштабной
промышленной и урбанистической реальности. Можно предположить, что, возникнув в
Европе XIX столетия для того, чтобы критически‑революционно претворить в
сознание такие явления, как индустриализация и разрушение старого общества,
марксизм только сегодня в Китае находит объект, соразмерный с его возможностями
толковать явления. В Китае ныне рабочих больше, чем во всех других странах
«третьего мира»; демографический взрыв затронул не только города‑метрополии
вроде Пекина, Шанхая и Гаунчжоу, но и Гонконг, значение которого в политическом
и культурном плане гораздо более документировано благодаря живости и высокому
качеству местной коммунистической прессы. Именно с этой современностью
революционной общественной мысли придется иметь дело в Китае завтрашнего дня.
Несомненно, корректировка, уже начатая официальным аппаратом
и интеллигенцией, которой не без труда удается вновь обретать свою политическую
независимость, приведет к сглаживанию народнического аспекта в маоистском
наследии и к углублению разработок темы автономии социальной практики и
политической свободы.
Накануне XII съезда КПК можно высказать мнение, что Китай
решительно вступил в новый «малый ледниковый период», следуя известной логике
«контрастного душа», с которым уже познакомился СССР при Хрущеве. Бóльшая часть
нынешних публикаций, как нам кажется, дана с отсталых позиций по сравнению с
описанной нами эволюцией китайского общества, но следует учесть, что
материальные и социальные завоевания сохраняются там в неприкосновенности.
Приблизится ли практическая и теоретическая проблематика марксизма в Китае в
предстоящие годы к проблематике рабочего движения в Западной Европе или увязнет
в рамках обузданного реформизма, самого автономного из всех видов реформизма в
странах Востока, зависит, следовательно, прежде всего от способностей
руководителей‑реформаторов и от их политического мужества.
Самир
Амин.
ОРИЕНТАЦИЯ
МАРКСИЗМА НА «ТРЕТИЙ МИР»
Говорить о марксизме в различных регионах современного мира,
основываясь на каком‑то неизменном его подходе к реальности, невозможно.
Марксистская реальность варьируется от региона к региону. Так, анализируя эту
реальность в развитых капиталистических странах, можно думать, что она
складывается из идеологии и практических действий различных рабочих и левых
партий марксистского толка, из истории формирования подобных идеологий в связи
с политическим развитием с тем влиянием, которое эти организации оказывают на
рабочий класс через профсоюзы и на всю страну путем выборов. Что касается
социалистических стран, руководствующихся марксизмом, то здесь следует
оценивать природу реально существующих социальных отношений и характер их
развития, прослеживая при этом фактическую реакцию общества, реальные
социальные выступления в нем – как народные, так и иного порядка – по отношению
к существующему строю, к его идеологии и политической практике. В Азии и Африке
дело обстоит еще сложнее: партии и движения марксистского толка там зачастую
весьма слабы, нередко подвергаются сильным репрессиям; их часто «не признает»
тот или иной «официальный» коммунизм. Влияние идей и организаций на
общественную жизнь нельзя тут мерить западной меркой (даже выборы, когда они
происходят, не имеют здесь того же значения). А уж если речь идет о
преимущественно аграрном или слаборазвитом в промышленном отношении обществе,
то степень влияния марксизма на рабочий класс вообще не может быть определяющим
критерием.
Хотя внешне это и не заметно, однако представляется, что
марксизм в этих странах – действующая реальность. Основополагающую роль здесь
играет его связь с движением национального освобождения – явлением огромного
значения для Азии и Африки нынешнего века. Именно эта связь помогает нам понять
не только его прошлое (в том, что касается его исторических корней) и
настоящее, но и будущее. А это будущее при всей его неясности обладает массой
объективных потенциальных возможностей.
Несомненно, при подобной оценке марксизма возникает
опасность впасть в «фундаментализм». Мы попытаемся обойти этот подводный камень
и подойти к марксизму как к социальному явлению в его постоянном развитии и
разнообразии проявлений. Поэтому мы не будем заниматься поисками «истинного»
марксизма, а лишь проследим, как идеи, которыми обычно руководствуется марксизм,
проникли в африканские и азиатские страны, какие силы они могут там вдохновить
и в какой степени и куда они способны направить развитие общества.
1.
Революция и рабочий класс
Несомненно, что отправной точкой марксизма является
революционность рабочего класса. Сам Маркс говорил, что его вклад в марксизм
состоит вовсе не в том, что он открыл общественные классы, а в показе того, что
в эпоху капитализма классовая борьба должна привести к исчезновению классов, к
коммунизму. Это предполагает обязательность признания: а) решающего значения
отношения между трудом и капиталом как фактора, определяющего характер
современного общества; б) экспансионистской сущности этого отношения, неизбежно
распространяющегося на весь мир; в) невозможности примирения между двумя
полярно противоположными классами – буржуазией и пролетариатом, а также
иллюзорность и временный характер любого компромисса между ними; г)
необходимости растущего сознательного стремления пролетариата к коммунизму; д)
всемирного роста этого сознания, лежащего в основе Марксова призыва:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Оптимистическая уверенность Маркса
заключается отнюдь не в «религиозной» вере в неизбежность коммунизма, так как,
если бы не было перечисленных выше условий, капитализм привел бы человечество к
самоуничтожению. Выбирать можно, по Марксу, лишь между коммунизмом и
варварством.
Исторический материализм нельзя редуцировать к более или
менее вульгарному, прямолинейному и механистическому «экономизму» или же
сводить к анализу единственной социальной реальности классовых отношений с
вытекающим отсюда отрицанием всякой другой реальности. Первая подобная попытка
имеет большую давность – она была предпринята чуть ли не во времена Маркса. В
основе ее лежала просветительская традиция, уподобляющая общество природе, а
объективный характер законов социального развития – характеру законов природы.
Таким образом, экономическая обусловленность приобретает видимость естественной
закономерности: от «Диалектики природы» Энгельса через экономизм Каутского,
вплоть до советского «диамата»; эта линия – как понимал это Бернштейн – ведет к
реформизму, поскольку социализм представляется здесь в качестве неизбежного
результата развития, к которому якобы можно прийти даже бессознательно. По этой
логике сознание теряет свое специфическое предназначение: оно либо по
необходимости исчезает, либо – и это ничего в данном случае не меняет –
неизбежно продолжает развиваться. В такой перспективе приход социализма также
невозможен, пока капитализм окончательно не исчерпал своих возможностей, то
есть пока он полностью не развил свои производительные силы и не
пролетаризировал общество.
Не менее стара и вторая попытка редуцировать марксизм; более
того, она представляет собой глубинную тенденцию марксистской системы. Развитие
капиталистических отношений в мировом масштабе должно было бы постепенно
исключить всякую прочую социальную реальность: нации, религиозные и культурные
общины, племена, этнические группы и касты постепенно потеряли бы собственное
лицо, чтобы уступить место единственному противоречию – противоречию между
буржуазией и пролетариатом. Однако именно история мировой экспансии капитализма
показывает, как эта социально‑экономическая формация не только не превращает
все общества в однородные и не сводит мир к двум основным противостоящим
классам – буржуазии и пролетариату, но, развиваясь на основе неравного
международного разделения труда, возрождает и акцентирует как раз иерархический
характер наций и их разнородность. Уже Ленин отдавал себе отчет в соучастии
социалистических партий в грабеже колониального мира, подчеркивая в своем
«Империализме, как высшей стадии капитализма» политические результаты подобной
экспансии. Естественно, возникал вопрос: а не был ли капитализм с самого начала
своего формирования и экспансии такой мировой системой, которая основывалась на
асимметрии в положении между центральными и интегрированными регионами,
превращенными впоследствии в периферию всей этой системы? Короткий период
британского гегемонизма – начиная с 20‑х и кончая 70‑ми годами XIX века –
вместе с эпохой индустриализации и свободного обмена, во время которой
образовались новые национальные европейские центры по образу и подобию Англии,
позволяли предположить, что в расширении капиталистических социальных отношений
заложена потенциальная возможность гомогенизации человеческого общества. Нельзя
также забывать, что Маркс жил и творил именно в это время[17]. Во всяком
случае, ленинский анализ капитализма не мог повлиять на политические
результаты: реформизм и проимпериалистические отношения уже нелегко было
вытравить из сознания пролетариата и рабочего класса в метрополиях. Более того,
даже сами партии III Интернационала кончали тем, что постепенно оказывались под
влиянием господствующей социальной реальности.
Тем не менее Ленин показал, что переход к социализму
представляется не рядом социалистических революций в крупных центрах
метрополий, а как ряд разрывов в «самых слабых звеньях цепи». Это вызывало
целый ряд вопросов: а) о роли крестьянства, составляющего большинство населения
периферийных областей; б) о способности малочисленного в этих странах «рабочего
класса» возглавить революцию; в) о том, как подавить устремления новой
формирующейся буржуазии на периферии; г) о возможности интеграции национальных
реальностей и чаяний в одном общереволюционном проекте[18]. Конечно,
вопросы эти были не новыми; крестьянство поставило немало проблем перед Европой
еще в XIX веке – от Франции, Германии и Италии до таких угнетательских
государств («тюрем народов»), как Австрия, Россия и Османская империя. Но в
целом значение этой проблемы преуменьшалось, поскольку считали, что
крестьянство как резерв антирабочей буржуазной гегемонии обречено на
исчезновение именно в силу развития капиталистических отношений в деревне.
Затем понятия изменились: проблема уже вышла за европейские
рамки. Крестьянский вопрос и проблема угнетенных наций стали основными для
всего колониального и полуколониального мира, и уже не было речи об их
исчезновении в ходе развития капитализма: марксизм превращался в преобразующую
силу колониальных обществ. Эти проблемы пока далеки от разрешения как
теоретически, так и в плане политической практики. В какой степени
революционность рабочего класса сохраняется в качестве ядра этой системы? Каков
ее характер на периферии? Как она сочетается с чаяниями крестьянства и
запросами буржуазии этих стран? Конечно, продолжается и разговор об экспансии
капитализма: какого рода капитализм развивается в странах, которые после второй
мировой войны стали называться странами «третьего мира»? В то же время с момента,
когда марксизм теряет свой чисто европейский характер и становится явлением
мирового масштаба, возникает и ряд других проблем, поскольку сам‑то он еще не
вполне определился в рамках общества, в котором возник. Поэтому дискуссия, если
она сосредоточена на формах экономической организации капиталистической
эксплуатации в мировом масштабе, должна затрагивать и неевропейские способы
капиталистической эксплуатации, неевропейские культуры, великие неевропейские
религии и т.д. Эта дискуссия, возникшая на культурной основе и прошедшая от
Маркса периода «Экономических рукописей 1857 – 1859 годов» до дебатов по
«азиатскому способу производства», сейчас представляется по существу новой
именно из‑за непосредственного столкновения марксизма с новой реальностью.
Развитие капитализма в Азии и Африке в начале века
характеризовалось особыми чертами, которые не делали его запоздалым повторением
развития на Западе. Промышленность, появившаяся там в эпоху господства
монополий, – это современная промышленность, опирающаяся на технологию с
применением относительно небольшой рабочей силы, и потому последнюю нельзя
соотносить с рабочей силой индустриальной Европы прошлого века. Рабочий класс в
этих странах – это неквалифицированные рабочие, связанные с особо продуктивным
поточным производством. Стало быть, он малочислен, рекрутируется из огромной
массы беднейшего крестьянства, лишенного земли и в основном ютящегося на жалких
окраинах городов. Однако высокая продуктивность труда здесь часто позволяет
гарантировать здешним рабочим такой жизненный уровень, который, хотя и низок по
сравнению с жизненным уровнем рабочих развитых стран, дает первым вместе с тем
довольно существенные преимущества (и прежде всего относительную уверенность в
занятости). Формирование рабочего класса в этих странах всегда запаздывает по
сравнению с другими классами, которые в свою очередь также порождаются
развитием современного капитализма: с одной стороны, перед нами мелкая служилая
буржуазия – ИТР и служащие, средние и мелкие собственники – представители
сельской буржуазии, а с другой – неимущие, но непролетаризированные массы
безземельных крестьян и безработных. При всем этом и местная буржуазия не менее
рабочего класса страдает от отрицательных последствий мирового господства
монополий.
Это особое положение в афро‑азиатских странах является,
несомненно, взрывоопасным. Очевидно и характерное для него противоречие: с
одной стороны, рабочий класс может развивать собственное социалистическое
сознание лишь при условии создания своей автономной классовой организации для
ведения антикапиталистической борьбы до победного конца, а с другой – революция
не может быть делом лишь одного рабочего класса. Но способен ли рабочий класс в
рамках широкого союза с крестьянством и даже непосредственно с буржуазией
возглавить подобный «фронт» и выработать собственный коммунистический проект?
Ленинизм, а также маоизм, стремящийся стать его продолжением, утверждают, что
это возможно и, более того, характерно для перехода к социализму в наше время.
Таким образом, вместо старого лозунга, провозглашенного в «Манифесте
Коммунистической партии», возникает новый: «Пролетарии всех стран и угнетенные
народы, соединяйтесь!» За этой теорией ориентации рабочего класса в наше время
на социализм во всем мире явно просматриваются широчайшее распространение
марксизма и убежденность в том, что центр его притяжения переместился в
революционный мир слаборазвитых стран. Остается выяснить, как теоретически и
практически маоизм отвечает на вопросы, поставленные ленинизмом.
2.
Специфика маоизма
Маоизм возник в голове у Мао далеко не вдруг: его практика,
как и вся практика Коммунистической партии Китая, с самого начала 20‑х годов
шла ленинским курсом, имевшим целью прежде всего свержение власти капитализма в
отсталой стране, а затем (с 1950 года) построение социализма в этих условиях[19].
Свержение капитализма ставило перед коммунистической партией
задачу стать авангардом антикапиталистических сил и основой формирования
широкой национальной, антифеодальной и антиимпериалистической коалиций. Для
этого КПК необходимо было маневрировать между двумя рифами – чисто рабочим
сектантством (на что ее постоянно толкал троцкизм) и единым фронтом во главе с
гоминьданом, к чему ее призывала дипломатия Москвы. Мао и КПК практически
миновали эти подводные камни без особых «теоретических» заявлений. Апостериори
можно отметить, что этот успех был достигнут благодаря соблюдению следующих
принципов: а) созданию автономной организации, руководствующейся марксизмом и
опирающейся на рабочих и радикальную интеллигенцию, связавших свою судьбу с
марксизмом; б) уходу в деревню из городов, находящихся под властью буржуазии и
империализма; в) решительной борьбе в деревне на стороне бедного безземельного
крестьянства при одновременной изоляции крупных землевладельцев; г)
формированию партизанской армии для поддержки этой борьбы и д) ведению
исключительно гибкой дипломатии с целью объединения основных национальных сил
(интеллигенции, мелкой и средней буржуазии) против основного противника –
японского империализма и его союзников.
Длительная борьба в этих условиях заложила основу для
действий после захвата власти и создала для коммунистической партии широкую
социальную базу, представленную в основном крестьянством и рабочими. Что
отличало эту партию? Дискуссии по этому вопросу были бесконечны: Мао и
руководящее китайское звено никогда не отказывались называть ее рабочей,
несмотря на численное преобладание в ней крестьянских элементов. Кое‑кто считал
ее нерабочей партией и этим объяснял последующие «отклонения» в Китае. Другие
хотели бы развить дальше официальный маоизм, поскольку видели в его опыте
доказательство революционности крестьянства, которая несправедливо отвергается
марксизмом. Среди последних был Фанон и в какой‑то мере Маркузе. Маоизм
постоянно отвергал эту точку зрения.
После завоевания власти КПК поставила перед собой задачу
построения социализма в отсталой стране, то есть задачу развития
производительных сил без восстановления капиталистических общественных
отношений, а прямо путем создания новых – социалистических. Нельзя сказать, что
маоизму удалось решить эту задачу, но стоит посмотреть, каким образом –
теоретически и практически – был поставлен этот вопрос; как маоизм пошел дальше
ленинизма, чем отличается такая попытка от советского опыта и с какими
практическими и теоретическими ограничениями здесь пришлось столкнуться.
Приглядимся к развитию Китая за последние 30 лет и попробуем увидеть разницу
между его опытом и опытом Советов. Китайская модель, в основе которой лежат
«Десять великих противоречий» 1956 года, характеризуется в основном следующими
чертами: а) тенденцией к уравнению средней реальной оплаты труда на селе и
рабочих и служащих в городах (это равенство не вытекает из экономических
законов, а является результатом общеполитического решения, придающего особое
значение союзу рабочих и крестьян); б) тем, что в городских и сельских группах
заработная плата распределяется относительно одинаково по отношению к средней.
Эти два момента, естественно, не создают условий для внезапного или быстрого
исчезновения противоречий. Наоборот, наблюдается тенденция к усилению
неравенства в разных регионах (следовательно, возникает и разница в продаваемом
прибавочном продукте), а также в тех сферах, где не одинакова
производительность (как и прибыль, определяемая национальным уровнем зарплаты и
цен). Все эти противоречия сами по себе имеют тенденцию к обострению. И тут
встает вопрос об увязке плана с рынком и о перераспределении неравнозначных
накопленных средств.
Каковы бы ни были противоречия, эти соотношения оставались
главной целью китайской стратегии последнего тридцатилетия, а главным орудием
проведения этой политики было централизованное бюрократическое планирование.
Однако эта модель существенно отличается от советской, и разница здесь не
столько в средствах (централизованный план и административное руководство или
гибкий план и использование рынка), сколько в содержании (союз рабочих и
крестьян и государственная власть, которая его олицетворяет, или же отсутствие
такой власти, то есть отсутствие закоснелости, окаменелости, свойственных
государственной буржуазии). Если дискуссия о «ревизионизме» продолжает
оставаться запутанной, то лишь потому, что об этой разнице всегда говорилось
нечетко, а анализ ее причин был неглубоким.
Необходимо иметь в виду, что советская модель, формировавшаяся
начиная с 30‑х годов, возникла как результат массового изъятия государством
сельхозпродуктов у деревни[20]. Если
коллективизация в Китае (после аграрной реформы) шла быстрыми темпами и переход
к более высоким формам кооперации получил поддержку крестьянства, то в
Советском Союзе коллективизация (навязанная в 1930 – 1935 годах) носила
совершенно противоположный характер. Именно из‑за своего принудительного
характера она фактически положила конец союзу рабочего класса и крестьянства –
союзу, на котором должно было основываться социалистическое государство. Такая
операция в большой степени способствовала развитию полицейского аппарата,
который вскоре стал автономным по отношению к обществу и даже к самой партии.
Государство, утвердившись в роли угнетателя крестьянства, постепенно стало
ориентироваться на политику дифференциации оплаты труда и доходов городского
населения, навязывая ее также и промышленности в масштабах, отражающих
устремления господствующего класса (за неимением лучшего определения его можно назвать
государственной буржуазией), который пытался утвердить себя в этом качестве.
Китайская же партия под влиянием опыта работы 30 – 40‑х годов среди
крестьянства относилась к ним совершенно по‑другому.
Почему эта «модель» не была полностью отражена в теоретических
спорах, можно объяснить лишь тем, что она в какой‑то мере явилась «спонтанным»
результатом проявления классовой сущности самой системы, и поэтому КПК пришлось
развертывать полемику в отношении советской модели без такой подготовки.
Предпосылками этого были двойственное отношение к III Интернационалу и
сталинизму, фактическая автономия КПК и ее кажущийся прагматизм. Однако
недостаточно отработанная критика сталинизма (фактически ее поддерживала вся
оппозиция, и прежде всего троцкисты, а единственное исключение составляли
бухаринцы) с ее тезисом о том, что индустриализацию можно было бы ускорить за
счет тяжелых поборов с крестьянства, вполне объясняет, почему попытка нарушить
принцип равного обмена (этот принцип был основополагающим в стратегии КПК в
последние 30 лет) вновь и вновь появлялась в лексиконе как правых (они защищали
идею оплаты труда по производительности), так и левых (они стояли за
эгалитаризм с помощью административного нажима).
Различие между этими двумя моделями позволяет уточнить природу
«экономических законов», которые вовсе не являются непреложными, а действуют
скорее как естественные препятствия. Они, конечно, присущи любой системе как
выражение классовых союзов и столкновений. В общем закон стоимости присущ
каждой из двух социалистических систем, так же как и капиталистической.
Очевидно, он предполагает какое‑то разделение труда; ведь результатами труда
нужно обмениваться, учитывать их. Но как? В социалистической модели закон
стоимости действует в рамках национального государства, в то время как при
капиталистической системе – во всемирном масштабе, ибо разделение труда,
которым определяется капиталистическое накопление, носит всемирный характер, а
социализм (в условиях невозможности и мифичности «мировой революции») начинает
с того, что обязательно становится общенациональным делом, руководимым
политической волей, которая отдает приоритет общественно‑национальному
разделению труда и строит свои отношения с зарубежными странами в соответствии
с нуждами этого дела.
В свою очередь национальной оказывается и государственная
модель, как это ясно видно на примере Советского Союза. Почти то же самое, но
скорее только внешне, характерно в целом и для восточных стран. Но ведь закон
стоимости основывается на классовых отношениях и выражается в изъятии излишков
в пользу «новых средних классов» – этой истинной опоры государства, в силу чего
он и здесь является аналогией капиталистического закона стоимости, по которому
стоимость в условиях классовых отношений выступает в своей превращенной форме
доходов и ренты.
Закон стоимости, действующий на периферии капиталистического
общества, остается таким же, как и во всей мировой капиталистической системе. А
это означает, что количество необходимого общественного труда определяется
производительностью труда в более развитых регионах системы. В странах же,
находящихся на стадии перехода к социализму, прибавочный продукт используется
централизованно, независимо от того, в каком секторе экономики он образуется, и
отношения обмена между различными секторами зависят от соотношения в количестве
необходимого общественного труда, определяемого в масштабах всего государства.
Из этого следует, что среднечасовой абстрактный общественный труд в сельском
хозяйстве оценивается наравне с трудом в промышленности, какие бы ни были
относительные цены на продукцию, произведенную за это же время в центрах
развитого капитализма. Нарушение связи между системой, находящейся на стадии
перехода к социализму, и мировой капиталистической системой выражается не в
физическом отсутствии материальной связи и не в абсолютной автаркии переходной
системы, а в том, что результаты внешнего обмена нейтрализуются на
внутригосударственном уровне. Обмен с зарубежными странами, естественно,
ограниченный в подобной ситуации, подчиняется здесь логике внутреннего
развития, носящего национальный и социалистический характер.
И все же следует признать, а не отрицать, что именно закон
стоимости при социализме определяет как примерное равенство реального годового
вознаграждения труда крестьянина и рабочего, так и сколь развитую иерархию в
зарплате. Вопрос, следовательно, не в признании закона стоимости (его
существование, по‑видимому, подтверждается огосударствлением общественных
отношений) или в его отрицании (что означало бы правильный путь к социализму), а
в том, чтобы определить, при каких общественных отношениях он действует.
Развитие производительных сил в перспективе перехода к социализму определяется
двойным принципом упразднения эксплуататорских классов внутри страны и отрыва
от мировой системы вовне. Этот двойной принцип не исключает стоимости, а
предполагает ее, хотя и действует на собственной базе.
Необходимость развития производительных сил и существование
наряду с этим такой политической воли, которая стремится к тому, чтобы переход
к социализму ориентировался в сторону бесклассового общества, ставит различные
проблемы, связанные с управлением экономикой. В целом есть два способа их
решения – предпочтительно централизованное, административное управление
производственными единицами и преимущественно децентрализованное управление.
Противопоставляя эти два способа управления, мы, однако, не противопоставляем
«отрицание» закона стоимости и его «использование». В то же время ясно, что
если административное руководство экономикой само по себе не является гарантией
социалистического пути развития, то и отрицание такого управления не дает
действенной гарантии против огосударствления. Все зависит от уровня
политического руководства, и в этом смысле действительно «политика оказывается
командной силой».
Если социализм – понимаемый как переходная фаза к коммунизму
– требует введения в действие закона стоимости, то необходимо признать и
существование экономических законов социализма, политической экономии
социализма. Однако эта законы, эта политическая экономия имеют совсем иной
статус, нежели при капитализме, поскольку природа и характер действия
экономических законов капитализма неотделимы от особых отношений между базисом
и надстройкой именно данного способа производства.
При капитализме маскировка отношений эксплуатации,
вытекающая из обобщенного восприятия товара – включая и рабочую силу, – это
последний довод в поддержку того, что экономические законы якобы действуют
извне как естественные законы природы и в то же время будто бы экономически
оправдывают социальное отчуждение и видимое разделение между сферами политики и
экономики. Социализм же в этом отношении прозрачен или должен быть таковым.
Значит, общество должно господствовать над теми товарными отношениями, которые
им управляют. План основывается на соотношении, скажем, цены на рис и зарплаты,
из чего с очевидностью вытекает равенство стоимости годового труда крестьянина
и рабочего. И это равенство должно с политической точки зрения ясно
осознаваться всеми трудящимися. Иерархия же в зарплате должна устанавливаться
демократическим путем и приниматься только в силу известных политических
соображений, без идеологической маскировки (ссылками на разную
производительность труда).
В общем, дискуссии об экономических законах социализма не
прояснили сути дела именно потому, что не выявили тех количественных пропорций,
на которых должны основываться товарные отношения при социализме, и не показали
их отличия от капиталистических. Слишком часто товарные отношения
отождествлялись с капиталистическим способом производства и утверждалось, что
при социализме товарные отношения должны исчезнуть. Такова была, в частности,
точка зрения Розы Люксембург и Ленина (по ней «возврат» к товарным отношениям
был «уступкой» определенным требованиям времени), а затем к этому пришел и Сталин.
Отсюда всякий раз, когда речь шла об экономических законах, о законе стоимости,
подчеркивалось, что товарные отношения – это «уступка», вызванная переходным
периодом. В действительности же «возвращение к закону стоимости» всегда
сопровождалось если не возвратом к капитализму, то укоренением государственной
системы эксплуатации. «Уступки» в пользу «свободного рынка», «мелких наделов»,
«учета экономических издержек» и «прибылей» постоянно и повсюду – от Советского
Союза и Восточной Европы до Вьетнама, Кубы и самого Китая – усугубляли
неравенство, и именно их следует рассматривать как негативный «возврат» к
полукапиталистическому, полугосударственному закону стоимости.
Следовательно, вопрос надо ставить так: каким образом
сделать прозрачными (и равноправными) товарные отношения при социализме? В
ответ на этот вопрос были выдвинуты два тезиса: «самоуправление» и «политике –
командное положение». Самоуправление – это сложный социальный и, несомненно,
демократический проект. Ведь в конце концов и само революционное рабочее
движение спонтанно пришло к нему через рабочие советы, советы депутатов
трудящихся. С другой стороны, оно разделяет рабочий класс на конкурирующие
коллективы, и, таким образом, его фактические действия кончаются тем, что
развитие самоуправления затемняет политический выбор сразу после революционной
фазы, то есть после того, как рабочий класс взял в свои руки орудия
производства. Таким образом, самоуправление может быть лишь частичным и должно
не исключать, а придерживаться плановости, иначе возникает опасность появления
новой формы экономического отчуждения, которая снова приведет к дроблению
рабочего класса, как это показал югославский опыт[21]. Что же
касается «политики как командной силы», то она не должна означать
идеологического произвола, а, напротив, предполагать четкое управление
товарными отношениями между самоуправляющимися коллективами, структурно
входящими в общую социальную систему. Это подразумевает постоянное развитие
политической и социальной демократии. Как постоянное демократическое развитие,
так и застой или регресс в реальном политическом властвовании трудящихся
неизбежно выводят нас на вопрос о демократии на уровне государства, поскольку
государство – это абсолютная необходимость, причем не столько даже по
соображениям внешней политики или по какой‑то временной нужде, сколько потому,
что оно является единственным средством связать реальную власть низовых
коллективов с общим социальным проектом. Естественно, вопрос о государственной
демократии не может быть решен путем произвольного объявления государством себя
«демократическим представителем» народных «масс»; в равной мере его нельзя
свести и к проблеме «уважения законности», ибо это есть патерналистское
узаконение государственной эксплуатации. Стало быть, в этом состоит основной
вопрос социализма.
Все вышесказанное приводит нас к следующему определению
характера той ставки, которая делается в борьбе, ведущейся в течение долгого
переходного периода, вплоть до исчезновения классов. Эта борьба связана с
отношением к закону стоимости (какому: капиталистическому, государственному или
социалистическому?), с выбором типа управления экономикой (бюрократического или
действительно контролируемого трудящимися?) и с организацией политической жизни
(в духе социалистической демократии или государственно‑полицейского
деспотизма?). От исхода этой борьбы зависит и будущее социализма.
Можно сказать, что с этой точки зрения подход к решению
проблем переходного периода оказался довольно точным в ходе развития Китая.
Конечно, не в том смысле, что любой выбор и любая политическая инициатива
всегда оказывались правильными, а в том смысле, что совершавшиеся ошибки
никогда не приводили к необратимым ситуациям. В этом смысле маоизм представляет
собой прогресс по сравнению с ленинизмом. Остается лишь посмотреть, впишется ли
«новый курс» в логику преемственности или приведет к разрыву с ней: намеченные
реформы могут вызвать более глубокое развитие социализма и именно поэтому
объективно развить новые негативные стороны, чего можно было бы в основном
избежать. Очевидно, Китай сегодня находится на перекрестке, и от выбора пути,
по которому он пойдет, будет зависеть, останется ли он социалистической
страной. Недостатки маоистской критики в адрес ревизионизма выразились в
противоречии между призывом к массам и децентрализацией, с одной стороны, и
сохранением административного руководства экономикой – с другой. В основе всего
этого лежит абстрактное отрицание закона стоимости, которое может привести к
тупику и, несмотря ни на что, к сохранению административного руководства,
которое неизбежно будет бюрократическим.
Вполне допустимо, что маоизм основывается на следующих
четырех принципах: а) равенство между городом и деревней как основное условие
союза рабочих и крестьян, исключающее какие бы то ни было принудительные
изъятия и предписывающее рассматривать сельское хозяйство в качестве основного
сектора экономики; б) иерархия в зарплате, отражающая качественную разницу
различных видов труда (она определяется социальной стоимостью профессиональной
подготовки), но исключающая дифференциацию иного характера; в)
самостоятельность национального пути развития, не обязательно автаркического,
но и без непосредственной связи с мировой системой в том смысле, что характер
связей с зарубежными странами неизбежно определяется требованиями логики
внутреннего развития; г) управление экономикой (технология, организация и
дисциплина труда и т.п.) и обществом с помощью трудящихся, а не путем давления
сверху во имя «повышения эффективности» или «научного подхода».
Это принципы, определяющие характер общества переходного
периода, но не общества, уже подошедшего к преодолению классов прежде всего
потому, что основным и законным требованием здесь остается развитие
производительных сил (изобилие – это условие распределения по принципу «каждому
по потребностям»), а также потому, что развитие производительных сил в
обществе, идущем к коммунизму, происходит в национальных рамках и не связано
непосредственно с мировой системой. Таким образом, переходный период
характеризуется сохранением двух народных классов‑гегемонов, не лишенных
противоречий «внутри народа»; наличием разных групп трудящихся, квалификация
которых, а следовательно, и степень ответственности перед обществом не
одинаковы; необходимостью сохранения государства не только по причине
существования всемирной системы государств, но именно в силу необходимости
укреплять единство всего народа как гегемона и организовать производительные
силы. Но именно потому, что государство является необходимым элементом перехода
к социализму и ареной общественной борьбы, метод управления обществом с помощью
самих народных масс (в противоположность управлению, идущему только сверху)
остается несовершенным, противоречивым и чреватым опасностями.
3.
Переход к социализму или капиталистическая экспансия?
Таким образом, мировая экспансия капитализма вместо того,
чтобы все более однообразить общества всей планеты, с первого дня своего
существования основывалась на противопоставлении центра периферии. К тому же
империалистические формы этой экспансии еще более усилили это
противопоставление и сделали невозможным возвышение других стран до уровня
«центра». Этим объясняется и тот факт, что переход к социализму начался не с
социальных революций в странах развитого капитала и не с «мировой революции», а
с целого ряда «разрывов» на периферии всей системы в «слабейших звеньях цепи».
Вопрос о противоречивом характере движений периферийных народов за национальное
освобождение и одновременно о противоречивом характере перехода к социализму,
который в лучшем случае только начинается в этой борьбе, является, таким
образом, основным в дискуссиях современного марксизма, понимаемого как сила,
преобразующая мир[22].
Следует иметь в виду, что кое для кого русская и китайская
революции – не что иное, как искаженная форма буржуазной революции, причем
имеющая тенденцию не к отмиранию классов, а к капиталистическому развитию.
Согласно такому пониманию, капитализм будет якобы развиваться в Азии и Африке
без революций, эволюционно, и это приведет к образованию там национальной буржуазии,
способной постепенно уничтожить разрыв между центром и периферией. В таком
представлении буржуазия останется – в мировом масштабе – восходящим классом, и
ни социалистическая революция, ни марксизм как идеология преодоления классовой
структуры общества не станут в повестку дня. В подобных условиях марксизм будет
извращаться и превратится в идеологию оправдания власти нового класса
буржуазного типа.
Несомненно, в годы после второй мировой войны мы стали
свидетелями колоссального развития капитализма во всем мире. В рамках
международного разделения труда, обновившегося благодаря завоеванию
независимости афро‑азиатскими странами в ходе борьбы за национальное
освобождение, открылся новый этап индустриализации «Юга», закрепившей
становление (или восстановление) государств‑наций, новых членов мировой
системы. Но можно ли появление «третьего мира» в самом деле рассматривать в
единой связи с развитием капитализма на мировой арене, с развитием, способным
постепенно снять проблемы, возникшие из‑за разрыва между центром и периферией?
Глубокий кризис мировой системы капитализма, начавшийся в 70‑х годах, в этом
отношении вызывает резонные сомнения. В подобной обстановке основная
преобразующая сила на пути к социализму, возможно, будет проявляться через
борьбу за национальное освобождение периферийных стран капитализма. И
действительно, общественные классы сами по себе не бывают революционными или
нереволюционными: класс становится объективно революционным, когда на каком‑то
определенном историческом этапе он убеждается, что ему больше нечего ждать от
преобразований и реформ, обусловленных внутренней логикой модели накопления
капитала. В настоящий момент империалистическая система (она заслуживает именно
этого названия) такова, что классы, которые могли бы объективно быть
революционными, находятся в меньшинстве в центре и в большинстве на периферии
всей системы, поскольку неравноправное международное разделение труда позволяет
увеличивать рост всех доходов параллельно с ростом продуктивности главным
образом в центре системы, тогда как для периферии наиболее характерны застои в
росте доходов населения (бедного крестьянства и рабочих), а иногда и их
снижение. Отсюда и специфический характер перехода к социализму в мировом
масштабе, который никак нельзя было предвидеть во времена Маркса. В центре
системы идеологическая зрелость буржуазных и рабочих движений, обусловленная их
долгой историей, может в каких‑то аспектах оказаться прогрессивной по отношению
к периферии, где задачи национального освобождения и национальной революции
зачастую искажают социалистические устремления. Таким образом, возникает
парадокс, когда те, кто знает, что делать, не могут действовать, а те, кто
действует, не представляют себе последствий собственных дел. Мы со своей
стороны определяем эту переходную модель от одного общества к другому как
«модель декаданса»[23].
Впрочем, это спорный тезис. Против него возражают в том
смысле, что этап национального освобождения уже закончился, другими словами,
что система уже перестала быть империалистической в ленинском смысле этого
слова. Буржуазия, пришедшая к власти в «третьем мире», уже привела свои страны
на путь капиталистического развития. Конечно, в этом глобальном процессе
остаются как развитые, так и отсталые страны, но вместе с тем сохраняется и
относительное постоянство в положении самых богатых и самых бедных из них,
хотя, в общем‑то, качественные различия между центром и периферией определенно
уменьшились, а то и исчезли совсем. Таким образом, с появлением
полуиндустриальных стран центр развитого капитализма мог бы переместиться к югу
и к востоку. Это развитие, естественно, носит всемирный характер и не
ограничивается национальными, автаркическими рамками, а обнаруживается как в
самых развитых странах, где ни одна отрасль промышленности уже не считается чисто
национальной, но взаимосвязана с внешними отраслями промышленности за границей,
так и в менее развитых странах. Сейчас все эти страны и отрасли взаимосвязаны
даже тогда, когда в рамках этой общей взаимозависимости некоторые из них и
остаются более слабыми. «Теория зависимости», если можно так ее назвать, – это
пройденный этап, как ни малоприятно об этом говорить. Но эта взаимозависимость
ставит вопрос о социализме по‑новому, связывая его уже не с национальными, а с
мировыми преобразованиями. Характерно при этом, что любая попытка стран «выйти»
из системы взаимозависимости неизбежно кончается таким регрессом их
производительных сил, который влечет за собой самые драматические последствия.
Эти критические замечания, похоже, убедительно иллюстрируют
многочисленные явления, возникающие внутри современной системы. В то же время
они справедливо призывают ставить государство и его классовое содержание в
центр анализа. В результате мы имеем следующий тезис: государства «третьего
мира» – это государства национальной, а не компрадорской буржуазии, как это
было во времена триумфального шествия империализма. Национальная буржуазия
здесь реализует собственный план построения национальной капиталистической
экономики, естественно вписывающийся в мировую систему. Поэтому она имеет
тенденцию на различных, но существенных уровнях брать в свои руки национальную
основу развития, то есть: а) создание рынка труда и условий для пролетаризации
населения, что достигается путем раздробления старых аграрных общин и оттока
непроизводительного крестьянства в город, при контроле над пролетаризированной
рабочей силой (подавление выступлений городского населения, запрет на
деятельность профсоюзов, однопартийная система и т.п.); б) установление
контроля над природными богатствами и их использование с помощью
национализации; в) овладение рынком путем контроля над внутренним рынком и
проникновения на внешний рынок; г) получение доступа к финансам и контроль над
ними посредством введения национальных валютно‑финансовых систем; д)
постепенное освоение техники, по крайней мере в наиболее развитых отраслях.
Если дело обстоит таким образом, то, само собой разумеется, новая буржуазия
«Юга» одновременно и кооперируется и конфликтует с буржуазией развитых
капиталистических стран. Ведь поскольку существуют внутриимпериалистические
конфликты, то почему бы и буржуазии «Юга» в свою очередь не конфликтовать с
империализмом?
Этот тезис отнюдь не отвергает того, что в «третьем мире»
имеются государства с компрадорской буржуазией, то есть государства, просто‑напросто
соглашающиеся с транснационализацией своей экономики и стремящиеся войти в эту
сферу за счет каких‑то своих «сравнительных преимуществ» или же
специализирующиеся на экспорте сельхозпродукции и минерального сырья, а также
на экспортных отраслях промышленности с дешевой рабочей силой. Компрадорское
государство подчиняет свою экономическую политику – если таковая существует –
удовлетворению условий транснационализации. Практически оно руководит рынком
труда в интересах транснациональных монополий, которые, следуя логике всей
системы, контролируют экономику, а взамен идут на определенные уступки
государству, иногда чисто формальные (например, такие, как владение шахтами без
технологического и рыночного контроля над ними). Иногда эти уступки со стороны
ТНК реальны, но второстепенны, хотя, во всяком случае, позволяют государству
развивать свою аграрную капиталистическую экономику или мелкую промышленность,
заменяющую импорт. Этот же тезис в равной степени не исключает того, что в
некоторых странах внутренние социальные отношения могут приводить либо к
свержению власти буржуазии в пользу таких группировок, которые способны
осуществить построение социалистического общества (Корея, Вьетнам и Куба), либо
(при неустойчивом равновесии между народом и буржуазией в ходе классового
конфликта) к созданию государств, которые иногда называют государствами
«национальной демократии», идущими по «некапиталистическому пути развития», и
выбор которых – национальный капитализм или социализм – еще не ясен.
