Эрик Хобсбаум Дэвид Маклеллан Пьер Вилар Морис Добб Иштван Месарош Никола Бадалони Лоуренс Крейдер Георг Гаупт Гарет Джонс Евгений Аршакович Амбарцумов ИСТОРИЯ МАРКСИЗМА Том первый (НАЧАЛО) МАРКСИЗМ ВО ВРЕМЕНА МАРКСА
"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"
Эрик Хобсбаум Дэвид Маклеллан Пьер Вилар
Морис Добб Иштван Месарош Никола Бадалони Лоуренс Крейдер Георг Гаупт Гарет
Джонс Евгений Аршакович Амбарцумов
ИСТОРИЯ МАРКСИЗМА
Том первый
МАРКСИЗМ ВО ВРЕМЕНА МАРКСА
Предисловие
Эрик
Хобсбом.
ВСТУПЛЕНИЕ
•
•
•
•
•
•
•
МАРКСИЗМ
ВО ВРЕМЕНА МАРКСА
Эрик
Хобсбом.
МАРКС,
ЭНГЕЛЬС И ДОМАРКСОВ СОЦИАЛИЗМ
1.
Предыстория коммунизма
2.
Социалистическая и коммунистическая литература
3. Три
великих утописта: Оуэн, Сен‑Симон, Фурье
4.
Английские и французские левые экономисты
5. Вклад
немцев
6. Новое
измерение европейской истории в середине XIX века
Дэвид
Маклеллан.
МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКОЕ
ПОНИМАНИЕ ИСТОРИИ
Пьер
Вилар.
МАРКС И
ИСТОРИЯ
1.
Приоритет гражданского общества
2. «Мы знаем
только одну единственную науку, науку истории»
3.
Примат производства и отношения между людьми
4. «Ключ
для того, чтобы определить направление»
5.
Всемирная история как результат
Морис
Добб.
КРИТИКА
ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ
1.
Пролог к «Капиталу»
2.
Трудовая теория стоимости
3.
Процесс накопления капитала
4.
Реализация прибавочной стоимости и империализм
5.
Проблема стоимости и социальный диагноз
Иштван
Месарош.
МАРКС‑«ФИЛОСОФ»
1.
Осуществление философии
2.
Положительная наука
3.
Открытия Гегеля
Эрик Хобсбаум Дэвид Маклеллан Пьер Вилар
Морис Добб Иштван Месарош Никола Бадалони Лоуренс Крейдер Георг Гаупт Гарет
Джонс Евгений Аршакович Амбарцумов
ИСТОРИЯ МАРКСИЗМА
Том первый
(НАЧАЛО)
МАРКСИЗМ ВО ВРЕМЕНА МАРКСА
Предисловие
Итальянское леволиберальное издательство «Эйнауди» выпустило
в свет коллективный труд «История марксизма», охватывающий исторический период
от начала деятельности К. Маркса и Ф. Энгельса до наших дней. Этот труд вышел в
четырех томах: «Марксизм во времена Маркса», «Марксизм в эпоху II
Интернационала», «Марксизм в эпоху III Интернационала», «Марксизм сегодня».
В данном предисловии мы кратко охарактеризуем издание в
целом и, поскольку переводу каждого из его томов предпослано наше отдельное
предисловие, сосредоточим внимание на первом томе – «Марксизм во времена
Маркса».
«История марксизма» написана большим коллективом авторов из
разных стран, которые декларируют в качестве своей задачи всесторонний анализ
деятельности К. Маркса и Ф. Энгельса и последующего развития марксизма в
различные периоды социальной истории. Специфика труда заключается в том, что он
подготовлен людьми, как правило, претендующими на профессиональное знание всего
сложного комплекса марксистского учения и, больше того, на приверженность этому
учению. Большинство участников авторского коллектива причисляют себя к
марксистам: некоторые являются членами компартий (Италии, Англии, Франции),
другие – левыми социалистами. Но есть в этом коллективе и буржуазные
«марксологи», и авторы, эмигрировавшие из социалистических стран и порвавшие с
правящими компартиями. Одни авторы искренне стремятся показать всю глубину идей
Маркса и Энгельса, видя их продолжателя в Ленине, тогда как другие прямо или
косвенно пытаются выхолостить, исказить или поставить под сомнение существенные
стороны марксизма‑ленинизма и прежде всего бросить тень на теорию и практику
реального социализма. Такая неоднородность авторского коллектива – понятно, что
о коллективе можно говорить здесь довольно условно, – приводит, естественно, к
противоречиям между авторами в трактовке марксизма, к неровности всего издания:
одни главы оказываются фактологически и концептуально содержательными, другие –
поверхностными.
Многие мысли и оценки, высказываемые в «Истории марксизма»,
выглядят неортодоксальными, но не без основания могут быть восприняты как
ревизионистские; отдельные поднимаемые в монографии темы излагаются в таком
объективистском тоне, который чужд советским исследователям истории развития
марксизма‑ленинизма.
Тем не менее данный труд, по‑видимому, представит интерес по
меньшей мере в нескольких аспектах. Прежде всего, он демонстрирует определенную
методику анализа первоисточников, помещения их в различные исторические
контексты и «безбрежную свободу мышления», характерную для западной левой
интеллигенции.
Известно, что марксизм давно стал модой в интеллектуальных
кругах Запада, но это обстоятельство ведет также к его «размыванию». Этот
процесс как раз весьма полно отражается в рассматриваемом издании, что также
приходится учитывать и что придает объективную значимость – хотя бы как явлению
общественной мысли – данному изданию.
Надо сказать также, что, хотя понимание марксизма в этой
работе в целом далеко от нашего, объективно и независимо от воли конкретных
авторов она в какой‑то мере способствует популярности марксизма и именно за это
критиковалась буржуазной прессой.
Характерно, что весь четырехтомник опубликован одним из
крупнейших и наиболее влиятельных итальянских издательств, постоянно печатающим
политико‑теоретические работы многих ведущих деятелей ИКП, особенно с
«еврокоммунистических» позиций. Не случайно авторы труда немалое место уделяют
проблеме отношения марксизма к демократии (понимая последнюю в абстрактном и
далеком от марксизма смысле), нередко при этом нарушая иерархию ценностей в
структуре марксизма. В общем, в работе довлеют левосоциалистические позиции,
сочетающие порою искреннюю антибуржуазность, абстрактно‑теоретическую
революционность с нечеткостью идейных позиций и наивным прекраснодушием в
политике.
Авторы книги претендуют на «творческое понимание» марксизма,
на новое, современное прочтение произведений его основоположников. Внимательный
читатель, однако, легко обнаружит расхождения предложенных трактовок с
пониманием учения Маркса – Энгельса – Ленина советским обществоведением.
Ведущую роль в разработке издания и доведении его до конца
сыграл английский коммунист Э. Хобсбом, известный ученый‑обществовед и
публицист, близкий к руководству Итальянской коммунистической партии и
постоянно печатающийся в ее газетах и журналах. Ему же принадлежат 4 из 12
статей настоящего тома.
Характерен замысел всего издания, изложенный Хобсбомом во
вступлении к первому тому. Здесь отвергается концепция, согласно которой
подлинным марксизмом современной эпохи является марксизм‑ленинизм, воплощенный
в теоретической и практической деятельности КПСС и других братских партий стран
социалистического содружества, в идейно‑политической борьбе международного
коммунистического движения. Авторы и составители «Истории марксизма»
истолковывают марксизм плюралистически, считая, что в современном мире
сосуществует много «марксизмов». По их мнению, марксистами могут считаться как
реформисты, коль скоро они «идут от Маркса», так и революционеры, а к последним
причисляются и анархиствующие, левацкие элементы. Тем не менее авторы вынуждены
признать революционность учения Маркса как его основополагающее качество,
притом революционность, опирающуюся на знание открытых Марксом и Энгельсом
объективных законов общественного развития. Поэтому относить взгляды реформистов
или же анархистов к марксизму оказывается по меньшей мере неубедительным.
Впрочем, сам Хобсбом, по существу, признает нелогичность и противоречивость
плюралистической концепции марксизма.
Для настоящего тома характерно особое внимание к молодому Марксу,
тогда как анализу основного его произведения – «Капитала», – не говоря уже о
более поздних работах, отведено несоразмерно малое место. Более того, Хобсбом и
некоторые его коллеги проводят глубоко ошибочную мысль, будто начиная с 70‑х
годов прошлого века теоретическая и практическая деятельность Маркса сошла на
нет. Это мнение было убедительно опровергнуто не только советскими, но и
зарубежными марксистами. В то же время нельзя сказать, что в рассматриваемом
томе отражен лишь столь модный среди буржуазных исследователей
антропологический подход (который обычно связывается ими как раз с ранним
периодом творчества Маркса), поскольку Марксово материалистическое понимание
истории освещается в ней достаточно подробно.
Не вполне четок отбор тем для статей настоящего тома.
Некоторые очерки в чем‑то дублируют друг друга, но, с другой стороны, среди них
нет статей о целостности Марксова учения, о Марксовой теории общественно‑экономических
формаций, да и по ряду других важных вопросов.
Пытаясь выявить обусловленное исторически и концептуально
развитие взглядов Маркса и Энгельса, авторы «Истории марксизма» иной раз
переходят грань, отделяющую историзм от релятивизма, в результате чего
оказывается размытым само представление о марксизме, его понимание и
определение.
В главе об источниках марксизма, написанной Хобсбомом, автор
старается дать широкий обзор предпосылок Марксова учения. Однако из его
изложения не вполне ясно, почему Маркс и Энгельс не причисляли, скажем, Бабёфа
к своим прямым предшественникам наряду с Сен‑Симоном, Фурье и Оуэном. Между тем
современные исследования показывают, что грубый уравнительный коммунизм от Мора
до Бабёфа, основанный не на прогрессе производительных сил и социальных
институтов, а лишь на революционной перестройке распределения, не мог стать
источником марксизма. Игнорируя известную ленинскую концепцию трех источников и
трех составных частей марксизма, в частности значение английской классической
политэкономии, Хобсбом нарисовал чрезвычайно пеструю и по существу
эклектическую картину, чуждую Марксовой концептуальной строгости.
Небольшая статья о материалистической концепции истории,
принадлежащая перу английского «марксолога» Д. Маклеллана, основана на его
книге «Мысль Карла Маркса», вышедшей в Нью‑Йорке в 1975 году. Автор доводит
свой анализ лишь до конца 40‑х годов XIX века, не касаясь ни «Капитала», ни тем
более последующих работ Маркса и Энгельса.
Эссе о значении Маркса для исторической науки и особенно о
формировании его исторических воззрений написал профессор Сорбонны, крупный историк‑коммунист
П. Вилар. Но и он остановился перед «Капиталом», сочтя, видимо, невозможным
проанализировать этот труд в небольшой статье.
То же произошло с М. Доббом, автором следующей,
политэкономической главы. Профессор Оксфорда, коммунист Добб известен своими
капитальными исследованиями, выдержанными в духе марксизма‑ленинизма, но он
умер во время подготовки тома, не успев довести свою главу до завершенного
вида.
Выходец из Венгрии, эмигрировавший после 1956 года в Англию,
И. Месарош написал главу о Марксе‑философе, в чем‑то следуя концепции раннего
Лукача, которую тот позднее сам же дезавуировал. Да и стиль этой статьи –
абстрактно‑туманный. Слабость ее, как и некоторых других статей тома,
заключается еще и в том, что теория Маркса рассматривается вне практики,
направленной на ее реализацию, а Маркс‑философ, по существу, отрывается от
Маркса‑политика.
Профессор‑коммунист Н. Бадалони, президент римского
Института Грамши, созданного ЦК ИКП, в отличие от других участников авторского
коллектива в своей статье достаточно подробно анализирует «Капитал». Но он
фокусирует свою работу на сугубо экономической стороне Марксовой теории
социального освобождения, тогда как его тема – статья называется «Маркс и
поиски коммунистической свободы» – может быть всесторонне раскрыта лишь с
учетом Марксовой критики анархизма и так называемого «казарменного коммунизма».
Интересна работа Л. Крейдера о занятиях и исследованиях
Маркса в области антропологии и этнографии. Удивляет, однако, что автор считает
себя первым публикатором Марксовых конспектов таких известных работ, как: Л.
Морган «Древнее общество», М. Ковалевский «Общинное землевладение», Г. Мейн
«Лекции по древней истории институтов», Дж. Леббон «Происхождение цивилизации».
Первые два из этих конспектов были напечатаны еще в 1941 году в IX томе Архива
К. Маркса и Ф. Энгельса, а все они опубликованы в 1975 году в 45‑м томе 2‑го
издания Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса, то есть за три года до выхода в свет
первого тома «Истории марксизма». Огорчительно, что даже ведущий на Западе
специалист по этой проблематике, каким является Крайдер, не знает об этих
советских публикациях.
Очередная статья Хобсбома о политических аспектах марксизма
привлекает обстоятельностью подхода к этой теме. Однако, анализируя развитие
взглядов молодого Маркса, автор воздерживается от исследования чрезвычайно
содержательной полемики Маркса с Бакуниным и вариантов писем Маркса В. Засулич.
Автор довольно поверхностно рассматривает концепцию диктатуры пролетариата.
Создается впечатление, что Хобсбом априорно принимает распространенную среди
западных «марксологов» точку зрения, будто Маркс не разработал целостной
политической теории.
Левый западногерманский социал‑демократ Г. Гаупт в своем
посмертно опубликованном очерке стремится выявить генезис терминов «марксизм» и
«марксисты», развивая вышеупомянутую плюралистическую концепцию. Нельзя,
правда, не отметить, что автор решительно полемизирует с известным французским
«марксологом» М. Рюбелем, немало старающимся принизить марксизм. Гаупт,
напротив, осознает значение марксизма, хотя его описанию и присущ в известной
мере объективизм, приводящий к тому, что автор уклоняется от сопоставления
принципиально различного отношения Ленина и его идейных противников к Марксову
наследию.
Представляет интерес написанный Г. Джонсом очерк об
Энгельсе. Идя вразрез с принятым в западной «марксологии» принижением значения
великого сподвижника Маркса, автор показывает обширный и оригинальный вклад
Энгельса в формирование и развитие марксизма, его индивидуальную и незаменимую
роль как соратника Маркса. Автор сосредоточивает внимание на анализе работ и
взглядов молодого Энгельса, подчеркивая его приоритет в разработке некоторых
положений марксизма. Деятельность позднего Энгельса рассмотрена, однако, очень
бегло, и очерк в целом создает впечатление незавершенности.
В заключительной статье Хобсбома об изданиях работ К. Маркса
и Ф. Энгельса игнорируется наиболее полное из уже вышедших, снабженное
детальным научным аппаратом 2‑е издание Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса,
осуществленное Институтом марксизма‑ленинизма при ЦК КПСС, как и вся
современная работа института. Хобсбом явно не информирован об издании Архива К.
Маркса и Ф. Энгельса и лишь мимоходом упоминает реализуемое ныне ИМЛ при ЦК
КПСС совместно с ИМЛ при ЦК СЕПГ издание Полного собрания сочинений К. Маркса и
Ф. Энгельса на языке оригинала (MEGA).
При всех отмеченных недостатках и пробелах первый том
«Истории марксизма», как и все это фундаментальное издание, содержит немалый
познавательный материал как фактологического, так и аналитического свойства и в
этом плане может заинтересовать советских специалистов.
В целях информации издательство «Прогресс» направляет
читателям перевод первого тома итальянского четырехтомника «История марксизма».
Е .А . Амбарцумов
Эрик
Хобсбом.
ВСТУПЛЕНИЕ
Когда несколько лет назад мы начали думать об издании этой
книги, еще не было исчерпывающих и крупных работ, посвященных историческому и
аналитическому изучению развития марксизма. Действительно, хотя многие авторы и
попытались создать собственные исследования в этой области и даже имеются
сборники очерков различных авторов, труда, подобного тому, который задумала
создать группа инициаторов «Истории», не было и до сих пор не существует, по
крайней мере на Западе. Больше всего близка к идее нашего замысла «История
социалистической мысли» Дж.Д.X. Коула, но его исследовательская мысль как бы
вышла далеко за пределы марксизма, а анализ оказался ограниченным; к тому же
история марксизма с момента написания этого труда ушла далеко вперед. С другой
стороны, помимо бесполезных споров и наряду с трудами довольно низкого уровня,
за последние 20 лет появилось значительное число работ, посвященных отдельным
аспектам теории и истории марксизма, – от таких крупномасштабных, как «История
русской революции» Э.X. Карра, до монографий о наиболее крупных марксистах, о
его разных школах, об истории (краткой или полной) социал‑демократических и
коммунистических партий – вплоть до исследований по узким и специфическим
теоретическим проблемам, таким, как, например, очерк Дж. Софри об азиатском
способе производства в работах Маркса. В этот период более, чем когда‑либо (за
исключением, возможно, лишь 1890 – 1914 годов), возросло количество,
многообразие и, видимо, качество марксистских работ и строго научных
исследований по марксизму, появилась масса разрозненных материалов, которые
сегодня можно синтезировать. В то же время сформировалась достаточно большая
группа серьезных и компетентных исследователей, способных внести значительный
вклад в эту работу. В сказанном, собственно, и состоит цель данной «Истории
марксизма»; если она и не станет выражением точки зрения на эту науку в
переживаемые нами 70‑е годы, то все‑таки, как надеемся, не потеряет своего
значения в ближайшие 10 – 20 лет.
•
Марксизм – это теория, имеющая самые глубокие практические
корни, которая более других на деле повлияла на историю современного мира, и в
то же время это метод объяснения и изменения мира. Поэтому историю марксизма
следует писать, должным образом учитывая вышесказанное. Она не может быть
историей только того, что марксисты (и в первую очередь сам Маркс) думали,
писали и обсуждали, не может быть лишь традиционным возрождением
генеалогического древа идей, пусть даже и с помощью марксистского анализа
отношений между «сознанием» и общественным бытием, из которого она возникла.
Необходимо проанализировать также движения, вдохновленные марксизмом или
объявляющие себя таковыми: революции, в которых принимали участие марксисты, и
попытки марксистов построить социалистическое общество в условиях, позволявших
это сделать. К тому же, поскольку теоретический диапазон марксистского анализа
и практическое влияние марксизма коснулись почти всех областей мысли и
деятельности человека, вполне естественно, что проблематика нашей истории
обязательно должна обрести широкие рамки. Марксизм имел огромное политическое
воздействие, распространившись от Арктики до Патагонии, от Китая до Перу.
Марксисты‑мыслители выражали свое мнение и по поводу математики, и по поводу
живописи, и по вопросам сексуальных отношений независимо от того, какую позицию
в этих вопросах занимала административная и государственная власть.
Самая главная наша задача и состоит в том, чтобы найти форму
подачи столь обширной и на первый взгляд безграничной темы. Возможно, будущему
читателю будет небесполезно хотя бы схематично ознакомиться с основными
принципами этого труда.
•
Начнем с той очевидной предпосылки, что историю марксизма
нельзя считать завершенной, поскольку марксизм – это структура постоянно живой
мысли, и ее преемственность в основном сохраняется со времен Маркса и Энгельса
и даже после завершения их деятельности. Поэтому естественно предположить, что
многие будут читать эту книгу не только из академического любопытства, как
могли бы читать какую‑нибудь историю астрологии или средневековой схоластики, а
с желанием открыть для себя, в какой степени марксистская мысль способствует (и
способствует ли) решению актуальных проблем. Есть марксисты, которые именно в
настоящее время заняты этими проблемами, и их деятельность также принадлежит
истории марксизма. Они, как правило, пытаются выразить собственные мысли,
ссылаясь на труды Маркса или марксистов послемарксового периода, или же по
меньшей мере стараются связать свои работы с указанными трудами. В этом смысле
преемственность марксизма намного теснее и очевиднее, нежели преемственность
других действующих значительных учений, таких, как, например, дарвинизм. Нет ни
одного ученого‑эволюциониста, который не отдавал бы должного Дарвину, но если
кто сегодня и читает «Происхождение видов», то лишь только из любви к истории,
из почтения к автору или из личного интереса. Труды же Маркса, даже молодого,
читаются и ценятся до сих пор как действенный вклад в дискуссии по самым
животрепещущим вопросам, сохраняя свое значение для его последователей.
Во‑вторых, нам не хотелось бы считать предметом этой
«Истории» некий единственный в своем роде марксизм, не говоря уже об «истинном»
марксизме, который противопоставляется каким‑то иным, «неистинным» марксизмам
или же отклонениям от него. В принципе в эту «Историю» вошли все концепции,
которые объявляют себя исходящими от Маркса или находящимися под влиянием его
работ, включая и более отдаленные влияния, уводящие далеко за пределы
деятельности самих мыслителей, называющих себя марксистами, движений и
институтов, провозглашающих себя марксистскими. Поскольку идеи, исходящие от
Маркса, – так же, как, например, идеи Фрейда и Дарвина, – вошли составной
частью в современное интеллектуальное наследие, а в ходе академических и
политических дискуссий сознательно затрагиваются проблемы, поставленные
марксистами – пусть даже чисто в академическом плане, – мы не можем не
принимать этого во внимание, хотя в нашем труде этот вопрос должен отойти на
второй план.
Всеобъемлющий характер данной программы не означает
агностицизма в отношении того, что является и что не является марксизмом, и в
еще меньшей степени того, что сам Маркс действительно хотел сказать, не говоря
уже о более или менее верном истолковании его мысли его последователями. Однако
и истолкования, в которых явно отсутствует ясность, тоже принадлежат истории
марксизма. Марксизм обладает единством, объясняемым как целостностью теории,
выработанной Марксом, спецификой практических вопросов, которые он надеялся
разрешить с помощью этой теории, – таких, как проблемы революции и переходного
к социализму периода, – так и исторической преемственностью, свойственной
основным организованным группам марксистов, которые могут найти свое место, так
сказать, на генеалогическом древе, чей ствол представляют социал‑демократические
организации, действовавшие в последние годы жизни Энгельса. Однако речь тут
идет о «единстве в многообразии»[2]. Это единство
основывается не на теоретико‑политическом согласии, а на общих целях (таких,
как социализм) и в особенности на общей принципиальной поддержке основных
положений теоретического наследия Маркса и Энгельса независимо от последующих
исправлений и дополнений. Из этого единства исключаются «легальные марксисты»
царской России (в отличие, скажем, от Бунда), начиная с того момента, когда
фактически и юридически они отошли от общей цели, хотя, по крайней мере
поначалу, сохраняли верность теории. В равной степени исключаются отсюда и
фабианцы (в отличие от Бернштейна, который политически был очень к ним близок и
испытывал их непосредственное влияние), поскольку они полностью отвергали
доктрину Маркса в то время, как, например, ревизионисты относились к ней
несколько иначе.
Кроме того, мы полагаем, что, во всяком случае в настоящее
время (как, впрочем, и ранее), не существует единого марксизма, а имеется много
марксизмов, зачастую, как это прекрасно известно, остро полемизирующих друг с
другом до такой степени, что они не признают друг за другом право называться
марксизмом. Настоящая «История» не ставит своей задачей определить
обоснованность их взаимных притязаний, разве что в чисто техническом и
конкретном плане. Задача историка – показать, что Маркс, по крайней мере на
одном из важнейших этапов разработки своей теории, верил в существование
«азиатского способа производства»; проследить за политическими соображениями,
которые наряду с другими привели к отказу от этой концепции почти во всем
коммунистическом марксизме 30‑х годов, и оценить попытки вновь ввести это
понятие начиная с 50‑х годов. В задачу исследователя‑историка не входит
определение того, являются ли противники «азиатского способа производства»
«лучшими» или «худшими» марксистами. Задача историка – показать, что среди
множества организаций большевистского типа коммунистические ортодоксальные
партии (сталинисты), по крайней мере с начала 20‑х и до конца 50‑х годов, были
сильнее и играли более важную роль, в то время как теоретики группы ленинистов‑диссидентов,
за некоторыми исключениями местного, а чаще всего регионального уровня,
численно не представляли большой значимости. Однако констатация этого факта не
дает оснований для каких‑либо суждений в пользу соответствующего вклада
различных крупных или мелких организаций в дело развития марксистского анализа.
Историку следует воздерживаться от суждений подобного рода, если они не
подкрепляются рациональными данными. Он может учесть лишь тот очевидный факт,
что, в то время как коммунисты‑ортодоксы практически не могли провести никакого
анализа, например, политического и экономического развития СССР, по столь же
очевидным причинам диссиденты‑ленинцы именно такому анализу отдавали большую
часть собственной энергии. Он ограничится тем, что отметит расхождения в этом
анализе, скажем, по вопросу о том, считать ли СССР выродившимся пролетарским
государством или формой государственного капитализма, не претендуя на то, чтобы
закрыть пока что продолжающуюся дискуссию. Однако он может и должен сказать,
что догматическая ортодоксальность, характерная для русского марксизма после
смерти Ленина, насколько мы можем судить, вряд ли была бы одобрена Марксом. И
все же вполне возможно, что, если бы даже Маркс лично с ней не соглашался, ему
пришлось бы, во всяком случае, заняться ею и рассмотреть ее в качестве одного
из аспектов внутреннего развития марксизма, наблюдая за ростом одной из ветвей
генеалогического древа марксизма, которая с точки зрения практической политики
много десятилетий действительно играла ведущую роль в росте этого древа.
Третье положение является следствием второго. Очевидно, что
коллективный труд по истории марксизма может быть написан авторами различных
убеждений, со своим пониманием как теоретических сторон марксистского анализа,
так и того, что касается политических последствий подобного анализа. Но все же
трудно предположить, что авторы, придерживающиеся двух резко противоположных
точек зрения, могут участвовать в реализации такого проекта: невозможно, чтобы
тот, кто отвергает как теорию, так и цели Маркса или не признает за ними
никакого значения, мог внести полезный вклад в их историографию, равно как и
тот, кто, считая абсолютно бесполезной и вредной Французскую революцию, с
трудом может использовать тот минимум «Verstehen» (понимания), интеллектуальной
и эмоциональной симпатии, без которого невозможно успешно написать ее историю.
Однако, с другой стороны, те, кто рассматривает марксизм как догматическую
теологию, – даже если они имеют поддержку официальных властей – окажутся перед
большими трудностями, когда придется обсуждать позиции, которые они обязаны
защищать. Во всяком случае, остается еще весьма широкое поле для различных
толкований и мнений. Двадцать лет назад этот факт наверняка воспрепятствовал бы
реализации коллективного проекта подобного рода, да и сегодня это дело не из
легких. Однако опыт показал, что у исследователей марксизма, придерживающихся
различных точек зрения, достаточно общих точек соприкосновения, что служит
серьезным основанием для реализации подобного труда. Существует или может
существовать согласие там, где речь идет о конкретно доказуемых фактах. В
основном оно уже есть в отношении достоинств так называемой вторичной
литературы. Каковы бы ни были политические или идеологические позиции, мало
осталось серьезных ученых, которые не отдавали бы должное таким написанным с
разных точек зрения трудам, как «История русской революции» Карра, биография
Троцкого Исаака Дойчера, книга «Роза Люксембург» Дж.П. Неттля или «История
германской социал‑демократии 1905 – 1917 годов» Карла Шорске, пусть даже они и
не разделяли бы многие из их положений. Возможно, 70‑е годы – это именно тот
начальный период, когда, как и за несколько лет до 1914 года, у марксистов
различных убеждений и серьезных исследователей, не полностью отождествлявших
себя с марксизмом, появилась возможность выработать коллективную историю
марксизма, которая может стать чем‑то большим, нежели простой список
расхождений во мнениях. То есть в настоящий момент стоит уже признать значение
вклада в эту область авторов различных направлений (хотя иногда и
дискуссионных) и не клеймить их как неприемлемые.
В этом труде не будут делаться попытки достичь согласия там,
где его не существует, и (в еще меньшей степени) навязывать соавторам точки
зрения, которых они не разделяют. Тем не менее (поскольку, несомненно, в
некоторых местах книги будут главы и параграфы, обнаруживающие открытые
расхождения во мнениях, а иногда и вступающие в противоречие друг с другом) мы
верим, что содержание труда может, в общем, привести к значительному согласию в
области истории марксизма, хотя этого нельзя отнести к его развитию в будущем.
•
Вот и все о том, что касается предпосылок. В подходе же к
теме мы старались придерживаться определенных принципов, которые стоит здесь
изложить.
Творческая мысль и практическая деятельность Маркса и его
последователей есть продукт соответствующей эпохи, и независимо от того,
насколько постоянными могут считаться интеллектуальное значение и практические
завоевания в данной области, необходимо их анализировать в свете тех
исторических условий, какие существовали в то время, когда они были
сформулированы, то есть принимая во внимание обстановку, в которой проходила
деятельность марксистов, и возникавшие вследствие этого проблемы, а также
особенности того интеллектуального материала, к которому они прибегали при
формулировании своих идей. Короче говоря, Маркс вывел свой анализ «закона
движения» капитализма из современной ему стадии развития общества, то есть в
условиях середины XIX века, точнее, из английского варианта капитализма. И он
это сделал как мыслитель своего времени, то есть как человек, получивший
определенного рода образование, опирающийся на специфический свод информации и
опыта, использующий присущие его времени понятия и так далее. То же самое можно
сказать и о последователях Маркса, для идей и деятельности которых труды
предшествовавших им марксистов, их опыт и традиции марксистского движения
естественно служили определяющим и формирующим фактором. Поэтому в нашем труде
мы попытаемся определить не только то, чем были различные школы марксизма в
разные периоды – школы не только в переносном смысле, но и в буквальном, то
есть организации, группы и т.д., в которых учились марксизму, – но и то, что
представляли собой труды Маркса и других авторитетных марксистов, имевшиеся в
наличии в различное время, и по возможности показать степень их
распространенности.
•
Как продукт особой исторической обстановки, марксизм всегда
развивался и видоизменялся в связи с ее изменениями, выступая, таким образом,
как следствие более широких исторических перемен, новых обстоятельств,
следствие открытия и появления новых данных, уроков, извлеченных из опыта, не
говоря уже о тех изменениях, что произошли в интеллектуально пестрой окружающей
среде. Все это в равной мере относится как к теории, так и к стратегии
марксизма, но совсем не обязательно ведет к их изменению по существу, хотя были
марксисты, такие, как ревизионисты‑бернштейнианцы, по мнению которых нечто
подобное должно было произойти. Сама Марксова мысль развивалась в этом
направлении, например, с 1840 по 1860 год, и последующая эволюция марксизма в
большой степени связана с попытками учитывать проблемы – как теоретические, так
и практические, – которые постепенно порождала новая историческая обстановка
или же конъюнктура, о чем в трудах Маркса и Энгельса не давалось никаких особых
указаний или же говорилось в весьма общих чертах.
Помимо изменений, которые повлияли не столько на развитие
общей теории марксистов, сколько на их стратегические и тактические соображения,
самыми значительными являются следующие:
1)
развитие мирового капитализма, который до такой степени модифицировал систему,
что зачастую приходилось признавать его «новую стадию», как это было в конце
XIX века с «империализмом»;
2)
географическое распространение марксизма и марксистских движений в странах
(типа, например, Китая), в корне отличавшихся от стран Центральной и Западной
Европы, что в большой степени послужило материалом для конкретного анализа,
проведенного Марксом и первыми рабочими марксистскими движениями;
3)
победоносные революции, впервые поставившие перед марксистами вопросы
организации государства и построения социализма, о чем предшествовавшая
марксистская теория практически не давала никаких конкретных указаний (типичный
пример – Россия после Октябрьской революции);
4)
последующее развитие марксизма в той части мира, где марксистское движение или
же марксистские партии взяли государственную власть в свои руки и для которых
труды Маркса не содержали даже минимума конкретных практических указаний
(например, отношения между социалистическими странами);
5)
весьма неоднородная схема, отражающая расхождения (а возможно, и совпадения) в
развитии марксизма в мировом масштабе, которая объединяет только что
перечисленные изменения.
К счастью, бóльшая часть этих изменений связана
хронологически, и, таким образом, соответствующая периодизация, хотя и с
некоторыми оговорками, позволяет нам представить их не только четко, но и во
взаимодействии.
Мы предлагаем следующую периодизацию:
1. До
1848 – 1850 годов – период
возникновения теории социализма и формирования Марксовой мысли. Он совпадает с
первым крупным кризисом в развитии молодого промышленного капитализма (30 – 40‑е
годы), который в некоторых странах одновременно стал кризисом переходного
периода к промышленному капитализму и совпал с революционным кризисом,
достигшим своего апогея в 1848 году. Хотя Маркс и Энгельс играли активную и
значительную роль в политической жизни, никакого марксистского движения в это
время практически еще не существовало.
2. 1850 – 1875
– 1883 годы [3] – классический период развития капитализма в
XIX веке: быстрая эволюция мировой системы либерального капитализма с центром в
Англии, первая фаза развития крупной промышленности в наиболее развитых странах
Запада и одновременно образование международной системы капиталистических
государств (США, Германия и т.д.); рождение рабочего движения на Европейском
континенте (I Интернационал); первый «кризис слаборазвитых стран»
(революционное движение в России); Парижская Коммуна – последняя из якобинских
и одновременно первая пролетарская революция. Этот период совпадает со
зрелостью Марксовой мысли и выделяется благодаря важному событию политической
жизни (период деятельности I Интернационала). Однако, за частичным исключением
Германии, нет еще сколько‑нибудь значительного марксистского движения, и рост
влияния Маркса невелик.
3. 1883
– 1914 годы – период в истории
марксизма, когда он развивался в основном деятелями и партиями II
Интернационала непосредственно на фоне второго кризиса мирового капитализма –
экономического кризиса и напряженности, которые сохранялись с 1873 по 1896 год
и породили новый этап капитализма (так называемый империализм) с новыми
технологическими, экономическими, социальными и политическими характеристиками,
а стало быть, и с новыми стратегическими перспективами, которые марксисты
пытаются учесть уже начиная с конца 90‑х годов (так называемый кризис
марксизма). Но мы не стремимся вводить в нашу периодизацию все основные
подпериоды. Массовые рабочие партии, все более определявшиеся гегемонией
марксизма и направляемые им – в особенности в том виде, как его сформулировала
Социал‑демократическая партия Германии, – и революционные марксистские движения
в аграрных, слаборазвитых странах Восточной и Южной Европы быстро приводят к
развитию II Интернационала. Такой рост порождает важные расхождения, как,
например:
а) между
национальными движениями вообще (национальный вопрос);
б) между
«развитыми» странами, где эти движения существуют в условиях стабильного
капитализма и в политической обстановке буржуазной демократии – причем в одних
из этих стран рабочее движение следует марксистской ориентации (континентальная
часть Европы), а в других этого не происходит (Англия), – и
в)
слаборазвитыми странами и регионами Европы, где переплетаются условия
революционного кризиса (крестьянские восстания в Румынии, революция 1905 года в
России) и революционное движение часто подвержено идеологическому влиянию
пролетарского движения на Западе (русская социал‑демократия), хотя перед ними
стоят абсолютно разные проблемы;
г)
первые этапы движения за национальное освобождение в колониальных и
полуколониальных странах «третьего мира», которых – за некоторыми исключениями
– до того времени едва коснулись теория и практика европейского социализма
(Индонезия, влияние русских народников в Индии).
Революция
1905 года ставит одновременно целый ряд новых проблем: «модели» 1789 года (и
даже 1848 года) уже не представляются ни соответствующими духу времени, ни
приемлемыми, и дискуссия по этим вопросам предвосхищает последующие вопросы
организации пролетарской власти.
4. 1914
– 1949 годы [4]. Должным
образом учитывая один или два важных подпериода, отмеченных «великой
депрессией» 1929 – 1933 годов и второй мировой войной, это время можно назвать
периодом марксизма III Интернационала, который (весьма приблизительно)
начинается с Октябрьской революции и продолжается вплоть до завершения
китайской революции.
Это
период общего кризиса капитализма (война, революции, экономический крах,
упадок, фашизм, война), Октябрьской революции, создавшей первое
социалистическое государство, и распространения марксистских движений в
колониальных и полуколониальных странах в качестве революционного элемента
«третьего мира».
Различие
в развитии уже таково, что необходимо учитывать три основные отличные друг от
друга составные части, хотя и взаимодействующие между собой. Это:
а)
развитые страны, в которых после краха надежд 1918 – 1923 годов на мировую
революцию революционный (как правило, коммунистический) сектор марксистского
движения представляет меньшинство, по крайней мере до начала второй мировой
войны, тогда как реформистские рабочие движения (включая и те, что постоянно
питаются подслащенным марксизмом) превалируют до тех пор, пока существуют
условия буржуазной демократии;
б)
слаборазвитые страны Восточной и Южной Европы и «третьего мира»;
в) СССР,
перед которым встают проблемы послереволюционного развития.
Эти три
части вовлечены в общеглобальное развитие, которое одновременно втягивает их
(война, послереволюционный военный кризис, депрессия, фашизм, война) в своего
рода синхронность, точную природу которой исследовать пока что, пожалуй, не
стоит (например, стабилизация капитализма и нэп или же индустриализация,
коллективизация и кризис). Но они связаны также и всеобъемлющим превосходством
надо всем Октябрьской революции и СССР в области революционных и марксистских
движений и моноцентрической «международной партией», то есть Коминтерном, в
котором все больше и больше доминируют русские марксисты.
5. С
1949 года и далее – фактически это
период полицентрического марксизма – и именно так он и был впоследствии
воспринят, – период первой общей и прочной стабилизации международного капитализма
начиная с 1914 года. Это одновременно и период победы антиимпериалистической
революции в «третьем мире», которая выражается в форме общей политической
деколонизации, частичной победы социальной революции, основное достижение
которой отмечено образованием различных коммунистических государств. Среди
последних победа коммунизма в Китае представляет наиболее значительный интерес.
В‑третьих, это период, когда СССР распространяет собственную модель
социалистической системы на многочисленные европейские страны и становится
второй великой державой в международной системе, основанной на двустороннем
соперничестве.
Разнообразие
и сложность развития в этот период, а также распад сил марксизма, преобладавших
в 1914 – 1949 годах (коммунизм с русским центром), таковы, что представляют
исключительные трудности для его анализа. Возможно, лучше всего рассматривать
его как период великой экспансии марксизма и в то же время как эпоху кризиса
века, когда анализ и перспективы 1914 – 1949 годов были существенным образом модифицированы
в свете изменений по всем трем вышеназванным направлениям.
В
настоящий момент мы не предлагаем какой‑либо хронологической границы для этого
периода. Наша история закончится исследованием положения марксизма на новом
плюралистском и полицентристском этапе, на котором мы попытаемся выяснить
природу разного рода проблем, встающих перед марксистским анализом, а также
охарактеризовать различные марксистские школы и течения на современном этапе.
•
Нам кажется, что в практических целях необходимо рассматривать
последние два периода вместе, поскольку как с теоретической, так и с
практической точек зрения мировой марксизм между 1917 и 1956 годами находился
под гегемонией единого коммунистического движения, центр которого был в СССР, а
во главе его стояла Коммунистическая партия Советского Союза. В четвертой и
последней части этого труда будет рассмотрено состояние марксизма после 1956
года – года, который отмечен очень важной цезурой в истории международного
коммунистического движения. Поэтому мы не хотели бы навязывать никакой
заключительной даты нашему исследованию, поскольку оно само по себе носит
открытый характер. Однако необходимо иметь в виду, что около 1975 года
произошли важные изменения в международном капитализме, а именно: наступил
конец длительного периода стабильности, невиданного процветания и начался
длительный период кризиса.
Роль основных хронологических подразделов не сводится лишь к
установлению границ изложения, «событийной» структуры, перечня исторических
событий, но они определяют и его аналитическую схему. Ценность задуманного
труда не вытекает из нагромождения или же синтеза информации, а состоит в
формулировании и разрешении некоторых проблем. Там, где невозможно дать ответ
на вопрос, или же когда несогласие между авторами ведет к различным
альтернативным ответам, надеемся, что формулировка и способ подачи самих
материалов объяснят читателю природу и характер рассматриваемых проблем.
Читатели этого труда, конечно же, будут задавать себе
вопросы, которые, как нам кажется, можно сформулировать следующим образом:
а) Как
марксизм истолковывал сложные изменения в мире?
б) Каким
образом он развивал стратегию, организационные формы и т.д., позволявшие
открыть путь к революционным изменениям, что являлось целью Маркса, или же вел
к целям, к которым стремились последующие поколения марксистов?
в) Как
там, где победил марксизм, революция строила новые общественные системы
социалистического типа?
Можно каким‑то образом переформулировать те же самые
вопросы, не изменяя, однако, их исторической трактовки. (Например, в какой
степени марксистское понимание мира соответствовало времени? В какой мере
удалось марксистам построить социалистические системы и общества? и т.д.) Стало
быть, аналитические и политические проблемы, которые марксисты ставили перед
собой, вытекали исключительно из конкретной исторической обстановки, и если они
не носили слишком общего и абстрактного характера, то и разрешались в этой
обстановке. Опыт их постановки и разрешения при определенных условиях
предыдущего периода остается основой для новых (возможно, видоизмененных)
формулировок и новых способов (тоже, возможно, видоизмененных) их разрешения в
новых условиях. Иными словами, новая конкретная обстановка дает марксистам
возможность конкретизировать неясные очертания гипотетических решений,
затененных специфическими элементами предыдущего общего анализа (Маркса или
другого марксистского теоретика), которые прежде, однако, конкретно не
обсуждались. Таким образом, марксистский анализ основывается на постоянной и
взаимной связи между доктринами и опытом прошлого и новой обстановкой, где одно
всегда влияет на другое.
Речь идет о весьма известном процессе, и все‑таки необходимо
пояснить это некоторыми примерами. Так, в настоящее время марксисты занимаются
проблемами современной автоматизации, которые, естественно, вряд ли возникли бы
ранее первой половины XX века, даже в свете пророческих указаний Маркса,
сделанных в «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов». Более того, в каком‑то
смысле значение этих высказываний было осознано благодаря появлению в нашу
эпоху конкретной проблемы автоматизации. Вопрос о том, как понять характер
послевоенного капитализма, практически возник только в 50‑е годы и привел к
пересмотру целого ряда предшествующих оценок его как такового, последующих этапов
его развития, признанных марксистами («классического» – эпохи Маркса,
империалистического монополистического капитализма, анализ которого был
осуществлен между 1900 и 1929 годами, «всеобщего кризиса капитализма» и т.д.).