В целом этот тезис имеет смысл лишь в том случае, когда
национальный проект буржуазии оказывается исторически осуществимым, то есть
когда он положительно отвечает на вопрос о дальнейшем развитии и уточняет
условия, благоприятствующие реализации этого проекта. К таким моментам можно
отнести: а) борьбу за национальное освобождение, которая возвестила о конце
колониализма еще до 1939 года; военное поражение Соединенных Штатов (война в
Корее и Вьетнаме, крах вторжения на Кубу, признание Китая), что свидетельствует
о силе государств «третьего мира»; действия ОПЕК в 1973 году, которые были бы
немыслимы 20 лет назад (об этом наглядно свидетельствует, например, неудачная
попытка Мосаддыка в Иране); б) существование социалистических стран, и прежде
всего СССР, что усиливает позиции государств «третьего мира»; наличие советской
военной помощи (Анголе, Эфиопии в настоящее время, в прошлом Египту и др.),
являющейся весьма весомым средством отрезвления империалистов; помощь со
стороны восточноевропейских стран также могла бы способствовать созданию
национальных экономик и условий для перехода к социализму (но это еще под
вопросом).
Однако на самом деле этот тезис ведет к переоценке
возможностей национальной буржуазии «третьего мира» и к серьезному извращению
целей, средств и возможностей советской политики. Конечно, борьба за
национальное освобождение при поддержке с советской стороны (когда она имела
место), а также противоречия внутри капиталистического лагеря изменили
положение. Проект буржуазии «третьего мира» с очевидностью преследует цель построения
национальной экономики и ее интеграции в мировую капиталистическую систему. Но
проект этот двойствен: его можно понимать и как простое «рассредоточение»
транснациональных корпораций или же как проект государств, которые
действительно взяли инициативу в свои руки, чтобы избежать транснационализации.
Конечно, они бы этого хотели, но могут ли они сделать это? Следует заметить,
что даже тогда, когда внешне им сопутствовал успех, они на самом деле двигались
к краху. Ведь их контроль над природными ресурсами ограничен запросами «Севера»
(ОПЕК не может полностью блокировать нефтяные поставки) и необходимостью
сохранять эксплуатацию компрадорского типа, особенно в Африке; промышленный
экспорт «третьего мира» проник на рынки «Севера» лишь в той степени, в какой
транснациональные компании считают это выгодным для себя; выход к морю для
«третьего мира» закрыт, а проекты «развязки» посредством «коллективной
автономии», то есть за счет интенсификации взаимоотношений в рамках «Юга»,
остались мертвой буквой, в то время как избыточный капитал вновь зациклен на
мировую систему капитализма и т.д. Подобные исключительно отрицательные
последствия не кажутся ни временными, ни конъюнктурными; они указывают на
невозможность полной реализации национально‑буржуазного проекта в наше время[24].
Если набросать примерную типологию современных государств
«третьего мира», рассматривая реальные перспективы для каждой их группы, то как
будет выглядеть общая картина? Первая группа стран – это страны с компрадорской
буржуазией, то есть страны, где буржуазия исторически еще слаба, а развитие
производительных сил задерживается. Не имеет большого значения, если в
некоторых из них существуют «огосударствленные» формы и если они объявляют себя
социалистическими и поддерживаются СССР. Эта форма – определенно
капиталистическая или государственно‑капиталистическая – определяется местными
историческими условиями, которые, правда, не играют решающей роли в ее
становлении. К компрадорской буржуазии классического типа – аграрной, торговой
и промышленной, живущей на умеренных субподрядах – можно отнести и
компрадорскую бюрократию, которая так же, как и буржуазия, проникает в мировую
систему с теми же функциями грабежа крестьянства в пользу монополий и т.п. Союз
этих стран с СССР весьма непрочен, носит конъюнктурный характер, как это не раз
подтверждалось опытом, и отвечает скорее стратегическим планам СССР, который не
ставит себе целью каким‑то образом выправлять ошибки местного господствующего
класса. Некоторые из этих стран откровенно предпочитают капитализм; другие
объявляют себя в большей или меньшей мере социалистическими, третьи
действительно осуществляют глубокие социальные преобразования, оставляя в то же
время вопрос о своем «национально‑буржуазном» или «социалистическом» характере
открытым.
Некоторые страны первой группы, похоже, достигли
определенных результатов: много говорилось об успехах Бразилии, Мексики, Южной
Кореи и других стран, тем не менее опыт отдельных стран, например Ирана при
шахском режиме, должен был бы насторожить идущих этим путем, поскольку
противоречия между буржуазным проектом и народными требованиями могут оказаться
неразрешимыми, если в их основе лежит постоянное давление на условия жизни
народа, а оставленные империализмом возможности для маневра незначительны.
Финансово‑экономическое положение именно таких стран, как Бразилия и Мексика,
показывает уязвимость национального проекта в определенных социально‑политических
условиях. Что же касается стран, пытавшихся следовать по пути «умеренного
социализма», то нельзя сказать, что этот опыт порождает оптимистические
надежды: за насеризмом последовал «infitah», то есть неизбежная в таком случае
компрадоризация страны, и союз с Советами не предотвратил негативных
результатов.
В общем, этот тезис следует отбросить, поскольку противопоставление
национальной буржуазии буржуазии компрадорской носит слишком статичный
характер. Эта концепция была выдвинута китайскими марксистами в 30‑е годы,
когда в Китае, как и в других странах колониального и полуколониального мира,
наблюдался рост компрадорской буржуазии в лице «торговых посредников»; в то
время как национальная буржуазия стремилась развивать промышленность, система
международного разделения труда полностью блокировала ее. В дальнейшем эта
тенденция утвердилась, поскольку считалось, что основой деятельности
национальной буржуазии должна быть любая промышленная активность. При этом
упустили из виду тот факт, что сама система международного разделения труда
(хотя и со своими крупными недостатками) достаточно динамична. В современной
системе подсобная индустриализация «третьего мира» в любом случае превращает
местную буржуазию в компрадорскую: сегодня она берет на себя те же самые
функции, какие еще вчера осуществляла старая компрадорская буржуазия. Новая
промышленная буржуазия, как и старая торговая, отдает монополиям солидную часть
избыточного капитала, возникающего в результате эксплуатации местной рабочей
силы.
Но если глобальная перспектива сводится к кампрадоризации
национальной буржуазии «третьего мира» и к ее зависимости от транснациональных
корпораций, то можно думать, что этот процесс приведет к революционному подъему
в тех странах, где условия существования эксплуатируемых масс становятся
невыносимыми и где буржуазия слаба и неспособна контролировать
капиталистические преобразования. Не следует также забывать, что в этой
перспективе масса препятствий проектам национальной буржуазии может появиться и
в области культуры. В афро‑азиатском обществе, где еще сохраняются устойчивые
неевропейские культуры, сопротивление капиталистической «декультуризации»,
нацеленной на то, чтобы навязать местным культурам европейскую модель развития,
может стать исключительно мощным фактором идеологических завихрений. На примере
Ирана мы видим, что народное возмущение может вылиться и в хаос, в котором на первый
план выходят элементы, несущие с собой разложение и регресс, способствующие
возникновению новых форм косности. И все же новый революционный подъем может
повести дальше, чем это было в прошлом. Кризис советский системы создает
возможности для социалистического обновления развитого Запада и может изменить
положение. Не исключено, что удастся разрешить фатальную дилемму, в которой
выбор ограничен либо либеральной политикой с элементами социально‑демократических
реформ, либо системой наподобие господствующей в Восточной Европе, от Москвы до
Варшавы и Праги. Если пока и нельзя определить, когда закончится возможный
подъем обновленного западного социализма в сочетании с силами
антиимпериалистического освобождения, то все же необходимо принять во внимание,
что этот кризис развивается в такой международной обстановке, когда трудно
сказать, во что все это выльется[25]. Следует
отбросить тезис, согласно которому противоречия нашего времени являются борьбой
между «„социалистическим“ и „капиталистическим“ лагерем», но не следует
принимать и тезиса, прямо противопоставляющего «силы социализма» общим «силам
капитализма», поскольку левые в мировом масштабе еще не поставили в порядок дня
отмену классовой структуры общества и пока что борются за ближайшие цели, то
есть за улучшение условий труда в империалистическом обществе и жизненных
условий населения периферии в рамках обновленной мировой системы. Таким
образом, на авансцену сейчас выходят нации и государства, тогда как
гегемонические союзы вырабатывают собственную стратегию, воплощая их в
действиях государств, которыми они руководят, а блок угнетенных классов ведет
свою борьбу с перспективой достижения вышеуказанных непосредственных целей.
Возникает вопрос, не являются ли слабости «третьего мира»
ставкой в игре сверхдержав в вопросе выбора – капиталистическая компрадоризация
или советизация. «Агрессивность» Советов, похоже, придает этой альтернативе
определенную реальность, но тут следует учесть некоторые детали. Советская
система обнаруживает свою слабость и неспособность преодолеть состояние
перманентного кризиса, переходя от экстенсивного накопления, уже исчерпавшего
свои возможности, к интенсивному, которое потребовало бы серьезной и очень
трудно контролируемой политической реформы. В то же время эта система не может
доминировать в международных классовых союзах экономически, а прибегает к
формам империалистического господства. Она потеряла свой идеологический престиж
и способна управлять только мелкими вассалами, да и то лишь в сфере своего
военного влияния. В то же время, будучи слабой в экономическом, социальном и
идеологическом плане, СССР остается в военном отношении единственной
сверхдержавой, способной соперничать с Соединенными Штатами на глобальном
уровне. Это пока что помогает ему преодолевать кризис именно потому, что
слабости, характерные для освободительного движения в «третьем мире», не
позволяют последнему освободиться от власти империализма без советской
поддержки. Но глубокий кризис советской системы показывает, что она не является
образцом для решения вопросов нашего времени; более того, она заводит других в
тупик и, конечно, не может служить моделью для решения проблем «третьего мира».
4.
«Белая опасность»
Капитализм как общественная формация тесно связан с
«европеизмом», то есть той исторической базой, на которой он возник.
Неевропейским народам капитализм представляется прежде всего проявлением
европейского экспансионизма, и эта реальность является основным элементом в
народном сознании; стало быть, нельзя сбрасывать со счетов и политические
последствия этого. Капиталистическая экспансия в полной мере продемонстрировала
свой разрушительный характер, и она в ответе за тот геноцид, который принял
некогда столь серьезные масштабы; именно европейцы в глазах народов
колониальных стран несут ответственность за преступления капитализма.
Европейская же историография систематически преуменьшала разрушительные
последствия этой экспансии, превознося результаты «цивилизации», и нельзя
пренебрегать тем, что сам Маркс, подчеркивая значение освобождения новых производительных
сил, оставался в плену этой перспективы, хотя в последние годы жизни и начал
спешно пересматривать свои взгляды на еврокапиталистическую экспансию.
Излишне напоминать о примерах настоящего этноцида в процессе
белой колонизации, от уничтожения доколумбовой цивилизации в Америке до
геноцида индейцев Северной Америки и работорговли, которая превратилась в
колоссальное кровопускание, невиданное в истории Африки. Не менее крупный ущерб
нанесла и расистская в своей основе колонизация населения многих стран – от
Южной Африки до Палестины, от Северной Африки до Зимбабве и Кении. Кстати, и в
Сибири, Туркестане и на Кавказе русская экспансия развивалась таким же образом
до Октябрьской революции, а после нее фактически усилилась действиями новой,
Советской власти. В плотно населенной Азии колониальное проникновение вело к
деградации вплоть до навязывания опиекурения (как, например, в Китае) и других
методов стимулирования культурного распада.
Следует подчеркнуть, что этот экспансионизм, вытекающий из
основных законов капиталистического способа производства, получил серьезную
видимость развития под знаменем прогресса и даже самого «социализма»[26]. Этот факт
показывает, что социальная реальность (основа нации и культурных ареалов) может
переходить через классовые границы и становиться самостоятельной. В Южной
Африке конфликты между колонистами‑бурами и британским империализмом в конце
прошлого века и между «белыми» рабочими и капиталом в период 20 – 30‑х годов
нашего века внедрились в сознание рабочего класса Запада гораздо раньше
возникновения у них чувства солидарности с африканскими крестьянами, согнанными
с собственных земель. В Палестине сионизм по большей части явился продуктом
развития рабочего движения Восточной Европы, а в Туркестане Советская власть
уничтожила «тюркский коммунизм» (который пытался основать Султан‑Галиев) еще до
начала 30‑х годов, то есть до того момента, который обычно считается началом
периода «сталинского вырождения». Репрессии соединялись с культурной политикой,
которая привела к отмене в сущности единого тюркского языка, объединявшего
народы Туркестана, к превращению диалектов в национальные языки и
административному разделению народов. Между тем колониальная политика здесь
всегда проповедовала «уважение к национальным особенностям». Трудно сказать,
способствовали ли все эти меры тому, чтобы был снят с повестки дня коренной
вопрос, который постоянно возникает во все более сложной форме, причем до такой
степени, что интервенция в Афганистане представляется для Москвы – по крайней
мере в каких‑то отдельных аспектах – неким «бегством вперед».
В общем, европейскую экспансию нельзя считать явлением
исключительно капиталистического плана: очень прочное слияние
капиталистического развития и европейской культуры как раз и показывает, что
эта экспансия переросла сами капиталистические отношения, которые ее породили.
Реакция со стороны народов, испытавших ее на себе, была различной. Мы можем
разделить эту реакцию на три типа. Для реакции первого типа, которую можно
определить как «традиционно националистическую», характерны попытки отказаться
от модернизации и изолироваться. Она была обречена на провал и показала
недостаточное понимание реального соотношения сил. Однако она все еще имеет
место, развиваясь также и в «теоретическом» плане; как свидетельствуют
некоторые работы, авторы которых вдохновляются «идеями Каддафи»[27], эта экспансия
не является капиталистической, а носит только «европейский» характер. В то же
время указанной реакции свойственно обращение к различным современным формам
интегрализма, прежде всего – к исламизму, а также к буддизму, индуизму и т.д.
Второй тип реакции на экспансию – это «принятие
модернизации». Она проявляется не только в отходе от традиционных способов
организации в пользу капиталистических, но также и в ассимиляции местной
культурой мировой культуры европейского типа. Это желание возникает в основном
в кругах местной буржуазии, претендующей на роль глашатая «национального
возрождения» и пытающейся спасти самые косные остатки своих культурных
традиций, поставив их на службу капиталистической эксплуатации. Похоже, что это
удалось только Японии. Аналогичные попытки Ататюрка и Реза‑шаха окончились
провалом. Если эта все еще действенная тенденция и не кажется в настоящее время
слишком сильной в Азии и Африке, то она весьма распространена в Латинской
Америке, в частности из‑за того, что этот континент носит «европейский»
характер – по крайней мере в том, что касается местного руководства.
Третий, самый развитой, тип реакции – это маоизм,
революционная национальная реакция, апеллирующая к освобождению народных и
национальных сил путем модернизации страны без капиталистического развития.
Если он связан с марксизмом и социалистической революцией, то предпочтительной
перспективой модернизации для него оказывается «неевропейская». Марксизм часто
проникал и проникает в Азию и Африку именно этим путем, действуя где‑то на
водоразделе социальной и национально‑освободительной революции (которая идет
гораздо дальше завоевания независимости и образования государства). И поэтому
ясно, что он может стать великой силой, трансформирующей общественные уклады.
5.
Марксизм, национальное освобождение и революционность
В настоящее время в Азии и Африке марксизм действительно
тесно связан с глубокими преобразованиями, хотя вопрос об их характере (свидетельствуют
ли они о переходе к социализму или же являют собой примеры капиталистической
экспансии) остается открытым.
Если в Восточной Азии – Китай, Корея, Индокитайский
полуостров – марксизм получил признание в качестве официальной доктрины[28], а по отношению
к общей численности населения на земле именно в Азии проживает основная масса
людей, исповедующих марксизм, то никак нельзя думать, что в большей части
остальных афро‑азиатских стран марксизм не существует или же он является там
чем‑то второстепенным, поскольку в данном случае его исповедует в основном
далекое от власти интеллектуальное меньшинство. Существует огромное количество
видов движения за национальное освобождение. И они не раз становились
неотъемлемой частью истории последнего полувека, изменяя политическую карту
мира и международного разделения труда, распределения промышленного
производства, серьезно влияя на отношения между сверхдержавами, то есть,
несомненно, проявляли себя как реально действующие субъекты истории нашего
времени[29]. В большинстве
случаев эти движения, способные мобилизовать сотни тысяч, а иногда и миллионы
людей, опирались на различные формы «социализма» (реже на марксизм), и,
несмотря на их сложную и противоречивую судьбу, эту связь с массами нельзя не
принимать во внимание. Не углубляясь в неизбежно общее описание перипетий,
через которые прошли многие из этих стран – от Юго‑Восточной Азии до Индии и от
Ближнего Востока до Магриба и Южной Африки[30], мы можем
заключить наше изложение следующими выводами.
1. Мировая экспансия капитализма – фактически с самого его
рождения, – вместо того чтобы постепенно однообразить мир, наоборот, усилила
его дифференциацию, подчеркнув различия между капиталистическим центром и его
периферией. Эта особая форма экспансии, обусловленная капиталистическим
способом производства, и придала основному противоречию между господствующими
державами, с одной стороны, и народами периферии – с другой, тот активный
характер, который сейчас во многом определяет историю. В то же время
традиционно основное противоречие капитализма – между трудом и капиталом, –
похоже, теряет этот характер.
2. Империализм в ленинском понимании этого слова как раз и
отличался тем, что вплоть до конца прошлого века давал возможность формирования
новой национальной буржуазии, которая сразу включалась в процесс мировой
экспансии капитализма. В настоящее время это стало невозможно, все попытки
подъема новой национальной буржуазии в Азии и Африке при одновременном развитии
«компрадоризации» и «транснационализации» теперь обрекаются на провал.
3. Рабочий класс капиталистических центров утратил свою
революционность и не выработал собственного проекта создания нового общества,
который позволил бы прийти к бесклассовому обществу. Доминирующее положение,
которое страны центра занимают в международном разделении труда, укрепляют
демократические традиции и стимулируют обращение к выборам как форме
политического руководства обществом, не оставляя других альтернатив, кроме
праволиберальных или умеренно‑социалистических режимов.
Существуют два препятствия, сдерживающих рост
социалистического сознания в современном обществе в целом; это – грабеж
«третьего мира», ведущий к внутренней солидарности развитых стран
(оправдываемой «национальными интересами») и превращающий эту солидарность в
самую настоящую политическую реальность, а также убеждения левых сил и рабочего
движения на Западе в том, что советское общество все же является
социалистическим. Однако даже на Западе любой курс, нацеленный на преодоление
классовой структуры общества и торговых категорий стоимости, несомненно
потребует и здесь длительного переходного периода. Конечно, в развитых странах
проблемы перехода к социализму отличаются от тех, с которыми имеют дело
слаборазвитые страны, но они не менее сложны. Гигантские структурные
преобразования, необходимые в основополагающей сфере организации труда,
углубление международной специализации, как и необходимые изменения, нужные в
идеологических структурах, несомненно, осложнят переходный период.
И все же неравномерное развитие капитализма ставит перед
народами Азии и Африки внеочередную задачу свержения капиталистического порядка
на местах. Именно здесь классовая борьба и империалистическое господство,
взятые вместе, дают возможность свершать национально‑демократические революции,
руководимые народными и национальными союзами освобождения.
4. Марксизм, социалистическое и рабочее движение развивались
поэтапно, и на каждом этапе марксизм обновлялся, изменялся и обогащался,
приспосабливаясь к новым обстоятельствам. Законы, сформулированные марксизмом в
отношении развития общества, применимы и к самому марксизму.
Марксизм времен Маркса разъяснял проблемы социалистической
революции в условиях капиталистической Европы XIX века, до образования мировой
империалистической системы. Тогда рабочий класс уже был потенциально
революционен в силу неумолимых требований капиталистического накопления,
происходившего в развитых европейских странах; в менее же развитых странах
Европы это накопление шло параллельно с первоначальным. Пауперизация сельских
масс, как и пролетариата, создавала благоприятные условия для непрерывной
революции, для перехода от демократической фазы развития к социалистической.
Теория «слабого звена в цепи» была предложена еще Марксом в связи с Германией и
Испанией. Однако марксизм начал проникать в сознание рабочего класса Запада
только к 70 – 80‑м годам XIX века, когда уже шел процесс становления
империалистической системы. Закон накопления действовал теперь не только в
рамках каждой европейской нации, но и в мировом масштабе, и эта экспансия,
обусловленная глобализацией процесса накопления, делала обстановку на периферии
империалистической системы взрывоопасной. С помощью ленинизма рабочее движение
преодолело застой, вызванный тем, что II Интернационал не осознал нового
положения вещей, и придало сознательный характер этому качественному изменению,
а первая социалистическая революция в России, хотя и с опозданием, подтвердила
ожидания Маркса. Ленин понял, что именно в самой отсталой европейской стране, в
самом слабом звене цепи можно было нанизать друг на друга буржуазную,
крестьянскую и социалистическую революции. Но большевики не были готовы к тому,
чтобы считать рабоче‑крестьянский союз надежным условием стратегии перехода к
социализму, поскольку они были связаны с рабочими традициями передовой Европы,
где буржуазная революция уже разрешила сложный аграрный вопрос. К тому же
Россия не была страной новой периферии, подпавшей под власть мирового
империализма; это была хотя и отсталая, но все же зарождающаяся
империалистическая держава, не завершившая буржуазно‑демократической революции.
Процесс формирования в усиления империалистической системы,
выявленный Лениным у самых истоков его зарождения, продолжал развиваться. И
вторая социалистическая революция совершилась опять‑таки в периферийной стране
– в Китае, где, как звенья одной цепи, нанизались друг на друга не только
буржуазная, крестьянская и социалистическая революции, но и совершилась
антиимпериалистическая революция, то есть была достигнута такая победа над
капитализмом, которая сузила сферу действий империализма. Вклад маоизма в
марксизм состоял именно в понимании того, что союз рабочих и крестьян и отход
от капиталистической системы разделения труда, взятые вместе, – это
стратегически достаточно надежные условия для перехода к социализму в эпоху империализма.
Но и после победы китайской революции капиталистическая
система продолжала развиваться и трансформироваться. Согласно некоторым
теоретикам, она уже не является империалистической в ленинском смысле слова:
буржуазные революции произошли во многих странах «третьего мира», и капитализм
развивается в них на основе господства национальной буржуазии, входящей в
мировую капиталистическую систему. В этом случае следовало бы считать более
действенными схемы Маркса, но с той разницей, что Европа стала олицетворять
весь мир. Другие, наоборот, считают, что и после второй мировой войны развитие
продолжается на основе разделения между империалистическим центром и
периферией, находящейся под властью империализма, где местная власть может быть
только господством компрадорской буржуазии. Если эта гипотеза справедлива, то
маоистская стратегия остается единственно верным ответом на основные проблемы
перехода к социализму.
5. Этот анализ выдвигает новые проблемы перед марксизмом.
Принимая во внимание факт всемирной экспансии капитализма, следует
анализировать стоимость уже не как национальную, а как мировую категорию[31]. Союз
революционных народных классов, которые приходят к власти в странах,
совершающих переход к социализму, не оказывает преобразующего классового влияния
на социальную реальность непосредственно, а осуществляет свою стратегию через
государственную власть, сохраняющую по отношению к общественным классам
некоторую автономию. Поэтому такой союз оказывается не только орудием возможной
диктатуры рабочих и крестьян, но и средой, в которой может образоваться
совершенно новый класс. Необходимость для этих стран выхода из
капиталистической системы международного разделения труда придает формирующимся
здесь государствам национальные функции: государство не может исчезнуть, но
включиться в систему государств‑наций оно способно лишь гораздо позже. В то же
время совпадение капиталистической и европейской экспансий придает проблемам
национального освобождения и возможного перехода к социализму такой серьезный
культурный аспект, который нельзя заслонить никакой политикой. Исторический
материализм еще далеко не окончательно разработан и пока что не позволяет
правильно выявлять взаимосвязи между различными социальными реальностями, как
классовой (основной), так и относящейся к государству, нации и культуре[32].
6. Марксизм приобрел азиатскую и африканскую ориентацию. На
развитом Западе он имеет тенденцию превращения в чисто культурное течение, не
способное преобразовать общественные реальности[33], на Востоке же
для него характерны иные свойства. Основной вопрос в повестке дня на нашем
сегодняшнем историческом горизонте – это не дилемма между капитализмом и
социализмом на Западе, а задача освобождения и развития Азии и Африки. И это
основная ставка в происходящей борьбе. Однако и это последнее преобразование
противоречиво и двойственно: если его нельзя свести к фазе капиталистической
экспансии, пусть даже в извращенном виде, то равным образом нельзя его
рассматривать и как уверенный переход к бесклассовому обществу. Стало быть, марксизм
потенциально является идеологией власти нового господствующего класса и (или)
идеологией, направленной к освобождению от эксплуатации.
Хуан
Карлос Портантьеро.
ЛАТИНОАМЕРИКАНСКИЙ
МАРКСИЗМ
1.
Теории социализма и Латинская Америка
Нет сомнения в том, что с 60‑х годов начинается новый этап в
истории латиноамериканского марксизма. Главным переломным моментом, несомненно,
была победа кубинской революции и провозглашение Фиделем Кастро в апреле 1961
года «социалистического характера» нового режима. Это событие открывало новые
пути, являясь в то же время кульминацией того длительного исторического
процесса, который начал развиваться (правда, неравномерно) в ряде стран
континента с конца XIX века: речь идет о проникновении социалистических идей и
распространении марксизма.
Уже тогда – сначала II Интернационал, и главным образом
Социалистическая партия Аргентины, а затем, с 1921 года, III Интернационал –
ставят вопрос о выборе между «применением» марксистского учения в условиях
латиноамериканской действительности (как если бы марксизм представлял собой
универсальную «модель») и его непосредственным «созданием» на местной почве.
Эта спорная альтернатива (а самый напряженный момент
полемики – это, пожалуй, спор между Айя де ла Toppe, Мариатеги и Коминтерном в конце
20‑х годов) станет узловой проблемой латиноамериканского марксизма начиная с 60‑х
годов и позднее. Тема «национализации» теории и изучения социалистической
практики как продолжения преодоления народной истории скрыто или явно будут
присутствовать в идеологической продукции континента в этот период; впрочем,
они получат свое развитие внутри бурно нарастающего движения масс.
Самым большим балластом для латиноамериканского марксизма
(или, точнее, марксизма Латинской Америки) было возвращение к мысли об исключительности
Маркса, которым полагал, что открыл «общие законы исторического развития».
Исходя из знания этих законов, казалось, можно было создать теорию социальных
изменений, по которой более развитые страны должны были служить зеркалом для
более отсталых стран. Если верно, что такой Маркс – это еще не весь Маркс (вспомним,
например, письма о России, написанные им в последние годы жизни), то верно и
то, что «марксизм», а вернее, доктринерская и пропагандистская операция,
проведенная в конце века немецкой социал‑демократией, ставила целью выделение
универсальной эволюционистской концепции исторического процесса.
Первое, что можно констатировать, говоря о
латиноамериканской ситуации, – это систематические провалы любых сколько‑нибудь
серьезных попыток проникновения марксизма в политическую культуру континента,
даже тогда, когда о нем велись дискуссии и его именем создавались первые
организации (по крайней мере в некоторых странах начиная с прошлого века).
Несомненно, препятствием для его распространения было отсутствие непрерывности
процесса вследствие принимаемых государством репрессивных мер. Но, учитывая эту
действительно серьезную помеху на пути распространения любой политической идеи,
заметим, что имеется еще и проблема, получившая название «несостоявшейся
встречи Латинской Америки с марксизмом». Перед исследователем встает целый ряд
разнообразных проблем. Прежде всего это традиционный вопрос о том, как
соотносятся учение самого Маркса и Латинская Америка. Трудностям, с которыми
столкнулся Маркс, изучая Латинскую Америку XIX века, – их наиболее ярким
примером является статья о Боливаре, написанная Марксом в 1858 году для «Новой
Американской Энциклопедии», – посвящена недавно вышедшая книга Хосе Арикó;
Карлос Франко в предисловии к ней назвал ее «фундаментальным трудом», поэтому я
отсылаю читателя к убедительным гипотезам, которые в ней высказаны[34].
Однако идти следует дальше и глубже. Уже известно, что
причина «несостоявшейся встречи» кроется вовсе не в «неудачном приложении»
учения Маркса и не во мнении (а оно могло стать основанием для предположений о
существовании замкнутого учения, стоящего вне связи с историей) о том, что
стремление «приспособить» систему к латиноамериканским условиям потерпело крах.
Наиболее удачна иная постановка проблемы: она сводится (независимо от успехов
или ошибок Маркса) к вопросу о том, почему в Латинской Америке десятилетиями
оказывалось невозможным проникновение социализма в массы, а в тех случаях,
когда оно происходило, – чтó было тому причиной и какие формы оно принимало.
Наиболее простой ответ (хотя это всего лишь общий ответ)
заключается в том, что подобному проникновению мешали условия, которые не
позволяли буквально воспроизвести европейскую модель и в то же время
препятствовали появлению собственного учения, применительно к местным условиям,
в отличие от того, как это произошло и России и в Китае. В этом смысле
Латинская Америка всегда, казалось, фатально зависела от своего прошлого: не
будучи в состоянии уподобиться Европе, она не сумела стать и анти‑Европой.
Если большой удачей большевиков стало то, что они сумели
«русифицировать» марксизм, с тем чтобы использовать его как мощное
теоретическое и организационное средство, способное дать ответ на спорные
вопросы общественной и культурной жизни, возникшие еще до капитализма, то в
Латинской Америке подобные попытки носили спорадический характер и были связаны
главным образом с именем Мариатеги. И если, наконец, русская интеллигенция сознавала, что она владеет неевропейскими
культурными ценностями, более древними и превосходящими европейские, а значит,
насаждение всего западного при самодержавии должно было стать болезненным и
мучительным, то в Латинской Америке модернизация политической культуры
начинается лишь в эпоху Бурбонов, а испанский либерализм конца XVIII века становится
основой (можно сказать, даже сутью) идеологии сторонников независимости.
Эта основа (при отклонениях на деле в сторону просвещенного
деспотизма) обозначит главные направления «прогрессивной» латиноамериканской
мысли; но она будет и постоянно мешать ее обращению к проблематике,
объединяющей либерализм с демократией. Применение последней категории в
основном останется прерогативой традиционализма, исповедующего народный
«здравый смысл» в противовес рационализму элиты.
Когда затем на возникшем идеологическом рынке появился целый
мир социалистических ценностей, их проникновение вглубь столкнулось с
препятствием в виде той политической культуры, в которой «народ» и
«интеллигенция» были разобщены и где не было даже возможности (как в тех
странах, которые возникли буквально на пустом месте) узнать друг друга
благодаря какому‑либо опыту «дозападного» периода, который позволил бы
обратиться к миру символов, способных пробудить в социализме национально‑народный
элемент.
Таким образом, с трудностями, которые испытал Маркс в своем
стремлении понять Латинскую Америку, столкнулся и социализм как политическое
движение. Стремясь найти объяснение, которое обобщало бы исторически
сложившуюся специфику континента, препятствовавшую распространению здесь
социалистических идей (начиная с марксистских), исследователь выделил[35] форму, которую обрели здесь отношения между
государством и обществом, или, иными словами, чуждый европейцам способ
строительства государства и нации. В отличие от того, как это представляли себе
европейцы с их исключительно «социоцентрическим» взглядом на вещи, развитие
национальных государств в Латинской Америке шло (и это совершенно очевидно) в
обратном направлении: преобразования «сверху», государственный характер (он мог
бы показаться в некотором смысле даже произвольным истинному «социоцентристу») процесса «nation‑building»
(национального строительства). Те государства Латинской Америки, которые в
процессе своего строительства моделировали и общество, были
«полугосударствами». Строго говоря, на этом фактически пустом социальном
пространстве именно армии построили государства, занимавшие определенную
территорию, и заложили основы для экономического рынка, с помощью которого
Латинская Америка смогла присоединиться к капиталистическому миру. Именно такое
препятствие в виде отклонений от европейской модели (а также от ее прямой
противоположности – азиатской модели) обнаружил Маркс в своем анализе Латинской
Америки, и он предпочел столкнуть ее в гегелевскую братскую могилу
«неисторических наций».
II и III Интернационалы станут впоследствии еще одним
примером подтверждения этого непонимания. Если социал‑демократия мало что могла
сказать о Латинской Америке, то и III Интернационал окажется в аналогичной
ситуации. Как указывал Режи Дебре[36], коммунистам в
силу традиции всегда было трудно понять условия, которые нельзя было ни
заключить в рамки вопроса, традиционно именуемого «колониальным», ни
отождествить с антикапиталистическим движением в развитых странах.
Вот в такой двойственной обстановке (к тому же характеризующейся
значительной межрегиональной разнородностью) ставится политический вопрос об
осуществлении руководящей роли; это испытание способности социалистов
сформировать коллективную «национально‑народную» волю, начав с процесса
приведения множества различных требований в соответствие с социальными,
классовыми и отраслевыми задачами, включая задачи этнические и региональные.
Именно в этом смысле латиноамериканский социализм заключается не в применении
или приспособлении ранее существовавшей идеологии, а в способности порождать и
создавать сложные политические темы и в области теории, способной учесть
национальную специфику каждой отдельной страны, и в практической сфере – в
вопросах организации масс.
По этому пути с его препятствиями, например, в виде политической
культуры, которая в гораздо большей степени тяготеет к политике, чем к
социологии, латиноамериканскому социализму пришлось пройти между Сциллой
«классового корпоративизма» и Харибдой «социалистического финализма»,
разобщенных, точнее, существующих параллельно друг другу. Если не считать
редких исключений, то в совершенно определенные моменты теоретических поисков и
организационной практики теоретики классического социализма, связанные с
традициями II или III Интернационалов, оказывались неспособными успешно вести
диалог о гегемонии или по крайней мере разработать проблематику, которая могла
бы направить их по этому пути[37].
В обществах, подобных латиноамериканским – даже избранных и
более высоко развитых, – где государство воспринимается сквозь призму личности
(патерналистский «каудилизм»), главным в политических действиях становится
форма отношений между властью, возникшей в обществе (и порождаемой обществом),
и властью, возникшей в государстве (и порождаемой государством). Классические
разработки латиноамериканского социализма всегда сосредоточивались вокруг
«социального»; его врагом всегда было «олигархическое» государство, не
допускающее участия в своей деятельности масс, присутствие которых могло
гарантироваться лишь «реформистским» или «революционным» – мирным или
основанном на насилии – вмешательством общества.
Когда в результате урбанизации и индустриализации,
последовавших за кризисом 1929 года, произошел раскол господствующих классов, а
широкие массы оказались в тяжелом положении, что породило разложение и
нарушение равновесия в государстве, эта концепция социализма оказалась
серьезным препятствием для начавших появляться народнических течений.
Латиноамериканские народнические течения возникли на совершенно противоположных
социалистическим течениям началах, причем в основе их отношений с последними –
и с идеологической и с политической точек зрения – лежал разрыв, а не
преемственность. Народничество как форма организации и нового государственного
порядка (в тех случаях, когда течению удавалось учредить таковой) вопрос
разработки политики масс перевело в эндогенную плоскость, возродив, таким
образом, коллективную историческую память, способную (это может показаться
невероятным) соединить классовые, национальные и гражданские требования в
едином движении, которое несло черты патернализма и «каудилизма», традиционно
свойственные представлению о политике. Успех народнических течений (а значит,
провал социалистических) зиждется на обнаруженной ими способности разрабатывать
«сверху» национально‑народнический элемент, соединяя культуру масс с
современной политикой.
В середине 30‑х годов партии III Интернационала попытались
уничтожить препятствия, мешавшие их росту и гегемонистской экспансии, а именно
классовый корпоративизм и социалистический финализм. Они отказались тогда от
сектантской позиции «класс против класса», которая могла привести к
катастрофическим последствиям, и попытались встать на путь народных фронтов в
соответствии со стратегией, намеченной VII конгрессом Коминтерна. В результате
они оказались в плену тактической, временной концепции политики союзов: вопросы
о национальном, народном и демократическом элементах оказались частью этой
концепции, правда, уже ослабленной риторикой и раздвоенностью, особенно в тот
период, когда марксистская идеология была ограничена рамками сталинизма и его
политической практики и всецело зависела от изменчивых государственных
соображений СССР.
Гегемония тогда расценивалась как результат «классового
союза», и в рамках этой формальной схемы «классы – партии», которые вступали в
политико‑социальный компромисс, отдавали предпочтение (в той мере, в какой
связующим звеном служил антифашизм вообще) средним либеральным классам и той
части крупной буржуазии, связанной с западным империализмом, которая
противостояла «державам оси». История известна: ее кульминацией в 40‑е годы
стал так называемый «браудеризм»[38] с его коалициями и политическими союзами, что
почти повсеместно увеличило и прежде существовавший разрыв между социализмом и
массами.
В таких условиях в начале 60‑х годов появляется возможность
положить конец этой истории: на базе одного из ответвлений социализма возникает
«кастроизм». Преодолевая народничество, «кастроизм» тем не менее оказывается на
сходных с ним позициях и отсылает нас вновь к тем же положениям, которые лежали
в основе традиционной латиноамериканской политики в отношении масс, то есть к
демократическому национализму, который, стремясь быть преемником прошлых
традиций (Maceo, Марти, антииспанская борьба конца прошлого века, прямое
сопротивление североамериканцам, университетская реформа и крах диктатуры
Мачадо в 1953 году, предопределенный студенческими выступлениями), увенчал
национально‑народную историю почти безрассудными подвигами партизан Сьерра‑Маэстры.
Это вначале очень запутанное соединение национализма,
гуманизма и социализма находит свое выражение в методологии (кстати, тоже не
чуждой латиноамериканской истории), которая приводит «кастроизм» к завоеванию
власти: разгрому и роспуску регулярной армии. Когда в апреле 1961 года, в то
время как Соединенные Штаты и внутренняя контрреволюция осуществляли свою самую
мощную вылазку в целях дестабилизации режима, Кастро заявил, что его революция
носит социалистический характер, возможности для реставрации прежнего порядка
уже ликвидированы.
Начиная с 60‑х годов латиноамериканский социализм вступает в
новый исторический этап, отмеченный влиянием «кастроизма» как идеологического
сочетания национализма и социализма, обобщающего десятилетия параллельного
исторического развития разных стран, и того, что можно определить как
«геваризм» в качестве вдохновителя политических действий. Речь идет о
двадцатилетии напряженной драматической борьбы и активных теоретических споров,
когда социализм, несмотря на трагические поражения, которые он терпит в
некоторых странах, как будто достигает высшей точки своего развития.
Ясно, что этот период характеризуют не только импульсы,
идущие от кубинской революции; дает о себе знать все более острый кризис
международного коммунистического движения, особенно с началом китайского
раскола и маоистского виража в виде «культурной революции», а в некоторых
странах, в частности в Аргентине, в результате распространения учения Грамши.
С другой стороны, в начале 70‑х годов на гребне торой волны
«партизанского» движения в Чили достигнет апогея еще один вариант социализма:
победа на выборах Сальвадора Альенде явится как бы запоздалым продолжением
линии VII конгресса III Интернационала, которую ортодоксальные коммунистические
партии никогда не оставляли.
Наконец, несмотря на весь этот громадный, трудно поддающийся
обобщению опыт двадцатилетия, когда в борьбу были вовлечены значительные силы и
именно поэтому резче проявились серьезные внутренние противоречия в регионе,
нельзя пройти мимо авторитаристских варварских процессов на юге континента (то
есть там, где появился социализм в Латинской Америке), успешного развития в
Центральной Америке движений, близких к кубинскому, окрепших благодаря победе
«сандинизма» в начале 80‑х годов, и, что немаловажно, возрождения
Социалистического Интернационала в Латинской Америке буквально из пепла,
который накопился здесь начиная с 30‑х годов.
2.
Политические течения
Мы можем согласиться с теми, кто утверждает, что «со времени
борьбы за независимость против Испании история народных масс Латинской Америки
не знала столь бурного развития и такого богатства событий, как начиная с 1959
года»[39]. Все
периодизации развития социализма в Латинской Америке сходятся в одном: после
периода между концам XIX и началом XX века, характеризующегося ростом II
Интернационала, анархизма и синдикализма сорелианского толка (главным образом в
южных странах континента), начинаются три новых этапа[40].
Первый из них – с начала 20‑х до середины 30‑х годов – в
теоретическом плане представлен работами Хосе Карлоса Мариатеги, а в
политическом – потопленным в крови восстанием, организованным под руководством
Фарабундо Марти Коммунистической партией Сальвадора в 1932 году[41].
После этого краткого подъема массового движения наступает
длительный период застоя (нарушаемого лишь отголосками таких событий, происходящих
вне континента, как вторая мировая война), который закончится в 60‑е годы
победой кубинской революции и появлением «кастроизма» и «геваризма».
Для исследователей вроде Лови, которые делят историю на
периоды по весьма формальному принципу, основанному на том, каким образом в
каждый данный момент определяется «с позиций прототипа» «природа революции»,
этап, начавшийся в 60‑е годы, должен был привести к возрождению «некоторых идей
насилия, присущих раннему коммунизму 20‑х годов». В этом смысле Эрнесто Че
Гевара мог действительно оказаться «революционным руководителем и мыслителем,
который лучше других синтезирует и символизирует этот новый период развития
марксизма в Латинской Америке»[42].
На самом же деле в центре теоретических и политических
исследований, которые были начаты в 60‑е годы и получили отражение в стремлении
«латиноамериканизировать» социализм, лежит – ставшая теперь спорной – идея
«континентальной революции», самым горячим выразителем которой был Че Гевара,
пожертвовавший ради нее своей жизнью. Такой подход к борьбе за социализм,
провалившийся постольку, поскольку оказалось невозможным представить Латинскую
Америку как единое целое, после 1959 года создал в регионе ситуацию,
аналогичную сложившейся в Европе после 1917 года. Этим сравнением мы хотим не
только напомнить о начальном этапе процесса распространения социализма, но и о
том, что очень скоро он завершился поражением.
Если исключить победу «сандинистов» над Сомосой (и еще пока
не раскрытые загадки партизанских войн в Сальвадоре и в Гватемале), то все
остальные попытки вооруженных выступлений (городские, сельские или смешанные
выступления‑«вспышки» или с самого начала связанные с относительно сильными
коммунистическими партиями, как, например, венесуэльская) потерпели поражение.
Подобных экспериментов с 60‑х до середины 70‑х годов было немало. Как
утверждает Режи Дебре, «революционная волна, поднятая кубинской победой, не
обошла на Латиноамериканском континенте почти ни одну страну»[43].
Хотя история этих двух десятилетий очень сложна, все же можно
попытаться (весьма приблизительно) разделить ее на периоды. Можно сказать, что
в самом начале влияние кубинской революции выражалось больше в симпатиях к ней
и не было результатом сознательного решения, разработанного новым центром
социалистической власти. Ясно, что импульс, который шел от революции, еще не
был четко выражен; он получил отражение в основном в работах Гевары – особенно
в его чрезвычайно распространенном руководстве «Партизанская война» – и в двух
гаванских декларациях (1960 и 1962 годов), где содержался призыв к революции на
континенте и отдавалось предпочтение «вооруженной борьбе» как методу
политических действий.
Со временем этот импульс получил активную поддержку Кубы;
это привело к возникновению сначала скрытой, а затем и явной оппозиции в
отношении латиноамериканских компартий, которые в 1964 году организовали в
Гаване общее совещание, хотя всегда с недоверием относились к появлению
«кастроизма».
Куба же обращалась к молодым лидерам, которые стали таковыми
в результате кризиса национально‑демократических движений или расколов
коммунистических партий. Эти первые попытки, целью которых было точное
повторение кубинской модели и которые носили характер «вспышек» в сельской
местности, охватили почли всю центральную и северную часть континента, то есть
районы, где казалось возможным повторение опыта военно‑политического
взаимодействия партизанского «авангарда» городского происхождения с бедными
крестьянскими массами. Итак, несмотря на очевидные различия вследствие их
разной национальной принадлежности, их объединяет общая линия: партизанские
войны в Парагвае в 1960 – 1962 годах; Сандинистский фронт, основанный Карлосом
Фонсека Амадором в 1961 году в Никарагуа; движение Уго Бланко (1961 – 1964), к
которому присоединится Левореволюционное движение (отколовшееся от
Американского народно‑революционного союза во главе с Луисом де ла Пуэнте
Уседа) и национально‑освободительная армия, действовавшие в Перу до 1965 года;
Революционные вооруженные силы Турсиоса Лимы, бывшего офицера регулярной армии,
а также Революционное движение, руководимое другим молодым военным, Ионом Соуса
(испытавшим влияние троцкизма), действовавшее в Гватемале в 1961 – 1963 годах;
Революционное движение 14 июня в Доминиканской Республике; менее известные
движения начала 60‑х годов в Эквадоре и Гондурасе[44].
Ясно, что этим списком не исчерпывается вся совокупность
мелких национальных течений, которые пытались добиться успеха, подобного
кубинскому, и превратить – как говорили в те дни – «Андские Кордильеры в Сьерра‑Маэстру
Латинской Америки». К числу значительных выступлений следует отнести также две
партизанские войны в сельской местности в Аргентине (одна из них, 1961 года,
перонистская в своей основе, другая – 1963 и 1964 годов – была уже частью
стратегического плана Гевары), совершенно особую по характеру и ставшую
«хронической» партизанскую войну в Колумбии, а также (что особенно важно) самое
знаменательное выступление той поры при прямом участии коммунистической партии,
имевшее место в Венесуэле между 1962 и 1965 годами и достигшее апогея в 1963
году[45].
К середине 60‑х годов с этой первой волной либо было
покончено, либо, как в Колумбии, ее развитие остановлено. Спустя годы,
оправившись от нанесенного удара, возродится «сандинизм» в Никарагуа, а в
Венесуэле лучшие участники партизанской войны используют военное поражение в
качестве импульса для политических выступлений организации «Движение к
социализму» (MAC), сейчас, может быть, самого зрелого социалистического отряда
Латинской Америки[46].
Характерным для этого этапа была скрытая оппозиция
коммунистических партий «кастроизму», несмотря на попытки отдельных
руководителей, в частности Роднея Арисменди, руководителя Коммунистической
партии Уругвая, найти «дипломатический» выход. Арисменди прибег также к самым
серьезным теоретическим аргументам, лишь бы не допустить разрыва между
коммунистической стратегией (выработанной еще VII конгрессом Коммунистического
Интернационала) и новыми импульсами, исходившими от Кубы[47]. Когда в
апреле 1967 года после серьезных военно‑политических поражений Коммунистическая
партия Венесуэлы решила отказаться от ведения партизанской войны и отношения с
кубинским руководством были резко порваны, оппозиция коммунистических партий
Гаване достигла своего апогея.
Во время этого кризиса (а в действительности как ответ на
него) в кубинской столице собирается конгресс Организации латиноамериканской
солидарности (ОЛАС), ставшей наиболее открытым и влиятельным орудием
«кастроистской» стратегии на континенте. В тот же самый момент Гевара, находясь
в Боливии, уже осознал крушение своего плана «латиноамериканской революции».
Восьмого октября, когда Гевара был взят боливийскими военными в плен и убит,
первый этап экспансии социализма, последовавший за победой на Кубе в 1959 году,
был завершен. Теперь ОЛАС уже не могла стать (после того как она почти
разорвала связи с коммунистическими партиями, подобно тому как это было с
Геварой в Боливии) политической опорой проекта, основные положения которого,
вызвавшие резкую критику наиболее «ортодоксальных» партий, были изложены Режи
Дебре в его брошюре под заголовком «Революция в революции?», которая была
задумана, написана и опубликована в январе 1967 года в Гаване.
Работа Дебре – главное теоретическое исследование этого
этапа – означала разрыв с доктринерством партий, выросших под крылышком III
Интернационала, хотя, как указывал сам автор несколько лет спустя, в положении,
которое больше всего подвергалось нападкам сторонников «ортодоксальности», а
именно об авангардизме партизанских выступлений, речь шла лишь о
милитаризованной разновидности «партии» в классическом ленинском понимании[48]. На самом деле
коммунистические партии раздражали не столько «теоретические отклонения» в том,
что касалось отношений между массами и авангардом, сколько восхвалявшийся тогда
метод действий, который отвергал обычные формы политической борьбы в пользу
«революционной войны», а больше всего прямо высказывавшееся предложение создать
новые марксистско‑ленинские организации, открыто противостоящие
коммунистическим партиям, не принимавшим вооруженной борьбы.
В этом свете задача ОЛАС состояла в координировании в
масштабах континента всего связанного с этой альтернативой. Однако организация
эта возникла в тот момент, когда политические предпосылки, приведшие к ее
основанию, начали рушиться: в период 1966 – 1967 годов создание «геваристами»
«одного, двух, трех Вьетнамов» в Латинской Америке не могло завершиться ничем,
кроме катастрофы. Это был период не только поражений и физического уничтожения
главных участников революционного движения, но и спада массового движения,
роста милитаризма, направленного против реформистских гражданских правительств
(в 1964 году в Бразилии произошел успешно завершившийся военный переворот,
который действительно открыл новый этап в жизни южной части континента), и
отчаянного наступления империализма не только в странах Латинской Америки, но и
во веем мире: сюда следует отнести и вторжение морских пехотинцев США в
Доминиканскую Республику в 1965 году, и эскалацию войны во Вьетнаме, а если
обратиться к Африке, то события в бывшем Бельгийском Конго и в Гане.
Одной из форм стратегического ответа на распространение идей
кубинской революции была осуществленная Соединенными Штатами при Кеннеди
инициатива «Союза ради прогресса» для проведения в жизнь программы крупных
инвестиций на социальные нужды и развитие вспомогательных экономических
структур с целью улучшения положения в регионе. С политической точки зрения
этот проект должен был укрепить здесь позиции гражданских правительств –
сторонников развития и политики реформ. Этот план в некоторой степени опирался
на доктрину экономического и социального развития Латинской Америки, которую с
начала 50‑х годов разрабатывала Экономическая комиссия ООН для Латинской
Америки (ЭКЛА), и в основном касался того, что в ученых кругах получило
название «социологии модернизации». Комиссия адресовалась главным образом к
старым национал‑реформистским партиям Латинской Америки, партиям, связанным с
социал‑демократией (например, венесуэльской партии Демократическое действие), и
христианско‑демократическим партиям, политический вес которых в ту пору
возрастал, как показывает пример чилийской Христианско‑демократической партии,
пришедшей к власти в 1964 году. Убийство Кеннеди ускорит крах проекта, хотя ею
практическое осуществление было маловероятным, в частности, и потому, что он не
нашел отклика в правящих кругах США, которые не хотели жертвовать своими
старыми союзниками ради предполагаемой новой элиты.
Постепенно почти все гражданские правительства, которые
должны были служить основой нового альянса между Соединенными Штатами и
Латинской Америкой, пали в результате военных переворотов: в 1962 году в
Аргентине был смещен Фрондиси (равно как и другой гражданский президент, Илиа,
в 1966 году); в 1964 году – Гуларт в Бразилии; в том же году был смещен Пас
Эстенсоро в Боливии. А кульминацией стало решение, принятое в 1965 году
президентом Джонсоном (что было в лучших традициях политики «большой дубинки»),
направить морскую пехоту в Доминиканскую Республику «для защиты порядка».
К концу 60‑х годов, таким образом, континент находился в
ситуации, весьма отличной от той, которая ожидалась в начале десятилетия:
появление милитаризма нового типа (институционального и без каудильо) и провал
всех попыток ведения партизанской войны по примеру кубинской. В то же время
режим Гаваны после гибели Гевары занялся своими внутренними проблемами (а их
было немало), отправив в архив план прямого вмешательства, создавший ему
столько трудностей в отношениях с партнерами, которых он предпочитал СССР, и
принесший так мало конкретных результатов.
Любопытно, что, несмотря на перечисленные поражения, в 70‑е
годы будет наблюдаться значительное «оживление» вооруженной борьбы, и, таким
образом, в предложенной периодизации обозначится второй этап. Естественно, его
характеристики будут отличными от черт предыдущего этапа. Географически его ось
сместится с севера на юг континента, то есть в относительно более
высокоразвитые страны (Бразилию, Аргентину, Уругвай и Чили), а в силу характера
этих обществ методологически изменится и тип организации: новые повстанческие
группы (Революционная партия трудящихся – Революционная народная армия и
«Монтонерос» в Аргентине, Армия национального освобождения в Бразилии,
«Тупамарос» в Уругвае, «Левое революционное движение» – МИР в Чили) будут
развивать свою стратегию главным образом применительно к городским условиям.
Все они сходятся в том, что налицо подъем массового движения в этих странах –
рабочего, студенческого и городской бедноты. Строго говоря, в этот второй
период партизанская борьба достигает своей наивысшей точки и характеризуется
различными формами проявления народной активности, поскольку социальная
мобилизация и апогей этой борьбы (у «Тупамарос» и «Монтанерос», например, она
ведется на высоком техническом уровне) совпали с полевением военных в наиболее
отсталых странах, таких, как Боливия, Перу, Панама и Эквадор.
В некоторых странах, главным образом в Аргентине (впрочем, и
в Бразилии, Мексике, Чили и Уругвае), промышленный рабочий класс – в
значительной степени продукт «транснациональной» индустриализации послевоенного
периода – по разному относится к этапу требований, характеризуемому как
«классовый», как этап оппозиции противной стороне – хозяевам, государству и
бюрократическому руководству своих собственных организаций. Однако этим
подъемом не сумели воспользоваться коммунистические партии, которые именно
здесь потерпели наибольшее поражение: они не смогли придать рабочим конфликтам
70‑х годов преобразующий, а не чисто корпоративный характер.
Теперь в отличие от предыдущего периода основу борьбы в
значительной степени составляли не столько классические проблемы заработной
платы и занятости, сколько «качественные» требования, которые были более
глубоко связаны с «положением рабочих» вообще и с контролем над процессом
производства на крупных предприятиях. Это была борьба против авторитаризма в
обществе, однако в ту пору ей не придали политического направления ни
партизанский «авангард», ни марксистские партии, и она вылилась (за
исключением, может быть – и то в последний момент, – Бразилии) в классовый
корпоративизм, обреченный на изоляцию и поражение. И если партии потерпели
поражение, потому что не захотели расстаться со старыми схемами, то новые
военно‑политические организации разделили аналогичную судьбу, поскольку
ориентировались на «катастрофу» – взгляд, который заставлял их видеть
«окончательный кризис» системы в том, что на деле было кризисом лишь одной из
фаз зависимого капитализма. Начиная с конца 60‑х годов в тех странах, где
раньше, чем в других частях этого региона, развился капитализм (Аргентина,
Уругвай, Чили), открыто начали проявляться симптомы кризиса существующей
системы регулирования; он проявился на социальном, культурном и политическом
уровнях и поставил в центр спора вопрос о направлении изменений, которые этим
обществам неизбежно предстояло претерпеть.
Появление новых форм борьбы рабочих, кульминацией которой
были так называемые «кордовские» выступления в Аргентине в 1969 году, совпало с
бурно развивавшимся процессом радикализации некоторой части средних слоев, в
основном молодежи и студентов. Отзвуки европейских выступлений 1968 года, равно
как и проблематика маоистской «культурной революции», оказали прямое
воздействие на политические позиции этих поколений молодежи.
Однако не только существованием полемического неомарксизма
объясняется подъем движения: другое, абсолютно новое на континенте явление
способствовало возникновению той толики «мессианства» и стихийного горения,
которые окрасили главным образом партизанские формы борьбы; глубокий
идеологический кризис католической церкви, начиная со II Ватиканского собора,
через так называемую «теологию освобождения», обратил огромные массы молодежи к
идеям революции и социализма. Решающая роль молодежи, требование «качественных»
советов на новом этапе борьбы городских масс вкупе с господствовавшими тогда в
этой обстановке идеологиями (критический марксизм и революционное христианство)
и расплывчатыми идеями «третьего мира» (точкой отсчета здесь может служить
обращение Франца Фанона к «проклятьем заклейменным») наделили это движение
«основательным» моральным содержанием, а следовательно, склонностью к широкому
обобщению «этики убеждения».
Наибольшей силы эта вторая волна, перенесшая борьбу из
сельской местности в городские условия и явившаяся производным «геваризма» 60‑х
годов, достигла на юге континента, особенно в Аргентине и Уругвае. Своего
апогея она достигла в Бразилии. Особенно следует отметить движение, руководимое
Карлосом Маригелья – бывшим руководящим деятелем коммунистической партии,
автором руководства по ведению партизанской борьбы в городских условиях,
ставшего «главным пособием» для тысяч борцов; однако очень скоро движение было
подавлено. В то же время тот факт, что в Чили укрепление позиций «Левого
революционного движения» практически совпало с победой на выборах Сальвадора
Альенде, создал впечатление, что в дальнейшем развитии борьбы нет
необходимости. Однако это явление распространилось на другие страны: даже там,
где политическая структура была традиционно прочной, как, например, в Мексике,
ощущались импульсы, порождаемые молодежным бунтом. В 1968 году армия жестоко
подавила манифестацию протеста, оставив на площади Тлателолко множество убитых,
число которых до сих пор неизвестно. Таким образам, вероятно, нет такой
латиноамериканской страны, где на первой или второй фазе революционного движения,
вызванного к жизни кубинской революцией, не дали бы о себе знать новые формы
борьбы.
Ясно, что названными формами не исчерпывается все
многообразие их в те годы. Первая половина 70‑х годов характеризуется
специфическими политическими действиями, имевшими огромное значение. Их
характер (речь идет о странах Юга, где кризис гегемонизма оказался наиболее
острым) был двоякого типа: радикализация старых народнических движений; удачное
применение некоторыми коммунистическими партиями стратегии оппозиции, провозглашенной
VII конгрессом Интернационала. К первому отнесем Аргентину периода возвращения
Хуана Перона в 1973 году и Боливию (1970 – 1971), в которой было налицо
сочетание выступления рабочих, руководимого синдикалистами, прогрессивного
движения военных и народнической традиции революционного национализма. Ко
второму – так называемый Широкий фронт в Уругвае – предвыборную коалицию во
главе с коммунистами, получившую около 20 процентов голосов на выборах в 1971
году, и, естественно, Народное единство в Чили, которое приходит к власти в
1970 году, победив консерваторов и демохристиан.
Чили начала 70‑х годов являет собой кульминацию процесса, с
помощью которого «рабочая» партия с успехом осуществляет стратегию фронтов,
разработанную VII конгрессом. В этом смысле опыт Народного единства – его
победа и последующее поражение – выходит за политические и идеологические
границы Латинский Америки. В самом деле, чилийские левые еще со времен своего
родоначальника, Луиса Эмилио Рекабаррена, тяготеют к классовому корпоративизму
как главной составляющей независимо существующего социализма. Это придание
исключительной роли тому, что связано с понятием «рабочий» (структурное
происхождение этого явления можно было бы объяснить особенностями формирования
рабочего класса в Чили как «изолированной массы»), приведет в результате к
установлению самых прочных связей между трудящимися и социалистической
культурой, которых континент до той поры не знал.
Открывшаяся таким образом перспектива для автономного с
политической точки зрения формирования чилийского рабочего класса станет
препятствием на пути проникновения народничества и будет способствовать
независимому участию трудящихся во множестве различных фронтов, которые начиная
с 1938 года и до выборов Альенде стремились создать в стране новое по характеру
политическое равновесие. Однако во всех этих случаях – и наиболее драматическим
образом в период между 1970 и 1973 годами – трудность коренилась в ошибочном
понимании гегемонии на практике. Партиям чилийских левых никогда не удавалось
создать структуры по типу «народных» партий: для них понятие «народный» было
обобщением всего связанного с фронтом, понимаемого как дополнение, как «союз
классов», в котором последние воспринимались как субъекты, а политические
партии как их отражение.
Любопытно, что в обществе, подобном чилийскому, отмеченном
очень ранним и глубоким проникновением государства в структуру общества, левые
партии отступили, в конце концов, перед узко «социологической» концепцией
политики, по которой государство считалось лишь пассивной средой, отражающей
интересы групп и социальных категорий. Примером этого служит категорический
отказ от возможности преобразования Альенде коалиции партий в режим
«прогрессивного цезаризма»: исполнительная власть оказалась во власти хаоса, в плену
логики партий и социальных движений; не было возможности заставить считаться с
теми ограничениями политических выступлений, которые самостоятельно
устанавливает всякая власть.
3.
Теоретические течения
По мере все более углубленного изучения латиноамериканских
обществ удалось установить, что процесс развития прошел путь, который можно
схематически представить в виде этапов, которые сохраняют между собой гораздо
большую смысловую связь, чем могла, казалось бы, создать полемика между этими
обществами.
Точка зрения III Интернационала, различные аспекты позиции
Экономической комиссии ООН для Латинской Америки, так называемая теория
зависимости, носящие политическую окраску предложения, которые приспосабливают
консервативные модели вроде модели Хантингтона к категориям марксизма ради
объяснения появившихся современных течений авторитаризма – все это относится к
одному аналитическому ряду, где преемственность (следование марксизму)
уравновешивает разрыв. Несмотря на острые полемические столкновения, изучение литературы
по этим вопросам наводит на мысль скорее о кумулятивном процессе развития
познания, чем об отсутствии связи и противодействиях, которые можно уподобить
скрытой борьбе между примерами того и другого. В той же мере, в какой ни в
одной из названных аналитических схем нельзя обнаружить точной концепции
«теории», различия между точками зрения проявляются скорее в скрытых
политических целях, которыми руководствуются исследования, чем в сущности
теоретической конструкции. Любое объяснение, любое течение, кроме того, связано
с совершенно определенным социально‑политическим контекстом: опыты «идеологии
развития», кубинская революция, новые военные авторитарные режимы. Любая из
этих позиций обусловливает тон исследования, направляет анализ в определенное
русло, в зависимости от ожидаемого эффекта отдает предпочтение то одной, то
другой переменной – экономике, классам, государству – и влияет на то, какое
значение будет придаваться внутренним или внешним факторам, воздействующим на
общества, о которых идет речь.
Классическое представление о латиноамериканской
«отсталости», возникшее в связи с тем, что были налицо «экзогенные» факторы,
отражавшие «раздвоение» общества в соответствии с теми толкованиями
империализма и «буржуазно‑демократической революции», которые предложил III
Интернационал, равно как и возникшая впоследствии точка зрения на эту проблему,
выработанная на первом этапе Экономической комиссией ООН для Латинской Америки,
не способствовали пониманию социальных черт процессов капиталистического развития,
которые имели место в главных странах региона с того момента, как промышленная
экономика заняла господствующие позиции и стала развиваться, внося значительные
изменения в отношения между классами и государством. Впоследствии, в конце 60‑х
годов, концепция зависимости – весьма банально использовавшаяся как
североамериканскими, так и латиноамериканскими интеллектуалами – способствовала
умножению числа течений, стремившихся создать некоего deus ex machina для
объяснения специфики Латинской Америки. Как ортодоксальную версию империализма,
распространенную III Интернационалом, так и шаблонно используемую с позиций
«третьего мира» теорию зависимости сближало сходство оценки положения в
регионе, а это позволяло рассматривать в совокупности (по крайней мере в отрицательном
плане, то есть начав с установления «общего врага») ситуации, которые, если не
считать этой общей черты, очень отличались друг от друга.
Это имело место именно тогда, когда на первый план выступали
черты, различительные для разных ситуаций. Говоря о наиболее развитых странах
региона, все ученые сходятся во мнении, что где‑то примерно в 50‑е годы так
называемая «легкая» индустриализация столкнулась в процессе экспансии с
серьезными ограничениями. Именно тогда начался процесс, в ходе которого буржуазия
этих стран с переменным успехом принялась искать возможность включиться в
систему мировой экономики, что приведет общества этих стран к затяжному
кризису, который сможет сравниться лишь с кризисом 1929 года.
Попытки изменить положение, предпринятые в ту пору и
позднее, положат начало кризису и породят стремления реорганизовать
государство; они будут меняться в свою очередь в зависимости от социально‑политических
условий, свойственных каждой системе. К началу 70‑х годов развитие этого
процесса пойдет бурными темпами; это объясняется осознанием господствующими
классами настоятельной необходимости срочно перестроить структуру капитализма,
переживающего кризис. Нельзя не признать, что многие из этих новых проблем
появились в латиноамериканской экономике начиная с середины 60‑х годов. Так
называемая «теория зависимости» избрала своей мишенью два положения, на основе
критики которых она возникла: это «идеология развития» и «буржуазно‑демократическая
революция», или, точнее, общие для этих двух концепций предпосылки: чисто
внешние отношения между центром и периферией, индустриализация с учетом
народных интересов, превозношение планирования, «антифеодальная» аграрная
реформа, призыв к расширению производства и модернизации. Главными объектами
критики были: концептуальная несостоятельность противоположности «внешнее –
внутреннее» и развенчание «прогрессивной», «антифеодальной» роли национальной
буржуазии. Итоги критики резюмировались в общем положении, по которому новой
формой зависимости была как раз индустриализация; в связи с этим было очень
важно, по какому направлению пойдут исследования.
Однако все это имело скорее теоретическое, чем политическое
значение. А может быть, трудности следует приписать недостаточной
разработанности связей между экономическим (или, если хотите, «классовым»)
анализом и анализом политическим. Например, в правильной оценке ранее
существовавшими течениями «прогрессивности» национальной буржуазии имелась
тенденция к преувеличению (будто речь шла о распаде этого класса) и не
учитывалось, что исчезал не класс, а идеологическое понимание его роли. Другим
примером может служить точка зрения, согласно которой народничество было «при
последнем издыхании», поскольку социальная неприемлемость проекта о длительном
государственном компромиссе (сам по себе тезис верен) приравнивалась к
воздействию этого проекта на ожидания и поведение широких масс. В равной
степени ошибочными оказались и некоторые утверждения, касавшиеся экономики,
например о «развитии слаборазвитости». Строго говоря, кризис способа капиталистического
накопления (и воздействие, которое оно оказывало на общество и государство)
считался кануном краха капитализма в Латинской Америке. Дело в том, что в тоне
опубликованных работ – а они, бесспорно, в долгу перед эпохой, в которую
написаны (кризис реформистской идеологии развития, кубинская революция, расцвет
неомарксизма в Европе и Северной Америке) – звучала безнадежность, идущая,
может быть, вразрез с настроем всей совокупности специфических тезисов, где
можно было обнаружить иные оттенки. Условия производства и потребления в
зависимой системе тяжело сказывались на политическом анализе в Латинской
Америке 60‑х годов. Политический выход авторы работ, проникнутых предчувствием
катастрофы, видели в противопоставлении «класс против класса» (а также
социализма – фашизму, революции – реформам, вооруженного пути – мирному), вновь
обращаясь к призрачным «левым» подходам III Интернационала. Одновременно с этим
была выдвинута в качестве постулата самоубийственная взаимосвязь «катастрофа –
волюнтаризм», которая в Германии 20‑х годов вылилась в нацизм, а в недавней
истории стран южной части Латинской Америки – в режимы, получившие затем
название «бюрократически‑авторитарных».
Несмотря на это, теория зависимости была на деле важным
этапом в разработке латиноамериканской концепции кризиса. При всей своей
ограниченности она способствовала активизации роли марксизма в области
исторических, социологических и экономических исследований, где он стал
обобщенным методом анализа и после многолетнего перерыва установил новую связь
между культурой и политикой[49].
Идеологическая сложность периода возросла после слияния
элементов разных направлений. Кризис сталинизма открыл путь для проникновения
на континент, с одной стороны, внешне наиболее противоречивых направлений европейского
марксизма (от Маркузе до Альтюссера), а с другой – импульсов, которые исходили
от католицизма после II Ватиканского собора. К концу этого периода следует
отнести также влияние идей Грамши, работы которого были опубликованы в начале
60‑х годов в Буэнос‑Айресе. «Грамшианство» оказалось как бы мостом, соединяющим
две эпохи, и его влияние в наши дни выражается в стимуле (главным образом в
странах Юга) для размышлений после того, как «теория катастрофы» привела к
поражению[50].
В рамках сложных связей между европейской и
латиноамериканской теоретической мыслью наибольшим влиянием пользуются
Альтюссер и его ученики. Не будет преувеличением сказать (как это ни
парадоксально), что французский марксистский структурализм оказался
преобладающей идеологией для целого поколения, которое искало возможности для
политической реализации на путях самого крайнего волюнтаризма[51].
Родственные связи, установленные между «объективизмом»
Альтюссера и политическим «субъективизмом» новых «авангардистских» течений, не
кажутся, в общем, чем‑то странным. Их главным истоком является как раз тот
самый «авангардизм», которому в ту пору пришлось искать политические связи с
массами. Претензии на «научность», которые якобы позволяли руководящим органам
«познать законы истории» (порожденные грубым детерминизмом), лишь усиливали
(как бы вызывая противоположный эффект) волюнтаризм их политических действий.
Владельцы «знания», обладатели «научной правды» перед лицом «ошибок идеологии»,
они делали вид, будто в их схемах присутствует гарантия «Истории», которая чаще
всего давала о себе знать в виде простейших догм. В итоге, хотя после 1968 года
мятежная европейская молодежь отвергла Альтюссера, заменив его Маркузе, влияние
Альтюссера в Латинской Америке не ослабело. Лишь крупные поражения середины 70‑х
годов отодвинули структуралистские теории на второй план, а появление новых
проблем, поставленных реальной жизнью, заставило обратиться к иным средствам
для получения ответов.
4. В
поисках обновления
Если марксизм 60‑х годов пытался установить отношения
«согласия – диалога» с народничеством и национализмом по вопросу о связи
(которую не сумели установить социалисты и коммунисты) между национальной и
социальной борьбой, то нынешние исследования ориентируются все больше на
изучение иной связи – между демократией и социализмом.
Совершенно очевидно, что эта проблематика имеет отношение к
левым силам Юга континента, где как неизбежное следствие выдвинутого
приверженцами ориентированной на катастрофу теории «социализм или фашизм»
пророчество «сбылось само собой»: как только был установлен характер конфликта,
ситуация предстала в виде катастрофического равновесия, а это привело к бурным
взрывам авторитарного типа.
Естественно, что в этих новых условиях зашла речь о
возобновлении дискуссии о ценности и значении демократии, которую и марксизм
коммунистов, и различные народнические течения рассматривали как временное
средство для ведения непосредственной политической борьбы. Если в период
расцвета теорий зависимости главное внимание уделялось экономическим отношениям,
то возникновение новых авторитарных режимов привело к тому, что внимание
исследователей сосредоточилось на проблемах государства и политического
господства, хотя в первых работах еще ощущались предубеждения экономизма.
Если на предыдущем этапе развития теории главная проблема
заключалась в трудности установления четкой взаимосвязи между экономикой,
обществом и государством, между моделями накопления и моделями гегемонии
(единственным исключением, заслуживающим внимания, является упоминавшаяся выше
книга Кардосо и Фалетто, которая продолжает оставаться наиболее серьезной
попыткой создать картину взаимосвязи экономических, социологических и
политических переменных), то и теперь исследование «нового авторитаризма» этой
проблемы не решило[52].
Подобная литература могла бы развить наиболее удачные
положения предыдущего этапа, открыв в каком‑то смысле путь для дополнения уже
нарисованной картины с тем, чтобы можно было попытаться отыскать причины, по
которым в абстрактном полярном противопоставлении «социализм или фашизм»
последний одержал победу над первым. Почему возникли «бюрократически‑авторитарные»
режимы? Что для них было характерно? Каковы были их связи с экономикой? Была
сделана попытка дать более или менее автоматическое объяснение изменениям в
государстве тем, что капитализм испытывал необходимость «углубить» процессы
индустриализации в тех странах, где он развился раньше, чем в других, и достиг
более высокого уровня. В этом свете важным может считаться пример Бразилии и
период 1967 – 1970 годов в Аргентине, когда там существовал военный режим
Онгании. Однако последующие примеры Чили, Уругвая и Аргентины начиная с 1976
года показали, что капиталистическая реорганизация может принимать формы,
далекие от тех, которые были связаны с углублением индустриализации. В свою
очередь, не согласившись с упрощенными связями между экономикой и политикой,
такие государства, как Мексика и Венесуэла (и в несколько менее ясной форме
страны Андского пакта), отдали предпочтение промышленному развитию, не прибегая
к авторитарным режимам и не разрушая в угоду рынку «государство благоденствия».
Современные направления исследований (а в некоторых случаях
известная озабоченность в связи с проектами новых социалистических предложений)
обнаруживают стремление противопоставить анализу, в котором отдается
предпочтение внешним отношениям зависимости, изучение внутренней динамики
развития любого общества. В этом смысле понять политические процессы может
помочь не «экономический» взгляд на зависимость или на «углубление»
индустриализации, а историко‑социальная форма – в которой идет процесс
индустриализации, – динамически связывая производство, классы и политическую
культуру, и одновременно национальное пространство с мировым.
То, что сейчас кажется достижением, на самом деле – лишь все
более широко распространяющийся отказ от объяснений слишком общего характера.
Связям отдается предпочтение перед структурами, общественные науки оцениваются
с точки зрения исторической перспективы. Так, категории рассматриваются как
ступени, ведущие к созданию «конкретного», выступающего как совокупность
множества определений, а не как некое концептуальное «тайное божество».
Это обращение к «историческим» вопросам в ущерб
«структурным» сочетается с обращением дискуссии к теме демократии не только в
целях критики капиталистического авторитаризма, но и в связи с обсуждением
возможности социалистических преобразований. В связи с тем что марксистская
дискуссия в Латинской Америке ведется в новом ключе, озабоченность ее
участников простирается дальше: речь идет о выявлении прочных концептуальных
связей между политикой и повседневной жизнью. Новым связующим моментом является
отказ от узкого взгляда на вещи, при котором социальные классы рассматривались
как предопределенные исторические субъекты, вместо стремления изучить процесс
формирования субъектов (как ключ к политическому действию), который нельзя было
бы представить иначе, как через признание людьми осмысленности их повседневного
существования.
Естественно, не все внутренние перспективы современного
латиноамериканского социализма ограничены рамками перечисленных вопросов: здесь
вполне точно обрисована ситуация, сложившаяся в странах Юга. Вследствие
многообразия складывающихся ситуаций в Латинской Америке (находящейся в
движении, подобно маятнику) происходит изменение взглядов на проблемы и
смещение центров политической активности. Если в первое десятилетие после
кубинской революции во главе повстанческого движения был Север континента, а
затем в 70‑е годы этот центр сместился к Югу, то сейчас «стрелка» вновь сместилась
к Северу, в частности в Центральную Америку, где обстановка, сложившаяся в
Никарагуа, Сальвадоре и Гватемале, свидетельствует о том, что это самые горячие
точки конфликта.
В этих странах элементы традиционной политической культуры
испано‑креольского происхождения в сочетании с чертами демократизма плебейского
толка и якобинской методологией временно соединились с ленинизмом в его
наиболее классической форме, образовав «смесь», которая как будто подошла для
небольших по территории стран о несложным социальным составом и развращенной
автократической политической системой, находящейся в зависимости от
североамериканского капитализма.
В текущем десятилетии, таким образом, мы еще раз
сталкиваемся с трудностью установления общих канонов экспансии социализма
наряду, впрочем, с ширящимся процессом «депровинциализации» латиноамериканской
политики, в котором международные средоточия силы – СССР и его союзники, социал‑демократия
и христианская демократия – выступают в качестве главных действующих лиц,
являясь противовесом традиционному североамериканскому присутствию, и создают
возможность для новых форм политического равновесия.
Морис
Годелье.
МАРКСИЗМ
И ГУМАНИТАРНЫЕ НАУКИ
Я не намерен, разумеется, приводить перечень негативных или
позитивных воздействий марксизма на развитие гуманитарных наук: социологии,
антропологии, истории, географии и т.д. Эта задача была бы чрезвычайно
трудоемкой и свелась бы, скорее всего, к изложению истории гуманитарных наук
начиная с XIX века. Я ограничусь вещами более доступными и покажу, какое
значение для меня, как ученого, имеет марксизм в качестве источника гипотез,
которые сами имеют свои собственные границы и в любой момент должны
рассматриваться вместе с их истоками и основами. Поскольку за последние 25 лет
мне довелось участвовать в дискуссиях и спорах, ведущихся во Франции различными
научными школами – функционализмом англосаксонского толка, структурализмом Леви‑Строса,
многочисленными марксистскими течениями и всевозможными школами психоанализа,
среди которых и школа Лакана, – данная моя работа может быть расценена как
своего рода отчет об эпистемологическом аспекте значения Марксовой мысли в
Западной Европе в настоящее время.
Должен добавить, что я намеренно свел анализ марксизма к
анализу мысли Маркса, не останавливаясь на вкладах Ленина и Мао Цзэдуна. Уже до
Октябрьской революции, как указал Перри Андерсон в своей статье о западном
марксизме, марксизм имел множество течений и оказывал различное влияние на
культуру и интеллектуальную жизнь Европы. Несмотря на эти различия, мне
кажется, существует некое жесткое ядро марксизма, являющееся в конечном итоге
единым истоком всех его разновидностей. Суть эту я и попытаюсь раскрыть в
настоящем очерке.
1.
Деятельностная суть Марксовой мысли в области гуманитарных наук
Эта суть заключается в некоторых основополагающих идеях,
разработанных Марксом в 1844 – 1845 годах и впервые изложенных в «Немецкой
идеологии».