В свою очередь это ведет к важным стратегическим и тактическим выводам. В какой
мере справедливо то, что революционные профсоюзы приспосабливают собственную
политику к условиям новой капиталистической экономической системы, в течение
долгого периода остававшейся стабильной и процветающей; как де‑юре или де‑факто
(хотя и с некоторым опозданием) ВКТ и ВИКТ[5] после краха надежд на послевоенный кризис
выработали собственную политику? В какой степени подобное приспособление к
политике может (или могло) привести к неизбежному реформизму социал‑демократического
типа, как, начиная с 60‑х годов и позднее, утверждают это крайние левые? Ответы
на эти вопросы должны в свою очередь основываться на анализе той обстановки,
которая их породила, а также на рассмотрении политических и социальных сил,
определявших характер формулировок и ответов, и тех сил, которые следовали
своей собственной стратегии и тактике.
Что же касается связи между новыми ответами и наследием
предшествующей марксистской науки, то марксисты всегда разделялись на тех, кто
считал, что они должны привести к открытой «ревизии» доктрины, и тех, кто не
считал это необходимым. Первые в свою очередь делились на тех, кто готов был
довести формальную «ревизию» до такой степени, чтобы вообще порвать с
марксизмом, и тех, кто считал, что они останутся «марксистами». Все эти
различия важны только для истории марксизма как доктрины. На практике каждый
тип марксистского движения, имевший конкретное значение, и каждая версия
марксистского анализа, имевшая определенное влияние по меньшей мере на
некоторых этапах его развития, просто модифицировали доктрины прошлого в свете
изменившихся условий. И задача, историка – учесть эти изменения и
проанализировать их, независимо от того, заклеймили или не заклеймили их как
ревизионистские[6].
Трактовка крупнейших проблем марксизма не может механически
подгоняться под какую‑то одну хронологическую схему и не может быть раздроблена
согласно требованиям подобной схемы. Существуют четыре возможных решения,
каждое из которых может быть использовано в зависимости от того, подходит ли
оно и отвечает ли требованиям ясного, систематического и четкого изложения:
1.
Определить тему и рассмотреть ее в ее целостности независимо от хронологической
схемы. (Возможно, этот способ более всего подходит для вводной и заключительной
частей книги.)
2.
Ограничить рассмотрение предмета исключительно тем временем, когда он
сформировался исторически. (Например, основополагающий Марксов анализ
капитализма можно было бы ограничить периодом 1850 – 1883 годов.) В качестве
литературного приема во избежание излишних трудностей можно было бы
использовать «портреты» видных марксистов того времени, рассказывая о которых
можно было бы обсуждать и теоретические проблемы, возникавшие в ходе
деятельности их последователей. «Портрет» Розы Люксембург, например, можно было
бы поместить в рамки 1883 – 1914 годов, предположительно в связи с тогдашней
дискуссией о пролетарской стратегии и империализме. Однако по мере возможности
в этом контексте может определяться и обсуждаться весь комплекс вопросов и
освещаться полемика, связанная с этим периодом, а также с дальнейшими
событиями. (По мере необходимости будут даваться соответствующие ссылки и
отсылки на последующие или предшествующие события.)
3. Если
какой‑либо факт не вполне ясен из предшествующего материала, расширить
дискуссию по определенным проблемам за пределы времени их постановки. Например,
в разделе 1883 – 1914 годы нам
казалось полезным не ограничивать дискуссию по марксистскому анализу
империализма лишь его развитием до 1914 года (Каутский, влияние Гобсона,
Гильфердинга, Люксембург), а, наоборот, расширить ее, затронув дальнейшее
развитие (например, Ленин, Штернберг) и высказав некоторые предварительные
соображения, касающиеся уже послевоенного периода, связанные с изменениями в
развитии империализма и их анализом (Суизи, Баррат, Браун, Жале, Кидрон и
т.д.).
4.
Хронологически подразделить трактовку темы, возвращаясь к ней в каждый
последующий период. (Например, вопросы о характере пролетарской революции или о
перспективах ее завершения, о крахе или изменениях в развитии капитализма не
могут не возникать в разное время в связи с изменившимися условиями
определенного периода.)
Поскольку цель нашей книги – история марксизма и его
развития, вопросы, непосредственно не касающиеся этой темы, будут рассмотрены
лишь в той степени, в какой они относятся к нашему предмету, или в такой мере,
чтобы дать минимум информации об исторической обстановке. Каким образом достичь
здесь определенного равновесия, лучше всего показать на некоторых примерах.
Например, мы не имеем в виду писать историю – пусть даже и краткую –
Октябрьской революции или же рассказывать о роли Ленина в этой революции.
Однако мы хотим оценить вклад Октябрьской революции в развитие марксизма и
показать ее значение в рамках этого развития. Это значит, что в нашей «Истории»
совсем не будут фигурировать ни Керенский, ни Корнилов, ни крейсер «Аврора»,
но, естественно, особое внимание будет уделено таким вопросам, как характер
большевистской партии и ее революционная роль в перерастании буржуазно‑демократической
революции в пролетарскую, прогнозы о характере, структуре и программе
пролетарской власти («Государство и революция»), о захвате власти в стране, в
которой не было некоторых необходимых условий для построения социализма
(«Москва или Берлин?»), об отношении различных марксистов к Октябрьской
революции, о влиянии Октябрьской революции на те или иные рабочие и
социалистические движения (сила притяжения большевизма и русской модели) и т.д.
•
История марксизма не может также не быть – хотя бы частично
– историей критики марксизма, по крайней мере уже потому, что сами дискуссии в
среде марксистов направлены на то, чтобы опровергнуть подобную критику или же
прийти с подобными критиками к какому‑то соглашению. (Например, в политэкономии
такое произошло с тезисами Бём‑Баверка.) Антимарксистская критика к тому же
вполне заслуживает краткого рассмотрения, особенно когда попытка предложить
альтернативу марксистскому анализу вносила существенный вклад в развитие
(немарксистской) науки как таковой. Пример – Макс Вебер. Однако в целом мы не
намерены заниматься систематическим разбором антимарксизма. Возможно, нам это и
не понадобится.
•
Наконец, несколько замечаний о первом томе «Истории
марксизма». Речь идет о книге, которая сама по себе отличается от последующих,
поскольку в ней говорится о развитии учения еще при жизни Маркса и Энгельса и
прежде всего о деятельности и трудах основоположников марксизма, то есть об
отправной точке. Для последующих поколений марксистов Маркс и Энгельс были и
остаются маяками, и со смертью Энгельса завершилось определенное собрание
текстов и дат, к которому «классики» уже не могут ничего добавить. Самое
большее, что здесь можно сделать, – это найти и опубликовать еще почему‑то не
изданные материалы или же осветить не совсем известные стороны деятельности
Маркса и Энгельса. Все их труды, их деятельность могут быть – и были –
проанализированы, объяснены и прокомментированы, более того (и это, несомненно,
понравилось бы Марксу и Энгельсу больше всего), их образ мыслей и образ
действий могут быть – и уже были – использованы для того, чтобы объяснить и
изменить мир, который, естественно, во многом переменился по сравнению с эпохой
основоположников марксизма. Первое поколение марксистов еще имело возможность
иногда проконсультироваться с самим Марксом, чаще с Энгельсом, но ясно, что с
1895 года это стало невозможным. Поэтому неизбежно, что труды основоположников
марксизма следует анализировать иначе, чем труды их последователей. Возьмем
один пример. Мы знаем: сам Маркс считал, что с позиций левого младогегельянства
он через Фейербаха перешел на
позицию, которую (не будучи педантами) можно определить, как «Марксову», хотя и
она в свою очередь была лишь отправной точкой для последующих разработок и
теоретического развития. В какой же период своей жизни сам Маркс был
«марксистом»? Этот вопрос вызывал яростные споры между марксистами и
немарксистами, в особенности после публикации в 1932 году его «Экономическо‑философских
рукописей 1844 года». Переломный момент в этой дискуссии определен возможностью
установить время, когда такой переход означал разрыв и отказ от предшествующих
идей Маркса. Эта дискуссия повлекла за собой – во всяком случае, так считалось
– множество осложнений политического порядка. Однако очевидно, что, по мысли
самого Маркса, вопрос этот был совсем иного рода. Если даже он и думал о связи
между «Рукописями» 1844 года и, скажем, «Капиталом», конечно же, он не выразил
бы этого в терминологии, которой стали оперировать в дискуссиях после 1932
года. Следует предположить, что он, видимо, считал «Рукописи» одним из этапов
своего развития как теоретика, которому присущи как точки зрения, от которых он
уже отказался, так и другие, которых он продолжал придерживаться. Необходимо
совершенно исключить предположение, будто он мог систематически сопоставлять
Маркса 1844 года с Марксом 1867 года, поскольку он великолепно отдавал себе
отчет в наличии или отсутствии преемственности между этими двумя позициями. Он
мог самое большее чувствовать необходимость (как это сказано в послесловии ко
второму изданию «Капитала») пояснить свою позицию, например, по отношению к
Гегелю в свете развития критики и интеллектуальной мысли той эпохи. Его
замечания по этому поводу не могут, однако, рассматриваться в свете последующих
дискуссий о преемственности его мысли.
Возможно, следует привести еще пример. Сопоставление
направлений мысли Маркса и мысли Энгельса также порождало широкие дискуссии еще
при их жизни. Некоторые авторы договаривались даже не только до различия между
двумя мыслителями, но и до несовместимости их образа мыслей или по меньшей мере
до несовместимости вытекающих отсюда последствий. Совершенно ясно, что Маркс и
Энгельс не были тождественны как мыслители, поскольку как личности они были
разными. Энгельс прекрасно отдавал себе отчет в гениальности Маркса, хотя не
сохранилось ни одного письменного документа Маркса, в котором был бы хоть
малейший намек на меньшую гениальность Энгельса. К тому же между ними
установилось своего рода разделение труда, в котором определенные темы были
привилегией одного, а другие – второго. Военные вопросы, например, были
привилегией Энгельса. Нет сомнения, что между ними иногда могло возникнуть
несогласие, как нет сомнения и в том, что в определенных случаях каждый из них
учитывал критику другого.
Кроме того, вполне очевидно, что их способ мышления и манера
работы были разными. Маркс, за исключением тех случаев, когда истекали все
возможные сроки, с огромным трудом мог (а в большинстве случаев даже совсем не
мог) завершить проекты своих важнейших теоретических работ. Даже когда все,
казалось, сделано хорошо, он не мог отказаться от соблазна изменить, переделать
уже готовый текст. Свидетельством тому служат существенные изменения в первом
томе «Капитала», внесенные в книгу, начиная от первого издания (1867) до
посмертных, которые редактировал Энгельс (1884 и 1891). Энгельс, наоборот,
писал очень быстро, очень ясно, возможно обращая большее внимание, в
особенности после смерти Маркса, на систематичность и популярность изложения
его и своих собственных идей, а не на развитие теории. Бесполезно, наконец,
отрицать, что не всегда их мысли следовали в одном и том же направлении, однако
вполне ясно, что книга, которую Маркс надеялся написать под влиянием работ Л.Г.
Моргана и других этнологов своего времени, судя по его предварительным
наметкам, отличалась бы от книги «Происхождение семьи, частной собственности и
государства», написанной впоследствии Энгельсом, хотя тот и старался следовать
намерениям друга.
Поэтому вполне уместно и необходимо прекратить смотреть на
Маркса и Энгельса как на одного мыслителя о двух головах, а рассматривать их
как двух различных мыслителей. И все же определяющим фактом остается
сотрудничество, длившееся всю жизнь без каких‑либо интеллектуальных
разногласий. Это сотрудничество было столь тесным, что Маркс не только
признавал вклад Энгельса в собственную теорию, но просто просил его писать
некоторые статьи, которые должны были появиться под его именем (даже считаться
его собственными). Нигде не сказано, что Маркс делал какие‑то оговорки по
поводу, например, «Анти‑Дюринга», который в настоящее время считается самым
характерным выражением именно позиций Энгельса. Короче, анализ возможных
расхождений в области теории и практической деятельности Маркса и Энгельса –
предмет дальнейшей истории марксизма, но не истории становления самих Маркса и
Энгельса.
Этот первый том должен рассматривать как вопросы становления
Маркса и Энгельса, так и те, которые могли возникнуть после того, как их жизнь
и труды стали марксизмом. С точки зрения истории марксизма вторая группа
вопросов имеет фундаментальное значение, и соавторы, работавшие над этой
книгой, попытались учесть все, что происходило в ходе развития марксизма и
последующих дискуссий, вызванных трудами классиков, и сосредоточить на этом
свое внимание. Кроме того, следовало рассмотреть и вопрос, в каком смысле
употреблялся сам термин «марксизм» в то время и как он применяется теперь. Об
этом в основном говорится в статье Георга Гаупта, хотя по этому вопросу есть
высказывания и в других статьях. Мы исходили из того, что после смерти Маркса
Энгельс, систематически работая над публикацией полного собрания сочинений
своих и Маркса, задался целью выявить комплекс непреходящих ценностей
последовательного теоретического толкования и объяснения неясно поставленных
проблем. Все это первый этап формирования основной традиции марксизма. Однако
(и это неизбежно), хотя книга должна быть направлена в будущее, мы сознательно
старались избегать написания истории классиков марксизма в свете последующего
развития их теории. Мы рассмотрели в этом томе период до 1895 года, хотя в какой‑то
степени учитывали и события последующих лет. Единственная статья, которая прямо
объединяет Маркса, Энгельса и нашу эпоху, – это небольшая статья о судьбе их
трудов от первых изданий и до наших дней. Статья эта совершенно необходима,
поскольку в ходе последующего развития марксизма, по крайней мере в том, что
касается теории, все теоретики брали по большей части за основу собрание
классических работ, имевшихся в наличии в определенное время, и их труд
представлял в основном комментарии и критическое рассмотрение этих текстов.
Статья, естественно, не претендует на то, чтобы стоять выше уже имеющихся
капитальных исследований по библиографии Маркса и Энгельса.
Что же касается развития мысли Маркса и Энгельса (в одной из
статей сделана попытка выявить особый вклад Энгельса), то литература по этому
вопросу уже и сейчас достаточно велика. Мы не хотели бы – да и не пытались –
соперничать в этой области с тем, что уже написано, но, как мы уже говорили,
сделали попытку заложить основу для изучения последующих этапов развития
марксизма. Нам хотелось взглянуть на Маркса и Энгельса в обстановке их времени,
в особенности в свете социалистической традиции, которую они преобразовали.
Статья о молодом Марксе, о первом и переходном периоде (середина – конец 40‑х
годов), здесь просто необходима. В остальном мы попытались рассмотреть три
стороны деятельности Маркса – зрелого теоретика, те аспекты, которые всегда
были предметом постоянных дискуссий после его смерти. Это экономика, философия
и история. Заметим, что статья о Марксе‑экономисте – последняя работа покойного
Мориса Добба. В момент его смерти она даже не была перепечатана на машинке. Еще
одна статья посвящена сложному вопросу, который в трудах Маркса и Энгельса
можно в общих чертах определить как политику в ее основных аспектах:
государство, революция и классовая борьба. Поскольку здесь трудно оторвать
теорию от конкретной деятельности и политического анализа классиков, в ней
пришлось придерживаться более строгого хронологического порядка.
Книга, естественно, не ставит своей целью начинать какую‑то
полемику, хотя невозможно писать о каких бы то ни было сторонах жизни и
творчества Маркса и Энгельса без того, чтобы не оказаться в отношениях согласия
или несогласия с позициями марксистской и антимарксистской литературы прошлого
и нынешнего века. Подходы авторов носят сугубо личный характер, и мы ни в коей
мере не пытались слить воедино разные, даже противоположные точки зрения. Мы
даже не ставили целью добавить что‑либо к тому, что уже известно о Марксе и
Энгельсе и социалистическом движении их эпохи: огромный объем фактов и работ,
посвященных этим вопросам учеными разных поколений, сделал бы эту задачу
практически невыполнимой. Нам хотелось прежде всего заложить фундамент, на
котором мы будем возводить здание следующих томов «Истории марксизма».
Лондон , лето 1978 года
МАРКСИЗМ
ВО ВРЕМЕНА МАРКСА
Эрик
Хобсбом.
МАРКС,
ЭНГЕЛЬС И ДОМАРКСОВ СОЦИАЛИЗМ
Маркс и Энгельс довольно поздно подошли к коммунизму.
Энгельс в конце 1842 года заявил о том, что он коммунист, тогда как Маркс,
возможно, сделал это где‑то во второй половине 1843 года, после того как
окончательно свел долгие счеты с либерализмом и гегелевской философией. Даже в
Германии, политически отсталой стране, оба они не были первыми. Многие немцы‑мастеровые,
работавшие за рубежом, уже имели дело с организованным коммунистическим
движением и выдвинули из собственных рядов своего первого теоретика‑коммуниста.
Это был портной Вильгельм Вейтлинг, чья первая книга была опубликована в 1838
году («Человечество, как оно есть и каким оно должно было бы быть»). Среди
интеллигенции Мозес Гесс предшествовал молодому Фридриху Энгельсу и даже
говорил, что обратил последнего в коммунизм. Во всяком случае, вопрос о
приоритете немецкого коммунизма не имеет особого значения. Уже в начале 40‑х
годов во Франции, Англии и США существовало развитое коммунистическое движение
как в теории, так и на практике.
Что знали об этом движении молодые Маркс и Энгельс? Что они
из него почерпнули? В каких отношениях находился их социализм с социализмом их
предшественников и современников? В настоящей главе мы попытаемся ответить на
эти вопросы.
1.
Предыстория коммунизма
Прежде чем продолжить наше исследование, необходимо оставить
в стороне некоторых теоретиков коммунизма, хотя, в общем, историки социализма
отдают им должное: ведь и революционерам хочется иметь свою родословную.
Современный социализм не идет от Платона и Томаса Мора и даже от Кампанеллы,
хотя на молодого Маркса «Город Солнца» произвел такое впечатление, что он
включил его в «Библиотеку выдающихся иностранных социалистов», которая была
задумана совместно с Энгельсом и Гессом в 1845 году (этот проект так и не был
осуществлен) [См. МЭ: 27, 24]. Подобные произведения представляли определенный
интерес для читателей прошлого века, поскольку одна из самых больших трудностей
теории коммунизма для интеллектуалов состояла в том, что коммунистическое
общество не имело прецедентов в прошлом и поэтому воспринималось с трудом.
Название книги Томаса Мора и стало тем словом, какое стали относить к любому
проекту будущего идеального общества, которое в XIX веке означало прежде всего
общество коммунистическое, и слово это было «утопия». А поскольку один из
коммунистов‑утопистов, Э. Кабе (1788 – 1856), был поклонником Мора, можно
считать, что выбор термина не был неудачным. Однако обычно пионеры социализма и
коммунизма начала XVIII века не черпали своих идей у какого‑то автора далеких
эпох; чаще они вырабатывали собственное критическое отношение к обществу или к
утопии, изображенной каким‑либо предшествующим мыслителем, повествовавшим об
идеальных республиках. Они использовали его мысли и восхваляли его. Мода XVIII
века на утопическую литературу – необязательно коммунистическую – сделала
достаточно популярными произведения этого жанра.
Независимо от того, насколько мы знаем исторически
сложившиеся христианские коммунистические общества – хотя примеров таких
обществ предостаточно, – мы не можем утверждать, что именно они стали
вдохновителями современных коммунистических и социалистических идей. Пока что
не ясно, в какой мере самые древние из них (например, последователи
анабаптистов XVI века) были известны современникам. Во всяком случае, молодой
Энгельс, упоминая различные сообщества такого типа с целью показать реальность
коммунизма, ограничивался относительно свежими примерами: «шейкеры» (он считал
их «первыми людьми, которые в Америке и вообще в мире породили общество,
существующее на основе общего имущества»), «рапписты» и «сепаратисты» [См. МЭ:
42, 211 – 225]. В той мере, в какой мы их знаем, они свидетельствуют прежде
всего о стремлении к уже существующему идеалу коммунизма, а не стоят у истоков
этого идеала.
Нельзя также не упомянуть о давнишних религиозных и
философских традициях, сторонники которых с возникновением современного
капитализма развернули свои потенциальные возможности в области социальной
критики или же смогли поддержать и заострить ее, поскольку революционная модель
общества, основанная на либеральной экономике под эгидой ничем не сдерживаемого
индивидуализма, вступала в конфликт с социальными ценностями практически всех
человеческих сообществ, известных до этого времени. В глазах образованного
меньшинства, к которому принадлежали почти все теоретики социализма – и более
того, теоретики общества, – эти сообщества воплощались в целой веренице
мыслителей и философов, прежде всего в традиционной области познания законов
природы, восходящей к классической античности. Хотя некоторые философы XVIII
века пытались изменить такие традиции, чтобы приспособить их к новым
требованиям либерально‑индивидуалистского общества, философия все‑таки
унаследовала от прошлого некую общинность, а в некоторых случаях – и идею
общества без частной собственности, которое зачастую считалось более
«естественным», нежели основанное на частной собственности, и, во всяком
случае, исторически предшествовало современному. Подобная точка зрения особенно
утвердилась в христианской идеологии: ведь нет ничего проще, чем увидеть в
Христе, произносящем Нагорную проповедь, «первого социалиста» или коммуниста.
Хотя первые мыслители‑социалисты в большинстве своем и не были христианами,
позднее многие участники социалистических движений считали, что подобные
соображения весьма полезны. Что же касается возможности того, чтобы такие идеи
оформились в целой серии произведений, каждое из которых комментировало,
дополняло и критиковало бы предшествовавшие, влияя на формальное или
неформальное воспитание общественных деятелей и мыслителей, то идея «доброго
общества», а точнее, общества, которое не основывалось бы на частной
собственности, в их интеллектуальном багаже была по меньшей мере вторичной.
Легко смеяться над Кабе, который цитирует огромный список мыслителей от
Конфуция до Сисмонди, упоминая Ликурга, Пифагора, Сократа, Платона, Плутарха,
Боссюэ, Локка, Гельвеция, Рейналя и Бенджамина Франклина, чтобы доказать, что в
его коммунизме реализуются их основные идеи. Действительно, в «Немецкой
идеологии» Маркс и Энгельс высмеяли эту интеллектуальную генеалогию [См. МЭ: 3,
123 и далее], но, несмотря ни на что, она, по крайней мере с точки зрения
образованных людей, представляет естественный элемент преемственности между
традиционной критикой пороков общества и новой критикой пороков общества
буржуазного.
В той мере, в какой эти произведения и эти старейшие
традиции выражали общинные понятия, они действительно отражали суть главных
компонентов, составлявших основу европейских доиндустриальных обществ, особенно
сельских, и еще более ярко выраженных общинных элементов исторически еще более
далеких обществ, с которыми европейцы познакомились лишь в XVI веке. Изучение
этих экзотических и «примитивных» обществ сыграло большую роль в формировании
социальной критики на Западе, особенно в XVIII веке, как свидетельствует об
этом тенденция к их идеализации и противопоставлению «цивилизованным
обществам», возвышению «доброго дикаря», свободного швейцарского или
корсиканского крестьянина и тому подобное. Во всяком случае, Руссо и другие
мыслители XVIII века утверждали, что цивилизация влечет за собой также и
разложение первичных норм человеческой жизни, которые во многом представлялись
им более справедливыми, равноправными и благожелательными по отношению к
человеку. Утверждалось даже, что подобные общества, не достигшие частной
собственности – общества «первобытного коммунизма», – это образец того, к чему
общество будущего должно вновь стремиться, и что это вполне достижимо.
Такое направление мысли присутствовало и в социализме XIX
века, и марксизм, конечно, не стоял от него в стороне, хотя – как это ни
парадоксально – оно намного сильнее проявилось к концу века, а не в первые
десятилетия, возможно вследствие растущего интереса Маркса и Энгельса к
первобытным формам общества[7].
За исключением Фурье, первые социалисты и коммунисты не
выказывали стремления заглянуть в прошлое, хотя бы краем глаза посмотреть на
«первобытное благоденствие», которое хоть как‑то могло послужить образцом для
будущего счастья человечества. И это несмотря на то, что с XVI до XVIII века
самой общепринятой моделью умозрительного построения совершенного общества
оставался утопический роман, в котором, как правило, речь шла о впечатлениях
путешественника, его скитаниях по дальним странам. В борьбе между традицией и
прогрессом, между примитивизмом и цивилизацией все они защищали лишь одну идею
– идею прогресса. Даже Фурье, у которого первобытное состояние человечества
ассоциировалось с Эдемом, верил в неотвратимость прогресса.
Термин «прогресс» подводит нас к идее, бесспорно выражавшей
интеллектуальную сущность первоначальной – социалистической и коммунистической
– критики общества, то есть подводит нас к просветительству XVIII века, а
точнее, к французским просветителям. По крайней мере Фридрих Энгельс
придерживается именно этой точки зрения[8], особо
подчеркивая их систематический рационализм. «Мыслящий рассудок» – основа любой
человеческой деятельности, основа формирования общества и той его модели, по
отношению к которой «…все прежние формы общества и государства, все
традиционные представления» следовало отбросить «как старый хлам». «Теперь…
суеверие, несправедливость, привилегии и угнетение должны уступить место вечной
истине, вечной справедливости, равенству, вытекающему из самой природы, и
неотъемлемым правам человека» [МЭ: 20, 16 – 17]. Просветительский рационализм
предполагал преимущественно критический подход к обществу, включая, разумеется,
и буржуазное. С другой стороны, различные школы и просветительские течения дали
гораздо больше, нежели простое декларирование социальной критики и
революционных преобразований: от них берет свое начало вера в способности
человека улучшить условия собственного существования и даже – как об этом
говорят Тюрго и Кондорсе – в возможности его самоусовершенствования, вера в
историю человечества как прогресс человека, как движение к обществу, лучшему из
возможных, как стремление к разумным критериям суждения об обществе вообще.
Естественные права человека были не просто жизнью и свободой, но и теми
«поисками счастья», которые революционеры по справедливости считали
исторической новинкой (Сен‑Жюст) и преобразовали в уверенность, что «счастье
есть единственная цель общества»[9]. Даже в самой
буржуазной и индивидуалистической форме подобный революционный подход со
временем способствовал развитию социалистической критики общества. В настоящее
время вряд ли кто считает Иеремию Бентама социалистом, однако молодые Маркс и
Энгельс (возможно, второй в большей мере, чем первый) считали, что Бентам
представлял собой связующее звено между материализмом Гельвеция и Робертом
Оуэном, который, «исходя из системы Бентама , основывает английский
коммунизм», в то время как «только пролетариату и социалистам удалось,
отталкиваясь от него, шагнуть вперед» [МЭ: 2, 146, 463]. И действительно, оба
они предложили включить Бентама – возможно, вследствие изучения «Рассуждений о
политической справедливости» Уильяма Годвина – в «Библиотеку выдающихся
иностранных социалистов» [См. МЭ: 27, 25 – 27][10].
Нет необходимости обсуждать в этой связи особый вклад Маркса
в развитие теорий, возникших в эпоху Просвещения, например в области
политической экономии и философии. Главное, что Маркс и Энгельс справедливо
считали, что их предшественники – утопические социалисты и коммунисты – принадлежали
к Просвещению. Если они относили социалистические традиции к эпохе,
предшествовавшей Французской революции, то не зря они обращались к философам‑материалистам
Гольбаху и Гельвецию и коммунистам‑просветителям Морелли и Мабли – единственные
имена того времени (помимо Кампанеллы), фигурирующие в их «Библиотеке».
Несмотря на то что, похоже, Жан‑Жак Руссо непосредственно не
оказал особого влияния на Маркса и Энгельса, стоит вкратце все‑таки рассмотреть
роль, которую сыграл этот оригинальный мыслитель в формировании последующей
социалистической теории. Считать Руссо социалистом можно лишь с большой
натяжкой, хотя он действительно выработал ставшую впоследствии самой
распространенной версию тезиса, согласно которой частная собственность есть
источник любого социального неравенства. Тем не менее он не утверждал, что
справедливое общество обязано обобществить собственность, а говорил лишь о том,
что оно должно гарантировать равное распределение. Как бы то ни было, ни в
одной из своих работ он не развил теоретической концепции, согласно которой
«собственность есть кража» (впоследствии разработанной Прудоном). К тому же и
это само по себе, по свидетельству жирондиста Бриссо, еще не говорит о
социализме[11]. Тем не менее
в отношении Руссо необходимо сделать два замечания: прежде всего, положение о
социальном равенстве, основанном на общности богатства и на централизованной
регламентации любого производительного труда, является естественным развитием тезиса
Руссо; во‑вторых, весьма важным и несомненным является влияние эгалитаризма
Руссо на мировоззрение левых якобинцев, которое лежит в истоках первых
современных коммунистических движений. Бабёф в свою защиту ссылался на Руссо, а
Буонарроти говорил о нем как о главном вдохновителе «заговора равных»[12].
Первым лозунгом коммунизма, известным Марксу и Энгельсу,
было равенство [См. МЭ: 20, 104], а именно Руссо и был самым авторитетным его
теоретиком. В той мере, в какой социализм и коммунизм 40‑х годов XIX века были
французскими – а они действительно в большой степени были таковыми, – одним из
основных компонентов был именно эгалитаризм Руссо. Не стоит также забывать и о
влиянии Руссо на классическую немецкую философию.
2.
Социалистическая и коммунистическая литература
Как уже говорилось, история коммунизма как социального
движения берет свое начало в левом крыле Французской революции. Прямая
нисходящая линия соединяет конспиративное движение «равных» Бабёфа через
Филиппо Буонарроти, революционное общество Бланки 30‑х годов, а они в свою
очередь через «Союз справедливых», созданный немецкими изгнанниками (ставший
впоследствии Союзом коммунистов) связываются с Марксом и Энгельсом, которые
именно для него написали «Манифест Коммунистической партии». Понятно, что
«Библиотека», которую Маркс и Энгельс задумали в 1845 году, должна была включать
два направления «социалистической» литературы: Бабёф и Буонарроти (за ними шли
Морелли и Мабли), представлявшие откровенно коммунистическое крыло, за которыми
следовали левые критики формального равенства во Французской революции и
«бешеные» («Серкль сосьяль», Эбер, Жак Ру и Леклерк); однако теоретический
интерес к тому, что Энгельс впоследствии определит как «аскетически суровый,
спартанский коммунизм» [МЭ: 20, 18], был не очень велик, и даже
коммунистические писатели 30‑х и 40‑х годов как теоретики, похоже, не слишком
повлияли на Маркса и Энгельса. Более того, Маркс утверждал, что именно из‑за
грубости и односторонности первых теоретиков «не случайно, а совершенно
неизбежно рядом с коммунизмом появились другие социалистические учения, как,
например, учения Фурье, Прудона – потому что сам он представляет собой только
особое, одностороннее осуществление социалистического принципа»[13]. Хотя Маркс
изучал труды даже относительно второстепенных деятелей, таких, как Лаотьер
(1813 – 1882), Пийо (1808 – 1877), он мало почерпнул из их социального анализа,
который состоял преимущественно в определении классовой борьбы как борьбы между
«пролетариями» и их эксплуататорами.
Однако бабувистский и необабувистский коммунизм был весьма
важен в двух отношениях. Во‑первых, в отличие от большинства социалистических
утопических теорий он был прочно связан с политической деятельностью и, стало
быть, являлся не только революционной теорией, но и доктриной, пусть
ограниченной, политической практики, организации, стратегии и тактики. Его
основные представители в 30‑е годы – Лапонре (1808 – 1849), Лаотьер, Дезами,
Пийо и в особенности Бланки – были активными революционерами. Благодаря этому,
а также органической связи с Французской революцией, которую Маркс изучил
основательно, они сыграли весьма важную роль в развитии Марксовой мысли. Во‑вторых,
если даже авторы‑коммунисты в большинстве своем не были самыми яркими
мыслителями, коммунистическое движение 30‑х годов все‑таки в большой степени
привлекало трудящихся. И хотя этот факт уже подчеркнул Лоренц фон Штейн, он все
же поразил Маркса и Энгельса, и впоследствии Энгельс напоминал о пролетарском
характере коммунистического движения 40‑х годов, отличая его от буржуазного
характера почти всего утопического социализма [См. МЭ: 21, 362 – 369]. Более
того, из этого французского движения, которое стало называться
«коммунистическим» где‑то в 1840 году[14], Маркс и
Энгельс взяли название собственного учения.
Коммунизм, возникший в 30‑е годы из французской
необабувистской, в основном политической и революционной, традиции, слился с
новым опытом, приобретенным пролетариатом капиталистического общества на заре
промышленной революции. Именно это превратило его хотя и в малое, но уже
«пролетарское» движение. По мере того как коммунистические идеи непосредственно
сливались с этим опытом, они явно подпадали под влияние опыта той страны, в
которой промышленный рабочий класс существовал уже как массовое явление, то
есть под влияние опыта Англии. Поэтому не случайно самый известный теоретик
французского коммунизма своего времени Этьен Кабе (1788 – 1856) не вдохновлялся
необабувизмом, а исходил из опыта, почерпнутого в Англии в 30‑е годы, опираясь
в особенности на труды Роберта Оуэна. Таким образом, Кабе вошел быстрее в русло
утопического социализма. Однако, хотя новое промышленное буржуазное общество
могло быть проанализировано каким‑либо мыслителем в контексте непосредственного
влияния на это общество того или иного аспекта «двойной революции» буржуазии –
Великой французской и английской промышленной революции, – этот анализ не был
еще непосредственно связан с конкретным опытом индустриализации. И
действительно, он был проведен – одновременно и независимо друг от друга – как
в Англии, так и во Франции и стал весьма существенной основой для дальнейшего
развития мысли Маркса и Энгельса. Между прочим, необходимо заметить, что
благодаря связям Энгельса с Англией Марксов коммунизм с самого начала находился
под интеллектуальным воздействием английской действительности – в большей
степени, чем французской, – в то время как другие представители левого
социалистического и коммунистического крыла в Германии опирались в лучшем
случае на французский опыт[15].
В отличие от термина «коммунист», который всегда остается
программным, термин «социалист» первоначально носил аналитический и критический
характер. Его употребляли по отношению к человеку, обладающему особой точкой
зрения на человеческую природу (например, на основополагающее значение понятия
«общественное» или «социальные инстинкты»), включая и особую точку зрения на
человеческое общество, а также к людям, верившим в возможность или
необходимость особых способов социальной активности, в частности в вопросах,
которые представляли общественный интерес (таких, как, например, вмешательство
в механизм действия свободного рынка). Вскоре стало ясно, что подобные идеи
имели больше шансов на развитие и являлись более привлекательными для тех, кто
стоял за равенство, как последователи Руссо, вплоть до вмешательства в права
собственности. Сторонниками этого и выступали уже в XVIII веке в Италии
некоторые противники Просвещения и «социалистов»[16], но все это не
вполне отождествлялось с обществом, основанным на абсолютной коллективной
собственности и на общем управлении средствами производства. Действительно,
подобное определение не было общеупотребительным вплоть до возникновения
социалистических партий к концу XIX века, и кое‑кто еще и сегодня мог бы
утверждать, что оно не вполне исчерпывающе. Так, еще в конце XIX века были
люди, которые, будучи решительно настроенными против социализма (в современном
понимании этого термина), могли считать себя (или считаться) социалистами,
подобно немецким «катедер‑социалистам» или же подобно тому английскому политику‑либералу,
который заявил: «Сегодня мы все социалисты». Эта программная двусмысленность
распространялась даже на те движения, которые сами социалисты считали
социалистическими. Не следует, однако, забывать, что одна из основных школ,
которую Маркс и Энгельс определяли как школу «утопического социализма», – школа
последователей Сен‑Симона – «была куда более озабочена коллективным ограничением
промышленности, нежели кооперативной собственностью на богатство»[17]. Последователи
Оуэна, первыми употребившие этот термин в Англии (1826), хотя и называли себя
социалистами, но лишь несколько лет спустя описывали собственный идеал общества
как общество «кооператоров».
Однако для общества, где «социализму» противостоял
«индивидуализм»[18], под которым
подразумевалась специфическая либерально‑капиталистическая модель ничем не
ограничиваемой рыночной конкуренции, было естественным, что «социализм»
приобретает программные черты общего определения некоего общества,
организованного по образцу ассоциации или кооператива, то есть общества,
основанного на кооперативной, а вовсе не на частной собственности. Термин так и
остался неуточненным, хотя начиная с 30‑х годов ассоциировался прежде всего с
более или менее радикальной перестройкой общества в этом направлении. И
сторонники «социализма» все более отходили от позиций преобразователей
общества.
Поэтому необходимо различать два аспекта первоначального
социализма: критический и программный. Критический был представлен двумя
элементами: теорией человеческой природы и общества, которая основывалась
преимущественно на различных идейных течениях XVIII века, и анализом общества,
порожденного «двойной революцией», которая в определенных случаях
рассматривалась в перспективе исторического развития, так называемого
«прогресса». Первый аспект не представлял для Маркса и Энгельса большого
интереса, если не считать той его части, которая касалась развития идей (скорее
в Англии, чем во Франции) и относилась к политической экономии (к этому мы еще
вернемся). Второй, наоборот, и это очевидно, оказал на них сильное влияние.
Программная сторона тоже включала в себя два компонента: огромное разнообразие
предложений о создании новой экономики на кооперативной основе (в крайних
случаях путем образования коммунистических сообществ) и попытка осмыслить
природу будущего идеального общества и охарактеризовать его. И в этом случае
Маркс и Энгельс не выказывали особого интереса к первому компоненту: с их точки
зрения, создание утопических сообществ политически было несостоятельным. Так
оно на самом деле и было: за исключением Соединенных Штатов, где подобная
активность как в светской, так и религиозной форме приобрела определенную
популярность, она никогда не имела особого практического значения, хотя эти
общества могли служить примером осуществимости коммунизма. Что же касается форм
ассоциации или кооперации, которые имели большое политическое влияние и больше
всего привлекали ремесленников и специализированных рабочих во Франции и
Англии, то они еще не были в достаточной степени известны Марксу и Энгельсу
(например, оуэновские «Базары справедливого обмена» 30‑х годов) или же
рассматривались ими скептически. Ретроспективно Энгельс мог бы сравнить
оуэновские рабочие базары с предложениями Прудона [См. МЭ: 20, 274].
«Организация труда» Луи Блана, которая пользовалась таким большим успехом
(десять изданий в 1839 – 1848 годах), не имела, по их мнению, никакого
значения, а если и играла какую‑то роль, то представляла интерес лишь как
образчик мировоззрения, против которого следует бороться.
С другой стороны, соображения утопистов о природе коммунистического
общества оказали значительное влияние на развитие мысли Маркса и Энгельса, но
их неприязнь к планам и проектам будущего коммунистического общества привела в
последующем многих ученых к недооценке значения этих проектов. И действительно,
все или почти все, что Маркс и Энгельс говорили о конкретной форме
коммунистического общества, основано на первых трудах утопистов (например, идея
об уничтожении противоположности между городом и деревней, согласно Энгельсу,
исходила от Фурье и Оуэна [См. МЭ: 20, 304] или об упразднении государства – от
Сен‑Симона[19]) или же
является результатом критической дискуссии об утопизме.
3. Три
великих утописта: Оуэн, Сен‑Симон, Фурье
Домарксов социализм, таким образом, глубоко вошел, хотя и
дважды искаженным, в последующие труды Маркса и Энгельса. Во‑первых, они сугубо
селективно отнеслись к своим предшественникам. Во‑вторых, самые зрелые их труды
не обязательно должны отражать то влияние, которое эти первые мыслители‑социалисты
оказали на них в годы формирования их мысли. Так, сначала молодой Энгельс
гораздо меньше интересовался сен‑симонистами, чем в дальнейшем, в то время как
ссылки на Кабе, который вовсе не упоминается в «Анти‑Дюринге», весьма
многочисленны в трудах, появившихся до 1846 года [См. МЭ: 1, 530 и далее][20].
Однако с самого – или почти что с самого – начала Маркс и
Энгельс особо выделяют трех мыслителей‑утопистов. Это Сен‑Симон, Фурье и Роберт
Оуэн. Даже в последние годы жизни Энгельс сохраняет по отношению к ним свое
прежнее мнение начала 40‑х годов[21]. Маркс и
Энгельс говорят об Оуэне несколько иначе, чем о других, и не только потому, что
Маркса познакомил с ним Энгельс, находившийся в тесной связи с английским
оуэнизмом. Вряд ли Маркс мог узнать Оуэна иным путем, поскольку в то время его
груды еще не были переведены. В отличие от Сен‑Симона и Фурье они называли
Оуэна «коммунистом» уже в начале 40‑х годов. Тогда, как, впрочем, и
впоследствии, Энгельс был положительно поражен здравым практическим смыслом и
деловой хваткой, с которыми Оуэн проектировал свои будущие утопические
сообщества («очень немного можно возразить против деталей, даже с точки зрения
специалиста» [МЭ: 20, 274]). Очевидно, его также привлекали и непреклонная
враждебность Оуэна по отношению к трем великим препятствиям на пути социальной
реформы: «частной собственности, религии и существующей форме брака» [МЭ: 20,
274], и то, что Оуэн, будучи капиталистом‑предпринимателем и фабрикантом,
критиковал буржуазное общество – порождение промышленной революции, и то, что
его критика отличалась качествами, которых не хватало французским социалистам.
Похоже, что Энгельс не заметил того, что впоследствии, в 20 – 30‑е годы, у
Оуэна появилось немало сторонников из рабочего класса. К тому же он
познакомился с социалистами‑оуэнистами только в 40‑е годы [МЭ: 2, 459 – 460].
Однако Маркс не сомневался в том, что с теоретической точки зрения Оуэн стоял
значительно ниже французов [МЭ: 42, 290 – 305]. Основной теоретический интерес
его работ, как и работ других английских социалистов, которых Маркс изучал
позднее, состоял в экономическом анализе капитализма, вернее, в том, каким
образом они делали свои выводы социалистического порядка из предпосылок и
аргументов буржуазной политической экономии. «…у Сен‑Симона мы встречаем
гениальную широту взгляда, вследствие чего его воззрения содержат в зародыше
почти все не строго экономические мысли позднейших социалистов» [МЭ: 20, 270].
Нет сомнений, что это более позднее суждение Энгельса говорит о довольно
значительном долге марксизма по отношению к сен‑симонизму, хотя – и это
довольно курьезно – ссылок на школу Сен‑Симона очень мало (Базар, Анфантен и
т.д.). А ведь последним действительно удалось преобразовать двусмысленные, хотя
и блестящие догадки своего учителя в нечто, напоминающее социалистическую
систему. Исключительное влияние, которое оказал Сен‑Симон (1760 – 1825) на
огромное число талантливых и часто весьма талантливых людей не только во
Франции, но и за границей (Карлейль, Дж.С. Милль, Гейне, Лист), – это явление
истории европейской культуры эпохи романтизма, и его не всегда просто понять
современному читателю. Если в его сочинениях содержится целостная доктрина, то
она заключается в определяющем значении развития промышленности, задача которой
– действительно преобразовать производительные силы общества в собственных
общественных и политических контролеров, придав, таким образом, конкретную
форму будущему обществу. Таково теоретическое обоснование промышленной
революции. «Индустриалы» (термин, который ввел Сен‑Симон) в этом обществе –
большинство населения, включающего как промышленных предпринимателей, в первых
рядах которых стоят банкиры, ученых, изобретателей и других представителей
интеллигенции, так и рабочих. Что касается последних, то роль их – быть
резервом для первой категории, и доктрина Сен‑Симона выступает здесь против
бедности и социального неравенства. В то же время он решительно отвергает
принципы свободы и равенства, выдвинутые Французской революцией как
индивидуалистские и ведущие к конкуренции и экономической анархии. Цель
общественных институтов – «способствовать тому, чтобы основные институты
приумножали благосостояние пролетариев», которых он определяет просто как
«самый многочисленный класс»[22]. С другой
стороны, «индустриалы» как предприниматели и технократы‑планировщики
противопоставляются не только праздным и паразитирующим угнетающим классам, но
и анархии, буржуазно‑либерального капитализма, одним из первых критиков
которого стал Сен‑Симон. Индустриализация, по Сен‑Симону, принципиально
несовместима с бесплановым характером общества. Появление класса «индустриалов»
– результат исторического развития.
Здесь не стоит заниматься вопросом, были ли идеи Сен‑Симона
разработаны им самим или под влиянием его секретаря (1814 – 1817) историка
Огюстена Тьерри. Во всяком случае, социальные системы определяются у Сен‑Симона
способом организации собственности, историческая эволюция – развитием
производительной системы, а власть буржуазии – наличием у нее средств
производства. Похоже, что Сен‑Симон довольно упрощенчески смотрел на
французскую историю и рассматривал ее как классовую борьбу, восходящую к
захвату Галлии франками. Эта, концепция была разработана более подробно его
последователями как история эксплуатируемых классов. Она предвосхищает Марксов
анализ: за рабами следовали крепостные, затем появились пролетарии, номинально
свободные, но лишенные собственности. Что же касается истории своего времени,
то тут Сен‑Симон был более точным. Как впоследствии с восхищением отмечал
Энгельс, он рассматривал Французскую революцию как классовую борьбу между
дворянством, буржуазией и массами, лишенными собственности. (Его последователи
расширили эту тему, утверждая, что революция освободила буржуа и что теперь
настало время освободить пролетария.)
Кроме исторических предвидений, Энгельс мог бы выделить еще
две важные догадки Сен‑Симона: подчиненную роль политики по отношению к
экономике и даже в итоге поглощение ее экономикой, а затем и упразднение
государства в обществе будущего, «управление вещами» вместо «управления
людьми». Независимо от того, встречается ли именно эта фраза в трудах самого
Сен‑Симона, понятие это выражено вполне определенно. Вообще множество понятий,
вошедших в Марксов социализм, так же как и в последующие социализмы, можно
отнести к сен‑симонистской школе, хотя, возможно, они и не прямо присутствуют у
самого Сен‑Симона. «Эксплуатация человека человеком» – это выражение Сен‑Симона,
так же как и слегка измененная Марксом формулировка для характеристики принципа
распределения в первой фазе коммунизма: «От каждого – по способностям, каждому
– по труду». То же самое можно сказать и о фразе из «Немецкой идеологии»
Маркса: «Всем людям должно быть обеспечено развитие их естественных
способностей». В общем, марксизм немало обязан Сен‑Симону, хотя и нелегко
определить насколько, так как не всегда его вклад может быть отделен от вклада
других современных ему течений. Так, например, открытие классовой борьбы в
историческом плане, вполне вероятно, могло быть сделано любым человеком,
изучавшим или же просто пережившим Французскую революцию. Маркс относит его к
буржуазным историкам французской Реставрации. А ведь самый авторитетный из них
(с точки зрения Маркса), Огюстен Тьерри, какое‑то время находился в тесном контакте
с Сен‑Симоном. Так или иначе, влияние Сен‑Симона несомненно. Неизменно
положительное мнение Энгельса о Сен‑Симоне говорит само за себя. Энгельс так
оценивал Сен‑Симона: «Сен‑Симон определенно страдал от богатства собственных
мыслей». Энгельс ставил его рядом с Гегелем, считая его самым универсальным
умом своего времени [См. МЭ: 20, 23].
Зрелый Энгельс особенно восхищался Шарлем Фурье (1772 –
1837) преимущественно по трем причинам: его восхищала блестящая, остроумная и
беспощадная критика буржуазного общества или, скорее, критика буржуазной манеры
поведения[23], его борьба за
эмансипацию женщин и его глубоко диалектическое понимание истории (хотя это последнее
скорее в большей степени присуще самому Энгельсу). Однако первое, что поразило
его в мыслях Фурье и, возможно, оставило самые глубокие следы в Марксовом
социализме, так это анализ труда. Вклад Фурье в социалистическую традицию носил
характер идиосинкразии. В отличие от других социалистов он с подозрением
смотрел на прогресс и разделял убеждение Руссо в том, что, вступив на путь
цивилизации, человечество пошло по неверной дороге. Он подозрительно относился
к промышленности и технологическому прогрессу, хотя принимал его как таковой и
был за его использование, поскольку был убежден, что колесо истории назад
повернуть нельзя. С подозрением смотрел он и на суверенитет народа (не
отличаясь в этом вопросе от других социалистов), и на демократию якобинского
характера. Как философ, он был ультраиндивидуалистом. По его мнению, высшая
цель человечества состоит в удовлетворении всех индивидуальных психологических
потребностей и максимальном достижении удовольствия отдельной личностью.
Действительно (здесь мы приводим цитату, свидетельствующую о первом впечатлении
Энгельса [МЭ: 1, 528]), «так как каждому индивидууму свойственна склонность или
пристрастие к определенному виду труда, то совокупность этих индивидуальных
склонностей должна образовать в целом такую силу, которая способна обеспечить
удовлетворение потребностей всего общества. Из этого принципа следует, что если
каждый индивидуум будет предоставлен своей склонности и сможет делать то, что
он хочет, то потребности всех будут удовлетворяться…». Фурье доказывал, что «абсолютная
леность – бессмыслица, что она
никогда не существовала и не может существовать… Он устанавливает, далее,
тождество труда и наслаждения и показывает всю безрассудность современной
социальной системы, отрывающей их друг от друга». Настоятельное требование
женской эмансипации с неизбежным следствием полной сексуальной свободы есть
логическое расширение – а возможно, и центральное ядро – его утопического
раскрепощения всех индивидуальных инстинктов и импульсов. Конечно же, Фурье не
был единственным феминистом среди первых социалистов, но его страстность и пыл
ставили его, естественно, на одно из первых мест, и его влияние чувствуется в
том крутом повороте, который сделали сен‑симонисты в этом направлении.
Быть может, Маркс глубже Энгельса сознавал возможность
конфликта между пониманием Фурье труда – похожего на игру – как основы
удовлетворения человеческого инстинкта и полным развитием всех человеческих
качеств, которые, по мнению его и Энгельса, могли быть обеспечены при
коммунизме, хотя отмена разделения труда (то есть постоянной функциональной
специализации) могла привести к результатам в духе Фурье («утром идти на охоту,
в полдень – на рыбалку, вечером заняться скотом, после обеда критикой» [МЭ: 3,
33 – 34]). Позднее Маркс отказался от специфической концепции труда как
«чистого отвлечения и развлечения» [МЭ: 1, 544 – 571] и, таким образом,
фактически отверг формулу Фурье, ставящего знак равенства между освобождением
человека и высвобождением инстинктов. Коммунисты, по Фурье, – это мужчины и
женщины, свободные от угнетения, такие, какими их сделала сама природа;
коммунисты, по Марксу, выглядели несколько иначе. Однако то, что в годы
зрелости Маркс еще раз особо занимался Фурье, и особенно теми страницами, где
серьезно обсуждался вопрос о труде как основной деятельности человека, говорит
о большом влиянии, которое этот мыслитель оказал на него. И такое мнение Маркса
не отличалось от мнения Энгельса, чьи постоянные, полные восхищения ссылки на
Фурье (например, в его «Происхождении семьи») свидетельствуют о постоянной
интеллектуальной связи и симпатиях к социалисту‑утописту, у которого можно кое‑что
почерпнуть и которого еще и сегодня можно читать не без удовольствия, а иногда
и с чувством раздражения, как это бывало в начале 40‑х годов XIX века.
Итак, социалисты‑утописты дали критику буржуазного общества
и схему теории истории, внушили уверенность не только в возможность социализма,
но и в его насущную необходимость в настоящий исторический момент и предложили
широкую разработку представления о будущем людей при социализме (включая и их
индивидуальное поведение). Однако теоретические и практические недостатки их
разработок были просто удивительны. С практической точки зрения самыми слабыми
их сторонами были две, имевшие неодинаковое значение и, мягко выражаясь,
переплетенные с целым рядом романтических странностей, простиравшихся от
прозорливого представления о будущем обществе до психической
неуравновешенности, от мыслительной путаницы, не всегда оправданной обилием
идей, до странных и экзальтированных религиозных культов. В общем, их
последователи в чем‑то скатывались к смешному, а как заметил молодой Энгельс в
отношении сен‑симонистов, «…во Франции все, что становится предметом насмешки,
неминуемо гибнет» [МЭ: 1, 527]. Признавая в фантастике великих утопистов
гениальность и оригинальность, Маркс и Энгельс весьма затруднились бы увидеть
практическую ценность для социалистического преобразования мира всего
высказанного ими, а в особенности отдельными эксцентричными группами
последователей, становившихся все более экстравагантными и все более
изолированными.
Во‑вторых, и это в большей степени относится к нашей теме, в
итоге все они были совершенно аполитичны, и поэтому даже в теоретическом плане
не могли выработать эффективные способы изменения современного им общества.
Путь к коммунистическим общинам имел не больше шансов привести к желаемым
результатам, нежели призывы, обращенные ранее Сен‑Симоном к Наполеону, его
обращения к царю Александру или к крупным парижским банкирам. Утописты (за
исключением сен‑симонистов: динамичные капиталистические предприниматели, к
которым они устремлялись, отдаляли их от социализма) не признавали в каком‑либо
классе или в какой‑либо социальной группе носителей собственных идей, и даже
тогда, когда – как впоследствии говорил Энгельс об Оуэне – они обращались к
трудящимся, пролетарское движение не играло особо важной роли в их планах,
вообще‑то обращенных к тем, кто должен был согласиться – хотя мог и не
соглашаться – с той очевидной истиной, которую им удалось открыть. Но
теоретическая пропаганда и воспитание, в особенности в той абстрактной форме,
которую критиковал Энгельс, говоря об английских оуэнистах, никогда не могли бы
достичь этих целей. Короче говоря (как подсказывал Энгельсу его английский
опыт): «Английский социализм, который имеет гораздо более широкую базу, чем
французский коммунизм, но отстает от последнего в своем развитии, должен
временно вернуться к французской точке зрения, чтобы затем пойти дальше нее»
[МЭ: 2, 460 – 461]. Французская платформа была платформой классовой
революционной – и политической – борьбы пролетариата. Как мы увидим далее,
Маркс и Энгельс все более строго критиковали развитие неутопических теорий
начального социализма в ее различных формах кооперации и взаимопомощи.
Среди многочисленных слабостей теоретического порядка
утопического социализма одна нам кажется особо серьезной. Это – отсутствие
экономического анализа той самой частной собственности, которая в произведениях
«французских социалистов и коммунистов… не только была подвергнута
разносторонней критике, но и утопически „упразднена “» [МЭ: 16, 24] даже
без ее общего анализа как основы капиталистической системы и эксплуатации. Сам
Маркс, вдохновленный «первым вариантом» «Набросков к критике политической
экономии» Энгельса (1843 – 1844) [МЭ: 1, 544 – 571], пришел к выводу, что
подобный анализ должен стать центральным ядром коммунистической теории. Как он
отметил позднее, описывая процесс собственного интеллектуального развития,
политическая экономия является «анатомией гражданского общества» [МЭ: 13, 6].
Этой критики не было у французских социалистов‑утопистов. Отсюда можно понять
его восхищение Прудоном (1809 – 1865) и то, что Маркс так его защищал (в
«Святом семействе», 1845). Он прочитал «Что такое собственность?» (1840) где‑то
в конце 1842 года и восхищался автором как «очень строгим и острым
социалистическим писателем» [МЭ: 1, 114 – 118]. Но утверждать, будто Прудон
«повлиял на Маркса» или же способствовал формированию его мысли, было бы
преувеличением. Уже в 1844 году Маркс сравнивал его с коммунистом, портным
Вейтлингом [МЭ: 1, 443] – и зачастую не в пользу Прудона, – чье единственное
достоинство состояло в том, что он, как и Прудон, был настоящим рабочим.
Однако, ставя Прудона ниже Сен‑Симона и Фурье, Маркс все‑таки
оценил сделанный им шаг вперед по сравнению с этими последними. Впоследствии он
подобным же образом сравнивал Фейербаха с Гегелем и, несмотря на постоянно
растущую неприязнь к Прудону и его последователям, не менял своего мнения [МЭ:
16, 25]. И это вовсе не относилось к экономике (Маркс писал об этом: «В строго
научной истории политической экономии книга эта едва ли заслуживала бы
упоминания»), поскольку Прудон не был и никогда так и не стал серьезным
экономистом. Маркс восхищался Прудоном не потому, что у него что‑то почерпнул,
а потому, что он увидел в нем пионера той самой «критики политической
экономии», которую он сам определял как главную теоретическую задачу, и тем
положительнее о нем отзывался, что Прудон был настоящим рабочим и оригинальным
мыслителем. А чтобы заметить теоретические слабости Прудона и еще более
выделить их на фоне его же достоинств, Марксу не стоило особенно глубоко
уходить в изучение экономики. Все это он уже сделал в «Нищете философии»
(1847).
Ни один из прочих французских социалистов, однако, не оказал
заметного влияния на формирование Марксовой мысли.
4.
Английские и французские левые экономисты
Три источника Марксова социализма хорошо известны: это
французский социализм, немецкая философия и английская политическая экономия.
Еще в 1844 году Маркс говорил о чем‑то подобном этому международному разделению
интеллектуального труда внутри европейского пролетариата [МЭ: 1, 443].
Поскольку здесь мы занимаемся истоками Марксовой мысли в связи с
социалистической или рабочей мыслью домарксова периода, рассмотрим
экономические теории Маркса лишь с точки зрения их самобытности или
опосредованности этой мыслью, или же способности аналитического предвидения,
которую Маркс обнаружил в этих теориях.
Английский социализм берет свое интеллектуальное начало от
английской классической политэкономии из двух источников: от Оуэна,
отталкиваясь от утилитаризма Бентама, и в особенности от так называемого
«рикардианского социализма» (некоторые из его представителей поначалу были
утилитаристами), и от Уильяма Томпсона (1783 – 1833), Джона Грея (1798 – 1850),
Джона Фрэнсиса Брея (1809 – 1895) и Томаса Годскина (1787 – 1869). Эти авторы
важны не только потому, что опирались на трудовую теорию стоимости Рикардо в
разработке теории экономической эксплуатации трудящихся, но и потому, что были
активно связаны с социалистическими (оуэнистами) и рабочими движениями. О том,
что даже Энгельс знал об их трудах в начале 40‑х годов, указаний нет, и, конечно
же, Маркс до 1851 года не читал Годскина, «возможно, одного из самых ярких и
убедительных экономистов‑социалистов домарксова периода»[24]. Впоследствии
он дал собственную оценку этому экономисту с присущей ему научной точностью[25]. То, что эти
авторы в конечном счете должны были повлиять на экономические занятия Маркса,
пожалуй, более известно, чем вклад англичан – скорее радикального, а не
социалистического порядка – в Марксову теорию экономических кризисов. Уже в
1843 – 1844 годах Энгельс пришел к выводу – возможно, почерпнутому из «Истории
среднего и рабочего классов» Джона Уэйда (1835) [МЭ: 1, 551 – 554][26], – что
периодичность кризисов есть неотъемлемая часть капиталистической экономики, и
применил его с целью опровержения закона Сэя.
По сравнению с этими левыми английскими экономистами Маркс
менее обязан экономистам континентальной Европы, во всяком случае, их влияние
на него гораздо меньше. Что до французского социализма, то там экономическая
теория развивалась в сен‑симонистских кружках, вполне возможно под влиянием
швейцарского инакомыслящего экономиста Сисмонди (1773 – 1842), в особенности
через посредство Константэна Пекёра (1801 – 1887), которого считали «связующим
звеном между сен‑симонизмом и марксизмом» (Лихтхейм). И тот, и другой были
одними из первых экономистов, которых Маркс основательно изучил начиная с 1844
года. Сисмонди многократно цитируется; о Пекёре говорится в третьем томе
«Капитала», но ни один из них не упоминается в «Теориях прибавочной стоимости»,
хотя когда‑то Маркс и думал упомянуть в них Сисмонди. Однако туда вошли
английские социалисты‑рикардианцы. Во всяком случае, сам Маркс был последним и
самым великим из этих социалистов.
Поскольку мы вкратце упомянули о том, чтó Маркс принял и
развил в экономических теориях левых, придется не менее кратко сказать и о том,
чего он не принял. Он не принял того, что считал «буржуазными» попытками
(«Манифест»), или того, что позднее называл «мелкобуржуазными», то есть, во
всяком случае, всего, что уводило от радикального пути и обнаруживало тенденцию
к таким мерам по разрешению проблем капитализма, как реформа кредита,
вмешательство в денежное обращение, реформа ренты, способы помешать
капиталистической концентрации через отмену права наследования и т.д., даже
когда подобные меры и были не в пользу отдельных мелких предпринимателей, а
действовали на пользу трудящихся, работавших на капитализм, о которых
говорилось, что эти трудящиеся должны прийти ему на смену. Подобные предложения
были весьма распространены в левых кругах, включая сюда и часть социалистического
движения. Неприязнь Маркса к Сисмонди, которого он, однако, ценил как
экономиста, и к Прудону, которого не уважал, а также его критика в адрес Джона
Грея объясняются именно этим. В то время, когда Маркс и Энгельс вырабатывали
коммунистические теории, они не уделяли особого внимания этим слабостям
современных им левых. Однако начиная с середины 40‑х годов сама политическая
практика вынудила их чаще и более критически анализировать эти теории, и это
нашло соответствующее выражение в их собственной теории.
5. Вклад
немцев
А что же можно сказать о собственно немецком вкладе в
формирование творческой мысли Маркса и Энгельса? Экономически и политически
отсталая Германия времен молодого Маркса не создала никакого движения
социалистов, из которого он мог бы что‑то почерпнуть. Более того, вплоть до
прихода Маркса и Энгельса к коммунизму – и в какой‑то степени даже после 1848
года – было бы неуместно говорить о каких‑нибудь левых социалистах и
коммунистах, которые как‑то отличались бы от демократических и якобинских
течений и стояли бы в радикальной оппозиции реакции и монархическому
абсолютизму. Как уже было сказано в «Манифесте Коммунистической партии», в
Германии (в отличие от Франции и Англии) коммунисты не имели иной альтернативы,
кроме той, чтобы «вместе с буржуазией бороться против абсолютной монархии,
против земельной собственности и мелкобуржуазности (die Kleinbürgerei)»,
призывая в то же время рабочих «к возможно более ясному осознанию противоречий
между буржуазией и пролетариатом».
Немецкие левые радикалы в политике и идеологии обращались к
Западу. Начиная с последнего десятилетия XVIII века для немецких якобинцев
Франция представлялась образцом, прибежищем политических и интеллектуальных
изгнанников, источником информации прогрессивного содержания. Еще в начале 40‑х
годов XIX века исследования о социализме и коммунизме Лоренца фон Штейна
приобрели в Германии именно это значение, несмотря на критическое отношение
самого автора к подобным доктринам. Одновременно группа, в большинстве своем
состоящая из полуквалифицированных немецких рабочих в Париже, отошла от
либеральных беженцев, укрывшихся во Франции после 1830 года, и приспособила к
собственным запросам французский рабочий коммунизм. Таким образом, первая
четкая версия немецкого коммунизма была хотя и примитивной, но все‑таки
революционной и пролетарской[27].
Независимо от того, хотели ли молодые радикально настроенные
интеллигенты из левых гегельянцев остановиться на демократии или же пойти
дальше в политическом и социальном плане, именно Франция была для них образцом
и интеллектуальным катализатором их идей. Определенное влияние оказал на них
Мозес Гесс (1812 – 1875), и не столько благодаря своим интеллектуальным
заслугам (он был далеко не блестящим мыслителем), сколько благодаря тому, что
стал социалистом раньше других и обратил в свою веру целое поколение мятежных
интеллектуалов. В 1842 – 1845 годах он оказал большое влияние на Маркса и
Энгельса, хотя довольно скоро они перестали принимать его слишком всерьез. Его
лозунг «истинного социализма» (практически нечто вроде сен‑симонизма на
фейербахианском жаргоне) не сыграл большой роли. О нем вспоминают лишь
благодаря открытой полемике Маркса и Энгельса (в «Манифесте»), направленной
преимущественно в адрес столь же забытого – и справедливо – Карла Грюна (1813 –
1887). Гесс, чье интеллектуальное развитие в какой‑то период совпало с
Марксовым – до того, что в 1848 году Маркс вполне мог считать себя его
последователем, – не имел никаких задатков ни мыслителя, ни политического
деятеля и должен был удовольствоваться ролью вечного предшественника:
предшественника марксизма, предшественника немецкого рабочего движения и,
наконец, сионизма (см. его книгу 1862 года «Rom und Jerusalem, die letzte
Nationalitätsfrage»).
Однако, хотя домарксов немецкий социализм не имел большого
значения для развития идей самого Маркса, если не считать, так сказать, чисто
биографических данных, стоит сказать несколько слов и о несоциалистической
критике либерализма, где прослушивались ноты, которые можно было бы
классифицировать и как «социалистические» в двусмысленном понимании этого
термина в тот период. В немецкой интеллектуальной традиции весьма сильно была
развита неприязнь к любой форме Просвещения XVIII века, а стало быть, и к
либерализму, индивидуализму, рационализму и абстракции и, например, к любой
аргументации типа Бентама или Рикардо. Она была связана с органической
концепцией истории и общества. Выражением этого стал немецкий романтизм,
начавшийся как активно реакционное движение, хотя в некоторых ракурсах зрения
гегелевская философия предлагала нечто вроде синтеза Просвещения и романтизма.
Немецкая политическая практика, а затем и прикладная социальная теория
подавлялись всеобъемлющей системой государственного администрирования. Немецкая
буржуазия, поздно развившаяся в класс предпринимателей, в общем‑то, не боролась
ни за политическую гегемонию, ни за безграничный экономический либерализм, и
значительная часть ее идеологов в той или иной степени зависела от государства.
Ни как государственные чиновники (включая преподавателей), ни как
предприниматели немецкие либералы не разделяли безграничной веры в свободный
обмен. В отличие от Франции и Англии эта страна породила авторов, которые
надеялись на возможность предотвращения полного перехода к капиталистической
экономике (что уже просматривалось в Англии) и считали, что такие проблемы, как
бедность масс населения, можно было бы разрешить с помощью государственного
планирования и социальных реформ. Эти теории действительно могли быть близки к
тому типу социализма, который предлагал консерватор и монархист Родбертус‑Ягецов
(1805 – 1875). В 1848 году он некоторое время был прусским министром. В 40‑е
годы он разработал «недопотребительскую» критику капитализма и доктрину
«государственного социализма» на основе трудовой теории стоимости. В целях
пропаганды к ней еще вернутся в эпоху Бисмарка, чтобы доказать, что имперская
Германия – в не меньшей степени, чем сами социал‑демократы, –
«социалистическая», а также для того, чтобы показать, что сам Маркс кое‑что
позаимствовал у знаменитого консервативного мыслителя. Подобное обвинение было
абсурдным, поскольку Маркс познакомился с трудами Родбертуса только в 1860
году, то есть когда его учение уже полностью сформировалось, и, во всяком
случае, как заметил Шумпетер, если верно то, что, «согласно датам публикации,
Маркса мог вдохновить Родбертус, в особенности в том, что касается его общего
понятия о нетрудовых доходах», то следует заметить, что, в общем, «пример
Родбертуса – самое большее – мог научить Маркса тому, чего не следует делать в
ходе собственной работы и как избежать наиболее грубых ошибок»[28]. Во всяком
случае, этот спор давно забыт. Можно лишь утверждать, что образ действий и
аргументация Родбертуса оказали определенное влияние на формирование того типа
государственного социализма, который отстаивал Лассаль. (Одно время оба они
работали вместе.)
Не стоит и говорить о том, что эти варианты антикапитализма
несоциалистического характера не только не сыграли никакой роли в формировании
Марксова социализма[29], но
подвергались активным нападкам со стороны молодых левых немцев из‑за явно
выраженных консервативных признаков. То, что можно было бы определить как
«романтическую» теорию, соприкасается с предысторией марксизма лишь своей
наименее политической частью, например «натурфилософией», к которой Энгельс
всегда питал определенную склонность [МЭ: 20, 8 и далее], и в той же мере, в
какой она была ассимилирована классической немецкой философией в ее гегелевской
форме. Консервативная и либеральная традиции государственного вмешательства в
область экономики, включая государственную собственность и государственное
руководство промышленностью, лишь еще раз убедили Маркса и Энгельса в том, что
национализация промышленности сама по себе не есть социалистическая мера.
Таким образом, ни экономический, социальный и политический
опыт, ни труды по специальным проблемам не оказали заметного влияния на
формирование Марксовой мысли. И вряд ли могло быть иначе. Как часто это
замечали (и не последними были здесь Маркс и Энгельс), вопросы, которые во
Франции и в Англии конкретно ставились в политической и экономической форме, в
Германии в молодые годы Маркса и Энгельса находились еще в умозрительной форме
абстрактного философствования. Но по тем же самым причинам развитие немецкой
философии в тот период шло гораздо интенсивнее, чем в других странах. Если это
и лишало ее каких бы то ни было связей с конкретной реальностью (у Маркса нет
никаких ссылок на «сословие, которое в настоящее время не владеет ничем», чьи
проблемы «бросаются всякому в глаза на улицах Манчестера, Парижа и Лиона», до
осени 1842 года [МЭ: 1, 115]), то придавало ей исключительную способность
обобщения и проникновения за пределы непосредственной картины положения.
Однако, чтобы полностью реализовать свои потенциальные возможности, философскую
мысль необходимо было преобразовать в орудие воздействия на мир, и
умозрительное философское обобщение должно было соединиться с конкретным
изучением и анализом мира буржуазного общества. Без этого немецкий социализм,
родившийся из политической радикализации философского развития, в особенности
гегелевского, в лучшем случае мог породить лишь тот «немецкий» или «истинный
социализм», который Маркс и Энгельс заклеймили в «Манифесте».
Первые шаги этой философской радикализации выразились в
критике религии и лишь позднее (поскольку сам предмет с политической точки
зрения был еще более острым) в критике государства. Это были два основных
«политических» вопроса, которые непосредственно касались философии как таковой.
Эта домарксова радикализация привела к двум основным достижениям: «Жизни
Иисуса» Штрауса (1835) и в особенности откровенно материалистической «Сущности
христианства» Фейербаха (1841). Хорошо известно основополагающее значение
Фейербаха как переходного звена между Гегелем и Марксом, хотя не всегда
наблюдается должная оценка основной роли критики религии в зрелой теории Маркса
и Энгельса. Тем не менее на этом конкретном этапе радикализации молодые
политико‑философские немецкие бунтари могли непосредственно черпать силы из
радикальной и социалистической традиции, поскольку самая известная и
последовательная школа философского материализма, французская школа XVIII века,
была связана не только с революцией, но и с первыми французскими коммунистами –
Гольбахом, Гельвецием, Морелли и Мабли. В этом отношении развитие французской
философской мысли способствовало формированию Марксовой философии или по
меньшей мере служило стимулом для ее развития так же, как философская
английская традиция через ее мыслителей XVII и XVIII веков непосредственно или
опосредованно способствовала развитию политической экономии. Однако процесс, в
ходе которого молодой Маркс «вновь поставил» Гегеля на ноги, развивался в
рамках немецкой классической философии и, если не принимать во внимание само
направление этого движения, мало был обязан революционным и социалистическим
традициям домарксова периода.
6. Новое
измерение европейской истории в середине XIX века
Политика, экономика и философия, французский, английский и
немецкий опыт, утопический социализм и коммунизм были, таким образом, слиты
воедино, преобразованы и превзойдены в Марксовом синтезе в 40‑е годы. И
конечно, не случайно все это произошло именно в тот исторический момент.
Около 1840 года европейская история приобрела новое
измерение: «социальная проблема» или же, если рассматривать ее в другой
перспективе, потенциальная социальная революция нашла свое типичное выражение в
феномене «пролетариата». Буржуазные авторы все чаще отдавали себе отчет в том,
что пролетариат стал представлять практическую и политическую проблему как
класс, как движение и в конечном счете как сила, способная перевернуть
общество. Это осознание нашло выражение в систематических исследованиях,
носивших часто сравнительный характер, посвященных условиям существования этого
класса (Виллерме для Франции в 1840 году, Бюре для Франции и Англии в том же
году, Дюкпесьо для других стран в 1843 году). С другой стороны, все это
находило выражение в исторических обобщениях, в какой‑то степени
предвосхищавших выводы Маркса:
«Но
именно в этом и состоит содержание истории: ни одно крупное историческое
противоречие не исчезает и не затухает, если не возникает нового. Основное
противоречие между богатыми и бедными в последнее время поляризовалось в
напряженности между капиталистами и работодателями, с одной стороны, и разного
рода промышленными рабочими, с другой. Из этой напряженности рождается
контраст, размеры которого становятся все более угрожающими в связи с прямо
пропорциональным ростом промышленного населения»[30].
Как мы уже видели, во Франции в это время на основе
революционного сознания происходил рост коммунистического движения, и
действительно именно к 1840 году для его определения возникли такие ставшие
общеупотребительными термины, как «коммунист» и «коммунизм». Одновременно в
Англии достигло высшей точки своего развития классовое движение пролетарских
масс – чартизм, – за которым внимательно наблюдал Энгельс. Предшествующие формы
утопического социализма в Западной Европе уже отошли на периферию общественной
жизни, за исключением фурьеризма, который хотя и скромно, но прочно привился на
пролетарской почве[31].
При наличии рабочего класса, который рос и мобилизовался на
глазах, теперь стало возможным новое и более мощное слияние якобинско‑революционно‑коммунистического
и социалистическо‑ассоциативистского опыта и теории. В своих поисках силы,
способной преобразовать общество с помощью отрицания существующего общества,
гегельянец Маркс увидел ее в пролетариате и, еще не представляя ее себе
конкретно (если он ее и представлял себе, то благодаря Энгельсу) и не уделив
особого внимания роли капитализма и политической экономии, все‑таки приступил к
непосредственному изучению того и другого. Ошибочно считать, что Маркс серьезно
не занимался экономикой до 50‑х годов: систематические занятия в этой области
начались не позднее 1844 года.
Слияние теории с общественным движением особенно ускорилось
благодаря сочетанию взлетов и падений, характерных для развитых буржуазных
обществ того времени. В какой‑то мере это развитие приняло характер модели во
Франции и Англии. В политической области революции 1830 года и соответствующие
реформы в Англии 1832 – 1835 годов привели к установлению строя, который,
естественно, защищал интересы господствующей части либеральной буржуазии, но
явно не соответствовал целям политической демократии. В экономической области
индустриализация, уже утвердившаяся в Англии, на глазах захватывала некоторые
регионы континента, впрочем в атмосфере кризиса и неуверенности. У многих это
вызывало сомнение по поводу самой будущности капитализма как системы. Лоренц
фон Штейн, который первым приступил к систематическому изучению социализма и
коммунизма (1842), говорил:
«Нельзя
уже сомневаться в том, что в наиважнейших частях Европы политическая реформа и
революция подошли к заключительному этапу; социальная революция с ее ужасающей
мощью и страшной неопределенностью заняла свое место и возвышается над всеми
движениями народов. Всего несколько лет назад все, что мы видим сегодня,
казалось лишь бестелесной тенью, теперь же все это выступает как враг закона, и
любые усилия вернуться в первоначальное состояние небытия бесполезны»[32].
Как могли бы сказать Маркс и Энгельс: «Призрак бродит по
Европе – призрак коммунизма».
Таким образом, появление такого социализма, как его понимал
Маркс до 40‑х годов, исторически было бы невозможным. Вероятно, то же самое
произошло бы и в крупных буржуазных государствах, где как радикальные
политические рабочие движения, так и радикальная социальная и политическая
теория были тесно связаны с многолетними традициями и практикой, от которых они
с трудом освобождались. Последующая история могла бы показать, как французские
левые долго и упорно сопротивлялись марксизму, несмотря на силу революционной
традиции и на присущее им стремление к объединению. Английское рабочее движение
тоже надолго было закрыто для марксизма, несмотря на успех, а скорее из‑за
успеха, с которым шло здесь развитие сознательного классового движения и
которым пользовалась здесь критика эксплуатации. Без французского и английского
вкладов Марксов синтез был бы невозможен, и, как мы уже говорили, большое
значение имеет тот факт, что Маркс всю жизнь тесно сотрудничал с Энгельсом,
исключительно хорошо знавшим Англию (еще и потому, что обладал непосредственным
опытом как капиталист, имевший предприятие в Манчестере). Тем не менее,
возможно, следовало предвидеть, что новый этап развития социализма начнется не
в центре буржуазного общества, а на периферии, в Германии, путем капитальной
реконструкции сложного и умозрительного здания немецкой философии.
Само развитие Марксова социализма будет предметом
рассмотрения в последующих главах. Здесь нам достаточно сказать, что он
отличался от предшествующей теории социализма в трех различных планах. Во‑первых,
он заменил частичную критику капиталистического общества более широкой,
опирающейся на экономические связи, которые лежат в основе этого общества. Тот
факт, что аналитически он более глубоко проникал в суть явлений, которые лишь
поверхностно рассматривались эмпирической критикой, уже означал анализ
препятствий, возможных из‑за «ложного сознания» и Марксовых (исторических)
мотивировок. Во‑вторых, он включал социализм в структуру анализа исторического
развития, анализа, способного объяснить, почему социализм вырос как теория и
как движение в определенный исторический период и почему историческое развитие
капитализма в итоге должно породить социалистическое общество. Между прочим, в
отличие от всех предшествующих социалистов (которые представляли себе новое
общество как нечто законченное и считали, что оно должно строиться согласно
заранее определенной модели) для Маркса даже будущее общество оставалось
обществом в его историческом развитии, так что в этом случае можно было
предполагать лишь какие‑то принципы и основные направления его развития,
оставив в стороне конкретные проекты. В‑третьих, Марксов социализм выявил
способы перехода от старого общества к новому. Пролетариат является носителем
этих способов, реализуя их в классовой борьбе, которая достигнет цели только
через революцию, «экспроприацию экспроприаторов». Социализм переходил из
категории «утопического» в категорию «научного».
Теория Маркса не только заменила, но и впитала мысли и идеи
его предшественников. На языке Гегеля она «сняла» («aufgehoben») их. С любой
точки зрения (если только мы не говорим о научных исследованиях и трудах) все
они были забыты или стали частью предыстории марксизма, или же, как это произошло
с некоторыми сен‑симонистскими тенденциями, их развитие пошло по идеологическим
направлениям, ничего общего не имеющим с социализмом. В лучшем случае они еще
живы (Оуэн, Фурье) среди теоретиков воспитания. Единственный автор
социалистического направления домарксова периода, который все еще сохраняет
некоторое значение как теоретик для социалистического движения в широком
смысле, – это Прудон, которого до сих пор цитируют анархисты (не говоря уже о
крайних правых во Франции или других антимарксистских элементах, время от
времени ссылающихся на него). Здесь мы усматриваем глубокую несправедливость по
отношению к мыслителям, которые по разным причинам, хотя и не дошли до озарений
крупнейших утопистов, были все‑таки оригинальны и идеи которых сегодня могли бы
во многих случаях стать предметом серьезного изучения. Однако остается фактом,
что в качестве социалистов они уже интересуют одних историков.
Но все это не должно привести нас к мысли, будто домарксов
социализм умер сразу же после того, как Маркс разработал свое особое вúдение
мира. Марксизм не приобрел особого влияния в рабочем движении до 80‑х –
максимум 70‑х годов[33]. Сама история,
политические и идеологические перипетии развития Марксовой мысли не могут быть
поняты, если не принять во внимание, что тенденции в рабочем движении, которые
он критиковал и против которых боролся в последний период своей жизни или же с
которыми должен был пойти на компромисс, шли прежде всего в русле взглядов
левых домарксовых радикалов. Они принадлежали к потомкам тех, кто совершил
Французскую революцию, выступая за радикальную демократию, то есть за
якобинский республиканизм в форме пролетарского революционного необабувистского
коммунизма, который сохранился благодаря Бланки. Время от времени Маркс мирился
с этой тенденцией, когда дело шло о ее политическом аспекте. Иногда эта
тенденция рождалась или по меньшей мере вдохновлялась левыми гегельянцами или
же фейербахианцами, чье влияние испытал и сам Маркс. Примером влияния этой
тенденции служат взгляды многих русских революционеров, в особенности Бакунина.
Но в общем, она была результатом и – более того – продолжением домарксова
социализма.
Первые утописты не дожили до середины XIX века, и их
доктрины и движения к началу 40‑х годов уже отмирали, за исключением
фурьеризма, который существовал вплоть до революции 1848 года, когда его вождь
Виктор Консидеран вынужден был выступить в неожиданной и плохо подходившей ему
роли. С другой стороны, продолжали процветать различные типы ассоциаций и
кооперативных теорий, частично порожденных утопизмом (Оуэн, Буше), а частично
разработанных в 40‑е годы на менее мессианских основах (Луи Блан, Прудон). В
них даже поддерживались стремления к преобразованию всего общества на основах
кооперации, из которых сами же они и исходили. Если это было реально даже для
Англии, где кооперативная форма утопии, якобы способной освободить труд от
капиталистической эксплуатации, растворилась в коммерческих кооперативах, еще
сильнее чувствовались подобные тенденции в других странах, где кооперация
производителей сохраняла доминирующее положение. Для большинства рабочих во
времена Маркса это был социализм, или, лучше сказать, социализм, сторонником
которого являлся рабочий класс еще в 60‑е годы, когда была жива мечта о группах
независимых производителей без капиталистов, которых общество обеспечит
капиталом, достаточным для того, чтобы сделать их жизнеспособными, защитить и
поощрить. В свою очередь эти независимые производители должны выполнять свой
коллективный долг по отношению к народу. В этом политическая суть значения
прудонизма и лассальянства. Это было естественным для рабочего класса,
политически сознательные представители которого в большинстве своем
принадлежали к ремесленникам или же были близки к ремесленничеству. Мечты о
независимой производственной единице или о независимом производственном
объединении, которое само могло бы контролировать ход своих дел, принадлежали
не только мужчинам (и реже женщинам), еще не ставшим пролетариями в полном
смысле этого слова. Во многих отношениях эта перспектива, носившая
первоначально «синдикалистский» характер, отражала также и опыт пролетариев
середины XIX века.
Таким образом, домарксов социализм, далекий от исчезновения
в эпоху Маркса, продолжал жить среди последователей Прудона, анархистов и
бакунинцев, а позднее среди революционных синдикалистов и многих других,
которые с годами из‑за отсутствия собственной удовлетворительной теории усвоили
Марксов анализ и нередко прибегали к нему для достижения собственных целей. Но
нельзя утверждать, что с середины 40‑х годов Маркс что‑то принимал из традиций
домарксова социализма. После исчерпывающего полемического анализа прудонизма в
«Нищете философии» (1847) уже нельзя говорить о том, что критика домарксова
социализма сыграла сколько‑нибудь заметную роль в формировании Марксовой мысли.
Иногда она была скорее частью его политической полемики, но не компонентом его
теоретического развития. Возможно, единственным заметным исключением является
«Критика Готской программы» (1875), в которой возмущенный протест против
неоправданных уступок лассальянцам со стороны Социал‑демократической партии
Германии вынудил его теоретически сформулировать свою мысль, которая если и
была не нова, то по крайней мере прежде не была так точно сформулирована.
Возможно к тому же, что разработка им идей относительно кредита или финансов
частично была вызвана необходимостью критики веры в различные панацеи,
связанные с товарообращением и кредитом, веры, все еще бытовавшей среди рабочих
движений прудонистского типа. Однако, в общем, в середине 40‑х годов Маркс и
Энгельс уже взяли из домарксова социализма все, что было достойно изучения. И
основы «научного социализма» были уже заложены.
Дэвид
Маклеллан.
МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКОЕ
ПОНИМАНИЕ ИСТОРИИ
Лишь в процессе работы над «Немецкой идеологией», которая
была им начата вместе с Энгельсом в сентябре 1845 года в Брюсселе и завершена
летом следующего года, Маркс приходит к тому материалистическому пониманию
истории, которому суждено было стать «путеводной нитью» всех его последующих
исследований. В предшествующие десятилетия творчество Маркса прошло ряд этапов
развития под знаком идеализма – вначале романтического, затем гегельянского,
который сменился либеральным рационализмом и основательной критикой гегелевской
философии, вызвавшей к жизни целый ряд важных аспектов марксистского понимания
социализма. Согласно Энгельсу, в основе теории Маркса лежит синтез немецкой
идеалистической философии, французской политической теории и английской
классической политэкономии. В его первых работах (включая «Экономическо‑философские
рукописи 1844 года») прослеживается процесс ассимиляции всех этих трех влияний,
хотя в то время Марксом еще не была предпринята попытка их соединения. Эти
работы можно определить как предмарксистские в том смысле, что они еще не
содержат какой‑либо интерпретации истории с классовых позиций, с точки зрения
способов производства, ни тем более каких‑либо упоминаний таких экономических
категорий, как рабочая сила, прибавочная стоимость и т.п., которые лягут в основу
многих его последующих работ. Несмотря на бесспорную важность этих первых
трудов Маркса, позволяющих проследить генезис его мысли, их рассмотрение в
общем контексте его творчества было (и остается) источником острых споров. Их
характер – для тех марксистов, которые заинтересованы в сохранении
определенного единства теории с практикой, – очевидно, выходит за рамки
обычного академического диспута.