Во‑первых, люди не только живут в обществе как общественные
животные, но и сами создают его. Они не «эволюционируют», как другие виды, – у
них есть история, и эту историю они творят в определенных условиях.
Во‑вторых, у людей есть своя история потому, что они
способны преобразовать окружающую их природу и тем самым преобразовать свою
собственную социальную природу. Здесь следует рассеять одно укоренившееся
заблуждение: Маркс не есть прежде всего экономист. Его первостепенная задача
состоит не в объяснении логики капиталистической системы. Маркс – это
мыслитель, открывший в определенных исторических условиях – как социальных, так
и научных – значение одного фактора в развитии человечества, понимавшегося до
того времени не слишком отчетливо: значение труда, преобразование природы,
воздействие существующих между людьми социальных и материальных отношений на
окружающую их природу. Маркс, в общем, лучше других понял механизм действия
экономического момента в становлении и трансформации общественных отношений в
ходе исторического развития. Он напишет об этом позже в одном из
методологических текстов, содержащихся в «Экономических рукописях 1857 – 1859
годов», напоминая, что до него очень часто историю сводили к описанию
политических событий, а также религиозных и философских идей. Маркс же сводит
политическую историю и историю идей к вещам более глубоким, на них влияющим, к
другим факторам, к истории отношений человечества с природой и к большему числу
действующих лиц, объединенных в касты, группы и классы.
Далее: история – это движение, но движение противоречивое
именно потому, что оно берет свое начало в противоречиях социальной действительности.
Последнее, по мнению Маркса, делится на два типа: противоречия между
социальными группами – категориями, кастами, классами, – занимающими в обществе
различное положение и не контролирующими в одинаковой степени материальные и
социальные условия своего существования; и противоречия, которые могут
возникнуть между развитием материальных отношений людей с природой и формами
общественной организации этих материальных отношений, а также формами
общественного разделения труда и процесса производства. В 1848 году в
«Манифесте Коммунистической партии» Маркс выступает со знаменитым утверждением:
«История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов».
Начиная с 1855 года, когда из работ историков древности, этнографов, археологов
он узнает о существовании первобытных общин, он преобразует свою схему. История
началась, по его мнению, с развития многочисленных общинных социальных форм,
постепенно исчезнувших под воздействием развития новых отношений с природой и
общественной борьбы и сменившихся различными формами иерархических обществ,
подразделяющихся на категории и классы. Человечество развивалось в системе этих
противостоящих друг другу общественных форм, и капитализм возникает как
последняя антагонистическая общественная форма человеческого развития.
И наконец, развитие капитализма создает материальную базу,
общественные формы, а также интеллектуальные и политические представления
нового общества, где средства производства станут коллективной собственностью и
труд примет форму коллективного управления объединившихся работников. В
«Капитале», так же как и в «Критике Готской программы», Маркс видит отдаленное
будущее как мир, в котором каждый будет получать по своим потребностям, где
развитие производительных сил будет таким, что каждый индивид сможет развивать
свои творческие способности, где общественное разделение труда, обрекающее
людей на выполнение одной и той же работы в течение всей жизни, будет
упразднено. Эти общество, избавленное от нужды, которое разовьется в общество
свободы, когда исчезнут классы, а вместе с ними и государство. Каким бы ни было
это видение будущего, пророческим или утопическим, идея царства свободы с
самого начала присуща Марксу. Ей постоянно сопутствует призыв к созданию
материальной базы будущего и к уничтожению противоречивых общественных
отношений господства и эксплуатации человека человеком, препятствующих рождению
этого нового общества.
Обладающее далеко не созерцательным характером видение
будущего является основой революционного действия. Я приведу лишь одну фразу
Маркса из его переписки об эксплуатации человека человеком, господствующей при
капитализме: эксплуатация рабочего класса, колониальных народов, эксплуатация
женского и детского труда и т.д. – только классовая борьба сможет положить
конец всей этой мерзости.
Эти четыре основополагающих идеи представляют собой, по‑моему,
деятельностную суть Марксовой мысли: идеи, которые продолжают оказывать свое
воздействие на наши общества и внутри них на всех уровнях – политическом,
культурном, научном. Прежде чем рассмотреть их более детально, я хотел бы
напомнить, что в основном они были разработаны Марксом до того, как он до конца
проанализировал логику действия капиталистического способа производства. И они
идут вразрез с идеалистической философией Гегеля.
С самого первого знакомства с трудами экономистов – между
1843 и 1844 годами, – а также под влиянием Энгельса и его знания промышленной
Англии наряду с наблюдениями за земельными конфликтами в Германии Маркс,
имевший философское, юридическое и историческое образование, раскрывает
механизм материальных отношений и конфликтов между классами в истории. В
противовес абсолютному идеализму Гегеля, полагавшего, что история – это
движение «мирового духа», который противопоставлен (в качестве Логоса и
Природы) самому себе и преодолевает данное противоречие в своем саморазвитии,
Маркс тоже понимает историю как движение, и движение противоречивое,
диалектическое. Однако диалектика, считает он, не основывается на тождестве
противоположностей, из чего исходил Гегель в своей «Феноменологии духа»,
утверждая, что хозяин – это он сам и вместе с тем его противоположность, раб;
по этой причине он является рабом своего раба. Свою диалектику Маркс основывал
на единстве противоположностей, и в этом смысле он предвидел современную теорию
саморегулирующихся систем и процессов. Данный аспект не является единственным
«современным» аспектом воззрений Маркса. Я со своей стороны постараюсь сделать
гносеологический обзор его подходов и концепций, в наибольшей степени
повлиявших на развитие знания в наше время.
2.
Некоторые гносеологические концепции и подходы Маркса
Чтение основных произведений Маркса открывает нам, что
первостепенным намерением его был анализ «структуры» общественных отношений,
например анализ экономических и политических структур общества.
Что значит для Маркса термин «структура»? Мы можем заметить,
что он эквивалентен двум другим немецким словам: Form и Gestalt; но если мы
продолжим анализ, то увидим, что Struktur, Form и Gestalt обозначают отношения
связи, взаимозависимости, обратной связи и отношения сочленения, существующие
между элементами, составляющими одно целое. Действительно, у Маркса Struktur
является эквивалентом терминов Gliederung, то есть сочленение, и Zusammenhang,
то есть взаимосвязь, соединение. По его мнению, изучение общественных структур
– это изучение отдельных элементов и отношений, составляющих одно целое и
находящихся в отношениях взаимной зависимости друг с другом. Однако речь идет о
временной связи, проявляющейся лишь при определенных условиях и в заданных
рамках. Маркс полагает – и подчеркивает это в предисловии ко второму изданию
«Капитала», – что структуры представляют собой реалии, находящиеся в движении,
во временной связи, существующие в определенную историческую эпоху, которые,
исчезая, уступают место другим реалиям.
Но следует смотреть шире и понять, почему Маркс различает
связи видимые и «действительные», так как задача науки заключается как раз в
том, чтобы от видимого, поверхностного перейти к скрытой структуре
действительного. Таким образом, он различает видимую форму отношений и
структур, Erscheinungsform, их кажущуюся видимость, и wirkliche Form, иногда
называемую им Kern‑Gestalt, стержневую форму, либо Kern‑Struktur, стержневую
структуру, то есть отношение, взятое в его внутренней, не сразу видимой
структуре, которая должна быть вскрыта научным знанием. «Задача науки
заключается в том, чтобы видимое, лишь выступающее в явлении движение свести к
действительному внутреннему движению» [МЭ: 25‑I, 343]. Исходная
гносеологическая концепция Маркса заключается в следующих положениях: каждая
форма есть отношение, возникающее вновь и вновь в определенных границах, то
есть существующее в движении и являющееся, таким образом, формой движения;
каждое отношение может быть взято в его видимой или в его внутренней структуре;
видимое движение явлений может не иметь ничего общего с их действительным
движением, с внутренней структурой, с внутренними отношениями, с их стержнем;
видимая, поверхностная форма отношения может не обнажать внутренней связи и действительного
движения данного отношения. В этом смысле всякая стихийная форма скрывает
внутреннюю, частично или полностью отличающуюся от той, что скрыта в глубине.
Данное различие может доходить до полного изменения характера отношений, как в
случае с меновой стоимостью товаров, представляющейся как свойство меняемых
вещей, а не как отношение между людьми, которые этими товарами обмениваются.
«…Основывается
характер представлений филистера
и вульгарного экономиста… на том, что в их мозгу всегда отражается лишь
непосредственная форма проявления
отношений, а не их внутренняя связь . Если бы, впрочем, имело
место последнее, то зачем вообще нужна была бы тогда наука ?» [МЭ: 31,
266]
Третий гносеологический подход Маркса заключается в
следующем: необходимо – в плане методологии – вначале познать структуру, а
затем уже пытаться описать ее историю, то есть познать природу и способы
преобразования структур, их эволюцию. Этот принцип прекрасно выражен в первом
томе «Капитала»: показав, что, несмотря на кажущуюся видимость, капитал
является не вещью, а общественным отношением, отношением между двумя классами,
один из которых владеет собственностью на средства производства и деньги,
другой – рабочей силой – единственным товаром, который он может продать, чтобы
жить, Маркс поднимает проблему происхождения данного отношения в главах,
посвященных первоначальному накоплению, то есть природе процессов, мало‑помалу
отделявших в ходе эволюции феодального способа производства крестьян от земли и
сконцентрировавших денежные средства и средства производства в руках
развивающегося класса буржуазии.
В этой связи стоит отметить, что Маркс в своей работе
неоднократно возвращался к вопросу о природе капиталистического способа
производства, применяя два различных подхода, «регрессивный» и «прогрессивный».
Первый подход призван выявить в историческом разрезе, в прошлом, генеалогию,
происхождение каждого из элементов капиталистического способа производства:
происхождение промышленного капитализма начиная с XV века, природу
капиталистического аграрного предприятия, происхождение наемного труда,
развитие денежно‑финансовой экономики, мирового рынка и т.д. Речь идет о
регрессивном подходе в том смысле, что, отталкиваясь от настоящего, обращаются
к прошлому, чтобы вскрыть процесс, позволивший настоящему стать тем, что оно
есть. Однако ясно, что этого метода недостаточно, поскольку, возвращаясь в
прошлое, мы анализируем в нем лишь то, что имеет место в природе настоящего.
Поэтому необходим еще одни дополнительный метод: обращаясь к прошлому, возвращаться
в настоящее. При таком анализе рассматривается не только капиталистический
способ производства, но и становление парцеллярного способа производства,
крестьян и ремесленников, имеющих свои средства производства и личную свободу.
Он развивается параллельно с капиталистическим способом производства и
сосуществует с ним в истории. Этот прогрессивный подход был указан Марксом, но
мало им использовался, поскольку это могло привести к созданию теории
феодального способа производства, а не теории капитала. Тем не менее с точки
зрения гносеологии оба подхода четко указаны Марксом как необходимые и
взаимодополняющие части научного истолкования исторического движения.
Четвертый подход: Маркс выдвигает гипотезу о существовании
связующих отношений между экономической структурой общества и другими его
структурами. Он допускает также, что данная экономическая структура –
называемая им «общественной формой производства» или «общественными
производственными отношениями» – соответствует определенной стадии развития производительных
сил, то есть материальной и интеллектуальной способности человека
воздействовать на окружающую его природу для получения материальных средств к
существованию и своему общественному развитию. В общем, Маркс допускает
существование связующих законов, Entsprechungsgesetze, между тем что он
называет основанием, фундаментом (Grundlage) общества и надстройкой (Überbau),
возведенной на этой базе. Он, таким образом, прибег к архитектурной метафоре,
чтобы облегчить понимание отношений, существующих между способом производства
какого‑либо общества и структурой других видов общественной деятельности.
Французы, англичане, испанцы и т.д. перевели данную метафору терминами базис
(инфраструктура) и надстройка (суперструктура), а такой перевод может привести
к мысли, что надстройка менее реальна, чем базис, и что она может являться даже
реальностью иллюзорной, почти эфемерной, если говорить о религиозных учениях и
обрядах. Здесь кроется опасность превратить мысль Маркса в вульгарный,
ограниченный материализм; с другой стороны, не будем скрывать, что в некоторых
своих утверждениях к этому склонен и сам Маркс.
В наше время наиболее отчетливо подобная ограниченность
проявляется в статье Альтюссера об «идеологическом аппарате государства».
Действительно, данная метафора может означать лишь следующее: коль скоро
невозможно построить крышу дома и возвести его стены, не построив фундамента,
то существует некий хронологический и исторический приоритет преобразования
способа производства по отношению к трансформации других структур общественной
жизни, им порожденных. Кроме того, поскольку дом тем прочнее, чем крепче его
фундамент, то и определенная общественная формация имеет тем больше шансов к
продолжению своего существования и к своему повторению в ходе истории, чем больше
она основана на способе производства, способном укрепляться и развиваться. Но
похоже, что в этих двух сравнениях метафора исчерпала себя, либо в крайнем
случае может повлечь за собой такие выводы, которые были бы отвергнуты многими
марксистами, ибо в конце концов живут не в фундаменте, а в самом доме, а это
также может означать, что надстройка важнее базиса в объяснении образа
общественного существования людей.
Мысль о существовании связующих законов между базисом и
надстройкой привела Маркса к формулировке концепции «общественно‑экономической
формации» для определения первоначальной общественной логики, меняющейся в
процессе истории. Каждый ее вид соответствует определенному господствующему
способу производства. Следует, несомненно, отметить трудности, возникшие в
связи с применением концепции «общественно‑экономической формации». Для многих
марксистов после Ленина эта концепция определяет конкретные общества в той
степени, в какой их экономика основана на чередовании различных способов
производства: другими словами, речь идет о переходном периоде того или иного
общества, когда господствующий способ производства еще не уничтожил остатки
других предшествовавших ему способов производства, продолжающих существование и
претерпевающих перерождение. В этом смысле Ленин употребил понятие «общественно‑экономическая
формация» в работе «Развитие капитализма в России» как раз для того, чтобы
обозначить различные формы производства, существовавшие в России в те годы.
После него большая часть западных марксистов – включая меня – последовала его
примеру, не задумываясь о том, чтобы тщательно проверить, обращаясь к работам
Маркса, действительно ли данная мысль принадлежит ему.
Исследовав произведения Маркса, где употребляется выражение
«ökonomische Gesellschaftsformation», мне кажется, можно утверждать, что
начиная с Ленина данное понятие стали употреблять в ином смысле. Действительно,
выражение может быть переведено двумя способами, что одинаково правомерно с
лингвистической точки зрения: «экономическая формация общества» (в этом случае
выражение определяет историческую последовательность экономических форм, то
есть способов производства), либо «общественно‑экономическая формация»
(выражение определяет последовательную совокупность, сумму общественных
структур, которые соответствуют также определенному способу производства).
Таким образом, Маркс определяет то, что в те же годы Тейлор назовет «культурой»
или «культурным целым». Марксова идея состоит в том, что определенному способу
производства, например капиталистическому, соответствует определенный способ
организации общества. Развивается буржуазия, но одновременно растет и
численность рабочих, пришедших на смену крестьянам и ремесленникам. Появляются
новые, конституционные формы правления, не так уж важно, является ли данная
форма правления монархической или республиканской (даже если они и не лишены
исторической значимости), утверждается новый буржуазный образ мыслей, чувств,
наслаждений, возникают особые формы искусств. В целом общественная жизнь
некоторой части человечества приобретает новую логику, отличную от того, что ей
предшествовало и что сосуществует рядом с ней.
Понятие общественно‑экономическая формация, таким образом,
вытекает из тезиса о приоритете базиса в организации общественной жизни, из
гипотезы о законах соответствия всех аспектов общества, начиная со становления
и преобладания отдельного способа производства. Если это верно, то конкретные
общества не являются общественно‑политическими формациями, либо по крайней мере
определенное конкретное общество может одновременно принадлежать двум или более
общественно‑экономическим формациям в той мере, в какой его материальная база
основана на комбинации нескольких способов производства, один из которых,
старый или новый, превалирует над другими. Но если было конкретное общество –
такое, как во Франции XIX века, где налицо развивающийся капиталистический
способ производства, а также парцеллярный способ производства,
сельскохозяйственный и ремесленный, получивший новый импульс вследствие раздела
феодально‑сословной собственности в период Французской революции, – которое
может принадлежать различным общественно экономическим формациям, то в этот же
период и различные конкретные общества в той или иной степени могут
принадлежать одной и той же общественно‑экономической формации. Маркс был
свидетелем того, что несколько стран в XIX веке в разной степени принадлежали к
капиталистический общественно‑экономический формации. Англия, где почти
полностью завершилась ликвидация феодальной собственности, а также парцеллярной
сельскохозяйственной собственности, казалась ему наиболее передовой
капиталистической страной, в которой возникали типичные формы нового
буржуазного образа жизни. Поэтому в «Капитале» и других своих произведениях
Маркс рассматривает Англию как классическую страну капиталистического развития
промышленности и сельского хозяйства, ставшую таковой гораздо раньше, чем
Франция, Голландия, Америка, не говоря уже об Испании, Португалии или России.
Они в свою очередь тоже могли принадлежать к капиталистической формации в той
мере, в какой в них постепенно утверждался капиталистический способ
производства.
Общественно экономическая формация – это не такая реалия,
которая может существовать непосредственно сама по себе и схожа с конкретными
существующими обществами. Это есть действительность, которую можно
воспроизвести лишь посредством аналитической мысли, и она будет воспроизведена,
когда мысль эта вскроет подлинную социальную логику, лежащую в основе отношений
между развитием нового способа производства и новых общественных институтов.
Это не означает, что проблема чередования различных способов производства в
одном конкретном обществе и в определенный период времени не является проблемой
реальной и трудно поддающейся анализу. Но речь не об этом, а о том, что не
следует понимать проблему чередования способов производства исходя из концепции
общественно‑экономической формации, которая была разработана не для этой цели.
Вслед за Лениным ушли в сторону в ходе применения концепции Маркса те – во
Франции это Балибар, Беттельхейм и многие другие, включая меня, – кто не
слишком задумывался над этой проблемой.
И наконец, пятый гносеологический подход Маркса – мысль о
том, что социально‑экономические системы подчиняются законам развития,
Entwicklungsgesetze, основанным на противоречиях, заложенных в их внутренней
структуре. Данные противоречия являются их неотъемлемой составной частью.
Примером тому при капиталистическом способе производства служит существование
двух противостоящих друг другу классов: класса капиталистов, владеющего
монополией на средства производства и деньги, и рабочего класса, не имеющего
такой собственности, к которому примыкают служащие, занятые в сфере
обслуживания. Подобное разделение является составной частью системы. При
воспроизведении первого воспроизводится и второе.
Важная особенность идеи Маркса заключается в том, что не
может быть производства, не являющегося в то же время воспроизводством условий
производства, воспроизводством материальных элементов и общественных отношений,
составляющих производство. К этому мы вернемся в дальнейшем. Между тем следует
уточнить, что Маркс видит эволюцию общественных систем в развитии общественных
организмов, органических совокупностей, растущих более или менее быстро и
вступающих затем в фазу распада, чтобы освободить место одной или нескольким
различным общественно‑экономическим системам, одна из которых в итоге станет
доминирующей.
Маркс подхватил идею Кенэ – названную им гениальной – о
необходимости анализа внутренних условий воспроизводства экономических систем,
взятых во всем их объеме (национальном или интернациональном), рассматриваемых
макроэкономически. Позже он посвятит последнюю часть первого тома и весь второй
том «Капитала» анализу структурных условий воспроизводства капиталистического
способа производства в их целостном движении. Они представляются ему как
комбинация многочисленных процессов производства, обращения товаров и денег
между отраслями производства и классами. Намеренно сведя внутреннюю структуру
капиталистического способа производства к двум дополняющим друг друга отраслям
производства, которые обмениваются товарами между собой – производство средств
производства и производство средств потребления, – Маркс попытался определить
условия динамического равновесия системы, взятой в целом. Из данного анализа
вытекает вывод о возможности и неизбежности кризисных явлений в ходе развития
этой системы, а также о возможности и неизбежности того, что эта система
уступит место более высокому способу производствa, способу производства
объединенных трудящихся, материальную базу, общественные и интеллектуальные
формы которого подготовит капитализм. Стоит подчеркнуть, что после Маркса и
Кенэ политическая экономия, так же как и социология, или антропология неуклонно
развивались всегда, когда исходили из гипотезы о том, что общественные реалии
образуют систему, и пытались вскрыть внутреннюю логику данной системы.
3.
Функционализм, структурализм и марксизм: гносеологическое сравнение
В заключение перечня различных гносеологических принципов,
применяемых Марксом при анализе, можно сравнить марксизм с другими
утвердившимися течениями в области гуманитарных и общественных наук –
функционализмом, структурализмом и т.д. Эти течения сходны с марксизмом тем,
что в основе их лежит анализ общественных отношений, составляющих систему, в их
совокупности, а не взятых изолированно друг от друга. Общим для них является
принцип, согласно которому необходимо анализировать систему в ее внутренней
логике и структуре, прежде чем изучать ее происхождение и развитие.
Но помимо этих общих черт, марксизм и структурализм схожи в
своей оппозиции функционализму, поскольку, по мнению Редклифа‑Брауна и Нейдела,
социальная структура является не чем иным, как категорией видимых отношений
между людьми. Они считали чистым мистицизмом предположение о существовании за
видимыми отношениями какой‑либо внутренней структуры. У Леви‑Строса, так же как
и у Маркса, выявление структур происходит посредством движения, обнажающего в
итоге данные отношения, логику, освещающую смысл поведения людей таким образом,
что сами действующие лица не догадываются о толковании, безыскусном или
научном, своего существования. С другой стороны, Леви‑Строс, как и Маркс,
признает, что структуры различного вида образуют систему в том смысле, что
между ними существуют связующие законы, формирующиеся в своего рода скрытую
категорию, ядро социальной логики. На некоторых страницах «Антропологии
культуры» и «Дикарского мышления» Леви‑Строс обращается к Марксу, говоря о том,
что эта скрытая категория согласуется с принципом примата инфраструктуры в
происхождении и развитии общественных институтов.
С другой стороны, структурализм и марксизм противостоят друг
другу по двум основным вопросам. Леви‑Строс, исходя из своего метода,
правомерного в определенный момент анализа, отделяет изучение формы
общественных отношений от анализа их функций. Эти функции он не игнорирует
полностью, но рассматривает лишь частично. Таким образом, изучаются
элементарные родственные формы и остаются в стороне функции родственных
отношений в организации материальной жизни, в воздействии на природу, в
производстве и передаче богатств, наследства. Леви‑Строс выбирает объектом
своего анализа совокупность, имеющую аналитическую ценность, совокупность
элементарных форм родства, основанных на различных принципах ограниченного или
полного обмена женами и отделяет, таким образом, родственные отношения от всех
прочих аспектов жизни общества, в котором они существуют. В этом смысле в
отличие от функционалистов Леви‑Строс не изучает конкретные общества,
специфические органические совокупности, а выделяет в этнографических
материалах, касающихся этих обществ, данные, относящиеся к формальным принципам
функционирования родственных отношений, существующих в них; затем он сравнивает
эти реалии, сведенные к их формам, с другими подобными или противоположными
формами, выясняя, принадлежат ли они, исходя из степени их различий, к одной и
той же эволюционной группе. Такой подход правомерен. С его помощью можно
сделать очень важные научные заключения. Но поскольку общественные отношения
рассматриваются в их формальном построении, в отрыве от конкретных функций,
нельзя ставить вопрос о действительном сочленении различных структурных уровней
в конкретном обществе. Поэтому реальная история конкретных обществ отсутствует.
Однако я хотел бы уточнить – вопреки часто высказываемым
критическим замечаниям по поводу границ структурализма, примеры которых мы
находим в работах Анри Лефевра, – что не структурный метод помешал Леви‑Стросу
проанализировать функции структур, отталкиваясь от общественной логики и
исторического движения, а сам Леви‑Строс отказывается от использования своего
метода в анализе подструктур. Или лучше сказать, чтобы быть точным, Леви‑Строс
в своем исследовании всегда отдавал предпочтение различным аспектам отношений
людей с природой: биологическим, технологическим, астрономическим знаниям,
разделению труда по признакам пола и по другим признакам. Отсутствует же анализ
отношений между людьми в ходе освоения природы: то, что Маркс называл областью
общественных производственных отношений в овладении условиями и результатами
труда. Перед этими вопросами Леви‑Строс останавливается и переходит к их
рассмотрению, исходя из концепции функционалистов; однако он их критикует за
эмпиризм каждый раз, когда они подходят к вопросам, в которых он особенно
силен: изучению родственных отношений и изучению систем мифических и
символических представлений.
Мне кажется, такое значение на определенном
эпистемологическом уровне имеет учение Маркса в области гуманитарных наук в XX
веке. Но теперь уже марксизм и Марксова мысль – это не одно и то же, и зачастую
он действует вопреки намерениям самого основателя: эти противоречия частично
рождаются в рамках самого учения Маркса, и связаны они с незавершенностью его
труда; а частично они возникают в ходе развития стран, называющих себя
социалистическими, и ставят под сомнение саму достоверность Марксовых идей.
4.
Марксизм и другие теоретические течения в сравнении с современным развитием
гуманитарных наук
Многие аспекты учения Маркса наталкиваются на трудности,
возникшие в ходе современного развития гуманитарных наук. Прежде всего
Produktionsweise, термин, который может быть переведен как «способ
производить», или «способ производства», употребляется Марксом по крайней мере
в трех различных значениях. Он появляется в «Экономическо‑философских рукописях
1844 года» в чисто описательном значении и означает не что иное, как «способ
производства вещей». Данное эмпирическое описательное употребление наблюдается
и в последующих работах Маркса: мы находим его в «Экономических рукописях 1857
– 1859 годов» и в «Капитале», где он обозначает как раз материальный и
социальный способ производства чего‑нибудь. Но уже в «Немецкой идеологии»
наряду с первым значением встречается и другое, находящееся, как мы уже видели,
на философском уровне общей исторической теории и охватывающее совокупность
способов производства материальных условий общественного существования.
Это философское допущение становится, по словам самого
Маркса, «путеводной нитью» всех последующих исследований. И все же этого
недостаточно для преобразования концепции способа производства в орудие анализа
экономических отношений. В 1845 году Марксу недостает еще понятия
«производственных отношений». Заметим, что термин встречается в рукописи, но
потом зачеркивается и заменяется словами Verkehrsform и Verkehrsverhältnisse,
форма обмена или отношение обмена, торговли между людьми с тем, чтобы под
торговлей понимался не только экономический обмен, но и все общественные
отношения, определявшие у авторов XVIII века, а также у Гегеля понятие
гражданского общества, то есть комплекс общественных институтов, за исключением
государства. Понятие «производственные отношения» будет выработано позже, между
1846 и 1859 годами, вследствие критического изучения политической экономии.
Однако в употреблении этого понятия существует одна
трудность, которую Маркс попытался устранить, проведя различие между
отношениями «формальной общности» и отношениями «действительной общности»,
различие большой теоретической важности, поскольку оно определяет его понимание
переходных процессов между общественно‑экономическими системами и между
различными способами производства. Следует иметь в виду, что способ
производства есть совокупность общественных производственных отношений и
производительных сил, участвующих в различных производственных процессах,
которые имеют исторически определенную техническую базу. В некоторых работах
Маркс называет производственные отношения «общественной формой производства» и
выделяет два типа соотношения между производственными отношениями и
производительными силами, занятыми в трудовом процессе, то есть отношениями
формальной и действительной общности. Подобное подразделение позволяет дать
хронологию различных этапов зарождения и развития капиталистического способа
производства в Европе между XV и XIX веками. В XV веке капиталистический способ
производства только появляется: он встречается лишь кое‑где в сельском
хозяйстве и промышленной деятельности и играет второстепенную роль. Между XVI и
XVIII веками он развивается в связи с расширением колоний и ростом мирового
рынка: это период мануфактурного капитализма. В конце XVIII века, в период
промышленной революции в Англии, мануфактура постепенно заменяется
промышленностью, где используются различные машины и механизмы.
По мнению Маркса, новая, капиталистическая общественная
форма производства в период своего рождения, а также в первое время своего
развития подчиняет себе различные трудовые процессы в том виде, в каком они
есть, наследуя их от феодального способа производства. Общественная форма
трудового процесса изменилась, но вначале это совсем не влечет за собой
изменения материальной и технической базы различных трудовых процессов,
которыми завладел капитал.
Вначале
капитал подчиняет себе труд в его исторически сложившихся к тому моменту
технических условиях. Поэтому он не сразу меняет способ производства, писал
Маркс.
Хотя вначале капиталистический способ производства почти не
изменяет материальной базы трудового процесса, ему подчиненного, он все же
оказывает на него влияние, делая его более продолжительным и интенсивным. Но
эти изменения постепенно перестают удовлетворять потребностям развития
товарного производства; тогда капиталистический способ производства начинает
переделывать в соответствии со своими потребностями материально‑техническую
базу, послужившую ему отправной точкой. В рамках мануфактурного производства
индивидуальный рабочий постепенно уступает место коллективному рабочему; но в
основе мануфактурного производства всегда остается ручной, ремесленный труд до
тех пор, пока оно не потребует появления целой серии простейшего оборудования,
не приведет к изобретению первых станков – комплексов простейших
приспособлений, которые в последней трети XVIII века будут стоять у истоков
промышленной революции в Англии. Благодаря механизации образуется крупная
индустрия. Она в конечном итоге разрушит мануфактуры и придет им на смену. В
связи с механизацией и ростом крупной индустрии у капиталистической формы
производства появляется, наконец, соответствующий ей материальный способ производства.
Крупная индустрия построила свою техническую базу и «встала на ноги», создавая
теперь уже свои собственные материальные условия существования и развития. Она
сама производит и воспроизводит их, а не пользуется уже готовыми. Впервые
законы капиталистического товарного производства могут полностью утвердиться.
Процесс производства основывается теперь на действительно «общественных»
производительных силах, а на смену старой формальной общности трудового
процесса при капитализме придет действительная общность этого процесса, теперь
уже полностью определяемого капиталистическими условиями производства и
воспроизводства капитала.
Повышение производительности труда, вызванное развитием
производительных сил, снижает стоимость рабочей силы, а также сокращает время,
необходимое на ее воспроизводство. Эксплуатация рабочей силы все больше
основывается на производстве и накоплении относительной прибавочной стоимости.
Завершился переход от формальной общности труда при капитализме к его
действительной общности. Но, согласно Марксу, движение на этом не
останавливается; такое состояние соответствия между общественными
производственными отношениями и их материальной базой не является последним,
окончательным состоянием системы; это лишь короткий промежуток развития,
ведущий дальше, к гигантскому обобществлению процессов производства и обмена,
ко все большему развитию тенденции, к конфликту с капиталистической формой
производства.
По мнению Маркса, в 1865 – 1883 годах, когда он продолжал
работу над «Капиталом», происходило становление новой фазы развития
капиталистического способа производства – переход к новому, находящемуся на
более высокой ступени способу производства, к ассоциациям трудящихся, что
гармонировало с новой материальной базой, реальными общественными производительными
силами, созданными капиталистическим способом производства.
Теория двух форм обобщения производственных отношений и
материальной базы трудового процесса является, таким образом, теорией
долговременного динамического развития способов производства от их зарождения
до полного расцвета и затем до их распада и замены другим способом
производства. Эта теория заманчива, но если мы рассмотрим исторические условия
становления социалистических производственных систем в России или Китае, во
Вьетнаме или Анголе и т.д., то она порождает некоторые проблемы. Эти формы
производства появились не вследствие развития внутренних производительных сил в
данных обществах, а были заимствованы у стран Запада и внедрены при помощи
политических и военных революций, обращенных против колониальных держав Запада.
Таким образом, теорию реального перехода к социализму предстоит еще выработать,
и работа Ленина о России, самом слабом звене капиталистической системы, конечно
же, не в состоянии объяснить рождение социализма и его формы в различных
странах Европы, Азии, Африки и Южной Америки.
С другой стороны, если вместо того, чтобы обращаться к
современной истории, мы постарались бы восстановить различия в способах
производства, существовавших в первобытных обществах до образования классов и
появления государства, а также понять ход развития производительных сил,
приведших к распаду этих форм производства и общественного существования, вряд
ли мы смогли бы восстановить данный процесс и показать связь между этими
формами и различными родственными системами, отражавшими в тот период
социальную картину производства. Ниже мы вернемся к данной проблеме,
заставляющей нас поднять сложный вопрос о природе различия между базисом и
надстройкой.
5.
Различие функций, но не институтов
Профессиональные экономисты, а вместе с ними и широкая
публика представляют себе экономическую структуру какого‑либо общества через
призму того, что происходит в нашем обществе, то есть как совокупность
институтов, отличающихся от прочих политических, общественных, семейных,
религиозных отношений и т.д. При капиталистическом способе производства
производственный процесс происходит внутри предприятий, являющихся
общественными единицами, отличными от семьи, церкви, политических партий,
расовых сообществ и т.д. По‑другому обстоит дело в докапиталистических или
некапиталистических обществах прошлого и настоящего: Маркс – если не марксисты
– первым осудил любую попытку применять к совокупности обществ наше особое
видение экономики. Веком позже с этой же позицией, если не считать Макса
Вебера, мы встречаемся у Карла Полани и в «субстантивистском» течении
экономической антропологии. Историкам и антропологам, когда они пытаются
вычленить экономическую структуру докапиталистического общества, приходится
искать ее в общественных отношениях, классифицируемых марксистами как
надстройка: родственных, политических, религиозных отношениях и т.д. Для
иллюстрации этого мы выберем три примера из бесконечного ряда, предлагаемого
нам историей и антропологией.
Общины австралийских аборигенов, живущих охотой,
собирательством и рыбной ловлей, были разделены на родовые группы, вступали
друг с другом в родственные отношения, переходящие из поколения в поколение по
одним и тем же направлениям. Но родовые отношения и порождаемое ими социальное
разделение регулировали не только бракосочетание и родство, согласно
определенной и универсальной функции родственных отношений; на их основе
подходили и к освоению природы, определяя вместе с тем и контроль со стороны
различных групп за той или иной территорией племени и ее ресурсами, и формы
объединения индивидов и их групп для совместной охоты, сбора плодов и рыбной
ловли, посредством которых они осваивали эти ресурсы. Таким образом,
общественные отношения родства действовали как базис и как надстройка.
Если же мы возьмем, к примеру, древнюю Месопотамию, то
заметим, что в таком городе, как Ашшур, большинство земель считалось
собственностью бога Ашшура, жившего в окружении жрецов в храме, расположенном в
центре города. Экономика функционировала в своего рода централизованной
системе, где господствующее место занимали храм и жрецы, присваивавшие часть
труда и продуктов местных сообществ и отдельных лиц. В этом примере религиозные
отношения служат ключом к освоению природы и действуют как общественные производственные
отношения.
И наконец, последний пример. В городе‑государстве Афинах V
века до н.э. мы замечаем, что лишь горожане по происхождению имеют
исключительное право пользоваться земельными участками города, обрабатывать их
или заставлять работать на них своих рабов. Принадлежность городу‑государству
по рождению давала определенные права на пользование ресурсами, на доступ к
политической деятельности, на занятие общественных должностей, обязывало
защищать родину и даже давала преимущество в покровительстве со стороны богов
города. Как видим, факт принадлежности к «полису», вступления в «политические»
отношения с другими гражданами города далеко выходит за рамки того, что сейчас
мы называем политическими правами или правом заниматься политической деятельностью.
На этих трех примерах мы можем также убедиться, что различие
между производственными отношениями и надстройками есть различие не между
общественными институтами, а прежде всего между их функциями. Именно в этом
состоит своеобразие Марксовой мысли: достаточно обратиться к его знаменитым
«Формам, предшествующим капиталистическому производству» из «Экономических
рукописей 1857 – 1859 годов» [МЭ: 46‑I, 461 – 508], чтобы найти эквиваленты
трем приведенным здесь примерам, сделанным на основе последних работ ученых‑историков
и антропологов. Так, мы видим, что Маркс останавливается на том, что он
называет «племенным способом производства», говоря, что в каком‑либо племени
индивид имеет доступ к земле и ее ресурсам только по праву рождения, то есть в
силу отношений с этими ресурсами, предшествующих любому труду, любому акту
конкретного их присвоения. Он также выработал и понятие азиатского способа
производства для определения общества, где ресурсы принадлежат более высокому
сообществу, государству, во главе которого находится реальный монарх или бог,
воображаемый владыка. Здесь же он определяет азиатский способ производства как
способ производства индивида, по происхождению являющегося членом города‑государства,
и где личная собственность существует лишь как противопоставление и дополнение
собственности государственной. Другими словами, историческое и
антропологическое исследование движется в том же направлении и ставит перед
нами теоретическую проблему выявления причин и условий, приведших в ходе
истории к изменению производственных отношений, изменению их расположения, форм
и результатов воздействия. Именно на эти вопросы должны отвечать сегодня
общественные науки.
Уже существуют некоторые ответы на них, но, нам кажется, все
они заводят в тупик. Некоторые ученые полагают, что если родственные отношения
действуют в определенных обществах как производственные отношения, то это
происходит потому, что родственные чувства определяют мышление и регулируют
поведение членов данного общества. Такую позицию занимает Редклиф‑Браун в
отношении австралийских аборигенов. Другие, такие, как Луи Дюмон в своей работе
«Homo hierarchicus», полагают, что в Индии экономика не наделена определяющей
функцией, поскольку в ее основе лежит религия и кастовый строй. Третьи, такие,
как Эрик Вилл, утверждают, что в Древней Греции экономика была подчинена
политике. Нельзя не отметить, что подобные заявления больше походят на
тавтологические обороты, чем на объяснения, поскольку в них лишь повторяется в
другой форме то, что уже известно: определяющая роль родственных отношений
среди австралийских аборигенов, религии в Индии, политики в Греции, но они не
дают объяснения этой определяющей роли.
Чтобы найти этому какое‑либо объяснение, может быть, следует
сравнить эти три примера. Само собой разумеется, что в данных трех обществах
существуют родственные отношения, но только в одном случае они являются
господствующими; что существует религия, но только в Индии она превалирует в
общем функционировании общества. Выдвинем гипотезу о перерастании данных
отношений в доминирующие лишь тогда, когда в это же самое время они действуют
как производственные отношения, как социальный инструмент материального
освоения природы. Если это верно, то можно предположить, что между функциями,
которые должны выполнять общественные отношения для того, чтобы общество могло
существовать как таковое, как самовоспроизводящееся органическое целое, должна
существовать некая иерархия. Когда общественные отношения, какими бы они ни
были, действуют как производственные отношения, они доминируют над
воспроизводством общества, и в то же время представления, создаваемые и
выражаемые данными доминирующими отношениями, доминируют над мыслью. Это еще
раз частично подтверждает мысль Маркса об определяющей роли производственного
процесса материальных благ в рамках производственного процесса общества.
Другим следствием данного анализа является вывод о
невозможности для какой‑либо одной общественной науки – будь то экономика,
антропология или социология – проконтролировать данную мысль и понять всю
сложность и многообразие исторического развития. Остаются неразрешенными и
другие проблемы, одна из которых, отмеченная еще Марксом, ждет своего
разрешения по сей день. Это – проблема функции идей в создании и преобразовании
общественных отношений, то, что я назвал бы анализом идеального как части
социальной действительности.
6.
Идеальное как часть действительности и различие между идеологическим и
неидеологическим в теоретической мысли
Достаточно проанализировать какой‑нибудь один трудовой
процесс для того, чтобы заметить, что он содержит в себе две реалии, тесно
переплетенные между собой: материальную часть (само человеческое тело, орудия,
им используемые) и идеальную часть (правила изготовления и использования этих
орудий, представления о природе, над которой эта работа совершается и т.д.).
Эти представления необходимы для правильного применения и осуществления
рабочего процесса. Таким образом, мы обнаруживаем в каждой материальной
деятельности человека сложную совокупность идеальных реалий, присутствие
которых необходимо, чтобы данная деятельность имела место. Продолжать перечень
этих реалий, имеющихся в различных материальных процессах, различных в
зависимости от существующей в этот период культуры и самой эпохи, – задача
достаточно трудная. Этим занимались некоторые крупные историки, такие, как
Нидхем, изучавший Китай, или антропологи, такие, как Конклин, специалисты в
области изучения различных народов, называющие себя «этноучеными».
Эта идеальная часть трудового процесса составляет в
определенной степени его каркас, организующую схему его действий. Эти
представления существуют не только в теории, они выражены в языке и
используются в нем из поколения в поколение в ходе познания. Естественно, это
познание не сводится лишь к передаче знаний посредством слов, но проходит и
через физическое познание. Во всяком случае, логическим выводом из всего этого
является то, что теория и язык действуют частично, как элементы
производительных сил. Отметим еще раз, что различие между базисом и надстройкой
не есть существенное различие между материальным и не материальным, это –
различие функций. Конечно, в трудовом процессе мы найдем и другие
представления, «объясняющие», почему та или иная обязанность должна доставаться
женщинам, а не мужчинам, детям, рабам, аристократам и т.д. В общем, перед нами
находятся представления, узаконивающие место индивидов и их групп в различных
трудовых процессах, или если эти процессы им запрещены, то они узаконивают
данный запрет.
Подобное доказательство можно было бы провести для любого
типа общественных отношений и, например, показать, что родовая система, какой
бы она ни была, не может существовать без идеальных реалий, хорошо известных
антропологам – правил родства, бракосочетания, проживания, терминологии родства
и еще целой группы принципов, определяющих и узаконивающих личные обязанности,
связанные с данными отношениями, – и разграничивающих отношения, которые в
обществе называются родственными, и те, которые определяются как отношения
между друзьями, врагами, чужими, не родственниками. Родственные отношения
вместо того, чтобы существовать вне этих идеальных реалий или без них,
постоянно предполагают их в своем существовании. Разумеется, родственные
отношения не сводятся лишь к идеальному, будучи в то же самое время совокупностью
отношений общественной зависимости и материальных обязанностей. Таким образом,
суть их не только в том, чем они являются в теории, но и в том, что они заставляют
делать конкретно в обществе. Такое
же доказательство можно представить и по поводу религиозной деятельности. И
каждый раз мы стоим перед представлениями, организующими общественную
деятельность и вместе с тем ее узаконивающими.
Но если суть идей состоит не просто в том, что они есть, а в
том, что они обязывают делать, то как отличить идеи идеологические от тех,
которые таковыми не являются? В самом деле, эту проблему философия пытается
решить с момента своего рождения. Еще Платон пытался понять различие между
знанием и воззрением. Этим же занимаются и гуманитарные науки, когда хотят
разобраться в представлениях, создаваемых членами общества на основе своих
собственных общественных отношений,
и одновременно предлагают другое их толкование, строящееся на наблюдениях
стороннего наблюдателя.
Таким образом, идеальное – это теория во всех своих функциях,
проявляющихся во всех сферах человеческой деятельности, существующей лишь в
обществе. Для рассмотрения идеального необходимо рассмотреть теорию и выделить
различные функции наших понятий. Какие же это функции?
а.
Представления привносят в теорию реалии, существующие вне или внутри человека,
в том числе и саму теорию. Эти реалии могут быть материальными и/или
интеллектуальными, видимыми и/или невидимыми, конкретными и/или воображаемыми и
т.д.
б.
Однако ввести в теорию некую реалию означает в теоретическом плане дать
толкование этой реалии. Истолковать – это значит объяснить, определить природу,
происхождение и функции данной реалии. Не может существовать представление, не
являющееся в то же время толкованием и не предполагающее существование системы
представлений, основанных на специфической логике и последовательности. Данное
толкование существует только в теории: когда речь идет о каком‑либо невидимом
мире или законе, этот невидимый мир начинает существовать в общественном плане,
даже если он не соответствует ничему, существующему в действительности.
в.
Начиная с этих представлений‑толкований теория организует отношения человека с
человеком и человека с природой. Она одновременно является внутренним каркасом
и абстрактной конечной целью. В данном случае она существует в виде правил
поведения, принципов действия, разрешений и запретов и т.д.
г.
Наконец, эти представления являются толкованиями, узаконивающими или не
узаконивающими отношении людей друг с другом и с природой.
Такими, на мой взгляд, являются четыре функции теории: они
вбирают в себя отдельные или переплетенные между собой идеальные реалии,
указанные в приведенных примерах. Можно ли с помощью данных различий определить
идеологические формы теории по отношению к формам, не являющимся таковыми? Обычно
марксисты, начиная с Маркса, отвечают, что идеологические представления должны
пониматься как иллюзорные, тяготеющие к апостериорному узакониванию
общественных отношений, сложившихся независимо от них, и смысл которых данные
представления затушевывают. При таком определении, хотя оно и не полностью
неверное, не учитывается сложность явлений преобладания и господства. Как раз
тогда, когда идеи не воспринимаются эксплуатируемыми как иллюзия или как орудие
их эксплуатации, они способствуют этой эксплуатации. Это значит, что данные
иллюзорные идеи не являются таковыми для тех, кто в них верит, и если они не
являются таковыми, то потому, что и угнетающие, и угнетенные считают их
«истинными». Объяснение того, каким образом данные представления воспринимаются
группами, представляющими противоположные интересы, различными кастами,
классами и полами, есть одна из ключевых задач теоретической мысли.
Эта проблема существует во всех гуманитарных науках, так же
как и в философии, и требует – для того чтобы можно было дать на нее ответ –
серьезного анализа элементов, составляющих костяк системы угнетения и
подавления. За пределами данной проблемы, но в тесной связи с ней встает
необходимость объяснения формирования господствующих классов и государства. На
этих двух моментах стоит остановиться подробнее.
Всякая власть состоит из двух неразрывных элементов,
определяющих ее силу: насилия и согласия. Если не принимать во внимание случаи,
когда господство есть прямой результат насилия – реального (война) или
возможного (угроза применения силы), – можно сказать, что преобладающим
значением обладает не насилие со стороны господствующих, а согласие угнетенных
со своим положением. С другой стороны, насилие и согласие не являются двумя
взаимоисключающими реалиями: согласие – это социальная сила, которая может
дополнять насилие либо противостоять ему и способствовать сохранению контраста,
если он имеет место, между угнетателями и угнетенными, существуя в формах и
масштабах, совместимых с длительным воспроизводством господства одних над
другими. Для того чтобы отдельные индивиды или группы угнетенных могли
соглашаться со своим угнетением, осознанно или неосознанно, необходимо, чтобы
они воспринимали его как должное; но повторяю, тогда необходимо, чтобы одни и
те же представления разделялись как угнетаемыми, так и угнетающими, чтобы
разделение обязанностей и прав, взаимных обязательств воспринималось ими как
необходимый обмен.
Возьмем, к примеру, инков, общество, где главу государства
отождествляли с богом Инкой, сыном Солнца. В саду храма Солнца в Куско
хранились, как приношения богам, различные золотые предметы, представлявшие
собой изображения всех видов растений и животных Тауантинсуйу, Империи четырех
четвертей. Среди них находились изображения початков кукурузы, лам и пастухов.
Каждый год Инка и члены его племени в другом саду сажали кукурузу, а затем
тщательно ухаживали за ней и убирали ее, а урожай предназначался для больших
праздников, посвященных культу Солнца. То, что служение Инке кажется нам теперь
«нереальным», а работы на полях Инки или Солнца, его отца, либо на
строительстве дорог, храмов, городов, зернохранилищ мы воспринимаем как формы
угнетения и эксплуатации, свидетельствует о двух вещах: что нереальное
воспринималось как действительное, не противоречащее ему; что монополия Инки и
его родни на «нереальные» формы производства являлась одним из основных условий
их права владеть частью земель и труда сообщества. Если эти положения верны,
то, значит, религия является не только отражением общественных отношений, но и
условием их формирования, что она является частью внутреннего каркаса
производственных отношений и эксплуатации.
Однако необходимо также, чтобы работа на угнетателей не была
исключительно «иллюзорной» или «невидимой», чтобы не прекращалось разделение на
новые категории, касты, классы. На примере древнеегипетского фараона,
считавшегося живым богом, сыном Нила, хозяином земель и вод, единственным
источником жизни своих подданных и всех живых существ, мы можем отметить, что
не все было символическим в этой власти и в этом представлении о благодетельном
боге, хозяине жизни. Разве не нужна была монархия, способная осуществить
объединение двух египетских царств – Верхнего и Нижнего Египта, чтобы люди
смогли обуздать течение Нила и регулировать его, чтобы каждый год река разливалась,
принося «черную», плодородную землю, которую со всех сторон окружала «красная»,
бесплодная, пустынная земля?
Итак, необходимо нечто большее, чем религия, для того чтобы
она могла господствовать в душах людей и в общественной жизни; необходимы особые
исторические условия для того, чтобы она стала центром образования
иерархических отношений, чтобы привела к господству меньшинства над обществом.
Поэтому следует изучать – в сотрудничестве с археологами и учеными,
занимающимися древнейшей историей, – процессы, породившие новые формы иерархии
статутов и власти в общественных группах, всегда сохранявших родственные
отношения в рамках этого общества (называемого нами обычно «племенем»).
Археология учит нас, что эти процессы начались с того времени, когда некоторые
группы охотников‑собирателей перешли к оседлому образу жизни и располагали
большим количеством природных ресурсов. Но широкий размах и многообразие данные
процессы приобрели лишь с развитием земледелия и животноводства. Можно
предположить, что именно развитие этих новых отношений между людьми и между
человеком и природой расширили возможность разграничения интересов различных
групп и даже их противопоставления. В то же время это вызвало необходимость
контролировать посредством обрядов и непосредственно природу все менее дикую,
более одомашненную, без которой человек не мог осуществлять процесс
воспроизводства и в которой не мог осуществляться этот процесс без человека
(прежде всего домашние животные и сельскохозяйственные культуры). Возможно, что
эти новые материальные условия и новые разграничения интересов вызвали
появление различий, казавшихся вначале выгодными для всех, поставленных на
службу интересам каждого, и поэтому оправданных.
Этим парадоксом – необходимостью считать, что процесс
образования господствующих каст и классов, а также зарождения государства был в
какой‑то мере оправдан – мы хотели бы закончить краткий обзор этой проблемы. В
этом смысле можно предположить, что прибавочный труд, существовавший во всех
бесклассовых обществах, постепенно превратился в сверхтруд, форму эксплуатации
человека человеком. Под прибавочным трудом следует понимать все формы
материальной деятельности, направленной на воспроизводство сообщества как
такового, а не отдельных людей или семей, его составляющих. В многочисленных
обществах, называемых первобытными, труд, направленный на воспроизводство
отдельных людей или семей, был личным делом каждого, в то время как
существовали и формы коллективного труда, собиравшие все семьи или их большую
часть для воспроизводства сообщества в целом (ритуальные праздники,
жертвоприношения, подготовка к войне и т.д.). Возможно, произошло изменение в
функции и значении прибавочного труда, обычно представляемого для
воспроизводства условий существования сообщества со стороны составляющих его
семей, когда этот труд предназначался для тех, кто уже сам по себе являлся
сообществом и выражал его общественные интересы. Таким образом, прибавочный
труд мог постепенно преобразоваться в сверхтруд, то есть в форму эксплуатации.
Данный анализ можно было бы продолжить на основе
этнографических, археологических и исторических данных, с тем чтобы рассмотреть
процессы, повлиявшие на возникновение в ходе истории человечества социальных
иерархических форм, обычно называемых сегодня «сословиями» античного и
феодального обществ, «кастами» в Индии, «классами» в современном индустриальном
обществе. Стоит также отметить, что во всех этих обществах существуют формы
государства и что государство само по себе тем не менее не составляет единой
реалии. Если сословия и не являются классами, они тоже представляют собой формы
угнетения и эксплуатации человека человеком, способны поднять на определенный
уровень развития возможности воздействия на природу и эксплуатации
человеческого труда. Нам кажется, что было бы ошибочно в сословиях античности и
средневековья, так же как и в кастах в Индии, пытаться усмотреть классы,
«невидимые» членам этих обществ, но видимые современным историкам и
антропологам, вдохновленным учением Маркса. С помощью марксизма нельзя увидеть
нечто другое, с его помощью можно видеть по‑другому.
•
Мы ограничились рассмотрением небольшого круга проблем,
возникших при изучении отношений между марксизмом и гуманитарными науками.
Следовало бы вспомнить о последних достижениях экологии и культурной антропологии,
показывающих, как общества приспосабливаются к различным экосистемам и
многопланово развиваются. Односторонний эволюционизм XIX века теперь уже
окончательно покидает сцену и заменяется более широким видением многообразных
способов, которыми располагает человек в использовании возможностей окружающей
его среды. Однако эта тенденция не лишена некоторой ограниченности: другими
словами, довольно отчетливо проявляется тенденция к сведению всех форм
производства новых общественных отношений к культурной адаптации,
биологическому принуждению.
Тем не менее марксизм, выделяющий функции определенных
материальных условий, способных оказывать влияние на развитие общества, может
извлечь много полезного из анализа культурной экологии. Стоит также добавить, что
постепенно вновь завязывается диалог между марксизмом и психоанализом. То, что
отношения полов являются объектом цензуры и репрессий, то, что существование
отдельного индивида основано на межличностных отношениях, которые с самого
раннего его детства влекут за собой отношения отождествления и противодействия
между ребенком и теми, кто его окружает, вне зависимости от того, к какому полу
они принадлежат, является идеей, представляющей собой достижение в области
познания, и марксизм с момента, когда он пытается объяснить многочисленность
форм, через которые проходит историческое развитие личности, не может не брать
в расчет его результатов.
В целом в марксизме (и не только в марксизме), можно
сказать, существуют три больших пробела. Нет пока удовлетворительной теории
кровосмешения, которое, впрочем, запрещено во всех типах обществ. Каким образом
этот запрет связан с материальной базой и можно ли предположить, что он
исчезнет с развитием этой базы? В марксистском учении не существует ни одной
удовлетворительной теории религии и религиозного культа. Кроме того, существует
острая необходимость в теории производства, освещающей развитие общественных
отношений и имеющей большое значение для самих участников данных отношений.
Ложным является противопоставление материализма и идеализма. Как мы уже
убедились, идеальное – это не есть реалия, возникающая апостериорно:
общественные отношения возникают как в области науки, так и вне ее. Поэтому
между учением и социальной действительностью всегда существует тесная связь. Также
нельзя сказать, что сегодня существует марксистская теория языка: существует
лишь анализ, тяготеющий к марксизму, выявляющий социальные аспекты языка; но не
ясно, кто с кем говорит, каким образом, в какой связи. Все еще нет объяснения
различия между разными языками, между языками, основанными на тональностях,
акцентах и т.д.
И наконец – и это возвращает нас к животрепещущей
действительности наших дней, – стоит отметить, что не существует марксистской
теории процессов, которые привели к появлению социализма в таких странах, как
Китай, Вьетнам, Ангола, Куба. В 1881 году Маркс полагал, что Россия могла бы
избежать капитализма при непосредственном переходе к социализму, органически
вобрав в себя достижения в развитии производительных сил, рожденных капитализмом.
В 1893 году, за два года до смерти, Энгельс думал, что социализм в России
невозможен, поскольку она стала страной капиталистической, пусть молодой, но
динамичной. В 1905 году революция в России потерпела поражение. В 1917 удалась.
Ленин объяснил это теорией слабого звена цепи, и впоследствии в этой цепи
разорвались и другие звенья, чего не предвидели западные марксисты. Исключение
стало правилом, и необходимо понять и теоретически объяснить это.
Есть еще и другая, последняя, колоссальная трудность. В социалистических
странах марксизм стал государственной философией, обязательным образом
мышления, и не только для анализа действительности, но и для того, чтобы
занимать определенное положение в обществе, продвигаться по службе. Марксизм на
этом этапе вырождается, и из орудия критического анализа, способного служить
делу революции, он превратился в приспособленческий способ рассуждений,
преследующих цель старательно скрыть свое бессилие в оценке действительности.
Между Марксовой мыслью и нами появилась преграда, созданная целым веком
непредвиденных событий, среди которых мы можем упомянуть и возникновение
различных марксизмов, как, например, марксизм Мао Цзэдуна, Ким Ир Сена или
Брежнева. Они все больше отдаляются от Маркса, толкуя его на свой лад в зависимости
от проблем, стоящих перед ними. В области гуманитарных наук не существует
больше ничего, от чего можно было бы отталкиваться при глобальном анализе
различных аспектов действительности.
Гёран
Терборн.
КЛАССОВЫЙ
АНАЛИЗ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ: МАРКСИЗМ КАК СОЦИАЛЬНАЯ НАУКА
1. От
критики политической экономии к критике социологии
60‑е годы являются переломным моментом в истории
марксистской мысли. Новые веяния оформились и утвердились к середине 70‑х
годов. Первой фазой классического марксизма явилась фаза критики политической
экономии в соответствии с подзаголовками «Капитала» Маркса. Конечно, не все
наиболее авторитетные авторы строго придерживались этой традиции, но в целом
обращение к этой традиции преобладало. Каутский занимался социально‑политическими
последствиями экономического развития капитализма, а Ленин построил свой
политический выбор в соответствии с выводами работы «Развитие капитализма в
России», а также книги «Империализм, как высшая стадия капитализма», где
исследовал политическую экономию эпохи империализма.
Вскоре после этого мы наблюдаем развитие «западного
марксизма» с его теоретиками «революции против „Капитала“» (Грамши) и особенно
– поражение революции на Западе. Марксизм вернулся, так сказать, к своим
истокам, то есть к философии, в работах Лукача, Корша, представителей
Франкфуртской школы, а затем Лефевра, Делла Вольпе, Сартра, Альтюссера.
Естественно, Грамши занимает в этом плане (как и во многих других) особое
место. Однако и для его критических разработок главной отправной точкой в
гораздо большей степени стала философия (Кроче), чем политическая экономия. Это
блестяще изложил и проанализировал Перри Андерсон[53], хотя,
вероятно, уместным будет заметить, что «западный марксизм» не сводился лишь к
простому изучению проблем, которые приковали внимание молодого Маркса – критике
гегелевской философии права. «Западный марксизм» явился также отражением
кризиса, который испытывала буржуазная философия Центральной и «романской»
Европы, ставшего очевидным благодаря появлению крупных представителей
«мятежного» марксизма.
Однако марксизм не остался только «западным» и не вернулся к
своим классическим достижениям прошлого. Правда, в плане идеологии и
политической деятельности небольших группок имел место целый ряд очевидных
попыток вернуться к классической эпохе большевизма, как о том свидетельствует
появление в конце 60‑х – середине 70‑х годов множества «коммунистических
(марксистско‑ленинских)» или «коммунистических (реорганизованных) партий» –
однодневок, а также «революционных марксистских» организаций. В целом в
теоретическом плане эти попытки оказались бесплодными, а в политическом –
неосуществимыми. Вызывает удивление, что ни одно из выступлений левых
коммунистов не приняло сколько‑нибудь значительных масштабов, несмотря на накал
этих выступлений как внутри стран, так и на международной арене в годы
«французского мая», итальянской «жаркой осени», «культурной революции» в Китае
и войны во Вьетнаме. Лишь возникшей в 1959 году Социалистической народной
партии Дании удалось прочно закрепиться на политической сцене собственной
страны.
Выступления 1956 и 1968 годов породили новые термины в
политическом языке марксизма, новые сочетания теоретических положений, указаний
и аспектов, характерных для его политических разработок, но не вызвали к жизни
нового способа рассуждений. Крах
сталинизма открыл путь для прогресса мысли и идеологических обобщений, а
массовые студенческие движения, начавшиеся во всех университетах
капиталистического мира, дали доступ марксизму нового типа в академические
центры, ставшие его институционализированной инфраструктурой. Однако главной
причиной такого явления был «геологический сдвиг» в позиции и языке
западноевропейской интеллигенции послевоенной поры, произошедший под
американским влиянием вследствие ускоренного развития университетского
образования и, в частности, при использовании накопившегося опыта в области
общественных наук, социологии и политической «бихевиористской» науки.
После философских метаний западного марксизма марксистская
теория вновь стала социальной теорией, теорией о современном обществе и
политике нашего времени. Социология – общая социологическая теория,
политическая социология и историческая социология – заменила философию и
политическую экономию, став главной (хотя и не единственной) отправной точкой критики
и сутью ее языка. Марксистский анализ стал прежде всего социально‑политическим
анализом. Начался новый этап развития марксистской мысли, анализа и разработки,
который можно назвать этапом марксизма как социальной науки.
Рассматривая эти вопросы в плане ретроспективы, мы можем
довольно точно выделить два главных переходных момента. Следует, однако,
заметить, что с самого начала они вовсе не казались таковыми. Более того,
создается впечатление, что сами основные действующие лица не осознавали
полностью, что они явились причиной раскола. В самом деле, в работах, которые,
как нам кажется, являются отражением эпистемологического разрыва, Перри
Андерсон и Никос Пуланцас безоговорочно подтверждали свою приверженность
традиции западного марксизма, с которым они себя непосредственно связывали:
Андерсон – с Грамши, Лукачем и Сартрам, Пуланцас – с Альтюссером[54].
Первый из двух моментов нашел отражение в выпуске «Нью лефт
ревью» за январь‑февраль 1964 года. Совместно с Томом Нэйрном Перри Андерсон
опубликовал серию историко‑политических «итоговых» исследований об обществе и
рабочем движении в Англии[55]. Новизна
заключалась не столько в смелых попытках осмыслить с исторической точки зрения
развитие общества[56] в целом и не в том, что работы были написаны в
динамичном эссеистском стиле, который позволял опускать конкретные моменты. С
этой точки зрения статьям Андерсона и Нэйрна было множество аналогов в истории
западного марксизма. Дело заключалось в том, что статьи Нэйрна, и особенно
Андерсона, который явился душой этого начинания, знаменовали новую фазу в
развитии марксистской мысли по трем причинам. Во‑первых, они заменили философию
и политическую экономию социологией, выступившей в качестве основы философской
теории, с которой марксизму предстояло помериться силами. Отсутствие серьезных
немарксистских социологических теорий открыто считали значительным пробелом в
английской культуре[57], который не
компенсировался наличием (по традиции) авторитетных экономических исследований
(от Смита и Рикардо до Джевонса и Кейнса) или значительных работ по философии,
которую обогатили также иммигранты вроде Витгенштейна или Поппера. Во‑вторых,
благодаря этим работам Андерсона и Нэйрна, написанным в историко‑социологическом
плане, выросла международная известность журнала «Нью лефт ревью», возникшего в
результате слияния журналов «Юниверситиз энд Лефт ревью» и «Нью ризонер»,
инициатором этого был Эдвард Томпсон. Таким образом, журнал стал серьезным
источником распространения взглядов на марксизм как на науку эмпирического
общественно‑политического анализа, хотя поле деятельности этого журнала было
гораздо шире и охватывало проблемы философии и эстетики, а также политические
выступления на темы дня. И наконец, исследователь работ Лукача, Грамши, Сартра
опубликовал десять лет спустя после своих первых работ две наиболее блестящие
работы по социологическому марксизму, а именно «От античности к феодализму» и
«Абсолютное государство».
Второй переходный момент имел место в Париже в мае 1968
года. Он совпал с драматическими событиями, происходившими там в те дни на
улицах, предприятиях и в учебных заведениях. Речь идет о выходе из печати
работы Никоса Пуланцаса «Политическая власть и общественные классы», книге,
которая, хотя и была в философском плане во многом обязана Альтюссеру, все же
открывала новый путь для развития теории марксизма. Несмотря на то что
первоначально Пуланцас был связан с направлением Лукача и Грамши, позднее он
примкнул к узкому и неофициальному парижскому «кружку Альтюссера», который в
1965 году опубликовал сборник исследований, названный «Читать „Капитал“»[58]. Переходным
моментом, предшествующим новой фазе развития марксистской мысли, можно считать
период между опубликованием этих двух произведений: первое представляет собой
целую серию философских толкований классического текста, оно никак не связано с
современными общественными науками и историографией; второе является попыткой
создать новую теорию общественных классов и политики, основанную на
истолковании классических текстов, но при этом открыто полемизирующую с
немарксистскими социологией и политической наукой. Вначале Пуланцас как будто
считал свое исследование частью будущего сборника «Читать „Капитал“», однако
впоследствии оно выделилось в самостоятельную работу[59]. Возможно, что
Альтюссер был тогда одним из немногих, кто понял, что опубликование этого
произведения приведет к разрыву. Однако книга Пуланцаса не была напечатана в
серии, которую французский философ готовил в издательстве «Масперо» под общим
названием «Теории» и которая имела целью знакомить читателей с «текстами и
исследованиями, ставящими своей задачей характеризовать и изучать область
философии, понимаемую как теория производства знаний»[60]. Пуланцас
больше не писал работ на эту тему. Но его книга явилась первым исследованием
двух проблем, которые с тех пор стали основными в марксистской социологической
мысли, а именно теории и анализа капиталистического государства и классов в
условиях современного капитализма. Именно эти главные проблемы его труда
получили впоследствии разработку в целой серии фундаментальных исследований,
таких, как «Общественные классы и капитализм сегодня» (1974), коллективный труд
о кризисе государства (1976), «Государство, власть и социализм» (1978). И если
работы Андерсона и Пуланцаса интересны новизной подхода, то следует вспомнить и
еще об одном отказе от философии в пользу эмпирических социальных наук. Мы
имеем в виду работу Мориса Годелье «Рациональное и иррациональное в экономике»
(«Rationalité et irrationalité en économie») (1966). Это философское
произведение, но чуждое традиции западного марксизма, поскольку в нем ведутся
постоянные сопоставления с современной социальной (экономической)
немарксистской теорией. Показательным для новой фазы является то, что
сопоставление с экономикой не привело к возобновлению критики политической экономии.
Что касается Годелье, то он после опубликования упомянутой работы отправился в
Новую Гвинею, чтобы провести исследования на месте и упрочить свои познания в
антропологии[61].
Знаменателен также путь, избранный Юргеном Хабермасам,
последователем Франкфуртской школы, какими бы двусмысленными ни казались его
связи с марксизмом[62]. Деятельность
его как философа и одновременно как теоретика‑социолога увенчалась в 1962 году
публикацией историко‑социологической работы по вопросу о трансформациях
«общественного»: «структурная трансформация общественности» («Strukturwandel
der Öffentlichkeit»). Работа легла в основу социологической теории о
«коммуникативном действии» как альтернативе ставшей «ныне негодной философии
истории», «в плену» у которой оказалась классическая критическая теория[63].
Хотя марксизм третьей фазы не явился результатом
студенческого движения 60‑х годов, он все же нашел в себе в этом движении
опору, тем более что критическая точка отсчета в значительной степени была у
них одна и та же. В самом деле, если то, что стали впоследствии называть
западным марксизмом, возникло как оппозиция господствовавшей идеалистической
философии и именно на нее были направлены стрелы его критики, то студенческое
движение конца 60‑х годов имело своим центром переполненные аудитории, где
читались лекции по социологии и общественным наукам и подвергалась самой острой
критике социология[64].
Если говоря о критических марксистских исследованиях по
социологии дозволено будет вспомнить о некоторых работах этого нового
направления[65], то следует
подчеркнуть, что указания Перри Андерсона (в его книге о западном марксизме)
относительно географических перемещений, которыми сопровождалось развитие
марксистской теории (из Западной Европы вначале в Восточную – в период II
Интернационала, затем вновь в Западную, а потом – в Южную Европу), получают
подтверждение с возникновением марксизма как общественной науки, что
впоследствии вновь привело к его возвращению на Запад. Сейчас было бы
преждевременным перечислять имена главных представителей марксизма, чтобы затем
сравнить их с теми, которые приводит Андерсон. Однако уже сейчас очевидно
различие между этими списками: у Андерсона не назван ни один марксист,
родившийся западнее Парижа или получивший образование в каком‑либо англоязычном
университете. Тем не менее, когда будет создаваться история нового поколения
марксистской интеллигенции, в ней будет названо немало имен ученых, вышедших из
английских и американских университетов. Некоторые имена и англоязычные
учреждения уже заняли свое место в этой истории. Это сам Андерсон, журнал «Нью
лефт ревью» и его лондонское издательство; Эмануэл Уоллерстейн и его серьезное
исследование «Мировая система экономики» («Il sistema mondiale dell’economia»,
1974), несмотря на то что оно вызвало бурные споры; Нью‑Йоркский университет в
Бингемптоне, где Уоллерстейн объединил группу блестящих ученых‑марксистов;
университет в Мэдисоне, штат Висконсин, факультет социологии которого выпустил
в 70‑е годы серию марксистских или близких к ним исследований, которыми
руководил Морис Цейтлин[66] и где в настоящий момент Эрик Олин Райт
возглавляет крупный проект в области марксистских исследований, о котором мы
скажем ниже. Кроме того, вполне вероятно, что и Чикагский университет, в
котором Адам Пжеворский руководит другим значительным марксистским
исследованием[67], тоже займет
свое место в истории марксизма конца нашего века.
С другой стороны, речь не идет о некой англосаксонской
исключительности, даже если по сравнению с другими крупными странами развитого
капитализма результаты, достигнутые американским и английским марксизмом в
начале 80‑х годов, и заявки, сделанные им на ближайшее будущее, приобретают
особое значение. Здесь следует учесть и ситуацию, сложившуюся около 1970 года,
и предыдущие фазы развития марксистской теории. В начале 70‑х годов расцвет
марксистской культуры и самые бурные теоретические споры имели место во
Франции, Италии и Западной Германии. Даже беглое и общее знакомство с этими
явлениями поможет нам понять, что предопределило ту историческую реальность,
которую мы сейчас наблюдаем.
В конце 60‑х годов во Франции, а точнее в Париже, жили и
творили четверо из девяти наиболее крупных теоретиков марксизма: Гольдман,
Альтюссер, Лефевр и Сартр, и именно в ту пору утверждала себя последняя школа
западного марксизма, школа Альтюссера, из которой, как мы уже говорили, вышло
немало сторонников нового марксизма[68]. Несомненно,
события мая 1968 года, сила коммунистической партии и союз левых сил в середине
70‑х годов придали выступлениям теоретиков марксизма исключительно острый политический
характер. Однако собственно «альтюссерианство», в котором, помимо главы школы,
были также блестящие ученые младшего поколения, и среди них достойный
упоминания Этьен Балибар и значительная часть новых представителей, хотя
настойчиво и подчеркивало научность характера марксизма, все же выдвинуло на
первый план политическую практику философии, исходившей из того, что
классические тексты, будучи правильно истолкованы, содержат и полную теорию
общества и руководство к политическому действию, представляющие собой оселок
для выявления отклонений и ошибок. Подобных идей можно было придерживаться до
тех пор, пока интеллектуальные центры парижских левых не сделали предметом
спора марксизм в целом и пока существовала (хотя и очень отдаленно) некая
материальная первооснова, в соответствии с нормой которой измерялись
повседневные отклонения в деятельности Французской коммунистической партии.
Кризис маоизма в Китае, реакция на него в Париже и возникновение «новой
философии» перечеркнули оба эти условия. В 1977 году Альтюссер, который
несколькими годами раньше занимался в спокойном тоне противопоставлением
«правильных» марксистско‑ленинских текстов ревизионистским текстам английского
философа‑коммуниста Джона Льюиса, приветствовал начало «кризиса марксизма» как событие,
которое несет освобождение[69].
С другой стороны, возникшие в 60‑е годы под влиянием
деятельности Альтюссера тенденции в общественных науках не получили закрепления
ни в журнальных статьях, ни в научных разработках, ни в виде прочных
академических структур. Развитие этих тенденций зависело главным образом от их
политической значимости, а с распадом и поражением союза левых сил в 1977 –
1978 гг. политическая конъюнктура оказалась вдруг чрезвычайно неблагоприятной.
Со смертью Пуланцаса нарушилась преемственность. От творческого марксизма
сохранилась лишь та его часть, которая создала собственную специальную
инфраструктуру и занималась главным образом исследованиями в области социологии
города и антропологии[70].
Среди теоретиков‑марксистов капиталистического мира 60 – 70‑х
годов политической борьбой больше других были захвачены итальянцы. Не случайно,
очень сильная и влиятельная в области культуры Итальянская коммунистическая
партия всегда ставила во главу угла собственной политической деятельности
теоретическую дискуссию в соответствии с традицией, восходящей еще ко временам
Грамши, которую в послевоенные годы активно поддерживал и Тольятти. Следует
также иметь в виду, что Италия была той страной развитого капитализма, где
выступления масс продолжались дольше, чем в других странах; период
приспособления к новым условиям и широты взглядов, всегда присущие ИКП, сделали
возможным, следуя по пути, намеченному Грамши, закрепление его исключительного
теоретического наследия, что плодотворно отразилось в различных областях
знаний. Ограничимся областью философии. Не говоря о трудах таких ученых, как
Лупорини, Бадалони или по ряду аспектов Гарен, напомним о деятельности,
развернутой при Институте Грамши Б. Де Джованни, Л. Паджи, Дж. Вакка и другими
неограмшианцами. Словом, в Италии преемственность не нарушалась. Несомненно,
здесь традиция западного марксизма отличалась своей спецификой, поскольку была
связана (правда, не без противоречий) с большой политической силой. Другое
течение итальянского марксизма в этот период было связано с протестом молодых
рабочих, студенчества и безработных. Если в других странах путь крайним левым
указывают маоизм и троцкизм в их различных вариантах, то в Италии движение
крайних левых в значительной степени связано с местной традицией «операизма»[71], которая в
свою очередь имеет отношение к максималистскому социализму и непосредственно
журналу Раньеро Панцьери «Квадерни росси» («Красные тетради»), выходившему в
конце 50‑х – начале 60‑х годов, а также к философско‑политической публицистике
в лице ее главных представителей Марио Тронти и Тони Негри[72].
Ограниченность этих печатных выступлений состояла в их зависимости от
конъюнктуры. Но значение их выступлений возрастало по мере роста успехов ИКП и
крайних левых. Когда же эти политические силы терпели неудачи или поражения (в
разной степени и по разным причинам), то и значение предложений и исследований
сразу падало. Следствием этого явился «кризис марксизма» и возросший интерес к
англо‑американской общественной науке[73].
Поскольку вклад всех этих конъюнктурных явлений в марксизм,
понимаемый как социальная наука, был незначительным, следует отметить другой
аспект сложившейся в Италии ситуации, который может оказаться важным для
будущего развития этой науки. В самом деле, в стране существуют учреждения,
которые занимаются организацией встреч по вопросам научных и политических
рекомендаций, такие, как фонды Бассо и Фельтринелли, Институт Грамши и другие
организации, связанные с ИКП, но не зависящие от нее. Следует напомнить, что
итальянские исследователи внесли значительный вклад в разработку такой
проблемы, как классовый анализ. В качестве примера можно назвать работу Паоло
Силос‑Лабини «Исследование общественных классов» (1974).
В Западной Германии начиная с середины 60‑х годов марксизм
получил неожиданное и оригинальное развитие на волне студенческого движения.
Прекрасно зная труды Маркса и будучи наиболее верными их букве,
западногерманские марксисты в гораздо большей степени, чем другие представители
неомарксистских направлений, сосредоточили внимание на возвращении к критике
политической экономии, или, вернее, на ее «восстановлении». Новое направление
марксизма в ФРГ представлено таким крупным экономистом, как Эльмар Альтфатер.
Тем не менее изложенный выше общий тезис о важности социологической основы в
известной степени распространяется и на Западную Германию. Так, он послужил
отправной точкой для самой, может быть, «продуктивной» группы западногерманских
марксистов под названием «Проект классового анализа» («ПКА»); в то же время
социологический факультет Свободного университета Западного Берлина в конце 60‑х
– начале 70‑х годов строго придерживался «экономического» направления[74].
Оказавшись на обочине по сравнению с преобладающей
консервативной линией западногерманской политики, левая интеллигенция все же
сумела создать в Западной Германии собственную прочную культуру, имеющую
широкие академические связи (число марксистов – профессоров университетских
кафедр здесь, вероятно, больше, чем в какой‑либо другой капиталистической
стране) с исследовательскими группами, научными проектами и журналами, не
зависящими от университетов. Наиболее важный из них «философский и общественно‑научный»
журнал «Аргумент» («Das Argument»), издаваемый в Западном Берлине под редакцией
философа Вольфганга Фрица Хауга. Внутренняя организация и продуктивность
западногерманского марксизма находятся на самом высоком уровне. Поэтому не
стоит удивляться, что именно в Западной Германии (и в Западном Берлине)
появились две крупнейшие, и на данный момент самые основательные, работы, посвященные
классовому анализу современного капиталистического общества. Первая из них
написана под руководством Хайнца Юнга, а вторая – группой авторов из Западного
Берлина («проект классового анализа»), во главе которой стоял Иоахим Бишофф[75]. Каким образом
все же будет оценена эта обширная продукция, когда станет возможно
рассматривать новый марксизм в более реальной исторической перспективе? Из
названных работ это гораздо менее ясно, чем из упомянутых выше работ англо‑американского
марксизма. Нам кажется, что западногерманскому марксизму куда больше
свойственна Gründlichkeit (основательность) экзегетического или эмпирически
описательного характера, чем творческая оригинальность. В этом смысле не только
наличие у западногерманского марксизма коллективной организации и
институциональной закрепленности, как нам кажется, противопоставило его
марксизму латинских стран, и особенно альтюссерианству, более склонному к
теоретическим новациям, чем к эмпирической точности. Кроме того, создается
впечатление, что западногерманский марксизм в целом замкнулся в себе и не
проявляет достаточного интереса к немарксистским теоретическим разработкам и
исследованиям. Более того, он почти не имеет связей и с марксистскими школами,
зачастую ведущими острую полемику друг с другом. Наиболее оригинальные
представители марксистской или марксиствующей мысли Западной Германии, такие,
как Юрген Хабермас и Клаус Оффе, оказались либо вне, либо с краю
институционализированной контркультуры[76].