Интеллектуальная атмосфера семьи, в которой воспитывался
Маркс, и школы, которую он посещал, отличалась рационализмом эпохи Просвещения
и подслащенным протестантизмом, особенно ценились могущество разума, скромность
в быту и упорный труд. Тесть Маркса, барон Людвиг фон Вестфален, открыл перед
ним совершенно иную перспективу. Элеонора, дочь Маркса, пишет, что барон
«привил Марксу любовь к школе романтизма и, в то время как отец читал ему
Вольтера и Расина, барон читал ему Гомера и Шекспира – которые на всю жизнь
остались любимыми авторами Маркса»[34]. Поэтому в
первые годы учения в Боннском университете Маркс увлекся идеями
господствовавшего в те годы романтизма. Однако переезд в Берлин в 1836 году
произвел в нем решительный переворот. До этого Маркс читал Канта и Фихте, стал
последователем субъективного романтизма. Будучи убежден в том, что высшее
существо оторвано от мирской суеты, он сначала отвергал концептуальный
рационализм Гегеля. Однако теперь он полагает, что Идея имманентна
действительности. Прежде Маркс, как он сам писал о себе, «читал отрывки гегелевской
философии, и мне не нравилась ее причудливая дикая мелодия» [МЭ: 40, 15].
Теперь же он принял гегельянство, причем его обращение было столь же глубоким,
сколь неожиданным. С точки зрения его духовного развития это был, по‑видимому,
наиболее важный шаг в его жизни. Даже при том, что ему приходилось критиковать
Гегеля как идеалиста, когда он пытался поставить его диалектику «с головы на
ноги», он всегда первым признавал, что его, Маркса, метод является прямым
следствием метода того, кто был его учителем в 30‑е годы.
Гегель исходил из посылки, что, как им было сказано по
поводу Французской революции, «существование человека имеет своим центром
голову, или разум, по вдохновению которого он строит мир реальности»[35]. В своей
крупнейшей работе «Феноменология духа» Гегель проследил развитие разума, или
духа, рассматривая историю с позиций философии и утверждая, что человеческий
разум способен постигнуть абсолютное знание. Им было проанализировано развитие
человеческого сознания начиная с непосредственных ощущений типа hic et nunc
(здесь и теперь) и вплоть до уровня самосознания, то есть такого сознания,
которое позволяет человеку анализировать окружающую действительность и, следовательно,
управлять своими действиями. Эта фаза сменяется самим разумом – осознанием
явлений окружающей действительности, благодаря чему дух, посредством религии и
искусства, постигает абсолютное знание – уровень, на котором человек осознает в
явлениях окружающей действительности этапы развития собственного разума. Гегель
определяет эти этапы как «отчуждение» – то есть продукты человеческого
мышления, считающиеся, однако, независимыми от человеческого мышления как нечто
более высокого порядка. Абсолютное знание было для него в то же время чем‑то
вроде итога развития человеческого духа: каждая последующая фаза сохраняет в
себе элементы предыдущих этапов даже в момент их преодоления. Это развитие,
которое одновременно преодолевает и сохраняет, определяется Гегелем как
Aufhebung (снятие) – термин, включающий в немецком языке оба эти понятия –
преодоление и сохранение. Гегель говорит также о «власти отрицания», полагая,
что всегда существует своего рода поле напряженности между состоянием вещей в
настоящем и в будущем. Любое временнóе состояние вещей в действительности лишь
часть процесса собственного отрицания, и вещь находится в постоянном
превращении во что‑то другое. Именно этот процесс был определен Гегелем как
диалектический.
Философия Гегеля противоречива: хотя он сам любил повторять,
что философия изображает серое серым и что сова Минервы вылетает лишь в
сумерки, акцентирование момента негативности и диалектики могло, очевидно,
привести к радикальному повороту в этой философии, который и был произведен группой
интеллектуалов, известных под названием «младогегельянцев». Ими был начат
процесс секуляризации – от критики религии к критике политики и общества в
целом. Важно отметить, что в своих первых работах Маркс выступает в тесном
сотрудничестве с остальными участниками этого единого движения. Его докторская
диссертация непосредственно отражает интеллектуальный климат младогегельянства:
тема исследования – греческая послеаристотелевская философия – была весьма
существенной в кругу младогегельянцев и типичной для их антирелигиозного
идеализма, о чем заявляет сам Маркс: «Философия этого не скрывает. Признание
Прометея: „По правде, всех богов я ненавижу“, – есть ее собственное признание,
ее собственное изречение, направленное против всех небесных и земных богов, которые
не признают человеческое самосознание высшим божеством» [МЭ: 40, 153 – 154].
Путь, открывавшийся перед Марксом, предполагал, таким образом, применение в
«реальной» действительности принципов, открытых Гегелем.
Но Марксу не сразу удалось приступить к разработке этого
направления своей мысли: лишенный возможности начать профессорскую карьеру, он
получает возможность соприкоснуться с реальной действительностью, работая в
«Рейнской газете». В семи его наиболее значительных статьях для этой ежедневной
газеты он редко достаточно отчетливо очерчивает свои идеи; эти статьи
представляют собой критику, демонстрировавшую абсурдность идей его противников.
С этой целью Маркс использовал любое оружие, находившееся в его распоряжении,
сочетая в себе радикальность гегельянства с рационализмом просветителей. В
октябре 1842 года Марксу, ставшему редактором «Рейнской газеты», пришлось
отвечать на обвинение, выдвинутое против газеты, в ее чрезмерной приверженности
идеям коммунизма.
«„Rheinische Zeitung“… – писал Маркс, – не признает даже теоретической
реальности за коммунистическими
идеями в их теперешней форме, а следовательно, еще менее может желать их практического
осуществления …» [МЭ: 1, 117] Далее следовала радикальная критика этих
идей. Однако в скором времени обстоятельства вынудили Маркса обратиться к
социально‑политическим вопросам, таким, как закон о краже леса, бедственное
положение мозельских виноградарей – проблемы, которые, как он впоследствии
утверждал, «дали первые толчки моим занятиям экономическими вопросами» [МЭ: 13,
6] и навели его на мысль о том, в сколь тесных отношениях находятся
законодательство и интересы властвующих кругов.
Восемнадцать месяцев, последовавшие за закрытием «Рейнской
газеты», оказали решающее влияние на развитие мысли Маркса: он повел атаку на
метафизический туман не только Гегеля, но и младогегельянства. Этому
способствовали два фактора. Прежде всего, прочтение большого количества
политических и исторических работ. Еще до переезда в Париж Маркс познакомился с
трудами французских социалистов. Кроме того, он обладал весьма широкими
познаниями Французской революции. Его произведения, относящиеся к тому периоду,
можно считать обширным исследованием причин, помешавших Французской революции,
выступившей поначалу со столь славными принципами, разрешить основополагающую
проблему перераспределения общественного богатства. И наконец, большое влияние
на него в этот период оказал один из представителей младогегельянства – Людвиг
Фейербах. Хотя Энгельс и утрирует, утверждая: «все мы стали сразу фейербахианцами»
[МЭ: 21, 281], это влияние действительно было весьма глубоким. Фейербаха
интересовала преимущественно религия, и его основной тезис заключался в том,
что бог есть не что иное, как проекция человеческих свойств, желаний и
возможностей. Если бы люди приняли это во внимание, они были бы в состоянии
познать эти свойства, увидев, что они сами создали бога, а не наоборот, и могли
бы, следовательно, вернуть себе собственную «родовую сущность», или общую,
снятую сущность.
Маркса интересовало прежде всего применение этого метода к
философии Гегеля, которого Фейербах считал последним оплотом теологии, ибо
Гегель исходил из идеального, а не из реального. Фейербах утверждал, что
истинное отношение между мышлением и бытием заключается в том, что бытие есть субъект,
в то время как мышление есть предикат, и, если мышление рождается из бытия,
последнее не рождается из мышления[36].
Этот фейербахианский тезис был включен Марксом в объемистую
рукопись, написанную им летом 1843 года. В ней на основе критики Гегеля
начинают зарождаться идеи Маркса относительно демократии и упразднения
государства. Согласно политической философии Гегеля, сознание объективно
проявляется в виде юридических, социальных и политических институтов, созданных
человеком, – единственных гарантов возможности обретения им полной свободы.
Лишь самый высокий уровень организации общества – государство – способен, по
его мнению, объединить индивидуальные права со всеобщим разумом. Таким образом,
Гегель отвергает идею, что человек свободен от природы. Более того, с его точки
зрения, государство является единственным средством превращения свободы
человека в реальную действительность. Иными словами, Гегель отдает себе отчет в
существовании социальных проблем, порождаемых конкурентным обществом в условиях
экономической войны всех против всех, – ситуация, которую он определяет как
«гражданское общество». Вместе с тем он полагает, что конфликт может быть
улажен с помощью государства путем преобразования общества в единство «высшего
порядка». Вслед за Фейербахом Маркс также критикует Гегеля, и его критика по
своей сути заключается в утверждении, что, подобно тому как в религии
существуют представления о боге как о создателе и о человеке как зависящем от
него существе, так же и Гегель ошибочно полагает, что в основе лежит Идея
государства, а все остальное – семья и различные социальные группы – находится
в зависимости от этой Идеи. Применяя этот общий подход к частным проблемам,
Маркс выступает за демократию: «Подобно тому как не религия создает человека, а
человек создает религию, подобно этому не государственный строй создает народ,
а народ создает государственный строй» [МЭ: 1, 252].
Особой критике со стороны Маркса, которая представляет собой
скрупулезный анализ в несколько страниц, был подвергнут гегелевский тезис
относительно выполнения бюрократией функции посредника между различными
общественными группами, то есть бюрократия якобы оказывается «универсальным
классом», действующим в интересах всех и каждого. Согласно Марксу, бюрократия
способствует политической разобщенности общества, которая необходима ей в целях
самосохранения; она преследует, таким образом, эгоистические цели в ущерб
обществу. Последние страницы рукописи Маркса содержат объяснение того факта,
что право на всеобщее голосование знаменует собой начало реформы гражданского
общества. Он исследует два возможных пути: если государство и гражданское
общество сохраняют самостоятельность, в этом случае все индивиды участвуют в
законодательстве через своих депутатов, и только через них, – «выражением их раздельности и лишь дуалистического
единства» [МЭ: 1, 358]. В случае если гражданское общество превращается в
политическое общество, представительская функция законодательной власти
отпадает, так как она зависит от отделения государства от гражданского общества
в теологическом смысле. Таким образом, то, к чему должен стремиться народ, не
законодательная власть, а правительственная. Маркс следующим образом резюмирует
развернувшуюся дискуссию, что позволяет судить о том, как летом 1843 года он
представлял себе будущие политические события:
«В неограниченном активном и пассивном избирательном праве
гражданское общество впервые действительно поднялось до абстракции от самого себя, до политического бытия как своего истинного, всеобщего,
существенного бытия. Но доведение этой абстракции до конца одновременно
является ее упразднением. Утвердив свое политическое бытие как свое истинное бытие, гражданское общество тем самым сделало
свое гражданское бытие, в его отличии от своего политического бытия, несущественным
; а с отпадением одного из оторванных друг от друга моментов отпадает и его
противоположность. Избирательная реформа
представляет собой, следовательно, в рамках абстрактного
политического государства требование упразднения этого государства, но вместе с тем и упразднения
гражданского общества » [МЭ: 1, 361].
В данном случае Маркс приходит к аналогичному заключению,
что и во время дискуссии об «истинной демократии». Соблюдение демократии
требует всеобщего голосования, а последнее приводит к отмиранию государства.
Из рукописи ясно, как Марксом были восприняты принципиальный
гуманизм Фейербаха и взаимозамена субъекта и предиката гегелевской диалектики.
Маркс полагал решенным вопрос о том, что в результате будущих событий будут
восстановлены утраченные общественные позиции индивидуума, тем более что
Французская революция нивелировала права всех граждан в едином политическом
государстве, акцентируя тем самым внимание на индивидуализме, типичном для
буржуазного общества. Маркс недвусмысленно утверждает, что частная собственность
не должна более составлять основу общественной организации, однако нет прямых
указаний на то, что он боролся за ее полную ликвидацию, равно как нет ясности,
какова роль различных классов в развитии общества.
Рукопись о Гегеле никогда не публиковалась, но содержащиеся
в ней в эмбриональном состоянии идеи нашли свое более четкое выражение после
того, как Маркс прибыл в Париж. Зимой 1843/44 года Маркс написал два очерка для
«Немецко‑французского ежегодника». Обе работы написаны ясным, отточенным слогом
– в противоположность рукописи, незаконченной и темной. Первый очерк,
озаглавленный «К еврейскому вопросу», содержит анализ мнения старого Бруно
Бауэра, учителя Маркса, по поводу эмансипации евреев. По мнению Бауэра,
еврейская эмансипация наступит лишь тогда, когда государство перестанет быть
христианским, иначе дискриминация евреев неизбежна. По Марксу же, Бауэр слишком
рано остановился на достигнутом: простая секуляризация политической жизни не
включает в себя эмансипацию человека как существа гуманного. Соединенные Штаты
не имеют никакой государственной религии и все же слывут религиозностью своих
обитателей:
«Но так
как бытие религии есть бытие несовершенства, то источник этого несовершенства
надо искать лишь в сущности
самого государства. Религия для нас уже не причина мирской ограниченности, а лишь ее проявление
… Мы не превращаем мирские вопросы в теологические . Мы превращаем
теологические вопросы в мирские. После того как историю достаточно долго
объясняли суевериями, мы суеверия объясняем историей. Вопрос об отношении
политической эмансипации к религии
становится для нас вопросом об отношении политической эмансипации к
человеческой эмансипации » [МЭ: 1, 388].
Опять‑таки, по Марксу, проблема возникает в результате того,
что
«человек…
ведет двойную жизнь… жизнь в политической общности , в которой он
признает себя общественным существом , и жизнь в гражданском обществе
, в котором, он действует как частное лицо , рассматривает других людей
как средство, низводит себя самого до роли средства и становится игрушкой
чуждых сил» [МЭ: 1, 390 – 391].
Бауэр представлял себе государство, основанное на
исключительном уважении всеобщих прав человека в том виде, в каком они были
провозглашены Французской революцией и американской Декларацией независимости.
Согласно Марксу, напротив, права человека суть лишь права атомизированных
индивидов, враждебных друг другу и составляющих человеческое общество. Поэтому
«…право
человека на частную собственность есть, следовательно, право по своему
усмотрению (às on gré), безотносительно к другим людям, независимо от общества,
пользоваться своим имуществом и располагать им; оно – право своекорыстия. Эта
индивидуальная свобода, как и это использование ее, образует основу
гражданского общества. Она ставит всякого человека в такое положение, при
котором он рассматривает другого человека не как осуществление своей свободы, а, наоборот, как ее предел
» [МЭ: 1, 401].
Отмечая, что общество, начало которому было положено
французской революцией, во многом утратило свое социальное и объединительное
значение, какое имело общество при феодализме, Маркс обращается к Руссо для
того, чтобы схематично проиллюстрировать свою мысль о заполнении промежутка
между индивидом как гражданином, членом сообщества, и изолированным индивидом,
эгоистичным членом гражданского общества:
«Лишь
тогда, когда действительный индивидуальный человек воспримет в себя
абстрактного гражданина государства и, в качестве индивидуального человека, в
своей эмпирической жизни, в своем индивидуальном труде, в своих индивидуальных
отношениях станет родовым существом ; лишь тогда, когда человек познает
и организует свои „собственные силы“ как общественные силы и потому не станет больше отделять от
себя общественную силу в виде политической силы, – лишь тогда свершится человеческая
эмансипация» [МЭ: 1, 406].
В статье «К еврейскому вопросу» рассматривается проблема
полной эмансипации человека, а уже в своей второй статье для «Ежегодника» Маркс
указывает средства достижения этой цели. Статья должна была составить введение
к его критике гегелевской философии права, готовившейся к публикации, и
содержала ставшие афоризмом слова Маркса о религии:
«Основа
иррелигиозной критики такова: человек создает религию , религия же не
создает человека… Но человек – не
абстрактное, где‑то вне мира ютящееся существо. Человек – это мир человека
, государство, общество. Это государство, это общество порождают религию, превратное
мировоззрение , ибо сами они – превратный мир… Следовательно, борьба против
религии есть косвенно борьба против того мира , духовной усладой которого является религия.
Религиозное убожество есть
в одно и то же время выражение
действительного убожества и протест против этого действительного убожества.
Религия – это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому
как она – дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа» [МЭ: 1, 414 – 415].
Но, однажды уже разоблачив роль религии, философ должен был
обратиться к политике, требовавшей именно участия людей подобного склада в этот
период истории Германии, которая, согласно Марксу, еще не вступила в эпоху 1789
года. Единственной надеждой Германии была ее весьма прогрессивная политическая
философия: немцы переживали мысленно то, что другие народы делали.
Критика этой философии, а затем ее преодоление создавали
условия для определения, по крайней мере в теории, по какому пути пойдет
развитие общества. И, несмотря на то что Маркс недвусмысленно заявлял: «Критика
религии завершается учением, что человек
– высшее существо для человека , завершается, следовательно,
категорическим императивом, повелевающим ниспровергнуть все отношения, в
которых человек является униженным, порабощенным, беспомощным, презренным
существом…» [МЭ: 1, 422], – несмотря на это, вся трудность заключалась в том,
очевидно, чтобы найти «пассивный
элемент», «материальную
основу» [См. МЭ: 1, 423], необходимую для революции. Ответ на вопрос
содержится в следующем отрывке, часто используемом теми, кто видит в Марксе
мессианскую пророческую фигуру; решение проблемы заключалось
«в
образовании класса, скованного радикальными цепями , такого класса
гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого
сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая
имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не
притязает ни на какое особое право , ибо над ней тяготеет не особое
бесправие , а бесправие вообще , которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в одностороннем
противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя,
а во всестороннем противоречии с его предпосылками, такой сферы, наконец,
которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер
общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, – одним
словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить
себя лишь путем полного возрождения человека . Этот результат разложения
общества, как особое сословие, есть пролетариат » [МЭ: 1, 427 – 428].
Таким образом, для Маркса вопрос о том, кто будет носителем
революции, был ясен: на долю пролетариата выпала роль, которую Гегель ошибочно
приписывал бюрократии. Кроме того, вырисовывалась идея о том, что Германия
именно благодаря своей отсталости сможет возглавить европейское революционное
движение. Эта идея периодически вновь появлялась в менее «ортодоксальных»
вариантах марксизма.
Вплоть до сего момента работы Маркса почти исключительно
посвящались политическим вопросам, хотя сам их автор уже отдавал себе отчет в
том, что политики здесь недостаточно. Искрой, которая разожгла интерес Маркса к
масштабности экономических вопросов, была статья, опубликованная в «Немецко‑французском
ежегоднике» вместе с его вышеуказанными двумя статьями. Автор ее был Энгельс.
Она была озаглавлена «Наброски к критике политической экономии» [МЭ: 1, 544 –
571].
В этой статье Энгельс выдвигает обвинение в адрес частной
собственности, подвергает критике дух конкуренции, который является ее
следствием. Рост капиталистического накопления необходимо влечет за собой
снижение заработной платы, обостряя, таким образом, борьбу классов.
Неконтролируемый рост экономики вызывает частые кризисы, а научный прогресс
способствует лишь дальнейшему обнищанию трудящихся. Маркс был восхищен этим
«гениальным очерком» (как позднее была охарактеризована им эта статья), и
заметки, относящиеся к лету 1844 года, начинаются цитатами из этой статьи. Эти
заметки (которые не были опубликованы Марксом при жизни) получили от своих
первых редакторов заглавие «Экономическо‑философские рукописи» и представляют
собой радикальную критику капитализма, основанную отчасти на работе Энгельса,
отчасти на взглядах некоторых представителей немецкого романтизма, таких, как
Шиллер, отчасти на гуманизме Фейербаха. После их первой публикации в 1932 году
они были объявлены некоторыми специалистами основополагающей работой Маркса.
Тот факт, что рукопись, представляющая собой такую ценность,
не была опубликована самим ее автором, требует краткого комментария по поводу
манеры ее написания. Со студенческих лет Маркс сохранил привычку выписывать в
тетради длинные отрывки из прочитанных книг[37] (а это означает, что их источники довольно
легко определимы, что, в общем‑то, необычно). В этих же тетрадях он набрасывал
планы своих будущих работ. Стремление сделать свои идеи доступными публике и
вместе с тем нужда в средствах к существованию заставляли его довольно легко
идти на заключение договоров с издателями. Однако, несмотря на то что до 1848
года Марксом была завершена и опубликована большая часть его произведений, чем
в любой другой последующий период его жизни, нерешительность, с какой он
публиковал свои рукописи, выявилась уже в 40‑е годы, чем объясняется также его
нерешительность при издании первого тома «Капитала». Это врожденное сдержанное
отношение к публикации своих рукописей в значительной мере объяснялось тем
обстоятельством, что Маркс почти фанатически стремился к доведению стиля до
полного совершенства и проверял исходный материал до тех пор, пока не получал
уверенности в его абсолютной достоверности, так что материал все более
накапливался. Несомненно, парадоксален тот факт, что такие работы «для себя»,
как «К критике гегелевской философии права» (1843), «Экономическо‑философские
рукописи 1844 года» и «Немецкая идеология» (1845), возымели большее влияние,
чем произведения, опубликованные самим автором. Что касается его последующих
трудов, ряд ученых также придают его неизданным «Экономическим рукописям 1857 –
1859 годов» не меньшее значение, чем первому тому «Капитала». Так или иначе,
очевидно, что способность не изданной автором рукописи представлять отточенные
мысли автора сама по себе проблематична.
«Экономическо‑философские рукописи» состоят из трех основных
разделов: критика классической политэкономии, достигающая кульминации в главе
об отчуждении труда; описание коммунизма; критика гегелевской диалектики.
Первая часть содержит длинные цитаты из классиков политэкономии – главным
образом Адама Смита и Давида Рикардо, – имеющие цель продемонстрировать
растущую поляризацию классов, а также пагубные последствия частной
собственности. Вопреки существовавшему мнению о том, что классики политэкономии
достоверно указывали на сущность функционирования капиталистического общества,
Маркс подверг критике их подход к этому вопросу с трех основных позиций: во‑первых,
допуская, что труд является основой функционирования экономики, они отводили
ему крайне незначительное место в своих работах; во‑вторых, они не принимали во
внимание систему экономики как одну из многочисленных сил взаимодействия, иными
словами, они исходили из незыблемости законов капитализма и не были в
состоянии, таким образом, дать объяснение происхождению той системы, о которой
они писали; наконец, они однобоко рассматривали человека, считая его простой
шестерней в механизме экономики, и «в безработное для него время» [МЭ: 42, 54]
не рассматривали его как человека.
Затем Маркс открывает новый раздел, посвященный
«отчужденному труду», в котором занимается описанием всеобщего обнищания и
дегуманизации рабочих в капиталистическом обществе. Отчужденный труд приобретает
четыре аспекта. Во‑первых, рабочий относится к продукту своего труда как к
объекту постороннему, возникающему перед ним и ему противостоящему как некая
независимая сила. Во‑вторых, рабочий самоотчуждается в самом процессе
производства: он не считает труд частью своей реальной жизни и «в своем труде
не утверждает себя», «только вне труда чувствует себя самим собой, а в процессе
труда он чувствует себя оторванным от самого себя». В‑третьих, его «родовая
жизнь», его социальная сущность от него отчуждается в процессе трудовой
деятельности, которая не представляет для него гармоничной деятельности
человека как «родового существа». В‑четвертых, происходит процесс разобщения
людей.
В пространной заметке о Джемсе Милле, относящейся примерно к
тому же периоду (к сожалению, часто ее не включают в «Рукописи»), Маркс
выступает с критикой кредита, который есть
«политэкономическое суждение относительно нравственности человека. В кредите вместо металла или бумаги
посредником обмена стал сам человек
, но не в качестве человека, а как бытие того или иного капитала и процентов» [МЭ: 42, 22].
В современном обществе, считает Маркс, производство растет с
единственной целью обмена, и, следовательно, «ты не находишься ни в каком
отношении к моему предмету, так как и я сам не имею к нему никакого человеческого
отношения» [МЭ: 42, 34].
Отрывок в конце заметки представляет собой своего рода
позитивный противовес положению об отчужденном труде и заслуживает того, чтобы
привести его целиком:
«Предположим,
что мы производили бы как люди. В таком случае каждый из нас в процессе своего
производства двояким образом
утверждал бы и самого себя и другого: 1) Я в моем производстве опредмечивал бы мою индивидуальность ,
ее своеобразие , и поэтому во время деятельности я наслаждался бы
индивидуальным проявлением жизни , а в созерцании от произведенного
предмета испытывал бы индивидуальную радость от сознания того, что моя личность
выступает как предметная , чувственно созерцаемая и потому находящаяся вне всяких сомнений сила. 2) В твоем пользовании моим продуктом
или твоем потреблении его я бы непосредственно испытывал сознание того, что моим трудом
удовлетворена человеческая
потребность, следовательно, опредмечена человеческая сущность, и что поэтому создан предмет,
соответствующий потребности другого человеческого существа. 3) Я был бы для тебя посредником между тобою и родом и сознавался бы и
воспринимался бы тобою как дополнение твоей собственной сущности, как
неотъемлемая часть тебя самого, – и тем самым я сознавал бы самого себя
утверждаемым в твоем мышлении и в твоей любви. 4) В моем индивидуальном
проявлении жизни я непосредственно создавал бы твое жизненное проявление, и,
следовательно, в моей индивидуальной деятельности я непосредственно утверждал
бы и осуществлял бы мою истинную сущность, мою человеческую
, мою общественную сущность » [МЭ: 42, 35 – 36].
Второй раздел «Рукописей» содержит предлагаемое Марксом
решение проблемы отчуждения – коммунизм. Несмотря на то что в свою бытность в
Германии Маркс отрицал коммунизм, определяя его как «догматическую абстракцию»
[МЭ: 1, 379], когда он столкнулся с парижской действительностью, с ее
социалистическими салонами и кружками, ему не потребовалось много времени для
того, чтобы обратиться в новую веру. Однако коммунизм Маркса не был «грубым»,
исполненным «всеобщей зависти», отрицающим всякую культуру, которая
нивелируется по нижнему уровню. Его идеи суммируются в следующем отрывке, почти
мистического характера:
«Коммунизм
как положительное упразднение частной
собственности – этого самоотчуждения
человека – и в силу этого как
подлинное присвоение человеческой
сущности человеком и для человека; а потому как полное, происходящее
сознательным образом и с сохранением всего богатства предшествующего развития,
возвращение человека к самому себе как человеку общественному, т.е.
человечному. Такой коммунизм, как завершенный натурализм, = гуманизму, а как
завершенный гуманизм, = натурализму; он есть… подлинное разрешение спора между
существованием и сущностью, между опредмечиванием и самоутверждением, между
свободой и необходимостью, между индивидом и родом» [МЭ: 42, 116].
Следующие части рукописи (которые с полным правом можно
определить как суть всей работы) содержат детальный анализ трех специфических
аспектов Марксовой концепции коммунизма. Во‑первых, Маркс подчеркивает, что
коммунизм есть явление историческое, генезис которого следует искать во «всем
движении истории». На современном этапе принципиальный характер носит проблема
экономики, и прежде всего отмена частной собственности:
«Поэтому
положительное упразднение частной собственности , как утверждение человеческой жизни, есть положительное упразднение всякого
отчуждения, т.е. возвращение человека из религии, семьи, государства и т.д. к
своему человеческому , т.е. общественному бытию» [МЭ: 42, 117].
Во‑вторых, Маркс отмечает, что все то, что имеет отношение к
человеку, начиная с языка, носит общественный характер. Даже взаимоотношения
человека с окружающей его природой включаются Марксом в эту общественную
структуру:
«Таким
образом, общество есть
законченное сущностное единство человека с природой, подлинное воскресение
природы, осуществленный натурализм человека и осуществленный гуманизм природы…
Ибо не
только пять внешних чувств, но и так называемые духовные чувства, практические
чувства (воля, любовь и т.д.), – одним словом, человеческое чувство, человечность чувств, – возникают
лишь благодаря наличию соответствующего
предмета, благодаря очеловеченной
природе. Образование пяти
внешних чувств – это работа всей предшествующей всемирной истории» [МЭ: 42,
118, 122].
В‑третьих, несмотря на все это, Маркс настаивал на том, что
важность, придаваемая социальным аспектам человеческой деятельности, есть не
что иное, как стимуляция его индивидуальности в коммунистическом обществе, его
стимуляция как человека неотчужденного, определяемого Марксом в качестве
«тотального», или «всестороннего». Действительно, в той мере, в какой
отчужденность подавляет все человеческие способности, ее преодоление
представляет собой их полное раскрепощение. И оно не ограничивается обладанием
материальными предметами или употреблением их – все человеческие способности и
каждая в отдельности становятся средством освоения действительности. Подобное
трудно представить себе человеку отчужденному, ибо частная собственность
настолько притупляет его ощущения, что он может представить какой‑либо предмет
своим лишь в том случае, если он им непосредственно обладает – все физические и
интеллектуальные ощущения его заменяет простое ощущение обладания. Наконец,
взаимоотношения человека с окружающей его природой найдут свое отражение в
единой всеобъемлющей науке:
«Впоследствии
естествознание включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о
человеке включит в себя естествознание: это будет одна наука» [МЭ: 42, 124].
Третий, и последний, раздел «Рукописей» посвящен критике
гегелевской диалектики в том виде, в каком она представлена в наиболее
известной работе Гегеля, «Феноменология духа». Маркс начинает с похвального
слова Фейербаху за его определение сущности философии Гегеля как
рационализированной теологии, а также за то, что, исходя из общественных
отношений между людьми, он обосновал истинно материалистический метод. Однако
отношение Маркса к Гегелю было далеко не абсолютно негативным:
«Величие
гегелевской „Феноменологии “ и ее конечного результата – диалектики
отрицательности как движущего и порождающего принципа – заключается,
следовательно, в том, что Гегель рассматривает самопорождение человека как
процесс, рассматривает опредмечивание как распредмечивание, как отчуждение и
снятие этого отчуждения, в том, что он, стало быть, ухватывает сущность труда и понимает предметного человека, истинного,
потому что действительного, человека как результат его собственного труда
» [МЭ: 42, 158 – 159].
С другой стороны, вся эта диалектика рассматривалась (Гегелем)
с идеалистической точки зрения, так как понятие объективированных, отчужденных
способностей человека выступает у него прежде всего как процесс чисто
мыслительный, происходящий в мозгу человека, то есть абстрактно. Для Маркса же
отправным моментом был «действительный, телесный человек , стоящий на
прочной, хорошо округленной земле, вбирающий в себя и излучающий из себя все
природные силы» [МЭ: 42, 162], и Маркс определял свою позицию как завершенный
натурализм и гуманизм в отличие от идеализма и материализма. Гегель исходил из
определения человека как бестелесного сознания, а окружающей его природы как
чего‑то непременно враждебного удовлетворению человеческих желаний. Маркс,
напротив, полагал, что лишь современные отношения человека с природой неправильны:
человек нуждается в окружающей его природе, с тем чтобы иметь возможность
развиваться, или «объективировать» себя. Согласно Гегелю, любое
объективирование есть отчуждение; согласно Марксу, человек способен преодолеть
отчуждение лишь в том случае, если он объективирует себя путем воздействия на
природу в сотрудничестве с другими людьми.
Нетрудно себе представить, почему выход в свет «Рукописей» в
1932 году вызвал столько споров. В среде интеллигенции вновь возник интерес к
Гегелю благодаря опубликованию в начале века нескольких ранних его
произведений. А поскольку ранние работы Маркса несли на себе печать прямого
влияния Гегеля, интеллигенция готова была принять и их. С другой же стороны,
существовал политический фактор: в начале века социал‑демократические и
коммунистические партии были вплотную заняты выработкой и провозглашением
своего Weltanschauung (мировоззрения), коренным образом отличающегося от
мировоззрения буржуазных партий. И поскольку Гегель считался буржуазным
мыслителем, влияние последнего на Маркса, очевидное для его ранних работ, нужно
было свести до минимума. С наступлением угрозы фашизма марксисты все же стали
всерьез подчеркивать близость гуманизма Маркса и либеральной буржуазии,
противопоставляя эти ценности варварской идеологии фашизма, считавшейся
предательством по отношению к западноевропейским традициям. Еще раньше, в 20‑е
годы, среди марксистов широко распространилась убежденность в том, что одной из
причин поражения немецкой социал‑демократии был закат Гегеля и восхождение
Дарвина как одного из главных авторитетов для теоретиков II Интернационала
(например, Каутского). Хотя со стороны большевиков дань памяти Гегеля была не
столь очевидной («Философские тетради» Ленина были опубликованы лишь в 1929 –
1930 годах), авторы, связанные с коммунистической партией, Лукаш, Корш и в
некоторой степени Грамши, предприняли попытку гегельянского прочтения Маркса,
что, очевидно, повлекло за собой проявление значительного интереса к таким
работам Маркса, как «Рукописи».
Сталинская ортодоксальная критика восприняла эти ранние
произведения Маркса как juvenilia (юношеские), излишние на фоне более поздних
работ автора, и поэтому они даже не были включены в издание Сочинений Маркса и
Энгельса, вышедшее в Восточной Германии в конце 50‑х годов. В Восточной Европе,
где марксизм, вместо того чтобы выступать как кредо отверженных, укоренился в
качестве официальной идеологии, очевидно, существовали достаточные причины для
того, чтобы провести грань между человеком коммунистического будущего, о
котором говорил Маркс, и продуктом государственной бюрократии сталинской
формации. Довольно осторожно была выдвинута гипотеза о том, что отчуждение
может совершаться даже в условиях социализма. Изучение ранних работ Маркса
рассматривалось уже как возвращение к первоистоку коммунистической мысли;
аналогичным образом протестанты‑реформисты использовали Новый завет в целях
обличения злоупотреблений церкви в эпоху позднего Средневековья. Адам Шафф в
Польше, теоретики «пражской весны», группа «Праксис» в Югославии являют собой
пример данной тенденции. В послевоенной Западной Европе и США все те, кто
занимался поисками несталинской версии марксизма, жадно ухватились за молодого
Маркса, которого некоторые исследователи считали лучшим представителем
гуманизма или даже экзистенциалистом. Для этих теоретиков принципиальное
значение имела идея отчуждения, гораздо более четко выраженная в «Рукописях»,
нежели в «Капитале». Как и следовало ожидать, неопределенность и отсутствие
политической направленности у раннего Маркса вызвали соответствующую реакцию со
стороны таких мыслителей, как Альтюссер, которые квалифицировали
фейербахианскую проблематику ранних работ Маркса как идеологию, в то время, как
более поздние работы автора рассматривались как научно основательные.
Бесспорно, что с переездом Маркса в Брюссель в 1845 году его
творчество принимает систематизированный характер, чего не наблюдалось ранее,
хотя по‑прежнему оно оставалось «открытой системой». В работах этого периода
делается попытка, исходя из идеалистических по своей тенденции посылок, сделать
вывод о том, что основная деятельность человека сводится к производительному
взаимообмену с природой, что эта деятельность извращена в результате разделения
на классы в капиталистическом обществе, с появлением частной собственности и разделением
труда, что от современного отчуждения можно избавиться в результате
пролетарской революции, которая откроет путь к коммунизму.
Вопросом, который не был отражен в работах Маркса,
относящихся к периоду до 1844 года, была природа исторических перемен: уже
будучи коммунистом в начале 1844 года, Маркс к концу этого года еще не стал
марксистом. Разумеется, было бы несправедливо утверждать, что в «Рукописях» нет
эволюционного взгляда на общество, но этот взгляд еще весьма туманен. Даже если
учесть, что Маркс использовал Гегеля против Фейербаха для доказательства
важности самовоспроизведения человека в труде, сам этот процесс еще
представляется ему абстрактным.
Маркс, работающий теперь в тесном контакте с Энгельсом,
берется за уяснение собственной материалистической концепции истории путем
сведения счетов «с нашей прежней философской совестью» [МЭ: 13, 8]. В этом
отношении «Святое семейство», опубликованное в 1845 году, служит лишь
преддверием к «Немецкой идеологии» по характеру атак против младогегельянцев и
представляет определенный интерес лишь с точки зрения краткого резюме
материалистических истоков социализма.
Позднее Энгельс будет вспоминать, что после переезда в
Брюссель в начале апреля Маркс уже пошел дальше этих принципов, указав, что
«политику и ее историю надо объяснять экономическими отношениями и их
развитием, а не наоборот» [МЭ: 21, 220], вплотную приблизившись к основным
положениям своего материалистического понимания истории, а в предисловии к
английскому изданию «Манифеста» он говорит, что уже весной 1845 года Маркс
завершает свою теорию и «изложил ее мне почти в столь же ясных выражениях, в
каких я привел ее здесь» [МЭ: 21, 368]. Единственной дошедшей до нас работой
Маркса того периода являются знаменитые одиннадцать «Тезисов о Фейербахе», которые
Энгельс впоследствии справедливо определит как «первый документ, содержащий в
себе гениальный зародыш нового мировоззрения» [МЭ: 21, 371].
Со времени своего первого знакомства с Фейербахом в начале
40‑х годов Маркс не остается совсем уже некритичным по отношению к нему. Тем не
менее парижские «Рукописи», как и «Святое семейство», содержат лишь
положительные отзывы в адрес «подлинного гуманизма» Фейербаха. В этот период
Марксу уже становится тесно пребывать в положении его ученика, а растущее
внимание Маркса к экономике могло лишь отдалить его от статичных и
антиисторичных взглядов Фейербаха. В «Тезисах о Фейербахе» Маркс привел краткую
схему идей, которые он несколько месяцев спустя развил совместно с Энгельсом в
«Немецкой идеологии». Эта последняя является одной из наиболее важных работ
Маркса: критикой Фейербаха наиболее ярые «миряне» среди младогегельянцев, Маркс
и Энгельс, завершили сведение счетов «с нашей прежней философской совестью»
[МЭ: 13, 8], кончив, таким образом, процесс, начатый докторской диссертацией
1841 года.
В конце 1845 года в Брюсселе Маркс и Энгельс сформулировали
основную идею своего учения – «путеводную нить», как образно определил ее в
1859 году Маркс. Они писали:
«Способ,
каким люди производят необходимые им средства к жизни, зависит прежде всего от
свойств самих этих средств, находимых ими в готовом виде и подлежащих
воспроизведению. Этот способ производства надо рассматривать не только с той
стороны, что он является воспроизводством физического существования индивидов.
В еще большей степени это определенный способ деятельности данных индивидов,
определенный вид их жизнедеятельности, их определенный образ жизни .
Какова жизнедеятельность индивидов, таковы и они сами. То, что они собой
представляют, совпадает, следовательно, с их производством – совпадает как с
тем, чтó они производят, так и с
тем, как они производят. Чтó
представляют собой индивиды, – это зависит, следовательно, от материальных
условий их производства» [МЭ: 3, 19].
И они утверждают далее: «Уровень развития производительных
сил нации обнаруживается всего нагляднее в том, в какой степени развито у нее
разделение труда» [МЭ: 3, 20].
Показав, что разделение труда явилось причиной отделения
города от деревни, а затем разделения промышленности и торговли и т.д., они переходят
к определению различных стадий собственности, которым соответствуют различные
стадии разделения труда: собственность племени, общинная и государственная
собственность, феодальная, или сословная, собственность. Маркс и Энгельс
следующим образом резюмируют свои положения:
«Итак,
дело обстоит следующим образом: определенные индивиды, определенным образом
занимающиеся производственной деятельностью, вступают в определенные
общественные и политические отношения… Общественная структура и государство постоянно
возникают из жизненного процесса определенных индивидов – не таких, какими они
могут казаться в собственном или чужом представлении, а таких, каковы они в
действительности , т.е. как они действуют, материально производят и,
следовательно, как они действенно проявляют себя в определенных материальных,
не зависящих от их произвола границах, предпосылках и условиях» [МЭ: 3, 24].
Затем они определяют общий подход к вопросу: «Не сознание
определяет жизнь, а жизнь определяет сознание» [МЭ: 3, 22], и показывают, как
разделение труда, на котором зиждется частная собственность, оказывается
причиной общественного неравенства, борьбы классов и образования политических
структур.
Сформировав у себя целостное мировоззрение, Маркс и Энгельс
принялись за активную пропаганду своих идей путем создания в 1845 году
корреспондентских комитетов, которые должны были внести свой вклад в
распространение их идей в Германии и во всех основных центрах эмиграции
немецких рабочих – Париже, Брюсселе и Лондоне. Главным результатом деятельности
этих комитетов было установление тесных связей между Марксом и Энгельсом, с
одной стороны, и коммунистами Лондона – с другой, то есть с той колонией
немецких рабочих, которая в этот момент была наиболее многочисленной и хорошо
организованной. Лондон представлял собой центр самой активной организации
социалистов‑эмигрантов – «Союза справедливых». Было очевидно, что лондонские
коммунисты численно и организационно давали Марксу и Энгельсу, несомненно,
хорошую основу для развития политической активности рабочих, тем более что их
корреспондентские комитеты к этому моменту так и не смогли достичь должного
уровня. Руководители «Союза» в свою очередь понимали, что их деятельности
препятствует отсутствие целостной доктрины. В 1847 году, после успешного завершения
переговоров между Брюсселем и Лондоном, Марксу и Энгельсу было поручено
написать «Манифест» будущего Союза коммунистов.
Вступление Маркса в политическую деятельность ознаменовано
двумя диспутами. Первый – с Вильгельмом Вейтлингом, который в политическом
плане, можно сказать, олицетворял собой «Немецкую идеологию». Картине
человеческой природы, нарисованной Фейербахом, Вейтлинг противопоставлял пороки
современного капиталистического общества и в мессианских выражениях требовал
незамедлительно начать революцию. Маркс же выступал с исторических позиций
прогресса, заявляя, что «сначала буржуазия должна взять бразды правления»[38]. Вторая
дискуссия требует особого внимания, ибо в результате была написана «Нищета
философии», которая содержала первую публичную и систематизированную декларацию
материалистического понимания истории и которую сам Маркс рекомендовал читать в
качестве введения к «Капиталу». Это была критика в адрес французского
социалиста Прудона, направленная, как и критика в адрес Гегеля, против
мистификации таких «вечных» категорий, как Разум и Справедливость, к которым
постоянно апеллировал Прудон. Наряду с этим книга содержала систематизированное
изложение идей Маркса по политэкономии, хотя еще не появились такие понятия,
как рабочая сила и прибавочная стоимость. В своих «Экономическо‑философских
рукописях» Маркс отказывается от трудовой теории стоимости. Вслед за тезисами
Энгельса, с которыми тот выступил в своих «Набросках», Маркс дает летом 1844
года определение стоимости и цены, критикуя Рикардо за то, что он исходит из
спроса в своем определении стоимости. Иными словами, Маркс отрицал теорию
стоимости, основанную на труде, так как она не принимала во внимание
конкурентную борьбу, которая, согласно Марксу, лежит в основе реальной
экономики. Однако после переезда в Брюссель, и в особенности во время своей
поездки в Манчестер летом 1845 года, Маркс открывает социалистическую
интерпретацию Рикардо в работах Уильяма Томпсона, Фрэнсиса Брея, а также таких
авторов, как Ходжскин и Ревенстон. В «Немецкой идеологии» имеются
положительные, хотя и редкие, ссылки на трудовую теорию стоимости: концепция
человека как создателя материальных благ для собственного существования не
могла, очевидно, не подкрепить этот тезис. Но лишь в «Нищете философии» это
фундаментальное положение Марксовой мысли получает свое первое оформление.
Материалистическое понимание истории, содержащееся в
«Немецкой идеологии», а также экономические гипотезы, сформулированные в
«Нищете философии», представляют собой, таким образом, теоретическую базу
политической деятельности Маркса в конце 40‑х годов, особенно в период его
участия в Союзе коммунистов. Многие места из «Манифеста Коммунистической
партии» представляют собой не что иное, как тезисное изложение положений,
содержащихся в «Немецкой идеологии». После поражения революции 1848 года, и особенно
после неудачных попыток революционного подъема в начале 50‑х годов, Маркс все
больше уделяет внимания вопросам политэкономии и работе над книгой о процессе
производства в условиях капиталистического общества – «Капиталом» – и тем самым
частично завершает исследования, начатые в 1844 году в Париже.
Пьер
Вилар.
МАРКС И
ИСТОРИЯ
Я часто размышляю о том, чтобы написать книгу из двух
частей, тесно связанных друг с другом: «история по Марксу» и «Маркс в истории».
Суть ее, по‑моему, должна заключаться в выяснении следующего: была ли
удивительная и более чем вековая судьба марксизма как фактора исторического
развития обусловлена аналитической и практической ценностью открытия Маркса в
области истории? Данная работа в общих чертах посвящена теме «Маркс в истории»,
и мне представляется возможным уделить лишь немного внимания «истории по
Марксу». Итак, я остановлюсь лишь на некоторых кардинальных вопросах, которые,
надеюсь, подскажут тему для более обширного исследования.
Следует отметить, что уже при формулировании проблемы
возникают своеобразные трудности. Слово «история» заключает в себе понятие
одновременно знания о предмете и сам предмет этого знания (чего не случается с
естественными науками). «История по Марксу» представляет собой воплощение в
мысль одной из древнейших потребностей человеческого духа в науке. «Маркс в
истории» – это исследование той доли участия, которую принимает человек в
процессе истории и преобразования общества. Таким образом, двойственность
содержания этого слова – которая составляет его богатство и определяет его
ценность и вместе с тем противоречивость – объясняет тот факт, что можно
говорить об открытии Марксом для науки «континента истории» и незавершенности
«концепции истории».
В многочисленных трудах Маркса содержится немало определений
понятия «история» в обыденном значении и наряду с этим весьма точных и
современных употреблений этого понятия. Выявить в этом кажущемся хаосе порядок,
хронологию, разного рода отступления, «пороги», знаменующие собой приобретения
мысли и открытия, – вот увлекательная и плодотворная работа, которая,
несомненно, могла бы привести к созданию подробного каталога различных
употреблений указанного понятия, а также к детальному анализу каждого из них.
Излишне говорить о невозможности при данном объеме работы предпринять подобную
попытку. Однако надо сказать, что дело не ограничивается только
словоупотреблением. В работах Маркса имеется много теоретических положений,
часть которых цитировалась бесчисленное число раз, но другая известна гораздо
меньше. И что особенно важно для историка, в них содержатся примеры
практического применения того или иного предлагаемого метода. Если бы Маркс,
открыв «континент истории», не предпринял попытки ступить на него, его труды
наверняка утратили бы значительную долю своей ценности. Поэтому очень важно
знать, каким образом была предпринята им эта попытка и что привело его к этому.
Подобное исследование, касающееся генезиса мысли, несомненно, уязвимо для
возражений. Но может ли быть что‑либо более убедительное, чем сами первые открытия
мысли, которые при всем их частичном характере, освобождаясь от первоначальной
логики, подготавливают крупные события? Разве процесс исследования менее важен,
чем процесс изложения предмета, освоить который, согласно Марксу, призвано само
исследование? «Освоить» – это значит, что история есть одновременно открытие и
завоевание. Шаг за шагом исследуя это завоевание Маркса, каждый историк,
достойный этого звания, обнаружит свои собственные проблемы и способы подхода к
ним. А последние часто и открывают путь к решению.
1.
Приоритет гражданского общества
Уместно начать со студенческих лет Маркса. В насыщенной
идеями гегельянства атмосфере университета, где, впрочем, Гегель принадлежал
уже прошлому, с трудом различимы признаки того, что было воспринято, а что было
отвергнуто молодым Марксом из прослушанных им лекций Риттера и Савиньи. Для
тех, кто усматривает в Марксе прежде всего приверженца детерминизма, вполне
закономерным было бы утверждение о том, что географический детерминизм Риттера
не мог не оказать влияния на формирование его взглядов. Мне же кажется излишним
утверждать, что географический детерминизм не характерен для Маркса, так же
как, впрочем, и детерминизм экономический. И нет ничего более чуждого его
мысли, чем современные попытки объяснить, прибегая к теории математических игр,
человеческое существование условиями окружающей его среды. Конечно, Маркс
никогда не упускал случая упомянуть о том, что в основе всякой истории и
экономики лежат «географические, орографические, гидрографические, климатические
и т.д. условия». То же самое говорил Гегель: всякая историография
(Geschichtschreibung) должна исходить из этих естественных основ и их изменения
в результате человеческой деятельности в процессе истории (Geschichte).
Прежде чем начать «творить историю» («um Geschichte machen
zu können»), человек должен соразмерить свои силы с определенными условиями.
Подобное обращение к очевидной истине будет часто повторяться на протяжении
глобальной теории, согласно которой мера воздействия человека на природу
является фундаментальным критерием. Природа не может приказывать, коль скоро
техника способна однажды покорить ее. Но на каждом достигнутом этапе она в
известной степени, нуждающейся в определении, может содействовать или
противодействовать.
История в целом, отдельные ее конкретные примеры указывают
на то, что первостепенная задача историка – соизмерить воздействие
благоприятных и неблагоприятных сил природы. Нет истории без географии, как нет
географии без истории. Задача этим не ограничивается, но это задача
первостепенная. Таково знакомство Маркса с передовыми методами современной ему
историографии.
Наряду с проблемами взаимоотношений человека с окружающей
средой – на стыке истории и географии – историк должен держать в поле зрения те
отношения, которые устанавливают между собой сами люди, – институты,
законодательство, принципы и практику права, которые, увы, слишком часто
воспринимаются как заранее данные. В университете Маркс слушал курс права. Но,
как известно из его собственных воспоминаний, он непроизвольно ставил эту
дисциплину на третье место после философии и истории. Право и история взаимно
дополняли друг друга в лекциях Савиньи, которые, как известно, посещал Маркс.
Делались попытки ответить на вопрос, была ли историческая школа позитивного права
– которая концепции натурального и рационального права противопоставляла право
как конкретный продукт истории – более близка зрелым воззрениям Маркса, то есть
пониманию права как исторически детерминированной надстройки, нежели Кант или
даже Гегель.
Как известно, в одной из своих работ раннего периода Маркс
еще до своего расхождения с Гегелем по вопросам права предпринял яростную атаку
против «исторической школы» по случаю юбилея ее создателя – Гуго. В
действительности острие этой критики было направлено против Савиньи [См. МЭ: 1,
85 – 92]. Значит ли это, что его лекции не оказали воздействия на молодого
Маркса? Нет, ибо для его интеллектуального развития было характерно страстное
чтение и слушание других, с тем чтобы с не меньшей страстью отвергнуть те или
иные положения, используя накопленный опыт для своих концепций. Так, в
«Рейнской газете» от 9 августа 1842 года им нисколько не отвергается понимание
Гуго и Савиньи права как продукта истории, но он вменяет им в вину главным
образом следующее: 1) присвоение себе звания законодателей (Савиньи поместил
это звание в титул издания одной из своих работ, а незадолго до этого он был
назначен министром законодательной реформы); 2) допущение мысли о том, что
любая форма существования создает власть, а любая власть – право; 3) выдача
самой школы на произвол химерам романтизма. От «позитивных, то есть
некритических», моментов статья переходит к обличению «неисторических,
умозрительных построений». Защита разума превращается в защиту истории – истинной истории.
С другой стороны, почти одновременно, в той же серии статей
в «Рейнской газете» (1842 – 1843 годы), Марксу открывается новая возможность –
и, как всегда, возможность политическая, то есть мысль, порожденная действием,
теория как результат практической деятельности, – для того чтобы глубже
проникнуть в глубины «истории, которую делают». Маркс наблюдает за развитием
нового «права в зародыше»: рейнский ландтаг превращает собирание хвороста –
одну из традиционных форм поддержания существования бедноты – в «кражу леса»,
наказуемую в качестве преступления против собственности, которая, для того
чтобы стать «современной», превращается в «абсолютную» [МЭ: 1, 119 – 160]. И
вот, прочитав стенограмму дебатов в ландтаге, молодой Маркс приходит к исходным
положениям своей будущей теории – теории истории, – своего «материалистического
понимания истории», которое Энгельс назовет впоследствии одним из
принципиальных открытий, сравнимым по значению с теоретическим ядром
политэкономии Маркса – теорией прибавочной стоимости.
а) Право определяет и иерархизирует расхождения между
действиями индивида и принципом существования общества. Но этот принцип не
является извечным. Прежде решения ландтага хворост «собирается», затем, после
принятия закона, он присваивается путем «кражи», то есть действие, которое, как
отмечает один из депутатов, в обыкновенном сознании не считается преступным,
объявляется таковым. Понятие собственности модифицируется. Возможно, это
происходит в целях большей рационализации, большей справедливости? Маркс, оставаясь
еще на позициях либерала, ученика Французской революции, и будучи пока что
весьма рьяным приверженцем гегельянства, так как в его глазах государство
воплощает Идею, неожиданно отмечает, что законодательство действует не
абстрактно. Действительно, –
б) юридическое обоснование собственности находится в руках
самих собственников, В статье есть прямое указание на этот факт, повторяющееся
в разных вариантах: «лесовладелец затыкает рот законодателю»; «так как частная
собственность не в состоянии подняться до уровня государственной точки зрения,
то государство обязано опуститься до образа действий частного собственника»;
удовлетворение интереса лесовладельца должно быть обеспечено, «хотя бы от этого
погиб мир права и свободы». Сколько колебаний в подборе слов! Сколько сожалений
по поводу фактического отрицания идеального государства, безмятежного
законодателя! Но зато вопрос теперь ставится так: не гражданское ли общество
создает государство вопреки устоявшемуся мнению о том, что государство создает
общество? От ответа на этот вопрос зависит вся концепция истории.
в) Вследствие каких причин новое гражданское общество ведет
к абсолютизации собственности? А об этом процессе свидетельствует
законодательство не только о хворосте, но также по поводу собирания диких ягод
– натурального продукта, на собирание которого также налагается запрет. Это
происходит оттого, что ягоды тоже стали «статьей дохода» и отправляются бочками
в Голландию в обмен на деньги. Таким образом, натуральный продукт становится
собственностью, как только он становится товаром: природа продукта требует
монопольного права, так как ее открыл интерес частной собственности.
Терминология вызывает чувство удивления – попытки отождествить монопольное
право и собственность предпринимались еще в докапиталистический период развития
общества, и особенно часто во время различных продовольственных бунтов в
древности. Подобные попытки питались мифом об экономической свободе; для того,
кто ничего не имеет, свободное пользование присвоенным продуктом обладает всеми
прерогативами монопольного права. Среди основных постулатов капиталистической
экономики часто теряется из виду главный: чтобы стать товаром, продукт должен
превратиться в абсолютную собственность. В докапиталистическом обществе ни один
продукт не был таковым. Это также один из уроков, извлеченных из дебатов в
ландтаге.
г) Маркс размышляет также о состоянии общества до
Французской революции, которое он называет «феодальным», согласно общепринятому
в то время определению (оно не было изобретено им самим). Он считал это
общество «иррациональным», однако теперь проявляется его рациональность, логика
функционирования, которая, в частности, находит выражение в двойственности
частного права: частное право собственника и частное право, не принадлежащее
собственнику, сочетание публичного и частного права, как в эпоху Средневековья.
Конечно, «законодательный разум» – молодой журналист иногда называет его просто
«разумом» – упростил, сделал более логичными принципы функционирования
общества. Однако пользование обычным правом, предоставляемое «по случаю»
неимущим массам, было безжалостно отменено, и были приняты меры по укреплению
неустойчивых привилегий господствующих классов. Так, была проведена
секуляризация монастырского имущества, и Маркс одобряет это мероприятие. Однако,
замечает он, много говорится о возмещении ущерба, нанесенного церкви, но ничего
не говорится о возмещении ущерба беднякам, потерявшим определенные права на
монастырских землях, которые им гарантировал обычай. Это никоим образом не
означает, что Маркс оплакивает или тем более восхваляет старое общество,
изжитое историей; но анализ «перехода», особенности которого объясняются игрой
интересов и сил соответствующих классов, проводится здесь впервые.
д) Особенно глубокому анализу подвергаются отношения между
обществом и государством. Существует не просто один класс и не просто одно
абстрактное государство, декретирующее и законополагающее, но существует класс,
который, с одной стороны, облекшись властью, обеспечивает себе все средства
государственной власти, с другой – продолжает отстранять от государственной
власти подчиненный класс.
«Эта
логика, превращающая прислужника лесовладельца в представителя государственного
авторитета, превращает государственный авторитет в прислужника лесовладельца
… Все органы государства становятся ушами, глазами, руками, ногами, посредством
которых интерес лесовладельца подслушивает, высматривает, оценивает, охраняет,
хватает, бегает» [МЭ: 1, 142].
К тому же
«форма обычного
права здесь тем более естественная,
что само существование бедного класса
остается до сих пор не более как обычаем гражданского общества, не нашедшим еще
надлежащего места в кругу сознательно расчлененного государства. Разбираемые
нами дебаты представляют собой наглядный пример определенного отношения к этим
обычным правам – пример, в котором полностью отразился метод и дух всего этого
хода прений» [МЭ: 1, 130].
Иными словами, в старорежимном обществе политическая
изоляция неимущих классов допускала в качестве компенсации существование
обычного права; в «современном» обществе (в 1842 году оно было еще политически
цензовым и экономически индивидуалистическим) неимущий становится все более
неимущим.
Делались попытки утверждать, что статьи 1842 – 1843 годов
свидетельствуют о гуманизме и анархизме истоков Марксовой мысли. Более того,
пытались утверждать, что Маркс того времени – не Маркс. Сам Маркс в 1859 году
скромно упоминает об этих статьях как о детских шалостях; однако он считает
необходимым упомянуть о своем первом столкновении с проблемой «материальных
интересов», с «экономическими проблемами». Представляется, что процитированные
выше положения идут гораздо дальше того, что писал Маркс в работе «К критике
политической экономии. Предисловие» [См. МЭ: 13, 5 – 9]. Они знаменуют собой
пусть интуитивное, но недвусмысленное вхождение Маркса в историческую
проблематику. Можно возразить, что подобное обоснование марксистского
мировоззрения с помощью ранних и еще незрелых работ Маркса означает «спрягать в
прошедшем времени» историю мысли. Однако несправедливо видеть в этих работах
лишь юношеское возмущение властью, лишь банальный протест «демократического»
чувства против «злоупотреблений» собственников. В действительности, начиная с
1842 года Марксом была поставлена на обсуждение как раз тогда формировавшаяся
проблема взаимоотношений собственности и государства, их природы. Многие
марксисты, вспомнив об истоках своих убеждений, обнаружат здесь подобные своим
наивные и прямолинейные откровения, основанные тем не менее на историческом
опыте. Марксистами не становятся, лишь читая Маркса и вообще лишь предаваясь
чтению, но ими становятся, пристально глядя вокруг себя, следя за развитием
дебатов, наблюдая действительность и составляя о ней критические суждения.
Таким образом стал марксистом сам Маркс.
2. «Мы знаем
только одну единственную науку, науку истории»
Интеллектуальная биография Маркса, как и любого другого
человека, неоднородна, так как не существует биографий чисто
«интеллектуальных». Вслед за активной, но нелегкой журналистской деятельностью
наступает период размышлений и интенсивного чтения – исключительный период его
жизни, когда он проводит свой медовый месяц в Крейцнахе. Он занят критическим
чтением «Философии права» Гегеля, а также многочисленных и весьма разнообразных
работ по истории. Думаю, я вправе указать на то, что вопреки утверждениям
Максимилиана Рюбеля этот период его жизни (1843 год) представляет собой для
формирования личности Маркса некоторое отставание по сравнению с 1842 годом. В
самом деле, как философ (и, следовательно, оставаясь на тех же позициях) он
является противником Гегеля, критикуя «Философию права»: формализм «отрицания
отрицания», идеализм (при котором совершенно исчезает классовость подхода) в
определениях «бюрократии» и «демократии», применение фейербаховской критики религии
для критики гегелевской концепции государства, замечания по поводу гегелевской
концепции собственности (например, в связи с майоратом), которые могли бы лечь
в основу любой буржуазной критики. Что касается историографии, то чтение Руссо,
Монтескьё и Макиавелли перемежается в Крейцнахе с книгами по истории подчас
чисто дидактического характера; возможно, это свидетельствует о потребности
Маркса в элементарных сведениях по истории, что подтверждается тем фактом, что
он посвящает много времени составлению длинных хронологических таблиц античного
времени.
Впрочем, вспоминая в 1859 году об этом периоде, он сам
утверждает, что «путеводная нить» его дальнейших исследований была им найдена в
Крейцнахе. Но он ставит это открытие на второе место после открытий парижского
периода, когда он углубляется в политэкономию, анализирует работы некоторых
французских социалистов и, наконец, завязывает дружбу с Энгельсом. С начала
1844 года в работе «К критике гегелевской философии права. Введение», да и в
статье «К еврейскому вопросу» он с еще большей настойчивостью формулирует свой
вывод (сделанный в 1842 году) о приоритете гражданского общества перед
государством – вывод, в котором Энгельс усматривает подлинный прогресс. Но уже
в том же номере «Немецко‑французского ежегодника» Энгельс частично опубликовал
свои «Наброски к критике политической экономии», которые спустя 15 лет Маркс
еще определяет как «гениальные». Разумеется, очень важна (если не делать из
этого еще один «решающий поворот») встреча этих двух людей, так как я считаю
прогрессом любое завоевание мысли. Поэтому едва ли имеет смысл говорить о том,
что друзья добились одного и того же результата разными путями – Энгельс это
сделал путем индукции, исходя из английской практики; Маркс – путем дедукции, в
процессе критики Гегеля. Но не это кажется мне существенным. Энгельс в
действительности отнюдь не освободился от атмосферы гегельянства, в то время
как Маркс, как мы видели, учитывал реальную жизнь. Встреча весьма сблизила этих
людей и оказалась настолько плодотворной, что, когда в 1845 году они решили
работать вместе, они были совершенно уверены, во всяком случае, в двух вещах:
1)
политэкономия, служащая оправданием современных обществ, является единственной
теоретической дисциплиной, могущей быть отправным пунктом науки, и поэтому
следует посвятить себя ее критике и реконструкции; начиная с «Набросков»
Энгельса и вплоть до «Капитала» Маркса, «критика политической экономии» будет
фигурировать во всех их проектах и трудах;
2)
возникла необходимость оставить философию, и в особенности нездоровую почву
постгегельянских теорий.
Они еще не могли знать, что не хватит всей их жизни, чтобы
осуществить этот первый проект (в 1844 году они еще строили иллюзии по поводу
своих знаний в области экономики, но с тех пор они уже ничего не публикуют, не
будучи уверены в своей абсолютной правоте), в то время как их добросовестный
анализ философии был окончательно предоставлен знаменитой «грызущей критике
мышей». И все же между крепким орешком политэкономии – этой «последней
инстанции», которую столь трудно постичь, – и эфемерной оболочкой философии
есть туманность фактов общественной жизни, политики, юриспруденции, идеологии,
составляющих единую материю; их следует упорядочить и выверить с помощью
научного анализа в рамках политэкономии, которая, будучи отделена от этих
фактов, может быть ошибочно истолкована. Решительно, для Маркса и Энгельса эта
материя в целом представляет новый предмет науки: назовут ли они ее историей?
«Wir kennen nur eine einzige Wissenschaft, die Wissenschaft der Geschichte» –
«мы знаем только одну единственную науку, науку истории» [МЭ: 3, 16]. Историк‑марксист
не без гордости воспользовался бы этой столь торжественной формулой в
подтверждение значительности своей профессии. Но, к сожалению, речь идет о
фразе, вычеркнутой из рукописи книги, оставшейся неизданной. А подобный факт не
может не вызвать сомнений. И все же именно в «Немецкой идеологии» проблема
истории как науки находит свое подлинное отражение.
Поучительны даже некоторые сомнения: перечеркнутые фразы, постановка
в скобки слова «Geschichte», употребляемого в различных значениях. Гегель и его
ученики достаточно широко применяют это слово и даже злоупотребляют им. Но
разве историки‑профессионалы нашли для него лучшее употребление? В 1845 году
Маркс некоторое время занимается этой наукой: сначала читая работы других
историков, а затем – сделав шаг вперед, который многие так называемые марксисты
предпочитают не делать, – докапывается до самых источников, читает подлинные
античные тексты. Некоторое время он подумывает над тем, чтобы написать историю
Конвента, но впоследствии отказывается от этой мысли.
Но отказывается ли он, таким образом, от профессии историка?
Я бы сказал – напротив. Маркс особенно хорошо понимает, что, посвятив себя
какому‑либо отдельному аспекту истории – в данном случае политике – или какому‑либо
отдельному сюжету, каким бы важным и глубоко проанализированным последний ни
оказался, он лишь отдает дань истории в ее традиционном понимании, то есть
поиску отдельного факта. А между тем для историка прежде всего необходимо
пролить свет не на принципы какой‑либо философии вообще, а на принципы научно‑системного
подхода. Эти принципы (Voraussetzungen, в небрежении которыми Маркс упрекает
немецких историков) нашли свое воплощение в «Немецкой идеологии», хотя и не
столь отчетливо, как например, в работе «К критике политической экономии.
Предисловие» (1859). Дело в том, что «Немецкая идеология» представляет собой
незаконченное полемическое произведение, при написании которого автор еще не
совсем освободился от тех форм и способов выражения – а следовательно, и образа
мыслей, – против которых собирался бороться. И тем не менее в книге содержатся
термины, формулы и целые страницы, которые развивают суть будущей концепции
истории. Несмотря на то что экономический орешек не позволит Марксу позднее
сосредоточить внимание на историческом материализме как таковом, не так уж мало
было сделано начиная с 1845 года (не будем, однако, возвращаться к сказанному
Марксом в 1859 году), когда, пусть в незаконченном виде, был создан каркас из
посылок и рассуждений, который для тех, кто захочет в них разобраться, может
послужить основой для исторической конструкции, заслуживающей названия
исторической.
И прежде всего, люди ли «делают историю»? Перед нами
знаменитая формула «люди – творцы истории», которую будут открывать,
переоткрывать, повторять на все лады, искажать и фальсифицировать различные
околомарксисты и псевдомарксисты, внося в материализм Маркса струю идеализма и
волюнтаризма. А пока в «Немецкой идеологии» слова «Geschichte machen» заключены
в кавычки, приобретая иронический и скептический оттенок. Конечно, Маркс не
хотел исключать из истории деятельность человека, проводя грань между «историей
природы», выходящей за пределы этой деятельности, и «историей людей», взаимодействием
между природой и человеком. Но ирония, содержащаяся в поставленных в кавычки
словах «Geschichte machen», направлена не только против Гегеля и немецких
идеологов, но также против колоссальной иллюзии, присущей почти всей
историографии от самых ее истоков.
Разве не знаменателен тот факт, что Маркс (почти случайно
продолжая полемику своих ранних произведений) приходит к обличению одной из
величайших слабостей, присущих человечеству при обращении к своей истории, что
нашло отражение в самом историческом словаре? Согласно традиции, история
начинается с письменности, то есть с той эпохи, когда человечество в результате
возникновения письменности приняло на себя ответственность за свои поступки.
Эпоха предшествующая считается доисторической. Таким образом, не было бы
истории, если бы не было теологии, политики, литературы. И наоборот, там, где
нет ничего, кроме предыстории, из‑за отсутствия следов «грубых фактов» (или
событий) открывается широкое поле деятельности для различного рода спекуляций,
гипотез, которые с легкостью могут быть опрокинуты.
Маркс и Энгельс вменяют все это в вину «немцам». Причем
делают они это со свойственным им юношеским задором, атакуя подвернувшегося им
противника, своего соотечественника, представляющего собой частицу их собственной
среды. И все‑таки разве именно такой образ мышления не является наиболее
жизнеспособным? Наши исследователи доисторической эпохи, располагая скудным, но
внешне защищенным от «идеологических соблазнов» материалом, имеют видимость
более «научных» историков. А не топчутся ли они на месте, на стадии
бессмысленного повторения общих мест и изложения хрупких гипотез? Лишь с
появлением надписей, хроник и памятников отходит в сторону взаимосвязанная
действительность эпох, и для историографии остаются только факты относительно
отдельных индивидов, меньшинств, мифов. Есть над чем серьезно поразмыслить: с
одной стороны, голые факты, которые мы можем засвидетельствовать, изучая
доисторическую эпоху, относящиеся к местам обитания, орудиям, изделиям
первобытного человека, недостаточны для нас; с другой стороны, свидетельства
самого человека обманывают нас или его самого. Историческая наука завтрашнего
дня будет сочетать в себе объективную информацию, стройную и непроизвольную, с
документами субъективного характера, которые будут подвергаться основательной
критике. Надо сказать, что в этом отношении мы находимся пока что в самом
начале пути.
3.
Примат производства и отношения между людьми
Легко понять, что в Германии тех лет, полтора столетия тому
назад, острая реакция двух требовательных умов на высокомерие Гегеля, на
«революционные» претензии его критиков, на педантизм эрудитов формировавшихся
тогда «исторических школ» была не удивительна. Не удивляет и то, что в подобной
реакции было немало подчас несправедливых замечаний по отношению к Германии,
которая рассматривалась как «слаборазвитая» страна (понятие, разумеется,
современное, но время от времени полезное и применительно к прошлому). Маркс и
Энгельс, открывая историков Французской революции, английскую экономическую и
околоэкономическую литературу, находят близкие для себя факты. Но они хотят
докопаться до самой теории истории. И если «Немецкая идеология» по части
полемики, философии или революционных умозаключений может выглядеть устаревшей,
если здесь мы еще не находим силы «Манифеста» или глубины «Капитала», тем не
менее здесь, безусловно, можно отметить наличие новаторских формулировок,
существенных с точки зрения будущего любой гуманитарной науки, а также схем,
ориентирующих историков относительно периодизации и проблематики (даже самой
новейшей истории).
Речь идет прежде всего о примате производства, примате
генетическом, который, однако, не следует смешивать с расхожими гипотезами
относительно генезиса общества, так как очевидность этого факта противоречит обыденному
сознанию, традиционному пониманию истории, которое всегда игнорировало его:
«Первый исторический акт этих индивидов, благодаря которому они
отличаются от животных, состоит не в том, что они мыслят, а в том, что они
начинают производить необходимые им средства к жизни » [МЭ: 3, 19].
Ныне этот изначальный факт является фундаментальным условием
развития всей истории: «Производя необходимые им средства к жизни, люди
косвенным образом производят и самое свою материальную жизнь» [МЭ: 3, 19].
Но термин «производство» – не волшебный ключик: производство
должно рассматриваться в связи с населением и на фоне отношений, возникающих
между людьми. Маркс применяет здесь термин «Verkehr», равнозначный французскому
«commerce», и, очевидно, применяет в его древнем значении отношений всякого
рода. В эти отношения включены население и производство, находящиеся в
постоянном взаимодействии:
«Это
производство начинается впервые с ростом населения . Само оно опять‑таки
предполагает общение (Verkehr)
индивидов между собой. Форма этого общения, в свою очередь, обусловливается
производством» [МЭ: 3, 19].
Таким образом, формируется «деятельный процесс жизни»,
только и могущий объяснить историю.
«Когда
изображается этот деятельный процесс жизни, история перестает быть собранием
мертвых фактов, как у эмпириков, которые сами еще абстрактны, или же
воображаемой деятельностью воображаемых субъектов, какой она является у
идеалистов» [МЭ: 3, 25].
Мы должны согласиться с этим обвинением против историка‑эмпирика,
который питает иллюзии насчет своей «конкретности», тогда как его усилия
направлены на доведение понятия «факта в себе» до максимального уровня
абстракции. Это, однако, не означает, что следует пренебрегать эмпирическим
наблюдением; но нужна гипотеза – и прежде всего гипотеза о рациональности
действительности, – организующая это наблюдение, которое в свою очередь
подтверждает гипотезу, оспаривает ее или исправляет:
«Итак,
дело обстоит следующим образом: определенные индивиды, определенным образом
занимающиеся производственной деятельностью, вступают в определенные
общественные и политические отношения. Эмпирическое наблюдение должно в каждом
отдельном случае – на опыте и без всякой мистификации и спекуляции – вскрыть
связь общественной и политической структуры с производством» [МЭ: 3, 24].
Говоря об «общественной и политической структуре», Маркс
пока что воздерживается от употребления слова «Struktur» – латинского термина,
вызывающего в памяти пластический архитектурный образ. Он употребляет слово
«Gliederung», создающее функционально‑анатомический образ и вводящее полезное
понятие членения.
«Немецкая идеология» не скрывает (напротив, всяческие
исправления в тексте рукописи еще больше это подчеркивают), насколько трудно
«построить» историю, прибегая к абстракции, но не впадая в философский
идеализм:
«Изображение
действительности лишает самостоятельную философию ее жизненной среды. В лучшем
случае ее может заменить сведение воедино наиболее общих результатов,
абстрагируемых из рассмотрения исторического развития людей. Абстракции эти
сами по себе, в отрыве от реальной истории, не имеют ровно никакой ценности.
Они могут пригодиться лишь для того, чтобы облегчить упорядочение исторического
материала, наметить последовательность отдельных его слоев. Но, в отличие от
философии, эти абстракции отнюдь не дают рецепта или схемы, под которые можно
подогнать исторические эпохи. Наоборот, трудности только тогда и начинаются,
когда приступают к рассмотрению и упорядочению материала – относится ли он к
минувшей эпохе или к современности, – когда принимаются за его действительное
изображение. Устранение этих трудностей обусловлено предпосылками, которые
отнюдь не могут быть даны здесь, а проистекают лишь из изучения реального
жизненного процесса и деятельности индивидов каждой отдельной эпохи» [МЭ: 3,
26].
Отдельные зачеркнутые слова (почему?) как раз уточняли, в
чем заключается анализ и классификация исторического материала: «искать
действительную, практическую взаимозависимость различных слоев». Это замечание,
на мой взгляд, важно. Возможно, Маркс решил избавиться от слова «слои»? Так или
иначе, употребив любое другое слово, он избегает опасности, которую таит в себе
современный социологический словарь: ни в истории, ни в обществе не существует
«слоев», представляющих собой нечто статическое, наподобие геологического
разреза или археологической раскопки. Реликвии прошлого на фоне современности –
общественные классы при определенном способе производства – являются активными
элементами, находящимися в состоянии прогресса или регресса, обороны или
нападения, они никогда не бывают неподвижны или независимы. Их практическая,
реальная взаимозависимость сама по себе является объектом исторического
исследования и изложения и, разумеется, в любом случае должна быть объектом особо
пристального внимания историка‑марксиста. Приводимый выше текст, очевидно, не
является «доказательством», но в нем содержатся указания на то, каким образом у
Маркса и Энгельса сформировалась новая и глубокая концепция истории, целиком
принимающая во внимание трудности и препятствия, встающие на пути историка,
когда тот движется между лишенным смысла эмпирическим описанием и абстракцией,
отделенной от исторической действительности.
Следует также добавить, что, поскольку «Немецкая идеология»
имеет философский характер, исторический аспект работы интересен для историка в
связи с понятием истории и дискуссиями о ней; в ней имеются не только
специально‑научные замечания, но и попутные рассуждения о необходимости (или
вредности) «исторического духа» вообще, а не одного лишь систематического
«историзма». «Правильно мыслить» исторически, прежде чем строить какую бы то ни
было историческую концепцию, – не в этом ли заключается духовная возможность и
даже потребность? Так, Маркс и Энгельс критикуют Фейербаха, который «видит,
например, в Манчестере одни лишь фабрики и машины, между тем как сто лет тому
назад там можно было видеть лишь самопрялки и ткацкие станки, или же находит в
Римской Кампанье только пастбища и болота, между тем как во времена Августа он
нашел бы там лишь сплошные виноградники и виллы римских капиталистов» [МЭ: 3,
43].
Подобная неспособность мыслить в категориях, выходящих за
пределы настоящего, вне статичной картины мира (на это способна только истинная
культура историка), приводит Фейербаха – и многих других – к постоянному
противопоставлению «истории» и «природы», «которая, кроме разве отдельных
австралийских коралловых островов новейшего происхождения, ныне нигде более не
существует» [МЭ: 3, 44]. И они замечают в полемике с Бауэром, который говорил о
«противоположности между природой и историей»: «как будто это две обособленные
друг от друга „вещи“, как будто человек не имеет всегда перед собой
историческую природу и природную историю» [МЭ: 3, 43]. Поэтому, «поскольку
Фейербах материалист, история лежит вне его поля зрения; поскольку же он
рассматривает историю – он вовсе не материалист» [МЭ: 3, 44]. По сути дела,
видя в человеке ощущающий объект, он как бы не замечает ощутимой деятельности,
а когда он говорит о реальном человеке, индивиде во плоти и крови, то речь идет
о человеке, состоящем лишь из чувств и страстей и не связанном насущными
материальными потребностями. Эта критика словно бы обращена на полстолетия
вперед, в адрес Мигеля де Унамуно, который в среде историков также считался
создателем «человека во плоти и крови», но питавшим высокомерное презрение к
его реальным потребностям.
Не будем слишком негодовать по поводу этих обвинений в адрес
литературной философии, в большинстве своем скорее банальных. Блестящие
формулировки из области «истории» всегда находят более широкий отклик, нежели
серьезная трактовка действительности. Вместе с тем существенно то, что Маркс и
Энгельс, сводя счеты со своей прежней «философской совестью», заложили
некоторые позитивные основы исторического материализма, хотя и в незавершенном
виде.
1) Существует тесная связь между производительными силами,
которыми располагает общество (о чем свидетельствует производительность труда),
и разделением труда, определяющим формы общественных отношений (совокупность
которых до сих пор определяется как «гражданское общество»), а также между
функционированием этого «гражданского общества» и процессом политической
истории и ее «событиями»:
«Но не
только отношение одной нации к другим, но и вся внутренняя структура самой
нации зависит от ступени развития ее производства и ее внутреннего и внешнего
общения. Уровень развития производительных сил нации обнаруживается всего
нагляднее в том, в какой степени развито у нее разделение труда. Всякая новая
производительная сила… влечет за собой дальнейшее развитие разделения труда…
Различные ступени в развитии разделения труда являются вместе с тем и
различными формами собственности, т.е. каждая ступень разделения труда
определяет также и отношения индивидов друг к другу соответственно их отношению
к материалу, орудиям и продуктам труда» [МЭ: 3, 20].
Это еще не «марксистский» словарь: «разделение труда», столь
дорогое для классиков политэкономии понятие, частично будет уточнено и частично
разрушено в ходе дальнейшего анализа. Однако здесь уже содержатся такие
замечания, о которых многие историки, в том числе марксисты, забывают: не
следует смешивать рост производительных сил с просто количественным расширением
известных уже до того производительных сил (например, возделывание новых
земель), когда большая площадь необрабатываемых земель обусловливает примитивность
форм собственности. Мы обращаем внимание на это обстоятельство в противовес
неправомерному приложению современных экономических законов к обществу, которое
не могло бы ими воспользоваться: тот факт, что Маркс и Энгельс, всегда
проявлявшие интерес к будущему и готовность к активным действиям в настоящем, в
то же время столь часто обращались к первичным способам производства, говорит о
том, что эти способы производства занимали во времени и пространстве гораздо
больше места, чем те способы и экономические формы, которые нас преследуют
теперь. Так вырисовываются контуры фундаментального закона: соответствие
производительных сил производственным отношениям.
2) Соотношение, существующее между этими аспектами
действительности и представлениями людей, следует понимать не как соотношение
представление – действительность, а, наоборот, действительность –
представление:
«Люди
являются производителями своих представлений, идей и т.д., – но речь идет о
действительных, действующих людях, обусловленных определенным развитием их
производительных сил и – соответствующим этому развитию – общением, вплоть до
его отдаленнейших форм… Таким образом, мораль, религия, метафизика и прочие
виды идеологии и соответствующие им формы сознания утрачивают видимость
самостоятельности. У них нет истории, у них нет развития; люди, развивающие
свое материальное производство и свое материальное общение, изменяют вместе с
этой своей действительностью также свое мышление и продукты своего мышления. Не
сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание» [МЭ: 3, 24 – 25].
Борьба с идеализмом в 1845 году проливает свет на данное
положение. Следует иметь в виду (как урок для историка), что существует
необходимость – особенно острая в наше время – бороться против любой такой
истории идей, образа мышления и науки, которая полагается исключительно на
внутренние, формальные законы, а не на «производство мыслей» (любого порядка),
не на изменения их под воздействием социальной и материальной жизни. Каждый раз
в историографической практике, и прежде всего в области философии, может
появиться опасность автономной трактовки тех или иных явлений мысли; и часто
под внешней видимостью абсолютной новизны скрывается традиционное упрощение.
3) Быть может, менее явно, но совершенно очевидно в
«Немецкой идеологии» присутствует тема противоречия между производительными
силами и производственными отношениями со всеми вытекающими отсюда
революционизирующими последствиями:
«В своем
развитии производительные силы достигают такой ступени, на которой возникают производительные
силы и средства общения, приносящие с собой при существующих отношениях одни
лишь бедствия, являюсь уже не производительными, а разрушительными силами
(машины и деньги). Вместе с этим возникает класс, который вынужден нести на
себе все тяготы общества, не пользуясь его благами, который, будучи вытеснен из
общества, неизбежно становится в самое решительное противоречие ко всем
остальным классам» [МЭ: 3, 69].
И именно зарождающееся «коммунистическое сознание» открывает
для Маркса и Энгельса в реальной действительности это эмбриональное
противоречие и предвосхищает (весьма заблаговременно) будущее. Однако
историческая повторяемость революционных традиций указывает на то, что речь
идет в равной степени о прошлом и будущем:
«…условия,
при которых могут быть применены определенные производительные силы, являются
условиями господства определенного класса общества, социальная власть которого,
вытекающая из его имущественного положения, находит каждый раз свое практически
‑идеалистическое выражение в соответствующей государственной форме, и поэтому
всякая революционная борьба направляется против класса, который господствовал
до того» [МЭ: 3, 69 – 70].
4) Любопытно, что Маркс и Энгельс замечают, что традиционные
историки, и в особенности экономисты, вполне допускают влияние неравномерного
материального развития на отношения между «нациями», которое детерминирует
борьбу между ними. И действительно, идеология весьма часто, вуалируя внутреннюю
действительность, оправдывает из соображений материального и интеллектуального
«превосходства» колониальные предприятия и завоевания:
«Взаимоотношения
между различными нациями зависят от того, насколько каждая из них развила свои
производительные силы, разделение труда и внутреннее общение. Это положение
общепризнанно» [МЭ: 3, 19 – 20].
В «Немецкой идеологии» делается заключение, что в Германии с
ее измученным «национальным сознанием» противоречие между производительными
силами и производственными отношениями возникает или, вернее, проявляется «не в
данных национальных рамках, а между данным национальным сознанием и практикой
других наций» [МЭ: 3, 30]. Современные проблемы слаборазвитости подтверждают
это ранее интуитивное предсказание.
5) И все же, хотя марксистское новаторство, как очевидно, не
проходит мимо проблемы передела мира между организованными группами –
«государствами», само понятие «нации» остается под вопросом. Суть его
заключается в противопоставлении классическому противоборству между
«индивидуальными» и «коллективными» интересами противоборства классов,
находящихся у власти, и классов подчиненных:
«Отсюда
следует, что всякая борьба внутри государства – борьба между демократией,
аристократией и монархией, борьба за избирательное право и т.д. и т.д. –
представляет собой не что иное, как иллюзорные формы, в которых ведется
действительная борьба различных классов… Отсюда следует далее, что каждый
стремящийся к господству класс, – если даже его господство обусловливает, как
это имеет место у пролетариата, уничтожение всей старой общественной формы и
господства вообще, – должен прежде всего завоевать себе политическую власть,
для того чтобы этот класс, в свою очередь, мог представить свой интерес как
всеобщий, что он вынужден сделать в первый момент» [МЭ: 3, 32 – 33].