Следует отметить, что новый западногерманский марксизм сумел
добиться удачного сочетания, совместимого при этом с угнетающей политической
атмосферой в Федеративной Республике, политической ангажированности с
социальным анализом, которое нашло отражение в таких журналах, как «Прокла», то
есть «Проблемы классовой борьбы», и «Зоциализмус», а также в отдельных работах
Иоахима Хирша и других[77]. Эта культура
имеет под собой более прочную эмпирическую базу, чем соответствующие культуры
латинских стран. Кроме того, в целом ей присуще более последовательное и
постоянное чувство ответственности, чем англо‑американскому марксизму. Одна из
причин серьезности и творческого характера англо‑американского марксизма
заключается, вероятно, в изначальном отсутствии и основы и прочных традиций в
стране. Он был меньше подвержен политическим кризисам, поскольку не возлагал
больших политических надежд на ближайшее будущее. Именно в силу ограниченности
местной марксистской традиции он прошел закалку в борьбе с немарксистской
мыслью на своей собственной территории. Если, с одной стороны, это
предопределяло некоторую ограниченность, то, с другой – явилось, безусловно,
прекрасной подготовкой к предстоящим более решительным выступлениям. К тому же
пути эмиграции и общения интеллигенции после побед фашизма в Европе, а также
большие интеллектуальные ресурсы и инфраструктуры для ведения исследовательских
работ, которыми располагали лучшие американские и английские университеты,
сделали англо‑американский марксизм центром, вокруг которого сосредоточилась
международная теоретическая мысль[78].
Смещение центра теоретического марксизма в англо‑американские
страны является в некотором смысле следствием его силы и потенциальных
возможностей, поскольку (не сбрасывая со счетов Францию как крупный центр
историографических и антропологических исследований) он, в общем, стал
жизнеспособной основой современного интеллектуального мира. В то же время тут
нельзя не усматривать и внутренней слабости нового марксизма, поскольку он
оторван от политической реальности. Сегодня марксизм как социальная наука
обращается к гораздо более конкретным вопросам современной политики, чем
вчерашняя западная марксистская философия. Поэтому до некоторой степени третья
фаза марксистской теории порождает дальнейшее расхождение между политической
деятельностью и теоретической работой. Основоположники того, чему предстояло
стать традицией западного марксизма – Грамши, Лукач, Корш, – сыграли, все без
исключения, важную политическую роль. Что до теоретического авангарда марксизма
как социальной науки, то, хотя его представители всегда проявляли интерес к
политике, никто из них никогда не занимал ответственного политического поста в
обычных политических сферах. Словам, имеется несомненный риск увязнуть в
мелочных специальных сведениях, абстрактных политических рассуждениях или же в
аполитичной академичности, на практике весьма далекой от целей освобождения, к
которым, собственно говоря, марксизм стремился. Если проявления первого
обстоятельства имели место в прошлом, то второе – это та опасность, которой
следует остерегаться в ближайшем будущем.
2.
Зарождение неомарксистского классового анализа
Приступив к анализу общества, Маркс, как известно, отказался
признать собственные заслуги в открытии существования классов в современном
обществе и их противоборства. Как он сам писал,
«то, что
я сделал нового, состояло в доказательстве следующего: 1) что существование
классов связано лишь с определенными
историческими фазами развития производства , 2) что классовая борьба
необходимо ведет к диктатуре пролетариата , 3) что эта диктатура сама
составляет лишь переход к уничтожению всяких классов и к обществу без классов » [МЭ: 28,
426 – 427].
Это утверждение относится к 1852 году, но и в посмертном
издании «Капитала» Маркса Энгельс завершит главу о классах в томе третьем книги
третьей предупреждением: «Здесь рукопись обрывается» [МЭ: 25‑II, 458], то есть
Маркс не дает здесь изложения своей концепции классов. Несомненно, Маркс
написал много других страниц о классах и классовой борьбе, однако необходимо
помнить, что до появления марксизма как общественной науки в 60‑е годы нашего
века классовый анализ, его теория, метод и практика исследований были
представлены более или менее фрагментарно лишь в том виде, как это делал сам
Маркс[79].
Если марксистский классовый анализ не достиг особых успехов,
то в социальном и историческом немарксистском анализе после Рикардо и Гизо
классовая концепция практически вообще исчезла, либо была отодвинута на второй
план или же формулировалась в прямо противоположном смысле. Маржиналистское
направление в экономической теории упразднило прежде всего всякое упоминание о
классах в анализе экономики, и лишь в самом крайнем случае в наиболее
значительных историографических исследованиях изредка отмечалось, что история –
это история борьбы классов. Интерес к классовому анализу сосредоточился в
значительной степени в рамках новой дисциплины – социологии. Однако у
социологов классы и классовую борьбу постигла любопытная судьба.
В конце 60‑х годов в социологии в вопросе классового анализа
наметились две основные альтернативы. Первая – это теория и исследование
«стратификации» в рамках концепции социальной мобильности, что явствует из
общего смысла самого термина, заимствованного из геологической науки[80]. Ее
теоретическое направление разработали функционалисты Толкотт Парсонс и Кингсли
Дэвис, а менее абстрактный, более эмпирический, вариант основывался на
исследовании Сесила Норта и Пола Хэтта (1947) о профессиональном престиже в
Америке[81]. Это второе
направление, наиболее крупным представителем которого был Сеймур Мартин Липсет,
считало концепции классов и классовой борьбы основополагающими, однако
рассматривало их по‑новому и весьма своеобразно[82]. Обратившись к
периоду, когда марксизм еще утверждался как социальная наука, а студенческие
волнения только начинались, мы можем с известной объективностью установить, в
какой стадии разработки находилась концепция «классов» в социологических
исследованиях, сославшись на два наиболее широко известных официальных
источника: сборник исследований «Классовый статус и власть. Социальная
стратификация в сравнительной перспективе» («Class struggle and power. Social
stratification in a comparative perspective», edited by S.M. Lipset and R.
Bendix)[83], а также
«Международная энциклопедия социальных наук» («International Encyclopedia of
Social Sciences», 1968). Достаточно беглого сравнения этой энциклопедии и той,
что ей предшествовала в 1930 году, Энциклопедии социальных наук (Encyclopedia
of the Social Sciences), чтобы составить себе представление об эволюции,
которую претерпела за эти годы социологическая доктрина. В 1930 году сочли
необходимым в энциклопедию общественных наук включить статьи, называющиеся
«класс», «классовое сознание» и «классовая борьба», а в энциклопедию 1968 года
последователей традиционной общественной науки отсылали к статье «социальная
стратификация»[84].
Таким образом, превалировавшая в социологии тенденция
переключилась с проблем классов, классового сознания, а в отдельных случаях и
классовой борьбы, на проблемы социальной стратификации, то есть на
внутриклассовую дифференциацию на основании того или иного приемлемого
критерия, а еще лучше нескольких сразу (концепция «многомерной» стратификации)[85]. Для
функционалистов Парсонса и Дэвиса стратификация, или, оперируя более грубым
термином, неравенство, представляла собой необходимый, позитивный, интегрирующий
фактор[86].
В функционалистской концепции статификации, равно как и у
сторонников эмпиризма, отношения эксплуатации и классового господства подменены
концепцией разделения на страты, слои. Вместо проблемы, каким образом классовое
положение определяет классовое сознание, рассматривается вопрос о том, что
сознание принадлежности к обществу определяет класс или слой с его иерархией
социальных функций и занятий. Вместо того чтобы считать подтверждением
существования классов классовую борьбу с ее последствиями (речь идет о том,
сохранятся или будут трансформированы эксплуатация и отношения господства),
стратификация рассматривается как аспект интеграции общества, как выражение
социального согласия.
Этот сочувственный интерес к вопросам согласия и престижа внес
существенный вклад в «великое прославление Америки» в 40 – 50‑х годах, что
корнями уходило в импортируемый из Европы идеализм, основанный на озабоченности
социальным престижем процветающего и находящегося на подъеме среднего класса.
Однако в социологических исследованиях имелась и другая тенденция, самым видным
представителем которой был Липсет. Ей следовали, главным образом, бывшие
марксисты «либерального» толка, которые внесли в социологию некоторые моменты
своих прежних воззрений, радикально, по‑новому их использовав. К концу 60‑х
годов, когда общественное мнение среднего класса уже открыло для себя «другую
Америку» (Америку бедняков), когда в Беркли начало развиваться студенческое
движение, во Вьетнаме бушевала война, а Европа как будто уже завершила свое
восстановление, поверхностный идеализм обнаружил собственную несостоятельность,
и либеральное (бывшее марксистское) течение в области социологии стало все
больше упрочивать свои позиции. С конца 50‑х годов многочисленные европейские
социологи – Ральф Дарендорф, Дэвид Локвуд, Станислав Оссовский[87] и другие – начали критиковать теорию
стратификации, выступая с марксистских и веберианских позиций. Из второго
издания сборника Бендикса – Липсета статья Парсонса 1953 года о стратификации
была исключена, а в статье для «Энциклопедии» ученик Парсонса Барбер назвал
Маркса в «истории эволюции теории социальной стратификации» «героем вроде
Коперника»[88]. Естественно,
по мнению Барбера, функционализм оставил Маркса совершенно в тени, однако в
статье Липсета можно было прочесть: «Идеи Маркса и Вебера остаются наиболее
плодотворными для теории социальной стратификации»[89]. Во всяком
случае, Липсет использовал идеи Маркса для своего особого варианта
«прославления Америки», который получил отражение уже в самом заголовке эссе,
взятого из его книги «Политический человек» («Political Man»). Это нашло свое
воплощение и в новом издании его работы «Класс, статус и власть» («Class,
status and power»), посвященной «выборам как демократическому выражению
классовой борьбы».
Странная смесь благонамеренного эклектизма и очевидного
самодовольства, с чем сталкиваешься в этих теориях «стратификации»[90], дает ключ к
объяснению, почему в конце 80‑х годов[91] социология оказалась предметом самых бурных
споров. Социология располагала к критике (и ее самой и общества) по причине ее
всеохватывающей допарадигмальной разнородности. Предметом обоснованной критики
была и ее вызывающе самодовольная идеология. Позднее, когда стихли протесты и
споры, марксизм (правда, со множеством оговорок) отвоевал себе право на
существование в области социологии, причем здесь сфера его действия была
гораздо шире, чем в любой другой общественной науке. На самом деле социология
вовсе не была глубоко безнравственной (как тогда утверждали многие ее
противники) наукой в духе Панглосса. Несмотря на настойчивые усилия некоторых,
социологии никогда не удавалось установить прочные связи с экономическими и
политическими центрами власти и из‑за раздиравших ее внутренних разногласий она
была уязвимым местом буржуазной науки. Не следует забывать, что, пусть вне
главного течения, но все же на позициях, заслуживающих уважения, в социологии
периода до 1968 года имелись ученые, открыто симпатизировавшие марксизму в
полном смысле этого слова (хотя и не связанные с революционной политикой тех лет),
как, например, рафинированный гарвардский профессор Баррингтон Мур‑мл., который
в своем эссе 1958 года по стратегии общественных наук называл по нисходящей
(имея в виду силу духа и интеллектуальную восприимчивость) имена Маркса, Вебера
и Парсонса, подчеркивая, насколько важно рассматривать «классовую борьбу как
главный предмет политики»[92]. В 1966 году
Мур опубликовал фундаментальный историко‑социологический труд явно
марксистского толка, «Социальные истоки диктатуры и демократии». За десять лет
до него Томас Боттомор, который в середине 70‑х годов станет президентом
Международного социологического общества, вместе с одним французским
исследователем Маркса составил антологию марксистских работ по «социологии и
социальной философии»[93]. В кратком
вводном обобщающем теоретическом эссе «Классы в современном обществе» («Classes
in modern society») Боттомор также заявил о себе как марксист, и пусть очень
осторожно, но все же предсказал новый подъем рабочего движения.
В американской теоретической социологии существовала также
радикально‑демократическая традиция, представленная прежде всего
фундаментальными работами Чарлза Райта Миллса. С 1956 года, с момента создания
исследования «Властвующая элита»[94], он избрал для
классового анализа свой метод, тяготевший к марксизму, в связи с чем был
подвергнут критике не только Полом Суизи, непоколебимым последователем
независимого классического марксизма в Соединенных Штатах, но и знаменитым
социологом Робертом Линдом[95]. В 1962 году
Миллс, не скрывая своих симпатий, составил антологию «Марксисты» («The
Marxists»), куда вошли марксистские классические и современные аналитические и
политические работы. Одновременно со все более резкими нападками молодых
радикально настроенных марксистов на «Саншайн бойз» (молодежь из группы «Солнечный
свет», то есть Липсет и др.)[96] один из исследователей, а именно Элвин
Голднер, сменивший в послевоенный период марксизм на социологию, завершал
обстоятельный труд, в котором с радикальных позиций критиковалась социология
Парсонса. В своей работе Голднер защищал законное право на родственную связь
академической социологии с марксизмом[97].
Иначе говоря, существовала некая основа для позитивного
сопоставления социологии и марксизма к их обоюдной выгоде. Поначалу это
сопоставление было в основном косвенным: марксизм наделялся чертами социологии,
а социология испытывала влияние марксизма. Однако марксизм как общественная
наука должен был прежде всего утвердиться в собственной независимости и
восстановить собственные традиции, прежде чем начинать отделение зерен от
плевел в современной науке.
•
В 60‑е годы в мире развитого капитализма того времени
значение и самоценность классовой концепции представлялись сомнительными и
спорными. Послевоенный бум в странах развитого капитализма в значительной
степени разрушил или подточил основы старых классовых общностей, их совместный
классовый опыт. Переселение в новые городские и пригородные населенные пункты,
не имеющие исторического прошлого, привело к обезлюдению деревень и рабочих
кварталов. Воспоминания о безработице и страх перед ней отступили в результате
беспрецедентного роста производства. На постоянно расширявшихся предприятиях
росла и усложнялась иерархическая градация, при этом рос государственный
аппарат и расширялись его функции. Отчасти благодаря промышленной экспансии в
отдельных новых жилых районах возникли модели массового потребления, а также
социальные отношения, как бы вышедшие за пределы радиуса действия капитала. В
Соединенных Штатах порожденная новым курсом классовая стабильность (хотя и
принявшая уродливые формы) была нарушена и уничтожена. В политической жизни
Западной Европы это был период Бад‑Годесберга и программного отказа социал‑демократии
от марксистской классовой политики, период, когда французские левые получили
последний шанс перед приходом к власти голлизма, а союз социалистов и
коммунистов в Италии был разорван. Нельзя сказать, что первые проявления новой
оппозиционной политики, выступления против ядерного вооружения в Англии и
других странах Северной Европы, а позднее и студенческие движения от Беркли до
Западного Берлина явились прямым результатом отношений между трудом и
капиталом.
То, что в области культуры говорилось по поводу классовой
проблемы, не выходило по большей части за рамки социологии, а в анализе классов
и стратификации к середине 60‑х годов преобладали неразбериха и споры по поводу
основных принципов. До появления книги Пола Барана и Пола Суизи
«Монополистический капитал» (1966), которая стала отражением живой связи (хотя,
как было установлено позднее, связи маргинальной) между классическим и новым
постфилософским марксизмом, марксисты не создали сколько‑нибудь глубокого
исследования о развитом капитализме послевоенного периода. Однако было ясно,
что классовые отношения современного капитализма имели мало общего (и в плане
эволюции, и в плане катаклизма) с классическими периодами марксистского
рабочего движения.
На этом фоне сложных социальных отношений, отрицания
идеологии и теоретической путаницы становятся понятными некоторые черты нового
метода, с помощью которого марксизм подходит к проблеме классов, разрабатывая
свои концепции в обширных трудах[98] и проявляя первостепенный интерес к
детерминантам, а не к опыту или классовому «сознанию», и стремясь со всей
очевидностью показать всю классовую структуру, а не только правящий или рабочий
класс. Политически это мотивировалось поисками (за пределами разочаровывающего,
а порой гнетущего настоящего) основы для будущей стратегии, проверкой сил и
определением возможных союзов в будущей борьбе за свержение капитализма. Но
внимание к частностям выдает еще и просто интеллектуальное любопытство,
бескорыстный интерес открыть тенденции социальных отношений в каком‑то данном
развитом капиталистическом обществе и не столько в плане особой марксистской
перспективы, сколько в более общем смысле. Несмотря на то что социология
располагала выбором средств и прочной научной базой, она не осуществила каких‑либо
исследований общей структуры общества, которые по масштабам и выводам можно
было бы хоть как‑то сравнить с наиболее честолюбивыми проектами нового
марксизма.
Статистические сборники и соответствующие расчеты,
произведенные в Западной Германии Институтом марксистских исследований и
Проектом классового анализа, несомненно, явятся в количественном отношении
наиболее исчерпывающими социологическими исследованиями, которые когда‑либо
предпринимались. Перед этими объемистыми томами, в которых много таблиц (что,
несомненно, является результатом коллективного труда), ощущаешь даже некоторую
робость. В трудах Института эмпирические исследования занимают свыше тысячи
страниц, а в трудах Проекта – около 560. И все же, несмотря на большой объем,
эти исследования очень ограниченны по характеру. Исследования Проекта в целом
дублируют чуть более обстоятельные исследования Института. Основанные на разных
концепциях в классовом вопросе, исследования как Института, так и Проекта на
деле широко используют одни и те же данные и тот же эмпирический подход в
изучении положения в Федеративной Республике Германии за период с 1950 по 1970
год. Лишь изредка исследователи обращаются в них к Германии предшествующих лет.
В центре внимания исследований – данные, связанные с населением,
макроэкономическими аспектами (национальный продукт, промышленность, капитал),
с занятостью, а Институт марксистских исследований рассматривает еще и данные
об образовании. Приводятся цифры о распределении богатства и дохода, показатели
социальной мобильности. Однако ничего не говорится о том, каким образом в ФРГ
действительно реализуются классовые отношения, классовое господство, идеология
или классовая борьба, и очень мало сообщается (и то лишь в работах Проекта
классового анализа) о классовых организациях и учреждениях. В обоих
исследованиях, таким образом, классы предстают как описательные
социографические категории как бы на карте местности, где станет проводиться
будущая политика «партии рабочего класса», то есть Германской коммунистической
партии, в том виде, в каком эта политика представляется в работах Института
марксистских исследований, а также и преобразованной коммунистической партии в
работах Проекта.
Два других широкомасштабных проекта марксистского классового
анализа отличаются гораздо более точным аналитическим подходом. В момент, когда
я пишу настоящую статью, ни один из них еще не завершен. Но опубликованные – и
еще больше неопубликованные – сообщения, вкупе с распространяемой по этому
вопросу информацией, позволяют с уверенностью говорить об их исключительной
значимости. Первый проект, которым руководит Адам Пжеворский в Чикагском
университете, ставит главной целью дать объяснение истории стратегии и
результатов избирательных кампаний для рабочих партий с учетом тех ограничений,
которые накладывает классовая структура[99]. Проводя это
исследование, Пжеворский и его коллеги сделали ряд выводов об эволюции
классовой структуры в Дании (1901 – 1960), во Франции (1901 – 1968), в Германии
(1882 – 1933, 1950 – 1961) и в Швеции (1900 – 1960)[100]. Данные
почерпнуты из национальных переписей и касаются как всего взрослого населения,
так и экономически активного населения, разделенного на категории на основе
занятости, пола, возраста, а затем объединенного в наиболее крупные классовые
категории. Категории занятости определялись, как утверждается в работе, в
зависимости от времени и пространства на основе равноценных критериев. Один из
самых важных результатов, которых удалось добиться в ходе этого исследования,
заключается в следующем: рабочий класс в классическом марксистском понимании,
то есть наемные работники физического труда, занятые на производстве,
транспорте и складских операциях, никогда не составлял большинства взрослого
населения.
Эрик Олин Райт из Висконсинского университета в Мадисоне в
своем проекте весьма оригинально подходит к марксистскому классовому анализу: в
то время как почти все другие марксистские исследования по классовой структуре в
качестве исходного момента берут занятия, перечисленные в официальной
статистике, пытаясь (иногда с помощью другого статистического и исторического
материала) перевести их в план классовых категорий, Райт изучает информацию о
классах, полученную из первых рук, используя социологическую технику
моделирования. Распределение по классам осуществляется с помощью опроса;
интервьюируемым задаются вопросы о том, могут ли они и в какой мере,
осуществлять контроль за капиталовложениями, за другими работающими и собственными
условиями труда. Многочисленные прочие вопросы касаются: типа работодателя или
вида деятельности, доходов, пола, этнического происхождения, позиций,
занимаемых в отношении социальных проблем, политических взглядов. Это позволяет
провести целый ряд исследований о роли классовой принадлежности. Кроме того,
проект предусматривает сравнительные исследования. Изучаются отдельные
национальные представительные группы, взятые в качестве образца в Соединенных
Штатах, Швеции, Финляндии, Австралии, Норвегии, Канаде, Италии, и планируется
проведение аналогичной работы в Англии и Израиле[101]. В какой‑то
степени проект создан по типу многонациональной корпорации: в основе своей он
американский, его организационный центр находится в Соединенных Штатах, но
разработка осуществляется с помощью подключенных и размещенных в других странах
проектов, инициаторами и руководителями которых являются исследователи на
местах.
Если, как это предполагается, проекты Пжеворского и Райта
будут завершены, они несомненно станут фундаментальными трудами в области
социальных исследований и марксистской теории.
Наряду с трудами Пуланцаса, в которых разрабатываются
главным образом вопросы теории и политические оценки (при очевидном
эмпирическом уклоне); наряду с обстоятельными социографическими трудами немцев;
наряду с сочетанием исторического материализма и того передового, что есть в
области общественных наук у американцев (так неожиданно удачно получившего
отражение в проектах Пжеворского и Райта), в числе последних исследований
марксистской теории классов имеется множество специальных, достойных упоминания
работ (о которых мы скажем ниже), а также целый ряд более скромных по масштабам
работ о национальных классовых структурах и их эволюции в XX веке[102]. Таким
образом, появилась масса новых эмпирических данных, очень важных для всех, кого
интересует структура классов и социальные отношения, независимо от того, как
эти люди относятся к использованию авторами концепции классов или вообще
концепции «класс».
Новый марксистский подход к вопросам теории привел к
изменению направления исследований в академических социальных науках.
Академическая точка зрения, далекая от проблем классов и классовой борьбы и
ориентированная исключительно на «социальную стратификацию», вновь была
пересмотрена и ориентируется теперь на то, что, как нам кажется, можно назвать
«центральным ядром общества». После того как бытовавшие в социологии (до 1968
г.) идеи – «индустриального», а затем «постиндустриального общества»,
стратификации, основанной на «статусе занятости», разделения на категории по
принципу физического‑нефизического труда – изжили себя, немарксистская
социология тоже стала считать главными чертами современных западных обществ
капитализм, капиталистическую собственность и наемный труд. Лучшее
подтверждение тому – высказывания самих социологов, враждебных марксизму или
чуждых ему. Так, Фрэнк Паркин в острой, серьезной критической работе
(написанной, однако, без малейшего почтения к марксистской теории классов)
упрекает буржуазных коллег в непонимании значения собственности; в том, что они
забыли, что «Вебер был полностью согласен с Марксом, утверждавшим, что наличие
и отсутствие собственности – главные показатели всех классовых отношений»[103]. С тех же
позиций Паркин нападает на Дарендорфа, теоретика авторитарных отношений как
основы классового господства и социальных конфликтов[104], за то, что
он не задался вопросом, почему в одном случае власть осуществляется на
практике, а в другом ей бывает брошен вызов. И сам же предлагает ответ:
«Руководящая
структура предприятия нацелена на получение прибыли, и те, кто занимают
ключевые посты, в действительности охраняют капитал; не их задача добиваться
подчинения как самоцели»[105].
Аналогичным образом в другой несомненно острой (хотя и не
лишенной претенциозного многословия) социологической критике марксизма ее
представитель Энтони Гидденс отводит капиталу и наемному труду центральное
место, выступая со своей точкой зрения на современный капиталистический мир. О
пути, пройденном главным направлением теории социологии, одним из наиболее
крупных представителей молодого поколения которой является Гидденс, можно
судить по следующему выводу:
«Нам
кажется, что нет больших сомнений в том, что Маркс был прав, когда приписал
этот скачок (к экономическому подъему и техническим нововведениям) динамичной
природе производства, управляемого ценой, прибылью и капиталовложениями. Эта
совершенно банальная истина не кажется таковой в свете конкурирующей теории,
которая в течение длительного периода занимала в социологии ключевые позиции:
речь идет о теории „индустриального общества“… (и ее последних эпигонах,
привязанных к концепции пресловутого „постиндустриального общества“)»[106].
Некоторые марксистские темы стали приниматься как само собой
разумеющиеся, поскольку их значение объясняется оригинальными идеями, которые
получили преобладание в социологии всего десяток лет назад[107].
Кроме того, самым упорствующим социологам‑эмпирикам Эрик
Олин Райт доказал в их же области знаний – с помощью эффективных суждений,
убедительных количественных показателей, регрессивных уравнений, – насколько
важна концепция классов в марксистском понимании для объяснения колебаний
дохода в противовес теориям, которые ратуют за возвращение к критериям
занятости или образовательного уровня[108].
3.
Проблемы и задачи теории классов
Эмпирические и теоретические результаты, о которых мы
говорили, свидетельствуют о жизненности и о возможности применения марксизма на
практике как социальной науки, резко противостоящей марксизму как философско‑политическому
учению, переживающему кризис. Несмотря на то что марксистская теория классов
находится в развитии, ее не отличают пока ни упрочившееся знание, ни
накопленный опыт, которые помогли бы ей стать источником теоретического или
эмпирического знания. Марксизм обрек бы себя на застой, пожелай он погреться в
лучах преходящей славы, которую снискали себе труды социологов‑немарксистов.
Многочисленные нерешенные проблемы делятся на две основные группы: к первой
относятся проблемы, связанные прежде всего с трактовкой того, что происходит
сегодня в классовых обществах, а ко второй – проблемы понимания их будущего и
вмешательства в него. В первом случае необходимо схематически изобразить модели
имеющихся налицо классовых отношений, выявив процессы, которые создают и
поддерживают их существование. Во втором случае ставится политическая задача
провести научный марксистский анализ, который станет вкладом в борьбу за
уничтожение эксплуатации и господства и даст необходимые знания для ведения
этой борьбы.
Как нам кажется, трудности на этом пути объясняются тремя
основными причинами: фрагментарной неопределенностью метода, с которым сам
Маркс подходил к концепции классов, не имевшей присущего модели центрального
ядра; невероятно усложнившимися общественными отношениями в капиталистических
обществах по сравнению с временами «Капитала», и в известной степени длительной
разобщенностью международной марксистской мысли, что является наследием
западного марксизма и порожденного им раскола на множество самостоятельных
замкнутых философских школ (как внутри него самого, так и в международном
масштабе), как правило, игнорирующих друг друга[109]. О
многообразии вытекающих отсюда проблем свидетельствует тот факт, что наиболее
полное согласие по вопросу о классовой принадлежности в различных марксистских
исследованиях 70‑х годов имеется в отношении лишь одной шестой части шведского
населения, которое будет старше восемнадцати лет примерно к 1980 году. Иными
словами, ни у кого из марксистов не вызвало бы сомнений определение классовой
принадлежности одной шестой шведских избирателей. Маловероятно, чтобы этот
показатель был выше в других странах развитого капитализма, а в некоторых из
них, например в Соединенных Штатах, возможно, он окажется даже значительно
ниже. Наибольшие разногласия существуют по вопросу о неквалифицированных рабочих
(или ищущих работу), занятых в промышленности, на транспорте и на складских
работах на капиталистических предприятиях, а также, по вопросу о находящихся в
противоположном лагере – собственниках, предпринимателях, работодателях[110].
Наибольший общий знаменатель в марксистских исследованиях
классов выводился из наименее неясных формулировок Маркса, касающихся
производства и присвоения прибавочной стоимости. Так как полученные результаты
незначительны, то возникает вопрос, имеет ли вообще экономическая теория Маркса
отношение к современному классовому анализу развитого капиталистического
общества. Тот факт, что в основе нового марксизма как социальной науки лежат
некоторые философские традиции западного марксизма (Пуланцас противопоставлен
Лукачу) и социология, а не политическая экономия, привел, как нам кажется, к
некоторой теоретической путанице.
Пуланцас считал, что для определения общественных классов
недостаточно рассматривать лишь производственные отношения. Напротив, классы
следует рассматривать как «результат взаимодействия как идеологических и
политико‑юридических структур (причем в не меньшей степени, чем экономических),
так и как результат способа производства или общественно‑экономической
формации»[111]. Больше всего
он стремился избежать противопоставления экономического застоя и политико‑идеологической
динамики, класса в себе и класса для себя, экономического положения класса и
его политико‑идеологической позиции. Но в таком случае автор выходит за рамки
поставленного вопроса. Марксистская концепция, которая считает классы «несущими
элементами» (Träger) производственных отношений, указывает – в отличие от
определения, строго делящего их на собственников и несобственников, – не на
состояние, а на процесс. Классы – «носители» (несущие элементы) процессов, протекающих
при данном способе производства. Именно это – то есть тот факт, что под
классами понимается совокупность мужского и женского населения, совместно
участвующего в различных конфликтных отношениях и практических делах и
одновременно продолжающего развивать данный тип общества, – и является сильной
стороной марксистской теории классов. Если и верно утверждение Пуланцаса о том,
что классы существуют в соответствующих политико‑юридических и идеологических
условиях, то из этого все же не следует, что их дóлжно определять как несущие
элементы всей социальной структуры. Главная причина, препятствующая такому
расширительному определению классов, состоит в том, что это неизбежно привело
бы к снижению остроты анализа. Исторический материализм выявил в экономическом
способе производства не только структуру, но и структурную систему процессов с
их внутренней динамикой, поддающейся экономическому анализу. Однако ни Маркс,
ни Пуланцас не выявили внутренней динамики государства или идеологической
системы, соответствующей в экономике накоплению капитала.
Антиэкономизм Пуланцаса привел к абсурдным выводам в
отношении одного из наиболее важных элементов сложной современной общественной
структуры – прослойки «белых воротничков» (мы сознательно используем этот
банальный термин). По мнению Пуланцаса, и их, и тех, кто занят в сфере
обслуживания и торговле, следует считать «новой мелкой буржуазией», иначе
говоря, составной частью одного класса, в который входит традиционная мелкая
буржуазия, производители товаров и торговые посредники, не использующие
наемного труда. Суть выдвигавшегося в этом случае тезиса сводилась к тому, что,
несмотря на различную сферу приложения сил в экономике, оба эти элемента
(«белые воротнички» и те, кто занят в сфере обслуживания и торговле) являются
носителями аналогичной или сходной идеологии и политики[112]. Абсурдно то,
что этот тезис выдвигается с излишней легкостью. Во‑первых, если верно, что обе
эти весьма отличные друг от друга по отношению к экономическому способу
производства категории (из коих одна – порождение развитого капитализма, а
другая – социальный выразитель некапиталистического товарного производства, то
есть экономической формы, предшествовавшей промышленному капитализму)
вырабатывали одну и ту же политику и идеологию, то это не может не
свидетельствовать о серьезном изъяне исторического материализма, что заставляет
задать вопрос о том, продолжает ли оставаться в силе (и в какой мере) его
установка в целом. Между тем Пуланцас не усматривает здесь никаких проблем. Во‑вторых,
«документация» в поддержку подобной гипотезы состоит всего из нескольких
тезисов, суть которых в том, что ни одна из двух категорий не является рупором
социалистической или коммунистической революционной идеологии. «Классовое
определение» этих двух мелкобуржуазных групп основывается на следующих «главных
идеологических признаках: а) идеологических антикапиталистических настроениях с
заметной склонностью к реформистским иллюзиям… б) некоторой склонности к
отрицанию политических и идеологических отношений… которая, однако, не очень
устойчива и может вылиться не в бунт против этих отношений, а скорее, в их
перестройку на основе участия», и так в том же роде до пункта г).
Нет нужды уточнять, что эти тезисы не подтверждаются ни
единой ссылкой на эмпирическую документацию[113].
Райт критикует Пуланцаса и не принимает ни его «узкого»
определения рабочего класса (в него входят только занятые физическим трудом),
ни его концепции «новой мелкой буржуазии». Последнюю Райт заменяет концепцией
«места, занимаемого этим неоднородным по составу классом» (между буржуазией и
рабочим классом). Определение рабочего класса у Райта гораздо шире: в него
входят все наемные работники, занимающие места, которые исключают любую форму
контроля над денежным капиталом, над постоянным капиталом и рабочей силой[114].
На деле, несмотря на ссылки на «капитал», классовый анализ
Райта отражает последовательный разрыв с какой бы то ни было зависимостью от
экономической теории капитализма. Ключевым критерием для определения класса
является наличие или отсутствие контроля, а не место внутри капиталистического
производственного процесса. Иначе говоря, выделить рабочий класс и буржуазию
одинаково легко и в государственных, и в частных организациях, не преследующих
цели получения прибыли, и внутри капиталистического предприятия.
«В
действительности, функциональность этих трех уровней (буржуазии, рабочего
класса и „двойственной“ прослойки) внутри политических и идеологических
аппаратов может быть достигнута в целом тем же путем, что и функциональность
социальных производственных отношений на экономическом уровне. Иначе говоря,
положение рабочего класса в обоих случаях предполагает исключение его из
контроля над ресурсами, средствами производства и управления и рабочей силой»[115].
Итак, выходит, что в основе всего должна быть исключительно
«заинтересованность» в сохранении или разрушении существующего
капиталистического общества, а это в корне подменяет мысль Маркса об изменении
классового равновесия с заменой способа капиталистического производства. В
упомянутом выше исследовании молчаливый отказ от экономической теории Маркса
соседствует (без каких‑либо переходов, причем в одном и том же томе) с
подробным и тонким разбором Марксовой теории кризисов.
В разрабатываемом в настоящий момент научном проекте Райт
подправляет эту позицию. В первом сообщении о собранных данных класс буржуазии
строго ограничен лишь собственниками‑работодателями с десятью или более
наемными работниками, а поскольку государственная служба «все еще связана с
капиталистическим производством как таковым», Райт считает, что «по ряду
причин, может быть, следует выделить государственное производство как особую
форму производственных отношений»[116]. Как бы то ни
было, и проект Райта, как прекрасно подготовленное эмпирическое исследование, и
его результаты представляют ценность, независимо от спорности некоторых
концепций Райта или теоретических предположений (в нем, например, собраны и
приводятся данные о государственной службе). Словом, может показаться, что
замена критики политической экономии критикой социологии стоила немалых
издержек[117], хотя в целом
и дала различные результаты. Кроме того, мы увидим это далее, несмотря на
строгое следование определенной теории экономической формы, как это было в
Проекте классового анализа, избежать осложнений не удалось. До сих пор критика
выступала главным образом с требованием разъяснить, как соотносятся
экономическая и социологическая теории. Однако это требование разъяснений могло
отрицательно сказаться на теории классов в случае ее отрыва от анализа
динамичности капиталистической экономики и отказа от главных средств,
используемых марксизмом для этого анализа.
Последняя тема нуждается в уточнении, так как она может
означать по крайней мере две разные вещи: с одной стороны – связь с Марксовой
теорией стоимости с последующим переносом главного акцента на производство,
присвоение и перераспределение прибавочной стоимости, а с другой, если
оперировать более скромными «ревизионистскими» терминами, – сосредоточение
внимания на накоплении капитала и на наемном труде для капитала. Концепция
эксплуатации будет в таком случае пересмотрена или заменена концепцией
непропорционального присвоения вследствие разделения между капиталом, с одной
стороны, и собственниками средств производства и наемными работниками – с
другой, в качестве экономической основы классовой борьбы. Судьба Марксовой
теории классов вовсе не связана нерасторжимыми узами с судьбой теории
стоимости.
Независимо от значения, придаваемого теории стоимости в
области экономики, она имеет определенное эвристическое значение для теории
классов. Прежде всего неомарксисты, занимающиеся теорией классов, не должны
забывать, что интерпретация (кстати, отнюдь не бесспорная) теории стоимости
Маркса, которая определяет рабочий класс как класс работников физического труда
(и в самом деле они не имеют руководящих функций), занятых в производстве, на
транспорте и складских работах, должна опираться не только на выдержки из работ
Маркса, но и на прочную базу, каковой является социально‑историческая
реальность. Иначе говоря, реально существующее рабочее движение возникло и
выросло в среде этих трудящихся при значительной поддержке независимых и
полузависимых ремесленников на начальном этапе. Если в рабочем классе видеть не
только объект эксплуатации и деградации, но и субъект «контркультурного» сопротивления
капиталу, обладающий знаниями, опытом, чувством солидарности и представлением о
практике организационной работы, то, взятый в более узком значении этого
определения, отдельно от других категорий трудящихся и служащих, рабочий класс
еще и по сей день сохраняет то значение, которое нельзя перечеркнуть одними
лишь определениями.
Во‑вторых, идеи производства, присвоения и перераспределения
прибавочной стоимости заставляют нас обратить внимание на заметную диспропорцию
в распределении по отраслям источников, в которых черпают силу рабочий класс и
капитал. Рабочий класс в классовой борьбе всегда черпал свою силу в том, что
был занят в таких секторах деятельности, как производство, транспорт,
складирование, или, если хотите, в том, что был производителем прибавочной
стоимости. Того же нельзя сказать о буржуазии, чье богатство и источники силы
сосредоточены во множестве сфер деятельности, от торговли в широком смысле до
банковской деятельности, в сфере недвижимости и пр., а не только в
производстве. Все это может существенно повлиять на модель классовых отношений
и развитие классового конфликта. В самом деле, каковы бы ни были в конечном
счете истоки торгового, банковского или земельного капитала, классы и классовая
борьба размещаются в определенном пространстве. При равных условиях наилучшим
местом размещения для рабочего класса является экономика (государства, области,
города), представляющая собой совокупность крупных промышленных предприятий,
функционирующих в условиях конкуренции, способных использовать относительно
однородную рабочую силу и располагающих небольшим основным капиталом. На
противоположном полюсе – буржуазия, обладающая сильными позициями в экономике,
главным центром которой являются крупные концентрации непроизводительного
капитала, источниками которого в свою очередь явились земельная рента и
непредусмотренные доходы (плодородные земли, минеральные и нефтяные ресурсы,
доход от недвижимости), торговля, банковская деятельность и т.д. в противовес
разобщенной и разбросанной рабочей силе, сосредоточенной в небольших
производственных единицах, а также в конторах и мастерских. Согласно
отличающимся друг от друга критериям, использованным Институтом, Проектом
классового анализа и Райтом, рабочий класс может быть тем же самым, но условия
его борьбы будут в корне отличны.
Всякий, кто занимается эмпирическим классовым анализом,
используя средства статистики или метод моделирования, знает, как это трудно.
Сразу всего не охватить, поэтому крупные исследования, которые проводились до
сих пор, заслуживают всяческого уважения. Но поскольку исследования будут
продолжаться, стоит подумать о том, что при рассмотрении социологической
реальности классов и классовой борьбы можно будет добиться лучших результатов,
если в центре теоретических изысканий и классового анализа окажутся процессы
накопления капитала и различные «режимы накопления». Эта последняя концепция (а
ею мы обязаны Мишелю Альетта и другим французским экономистам‑марксистам,
которые до сих пор использовали ее для характеристики длительных периодов[118]) кажется
довольно перспективным средством анализа изменений во времени и пространстве
моделей классовых отношений при капитализме.