Историка как бы предупреждают: под иллюзорной оболочкой
скрывается действительность; под покровом политики – общественные отношения;
под покровом всеобщей заинтересованности – классовые интересы; под формами
государства – структура гражданского общества:
«…это
гражданское общество – истинный очаг и арена всей истории, видна нелепость
прежнего, пренебрегавшего действительными отношениями понимания истории,
которое ограничивалось громкими и пышными деяниями» [МЭ: 3, 35].
Маркс и Энгельс в целях достижения полемического эффекта
(как, впрочем, это делают и другие историки: достаточно вспомнить Симианда,
Блока и Февра) придают современной им историографии карикатурные черты. Вообще
никогда не было недостатка в попытках высветить кулисы грандиозного театра
истории; однако экономика, финансовые отношения, законы и язык экономики всегда
считались полем деятельности специалистов – титулом историка награждались, как
правило, официальные риторы и философы. После Маркса, во второй половине XIX
столетия, позитивистская историография эрудитов еще более расширит поле этой
«специализации», особенно в области политической истории, низведенной до уровня
анекдотов (из жизни великих людей) и все менее соприкасающейся с явлениями
социальной жизни; в учебниках истории придворную историографию заменят лубочные
иллюстрации великих событий и морализаторские поучения. В данном случае это
явная реакция на Маркса, не совсем осознаваемая и бледно выраженная ввиду того,
что молчание в еще большей степени, чем попытки опровержения, способствовало
развитию борьбы против истории, выступающей с революционными выводами. Поэтому
верно и то, что в нашем столетии какое‑нибудь открытие в области истории, не
придающее значения отдельному «событию» в поисках «реальных отношений», может
быть сделано без оглядки на Маркса и поэтому, несмотря на все свои достоинства,
не будет иметь достаточной теоретической базы, а будет грешить чрезмерными
иллюзиями относительно своей новизны. Это не мешает говорить об опасности Маркса
и выступать с нападками против него, прибегая к помощи псевдоисторического
структурализма и антиисторической социологии. Один момент в этой связи может
быть проиллюстрирован с помощью удачного выражения из «Немецкой идеологии»:
«Почти вся идеология сводится либо к превратному пониманию этой истории, либо к
полному отвлечению от нее. Сама идеология есть только одна из сторон этой
истории» [МЭ: 3, 16].
6) Подобное низложение (или погребение под нагромождением
консервативных теорий) какой бы то ни было революционной гуманитарной науки
знаменательно с исторической точки зрения:
«Мысли
господствующего класса являются в каждую эпоху господствующими мыслями. Это
значит, что тот класс, который представляет собой господствующую материальную силу общества, есть в то же время и его
господствующая духовная сила.
Класс, имеющий в своем распоряжении средства материального производства,
располагает вместе с тем и средствами духовного производства, и в силу этого
мысли тех, у кого нет средств для духовного производства, оказываются в общем
подчиненными господствующему классу. Господствующие мысли суть не что иное, как
идеальное выражение господствующих материальных отношений, как выраженные в
виде мыслей господствующие материальные отношения; следовательно, это – выражение
тех отношений, которые и делают один этот класс господствующим, это,
следовательно, мысли его господства» [МЭ: 3, 45 – 46].
Речь идет о еще одной грандиозной проблеме: должна ли (и
может ли) история строить представление об обществе иной эпохи согласно
современным критериям, которые в свою очередь являются продуктами общества,
истории? Здесь имеется риск впасть в анахронизм, который Люсьен Февр считал
страшным грехом и с которым боролся в связи с исследованиями творчества Рабле.
Но для каких нужд служит определение «сословного общества» как общества, в
котором неискушенный человек видит иерархию «сословий», или зачем говорить о
том, что вассал был связан со своим сувереном понятием «верности»?
«Когда,
однако, при рассмотрении исторического движения, отделяют мысли господствующего
класса от самого господствующего класса, когда наделяют их самостоятельностью,
когда, не принимая во внимание ни условий производства этих мыслей, ни их
производителей, упорно настаивают на том, что в данную эпоху господствовали те
или иные мысли, когда, таким образом, совершенно оставляют в стороне основу
этих мыслей – индивидов и историческую обстановку, – то можно, например,
сказать, что в период господства аристократии господствовали понятия: честь,
верность и т.д., а в период господства буржуазии – понятия: свобода, равенство
и т.д.
…В то
время как в обыденной жизни любой shopkeeper отлично умеет различать между тем,
за что выдает себя тот или иной человек, и тем, что он представляет собой в
действительности, наша историография еще не дошла до этого банального познания.
Она верит на слово каждой эпохе, что бы та ни говорила и ни воображала о себе»
[МЭ: 3, 47, 49]
Кто‑нибудь может возразить: но ведь профессия историка не
заключается только лишь в определении духовного склада людей определенной эпохи
с помощью «воскрешения» условий их жизни и коллективных форм мышления? Правда,
подобная «история‑воскрешение» пользуется успехом в среде интеллигенции. Но это
ненаучная история – не наука об обществе, изучающая развитие общества, исследующая
его механизмы. Эта форма знания не может довольствоваться спиритизмом и
реконструкциями, но требует последовательного анализа, в котором должны
фигурировать взаимозависимые факторы. Говорить о том, что историю можно
«творить» с помощью «идей» или «психологии», – такая же тавтология и такой же
абсурд, как говорить о «психологии» экономических феноменов. Конечно, любая
статистическая производная выражает индивидуальные, «психологические» решения,
но тем не менее в период инфляции «склонность тратить» не приведет
чернорабочего в дорогие рестораны. Психоанализ, несмотря на свои
материалистические посылки, сам по себе не является надежной основой для
исторического анализа: он способен пролить свет на сущность форм проявления
человеческой реакции на то или иное событие, но не может внести полную ясность
в сущность стоящих за этой реакцией социальных факторов. Почти полтора столетия
спустя после написания «Немецкой идеологии» остается открытым вопрос, какая же
часть исторической литературы ускользает от содержащейся в этой работе критики
по отношению к источникам.
7) Следует подчеркнуть еще один момент, касающийся
классового состава общества, относительно которого в книге содержится ряд
указаний, все еще полезных для историка, социолога, исследователя современного
общества. Часто Маркса обвиняют в недостаточной ясности трактовки понятия
«класс» – как вследствие незавершенности той главы «Капитала», где должен был
рассматриваться этот вопрос, так и вследствие крайней схематичности описания
противоречий, присущих капитализму (буржуазия, пролетариат), а также
использования в исторической части (Германия, Англия, Франция) нечетких, плохо
определенных понятий (собственники, промышленники, мелкая буржуазия,
крестьянство и т.д.).
Мне приходилось наблюдать (правда, аргументация заняла бы
объемистый том), как не у Маркса, а в действительности соотношение между
простотой и сложностью классовой структуры в значительной степени зависит от
стадии развития способа производства; простое разделение на классы
(трехстороннее при феодализме и двухстороннее при капитализме) характерно в
основном для кульминационных моментов развития общественной формации –
структура упрощается и приближается к своего рода модели, в то время как
усложнение структуры или видимость ее усложнения происходит лишь в переходные
периоды, когда развитость и слаборазвитость, разрушение структуры и образование
новой наличествует синхронно и взаимообусловленно. Кроме того, внутри четко
выраженных классов нетрудно заметить конкурентность отдельных категорий, то
есть групп, неравномерно связанных с различными по своему характеру отраслями
производства. Это и градации второго порядка внутри господствующих классов
(промышленники – аграрии, импортеры – экспортеры, кредиторы – дебиторы), и
«противоречия внутри народа». Давно уже стало классическим различие между
противоречием и антиномией. Наконец, в ходе классовых битв выявилась особая
проблема сложных взаимоотношений между отдельными интеллектуалистскими
движениями, проблема классовых притязаний духовенства и его современного
эквивалента – «третьей силы»[39].
Именно в «Немецкой идеологии» содержатся особенно
поучительные для нынешнего времени положения об оттенках (то и дело возникающих
и исчезающих в зависимости от переменного успеха в ходе классовой борьбы) между
категориями одного и того же класса, а также между «активными» членами господствующих
классов и их «интеллигенцией». Но как только опасность революции ставит под
сомнение пребывание у власти того или иного класса, видимая сложность структуры
уступает место упрощению.
«Разделение
труда, в котором мы уже выше… нашли одну из главных сил предшествующей истории,
проявляется теперь также и в среде господствующего класса в виде разделения
духовного и материального труда, так что внутри этого класса одна часть
выступает в качестве мыслителей этого класса (это его активные, способные к
обобщениям идеологи, которые делают главным источником своего пропитания
разработку иллюзий этого класса о самом себе), в то время как другие относятся
к этим мыслям и иллюзиям более пассивно и с готовностью воспринять их, потому
что в действительности эти‑то представители данного класса и являются его
активными членами и поэтому они имеют меньше времени для того, чтобы строить
себе иллюзии и мысли о самих себе. Внутри этого класса такое расщепление может
разрастись даже до некоторой противоположности и вражды между обеими частями,
но эта вражда сама собой отпадает при всякой практической коллизии, когда
опасность угрожает самому классу, когда исчезает даже и видимость, будто
господствующие мысли не являются мыслями господствующего класса и будто они
обладают властью, отличной от власти этого класса» [МЭ: 3, 46].
Таково положение, из которого каждый историк должен черпать
свое вдохновение, находясь перед дилеммами «интеллигенции» в кульминационный
момент классовой борьбы: к какому классу принадлежит эта интеллигенция? к
какому классу апеллирует поддерживаемая ею идеология? как реагирует этот класс?
В наше время, когда такие слова, как «буржуазия», «пролетариат», «власть»,
«демократия», «бюрократия», «идеология», столь часто и неосторожно
употребляются не в собственном своем значении (если не сказать – ошибочно),
постановка этих вопросов помогает провести грань между видимым конфликтом и
конфликтом реальным, между классами, давно находящимися у власти, и классами,
пришедшими к власти недавно (или по крайней мере не спутать их), между
идеологиями – традиционной, псевдореволюционной и контрреволюционной. Задача
политического деятеля в данном случае ничем не отличается от задачи историка, с
той лишь разницей, что последний, зная о подводных течениях борьбы, способен к
ее анализу. Но именно поэтому политика станет наукой лишь в том случае, если в
науку превратится история.
Разумеется, «Немецкая идеология» не является учебником по
истории, но она, безусловно, является работой подлинных историков – в
особенности если принять во внимание принципы, извлеченные нами из текста,
сущность которых раскрывается весьма полно и которые не поддаются произвольному
толкованию в последующих формулировках, имеющих синтетический характер и
привлекательных благодаря своей сжатой форме. Кроме того, надо принять во
внимание содержание отдельных моментов, которые в более поздних работах найдут
более адекватную трактовку и более уверенную форму выражения, пусть даже на
различных информативных уровнях. Нам достаточно хорошо известны работы Маркса,
написанные примерно в одно время с «Немецкой идеологией», по которым мы можем
судить о прогрессе знаний автора в области истории техники, народного
хозяйства, общественной истории. Из них следует, что ввиду отсутствия
основополагающего понятия «способ производства», его социологическое видение
еще довольно туманно и слабо мотивировано, однако употребление таких терминов,
как «разделение труда», «отношения между городом и деревней», «смена различных
типов собственности», многочисленные исследования по истории Европы
свидетельствуют о необычайной точности отражения характерных черт
действительности: беспомощность восстаний эпохи Средневековья, зарождение
мануфактуры, роль бродяжничества в процессе становления современной эпохи,
зарождение крупной торговли, появление фигуры «крупного» буржуа,
противопоставляемой мануфактурщикам и кустарям, и «мелкого» по сравнению с
современным индустриальным предпринимателем, двойственный характер капитализма,
проявляющего ту или иную из своих сторон в зависимости от обстановки, –
национальный, протекционистский капитализм и международный, выступающий за
свободу торговли. Не следует забывать и о весьма многозначительном замечании
Маркса относительно дальнейших судеб США – капиталистический мир, лишенный
наследия прошлых эпох, свободный перед свободным пространством. Эта способность
уловить пропорции, обратить внимание на решающий фактор и особенно отсутствие
непонятных мест, даже когда имеющаяся информация пестрит белыми пятнами, – все
это свидетельствует о гениальности Маркса и Энгельса как историков с момента
открытия ими истории или открытия ими самих себя.
Не менее поучителен пример Маркса и Энгельса как критиков
историографии, каковыми они являлись с самого начала, выступив с детальным
текстологическим анализом плагиата Карла Грюна или высмеивая «geschichtliche
Reflexionen» Макса Штирнера, которые как раз имеют тот недостаток, что не
являются «историческими» в попытках обнаружить параллели между эпохой и расой
(детство – юность – зрелость = негроиды – монголоиды – белые); или же выступая
с едкой сатирой на отождествление «святым Максом» догматизма Робеспьера с
папским догматизмом. Правда, может встать вопрос: стоило ли все это их критики
(кстати сказать, именно эта работа была предоставлена «грызущей критике
мышей»), и все же эта реакция в защиту истории против абсурда как никогда
отвечает нуждам нашей эпохи. Псевдонаучное, псевдореволюционное
интеллектуальное перепроизводство в Германии 40‑х годов XIX века словно
перекликается с некоторыми примерами публицистики нашего времени: но кто
займется добросовестным анализом «идеологии» наших дней, анализом всех наших
прегрешений против истории?
4. «Ключ
для того, чтобы определить направление»
Еще один шаг был сделан Марксом и Энгельсом в 1847 году – не
столько в «Нищете философии», где первоначальная критика антиисторических
робинзонад вскоре уступает место логическим спорам и где чересчур схематичные
формулировки дают повод для скоропалительных обличений или неуместного
цитирования со стороны плохих марксистов: «Ручная мельница дает вам общество с
сюзереном во главе, паровая мельница – общество с промышленным капиталистом»
[МЭ: 4, 133]. На самом же деле вся деятельность Маркса противоречит такой
схематичности, объяснимой лишь в контексте ответа Прудону, который смешивал
экономические категории с действительностью. И все же «Нищета философии»
предоставляет в распоряжение историка определенную модель анализа (машины,
забастовки, рассматриваемые как результат и фактор истории одновременно).
В том же году «Манифест Коммунистической партии» ознаменовал
собой поворот к обновлению мировой исторической литературы, которой ввиду
определенных трудностей, отмеченных впоследствии Фюстелем де Куланжем, как раз
недоставало подлинного синтеза, общих взглядов, направленных на выявление
своеобразного характера развития истории. Я всегда подозревал, что утверждение
Раймона Арона: «Искать причины в истории имеет больше смысла, нежели изображать
крупными штрихами историческую панораму или приписывать прошлому неуверенность
в будущем», – основано на страхе перед будущим, которое уготовано в «Манифесте»
для буржуазии. Блестящая картина исторических триумфов буржуазии,
предвосхищающая ее закат, воспринималась как дурной навет, который необходимо
предотвратить с помощью заклинаний! Этой задаче полностью посвятила себя
позитивистская история, пытаясь низвести марксизм до уровня «философии
истории», а пророчества «Манифеста» – до ранга несбывшихся прорицаний. И
действительно, если во фразе, которой открывается «Манифест», – «Призрак бродит
по Европе – призрак коммунизма» – слово «Европа» заменить на слово «мир»,
станет отчетливо видна вся его актуальность сегодня.
Вот одно воспоминание личного характера. В 1943 году в
лагере для военнопленных в Германии я позволил себе роскошь (правда, это было
не слишком опасно благодаря невежеству наших надсмотрщиков) прочесть вслух
«Манифест» перед многочисленной аудиторией, внимавшей в напряжении и страхе.
Один из моих старых друзей, талантливый историк и педагог, вдруг воскликнул:
«Какой текст! Казалось бы, знаешь его наизусть, но всегда изумляешься, когда
перечитываешь его». Действительно, этот очерк мировой истории со времен
Средневековья до наших дней – который, разумеется, не представляет собой какого‑то
«описания» мировой истории, но является анализом ее «разделов», «факторов»,
преобразующих мир, – ныне нашел свое подтверждение и ассимилирован (и
одновременно порядком сдобрен и стерилизован) благодаря общедоступности
информации. Так что его содержание теперь может выглядеть банальным, изложение –
всего лишь изящным, а сутью можно пренебречь («вещи, о которых давно всем
известно»), свести его революционизирующее значение к простой формальности. Но
кому было под силу писать историю подобным способом в 1847 году? Как отмечал по
иному поводу Альтюссер, Маркс представляет собой такую новизну для своего
времени, что не успеваешь его понять. «Манифест» получает должное
распространение лишь в 1870 году. Совершенно очевидно, что он не мог появиться
из ничего. Его предшественниками были Адам Смит, французские историки –
представители третьего сословия и – что было необычайным совпадением с
любознательностью Маркса – зародившаяся к середине XIX столетия немецкая
экономическая история. Но Смит был к тому времени уже общепризнанным
авторитетом для экономистов, в то время как немецкая экономическая история
замкнулась на эмпиризме эрудитов. «Манифест» же остается первым шедевром
истории‑синтеза, истории‑объяснения.
Я не ставлю здесь своей задачей рассмотрение его
революционизирующего значения; хотелось бы лишь вскользь упомянуть о значении
третьей части «Манифеста», часто упускаемой из виду. В самом деле, эта часть
служит важнейшим уроком методологии. Под одним и тем же термином «социализм»
дается понимание его различными классами: «феодальный социализм», «клерикальный
социализм» классов, потесненных буржуазией, «мелкобуржуазный социализм» тех
классов, которым она угрожает, «консервативный, или буржуазный, социализм»,
предлагаемый как контрреволюционная плотина, различные формы «критически‑утопического
социализма», способные соблазнить отдельные секторы пролетариата, но обреченные
на немощное сектантство. Налицо классовое развенчание этого слова в контексте
времени. Эта работа историка будет возобновлена и сознательно калькирована в
1904 году молодым Сталиным в связи с понятием «национализм». Сталин займется
составлением текста, очень важного с точки зрения не только марксистской
литературы, но и всей историографии.
Именно принимая во внимание методологическую важность
наименее цитируемых фрагментов из других работ Маркса и Энгельса, хотелось бы
указать на плачевную общепринятость считать «историческими работами» (кроме
«Крестьянской войны») только «Революцию и контрреволюцию в Германии»,
«Классовую борьбу во Франции», «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» и
«Гражданскую войну во Франции». Мои сожаления по этому поводу весьма
относительны, так как очевидно, что речь идет о крупных исторических работах.
Но боюсь, что они признаны таковыми лишь потому, что они больше, чем другие
работы Маркса и Энгельса, похожи на традиционную историю – историю партий,
политических деятелей, избирательных кампаний, возмущений, репрессий и т.д. К
тому же с некоторых пор стало модой приправлять все что угодно социально‑экономическим
соусом (когда заводят речь об экономических кризисах, структуре общества,
«буржуазии», «пролетариате», борьбе трудящихся). Случается, некоторые забывают,
что (как это произошло с «Манифестом») не Маркс пишет, как мы, а мы хотели бы
писать, как он. Думать, как он, еще труднее.
В так называемых «исторических работах», упомянутых нами
(так же, как и в «Крестьянской войне»), речь идет о неудавшихся революциях. И
первый совет, который дают Маркс и Энгельс историкам и политикам (в особенности
политикам, потерпевшим поражение) в отношении негативного исхода событий, заключается
в том, чтобы не обижаться на господина Икс или гражданина Игрек (сегодня
следует добавить – товарища Зет). И если «народ» (кавычки принадлежат Энгельсу)
был «обманут» или «предан», следует объяснить, почему такое могло произойти.
Ясного ответа не дадут коллективные заблуждения (той или иной партии,
крестьянства, мелкой буржуазии и т.п.). Необходимо целиком переосмыслить всю
историческую ситуацию. Но тут же угрожает другая опасность: механицизм,
фатализм «обстоятельств», перечеркивающий всякую ответственность вплоть до
утверждения закономерности любого события.
Как же выявить (с одной стороны, «по вине такого‑то», с
другой – «не могло быть иначе») необходимые условия, суждения или действия,
которые определили, оценили или использовали те или иные события, придав им
соответствующую направленность или оставив неизменными? Глобальная историческая
оценка гораздо сложнее объективных данных военной стратегии, и было бы
карикатурой представлять себе принятие политических решений как принятие
определенной стратегии в теории игр: группы и индивиды сами по себе являются
носителями своих особых решений и на протяжении почти всей истории действуют
лишь инстинктивно, эмпирически. Историки, выступая со своей оценкой
апостериори, сравнивают результаты этих решений с условиями, в которых они
принимались и которые следовало учесть. Согласно Раймону Арону, они снова
добровольно обрекают себя на неопределенность; согласно Марксу, они пытаются
уменьшить эту неопределенность путем анализа и информации. Определение Арона
подходит для классиков истории, начиная с Фукидида; новаторство Маркса и
Энгельса имеет своей целью: 1) развеять иллюзии насчет свободы принятия
индивидуальных решений – свободы, разумеется, не «детерминированной», но
глубоко отмеченной печатью классовой принадлежности тех, кто за эти решения
несет ответственность, и положения, занимаемого этим классом; 2) определить
значение и тип информации, которой часто недостает политику; 3) провести грань
между видимостью поставленной проблемы (экономические меры, тип власти,
моральные аргументы) и реальностью, определяемой борьбой классов.
Первое заключается, следовательно, в комплексном анализе
(Zusammensetzung) соответствующих общественных классов: не заниматься
«стратификацией», а анализировать интересы, чаяния и взаимные возможности.
Второе – в определении проблемы во времени и пространстве: сегодня мы говорим
об анализе структуры и конъюнктуры, однако эти термины не привносят ничего
нового, помимо того, что содержится в методологическом наследии Маркса. Такая
сбалансированная картина анализа материальных условий и наблюдений
психологического характера, открывающая работу «Классовая борьба во Франции»,
завершается беглым обзором двух событий экономического характера, имеющих
мировое значение: 1) продовольственного кризиса (сегодня мы могли бы назвать
его «кризисом древнего типа»: болезни картофеля, неурожаи, голод, крестьянские
волнения); 2) общего кризиса торговли и промышленности – капиталистического
кризиса, природа и периодичность которого были показаны уже в «Манифесте».
Однако часто забывают сопоставить данное конъюнктурное
замечание с содержанием 20 страниц, опубликованных в том же издании «Новой
Рейнской газеты» за 1850 год, где на основе внушительной документации
анализируется цикл (не только кризис) мирового значения: возвращение к периоду
процветания изучается и рассматривается как фактор, моментально сводящий на нет
революционную ситуацию с единственной определенностью: «Новая революция
возможна только вслед за новым кризисом . Но наступление ее так же
неизбежно , как и наступление этого последнего » [МЭ: 7, 100].
Действительно, Маркс при необходимости, как, например, в
«Классовой борьбе во Франции», анализирует фактор конъюнктуры с большой
осторожностью, хорошо сознавая громоздкость цифрового материала и понимая, что
забытые имена не найдут большого отклика. Тем не менее документированность его
материалов значительно превосходит сжатость изложения, которую он считает
оптимальной для своих работ. Это наводит на мысль, что современная
«политология» часто содержит лишь поверхностные намеки на экономику, в то время
как экономические журналы накапливают таблицы с цифрами и диаграммы с кривыми,
словно экономика представляет собой простой механизм и словно только
экономическая политика является определяющей, а не социальные силы, которые ее
определяют.
Стоит принять во внимание также некоторые особенности
композиции так называемых «исторических работ» Маркса и Энгельса. Сегодняшние
историки, считающие необходимым рассматривать структуру общества в перспективе
(в том случае, если не верят в непосредственное открытие), в соответствии с
конъюнктурой данной эпохи и сообразно обстановке, складывающейся в результате
тех или иных событий определенного периода, часто склонны последовательно
излагать эти три аспекта всеобщей истории, рассматривая их строго обособленно
друг от друга. Такой прием логически обоснован, а следовательно, правомерен. Но
при анализе происходящих событий существует опасность неправильно определить то
звено, которое связывает эти события со структурой общества и конъюнктурой
данной эпохи. Маркс и Энгельс избегают такой непосредственной,
«запланированной» опасности: для них самое главное – связующее звено. Изложение
событий может предшествовать или следовать за объяснением причин, их
породивших; иногда событие определяется преимущественно конъюнктурой, а не
структурой (общества), или наоборот. Таким образом, согласно определению
Шумпетера, история Маркса не отделяет друг от друга, но и не смешивает
экономические, социальные и политические факторы с простой случайностью; Маркс
сочетает их. Более того, эта «разумная история» по непринужденности
аргументации, остроте и добротности изложения есть живая история.
Но это также и воинствующая история. Прямо или косвенно она
представляет собой историю современности. В этом ее отличие от позитивистской
истории, претендующей на объективность и непривязанность к тому или иному
времени, сводящей историю к простой любознательности по отношению к событиям
прошлого, трактуемым как «несущественные». Однако любой пересказ событий, любой
анализ причин ввиду неизбежности выбора вовлекает идеологию – почти безвредную,
если она просто декларируется, и опасную, если она скрытая. Что касается
современных событий, нет причин для того, чтобы не применить к ним исторический
анализ, но «процветает» множество «политологий» и «социологий». Позволю себе
еще раз отметить, что в условиях современной истории нечестно объявлять себя
объективным, если известна твоя принадлежность к той или иной партии, и глупо
верить в объективность того, кто принадлежит к какой‑либо партии (а кто же не
принадлежит к какой‑либо партии?). Маркс и Энгельс, равно как и их великие
ученики, открыто заявляют о своем политическом выборе, и вся их творческая
деятельность посвящена единой цели. Вместе с тем они уверены, что лучшим
способом для достижения этой цели является корректный анализ, способный дать по
крайней мере достаточное обоснование событий, подлинно научную картину истории,
принципы которой были предложены ими ранее, и, разумеется, создать хорошо
функционирующий и оперативный аппарат на все случаи.
Не будет излишним ненадолго остановиться на вопросе о
марксистской модели, предлагаемой исследователям‑историкам, так как многие
марксисты имеют тенденцию сводить эту модель к «Восемнадцатому брюмера», а
антимарксисты склонны недооценивать именно этот тип марксистского творчества,
квалифицируемый как «журнализм». Действительно, речь идет именно о журнализме,
но в наилучшем значении этого слова. И это, безусловно, создает определенные
пределы, о которых предупреждает Энгельс:
«Итак,
если мы предпринимаем попытку разъяснить читателям „Tribune“ причины, которые
не только сделали необходимой германскую революцию 1848 г., но с такой же
неизбежностью обусловили и ее временное подавление в 1849 и 1850 гг., то от нас
не следует ожидать полного исторического описания событий, происходивших в
Германии. Последующие события и приговор грядущих поколений позволят решить,
чтó именно из этой хаотической массы фактов, кажущихся случайными, не
связанными друг с другом и противоречивыми, должно войти как составная часть во
всемирную историю. Время для решения этой задачи еще не настало. Мы должны
держаться в пределах возможного и будем считать себя удовлетворенными, если нам
удастся раскрыть рациональные, вытекающие из бесспорных фактов причины, которые
объясняют важнейшие события, главные поворотные моменты движения и дают ключ
для того, чтобы определить направление, какое сообщит германскому народу
ближайший, может быть, не особенно отдаленный взрыв» [МЭ: 8, 7].
Скромность, скрывающуюся за этими словами, можно сравнить
только с точностью их употребления. Энгельс постулирует рациональность истории
и возможность проникновения в ее глубины – причем в обозримом будущем только
для живых умов и в определенных пределах, поставленных вынужденно общим недостатком
информации, сравнительно непродолжительным промежутком времени, отведенного для
размышлений, недостаточной дистанцией во времени, отделяющем от анализируемых
событий, – но не для того, чтобы достичь «объективности», а чтобы определить
значение последствий изучаемых фактов. Маркс и Энгельс, кажется, никогда не
смешивали историю с политическим анализом современности. Они ознакомились со
множеством работ по истории, экономике. Они были суровыми критиками, способными
не согласиться и заклеймить ту или иную идею, но также всегда готовыми принять
те идеи, которые считали правомерными. Известно, что Маркс принимал Гизо как
дальновидного историка, но отвергал Гизо‑пасквилянта [См. МЭ: 7, 218 – 223]. С
другой стороны, мы никогда не находим у Маркса и Энгельса ни осуждений
профессии историка, понимаемой как работа, необходимая для обеспечения
информацией, ни размышлений на ту или иную тему из прошлого только лишь ради
того, чтобы продемонстрировать собственную интеллектуальность: было бы излишним
говорить об этом сегодня перед студентами или политиками, привыкшими презирать
историческую эрудицию, в особенности если она не сосредоточена на революционных
событиях или знакомых нам событиях нашего времени. И тем не менее вся история
(прежде всего господствующих классов) может и должна быть доступной для оценки
основных ставок, делаемых в политической борьбе.
Так называемые «исторические работы» должны быть, таким
образом, переосмыслены с учетом тех пределов, которые были поставлены самими
Марксом и Энгельсом сообразно условиям работы над этими произведениями. В
предисловии к работе «Восемнадцатое брюмера» Рязанов вспоминает, что причиной
написания ее было требование Вейдемейера (об этом сказано в письме Энгельса от
16 декабря); написать ее предлагалось в течение одной недели. 19 декабря Маркс
сообщает Вейдемейеру о задержке работы до 23 декабря. Однако из‑за тяжелой
болезни Маркса работа была представлена, причем только ее первая часть, «лишь»
1 января 1852 года. Оставшаяся часть была представлена «только 13 февраля», как
пишет Рязанов. Мы восхищаемся этими «лишь» и «только», принимая во внимание тот
факт, что Маркс влачит в этот период нищенское существование, его семья
находится на грани отчаяния и заслуживает всяческого сострадания. Так что
просто поражает сам выход работы в свет. Энгельсом планировалась всего‑навсего
талантливая, «дипломатичная» статья, которая могла бы произвести фурор лишь
после редакции Маркса, которому он 3 и 11 декабря излагает соответствующие
события в блестящих выражениях, делясь своими впечатлениями о совершившемся
государственном перевороте. Маркс, припертый к стенке своей первой частью,
отосланной Вейдемейеру, перефразирует текст Энгельса, составленный в
непосредственных выражениях, вложив в него от себя лишь собственный
литературный гений. Таков знаменитый зачин насчет повторения исторической
трагедии «в виде фарса» или фразы типа «люди сами делают свою историю, но они
ее делают не так, как им вздумается» и т.д., которая много раз цитировалась,
упоминалась и была предметом подражания. Либкнехт по этому поводу вспоминает
Тацита, Ювенала и Данте! Но истинное ли это лицо Маркса‑историка? Сам Маркс
отрицает это: он не стремится – как рискнул это сделать Виктор Гюго –
обессмертить Бонапарта при помощи оскорблений, его цель заключается в том, чтобы
показать, как классовая борьба (и мы могли бы сказать: страх высших классов и
глупость средних классов) может возвести в ранг героя личность посредственную,
если не гротескную. Аналогичная история повторилась уже в нашем столетии –
Муссолини, Гитлер, Франко и им подобные. История неудавшейся революции «не есть
история преступления». И все это говорит за то, чтобы, имея перед собой пример
Маркса, избежать подражательства (невозможно подражать неподражаемому, и никто
не пишет «Восемнадцатое брюмера» по поводу всякого события) и заняться
тщательным поиском истины под покровом блестящих формулировок – вот принцип
серьезного анализа. Следует иметь в виду, что лишь в своей совокупности работы
Маркса и Энгельса, написанные по поводу пережитой и осмысленной ими революции в
период с 1848 по 1853 год, образуют историю. Наконец, следует помнить, что
нельзя на основе отдельного эпизода, фигурирующего в конкретном времени и
пространстве, строить теоретические обобщения, которых сам автор делать не
собирался. Говорить о том, что Маркс признавал существование «крестьянского
способа производства», или «парцеллярного» (мелкотоварного) способа
производства, как это делалось только потому, что в 1852 году им было
употреблено выражение «Produktionsweise» в отношении французского крестьянства,
– значит забывать о том, что в ту эпоху им еще не была построена теория
способов производства и что, сравнивая массы французского крестьянства с мешком
картофеля, он тем самым отвергает всякое подозрение на сколько‑нибудь четкую
его структуру. Так, его описание кризиса (четыре миллиона бедняков) не содержит
указания на ныне дискутируемый противоречивый вопрос: способствовали ли
«завоевания» революции созданию удовлетворенного класса крестьянства, достигла
ли таким образом равновесия Франция, были ли сколько‑нибудь скомпрометированы
темпы «развития» Франции в связи с замедлением темпов пролетаризации
крестьянства? Вероятно, возможны и утвердительный и отрицательный ответы,
однако ответ может быть дан лишь в результате углубленного анализа, но
требовать его от Маркса – поистине сомнительный способ воздавать ему должное.
С другой стороны, существует привычка недооценивать его
труды, считающиеся «политическими» в отличие от «исторических». Речь идет о
многочисленных статьях на «актуальные» темы, не говоря уже об обширной
переписке. Между тем их историческое содержание весьма значительно. Будучи
маститыми журналистами, Маркс и Энгельс хотя и не увлекались корреспондентской
работой и не брали интервью, но зато внимательно изучали как статьи различных
периодов, так и различные документы – от парламентских дебатов до
расследований, от законодательных актов до статистики, и все это не только
использовалось, но и широко цитировалось ими. И читали они все это на языках
оригинала, ибо могли свободно писать на немецком, французском, английском,
знали итальянский, русский, испанский. Их многочисленные цитирования и ссылки
безукоризненны, а их рецензии на работы Карлейля и Гизо вполне могли бы быть
опубликованы в специальных исторических журналах. Вообще, с технической точки
зрения, они работали как историки.
Вместе с тем следует поставить под сомнение прием
объединения в одной и той же статье тем о Персии и Турции, о Крымской войне и
Пальмерстоне, о религии и искусстве; было бы лучше провести грань между, с одной
стороны, импровизированными или написанными по заказу фрагментами и, с другой,
более продуманными статьями (которые часто бывали подсказаны именно этими
фрагментами), проливающими свет на их аналитический метод. Наши авторы
«специализировались» лишь в экономике (Маркс) и военных вопросах (Энгельс), а
между тем вся история XIX столетия может быть переосмыслена, если
целенаправленно использовать их творчество.
Кроме того, следует отметить, что Марксу случалось
переосмысливать национальную «историю» тех или иных стран на протяжении
нескольких эпох, например Испании, с которой я сам знаком лучше и которая
наиболее характерна. Исследуя с журналистской точки зрения вопрос об «испанских
революциях» – а Марксу заведомо было известно, что, несмотря на столь громкое
наименование, речь идет всего лишь о «pronunciamentos» и «militarades», – он
почувствовал потребность в более глубоких знаниях о «революционной» Испании,
которая реально существовала, а поэтому ему были необходимы более глубокие
знания об Испании вообще. Перед ним стояла задача не писать «историю Испании»,
а осмыслить Испанию в историческом плане. Поэтому он выучил испанский язык и
читал Кальдерона и Лопе де Вега в оригинале. Надо заметить, что, начиная с
«Немецкой идеологии», Маркс любил цитировать Сервантеса и Кальдерона, но в
переводе, поэтому его ссылки носили литературный, «гуманитарный» характер. Но
уже после 1856 года речь пойдет о ссылках исторических: в «Капитале» о Дон‑Кихоте
упоминается как о не приспособленном к своему времени человеке, как об
анахронизме, а не как о характере. В статьях 1856 года описание войны за
независимость строится на контрастах: от герильи, где действия не подкрепляются
мыслью, к кадисским кортесам, где мысль не подкрепляется действием. Старая
Испания Карла V также рассматривается без каких‑либо натяжек. Что касается XIX
века, то Маркс выбирает своим гидом Марлиани, итало‑испанского историка и
политического деятеля, «околомарксистские» формулы и выражения которого должны
были бы шокировать его. К сожалению, вплоть до 1930 года в Испании
игнорировалась картина ее собственной истории, обрисованной Марксом, который
был известен скорее как устаревший и большей частью непонятый теоретик в среде
революционеров, несмотря на усилия Энгельса и Лафарга.
5.
Всемирная история как результат
Десять лет спустя после написания «Манифеста» Маркс вновь
приступает в своем «Введении» (которое не будет им издано) к величайшему труду
его жизни, к наброску плана трактата по экономике, а также и по социологии
капиталистического мира, который, по сути дела, является также историческим,
если учесть сделанные по ходу общие замечания о развитии производства или, как
в четвертом абзаце, «пункты, которые следует здесь упомянуть и которые не
должны быть забыты»: первый пункт – «война», последний пункт – «природная
определенность», субъективно и объективно (племена, расы и т.д.); исследование
типов историографии (включая Kulturgeschichte), диалектики производственных
отношений, анализ «неодинакового отношения развития материального производства,
например, к художественному производству»; наконец, весьма важное замечание:
«Всемирная история существовала не всегда; история как всемирная история –
результат» [МЭ: 12, 736].
Исследуя «Введение» 1857 года, мы можем сделать заключение о
различиях, существующих между той работой, которую предполагал написать Маркс,
и «Капиталом», который получился в результате. Ограничиваться чтением первого
тома «Капитала», тем более первой его главы, не обращая внимания на
историческую аргументацию, считая ее простой «иллюстрацией» к теоретической
части работы, означает обеднять мысль Маркса, если не искажать ее, равно как
при изучении Маркса‑историка на материале «Капитала» ссылаться главным образом
на главы о рабочем дне, первоначальном накоплении и генезисе торгового капитала.
Конечно, это лишь обозримая, декларированная история, не «классическая», однако
и не столь необычная ввиду ее конкретности в пространстве и времени. Гораздо
труднее и вместе с тем гораздо более важно вести поиск истории там, где она
сознательно завуалирована, где двадцать лет поисков и размышлений умещаются на
двадцати страницах с виду абстрактного текста. Исследование, которое я пытался
провести в области денег[40], может быть
распространено на все основные понятия «Капитала»: заработная плата,
производительный труд, резервная армия труда и т.д., за которыми всегда стоит
огромный запас информации и исторического анализа в прямом смысле слова. Это
своего рода масса информации, которую Маркс склонен постоянно наращивать: для
него каждая формула является одновременно программой. Приведем хотя бы один
пример – факторы производительности. Маркс напоминает о том, что
«развитие
общественной производительной силы труда предполагает кооперацию в крупном
масштабе, что только при этой предпосылке могут быть организованы разделение и
комбинация труда, сэкономлены, благодаря массовой концентрации, средства
производства, вызваны к жизни такие средства труда, например система машин и
т.д., которые уже по своей вещественной природе применимы только совместно,
могут быть поставлены на службу производства колоссальные силы природы и
процесс производства может быть превращен в технологическое приложение науки»
[МЭ: 23, 637 – 638].
Сколько труда для историка скрывается за каждым из этих
положений! Заметим, что такой исторический фон – приобретенный синтез и
предлагаемая программа – уже присутствует на первых же страницах «Капитала», в
главах о стоимости и товаре. Барбон, Локк, Ле Трон, Батлер, Петти, аноним 1740
года, Верри и т.д. цитируются не случайно: речь идет о наиболее ценных
проявлениях английской, французской и итальянской мысли, представленной в своих
источниках; впрочем, таким же образом, когда перед нами выдержка из Аристотеля,
мы имеем дело со ссылкой оригинального характера. Любая мысль, явно или неявно,
дана в естественном окружении эпохи, в которую она зародилась; она представляет
свое время. Так, на каждой странице своей работы Маркс не только сочетает
экономическую теорию и исторический анализ (как указывал Шумпетер), но также
детально разрабатывает теорию истории в сочетании с историей теоретической
мысли, то есть то, что сам Шумпетер упускает из виду, несмотря на всю мощь его
мысли и широкую эрудицию, причем главным образом его спасает эрудиция.
Можно было бы провести следующую параллель. Я часто ловлю
себя на мысли о том, что всю теорию «Капитала» можно было бы уместить на сотне
с небольшим страниц – размеры книги Хикса о стоимости и капитале (1946). Но это
значило бы исказить Маркса. Недавно Хикс опубликовал свою теорию экономической
истории, на сей раз объемом в двести страниц, где он не преминул сделать
почтительные ссылки на труды Маркса. Но он предлагает использовать материал,
накопленный историками за последнее столетие, которым мог бы располагать и
Маркс. А ведь сам Хикс не засиживался часами в Британском музее, чтобы
превзойти результаты исследований, проведенных непосредственно Марксом.
«Кембриджская современная история» («Cambridge Modern History») считается им
достаточной для этой цели. В действительности можно легко заметить, что для
Хикса старая «наивная антропология» экономистов, более или менее дополненная
современной игрой в «теорию решений», выдерживает дипломатию и политэкономию,
но не труднодоступный и сложный анализ классов и классовой борьбы. Решительно,
история экономистов, равно как часто и экономия историков, с трудом
удовлетворяет условиям, поставленным перед ними Марксом.
«Капитал», как и «Немецкая идеология», если бы мне пришлось
дать им определение в рамках темы «Маркс и история», являются не книгами по
истории, а трудами историка. В конечном итоге если верно то, что Маркс оставил
нам задачу определения понятия истории (при этом нельзя сказать, чтобы мы
справлялись с этой задачей достаточно успешно), то мы можем утешить себя,
перечитывая работы молодого Маркса, в которых развертывается энергичная критика
абсурдного культа «понятия», насаждаемого плохими гегельянцами.
Морис
Добб.
КРИТИКА
ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ
Обычно полагают, что интерес Маркса к экономическим
проблемам (в отличие от проблем философии и историографии) пробудился с его
исследованием положения мозельских крестьян в 1840 – 1843 годах, когда он
руководил «Рейнской газетой». Серьезно изучать произведения экономистов, в
частности Смита, Рикардо, Джемса Милля, Мак‑Куллоха и Сэя, вероятнее всего,
Маркс начал во время своего пребывания в Париже, куда он переехал в 1843 году,
и продолжил его, находясь в изгнании в Лондоне, куда он попал после
революционных событий 1848 года.
После 1850 года Маркс и Энгельс согласились с точкой зрения
Союза коммунистов, согласно которой «революция стала невозможной в ближайшем
будущем». В такой ситуации «задача Союза заключалась в том, чтобы сделать упор
на образовательную работу, изучение и развитие революционной теории» – решение,
«подействовавшее на пылкую фантазию изгнанников, как ушат холодной воды»[41]. Начало 50‑х
годов было для Маркса годами нищеты, прожитыми в тесных и убогих комнатушках
Сохо, частых визитов в ломбард и материальной зависимости от Энгельса. Это был
период, когда Маркс использовал читальный зал Британского музея для глубокого и
всестороннего изучения экономии и философии, получившего свое блестящее
завершение около двадцати лет спустя в «Капитале».
1.
Пролог к «Капиталу»
Плодом этого периода напряженного изучения экономии явились
объемистые рукописи (почти семь тетрадей), получившие название «Экономические
рукописи 1857 – 1859 годов», которые увидели свет в 1939 – 1941 годах[42]. Зато в 1859
году (восьмью годами раньше выхода первого тома «Капитала») была опубликована
менее известная работа, озаглавленная «К критике политической экономии». Эта
работа была названа «прологом» к великому произведению Маркса: в ней
рассматривается преимущественно методологический аспект и так же, как и первый
том последующего великого произведения, она начинается с анализа товара, от
которого Маркс переходит к исследованию денег и обмена. В «Экономических
рукописях 1857 – 1859 годов» поднимается та же проблема методологического
характера, касающаяся преимущественно сферы обращения и обмена. О стоимости, к
примеру, говорится вкратце, лишь в одном параграфе, оставшемся на стадии
наброска и прерванном на середине фразы. Написанная не для публикации, а лишь
для того, чтобы прояснить и развить идеи автора, рукопись состоит из двух
огромных глав, названных соответственно «Глава о деньгах» (меньшая из двух) и
«Глава о капитале». Очевидно, что в то время Маркс попытался поднять в своем
«наброске» проблемы (денежного обмена и меновой стоимости), уже поставленные до
него; другими словами, он отталкивался от того, что было сделано его
предшественниками, критикуя их и пытаясь выйти из‑под их влияния, но и
используя все то положительное, что было в их постановке проблем (может быть,
этим объясняется растянутость и зачастую неясность Марксова текста и даже то,
что было названо его «идеалистическими недостатками»)[43].
Возникает вопрос: почему в «Экономических рукописях 1857 –
1859 годов» Маркс занялся исследованием обращения и обмена, а не производства
(чего ожидали бы читатели его более зрелой работы)? По всей вероятности, автор
сознавал, что именно в сфере обращения кроется ошибка, типичная для буржуазной
политической экономии, заблуждение, которое – сознательно или бессознательно –
играло определенную социальную роль, когда обходились стороной существование и
подлинный источник прибавочной стоимости как основного элемента буржуазной
экономии, капиталистического способа производства. Маркс постарался вскрыть и
рассеять это заблуждение, проявлявшееся на уровне «внешнего», хотя и не постиг
еще до конца существа проблемы, кроющейся за этой внешней стороной. В процессе
обращения все, по видимости, сводится к обмену эквивалентов : покупатели
и продавцы на равноправной основе договариваются друг с другом, чтобы обменять
то, что они хотят обменять, на то, что они хотят приобрести. Участие в этом
обмене многочисленных конкурентов гарантирует (по крайней мере «в среднем» или
же «на длительный период»), что никто из участников обмена не воспользуется
принуждением или своим преимуществом по договору, для того чтобы склонить чашу
весов на свою сторону. Если же из такого рода торговли кто‑либо и получает
прибыль или сверхприбыль, то она не могла быть следствием недостаточной
конкуренции или какого‑то препятствия, которое мешало свободному обмену.
Поэтому так называемые «рикардианские социалисты» приписывали прибыль
«неравному обмену» вследствие определяемого договором более выгодного положения
обладателей капитала. Но, как замечает Маркс, прибавочная стоимость не
объясняется обменом, и он утверждает, что обмен посредством денег как
«основного эквивалента» есть более высокая и развитая форма свободного обмена:
«в
определении денежного отношения… заложено, что в денежных отношениях, взятых в
их простом виде, все имманентные буржуазному обществу антагонизмы кажутся
погашенными; поэтому буржуазная демократия в еще большей степени, чем
буржуазные экономисты… все снова и снова обращаются к денежному отношению в
целях апологетики существующих экономических отношений» [МЭ: 46‑I, 187].
Из этого следует, что,
«коль
скоро товар и труд определены еще только как меновые стоимости, а то отношение,
в силу которого различные товары ставятся в соотношение друг с другом,
определено как обмен этих меновых стоимостей друг на друга, как их
приравнивание друг к другу, – индивиды, субъекты, между которыми происходит
этот процесс, определяются просто как обменивающиеся. Поскольку во внимание
принимается только определение формы, – а это есть экономическое определение,
такое определение, в котором индивиды находятся друг с другом в отношении
общения… постольку между индивидами не существует абсолютно никакого различия.
Каждый из субъектов есть обменивающийся субъект, т.е. каждый находится в том же
самом общественном отношении к другому, в каком другой находится к нему. Поэтому
их отношение в качестве субъектов обмена есть отношение равенства .
Невозможно уловить между ними какое‑либо различие, а тем более какую‑либо
противоположность; между ними нет даже никакого несходства. Далее, товары,
которыми они обмениваются, в качестве меновых стоимостей представляют собой
эквиваленты или, по крайней мере, считаются таковыми» [МЭ: 46‑I, 187].
Несколько дальше читаем:
«В
существующем буржуазном обществе, взятом в его совокупности, это положение
товаров в качестве цен, их обращение и т.д. выступают как поверхностный
процесс, между тем как в глубине, под ним, протекают совершенно иные процессы,
в которых эти кажущиеся равенство и свобода индивидов исчезают… Но до этого
момента не видно, что уже в простом определении меновой стоимости и денег в
скрытом виде содержится противоположность заработной платы и капитала и т.д.»
[МЭ: 46‑I, 194].
Исследуя в работе «К критике политической экономии» ту же
проблему, что и в «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов», и рассматривая
ее под тем же углом зрения (и действительно, первая страница работы прямо‑таки
предваряет начало первого тома «Капитала»), Маркс за меновой стоимостью
постепенно обнаруживает стоимость, понимаемую как время труда, затраченное на
производство продукта (общественный
труд, где различный индивидуальный труд принимается как равный, то есть
одинаковый по величине)[44], Маркс
подчеркивает, что «если справедливо положение, что меновая стоимость есть
отношение между лицами, то к этому, однако, следует добавить: отношение,
скрытое под вещной оболочкой». И продолжает: «Только благодаря привычке
повседневной жизни кажется обычным и само собой разумеющимся, что общественное
производственное отношение принимает форму вещи», в то время как «отношение
товаров, как меновых стоимостей, есть, наоборот, отношение лиц в их
производственной деятельности друг для друга» [МЭ: 13, 20 – 21]. Здесь мы
впервые сталкиваемся с явлением, которое позже Маркс назовет «товарным
фетишизмом»; таким образом проясняется вопрос, имеющий непреходящее значение в
Марксовом анализе обмена и денег.
Во второй из двух глав своей работы «К критике политической
экономии» Маркс переходит к исследованию – несколько громоздкому и запутанному
– «денег, или простого обращения». Глава открывается изречением Гладстона,
заметившего как‑то, что «даже любовь не сделала стольких людей дураками,
сколько мудрствование по поводу сущности денег». В этой главе Маркс исследует,
в частности, мнения английских экономистов (среди которых Стюарт, Смит, Рикардо
и Джемс Милль) и так называемую количественную теорию денег, которую он
соотносит с именем Давида Юма. Маркс полагает, что в данном понимании
отсутствует должное признание того факта, что деньги (золото) сами по себе
являются товаром и что поэтому их меновая стоимость по отношению к другим
товарам определяется ценой их производства, или стоимостью.
2.
Трудовая теория стоимости
Если мы обратимся к основному произведению Маркса,
появившемуся восемь лет спустя, то обнаружим, что товар и его обращение и в
данном случае представляют собой отправную точку исследования (первый из семи
отделов, где рассматривается это явление, озаглавлен «Товар и деньги»). Но
внимание автора в этот раз концентрируется главным образом на капитале
(«Превращение денег в капитал») как на деньгах, потраченных на приобретение
товара особого рода, рабочей силы, в связи с созданием и получением прибавочной
стоимости. При капитализме это стало возможным вследствие существования
неимущего пролетариата, лишенного каких бы то ни было средств производства
(например, земли) и вынужденного поэтому продавать за заработную плату свою
способность трудиться, или рабочую силу, как единственное средство к
существованию. Заключительная часть первого тома[45] посвящена историческому воссозданию так
называемого процесса «первоначального накопления», в ходе которого
сформировался пролетариат.
Все, о чем говорилось до сих пор («Экономические рукописи
1857 – 1859 годов» и работа «К критике политической экономии»), может навести
на мысль, что подход Маркса к исследованию, основанному лишь на анализе денег и
обмена – к последнему автор проявляет почти навязчивый интерес, – слишком
абстрактен и даже вводит в заблуждение. (Маркс заметил бы, наверное, что
подобная абстрактность присуща именно обмену как таковому, взятому отдельно
, и представляет собой отличительную черту буржуазной политэкономии.) Поражает
же в «Капитале» его преимущественно исторический аспект: предметом анализа и доказательством
служат особенности капитализма как социально‑экономической системы, связанной с
определенными историческими условиями, характеризующими его как особый способ
производства. В это последнее понятие входят и так называемые общественные
производственные отношения. Главная отличительная черта буржуазного, или
капиталистического, способа производства, выявленная Марксом, – это та
социальная поляризация, благодаря которой собственность концентрируется в руках
меньшинства (буржуазии), в то время как по той же причине большинство населения
(или существенная его часть) абсолютно лишается ее. Этот социально‑экономический
факт, лежащий в основе всей системы, давал ключ к пониманию явления обмена, объясняющего
возможность прибыли капитала, – явления, проходившего в теориях обмена как вещь
в себе, взятая отдельно и неизбежно ставившаяся в один ряд с другими формами
товарного обмена как обмен «эквивалентов». Только рассматривая данное явление в
социально‑историческом контексте, можно было полностью и реалистически понять
его действительную природу и роль, которую оно играет во всей экономической
системе. Маркс критиковал классических экономистов – несмотря на то, что он
восхищался их «беспристрастной» и «научной» позицией, и несмотря на то, что
Рикардо видел в распределении «основную проблему политической экономии» и
сконцентрировал все свое внимание на отношении зарплата – прибыль, – именно за
то, что им не удалось (или по крайней мере не до конца удалось) этого сделать.
В «Капитале» Маркс относит эту меновую зависимость к
трудовой теории стоимости, известной еще классическим экономистам, по крайней
мере Рикардо[46]. Таким
образом, степень эксплуатации, или норма прибавочной стоимости, выражается как
количественное отношение между двумя количествами труда: прибавочным трудом (то
есть количеством труда, затраченным сверх того, что воплощено в материальных
благах – зарплате) и другим трудом (необходимым, для того чтобы поддерживать
способность рабочего трудиться). Другими словами, из чисто денежного это
отношение преобразуется в количественное отношение между двумя качествами труда
в сфере производства, то есть превращается в отношение между временем
прибавочного труда, затраченным одним работником или группой работников за
день, за неделю либо за один год, и «временем необходимого труда» для
восстановления способности трудиться, или рабочей силы, истощенной в ходе
трудового процесса. Таким образом, оно становится величиной, зависимой от
условий производства и производственных отношений и определяемой ими, а не чем‑то зависимым от сферы обращения и обмена.
Эта точка зрения в дальнейшем нередко критиковалась:
говорили, что вся теоретическая структура основывается на ложном предположении,
на примитивной и устаревшей теории стоимости, неточность – если не самая
настоящая ошибочность – которой якобы доказана. Если обмен продуктов
производится в действительности в соответствии не с вложенным в них трудом, а с
ценами, определяемыми чем‑то еще, тогда – как заявил в конце XIX века
австрийский экономист Бём‑Баверк – все здание, возведенное Марксом, рушится и
так называемая теория эксплуатации повисает в воздухе. Он заключил также, что
теория Маркса не имеет «какого‑либо будущего».
В результате дискуссий, вызванных вновь возросшим интересом
к классическим экономистам и к их подходу к проблеме, современные экономисты
поняли достаточно хорошо[47], что значит
выражать макроэкономические отношения через однородную величину труда: она
позволяет рассматривать отношения вне зависимости от изменений, происходящих в
сфере распределения, и вытекающих отсюда изменений цен. Как известно, Рикардо в
своей теории прибыли первым выразил отношение заработная плата – прибыль через
товар, конкретно – посредством зерна[48]. Вначале такой
подход не вызывал возражений, однако он плохо соотносился с тем фактом, что в
мире существует множество товаров, и, естественно, не выдерживал критики
Мальтуса[49]. Поэтому в
своей более зрелой работе «Начала политической экономии и налогового обложения»
Рикардо заменил меру товара (зерно) на меру, выраженную через труд (исходя из
того, что цена пропорциональна вложенному труду, по крайней мере
приблизительно). Можно сказать, что Маркс пошел по тому же пути в своей теории
прибавочной стоимости, представляющей собой его открытие в политэкономии и
являющейся в определенном смысле снятием (Aufhebung) классической
политэкономии.
Но некоторые пошли еще дальше. Они утверждают, что теория
прибавочной стоимости вытекает в некотором роде из трудовой теории стоимости и
в определенном смысле является ее логическим продолжением. Отношения
зависимости здесь с достаточной точностью так и не были выяснены. Более того,
можно сказать, что связь эта до сих пор не ясна и представляет собой объект
самых различных толкований[50] и горячих споров как среди сторонников, так и
среди критиков Маркса. Сразу же встает вопрос: есть ли какая‑нибудь логическая
зависимость между трудовой теорией стоимости и теорией прибавочной стоимости
или зависимость эта чисто формальная?
При первом и, может быть, наиболее очевидном толковании
связь между двумя теориями рассматривается, исходя из принципа естественного
права. В так называемом естественном порядке вещей, не зараженном типичными
чертами «развитого» общества, вещи изменяются в зависимости от необходимого
труда (в среднем), затраченного на их производство[51]. Этот
«естественный порядок» представляет модель того, что должно бы происходить в идеале. Без такой модели,
появившейся вследствие существования трудовой теории стоимости, эксплуатация не
имела бы существенного значения, а лишь моральное, или этическое, значение.
Однако маловероятно, чтобы такая трактовка соответствовала
намерениям Маркса. Нет причин полагать, что он искал моральную, или этическую,
теорию эксплуатации, которую он признал бы удовлетворительной, а также что он
был склонен к теориям «естественно‑правового» типа. Сомнительно, чтобы тот же
Адам Смит пошел по этому пути, хотя он и употреблял естественно‑правовую
терминологию, которая была в большой моде в то время. Еще менее вероятно –
более того, крайне спорно – приписывать подобную идею Марксу, писавшему 70 лет
спустя. Говорят также, что Маркс всегда особо подчеркивал, что рабочая сила
продается не ниже своей стоимости, а по своей стоимости[52], и это
обусловлено историческими условиями, определившими особый характер капиталистического
способа производства. Конечно, так называемые рикардианские социалисты
утверждали, что заработная плата занижается и меньше «действительной стоимости»
труда вследствие доминирующей системы «неравного обмена», возникшей в
результате монополистической власти предпринимателей, но Маркс, считавший такое
объяснение далеким от истины, разработал взамен свою теорию прибавочной
стоимости.
Согласно другой часто встречающейся трактовке, трудовая
теория стоимости, по крайней мере в Марксовой интерпретации, рассматривает труд
как единственный производительный фактор, или фактор создания богатства. Эта
концепция меньше, чем какая‑либо другая, может быть приписана Марксу,
определенно заявлявшему в работе «К критике политической экономии»:
«Относительно труда, поскольку он производит потребительные стоимости, ошибочно
утверждать, что он есть единственный
источник произведенного им, а именно – вещественного богатства» [МЭ: 13,
22].
Третьи же говорят, что основной вклад Маркса в политическую
экономию (в отличие от классической политической экономии) заключается в
представлении производственного процесса как процесса трудового и что не
обратить внимания на это обстоятельство – значит упустить из виду самое
главное, что было у Маркса. Трудно сразу решить, какое значение следует придать
подобному утверждению. Конечно же, Маркс подчеркивал роль труда в
производственном процессе, но не ясно, была ли его трактовка качественно
отличной от трактовок его предшественников, в то время как совершенно очевидно,
что Маркс ставил акцент на соотношении между трудом и рабочей силой,
рассматривая их в свете создания прибавочной стоимости. Возможно, тот, кто
поддерживает этот тезис, считает допустимым толковать его, представляя весь
предмет через труд; но нельзя, конечно, утверждать, что теория эксплуатации, не
основывающаяся на постулате (или на тезисе), что товары обмениваются в
соответствии с вложенным в них трудом, остается логически неполной[53].
Верно, однако что при определении эксплуатации (либо того,
что нас интересует в связи с прибавочной стоимостью) труд должен
рассматриваться как функциональная деятельность особого рода в общественном
производстве: например, он является единственной производительной деятельностью
(которая не существовала бы в полностью автоматизированном мире) или,
употребляя терминологию Альфреда Маршалла, он в конечном счете является
единственной общественной «реальной издержкой». И именно это повторяют зачастую
(в большинстве случаев в туманных и порой даже двусмысленных формулировках),
говоря, что только труд способен создавать стоимость. Однако не мешает
вспомнить о капиталистах (или землевладельцах), «присваивающих» себе часть плодов
производительной деятельности так же, как помещики‑феодалы и рабовладельцы
«присваивали» продукты, произведенные своими работниками или рабами. Но
поскольку данное положение прекрасно вписывается в трудовую теорию стоимости,
можно говорить о присвоении и об эксплуатации, ссылаясь на мир, где товары не обмениваются в зависимости от вложенного в
них труда.
В самом деле, Маркс совершенно не верил, что в
капиталистическом обществе товары действительно обмениваются пропорционально
труду, затраченному на их производство: это было лишь допущение, принятое в
первом томе «Капитала» с целью облегчить понимание теории прибавочной
стоимости. В действительности же Маркс утверждал, что товары обмениваются не по
своей стоимости, а по «цене производства»[54], как ясно
следует из третьего тома; они отличаются друг от друга в той мере, в какой
различно в разных секторах производства «органическое строение капитала», как
назвал его Маркс[55]. Он утверждал,
что эта цена производства может быть выведена (в количественном отношении) из
«стоимости» при известной норме прибавочной стоимости, выраженной в единицах
стоимости, то есть труда. Каким образом и насколько они связаны друг с другом –
это узловой вопрос, лежащий в основе вызывающей большие разногласия «проблемы
трансформации», не решенной Марксом должным образом. Причина такого
неудовлетворительного решения заключается в том, что из числовых выражений
«трансформации» только выход продукции каждого из секторов производства
преобразуется из «стоимости» в «цену производства», в то время как затраты на
производство продолжают выражаться в единицах стоимости. Мы находим достаточно
свидетельств, позволяющих нам заключить, что сам Маркс сознавал недостаточность
и неполноту решения проблемы, однако третий том «Капитала», где Маркс подходит
к анализу на уровне «цен производства», остался незавершенным, представляя
собой наброски и заметки. Здесь уместно упомянуть, что впоследствии была
доказана возможность логического решения посредством одинаковой трансформации
всей продукции (затраты на производство и выход продукции) в «цены
производства»[56], что
осуществимо при системе из двух или трех секторов, как это было у Маркса
(решение Борткевича), либо, в самом общем случае, при наличии какого‑нибудь
числа товаров или n продуктов (решение Сетона). Другими словами, реальные
меновые отношения (по «ценам производства», о которых говорит Маркс в третьем
томе) логически (математически) следуют из трудовой теории стоимости. Таким
образом, в основе Марксовой системы нет никакого противоречия вопреки
утверждениям его главного критика Эйгена фон Бём‑Баверка.
В то же время эти решения свидетельствуют о том, что не все
макроотношения системы могут оставаться неизменными в процессе перехода от
«стоимости» к «цене производства». И обсуждалось, какие из них, будучи
определенным количеством труда в единицах стоимости, Маркс считал наиболее
важными и заслуживающими сохранения в первоначальном виде: норма прибавочной
стоимости, совокупная прибавочная стоимость, совокупная прибыль или отношение
между валовой прибылью и совокупным капиталом (постоянный капитал плюс
переменный капитал), то есть норма прибыли. Некоторые (как, например, Аргири
Эммануэль) утверждают даже, что если основные величины, определенные в единицах
труда, не выдерживают процесса трансформации, то есть не переводятся в единицы
цены производства, то теряется нечто качественно важное. Я же лично полагаю,
что не слишком важен тот факт, остается ли неизмененным то или другое из этих
отношений стоимости после введения всех параметров, необходимых для обмена в
условиях капиталистического строя[57]; главное,
чтобы основные отношения, выраженные через цену , какими бы они ни были,
могли выводиться из величин,
выраженных через стоимость , и могли рассматриваться, не противореча
логике, как определенные этими
величинами. Если это возможно, то, значит, аналитическая структура «Капитала»
абсолютно верна.
3.
Процесс накопления капитала
Важным аспектом Марксова анализа накопления капитала
является особое значение, придаваемое растущей концентрации и централизации
капитала как неотъемлемой части процесса накопления. По мнению некоторых
исследователей Маркса, этот аспект – наиболее важный в его теории стоимости.
Тенденция к концентрации связана с техническими изменениями и улучшениями,
вызванными стремлением – под давлением конкуренции – неизменно повышать
производительность труда. Передовая техника стимулирует увеличение доли
основного капитала по сравнению с переменным капиталом и обеспечивает в
условиях конкуренции преимущества предприятиям с большим запасом капитала.
Включение в состав крупных капиталистических предприятий более мелких,
конкурировавших с ними, а также слияние различных экономических единиц в единый
комплекс укрепляют силу и жизнеспособность крупных предприятий и приводят ко
все большей централизации власти, контролирующей и определяющей политику в
экономической сфере. Упомянув об «изменении в техническом строении капитала,
благодаря которому переменная составная часть становится все меньше и меньше по
сравнению с постоянной», Маркс утверждает, что «накопление представляется как
возрастающая концентрация средств производства и командования над трудом», в то
время как «возрастает минимальный размер индивидуального капитала, который
требуется для ведения дела при нормальных условиях» [МЭ: 23, 639 – 640]. Что
касается централизации управления капиталом, то она стимулируется развитием
системы кредита: последний не только представляет собой «новое и страшное
орудие в конкурентной борьбе», но и «посредством невидимых нитей стягивает в
рýки индивидуальных и ассоциированных капиталистов денежные средства, бóльшими
или меньшими массами рассеянные по поверхности общества», превращаясь «в
колоссальный социальный механизм для централизации капиталов» [МЭ: 23, 640].
Если ортодоксальные экономисты, такие, как Джон Стюарт
Милль, видели в конкуренции прогрессивную и благотворную силу (при условии, что
естественный прирост населения был бы ограничен), то Маркс показал ее
противоречивый характер: диалектическое противоречие, присущее конкуренции,
превращает ее в конечном итоге в свою противоположность. Несмотря на то что
Маркс написал относительно мало о монополиях и направлял свои усилия в основном
на анализ фазы свободной конкуренции в развитии капитализма, можно сказать, что
он был единственным в свое время исследователем, который предвидел переход к
заключительной, монополистической стадии капитализма.
Однако были и другие направления исследований,
непосредственно связанные с процессом капиталистического накопления, которое
Маркс, как мы видели, в отличие от большинства экономистов понимал отнюдь не
как спокойный и равномерный процесс количественного увеличения
капиталовложений. Первое из этих направлений – это изучение начального эффекта
технического прогресса, то есть замены ручного труда машинным (это отмечал
Рикардо в главе, посвященной машинам, добавленной к третьему изданию его работы
«Начала политической экономии и налогового обложения»), влекущей за собой рост
промышленной резервной армии. По мнению Маркса, промышленная резервная армия на
рынке рабочей силы в условиях конкуренции (то есть при отсутствии упорядоченной
организации этого рынка) являлась основным механизмом регулирования заработной
платы, поддерживаемой на уровне простого существования, установившемся в
определенную эпоху, несмотря на развитие процесса накопления[58]. «В общем и
целом всеобщие изменения заработной платы регулируются исключительно
расширением и сокращением промышленной резервной армии, соответствующими смене
периодов промышленного цикла» [МЭ: 23, 651]. Затем Маркс сформулировал сущность
«цикличности» механизма занятости, заработной платы и прибыли: занятость
возрастает в годы бума капиталовложений с последующей тенденцией к увеличению
заработной платы за счет прибыли. Но этот период роста может продолжаться лишь
недолгое время: сокращение прибыли, замедляя темпы накопления и инвестиций,
влечет за собой новый рост промышленной резервной армии до тех пор, пока не
будет достигнут более или менее прежний уровень реальной заработной платы, так
чтобы процесс накопления мог идти более высокими темпами.
«Но как
только… прибавочный труд, которым питается капитал, перестает предлагаться в
нормальном количестве, наступает реакция: уменьшается капитализируемая часть
дохода, накопление ослабевает, и восходящее движение заработной платы сменяется
обратным движением. Таким образом, повышение цены труда не выходит из таких
границ, в которых не только остаются неприкосновенными основы капиталистической
системы, но и обеспечивается ее воспроизводство в расширяющемся масштабе» [МЭ:
23, 634].
Другая тенденция, бывшая предметом многочисленных споров, –
это так называемый закон тенденции нормы прибыли к понижению. Обсуждалось
следующее: считал ли Маркс эту тенденцию кратковременной (как в приведенном
выше случае) или долговременной, присущей системе; и в этом последнем случае
следует ли ее понимать как абсолютный «закон», реально действующий во времени,
или как нечто, действующее лишь в отсутствии «противодействия», которое могло
бы возникнуть с различной степенью вероятности. Тенденция нормы прибыли к
понижению определяется влиянием технических новшеств на зависимость между двумя
составляющими капитала – постоянным и переменным капиталом (отношение,
названное Марксом «органическим строением капитала»): технический прогресс
усиливает эту зависимость, по крайней мере в физическом аспекте. Определенная
норма прибавочной стоимости превращается, таким образом, в более низкую норму
прибыли по сравнению с задействованным совокупным капиталом (постоянный плюс
переменный капитал)[59]. Маркс
уточнял, что существуют некоторые «антитенденции», такие, как тенденция к
возрастанию нормы прибавочной стоимости вследствие понижения стоимости
заработной платы (благодаря чему можно достичь определенного уровня реальной
заработной платы при более низком уровне денежной заработной платы) и тенденция
к «обесцениванию элементов постоянного капитала» (то есть снижение стоимости
машин и других материальных затрат на производство), которая – будучи
достаточно сильной – может способствовать уменьшению, а не увеличению основного
капитала в стоимостном выражении. Создается впечатление, что, по мнению Маркса,
это «противодействие» может смягчить или ослабить основную тенденцию, но его
недостаточно, для того чтобы подавить ее, и что – в продолжительный период –
закон тенденции нормы прибыли к понижению может действовать эффективно, хотя и
с меньшей силой. Однако противодействие, если оно достаточно сильно, способно
не только смягчить, но и полностью подавить последствия роста (в физическом
смысле) органического строения капитала. Необходимо помнить, что классические
экономисты обычно допускали реальное существование тенденции нормы прибыли к
понижению, чему давали различные объяснения: Адам Смит приписывал ее
конкуренции капиталов, входящих во все большее количество промышленной
продукции, Рикардо – падающей продуктивности земли и как следствие растущей
стоимости продуктов питания в сравнении с естественным приростом населения.
Маркс, приводя свои доводы и подчеркивая то, что отличалось от объяснений его
предшественников, вполне возможно, разделял их убеждение в реальном
существовании здесь определенного закона, но приписывал его какой‑то другой
причине.
Критику и споры вызвал также и Марксов тезис о так
называемой растущей нищете, то есть якобы существующей тенденции к
прогрессирующему обнищанию рабочего класса. Обсуждалось, следует ли понимать
это обнищание как абсолютное или относительное, интерпретировать ли его как
снижение уровня жизни рабочего класса. Ссылки Маркса на обнищание рабочего
класса мы находим сразу же после анализа процесса накопления капитала и
образования резервной армии промышленных рабочих, и они не выходят за эти
рамки. Другими словами, Маркс ссылался главным образом на колеблющуюся массу
безработных и временно занятых рабочих, находящихся на обочине индустриального
общества. Вспомним, что в тот период промышленной революции резервная армия
промышленных рабочих постоянно росла за счет притока сельского населения (как
сейчас происходит в развивающихся странах). Таким образом, возможно, Маркс
считал, что тенденция к обнищанию действует на протяжении всей начальной фазы
процесса капиталистической индустриализации, но необязательно вне этих границ.
И вполне вероятно, что он, судя по его терминологии, мыслил не только
категориями заработной платы (даже если величину резервной армии он считал
основным регулятором уровня зарплаты), но намеревался обратить свое внимание на
«общие условия» рабочего класса, включающие, кроме чисто экономических
элементов, еще и такие, как социальная деградация и неуверенность в жизни. Во
всяком случае, ясно, что Маркс имел в виду всецело подверженный конкуренции
рынок рабочей силы, лишенной средств для заключения коллективных договоров, так
как в конце рассматриваемого нами текста (отдел третий, гл. XXIII) он говорит о
профсоюзной организации как о чем‑то, что может изменить к лучшему положение
рабочих: «Всякая связь между занятыми и незанятыми нарушает „чистую“ игру этого
закона» (закона спроса и предложения) [МЭ: 23, 655].
4.
Реализация прибавочной стоимости и империализм
Помимо споров по поводу теории стоимости, проблемы
трансформации, преимущественного падения нормы прибыли и теории «обнищания», о
которых говорилось до сих пор, разгоревшиеся с начала столетия дискуссии о
Марксовом понимании капитализма велись главным образом вокруг двух вопросов:
какое место занимает (если занимает) в теории Маркса так называемая проблема
реализации, а также проблема современного империализма в связи с централизацией
капитала и образованием монополий. Первый из этих вопросов, естественно, был
вотчиной, охотничьим угодьем экономистов; второй же представлял собой предмет
более широкого обсуждения. В «Капитале» содержится один или два намека на
проблему «реализации прибавочной стоимости» (рассматриваемую как проблема,
возникающая из‑за недостатка спроса на продукты, уже произведенные, и те,
которые могли бы быть произведены), но ничего более, и эти скудные ссылки, как
таковые, малоубедительны. Одна из них представляет собой многократно
цитировавшийся отрывок из третьего тома, гласящий: «Конечной причиной всех
действительных кризисов остается всегда бедность и ограниченность потребления
масс, противодействующая стремлению капиталистического производства развивать
производительные силы таким образом, как если бы границей их развития была лишь
абсолютная потребительная способность общества» [МЭ: 25‑II, 26], – отрывок, без
сомнения отсылающий нас к теории недопотребления.
В начале XIX века многие экономисты рассматривали проблему
недостаточного спроса на произведенные товары по сравнению с их предложением
как следствие бедности потребительской массы наемных рабочих. Самый выдающийся
из этих экономистов, Сисмонди, именно это обстоятельство считал причиной
экономических депрессий и периодических кризисов. По тому же пути пошел и
Мальтус, выступая против чрезмерной «экономии» и «бережливости», а также против
недостаточного спроса со стороны наемных рабочих, что делало необходимым и
оправданным «непродуктивное потребление» со стороны сборщиков доходов и
прибылей. На это Рикардо отвечал, что сэкономленная часть прибыли, будучи
вложенной в производство, становится спросом со стороны рабочих, занятых вновь
создаваемым капиталом, так что процесс экономия/вложения представляет собой
простой переход спроса от одной группы потребителей (на которых экономят) к
другой группе (другим занятым рабочим). «Запросы потребителей… перешли, вместе
с потребительскими способностями, к другой группе потребителей»;
«потребительская способность не исчезает, она лишь передается другим рабочим»[60]. Самый общий и
ортодоксальный ответ приверженцам теории «недопотребления» был, однако, дан
Ж.Б. Сэем и стал известен как «закон Сэя». Согласно этому закону, обмен представляет
собой в основном обмен одних продуктов на другие, а производство и предложение
более чем одного товара автоматически создают добавочный спрос на другие
товары. И как следствие этого, если и может создаваться перепроизводство
некоторых отдельных товаров, произведенных одновременно в избытке по сравнению
с другими товарами, то общего перепроизводства всех товаров быть не может.
Маркс отнюдь не признавал «закона Сэя». Более того, он
поднял его на смех, заметив, что тот совершенно не принимал во внимание
посреднической роли денег между двумя частями товарного обмена (Т – Д – Т) и
что ни о каком автоматизме не может быть и речи, так как первая часть операции
всегда дополняется второй ее частью. В действительности же здесь может
проявиться тенденция к сохранению дохода от первой части операции в деньгах,
особенно в том случае, когда существует возможность получить прибыль, не
расходуя денежных поступлений на приобретение других товаров. Маркс так и не
разобрался, однако, до конца в вопросе о том, какие обстоятельства могут
вызвать дополнительное приобретение товаров или рабочей силы. Кроме того, во
втором томе «Капитала» знаменитые схемы воспроизводства, в том что касается
расширенного воспроизводства, выявляют со всей очевидностью пропорциональность
между различными секторами производства – включая сектор, производящий основные
средства производства[61], – как
гарантию постоянного и неуклонного расширения накопления и производства[62]. Это позволило
русскому экономисту Туган‑Барановскому заключить, что не было бы никаких
кризисов или препятствий на пути производственного процесса, если бы
соблюдались должные пропорции между различными секторами.
Роза Люксембург в начале столетия была основной противницей
оптимистической теории «пропорций». В своей работе «Накопление капитала»,
написанной в 1913 году, она критиковала Маркса за то, что он уделил
недостаточно внимания проблеме «реализации прибавочной стоимости» (посредством
продажи продуктов) как отличающейся от проблемы условий, способствующих ее
созданию в ходе производственного процесса. Люксембург допускала, что если не
потребленная капиталистами часть прибавочной стоимости будет сразу же вложена в
новый цикл капиталистического накопления и «расширенного воспроизводства», то
не возникнет никакой проблемы реализации или недостаточности спроса. Но она
решительно отрицала, что этот процесс может продолжаться неопределенное или по
меньшей мере длительное время только лишь под действием капиталистического
накопления, взятого как вещь в себе и для себя. Без стимула, порождаемого
растущим спросом и реальными перспективами получения прибыли, стремление
вкладывать деньги, как показывает практика, несомненно было бы ослаблено.
Вот почему капиталистическое накопление может продолжаться и
капитализм может выжить только при условии существования «внешнего рынка»,
который бы обеспечивал дополнительный спрос как следствие проникновения
капитала в индустриально слаборазвитые и неразвитые в капиталистическом плане
страны. Новые перспективы получения прибыли, возникшие в результате
капиталовложений в эти страны, поддерживали бы процесс накопления и
производства основных благ в старых и более развитых странах капитала. «Мировая
торговля, представляющая собой, в конкретно существующих обстоятельствах, обмен
между капиталистическими и некапиталистическими формами производства, есть
историческое условие существования капитализма»[63]. Развитый
капитализм – для того чтобы продлить свое существование – делает ставку на
расширение торговли этого типа; но расширение такой торговли не может
продолжаться до бесконечности, и ее стимулирующее воздействие на расширенное
воспроизводство должно в конце концов исчерпать себя. Стоит отметить, что теория
Розы Люксембург представляет собой промежуточное звено между Марксовой теорией
капиталистического накопления и действительностью современного империализма и
дает теоретическое объяснение последнего. Таким образом, Люксембург
предвосхитила самые современные теории о роли милитаризма и государственных
расходов на вооружения как орудий увеличения спроса и капиталовложений.
«Если капитализм живет некапиталистическими формациями, то
живет он – выражаясь более точно – их разрушением, и если для капиталистического
накопления ему совершенно необходима некапиталистическая среда, то только для
того, чтобы за счет ее обескровливания обеспечивать накопление[64]. В
историческом аспекте процесс накопления капитала – это процесс органического
обмена между капиталистическим и некапиталистическим способами производства.
Без них накопление капитала невозможно, но вместе с тем накопление состоит в их
разложении и ассимиляции… Невозможность накопления означает, с точки зрения
капитализма, невозможность дальнейшего увеличения производительных сил и, как
следствие этого, объективную историческую неизбежность упадка капитализма»[65].
И она заключает: «Капитализм – это первая экономическая
форма… неспособная существовать изолированно, без других экономических форм,
служащих для нее средой и условием ее развития. Поэтому, становясь
экономической формой в мировом масштабе, капитализм терпит крах, наталкиваясь
на заложенную в нем же самом невозможность быть мировой формой производства»[66].
Следует напомнить, что в России большевики пошли в
диаметрально противоположном направлении. Ленин первым, полемизируя с
народниками в своей работе «Развитие капитализма в России»[67], утверждал,
что само развитие внутреннего рынка путем капиталистической индустриализации в
основном обеспечивает расширение торговли, необходимое для развития
капитализма. Затем Бухарин – самый выдающийся экономист‑большевик – посвятил
критике Люксембург отдельную работу.
Ленин в первой главе своей книги (озаглавленной
«Теоретические ошибки экономистов‑народников») склоняется – хотя и с некоторыми
оговорками – к позиции Туган‑Барановского по вопросу о пропорциях между
различными секторами производства и еще больше к позиции Булгакова,
раскритикованной впоследствии Розой Люксембург. По мнению Ленина, «рост
капиталистического производства, а, следовательно, и внутреннего рынка, идет не
столько на счет предметов потребления, сколько на счет средств производства».
Прирост вторых происходит быстрее, чем первых. «…Подразделение общественного
производства, которое изготовляет средства производства, должно, следовательно,
расти быстрее, чем то, которое изготовляет предметы потребления. Таким образом,
рост внутреннего рынка для капитализма до известной степени „независим“ от
роста личного потребления, совершаясь более на счет производительного
потребления». Он признает, что здесь кроется некоторое противоречие,
проявляющееся в более быстром росте производства, нежели потребления («Это –
настоящее „производство для производства“»), но оно не способно помешать
развитию: «это – противоречие не доктрины, а действительной жизни; это – именно
такое противоречие, которое соответствует самой природе капитализма и остальным
противоречиям этой системы общественного хозяйства». Ленин далее отрицает,
будто Маркс «объяснял кризисы недостаточным потреблением» [Л: 3, 41, 42, 46,
48].
Из современных экономических теорий, известных в европейских
и американских академических кругах, ближе всех к концепции Розы Люксембург (и
открыто признавая ее влияние) стоит теория Михаила Калецкого[68]. Она была разработана
в первой половине 30‑х годов, то есть в докейнсианскую эпоху, и заслуживает
внимания главным образом в двух аспектах. Во‑первых, он поставил прибыль и
заработную плату (влияние прибыли на стоимостное содержание зарплаты) в
отношения зависимости от степени монополизации, давая таким образом, объяснение
природе и основам прибыли. Во‑вторых, совокупную занятость и валовой продукт[69] – а следовательно, и валовую прибыль – он
поставил в зависимость от факторов, относящихся к «реализации», то есть от
совокупного спроса и, в частности, от потребления капиталистов и вложенной
прибыли. В‑третьих, он считал, что общая сумма капиталовложений (оставленная
обеими сторонами в дискуссии о «реализации» почти без внимания) зависит от
нормы ожидаемой прибыли на новые вложения, то есть от отношения между валовой
реализованной прибылью и валовой производственной мощностью. В этом случае
размеры капиталовложений увеличиваются или уменьшаются до известной степени
самопроизвольно. Бум капиталовложений, вызванный повышением спроса и,
следовательно, реализацией прибыли, способствует дальнейшему увеличению
капиталовложений до тех пор, пока вновь созданная в результате новых вложений
производственная мощность не повлияет на норму получаемой прибыли (результат
деления валовой реализованной прибыли на валовую производительность) с силой,
достаточной для ее понижения. Аналогичным образом после поворотного момента
снижение капиталовложений имеет обратный эффект: всякое уменьшение вкладов
влечет за собой понижение валового спроса и валовой реализованной прибыли до
тех пор, пока сниженная производительность и падение занятости не подействуют с
достаточной силой на норму прибыли. Эта логически хорошо построенная теория
экономических кризисов и экономического цикла созвучна концепции Розы
Люксембург. Стоит отметить, что, в то время как большинство экономистов – от
Сисмонди до Гобсона – делали акцент на потреблении и недопотреблении, теория
Калецкого прямо ставит проблему капиталовложений и их периодичности и/или их
хронической недостаточности в рамках капиталистического способа производства,
где главное – получение прибыли.
Начиная с Розы Люксембург, как мы могли в этом убедиться,
спор о реализации всегда велся в неразрывной связи с проблемой империализма[70]. Но с
марксистской интерпретацией современного капитализма обычно ассоциируют два
имени – Гильфердинга и Ленина. Первый связал феномен империализма главным образом
с концентрацией капитала и монополиями, в частности с растущим господством
крупного банковского капитала над промышленным в условиях развитого капитализма
(как показывал пример Германии того времени), а следовательно, и с растущим
господством финансового капитала (отсюда и название работы Гильфердинга –
«Финансовый капитал»). Произведение Ленина «Империализм, как высшая стадия
капитализма» было написано весной 1916 и опубликовано в России после его
возвращения на родину в апреле 1917 года. Оно начинается с признания важности
работы Гобсона «Империализм», которая, как пишет Ленин, представляет собой
«очень хорошее и обстоятельное описание основных экономических и политических
особенностей империализма». О Гильфердинге он отзывается гораздо менее лестно,
называя его «бывшим „марксистом“, теперь соратником Каутского» и подвергая его
– вместе с последним – резкой критике. Ленин утверждает, что в политическом
смысле Гильфердинг «сделал по этому вопросу шаг назад по сравнению с откровенным пацифистом и реформистом, англичанином
Гобсоном», но признает (хотя и с некоторыми оговорками), что «Финансовый
капитал» «представляет из себя в высшей степени ценный теоретический анализ
„новейшей фазы в развитии капитализма“».