•
Прямым следствием обнаружения связи между классовым анализом
и процессом накопления капитала, естественно, должно явиться изучение роли
наемного труда в капиталистическом накоплении. Безусловно, в своей совокупности
капиталистическое общество зависит и целиком определяется капиталом, нормой
прибыли и тем, как она используется капиталистами. Однако не менее верно и то,
что место в обществе каждого существенным образом зависит от того, работает он
для капитала или нет: это касается не столько непосредственных условии труда,
сколько места в классовой борьбе.
В настоящее время в развитых капиталистических обществах
численность экономически активного населения, непосредственно не связанного с
отношением капитал/наемный труд, весьма значительна. В 1970 году в Западной
Германии число тех, кто не принадлежал ни к капиталистам (или руководящему
персоналу капиталистических предприятий), ни к находящимся на содержании у
капитала, составляло по крайней мере 38% экономически активного населения. Но
это заниженные данные, так как в этом случае не учтены ни служащие
кооперативов, ни государственные служащие[119]. В 1972 году
в Швеции лишь половина экономически активного населения работала на
капиталистических предприятиях, которые предоставляли работу в течение целого
года по крайней мере десяти работникам, а третья часть тех, кто работал за
зарплату, не имела ничего общего с производством или товарооборотом (речь не
идет об их рабочей силе)[120]. Несомненно,
в 70‑е годы число занятых в некапиталистической и непроизводственной сферах
деятельности значительно возросло[121].
В самом деле, в европейских странах развитого капитализма
большинство тех, кто входит в число 40 – 50% экономически активного населения,
косвенно вовлеченного в процесс накопления капитала, являются государственными
служащими. Кроме того, некоторые работают на себя, другие – на предприятиях
мелкой буржуазии, где совершенно необходимо личное участие работодателя в
трудовом процессе, третьи – в производственных и потребительских кооперативах,
какое‑то количество населения работает в частных организациях, не преследующих
цели получения прибыли. В 1979 году в Швеции около 40% населения, работавшего
по найму (занятого не менее двадцати часов в неделю), находилось на службе у
государства и общественных организаций[122].
Ученые‑марксисты, которые занимались проблемами
капиталистического государства, очень мало внимания уделили вопросу бурного
развития государства как работодателя[123]. Пока нет
теоретических исследований, объясняющих этот рост, как нет и каких‑либо
разъяснений по поводу его воздействия на классовые отношения внутри общества.
Как институт власти, государство можно назвать «кристаллизатором» соотношения
сил между классами в обществе; что до государственной службы как таковой, то
она теперь занимает важное место в классовых отношениях развитого капитализма.
Если мы рассмотрим состав такой обширнейшей сферы, как
государственная служба, то заметим, как резко отличается современное
государство от государства времен Маркса, а значит, и от государства, которое
рассматривалось классической теорией марксизма. Значительная часть
общественного труда, именно та, за счет которой больше всего разрастался сектор
государственной службы, представляет собой, по нашему определению, «труд,
направленный на воспроизводство человека». Мы намеренно избегаем термина
«воспроизводство рабочей силы», поскольку нам важно выяснить, что этот труд
лишь с натяжкой можно считать направленным исключительно или главным образом на
(вос)производство товаров, хотя, несомненно, на нем отражается и он сам (как и
все в капиталистическом обществе) испытывает воздействие капиталистических
товарных отношений. В «труд, направленный на воспроизводство человека», входит
оказание помощи престарелым, переставшим быть частью рабочей силы, социальное
обеспечение маргинальному населению, помощь детям, медицинская помощь, выплата
пособий по безработице, образование и т.д. В 1975 году этот вид труда составлял
в Швеции 47% общественного труда, и 1965 году он составил 40%, а в 1950 – 28%[124]. В Западной
Германии эта цифра хотя и несколько ниже, но также высока: она составила около
38% в 1970 году и около 30% за десять лет до этого[125]. В
осуществленном Проектом исследовании, где большое внимание уделено
государственной службе, отмечены лишь отрицательные черты этого аспекта
проблемы, поскольку государственная служба как вид общественного труда не
является следствием ни «буржуазного», ни «общественного» разделения труда.
Согласно Проекту классового анализа, все государственные служащие, независимо
от полномочий и выполняемых функций, относятся к одному и тому же
промежуточному классу, поскольку они поглощают государственный доход.
Я полагаю, что причины этого роста лежат гораздо глубже, не
в сегодняшней политической реальности «государства всеобщего благоденствия».
Дело в том, что имеется два важных вида труда, которые не зависят (или зависят
разве что косвенно) от отношений капиталистического производства. Один из них –
воспроизводство человека в прямом значении термина «социальная помощь»; второй
– занятие сельским хозяйством в условиях умеренного климата. Последний
оказывал, а первый оказывает и будет впредь оказывать максимальное воздействие
на классовые отношения капиталистических обществ. И все же, для того чтобы
окончательно понять эту проблему, следует обратиться к третьей проблеме
классовой теории, а именно к семье.
По вопросу о связи семьи с отношениями товарного
производства почти нет наблюдений, сведений или теоретических обобщений[126]. Более того,
и в марксистских исследованиях, и в немарксистских общественных науках семью
считают чуждой товарным отношениям, несмотря на ее участие в качестве
производительной единицы в производстве товаров на предшествующем этапе или же
несмотря на то, что она, будучи единицей, ведущей самостоятельное
существование, хотя и зависит от происходящего в товарной сфере, все же не
испытывает или испытывает очень незначительное воздействие этой сферы. Однако
простое товарное производство всегда было связано с семейным производством, во
главе которого стоял отец семейства, получавший помощь от жены и детей. Ни в
какой другой области это не имело такого значения, как в главной сфере простого
товарного производства современного капитализма – сельском хозяйстве.
Обратившись вновь к примеру из опыта Швеции, мы можем заметить, что в 1930
году, после того как в течение шестидесяти лет в стране чрезвычайно быстро и
успешно шла индустриализация, в сельском хозяйстве была все еще занята почти
половина активного населения производственного сектора. Внутри сельского
хозяйства наемные рабочие составляли лишь 25% всей рабочей силы, остальная же
часть приходилась на независимых землевладельцев и их семьи.
Устойчивость сельского хозяйства умеренной климатической
зоны к проникновению капитализма затормозила развитие классовой полярности,
предсказывавшейся Марксом, что и отметила немецкая социал‑демократия на рубеже
веков. В последние годы политическая сторона проблемы утратили свое значение
вследствие упадка, переживаемого сельским населением в странах развитого
капитализма после второй мировой войны. Но этот упадок вовсе не был следствием
того, что капитализм изжил простое товарное производство в сельском хозяйстве.
Упадок происходит главным образом из‑за значительного роста производительности
некапиталистического сельского хозяйства, которое в настоящее время может
производить излишки сельскохозяйственных продуктов, используя лишь часть
прежней рабочей силы[127].
Труд, обслуживающий семью, тоже не подчинялся (разве что
маргинально) капиталистической организации. В классическом значении этого
термина еще не так давно он существовал главным образом в двух формах: в виде
семейного неоплачиваемого труда и домашней работы прислуги, оплачиваемой из
дохода семьи[128]. Тогда, как и
сейчас, такой труд был в основном женским. Та часть классовой структуры,
которая состоит из оплачиваемых работников непроизводительного труда,
регулировалась скорее изменениями количества заключаемых браков, чем темпами
накопления капитала. В Швеции такой оплачиваемый труд впервые достиг наивысших
размеров в 1930 году, что совпало с наименьшим числом бракосочетаний в эпоху
индустриализации. Затем тенденция изменилась. Если в 1930 г. на эту группу
приходилось 11 процентов экономически активного населения, то в 1950 году уже
только 8 процентов, а число женщин‑домохозяек относительно экономически
активной мужской части населения достигло максимальной величины за целый век
(1880 – 1980). За последнее время работа на семью все больше приобретала общественный
характер, что все больше регулировалось, с одной стороны, ростом общественного
дохода, а с другой – процентом участия в труде замужних женщин или женщин,
состоящих в незарегистрированном браке (в Швеции число лиц, занятых таким
трудам, превысило число домашних хозяек, состоящих в браке с экономически
активными мужчинами где‑то в период между 1975 и 1979 годами).
Похоже, что общественное нетоварное воспроизводство начинает
играть ту роль, от которой отказалось семейное товарное производство вследствие
серьезного осложнения классовых отношений при капитализме. Безусловно, форма
проявления и интенсивность развития этой тенденции в различных обществах будут
отличаться от тех, что были приведены здесь в качестве примера. Совершенно
очевидно, что семью – и традиционную, и ту, которую мы можем считать таковой,
то есть основанную на половых отношениях, – нельзя более исключать или считать
слабо причастной к классовым отношениям. Внутренние связи подобных объединений
и некапиталистических форм труда еще не обобщались. Там, где речь идет о
простом товарном производстве в сельским хозяйстве, создается впечатление (как
предположила Хэриет Фридманн)[129], будто в
преобладающем типе сельского хозяйства в умеренных зонах производительные силы
всегда сохраняли зависимость от «демографических колебаний» числа семей. В этих
условиях простое товарное семейное производство имеет с точки зрения
конкуренции преимущество перед капиталистическим производством в виде той
самостоятельности, которая позволяет ему поддерживать существующую норму
прибыли. Что до непроизводительного труда, то здесь пока нет теоретических
разработок. Школы, больницы, медицинские учреждения, помощь престарелым,
агентства по найму домашней прислуги и т.п. – не абстракции, они вполне реально
существуют в капиталистическом мире. Вопрос о том, по какой причине они всегда
оставались на втором плане, ждет своего теоретического решения. Этот вопрос
важен не только для распутывания хитросплетений современной классовой
структуры; похоже, что он является признаком структурной ограниченности
капитализма, которая, очевидно, должна еще больше усугубиться.
•
На сложность классовых отношений, возникшую вследствие
развития крупных акционерных обществ с их огромными конторами, заполненными
служащими, которые отличаются по положению и от фабричных рабочих, и от членов
административного совета, и с их сложной иерархией управления, впервые обратил
внимание Эмиль Ледерер[130] около семидесяти лет назад, что послужило
причиной вызова, брошенного им марксизму. Но прежде чем марксисты приняли
вызов, прошло много времени. Относительное отсутствие у них интереса к этому
вопросу объяснялось тем, что капитал и наемный труд продолжали оставаться
главными полюсами классовой борьбы. Сегодня марксистский анализ обществ внес
значительный вклад в эту область. Два наиболее глубоких исследования Карчеди и
Райта отдают должное сложности проблемы, а также вопросу децентрализации
иерархии на предприятии, делая акцент на противоречивом положении руководящего
персонала[131]. Отметим,
однако, что эти исследователи расходятся в определении причины
противоречивости. Анализ Карчеди сосредоточен на двух различных его функциях в
производственном процессе, одна из которых определяется особым способом
производства, а другая – техническим разделением труда. Он выделяет две главные
функции: «функцию капитала», определяемую как «осуществление надзора и
контроля», и «функцию коллективного работника», или же «работу по координации и
интеграции трудового процесса»[132]. Развитие
крупной акционерной компании означает, таким образом, появление «нового
среднего класса» служащих, зависящих от капитала, в задачи которых входит
выполнение одновременно обеих этих функций. Что до Райта, то он отрицает, что
функция координации является технической функцией, и относит ее к функциям власти,
вследствие чего участие «в принятии наиболее важных решений в отношении
координации и производственного плана оказывается формой связи с капиталом»
даже тогда, когда оно не касается надзора и контроля над рабочими[133]. По мнению
Райта, противоречивость в положении руководящих уровней определяется как раз
тем, что они обладают разной властью для осуществления контроля за денежным и
постоянным капиталом, а также за трудом.
Было бы целесообразно при дальнейшей разработке классовой
теории объединить оба момента – функцию и власть, потому что развитие
соотношения сил класса капитала и трудящегося класса будет зависеть от того,
какой полюс захватит функцию коллективного работника. Решающим условием власти
капитала является тот факт, что процесс производственной кооперации внутри
предприятия, функция планирования и координации являются атрибутом капитала.
Маркс и Энгельс предвидели такое развитие капитализма, атрибутом которого
станет совокупный рабочий, а капитал и капиталисты будут все больше исключаться
из производственного процесса, переходя к выполнению простой функции денежных
капиталистов и превращаясь, говоря словами Энгельса, в «излишний» класс [МЭ:
19, 296 – 299][134]. Однако на
деле эта гипотеза Маркса до сих пор не получила практического воплощения. А это
означает, что перед учеными‑марксистами стоит задача понять, что же конкретно
произошло с функцией коллективного работника, с его отношениями с капиталом и
наемным трудом и почему. В этом контексте кажется недостаточным и то внимание,
которое уделяет Пуланцас идеологической демаркационной линии между умственным и
физическим трудам, и тезис Гарри Бравермана[135] о постоянной тенденции к деградации как
физического труда, так и труда служащих в процессе капиталистического развития.
На последнее столетие в «совокупном рабочем» стала очевидной тенденция к
консолидации, к постепенному исчезновению внутренних делений, к большему
стремлению к благам, которые дает капитал. С другой стороны, масштабы контроля,
осуществляемого верхушкой, неизмеримо выросли, как это видно на примере крупных
транснациональных корпораций, руководители которых в состоянии контролировать и
координировать процессы производства на пяти континентах. Нам кажется, что
одним из наиболее важных аспектов, подлежащих изучению в классовых отношениях,
порожденных образованием этих крупных капиталистических предприятий, является
противопоставление тенденции к консолидации «совокупного рабочего» и тенденции
к расширению потенциальных возможностей контроля со стороны руководящей
верхушки.
Другим важным аспектом является расширение рынков в
зависимости от географического размещения классов и некапиталистических слоев.
На самом деле, условный марксистский термин, применяемый для характеристики
крупных акционерных кампаний, а именно «монополистический капитал», в известном
смысле выглядит как совершенно неверный. Поскольку транснациональным
корпорациям не приходится безоговорочно соглашаться с навязываемыми рынком
ценами, как это вынуждены делать прочие предприятия в условиях конкуренции, они
выдерживают конкуренцию на мировом рынке. Безликий рынок является главной
основой все более анонимной власти капитала внутри корпорации[136]. В
противоположность предвидениям Маркса наиболее крупные транснациональные
корпорации по размерам и возможностям экономической координации превосходят
большинство политических организаций мира и гораздо больше приспособлены к
функционированию мирового рынка, чем территориальные зоны, где проводится
политика в интересах рабочих. Поэтому продолжает сохраняться непредвиденное
соответствие между частным характером производственных отношений и
приобретающими все более общественный характер производительными силами.
Наследие марксистского классового анализа 70‑х годов богато
сложными аналитическими догадками, трактовками, эмпирическими данными. Именно с
этой исходной позиции и будут рассматриваться проблемы в дальнейшем. В
сравнении с этими результатами разного рода сведения (также часть упомянутого
наследия), нередко противоречащие критериям определения, формам
концептуализации и выяснению границ предмета, не привлекают особого внимания. И
наоборот, становится совершенно необходимой разработка новых аналитических
подходов, для того чтобы понять не только специфические аспекты отношений труда
и капитала, но и сложность связей, составляющих этот второй элемент. Здесь
сразу же необходимо сделать по крайней мере три заметания. Во‑первых, классовые
теории никогда не должны терять связи с экономическим анализом динамики
капитализма. Во‑вторых, классовые теории должны принять в качестве исходной
точки или по крайней мере иметь в виду все взрослое население, а не только то,
которое на основании какого‑либо критерия считается экономически активным. В‑третьих,
какие бы концепции ни принимались в конечном счете, следует обратить внимание
на многочисленные факторы, определяющие размещение населения с учетом
производственных отношений. Как подчеркнул Пуланцас, люди, вовлеченные
непосредственно в капиталистический производственный процесс, составляют
меньшинство населения, а классовая борьба не может быть сведена к борьбе между
классами. Она является еще и борьбой для класса, борьбой за установление границ
сферы влияния сил и социальных конфликтов с учетом динамики капиталистических
обществ, процесса накопления капитала и присущих ему социальных конфликтов[137].
Из сказанного выше следуют также и некоторые более
специфические выводы по поводу концепций и разграничений. Позиции внутри
государства не могут быть уподоблены позициям, занимаемым внутри процесса
накопления, как считали Пуланцас и Райт (в своих первых выводах). Но если бы
можно было объединить всех государственных служащих под маркой «средних слоев»
(как это сделано в Проекте классового анализа), взяв в качестве главного
критерия для определения классового положения источник дохода, это вызвало бы
еще большие недоразумения. Институт марксистских исследований и Пжеворский
подразделили их на основе положения, занимаемого в государственной иерархии, и
поместили как особые прослойки соответственно их положению в процессе
накопления. Если мы серьезно подойдем к анализу отношений, существующих между
мелкой буржуазией, с одной стороны, и формой простого производства,
товарооборотом и семьей, с другой, мы не сможем приравнять мелкую буржуазию к
служащим капитала, как это сделал Пуланцас, приклеив и ей и им общий ярлык «мелкая
буржуазия». Не согласимся мы ни с Институтом, который и тех и других определил
как «средние слои», ни с Проектом, поместившим их в раздел «среднего класса».
Вопрос о том, где должна проходить демаркационная линия, отделяющая рабочий
класс, имеет множество решений, каждое из которых подкреплено вескими
аргументами. Главное при этом – учитывать множественность показателей и не дать
им исчезнуть в каком‑то единственном решении. Однако и метод, примененный
Проектом, включившим в рабочий класс всех, состоящих на службе капиталу (за
исключением верхушки руководителей, которые получают часть своего дохода от
участия в прибылях), как будто не слишком способствовал пониманию проблем и
борьбы из‑за того места, которое должно быть отведено «совокупному рабочему».
Концепция Райта, заявляющего о «нелогичности помещения класса» между рабочим
классом и буржуазией и между рабочим классом и мелкой буржуазией, привлекает
большей последовательностью. Подобная концепция более определенна, чем
соответствующие концепции «промежуточных групп» или «средних слоев», которых
придерживается Институт. Тем не менее не следует забывать, что именно ясность
концепции приводит к тому, что Райт не учитывает некоторые очень важные сложные
моменты (например, те, которые вызваны расширением функций государства),
заслуживающие изучения и объяснения на следующем этапе разработки марксистских
теорий классов.
4.
Рабочий класс и перспективы марксистской политики
Роль, отводившаяся рабочему классу в исследованиях
марксистской социальной науки до сего времени, была в целом неясной. Изучая
итоги теоретических и эмпирических работ, которые лучше других выдержали
испытание временем, то есть работ, переживших и конъюнктурные полемики, и
забытые ныне точки зрения, можно выделить три главных положения относительно
рабочего класса в современном развитом капитализме. Во‑первых, в сложной
классовой «комбинаторике» рабочий класс рассматривался как структурно
ограниченная сфера, откуда возьмет старт революционная социалистическая
политика, время, формы и условия осуществления которой еще предстоит уточнить.
Во‑вторых, даже в некоторых серьезных исследованиях, посвященных положению
рабочего класса, он продолжает быть погруженным во мрак «монополистического
капитализма» Соединенных Штатов. В‑третьих, исследования, которые посвящены
рабочему классу и его политике внутри развитого капитализма и которые
подтверждают тезис Маркса о том, что рабочий класс является носителем
социалистической трансформации, приписывают ему черты, свойственные нынешней
социал‑демократии, в частности шведской. Независимо от того, сколь мало надежд
дают Соединенные Штаты, или независимо от веры в шведскую социал‑демократию,
нельзя не видеть всю ограниченность этих выводов. Однако рассмотрим прежде
всего работы, посвященные рабочему классу Америки и социал‑демократии.
Первой значительной работой, посвященной американскому
рабочему классу, была книга Гарри Бравермана «Труд и монополистический
капитал». В известном смысле ее можно отнести к категории структурных классовых
анализов, которые преобладали в тот период в марксистской теории. Главное
внимание в ней уделяется формам, которые придал рабочей части населения процесс
накопления, анализируются условия труда на основании статистики занятости. Это
во многом оригинальная работа: очень умно и интересно подвергая критическому
рассмотрению проблемы буржуазной социологии, Браверман вносит в марксистский
анализ современного периода удивительно свежую, неакадемическую струю, опираясь
на собственный опыт ремесленника и интеллигента‑социалиста. Подзаголовок книги
гласит: «Деградация труда в XX веке». Процесс отождествляется со страшной
поступью Молоха, сопровождающей капиталистическое развитие и направленной
главным образом на то, чтобы разграничить два момента – замысел и его
воплощение: первый достиг самых высоких уровней руководящей иерархии, тогда как
труд, и физический и конторский, оказался подчиненным выполнению все более
разрозненных и контролируемых задач.
Менее оригинальной, но, возможно, более яркой в
аналитическом плане является работа Майкла Буравого «Согласие на предприятии»
(«Manufactory consent»). Построенная на непосредственных наблюдениях автора,
эта монография по индустриальной социологии тем более достойна упоминания, что
Буравой обнаружил, что избрал объектом исследования (как нам кажется, случайно)
предприятие, которое изучал за тридцать лет до него другой чикагский социолог.
Его работа дает общий анализ классовых отношений в том виде, в каком их создает
организация производства. По сравнению с тем, как обстояло дело тридцать лет
назад, Буравой не обнаруживает какой‑либо интенсификации трудового процесса или
усиления контроля со стороны руководства в результате отделения концептуального
момента от практического. «Напротив, мы обнаружили, что получила развитие
„самоорганизация“ рабочих при выполнении ими своей повседневной работы»[138]. Но именно
это и укрепило впоследствии власть капитала. Благодаря «играм», в которых
принимали участие рабочие, не имея при этом больших возможностей выбирать, то
есть играм, которые позволяют вмешиваться в отдельные участки системы на
внутреннем рынке рабочей силы и во «внутреннее положение» путем введения особых
процедур отстаивания прав и коллективных договоров, гарантировалось получение и
в то же время скрывались размеры прибавочной стоимости. При этом фабриковалось
общее согласие, в основе которого было участие предприятия в играх,
организованных капиталом.
Хотя два больших эссе Майка Дэвиса, посвященных политической
истории рабочего класса Соединенных Штатов от его возникновения до следующего
непосредственно за второй мировой войной периода, и выглядят скорее как
схематичные обобщения, чем как исчерпывающий исторический анализ, они все же
достойны считаться наиболее острыми политическими исследованиями современного
рабочего класса в развитом капиталистическом обществе[139]. Главной
темой этих эссе является не согласие, навязанное капитализмом с помощью
настойчивого введения «игр», и не какие‑либо специфические американские
ценности или институты, а классовая борьба, но еще точнее, «совокупный опыт
серии исторических поражений, которые, потерпел американский рабочий класс»[140].
Книги Вальтера Корпи «Рабочий класс в условиях капитализма
благоденствия» («The working class in welfare capitalism»), напротив,
рассматривает совокупный опыт серии побед, одержанных социал‑демократическим
рабочим движением Швеции. По мнению Корпи, гипотеза Маркса о том, что тенденция
к росту единства и силы рабочего класса будет развиваться, пока он не
превратился в «могильщика» капитализма, в целом подтвердилась, несмотря на то
что социологи‑немарксисты утверждают обратное. Рабочий класс и реформистское
рабочее движение не были «абсорбированы» капитализмом. Напротив, происходят
постепенные и решительные сдвиги в равновесии сил в пользу трудового класса и
его организаций, постепенно укрепляющихся. Книга завершается ссылкой на призыв
к единству, который содержится в «Манифесте Коммунистической партии», и
обращением к шведским профсоюзам, объединяющим подавляющее большинство рабочих
и служащих: «Когда прекращается конкуренция между наемными работниками,
оказываются подточенными сами основы капитализма».
Книга Корпи отражает серьезность намерений социал‑демократии
как с точки зрения марксизма, так и с точки зрения социологии индустриальных
отношений, являющейся ее отправной точкой. В самом деле, эту работу отнюдь
нельзя расценивать как свидетельство самоудовлетворенности социал‑демократии;
помимо того что она представляет собой важный вклад в марксизм как общественную
науку[141], в ней
раскрывается, каким образом в середине 70‑х годов левое, крыло шведской социал‑демократии
укрепило свои позиции, выступив с предложением постепенного обобществления
основных средств производства. Следует, однако, заметить, что, каковы бы ни
были «социалистические» надежды, питаемые в отношении шведской социал‑демократии
(к тому моменту, когда я пишу эти строки, предложения, выдвигавшиеся в середине
70‑х годов, уже не раз теряли свою остроту), в анализе Корпи есть по крайней
мере один большой пробел: он занимается почти исключительно рабочим движением и
не анализирует того, что было или должно быть «подточено», а именно «основ
капитализма». Как бы то ни было, но Корпи удалось раскритиковать бóльшую часть
основных положений, на которые опирались многочисленные исследования,
посвященные «абсорбированию».
Реформистские профсоюзы, которые придерживаются правил,
установленных игрой, а также социал‑демократия являются основными
организационными формами рабочего движения развитых капиталистических стран. В
Соединенных Штатах никто всерьез не ставит под сомнение власть капитала. Это
неопровержимые факты, которые ни один трезвый марксист не станет отрицать. Но
сегодня налицо не только это. В данной начальной фазе марксизма как социальной
науки выделяется прежде всего тенденция к изучению исключительно современных
структур, на пример структурных границ класса, при отказе от серьезного анализа
истории ведущейся классовой борьбы.
Сложность взаимоотношений нового марксизма с современной
историей рабочего класса становится очевидной, если сравнить работы Пуланцаса и
Эдварда Томпсона, чья история зарождения английского рабочего класса[142] не имеет ничего общего с обсуждавшимися здесь
вопросами, но тем не менее, вне всякого сомнения, принадлежит к числу наиболее
значительных классовых марксистских исследований, появившихся в рассматриваемый
нами период. И все же показательно, что Пуланцас, ссылаясь на множество работ
англо‑американских социологов или политологов, лишь вскользь упоминает о книге
Томпсона. С другой стороны, не менее существенно, что Пуланцас не изучал
положение рабочего класса, а лишь исключительно вопросы, связанные с другими
классами современного мира. Его умолчание на этот счет – это не только
кажущееся странным бегство от действительности. За ним скрывается серьезная
теоретическая проблема, которой никто непосредственно не занимался, а именно
проблема классовой движущей силы. Что касается книги Томпсона, то она,
действительно, представляет собой попытку выяснить, каким образом формируется и
утверждается класс в смысле действующей силы. В то же время в этой работе
совершенно обойдена альтюссеровская проблематики Пуланцаса, согласно которой
классы представляют собой уже навсегда сформировавшуюся и утвердившуюся
данность.
Со своей стороны Томпсон, хотя он и выступал со статьями на
актуальные темы, никогда не публиковал работ по истории современного рабочего
класса. Мастер‑ремесленник он очень горд своим ремеслом исследователя истории
(«царицы гуманитарных наук»[143]) и относится
к общественным наукам без особого почтения. Впрочем, и у Томпсона есть свой
способ обходить трудные, но острые проблемы, связанные с классовой движущей
силой. Давая определение классу исключительно как воплощению коллективного
самоутверждения, он в конечном счете делает действующим лицом суровой драмы
«создания английского рабочего класса» лишь меньшую и маргинальную часть тех,
из кого формировался первый промышленный пролетариат мира.
В отношениях многих других марксистов этого периода с
социологией и буржуазной политической наукой тоже можно отметить серьезный
пробел. У них почти полностью отсутствует полемика с работами по политической
социологии, которые как раз могли бы оказаться полезными для развития
марксистской теории классовой политики. Речь идет о некоторых работах Липсета,
Хуана Линца, Стейна Роккана о «классовой раздробленности», ее социальной основе
и историческом происхождении[144]. Следует
иметь в виду, что исследования по классовой структуре, «объективистские» в
первой фазе развития марксизма, понимаемого как общественная наука, а также
субъективистские историографические работы, например, Томпсона, находятся на равноудаленном
расстоянии от социальных конфликтов сегодняшнего дня. Марксизму надо
постараться заполнить эти пробелы с помощью историко‑структурных исследований
недавнего прошлого с учетом действующих в настоящий момент тенденций.
Несомненно, марксизм не сможет непосредственно не затронуть
проблемы классов как исторических действующих сил в настоящем. В свою очередь
это позволит пролить свет на два важных вопроса, которым до сих пор почти не
было уделено внимания: один из них связан со значением классовой действующей
силы, а другой – с отношениями класса как политического (и социального)
субъекта с неклассовыми субъектами. Классы не являются действующими силами в
том смысле, в каком ими являются индивиды, группы или организации, то есть
действующими силами, которые принимают решения выступить в роли творца события
или созидателя «памятника» вроде программы, кодекса и т.д. Классу никогда не
дано принимать решений в качестве такового. Но классовая действующая сила в
марксистском понимании этого термина – это и не слагаемое серии отдельных
событий, чье косвенное воздействие может быть оценено ученым с помощью
статистических показателей, подобных данным об экономическом росте, социальной
мобильности, участии в выборах, распределении дохода или голосов. Класс, представляет
собой действующую силу третьего типа: речь идет о силах (определяемых их местом
в экономике), которые в зависимости от тенденций действуют коллективно, всегда
по‑разному, но никогда (или почти никогда) не в полной мере.
Существующая марксистская традиция вообще рассматривает
класс как действующую силу в первоначальном значении этого термина, но
рассматривает метафорически в целях обобщения некоторых социальных процессов,
утверждая при этом, что буржуазия или рабочий класс думают или делают то‑то или
то‑то. С другой стороны, политическая социология, как правило, рассматривает
классовую действующую силу во втором значении этого термина, то есть как
аналитическую конструкцию, пригодную для упорядочения индивидуальных действий;
большей частью это касается вопроса о голосах на выборах. Однако смысл
интеллектуального и политического вызова, который предстоит бросить марксизму
как социальной науке, будет заключаться в том, что бы уточнить и разработать
концепцию классовой действующей силы как особой действующей силы третьего типа.
Действия классов осуществляются через действия индивидов,
групп и организаций. Действие классовой действующей силы может пониматься как
действие, осуществляемое в общих интересах и отряжающее аналогичность чаяний,
как действие, в свою очередь аналогичное другим формам действия или
взаимодействия в целях поддержки тех, кто принадлежит к тому же классу. То, в
какой степени удастся распознать все эти элементы и их проявление в основных
коллективных процессах, направленных на достижение особых целей, и является
проблемой, которая ставит перед нами ряд вопросов эмпирического характера,
связанных с формированием и историей классов. Специфическая эффективность
классовой действующей силы определяется не тем, что она связана с особыми событиями,
а тем, что влияет на силу их резонанса; не потому, что она создает особый
институт, а потому, что формирует социальные отношения внутри него[145]; не потому,
что разрушает особый социальный порядок, а потому, что вносит свой вклад,
определяющий длительность существования этого порядка. Словом, история классов
и классовой борьбы отнюдь не сводится к простой истории событий (histoire
événementielе).
Если этот вызов окажется своего рода проверкой для
марксизма, то сопоставление с лучшими достижениями политической социологии и с
современной политикой должно способствовать углублению связи классовой борьбы с
другими формами социального конфликта и политических трений, связи между
классами и другими субъектами политических и социальных событий. Эти проблемы
не удастся решить лишь при помощи специфического эмпирического подхода. Для
этого необходима, в том числе и систематическая, разработка теории. Первая
попытка уже имела место, когда был определен «круг идеологий», то есть
многообразие форм человеческой субъективности, для которой класс представляет
одну из четырех постоянных единиц измерения человеческой субъективности, а
именно историческо‑позиционную; остальные три – это историческо‑инклюзивная
(примером которой является нация), экзистенциально‑инклюзивная (примером ее
служит религия) и экзистенциально‑позиционная (ее примером является сексуальная
субъективность)[146]. Вопрос о
том, заслуживает ли столь специфически разработанная система концепций
поддержки и приемлема ли она, еще ждет своего решения. Во всяком случае,
необходимо приложить для этого известные усилия. Классовая борьба не является
лишь борьбой между классами, за единство класса, за сохранение границ класса,
за классовые союзы. Это еще и борьба за связь с субъективностями и борьбой, не
являющейся классовой.
Именно из‑за пробелов в теории и серьезном марксистском
анализе социальной борьбы настоящего у левых расплодилось множество
антимарксистских доктрин и утопий, подменяющих ныне уже забытые экстраполяции
революционной марксистской веры прошлого. Но то, что для ищущих новую веру
является поверженным божеством, в действительности подлежит изучению теми, кто
обладает более широким взглядом на марксизм, как на пору детства или
отрочества. И нет причин считать, что марксизм, как социальная наука,
остановится на этой фазе развития. Напротив, кажется более вероятным, что после
политического опыта 70‑х годов одной из тенденций марксизма в будущем может
стать отказ от высокомерного замалчивания реальной истории настоящего и
развитие исторического материализма социальной борьбы и действующих
стабилизирующих сил, а также понимание притягательной сложности этих проблем
как своего рода некоего интеллектуального вызова. Вероятно также, что марксизм
этого типа – открытый и ничем не ограниченный – окажется гораздо более полезным
для социалистической политики и других видов освободительной деятельности, чем
это было с его тенденциозно самонадеянными разновидностями в прошлом.
Сноски
[1] Окончательное оформление произошло в Яньани.
См.: R .F . Wylie
. The Emergence of Maoism: Mao Tse‑tung, Ch’en Po‑ta and the Search for Chinese
Theory 1933 – 1945. Stanford U.P., 1980.
[3] Обладая большим чувством юмора, Дэн Сяопин
самому себе приписывает несколько более высокий процент негативного.
[4] Вообще интерес кадровых работников и жителей
городов ко всему связанному с промышленным рационализмом Запада и порождающими
его общественными системами практически безграничен. Он проявляется не только
исподволь – его и намеренно развивают официальные журналы и газеты. Так, самое
распространенное в Китае издание вовсе не «Жэньминь жибао», а «Цанькао сяоси»,
по замыслу предназначенное лишь для кадровых работников: тираж его благодаря
решительной поддержке, оказанной Чжоу Эньлаем в 1971 году, ныне превышает 10
миллионов экземпляров. Этот журнал состоит из статей и корреспонденций
исключительно западного происхождения и является основным посредником для
передачи информации о Западе. Число читателей одного экземпляра журнала весьма
велико: можно предположить, что журнал прочитывается всем городским населением
и всеми политическими и техническими кадровыми работниками деревни.
[5] В сельском хозяйстве очень высоко оценивается
американский метод механизации. Например, друга Китая Уильяма Хинтона
специально приглашают выступать на страницах «Жэньминь жибао» с дифирамбами
Среднему Западу.
[6] Например, грубые нападки Мао на старого
реформиста‑аграрника Лян Шумина на совещании в ЦК в 1953 году, когда было
принято решение о переходе к коллективизации («кости его побелеют»), показывают
прямую связь между теоретическими утверждениями и личной судьбой человека. Это
научило осторожности тех, кто пришел на смену репрессированным.
[7] См., в частности: Mao Tse‑Tung . Per la rivoluzione culturale.
Scritti e discorsi inediti 1917 – 1969 (a cura di Jerome Ch’en). Torino, 1975.
[9] «Tiers Monde», № 86, aprile‑giungo 1981, p.
307.
[10] United States Congress. Chinese Economy post‑Mao.
November 1978, p. 246.
[11] E .B . Vermeer . Income
differentials in rural China. – «China Quarterly», march 1982, p. 25.
[12] Забастовки в Ханчжоу в 1975 году,
исследованные Марианной Сольер в: «Cahiers d’Etudes Chinois», 1981, № 1
(Presses Internationales de France), показывают, как эти движения были
использованы Чжан Чуньцяо и другими членами «банды четырех» для ослабления
нажима реформаторов.
[14] Вэн Цзинчжэнь стал первым приговоренным к 15
годам тюремного заключения в результате первого состоявшегося в Китае
публичного процесса, свидетельствовавшего о попытке властей соблюсти
законность. Впоследствии, в августе 1982 года, к 15 годам тюремного заключения
приговорили и Сюй Вэнли, но уже без всякого публичного процесса и без
обнародования предъявленного обвинения. Изоляции этих критиков режима,
вероятно, способствовало то, что оба они находились на социальной обочине
интеллектуальной жизни столицы, а также распространенное в Китае мнение, что
широкая либерализация, пусть и не объявленная, – гораздо более важное
завоевание, чем политическая свобода, провоцирующая власти.
[16] Исключение составляют только некоторые
значительные труды в области истории, нередко издававшиеся за рубежом: в СССР –
работы Чэнь Бода по аграрному вопросу, в США – работы Цзи Чаодин о роли великих
рек в китайской истории.
[17] Новой здесь является та точка зрения, согласно
которой капитализм с самого начала организовался как мировая система (World
Есоnomy, то есть мировая экономика), а не как сумма национальных
капиталистических экономик, вынужденных включаться в мировую экспансию уже
после того, как они уверенно утвердились на собственных «национальных рынках»
(см. об этом в: S . Amin , G . Arrighi , A
.G . Frank , I . Wallerstein . La crise. Quelle
crise? Dynamique de la crise mondiale. Paris, 1982, и отдельные труды различных авторов). По нашему мнению, процессы
формирования капиталистических национальных (центральных) образований и
«мировой экономической системы» совпадали вплоть до конца XIX века. Затем
возникло противоречие между участием стран в этой «мировой экономике» и
формированием новых законченных образований; с этого времени уже становится
невозможным преодолеть экономическую отсталость, не нарушая интеграции в
мировой системе.
[18] Следует иметь в виду по крайней мере две
давнишние, но все еще актуальные для истории марксизма дискуссии – по
национальному вопросу, которая велась во II и III Интернационале (см.
библиографию в моей книге: S . Amin .
Classe et nation. Paris, 1981, p. 252, a также работы: M
. Molnar . Marx, Engels et la politique internationale. Paris, 1975; G
. Haupt , M . Lowy , C . Weill . Les
marxistes et la question nationale 1848 – 1914. Paris, 1974; G . Haupt
, M . Reberioux . La II‑e Internationale et l’Orient. Paris,
1967), и по крестьянскому вопросу, который поначалу сводился к вопросу об
«азиатском способе производства» – этот тезис К. Виттфогеля был частично развит
Ференцем Токаи (см.: S . Amin .
Classe et nation…, p. 249, 255).
[19] Об этом см.: S .
Amin . L’avenir du maoisme. Paris, 1981; Han Su Yin. Le déluge du matin.
Paris, 1972; H . Carrère D ’Encausse , S . Schramm
. Le marxisme et l’Asie 1853 – 1914. Paris, 1965; S . Schramm .
Il pensiero politico di Mao Tse‑Tung. Milano. 1974; E . Collotti
Pischel . La rivoluzione ininterrotta. Torino, 1962; J . Chesneaux
. Le mouvement paysan chinois 1840 – 1949. Paris, 1973. ID . Débat sur
la ligne générale du mouvement communiste international. Peking, 1965.
[20] См.: C . Bettelheim .
Les luttes de classes en URSS 1917 – 1939. Paris, 1978 – 1980. О
дискуссиях на эту тему в 20‑е годы в Советском Союзе см.: S . Amin
. Classe et nation…, p. 259.
[21] О критике самоуправления см. мою книгу: S
. Amin . L’avenir du maoisme… и в библиографии в работе: «Classe et
nation…», р. 261.
[22] См.: «Classe et nation…», cap. VIII
и библиографию, р. 254; о противоположной точке зрения см.: B . Warren . Imperialism, Pioneer of Capitalism. London,
1980; о характере перехода см.: «Classe et
nation…», cap VI – VII; о противоположном мнении см.: G .
Chaliand . Les mythes révolutionnaires du Tiers monde. Paris,
1975. В отличие от этого подход к нынешнему кризису как к кризису отношений
между капиталом и трудом в центре системы отвергается в работах: S . Amin , A . Faire , M . Hussein
, G . Massiah . La crise de l’imperialisme. Paris, 1981; S
. Amin , G . Arrighi , A .G . Frank ,
I . Wallerstein . La crise…
[24] См.: S . Amin , G . Arrighi , A .G
. Frank , I . Wallerstein . La crise… (особенно –
библиографию, p. 169).
[25] По этой теме я также отсылаю читателя к
коллективным трудам: «La crise…» и «La crise de l’impérialisme…».
[26] Об этом см.: U . Melotti . Marx e il Terzo mondo. Milano, 1971;
G . Haupt , M . Reberioux . La II‑e
Internationale et l’Orient; о бакинском съезде и о дискуссиях в рамках III Интернационала
по этим вопросам см.: R . Gallissot .
L’imperialisme e la questione coloniale e nazionale. – In: «Storia del
marxismo», vol. III, tomo 2, p. 855 sgg. О критике политики французских
коммунистов см.: G . Madjarian . La question coloniale et la
politique du PCF 1944 – 1947. Paris, 1977. О российской части Азии см.: A .
Benningsen , C . Lemercier‑Quelquejay . Les Musulmans
oubliés. Paris, 1981; H . Carrère D ’Encausse . L’empire
éclaté. Paris, 1978.
[27] По этому вопросу см.: X . Аль Дига
. Самир Амин и марксистское прочтение истории. Бейрут, 1981 (на арабском
языке).
[28] См.: E . Brun , J . Hersch
. Socialist Korea. New York,
1976; P . Rousset . Communisme et nationalisme viètnamien. Paris,
1976; D . Hémery . Révolutionnaires el pouvoir colonial en Indochine.
Paris, 1975; M .M . Loche . Il vulcano Indocina. Milano,
1979; J .C . Ponionti , S . Thion . La crise
cambodgienne. Paris, 1976; S . Thion et Benkiernan . Khmers
rouges. Paris, 1981; C . Quiminal . Kampuchea – Vietnam.
Guerres et indépendance. Paris, 1982.
[29] От съезда народов Востока, состоявшегося в
Баку в 1920 году, до конференции стран Азии и Африки в Бандунге в 1953 году
прослеживается немало случаев, когда движение за национальное освобождение
приводило к власти стоявшие за ним силы. Об
этом см.: «Per il diritto e la liberazione dei popoli:
le lotte in Asia, Africa e America Latina» (a cura di P. Camacchio). Milano,
1981. О том, как связаны отношения между «Севером» и «Югом» с настоящим
кризисом см. коллективные труды, приведенные выше.
[30] Из богатейшей литературы по этой теме укажем
лишь на некоторые издания. Хорошая библиография приведена в работах: Devilliers
, Fistie , Le Thanh Khoi . L’Asie du Sud‑Est. Paris, 1971; K . Gough , H . Sharma
. Imperialism and Revolution in South Asia. New York, 1972; Suthy Prasartset
e .a . The Political Economy of Siam 1910 – 1932. Bangkok, 1981; Husin
Ali . The Malays. Singapore, 1981. Об Индии и странах этого субконтинента см.: D . Thorner . The Shaping of Modern India. Bombay,
1980; Bipland das Gupta. The Naxalite Movement. Bombay, 1979; B .H
. Lévy . Bangla Desh: Nationalisme dans la Révolution. Paris, 1976; Tarig
Ali . Pakistan: dictature militaire ou pouvoir populaire. Paris, 1971; Visakha
Kumari Jayawardena . The Rise of the Labour Movement in Ceylon. Durham
(N.C.), 1972. Об арабском мире см.: F .J
. Tomiche . Le syndicalisme en Egypte. Paris, 1974; R . Gallissot
e .a . Mouvement ouvrier, communisme et nationalismes dans le monde
arabe. Paris, 1978; S . Amin . La nation arabe. Paris, 1977; H
. Riad . L’Egypte nassérienue. Paris, 1963; S . Amin .
Syrie et Irak 1960 – 1980. Paris, 1982; B . Chalioun . État et
Lutte des classes en Syrie 1945 – 1970. Paris, 1974; A .G . Samarbaksch
. Socialisme en Syrie et en Irak. Paris, 1980. По исламскому миру и
Ближнему Востоку см.: D . Fawzy‑Rossano . Le Soudan. Lille, 1981; F . Halliday
. Arabia without Sultans. London, 1974; G . Chaliand . Rapport
sur la résistance afghane. Paris, 1981; Behrang . Iran, maillon faible.
Paris, 1979; Kmuran Bekir Hurpultu . La Turquie dans l’impasse. Paris,
1971; Ahmet Ali . Développement économique ou Turquie. Paris, 1981; Le
mouvement de libération du peuple palestinien. Paris, s.d.; F . Raouf
. Introduction a une étude de la révolution palestenienne. Paris, 1973;
см. также многочисленные издания на арабском языке (Rifaat el Saïd, Abdel Azim
Ramadan. Tareq el Bachir
etc.); см. журнал «Etúdes Palestiniennes» (Beirut –
Paris). О Северной Африке см.: M .
Harbi . Le FLN, mirage et réalité. Paris, 1980; Abdelkrim et la
République du Rif. Paris, 1976; M . Lacheraf . L’Algérie:
Nation et société. Paris, 1965. О «социалистическом» опыте в Африке см.: B
. Ameillon . La Guinée: bilan d'une
indépendance. Paris, 1964; Alpha Condé . Guinée: Albanie ou néo‑colonie?
Paris, 1972; B . Fitch , M . Oppenheimer . Ghana:
The End of an Illusion. New York, 1966; W . Massaga . La
revolution au Congo. Paris, 1974; I . Shivji . Class Struggles in
Tanzania. Dar‑es‑Salam, 1975; A . Cabral . Unité et lutte. Paris,
1975; M . de Andrade . Amilcar Cabral. Paris, 1980; L . Rudebeck
. Guinée – Rissao. Stockholm, 1974; C . Gabriel . Angola, le
tournant africain. Paris, 1978; Cedetim . Angola: la lutte continue.
Paris, 1977; R . Lefort . Éthiopie, une révolution hérétique.
Paris, 1981; Cameroun l’UPC parle. Paris, 1971; R . Archer .
Madagascar depuis, 1972. Paris, 1976; D . Desjeux . La question
agraire à Madagascar. Paris, 1979; B . Verhaegen . Rébellions au
Congo. Louvain, 1965. Работы no общим вопросам национального
освобождения и неоколониализма: Y . Bénot . Idéologies des indépendances africaines.
Paris, 1972; J . Meynaud , A . Salah Bey . Le
syndicalisme africain. Paris, 1963; I . Davies . African TUC.
London, 1966; T . Hodgkin . African Political Parties. London,
1961; T . Hodgkin . African Profiles. London, 1962; R . Gibson
. African Liberation Movements. Oxford, 1972; H . Friedland , C
.G . Rosberg . African Socialism. Stanford (Ca.), 1964; M
. Palmberg . Problems of Socialist Orientation in Africa. Uppsala, 1978.
О Южной Африке см.: S .
Thion . Le pouvoir pâle. Paris, 1968; R . Lefort .
L’Afrique du Sud. Histoire d’une crise. Paris, 1977; B . Davidson
, Slovo , Wilkinson . Southern Africa. The New Politics of
Revolution. London, 1978; H . Jaffee . The Pyramid of
Nations. London, 1980.
[31] По вопросу о стоимости как мировой категории
см. две мои работы: S . Amin .
L’échange inégal et la loi de la valeur. Paris, 1982; ID . Le
matérialisme historique et la loi de la valeur. Paris, 1979.
[32] Кроме моей работы «Classe et nation…», см.
также: S . Brucan . The Dialectis of World Politics. New
York, 1978. Дискуссия по вопросам отношений между культурой, ее специфическими
формами и глобальным характером капитализма находится в центре внимания
обширной литературы, связанной с проблемами «культурного наследия». (На
арабском языке, например, написаны солидные исследования Хуссейна Меру (Hussein
Meroue) и Таэба эль‑Тизини (Tayeb el Tizini)).
[34] J . Aricó . Marx у América
Latina. Lima, 1981. (См. также его исследование «Il marxismo latinoamericano
negli anni della III Internazionale» in questa «Storia del marxismo», vol. III, tomo II, pp. 1015 sgg.)
[35] Ibid., coprattutto cap. VI.
[37] К числу таких моментов следует отнести:
деятельность Хуана Б. Хусто и Социалистической партии Аргентины до конца 30‑х
годов; деятельность Луиса Эмилио Рекабаррена и рабочие традиции чилийского
марксизма; теоретическую деятельность Мариатеги и, наконец, Луиса Карлоса Престеса
в Бразилии в конце 20‑х – начале 30‑х годов.
[38] Самым известным случаем «браудеризма» был
«браудеризм» Коммунистической партии Аргентины и сотрудничество в 40‑е годы с
Батистой Коммунистической партии Кубы, когда Карлос Рафаэль Родригес и Хуан
Маринельо, два ее главных руководителя, вошли в правительство Батисты. (О «браудеризме» см.: «Storia del marxismo», vol. III, tomo II, pp. 708 sgg.)
[39] P .G . Casanova .
Imperialismo у
liberación. Una introducción a la historia contemporánea de América Latina. México,
1978, p. 256.
[41] Естественно, сюда следовало бы добавить
вышеупомянутую деятельность Рекабаррена в Чили, публицистическую и
организационную деятельность Мелья на Кубе, а также восстание Сандино в
Никарагуа, хотя оно стоит вне рамок марксизма в узком смысле этого термина.
Движение за университетскую реформу, зародившееся в Аргентине в 1918 году и
распространившееся на весь континент, включает такие моменты, как политическая
мобилизация и идеологическая агитация. См.: J .C . Portantiero . Studenti e Rivoluzione
nell’America Latina. Milano, 1971.
[42] Lowy . Le marxisme en Amerique Latine…,
p. 54 – 55.
[43] Debray . La critica de las armas…, p.
11. Гонсалес Касанова комментирует: «С 1959 по 1973 год появилось
такое количество движений и выступлений масс и организаций освобождения, что
только конкретный, очень тщательный и строго учитывающий все основные данные
исторический анализ мог бы все это охватить» («Imperialismo у liberación…», р.
257).
[44] См. анализ этих процессов в: V . Bambirra . Ascenso у descenso del movimiento popular e
insurreccional en Latinoamérica. – In: «Diez años de insurrección en América
Latina». Santiago de Chile, 1970.
[45] Режи Дебре подробно рассказывает о
венесуэльском «случае» в: «Les pruebas de fuego». Madrid, 1976, p. 17 – 114.
[47] См.: Arismendi . La Revolución
Continental. Montevideo, 1962; Lenin . La revolución y América Latina. México,
1974.
[48] Дебре пишет: «Характерным для 60‑х годов было
ускоренное применение ленинской теории организации периода начала XX века. Это
был форсированный ленинизм» («La critica de las armas…», p. 168). В другом
месте этой же книги, говоря о том, что его теория – вовсе не еретическая, он
пишет: «Отца‑основоположника этого направления зовут Карл Каутский» (ibid, р.
147).
[49] Самой значительной была книга: F .H
. Cardoso e Euzo Faletto .
Dependencia у desarrollo en América Latina, впервые изданная в 1969 году; к
длинному списку авторов, которые вне Латинской Америки принесли известность
этому направлению, следует отнести Анибаля Кихана, Руи Мауро Марини, Теотонио
Дос Сантоса и Андре Гундера Франка, чьи труды послужили как бы связующим звеном
между двумя культурами.
[50] Троцкизм и особенно маоизм тоже были частью
этой пестрой картины идеологических течений. Сейчас следует также считаться
скорее с политическим, чем с идеологическим влиянием европейской социал‑демократии.
[51] Широкое распространение среди политических
деятелей «альтюссеризм» получил благодаря ученице французского философа
(чилийке по происхождению) Марте Харнекер, которая опубликовала многократно
переиздававшееся впоследствии руководство под названием «Los conceptos
fundamentales del materialismo histórico».
[52] На эту тему см. сборник: D . Collier . The new authoritarianism in Latin America.
Princeton (N.J.), 1975.
[53] P . Anderson . Considerations on
Western Marxism. London, 1976 (trad. it. «Il dibattito nel marxismo
occidentale». Bari, 1977).
[54] См.: Anderson . Socialism and
pseudo‑empiricism. – «New Left Review» (который далее будет называться «NLR»), № 35, January – February 1966, p. 31. Что
касается ссылок Пуланцаса на работу Альтюссера, см. его: «Potere politico e
classi sociali». Roma, 1971.
[55] Anderson . Origins of the present
crisis. – «NLR», № 23, January – February 1964; T . Nairn . The
British political elite. – «NLR», № 23; ID . The English working class.
– «NLR», № 24, March – April 1964; ID . The nature of the Labour Party.
– «NLR», № 27 – 28, September – October and November – December 1964; ID
. Labour Imperialism. – «NLR» № 32, November – December 1964; Anderson .
Socialism and pseudo‑empiricism, в которой автор энергично защищает эти статьи от нападок Эдварда Томпсона, ID
. Components of a national culture. – In: «Student power» (eds R. Blackburn and
A. Cockburn). Harmondsworth, 1969.
[56] По этому вопросу см. острую полемическую работу историка Эдварда Томпсона, который предшествовал Андерсону в роли идеолога «NLR»,
«The peculiarities of the English». – In: «The Socialist Register 1965» (eds.
J. Saville and R. Miliband). London, 1965.
[58] L. Althusser e altri, «Lire le Capital», Paris,
1965. Карманные издания 1968 года и последующих лет содержат только
работы Альтюссера и Балибара.
[61] За маршрутом Годелье можно проследить по его
сборнику «Horizon trajets marxistes en anthropologie». Paris, 1973.
[62] См. G . Therborn .
Habermas: a new eclecticism. – «NLR», № 67 May – June 1971. Итальянский
перевод опубликован в: ID : Critica e rivoluzione, Bari, 1973.
[64] См.: D . Cohn‑Bendit a.o. Why Sociologists? – In: «Student Power»,
p. 373 – 378; M . Nicolaus . The professional organization of
sociology: a view from below. – In: «The Antioch Review», XXIX, № 3, 1970.
[65] См.: I . Zeitlin .
Ideology and the development of sociology. Prentice Hall, 1968: H . and H
. Schwendinger . The sociologists of the chair. New York, 1974, а также мою работу: «Science, class and society».
London, 1976 (trad. it. Torino, 1982).
[66] См.: M . Zeitlin (ed .). Classes, class conflict and
the State. Cambridge (Mass.), 1980. Чем‑то вроде продолжения этого
крупного исследования, координирующего социальные марксистские или близкие к
марксистским исследования, является выходящий в Америке и редактируемый
Цейтлиным и др. начиная с 1980 года ежегодник «Political power and social
theory».
[67] Ниже мы будем говорить о серьезном труде: Michael
Burawoy . Manufacturing consent. Chicago, 1979, являющемся частью этого
исследования. Другой, достойной упоминания работой, входящей в серию, которая
пока только начинает публиковаться, является: A . Abraham . The
collapse of the Weimar Republic. Princeton, 1981.
[68] Кроме Пуланцаса, следует назвать Мануэля
Кастельса, испанского эмигранта времен франкизма, и его работы на «городские
темы» и по вопросам городской борьбы, в частности «La question urbaine». Paris,
1972. Представление о его деятельности можно составить по обзорному сборнику
работ, под названием «City, class and power», London, 1978. Другими
значительными вкладами представителей школы Альтюссера в эмпирический классовый
анализ являются: C . Baudelot , R . Establet .
L’école capitaliste en France. Paris, 1971, a также: C . Baudelot , J . Malemort
. La petite bourgeoisie en France. Paris, 1974, эссе о
всевозможных типах «белых воротничков». Эстабле был в числе авторов первого
издания «Читать „Капитал“». К другому направлению, хотя и тесно связанному с
деятельностью Пуланцаса, принадлежит автор серьезной работы по проблеме классов,
который критикует и дает свою концепцию социальной мобильности (D . Bertaux . Destins personnels et structure de classe.
Paris, 1977).
[69] Althusser . Réponse a John Lewis. Paris,
1972; ID . Finalmente qualcosa di vitale si libera dalla crisi e nella crisi
del marxismo. – In: «Potere e opposizione nelle societa post‑rivoluzionarie». Roma,
1978.
[70] В Париже имеется центр социологии города,
который ведет серьезную исследовательскую работу. Помимо работ Кастельса, к
числу серьезных следует отнести исследования Жана Ложкина (Jean Lojkine),
философа‑марксиста, не имеющего отношения к кружку Альтюссера и занимающегося
урбанистической социологией и политикой. Среди его работ можно назвать
следующие: «La politique urbaine dans la région parisienne». Paris, 1972; «Le marxisme, l’Etat et la
question urbaine». Paris, 1977, a также написанную совместно c Danielle Bleitrach a.о. «Classe ouvrière et
socialdémocratie: Lille et Marseille». Paris, 1981, являющуюся крупным
вкладом в историю современного рабочего класса Франции. Кроме того, следует
отметить, что один из наиболее видных представителей философской традиции
западного марксизма Анри Лефевр опубликовал несколько актуальных в то время
работ по проблемам города, а именно: «La pensée marxiste et la ville». Paris, 1972
и «La production de l’espace. Paris», 1974.
[71] «Операизм» (равнозначно французскому
«увриеризм») – от итальянского «operaio» (рабочий), линия на неизменное
следование интересам и формам деятельности рабочего класса и рабочего движения,
которой вместе с тем свойственна их апологетика. Представлена как внутри, так и
вне компартий левых капиталистических стран. – Прим . ред .
[72] Первый этап этой публицистики получил
отражение в сборниках: M . Tronti .
Operai e capitale. Torino, 1960; T . Negri . Operai e stato. Milano,
1972.
[73] Подробная оценка этого «кризиса» приводится в
специально посвященном этому вопросу номере журнала «Проблемы социализма», №
21, 1981. Особое внимание общественным наукам и социологическим исследованиям
уделяют такие ученые, как Карло Доноло и Микеле Сальвати, а также журнал
«Лабораторно политико», основанный в 1981 году Марио Тронти, А. Азором Роза и
др.
[74] Отличительной чертой новых западногерманских
марксистов было то, что они в своей концепции марксизма первостепенное внимание
уделяли критике политической экономии, а не просто факту использования
экономической точки зрения как отправной. С подобным взглядом можно встретиться
в англо‑американском марксизме, в таких организациях, как Союз в защиту
радикальной политической экономии и Конференция экономистов‑социалистов,
ставших ареной дискуссий, соответственно, в Соединенных Штатах и Англии. Вновь
обращаясь к традиции «политической экономии» или, точнее, радикальной
экономической истории, самый крупный англо‑канадский марксистский журнал даже
получил название «Стадиз ин политикл икономи».
[75] Autorenkollektiv des Institut für Marxistische
Studien und Forschungen. Klassen und Sozialstruktur der BRD 1950 – 1970, in 4
Bänden. Frankfurt am Main, 1973 – 1975; Project Klassenanalyse, Materialien zur
Klassenstruktur der BRD, in 2 Bänden. Westberlin, 1973 – 1974.
[76] Отмежевание от местной марксистской культуры
носит подчас почти нигилистический характер. Так, например, при подборе текстов
для антологии по вопросу о государстве всеобщего благосостояния и лояльности
масс, которая, что совершенно очевидно, должна была стать вкладом в
«политическую социологию позднего капитализма» (Кёльн, 1975 г.), Вольф‑Дитер
Нарр и Клаус Оффе сочли заслуживающей публикации только одну марксистскую
работу немецкого автора на восемнадцать статей, вошедших в эту антологию.
Шестнадцать из этих статей – статьи англо‑американских авторов, в их числе –
Энтони Кросленд и Натан Глезер.
[77] См., в частности: E . Altvater ,
J . Hoffman , W . Semmler . Vom
Wirtschaftswunder zur Wirtschaftskrise. Berlin, 1979.
[78] Однако, с другой стороны – а именно, с точки
зрения отношений с Восточной Европой, – международное положение
западногерманского марксизма было «более центральным». Контакты и полемика с
восточно‑германским марксизмом имели большое значение для развития нового
поколения марксистов в Федеративной Республике. Различие точек отсчета
подчеркивается в рецензии на работу: Anderson . Considerations; W
.F . Haug . Westlicher Marxismus? – In: «Das Argument», vol. 20,
1978. Тем не менее, если западная неосведомленность и отголоски «холодной
войны» и не должны заставить нас попросту зачеркнуть тот вклад, который внесли
марксистские исследования Восточной Европы, то все же удельный вес контактов
начал снижаться по мере усугубления замкнутости Восточной Германии и
Чехословакии в 70‑е годы. Марксизм Восточной Европы не имеет ничего общего с
темой данной статьи, однако здесь все же следует выделить серьезную школу
классового анализа, которую прошел польский марксизм, что нашло отражение в
начале 60‑х годов в произведениях Юлиана Хохфельда. Речь идет о
самостоятельном, творческом и оригинальном исследовании, ставшем возможным
благодаря событиям в Польше в октябре 1956 г. Исследования Хохфельда по теории
классов и теории общества в работах Маркса довольно мало известны на Западе. К
числу наиболее крупных польских социологов следует отнести Станислава
Оссовского и Влодзимежа Веселовского, а также Ежи Вятра – ученого,
занимавшегося политическими науками.
[79] Я имею в виду классовый анализ как форму комплексного
анализа структур и социальных процессов. Со времен Маркса анализ классовых
отношений, основанных на силе в определенные моменты политической конъюнктуры,
сделал значительный шаг вперед благодаря деятельности выдающихся политических
руководителей от Ленина до Троцкого и Грамши, от Бауэра до Мао Цзэдуна.
[80] B . Barber . Introduction, а также статья
«Stratification Social». – In: «International Encyclopedia of the Social
Sciences», New York, 1968, vol. XV, p. 289.
[81] О первом направлении в социологии см.: T
. Parsons . An
analytical approach to the theory of stratification. – «American Journal of
Sociology», vol. 45, 1940, p. 841 – 862; K . Davis . A conceptual
analysis of stratification. – «American Sociological Review», vol. 7, 1942, p.
309 – 321; K . Davis , W . Moore . Some principles
of stratification. – «American Sociological Review», vol. 10, 1945, p. 242 –
249. О втором направлении см. работы: C .C . North
, P .K . Hatt . Jobs and occupations: a popular
evaluation. – In: «Sociological analysis: an introductory text and case book». L
. Wilson , W .L . Kolb (eds.), New York, 1949, p. 464 – 473.
Характеристике этого типа исследований, а также его рассмотрению посвящена
работа: A . Reiss
а.о. Occupations and social status. New
York, 1960.
[83] Сборник исследований Липсета и Бендикса (Нью‑Йорк,
1966) имел большой коммерческий успех (первое издание переиздавалось девять
раз) и оказал немалое влияние на специалистов.
[84] Введение, в котором говорилось об исключении
статьи из энциклопедии, было поручено написать Бернарду Барберу, ученику Т.
Парсонса. С.М. Липсет отредактировал параграф «Общественный класс» и прочие
пояснения, которые затрагивали иные вопросы, связанные с общественными
классами.
[85] Даже Липсет (правда, весьма осторожно) в своей
статье для «Энциклопедии» придерживается «стратификаторской» позиции: «Гораздо
более вероятно, что высокоразвитые общества окажутся системами с социальной
стратификацией, где будут существовать дифференцированные слои, а не
общественные классы» (vol. XV, р. 314).
[86] Конечно, не все ученые приняли эту точку
зрения. Более того, статья Дэвиса и Мура «Некоторые принципы стратификации»
(«Some principles of stratification») вызвала продолжительные споры по поводу
функционалистской теории стратификации. С наиболее резкой критикой выступил
Мелвин Тьюмин, придерживавшийся скорее эгалитарных тенденций. Частично эти
споры получили отражение во втором издании сборника под редакцией Бендикса и Липсета
«Class, status and power», p. 417 – 472.
[87] R . Dahrendorf . Classi e
conflitto di classe nella societa induslriale (1959). Bari, 19775; D
. Lockwood . Social integration and system integration. – In:
«Explorations in social change». G .K . Zollscham , W
. Hirsch (eds.). London, 1964, p.
244 – 257; J . Goldthorpe , D . Lockwood .
Affluence and the British class structure. – «The Sociological Review», vol. II,
1963, p. 133 – 163 (в тот период Локвуд опубликовал также серьезную работу о
классах «The blackcoated worker». London, 1958); S . Ossowski . Struttura di classe e
coscienza sociale (1920). Torino, 1971.
[88] Barber . Introduction, p. 289.
[89] Lipset . Social class, p. 305. В
первом издании «Class, status and power» Бендикс и Липсет более чем сдержанно
изложили классовую теорию Маркса.
[90] В конце статьи для «Энциклопедии» Липсет
пишет: «Аполитичная марксистская социология может предположить, что социальные
классовые отношения, существующие в Соединенных Штатах, станут прообразом
будущих отношений в других обществах, которые идут по тому же пути
экономического развития» (р. 314).
[93] K . Marx . Selected writings on
sociology and social philosophy. T.B. Bottomore and M. Rubel
(eds.). London, 1956.
[94] Русский перевод этой книги Чарлза Райта Миллса
был опубликован в Москве в 1959 г. – Прим . ред .
[95] P . Sweezy . Power elite or
ruling class?; R . Lynd . Power in the United States помещены в
книге C. Wright Mills
and the Power Elite. G.W. Domhoff and H.B. Ballart (eds.). Boston, 1969,
p. 115 – 132 (см. особенно c. 124 и далее, а также с. 103 – 115, особенно с.
111 и далее). Домхофф вошел в число крупнейших исследователей американского
правящего класса благодаря целой серии работ, начиная с «Who rules America?» Englewood Cliffs. New York, 1967.
[96] D . Lee Smith . The sunshine
boys: toward a sociology of happiness. – In: «The Activist», 1964, была дополнена и переиздана в «Radical sociology». D. Colfax, J. Roach (eds.). New York, 1971,
p. 28 – 44. Помимо «главного луча Солнца», то есть Липсета, Смит рассматривает
«второстепенный луч Солнца» – Натана Глезера, а также «вспомогательный луч
Солнца» – Амитая Этциони, которые вместе образуют «лигу солнечных лучей».
Выводы, к которым пришел Смит, были аналогичны выводам тысяч студентов,
изучавших социологию во второй половине 60‑х годов: «Социология счастья,
научный либерализм, вследствие того что они в качестве системы отсчета
принимают развивающийся процесс, становятся объективными, и по причине своей
объективности увековечивают угнетение… Могущество развивающихся социально‑экономических
процессов в рамках социологии счастья проявляется в их способности содержать
все противоречия и запутывать любую проблему. Угнетение становится свободой,
прогресс влечет за собой загрязнение почвы, воздуха и воды, цивилизация
продолжает существовать и тогда, когда земледельцам платят за непроизводство
пищевых продуктов, в то время как есть люди, умирающие от голода. Объективность
существует, поскольку идеология, стремление к миру означают агрессию, а
установка на сохранение мира означает подготовку к войне» (р. 42).
[98] Работа Пуланцаса «Политическая власть и
общественные классы» носила исключительно теоретический и методологический
характер, тогда как в последней своей книге «Фашизм и диктатура» (1970, итал.
перев., Милан, 1971) автор использовал концепции, изложенные в первой книге,
для анализа истоков фашизма и его отношений с Коминтерном. Работа «Общественные
классы и капитализм сегодня» (1974, итал. перев., 1975) предлагала
теоретическое обоснование более эмпирического характера. Однако концепция типов
буржуазии, которая в ней разрабатывалась, на деле была использована лишь в его
следующей книге о кризисе диктатур (1975). Работы Института марксистских
исследований и Проекта классового анализа по классовой структуре Западной
Германии, которые мы уже цитировали, открывались (каждая) томом, где подробно
излагалась теория, за которым следовал том со статистическими данными, а в
работе Института – три тома эмпирических данных. Проекту исследования Эрика
Олина Райта по сравнительной классовой структуре, разрабатываемому в настоящий
момент, предшествовал ряд теоретических статей, самая пространная из которых
была включена в его книгу «Класс, кризис и государство» («Class, crisis and the
State». London, 1978). Честолюбивому проекту Адама Пжеворского, еще не
завершенному к моменту написания этих строк, также предшествовала сложная
теоретическая дискуссия о выработке концепции классов; эта дискуссия проходила
под названием «Пролетарии, формирующиеся в класс: процесс образования класса,
как он отражен, начиная с работы Каутского „Классовая борьба“ до современных
споров» («Proletarians into a class: the process of class formation from Karl
Kautsky’s „The class struggle“ to recent controversies»). См.: «Politics and
Society», vol. 7, № 4, 1977.
[99] Об этом проекте можно составить представление,
ознакомившись со статьей A . Przeworski .
Social democracy as a historical phenomenon. – «NLR» № 124, 1980, p. 38 и далее.
[100] Работа A . Przeworski , E . Underhill . The evolution
of European class structure during the twentieth century не издана. См.: «Department of Political Science». University of Chicago, 1979.
[101] Работа Райта (E .O . Wright . The comparative project on class
structure and class consciousness) не опубликована, находится в: Department of Sociology, University of Wisconsin, Madison, November
1981.
[102] Некоторые французские исследователи‑коммунисты
изучали классовую структуру Франции в рамках проекта, посвященного
государственному монополистическому капитализму в этой стране. Часть
результатов этих исследований была опубликована в журнале «Экономи э политик».
См., в частности, статьи Сержа Лорана в № 149 – 150 (1966 – 1967). Что касается
Италии, то, насколько мне известно, лучшим исследованием здесь является уже
упоминавшаяся книга Силоса – Лабини. Следует упомянуть также серьезную работу
члена руководства Итальянской коммунистической партии Джорджо Амендолы (G
. Amendola . La classe operaia Italiana. Roma, 1968). О классовой
структуре Дании см. работу: J .G . Andersen . Mellemlagene
i Danmark. Aarhus, 1979. Мое участие в исследованиях на эту тему получило
отражение в работе «Klasstrukturen i Sverige 1930 – 1980». Lund, 19812.
[103] F . Parkin . Marxism and class
theory. A bourgeois critique. New York, 1979, p. 48. Совершенно
очевиден иронический смысл подзаголовка: Паркин стоит на позициях некой
разновидности неовеберианской социал‑демократии.
[104] Dahrendorf . Classi e conflitto di
classe.
[105] Parkin . Marxism and class theory, p. 51
– 52.
[106] A . Giddens . A contemporary
critique of historical materialism. London, 1981, p. 122. Сам
Гидденс попробовал свои силы в классовом анализе скорее теоретического, чем
эмпирического плана в работе «The class structure of the advanced societies».
London, 1973, которому присущи одновременно и промарксистские, и
неовеберианские черты.
[107] Другим интересным вкладом в марксистскую
теорию классов является вариант постиндустриального общества, строящегося на
знании. Этот вариант разработал другой, резко критиковавший марксизм, ученый
Элвин Голднер, недавно умерший. Возникновение нового общества, согласно
Голднеру, должно совпасть с появлением на сцене нового класса – интеллигенции –
с выдающейся личностью во главе, что представляет собой сложную аналогию
марксистской теории классов периода капитализма. Иными словами, предполагается
появление «культурной буржуазии», обладающей «культурным капиталом». См.: A
. Gouldner . The future of intellectuals and
the rise of a new class. New York, 1979. Незадолго до смерти, в 1981
году, Голднер работал над критическим исследованием марксизма. Его последняя
книга («The two marxisms». London, 1980) должна была стать первым томом
четырехтомного издания. «Два марксизма» – это «научный» и «критический»
марксизм, которые, по мнению Голднера, являют собой основное и диалектическое
«единство» «противоречий», сопутствующих напряженности отношений между
детерминизмом и волюнтаризмом, внутренне присущих и марксизму и социологии.
[108] E .O . Wright . Class
structure and income determination. New York, 1979.
[110] Данные о классах взяты из моей работы
«Klasstrukturen i Sverige», главными источниками для которой послужили общие
переписи, а также официальные сведения о рабочей силе. Данные об избирателях
выведены на основании официальных статистических публикаций «Allmanna valen
1979». Stockholm, 1980.
[111] Poulantzas . Potere politico e classi
sociali. Roma, 1971, p. 70 и
далее; ID .
Classi sociali e capilalismo oggi. Milano, 1975, p. 18.
[113] Ibid., р. 255 – 256. Следует, однако,
добавить, что Пуланцас делает множество тонких замечаний по поводу различий
между умственным и физическим трудом.
[114] Wright . Class, crisis and the State…,
cap. I.
[116] E .O . Wright а.о. The American class structure (работа не опубликована) находится в: Department of Sociology, University of Wisconsin, Madison. November
1981, p. 10.
[117] В этом замечании есть элемент самокритики:
особенно это относится к двум первым изданиям (1972 и 1973) моей работы о
классовой структуре Швеции. Один из участников международного проекта,
руководимого Райтом, проанализировал Швецию с позиций Райта и сравнил свои
результаты с моими. См.: G
. Ahrne . Report on the Swedish class structure. I (не опубликовано), находится в: Department
of Sociology, University of Uppsala.
[120] Расчеты основаны на данных «Переписи
предприятий» (Företagsräkning), произведенной в Швеции в 1972 году и
приведенной в книге: Therborn . Klasstrukture, р. 100 – 101.
[121] Для Швеции см. тот же источник. Для Западной
Германии расчеты взяты из работы J . Baschoff а.о. Jenseits der Klassen? Hamburg, 1982, где
продолжены и углублены разработки Проекта классового анализа с учетом большей
политической последовательности. Эти данные свидетельствуют, что 36 процентов
активного населения занято самостоятельным трудом или служит на
некапиталистических предприятиях (S. 88, 96).
[122] Therborn . Klasstrukture, S. 115, 152 –
153. IMSF, Klassen‑ und Sozialstruktur.
[123] В этом смысле работа американского экономиста
О’Коннора (J . O ’Connor . La crisi fiscale
dello Stato (1973). Torino, 1977) является исключением, поскольку
деление экономики на три сектора – монополистический, конкурирующий и
государственный – требует внимательного подхода к вопросу о государственной
службе.
[126] Важным исключением являются работы
американского социолога Хэриет Фридманн о производстве зерна. Ее докторская
диссертация в Гарвардском университете о формировании международного зернового
рынка и его влиянии на производство зерна в разных странах в период между 1870
годом и второй мировой войной находится еще в рабочем стадии, а пока см.
статью:«World market, State and family farm». – «Comparative Studies in History
and Society», vol. XX, 1970, № 4.
[127] Therborn . Klasstruktur, S. 29, 82 –
83, 90. Общее число шведских сельскохозяйственных производителей в 1975 году
составляли одну треть от их числа в 1950 г., а сельскохозяйственные
производители, предоставлявшие работу по крайней мере одному человеку,
составляли лишь 15 процентов от их числа в 1950 году. В Западной Германии
собственники и их семьи составляли в 1950 году 80 процентов рабочей силы,
занятой в сельском хозяйстве, а в 1970 году – 88 процентов (IMSF, Klassen‑ und
Sozialstruktur, vol. II, tomo 1, S. 184 – 185).
[128] В 1930 году в Швеции в учреждениях, входящих в
систему образования и здравоохранения, труд обслуживающего персонала применялся
гораздо шире, чем в государственных учреждениях: соотношение составляло 2,5:1.
[129] Friedmann . World Marked.
[130] E . Lederer . Die
Privatangestellten in der modernen Wirtschaftsentwicklung. Tübingen, 1912.
[131] G . Carchedi . On the economic
identification of social classes. London, 1977, cap. I, и в
частности с. 87 и далее. (Райт анализирует работу Карчеди в исследовании
«Varieties», р. 356 и далее).
[134] Этот анализ я углубил и исследовал в своей
статье: «Enterprises, markets and States». Department of Sociology. University of Toronto, Working Paper Series, №
9, 1979.
[135] H . Braverman . Lavoro e capitale
monopolistico (1974). Torino, 1978. Пятнадцатая глава работы
Бравермана, посвященная деградации конторского труда и сплочению с рабочим
классом тех, кто выполняет этот труд, появилась в том же году, когда Пуланцас
(в своей книге «Classi sociali e capitalismo oggi»), Бодло и другие (в работе
«La petite bourgeoisie en France») полемически подчеркнули значение
принципиальных отличий умственного труда от физического, конторы от завода.
Возникает вопрос, являются ли эти различные марксистские концепции классовых
границ частичным отражением различий в развитии капитализма во Франции и в
Соединенных Штатах.
[136] С присущем им тенденцией к крайностям
английские марксисты, выступающие против традиционных взглядов, Барри Хиндесс,
Пол Хёрст и их сподвижники, определяют соотношение сил между классами в
условиях современного капитализма следующим образом: «Существуют „капиталы“, а
не „капиталисты“; подобно любому другому работнику, руководители отделены от
средств производства» (См.: A . Cutler а.о. Marx’s
Capital and capitalism today. London, 1977, vol. I, p. 312).
[138] M . Burawoy . Manufacturing
concept. Chicago, 1974, p. 72. Буравой – автор работы, резко критикующей аналитический метод Бравермана в исследовании «Toward a marxist theory of the
labor process: Braverman and beyond». – «Politics and Society», vol. VIII,
1978, p. 247 – 312.
[139] M . Davis . Why the US working
class is different. – «NLR», № 123, 1980, p. 3 – 44; ID . The barren
marriage of American Labour and the Democratic Party. – «NLR», № 124, 1980, p.
43 – 84.
[140] M . Devis . Why the US working
class, p. 7.
[141] Корпи был не единственным, кто среди наиболее
авторитетных ученых – левых социал‑демократов занял марксистскую позицию.
Другим примером может служить Ульф Химмельстранд – президент Международного
социологического общества с 1978 по 1982 год. О его убежденности в том, что
шведский социал‑демократический рабочий класс выступит в качестве носителя
социалистических преобразований, см. работу: U . Himmelstrand а.о. Beyond Welfare Capitalism. London, 1981.
[142] E .P . Thompson . The
making of the English Working Class. London, 1963.
[143] ID . The poverty of theory. London,
1978, p. 262. Для Томпсона (ibid., p. 300) «буржуазная социология» и
«марксистский структурализм» – просто «антиисторическое дерьмо». Очень трезво и
резко ему ответил П. Андерсон. (P . Anderson . Arguments within English marxism. London,
1980).
[144] См., например: «Party systems and voter alignments». S.M.
Lipset, S. Rokkan (eds.). New York, 1967; S . Rokkan . Citizens,
elections, parties. Oslo, 1970.
[145] Попыткой развить эту идею явилась моя работа «What does the ruling class do when
it rules?». London, 1980, где я говорю о целой серии особых
«техноструктур», которые управляют государственным аппаратом.
Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"