Работа Ленина по империализму – это не столько теоретический
анализ, сколько описательное изложение основных признаков капитализма в новой,
достигнутой им в XX веке стадии. Главный из этих признаков – замена конкуренции
монополией: «Смена конкурентной борьбы монополиями представляет собой одно из
самых важных, а может быть даже самое важное явление в экономике современного
капитализма». «Громадный рост промышленности и замечательно быстрый процесс
сосредоточения производства во все более крупных предприятиях являются одной из
наиболее характерных особенностей капитализма» [Л: 27, 307, 309, 310]. Широкое
развитие картелей началось «с кризиса 1873 г.», хотя в те годы они еще и были
«преходящим явлением», в то время как 1860 – 1870 годы стали «предельной
ступенью развития свободной конкуренции» [Л: 27, 317]. Ленин утверждает:
«Отношения господства и связанного с ним насилия – вот что типично для
„новейшей фазы в развитии капитализма“», – и подчеркивает (так же как и
Гильфердинг) новые функции банков (то есть банков немецкого типа), «финансового
капитала» и «финансовой олигархии». К этому добавляется вывоз капитала в менее
развитые заморские «колонии» – явление, в котором, можно сказать, заключается
сама суть империализма. Ленин дает ему такой анализ: «Империализм есть
капитализм на той стадии развития, когда сложилось господство монополий и
финансового капитала, приобрел выдающееся значение вывоз капитала, начался
раздел мира международными трестами и закончился раздел всей территории земли
крупнейшими капиталистическими странами». И далее он критикует Каутского,
полагающего, что под империализмом надо понимать «не „фазу“ или ступень
хозяйства, а политику… „предпочитаемую“ финансовым капиталом, что империализм
нельзя „отождествлять“ с „современным капитализмом“» [Л: 27, 323, 387, 388].
Следует заметить, что в отличие от Розы Люксембург и Гобсона Ленин в своей
теории не связывает расширение колоний с явлением перепроизводства в
империалистических странах или же с механизмом «реализации» и даже с так
называемым законом Маркса о тенденции нормы прибыли к понижению[71]. Оно,
расширение колоний, непосредственно связано с необходимостью для больших
монополистических групп расширять свое господство и усиливать свою
монополистическую власть на рынках предметов потребления и особенно средств
производства. Два различных подхода к проблеме (Ленина и Розы Люксембург) не
являются, естественно, несовместимыми; они могут прекрасно сочетаться. Но
различие это, однако, не случайно: в дискуссиях по империализму даже и после
второй мировой войны всегда имелись две точки зрения. Достаточно вспомнить об
огромном внимании, уделявшемся роли государственных расходов на вооружение как
антициклическому средству; доказательством тому может служить работа Барана и
Суизи «Монополистический капитал» (Нью‑Йорк, 1966), где с позиции Розы
Люксембург делается попытка дать новое и более точное определение «сверхприбыли».
В целом, нам кажется, можно говорить о существовании двух различных
марксистских теорий по этим вопросам: в одной из них при анализе кризисов
империализма и экономической политики уделяется особое внимание проблеме
«реализации» и недостаточного спроса, в другой делается акцент на «пропорциях»
между различными секторами производства.
Излишне говорить о том, что основополагающим элементом
учения Маркса о динамике капитализма является тезис о растущем обострении
классовой борьбы, которую данной системе все труднее сдерживать. Пролетариат не
только растет численно, но и набирает силы и еще больше сплачивается, развивает
свою сеть профсоюзных организаций и ведет тяжелую, упорную борьбу за
перераспределение прибыли, идущей на доходы и заработную плату. В экономической
борьбе растет его политическая классовая сознательность, так что в конце концов
пролетариат восстает, завладевает средствами производства и изменяет данную
систему. Русская революция 1917 года с ее ярко выраженным классовым характером[72] была воспринята в основном как еще одно
историческое доказательство правоты его предвидения. Но было немало и таких
(особенно среди лидеров социал‑демократических партий того времени), кто
утверждал, что это событие, далекое от предвидений Маркса, напротив,
представляет собой их опровержение, так как революция произошла в слаборазвитой
капиталистической стране, где господствовало крестьянское население, в то время
как высокоразвитые капиталистические страны Западной Европы совершенно не вняли
призывам к мировой революции. Ленин и большевики отвечали этим критикам, что в
условиях кризиса, вызванного мировой войной, разрыва следует ожидать прежде
всего в стране с относительно слабой промышленной структурой, лишь частично
развитой, даже если наличие промышленного пролетариата и определенной степени
индустриализации есть необходимое условие для революции. Советская революция
произошла в России потому, что Россия в то время была «слабым звеном» в цепи
мирового империализма. Говоря об этом же другими словами (может быть, более
свойственными современной эпохе), можно отметить, что решение этой проблемы
зависит от относительного веса, который придается – при оценке исторических
ситуаций – так называемым объективным (в основном механистического характера) и
субъективным (неэкономическим, в узком смысле этого слова, то есть политическим
и идеологическим) факторам.
5.
Проблема стоимости и социальный диагноз
Какое суждение можно вынести о Марксовой критике
политической экономии по прошествии века? Что касается теоретического аспекта
взглядов в этой области, то следует подчеркнуть растущий интерес к учению
Маркса, особенно ярко проявившийся в 60‑е и 70‑е годы нашего столетия в
академических кругах не только Англии (на второй родине Маркса) и в Европе
вообще, но и в Америке; неизменный интерес оно вызывает у студентов и молодых
преподавателей. Это оживление интереса к марксистской теории явилось в основном
результатом жарких споров, вызванных выходом в свет в 1960 году книги Пьеро
Зраффа «Производство товаров посредством товаров» (имеющей подзаголовок
«Дополнение к критике экономической теории») и критикой «буржуазной» доктрины,
в ней усмотренной. Какая из сторон одержала в этом споре формальную победу –
вопрос, по которому мнения экономистов резко разошлись. Во всяком случае, я
уверен, что большинство марксистов должно признать положительную роль этого
спора в той мере, в какой он послужил пониманию важности особой точки зрения
Маркса независимо от того, защищают они ее или нет[73].
Возникает вопрос, почему теория стоимости занимает в учении
Маркса такое важное место. На это можно ответить: во‑первых, Маркс – как Смит и
Рикардо до него – считал подобную теорию ключом к пониманию «автоматического»
действия (а следовательно, и «объективных законов») системы, основанной на
рынке. Больше того, она явилась абстрактным отражением связанных с ней законов‑тенденций.
Во‑вторых, как уже было сказано, трудовая теория стоимости подготовила почву
для Марксовой теории прибавочной стоимости, поскольку отношения между товарами,
выраженными через труд (в отличие от товаров, выраженных через цену), не
изменяются при различной величине нормы эксплуатации. Возможно, была и третья
причина: для того чтобы придать значимость понятию «эксплуатация», необходимо
исходить из постулата, что труд есть единственный активный фактор (или
«социальная издержка»?) производства[74]. Выразив в
этой форме теорию прибавочной стоимости (пусть даже приблизительно), можно
принять данный постулат; совершенно очевидно, что в иной форме это не
представлялось бы возможным. Это очень важно для понимания качественного
аспекта проблемы стоимости.
Что касается социального диагноза и предвидений, то учение
Маркса явилось в то время событием исключительной важности; поэтому не
удивительно, что после начального периода непризнания оно вызвало огромный
интерес. Классическая политическая экономия рассматривала систему частного
предпринимательства и свободной конкуренции как идеальное и даже как конечное
состояние экономического развития. Существование землевладельцев представляло
собой единственную аномалию, не вписывавшуюся в то, что Бастиа называл
«экономической гармонией». Но в то время как Кенэ считал земельную ренту
излишком или «чистым продуктом», Бастиа был далек от ее негативной оценки и
воспринимал ее как неотъемлемую часть установленного природой порядка; только
Рикардо вскрыл «антагонизм» между рентой и прибылью, увидев в последней
источник капиталистического накопления. Теории, определяющей всякий доход от
собственности как форму «эксплуатации» и, следовательно, несущей в себе
социальные противоречия, до того времени не существовало (единственным
исключением можно считать так называемых «рикардианских социалистов»). Однако
они связывали эксплуатацию не с внутренним механизмом конкуренции, а с
некоторыми ее скрытыми недостатками, такими, как «неравный обмен» Годскина.
Многие современные экономисты полагают, что заниматься подобными проблемами –
значит вводить «социологические» понятия, не входящие в компетенцию
экономической теории. Другими словами, раздвигаются границы того, что
традиционно являлось предметом исследования политической экономии, то есть
границы, установленные ортодоксальной теорией цен. Но с таким же основанием
можно сказать, что границы последней, понимаемой как математический анализ
рыночных цен, слишком тесны – теснее, чем границы, определенные классиками,
препятствующие, таким образом, более глубокому анализу рынка – в глубь того,
что Маркс называл «кажущимся»
(в противовес
«сути»), – и не позволяющие высказаться о том, что действительно важно и имеет
решающее значение. Как бы то ни было, именно значимость, приданная прибавочной
стоимости и ее влиянию на общество, цементирует всю Марксову теорию
капиталистического производства и выявляет свойственные только ей одной
притягательные черты.
Иштван
Месарош.
МАРКС‑«ФИЛОСОФ»
Знаменитое высказывание Маркса о философии: «Философы лишь
различным образом объясняли мир,
но дело заключается в том, чтобы изменить его» [МЭ: 3, 4], – часто понимают
односторонне: как полный отказ от философии и призыв преодолеть ее, заменив
«научным социализмом». Единственное, чего подобные объяснения не принимают в
расчет, – то, что Маркс представляет себе это преодоление (Aufhebung) не как
буквальный, простой, теоретический переход от философии к науке, а как сложную
практическую программу, для осуществления которой необходимо диалектическое
единство между «оружием критики» и «критикой оружием» [МЭ: 1, 422]; это
означает, что философия остается составной частью борьбы за освобождение. Как
пишет Маркс, «вы не можете упразднить философию , не осуществив ее в
действительности » [МЭ: 1, 420], а это может произойти не в сфере чистой
науки, а лишь в практической действительности, или общественной практике,
которая, естественно, включает в себя и вклад науки. Кроме того, фраза, с
которой мы начали, не может быть отделена от утверждения Маркса о необходимости
взаимосвязи между этим «осуществлением философии» и пролетариатом. Ибо «подобно
тому как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, так и пролетариат находит в философии
свое духовное оружие… Философия
не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата,
пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность»
[МЭ: 1, 428 – 429]. По мнению Маркса, оба положения этой диалектической
взаимосвязи либо одновременно сохраняются в силе, либо одновременно теряют свое
действие.
Однако стоит ли принимать всерьез подобные утверждения или
же считать их просто ярким проявлением юношеского темперамента и риторикой?
Можем ли мы придавать какое‑либо значение – и какое конкретно в данном случае?
– идее осуществления философии без того, чтобы пролетариат упразднил самого
себя? И коль скоро мы не можем не учитывать того, что пролетариат до сих пор не
выполнил исторической задачи упразднения самого себя, нам стоит, может быть,
отказаться от решения трудной проблемы под предлогом, что программа Маркса
воплотилась в «теоретической практике» путем замены философии идеей
«научного социализма», «наукой истории» и т.д.? Какова в таком случае роль (при
условии, что она сохраняется) философии в формировании социалистического
сознания и в осуществлении практических задач, стоящих перед нами, если
критические взгляды Маркса на философию прошлого и на отношения философии и
общественной жизни последовательно применять при оценке тенденций развития
после Маркса? Эти вопросы очень важны при нашем понимании значения Маркса для
философии, равно как и при понимании значения философии для той социальной
практики, за которую боролся сам Маркс.
1.
Осуществление философии
Следуя пожеланию отца, Маркс (как и Лукач 70 лет спустя)
вначале посвятил себя изучению права. Однако вскоре он «почувствовал желание
испытать свои силы в философии», отдавая себе отчет в том, что, поскольку между
философией и областью знаний, им избранной, существует глубокая связь, ему «без
философии… не пробиться вперед». В 1837 году он писал отцу из Берлина не без
самоуверенности: «Все крепче становились узы, связавшие меня самого с
современной мировой философией, влияния которой я думал избежать» [МЭ: 40, 10,
13, 16]. Для Маркса изучение философии – это не просто упорное стремление быть
до мельчайших подробностей в курсе литературы в этой области. Самое чтение
скучных юридических текстов было таким же неординарным, как и чтение с
конспектированием в последние годы. Маркс не искал какой‑либо умозрительной
априорной альтернативы отдельным деталям юридических знаний; напротив, он искал
связующую нить, подходящее теоретическое обоснование, которое объединяло бы их.
Он понимал, что единственный способ добиться действительного понимания любого
предмета исследования – это постижение его во всей сложности его динамических
связей, и он настоятельно подчеркивал принцип: «нужно внимательно всматриваться
в самый объект в его развитии» [МЭ: 40, 10]. Отказ от некритического принятия
существующего как чистой данности и требование поставить частные аспекты в
зависимость от их многочисленных диалектических связей в сложном процессе
должны были привести Маркса к строгому определению рамок изучаемого им
предмета. Таким образом, переход от изучения эмпирических аспектов права
(«административная наука» [МЭ: 40, 17], как он ее называл) к юриспруденции, а
от нее к философии вообще был для него естественным и совпал с углублением его
понимания стоявших перед ней проблем.
Конечно, подобный процесс пережил не один Маркс. Тем не
менее совершенно очевидно, что глубина и широта философских заключений, сделанных
Марксом в результате критического изучения конкретного материала (будь то
изучение судебных дел или судопроизводства, уголовного права или права владения
собственностью), свидетельствовали о быстром развитии его огромного таланта и
колоссальной тяге к знаниям в сочетании с невероятной способностью к обобщениям
и ощущением тех скрытых сложностей, которыми чревата любая изучаемая тема.
Поразительное единство цели и сознательное стремление слить воедино жизнь и
труд, часть и целое ощущается уже с самых первых его шагов, свидетельствами о
которых мы располагаем. Подтверждением тому – знаменитое письмо отцу: «Да будет
мне позволено обозреть мои дела так, как я рассматриваю жизнь вообще, а именно
как выражение духовного деяния, проявляющего себя всесторонне – в науке,
искусстве, частной жизни» [МЭ: 40, 9]. Поэтому не вызывает удивления, что
прометеевское решение Маркса слить воедино жизнь и труд, его способность
отдаваться проблемам философии столь бурно, что он не ограничивался их
изучением, а просто жил ими, заставило Мозеса Гесса (он был на шесть лет старше
Маркса) написать о нем с бесконечным восхищением и энтузиазмом: «Будь готов
познакомиться с величайшим, быть может, единственным из ныне живущих настоящим философом ;
вскоре – как бы он ни предстал перед публикой, в печати или с кафедры, это не
имеет значения, – на него обратит взоры вся Германия… Д‑р Маркс, таково имя
моего кумира, еще совсем молодой человек (едва ли ему больше 24 лет); он
нанесет последний удар средневековой религии и политике, в нем сочетаются
глубочайшая философская серьезность с тончайшим остроумием. Представь себе
Руссо, Вольтера, Гольбаха, Лессинга, Гейне и Гегеля в одном лице (я говорю в
одном лице, а не взятых вместе, как попало), и ты получишь д‑ра Маркса»[75]. Все сказанное
верно: глубину интуиции Маркса нельзя приравнивать к общей для всех норме. И
все же, как правило, необходим некий общий метод решения проблем. Это связано с
тем, что внутренняя логика каждой отдельной области знаний выходит за пределы
своей сферы и требует помещения ее в более широкий контекст, пока не наступит
момент, когда соответствующим образом определится вся гамма диалектических
связей с единым целым. А философия в конечном счете и есть совокупная основа
таких связей, без которой анализ отдельных областей знания останется
фрагментарным и непоправимо односторонним.
Было бы неразумно утверждать, что последующая критика
Марксом спекулятивного идеализма радикально изменила его позицию в вопросе о
значении философии как таковой. Говорить о юношеском этапе философии Маркса,
противопоставляя этот этап более позднему периоду изучения Марксом «науки» и
политической экономии, было бы глубоко ошибочным, ибо за этим стоит крайнее
невежество или искажение самых элементарных фактов[76]. Мишенью
критики Маркса с самого начала был отрыв и противопоставление философии
реальному миру, а также бессилие, которое было неизбежным следствием подобного
идеалистического разделения. Именно поэтому уже в 1837 году Маркс писал: «От
идеализма, – который я, к слову сказать, сравнивал с кантовским и фихтевским
идеализмом, питая его из этого источника, – я перешел к тому, чтобы искать идею
в самой действительности» [МЭ: 40, 14]. Он сознавал, что вызывавшее сомнение
развитие философии, как отчужденной всеобщности, было выражением объективного
противоречия, и стремился найти выход из этого противоречия. Таким образом,
когда он пришел к заключению (критически отвергнув немощные, чисто философские объяснения
), что проблема возникла не внутри самой философии, а из совокупности отношений
между ней и реальным миром и что решение, следовательно, заключается в изменении этого мира, он не выступил ни за капитуляцию
перед фрагментарностью и разобщенностью, ни за отход от философских поисков
всеобщности. Напротив, он подчеркивал, что степень освобождения определяется
тем, насколько общественная практика получает универсальное распространение;
эту задачу он называл также «осуществлением философии».
Естественно, Маркс отрицал законность существования
самодовлеющей философии, которая из себя самой извлекает собственную ориентацию[77], равно как и
высмеивал идею раздельного существования политики, права, религии, искусства и
т.д., поскольку все эти области (идеологические отражения) понимались им в
связи с объективным развитием производительных сил и производственных отношений
как составная часть всей совокупности общественной практики. Он в равной
степени отвергал идею о том, что философия имеет собственную привилегированную
сферу действия и обособленного существования[78], которая
противостоит реальной жизни. Он подчеркивал роль разделения труда[79] в создании иллюзий, которые философия питает
на собственный счет. Однако он спешил добавить, что то, из‑за чего философия
вступает в противоречие с существующими отношениями, «может происходить лишь
благодаря тому, что существующие общественные отношения вступили в противоречие
с существующей производительной силой» [МЭ: 3, 30]. Таким образом, проблема
была определена как глубокое противоречие внутри самого общественного
разделения труда, которое отнимало у философии вместе с другими идеологическими
формами ее всеобщность. Это означало в действительности, что исключалось не
требование всеобщности как таковой, а лишь спекулятивный и воображаемый
характер последней. Вот почему Маркс настаивал на соединении философии с
реальной жизнью, понимая необходимость философии как необходимость ее осуществления на службе
освобождения. Определяемая таким образом философия продолжала направлять
плодотворную деятельность Маркса до последних дней его жизни.
Идея всеобщности возникла в философии как абстрактный
принцип еще до Маркса. Другой термин, относящийся к той же проблематике, –
«целостность» – выдвигался аналогичным образом как философская и методологическая
спекулятивная концепция. Маркс вскрыл истинное значение этих категорий, выявив
основу их реального существования и трактуя их как наиболее общие Daseinsformen
(«формы существования»)[80], которые нашли
отражение в философии, будучи «поставленными на голову, словно в камере‑обскуре
», и таким образом стало возможно из «идеи» вывести реальную сущность. Маркс
дал описание реальных основ всеобщности и ее исторического результата,
«всеобщей истории», следующим образом: 1) «огромный рост производительной
силы»; 2) «эмпирическое осуществление всемирно‑исторического , а не узко
местного, бытия людей»; 3) «всеобщая конкуренция» и развитие универсальной
взаимозависимости («универсальное
общение людей», когда «каждый из… народов становится зависимым от
переворотов у других народов»); 4) развитие «универсального» класса –
пролетариата, который «может существовать… только во всемирно‑историческом
смысле , подобно тому как коммунизм – его деяние – вообще возможен лишь как
„всемирно‑историческое“ существование». А «всемирно‑историческое существование
индивидов означает такое их существование, которое непосредственно связано со
всемирной историей»[81].
Следовательно, проблема всеобщности, воспринимавшаяся в философии в иллюзорной
форме, была не простым лишь уклоном спекулятивной философии, а реальной
проблемой, которая решительным образом касалась каждого отдельного индивида,
теперь прямо связанного со
всемирной историей в ее реальном развитии. Вот почему речь об «осуществлении
философии» в процессе истинного исторического развития через посредство
реальных общественных индивидов и их коллективных выступлений не была
«юношеской риторикой».
Маркс поднял вопрос о всеобщности и ее осуществлении также и
в другой жизненной сфере – сфере присвоения . Снова вместо простых
трансформаций и концептуальных решений он предлагает нам реальную, существующую
объективную диалектику. И снова в противоположность спекулятивной философской
демонстрации грандиозного развития идеи нарисованная им картина отражает
жестокую реальность и потенциальное высвобождение реального исторического
развития. Он пишет:
«…дело
дошло… до того, что индивиды должны присвоить себе существующую совокупность
производительных сил не только для того, чтобы добиться самодеятельности, но и
вообще для того, чтобы обеспечить свое существование. Это присвоение прежде
всего обусловлено тем объектом, который должен быть присвоен, производительными
силами, которые развились в определенную совокупность и существуют только в
рамках универсального общения. Уже в силу этого присвоение должно носить
универсальный характер, соответствующий производительным силам и общению. Само
присвоение этих сил представляет собой не что иное, как развитие индивидуальных
способностей, соответствующих материальным орудиям производства. Уже по одному
этому присвоение определенной совокупности орудий производства равносильно
развитию определенной совокупности способностей у самих индивидов. Далее, это
присвоение обусловлено присваивающими индивидами. Только современные
пролетарии, совершенно оторванные от самодеятельности, в состоянии добиться
своей полной, уже не ограниченной самодеятельности, которая заключается в
присвоении совокупности производительных сил и в вытекающем отсюда развитии
совокупности способностей. Все прежние революционные присвоения были
ограниченными; индивиды, самодеятельность которых была скована ограниченным
орудием производства и ограниченным общением, присваивали себе это ограниченное
орудие производства и приходили в силу этого только к новой ограниченности. Их
орудие производства становилось их собственностью, но сами они оставались
подчиненными разделению труда и своему собственному орудию производства. При
всех прошлых присвоениях масса индивидов оставалась подчиненной какому‑нибудь
единственному орудию производства; при пролетарском присвоении масса орудий
производства должна быть подчинена каждому индивиду, а собственность – всем
индивидам. Современное универсальное общение не может быть подчинено индивиду
никаким иным путем, как только тем, что оно будет подчинено всем им вместе»
[МЭ: 3, 67 – 68].
Таким образом, Маркс показал, что философские концепции
всеобщности и целостности тесно переплетаются и зависят от возможности полного
присвоения, которое они предвосхитили в абстрактной форме, спекулятивно
преодолевая недостатки (частичный и конфликтный характер) их эмпирического
существования. Маркс отвергал это абстрактное отрицание и четко определял
объективные условия, силы и тенденции общественного развития, которые он сам
называл присвоением, как производство совокупности способностей индивидов в
сочетании с развитием совокупности производительных сил и орудий производства в
рамках всемирного взаимообмена. В том же плане позднее, в «Экономических рукописях
1857 – 1859 годов», он сформулировал проект «свободного развития
индивидуальностей » [МЭ: 46‑II, 214], а в «Капитале» предсказал людям
«условия, наиболее достойные их человеческой природы и адекватные ей»; по ту
сторону «царства необходимости» «начинается развитие человеческих сил, которое
является самоцелью, истинное царство свободы» [МЭ: 25‑II, 387]. Всеобщность
такого присвоения квалифицировалась Марксом не только как высшая степень
совокупного объединения производительных сил и соответствующего всестороннего
развития способностей индивидов в рамках всемирного взаимообмена, но и как
радикально новая форма организации собственности, а именно: как отстранение от
нее индивидов (поскольку они не отделены от собственности на средства
производства) и установление эффективного контроля за этими средствами со
стороны всей совокупности объединенных производителей.
Маркс с осторожностью оперирует выражениями об обусловленном
«всестороннем развитии способностей» и о том, что масса орудий производства
должна быть подчинена каждому индивиду, а собственность – всем индивидам. Таким
образом, он не только подчеркивал необходимую зависимость между всесторонним
развитием индивидов и сознательным контролем ими над собственностью и
производством, но и выделял тот факт, что в реальной жизни до такого развития
дело не доходит; философия обречена продолжать свое обособленное существование,
вместо того чтобы вписаться в повседневную жизнь и в ней «осуществиться». В
действительности изолированность философии является лишь выражением внутреннего
противоречия общественной практики, которой пока еще не удалось осуществить на
деле свои потенциальные возможности развития совокупности способностей
индивидов через присвоение всей суммы производительных сил под их совместным
контролем. Это негативный аспект проблемы. Позитивный аспект заключается в том,
что философия в данных условиях не является просто необходимым отражением этой
несостоятельности, от которой в свою очередь нельзя отмахнуться псевдонаучным
словесным жонглированием типа «теоретической практики» или высокомерным отказом
от марксистской теории фетишизма как проявления гегельянства и порождения
«немецкого культурного романтизма», а является одновременно жизненным стимулом
позитивной потенциальной возможности преодоления этой несостоятельности. Если в
современных условиях продолжает превалировать разобщенность, все более отдаляя
всеобщность от реальности, то в этом философия неповинна. Вопрос состоит в том,
должны ли мы склониться перед победившей разобщенностью, приняв ее в качестве
постоянного условия существования (как это пытаются делать критики Маркса), или
отвергать ее всеми возможными средствами, включая и то, когда философское
«оружие критики» может и должно содействовать успеху практического отрицания.
Не вызывает сомнения позиция, которую занимал Маркс по этому вопросу, призывая
к «развитию свободных индивидов» и к «истинному царству свободы», «достойному
человеческой природы». Напротив, спекулятивное, словесное упразднение философии
при помощи «теории», «теоретической практики», так называемой «строгой научной
концепции экспериментального суждения» и тому подобного может привести лишь к
консервативному отрицанию единства теории и практики и к скептическому отказу
от трудов Маркса как от несбыточных утопий.
2.
Положительная наука
Разработка Марксом философского учения, которое произвело
коренной перелом в истории философии, шла чрезвычайно быстро. Нечего и
говорить, что Маркс не просто освободился от великого наследия прошлого;
напротив, в течение всей своей почти пятидесятилетней интеллектуальной
деятельности он продолжал широко ссылаться на классиков философии от Аристотеля
до Спинозы, от Вико до Гегеля, давая им положительную оценку. Однако даже те
идеи философов прошлого, которые он полностью разделял, Маркс включил в
монументальную концепцию исключительной оригинальности как элементы,
«превзойденные и одновременно сохраняемые». Маркс разработал эту концепцию в
основных чертах еще в юности, когда ему было немногим более двадцати лет, затем
он продолжал разрабатывать и развивать эту новую концепцию мира в своих самых
главных трудах обобщающего характера.
В 1886 году Энгельс писал о Марксе: «Маркс стоял выше, видел
дальше, обозревал больше и скорее всех нас» [МЭ: 21, 301]. Что бы мы ни думали
о вкладе самого Энгельса в разработку марксизма, нельзя сомневаться в
основополагающем значении этого его утверждения. То, о чем Мозес Гесс
предупреждал и с энтузиазмом описывал в упомянутом нами письме и что Энгельс с
неменьшим энтузиазмом обобщил в трех словах («Маркс был гений» [МЭ: 21, 301]),
было ясно с самого начала. Письмо Маркса отцу, написанное, когда ему не было и
девятнадцати лет, свидетельствует о его беспредельной страсти к синтезу в
сочетании со способностью не только работать с материалом, который он
анализировал, но и глубоко критически относиться к своей работе. Он неуклонно
шел от общих оценок к более конкретным, отнюдь не упиваясь собственными
достижениями, трезво признавая, однако, относительные заслуги собственной
деятельности. Говоря о своей первой попытке кратко изложить философию права, он
писал: «Трихотомические деления проходят через всю систему; она изложена с
утомительной растянутостью, а римские понятия были искалечены самым варварским
образом для того только, чтобы можно было втиснуть их в мою систему. Но, с
другой стороны, я полюбил предмет и приобрел способность обозревать его в
целом…» Следующий фрагмент говорит о том, что он был неспособен продвигаться
вперед, не обобщая:
«…Я написал новую метафизическую систему принципов, в конце
которой опять‑таки вынужден был убедиться в непригодности как этой системы, так
и всех моих прежних попыток». Глубокая неудовлетворенность таким подходом
заставила его искать решение проблемы в совсем ином направлении: «…Я перешел к
тому, чтобы искать идею в самой действительности. Если прежде боги жили над
землей, то теперь они стали центром ее.
Я уже раньше читал отрывки гегелевской философии, и мне не
нравилась ее причудливая дикая мелодия. Я захотел еще раз погрузиться в море,
но с определенным намерением – убедиться, что духовная природа столь же
необходима, конкретна и имеет такие же строгие формы, как и телесная; я не
хотел больше заниматься фехтовальным искусством, а хотел испытать чистоту
жемчуга при свете солнца». Но прежде чем этот этап можно было считать завершенным,
одностороннее отрицание Гегеля, основанное лишь на отрывочном знакомстве с его
трудами, уступило место более спокойной его оценке (хотя как всегда
критической), в результате чего им снова овладело страстное желание к
позитивному обобщению: «Во время болезни я ознакомился с Гегелем, от начала до
конца, а также с работами большинства его учеников… Здесь обнаружились в спорах
различные, противоположные друг другу взгляды, и все крепче становились узы,
связавшие меня самого с современной мировой философией, влияния которой я думал
избежать; но все звуки утихли, меня охватило настоящее неистовство иронии, чтó
легко могло случиться после того, как столь многое подверглось отрицанию» [МЭ:
40, 13, 14, 15, 16].
Безусловно, подобные и некоторые другие замечания, содержавшиеся
в том же письме, не были еще последовательной концепцией мира. Тем не менее они
важны как свидетельство интенсивного поиска новых рамок для обобщений, чтобы
иметь возможность постепенно охватить более широкий и глубокий круг знаний. В
тот момент, когда перед Марксом появился на горизонте принцип «поиска идеи в
самой действительности», возникло то напряжение, которое не могло получить
разрешения в рамках философии как таковой. Вслед за этим предчувствием с
настойчивой необходимостью заявили о себе два следующих момента (получившие,
правда, законченную форму лишь несколько лет спустя): первый состоял в том, что
неразрешимость философской проблематики прошлого объяснялась попытками
философов найти решения в самой философии, то есть в границах самой абстрактной
по форме теории – границах, которые она сама себе ставила; второй заключался в
том, что конструкция соответствующей теоретической формы должна представлять
собой связующее звено между теорией и практикой.
Этот последний принцип превращал все теоретические решения в
переходные, неполные и «разнонаправленные» (в противоположность
последовательности философии прошлого, которая сводила счеты лишь сама с
собой). Словом, он превращал эти решения в подчиненные (поскольку диалектически они, естественно,
были подчинены) сложной динамике общественной практики в ее саморазвитии. Он
предусматривал упразднение в ходе исторического процесса любого философского
концептуализма, включая новейший, в той мере, в какой последний зависит от
расстановки общественных сил и антагонизма внутри них. Именно этот аспект
привел тех толкователей Маркса, которые не могли понять диалектики теории и
практики, к тому, что они придали новой концепции мира лишь чисто эвристическое
значение, да и то весьма ограниченное. Ниже мы увидим, каким путем Маркс пришел
к некоторым своим радикальным выводам; однако прежде мы должны познакомиться с
некоторыми наиболее важными аспектами его новых обобщений, разработанными в
сознательной оппозиции к философским системам его предшественников.
В очерке о Фейербахе Энгельс следующим образом резюмировал
свою позицию в отношении характера проблем философских систем прошлого:
«У всех
философов преходящей оказывается как раз „система“ и именно потому, что системы
возникают из непреходящей потребности человеческого духа: потребности
преодолеть все противоречия. Но если бы все противоречия были раз навсегда
устранены, то мы пришли бы к так называемой абсолютной истине, – всемирная история
была бы закончена и в то же самое время должна была бы продолжаться, хотя ей
уже ничего не оставалось бы делать. Таким образом, тут получается новое,
неразрешимое противоречие. Требовать от философии разрешения всех противоречий,
значит требовать, чтобы один философ сделал такое дело, какое в состоянии
выполнить только все человечество в своем поступательном развитии. Раз мы
поняли это, – а этим мы больше, чем кому‑нибудь, обязаны Гегелю, – то всей
философии в старом смысле слова приходит конец. Мы оставляем в покое
недостижимую на этом пути и для каждого человека в отдельности „абсолютную
истину“ и зато устремляемся в погоню за достижимыми для нас относительными
истинами по пути положительных наук и обобщения их результатов при помощи
диалектического мышления» [МЭ: 21, 278].
Важным моментом анализа Энгельса является то, что новая
концепция мира, вскрывающая главное противоречие самого метода трактовки
старыми системами отношений между абсолютной и относительной истинами, должна
быть открытой системой , которая на место философа‑одиночки
ставит коллективный субъект последовательно сменяющих друг друга поколений,
которые будут продолжать двигать вперед знания в ходе прогрессивного развития
человечества. Безусловно, исключительное влияние Маркса на историю человечества
в целом нельзя отделить от факта, что он дал в корне новое определение
философии как коллективной науки, в которую в зависимости от обстоятельств
вносят свой вклад многие поколения в соответствии с их потребностями и
возможностями. В этом смысле, учитывая радикальную переориентацию всей
структуры знаний как большого коллективного труда, может существовать понятие
«марксизм», но не «марксисты»: последние представляют собой социально‑политические
группы, объединенные приверженностью одному направлению, а для нового
мировоззрения характерно то, что его становление требует непрерывных переоценок
и обновлений, коль скоро условия последующих этапов его развития существенным
образом меняются в процессе развития истории и совершенствования знаний.
Не вызывает удивления, что стремление создать коренным
образом перестроенную установочную структуру и одновременно разработать
специфические социально‑исторические проблемы не позволили Марксу завершить ни
один из его крупнейших трудов,
начиная с «Экономическо‑философских рукописей 1844 года» и кончая
«Экономическими рукописями 1857 – 1859 годов» и «Капиталом», не говоря уже о
бесчисленных прочих проектах, которым он собирался посвятить себя, но не смог.
Однако у нас нет причин для огорчений, так как, несмотря на незавершенность
трудов, которым Маркс посвятил жизнь, она неотделима от всемирно‑исторического
значения начатого им дела и от широты взглядов, присущей его системе. Излишне
говорить, что и самый большой талант не может избежать исторических и личных
ограничительных рамок. Нынешние разговоры о «кризисе марксизма» свидетельствуют
скорее о кризисе собственных убеждений некоторых лиц, а не о каких‑либо
пробелах в мировоззрении Маркса.
С другой стороны, утверждение Энгельса о «конце всякой
философии», глубоко повлиявшее на многие оценки более позднего периода,
порождает новые проблемы по причинам двоякого рода. Во‑первых, даже если
философия верно определена как коллективная наука, она продолжает оставаться
областью знаний, реализуемой через отдельные достижения отдельных индивидов –
как это делал тот же Маркс, – которые стремятся разрешить обнаруженные ими
противоречия, насколько им позволяют сделать это их собственные способности,
ограниченные не только личным талантом каждого, но и целью, которую можно достичь
в каждый данный период развития человеческого рода. Таким образом, нет ничего
более гегельянского, чем мысль Энгельса принять «весь род человеческий» за
материалистический эквивалент «абсолютного разума» Гегеля, владеющего
«абсолютной истиной», несмотря на то что этот абсолютный разум представлен как
прямая противоположность гегелевскому. И действительно, движение философии
вперед совершается в форме частичных обобщений, которые в каждый данный момент,
включая послегегелевский этап развития, несомненно представляют собой некий тип
системы , без которой сама идея «относительных истин» утратила бы всякий
смысл. Альтернативой гегелевской концепции абсолютной истины является не «весь
род человеческий» – воображаемый обладатель подобной «абсолютной истины», а устремленный
к целостности синтез имеющихся на данный момент достижений знания, которые
постепенно осваиваются в ходе коллективного обобщения отдельных систем.
Следовательно, как бы ни была изначально всеобъемлюща Марксова система как в ее
исходных моментах, так и в общей направленности, она должна была постоянно
приспосабливаться к различным этапам развития самого Маркса – начиная с
парижских «Экономическо‑философских рукописей 1844 года» и кончая «Капиталом»,
– с тем чтобы оставаться целостной системой знаний, соответствующей времени.
Второй ряд причин, который делает чрезвычайно спорным анализ
Энгельса, тесно связан с первым. В самом деле, лишив философию ее жизненной
функции как некой данной системы обобщающего познания (так как эта система не
только систематизирует знания, но
и является знанием, предвосхищая
и ускоряя собственное развитие все тем же путем, то есть следя за знанием и
обобщая его), он позитивистски сводил философию к простому обобщению
«результатов» «положительных наук». Кроме того, смешение этой точки зрения на
«положительные науки» с гегелевским понятием «положительного знания»,
приписанное Марксу Коллетти и другими, косвенно было следствием этого анализа,
в котором Энгельс утверждал, что Гегель, «хотя и бессознательно, указывает нам
путь, ведущий из лабиринта систем к действительному положительному познанию
мира» [МЭ: 21, 279]. Поскольку сознательно Энгельс этого делать не собирался,
внутренняя тенденция к искажению, которую мы обнаружили в его анализе, состоит
в том, чтобы заключить критерий истины в рамки теории как таковой – от чего Маркс сознательно освободился – и,
проверив этот критерий на примере «положительных наук», сделать его основой
якобы самостоятельной «теоретической практики», более или менее открыто
противостоящей марксистскому принципу диалектического единства теории и
практики, служащего истинным водоразделом между точкой зрения Маркса и подходом
его предшественников. Ирония состоит в том, что, поскольку ни в одном из
огромного числа его трудов невозможно отыскать сколько‑нибудь убедительного
доказательства в пользу утверждения, будто «положительные науки» близки к такой
модели[82], Маркса
обвиняют сегодня в «гегельянстве» (или в колебаниях между эмпирическим
сциентизмом и романтическим гегельянством) за то, что он не привел позитивистских
доказательств, так необходимых нынешней упрощенной схеме.
В своем становлении Маркс прошел действительно сложный путь.
Он открыто отказался разрабатывать философию по образцу естественных наук,
которые называл «абстрактно материальными»[83], считая, что в
условиях социальной практики им свойственны те же, что и ей, противоречия, с
одной стороны, отделяющие теорию от практики, а с другой – усиливающие
раздробленность теоретической и практической деятельности, противопоставляя их
друг другу, вместо того чтобы содействовать их единству на общей основе. Его
ссылки на «положительную науку» не были ни идеализацией естественной науки, ни
уступкой гегельянству, а тем более их невероятным смешением; они были
отражением программы, которая прочно соединяла теорию с «действительной жизнью»
и «с воплощением в практическую деятельность», которые могли иметь место в
естественных науках, построенных на основе общественного разделения труда лишь
в абстрактно‑материальной и односторонней форме. В противоположность
утверждениям спекулятивной философии он писал:
«…Мы
исходим не из того, чтó люди говорят, воображают, представляют себе, – мы
исходим также не из существующих только на словах, мыслимых, воображаемых,
представляемых людей, чтобы от них прийти к подлинным людям; для нас исходной
точкой являются действительно деятельные люди, и из их действительного жизненного
процесса мы выводим также и развитие идеологических отражений и отзвуков этого
жизненного процесса. Даже туманные образования в мозгу людей, и те являются
необходимыми продуктами, своего рода испарениями их материального жизненного
процесса, который может быть установлен эмпирически и который связан с
материальными предпосылками… Этот способ рассмотрения не лишен предпосылок. Он
исходит из действительных предпосылок, ни на миг не покидая их. Его
предпосылками являются люди, взятые не в какой‑то фантастической замкнутости и
изолированности, а в своем действительном, наблюдаемом эмпирически, процессе
развития, протекающем в определенных условиях. Когда изображается этот
деятельный процесс жизни, история перестает быть собранием мертвых фактов, как
у эмпириков, которые сами еще абстрактны, или же воображаемой деятельностью
воображаемых субъектов, какой она является у идеалистов» [МЭ: 3, 25].
И, подчеркивая, Маркс добавлял четкое определение того, как
он понимает «положительную науку»: «Там, где прекращается спекулятивное
мышление, – перед лицом действительной жизни, – там как раз и начинается
действительная положительная наука, изображение практической деятельности,
практического процесса развития людей» [МЭ: 3, 26]. Та же точка зрения изложена
подробнее несколькими страницами ниже:
«…Это
понимание истории заключается в том, чтобы… рассмотреть действительный процесс
производства… объяснить… все различные теоретические порождения и формы
сознания, религию, философию, мораль и т.д. и т.д., и проследить процесс их
возникновения на этой основе, благодаря чему, конечно, можно изобразить весь
процесс в целом (а потому также и взаимодействие между его различными
сторонами). Это понимание истории, в отличие от идеалистического, не
разыскивает в каждой эпохе какую‑нибудь категорию, а остается все время на почве действительной истории, объясняет не практику
из идей, а объясняет идейные образования из материальной практики и в силу
этого приходит также к тому результату, что все формы и продукты сознания могут
быть уничтожены не духовной критикой… („теоретической практикой“. – И . Месарош
), а лишь практическим ниспровержением реальных общественных отношений, из
которых произошел весь этот идеалистический вздор, – что не критика, а
революция является движущей силой истории, а также религии, философии и всякой
иной теории» [МЭ: 3, 36, 37].
Как видно из сказанного, интерес Маркса к «действительной
положительной науке» свидетельствует
о коренной переориентации философии на «действительно деятельных людей»,
на «действительный процесс
развития», «на материальный жизненный процесс, который может быть установлен
эмпирически», процесс, понимаемый диалектически как «деятельный процесс жизни», словом, как процесс «практической
деятельности , практического
процесса развития людей». Это вполне отвечало его юношескому стремлению
«отыскать идею в самой действительности», но теперь, естественно, это делалось
на гораздо более высоком уровне, поскольку более поздняя формулировка
предлагала в отношении общественной практики также и решение , тогда как
предшествующая не выходила за рамки пусть гениальной, но всего лишь догадки о проблеме как таковой. Использование одних и тех же
образцов в обоих случаях поражало своим сходством. В написанном в юности письме
после фразы о поиске идеи в самой действительности Маркс писал: «Если прежде
боги жили над землей, то теперь они стали центром ее». А приведенному выше
отрывку из «Немецкой идеологии» предшествуют следующие слова: «В прямую
противоположность немецкой философии, спускающейся с неба на землю, мы здесь
поднимаемся с земли на небо… для нас исходной точкой являются действительно
деятельные люди…» [МЭ: 3, 25] Мы еще раз можем констатировать, что более
высокий уровень разработки общих концепций позволяет раскрыть едва ли не
загадочную двойственность первоначального образа, отражавшую не только проблему
(и программу) демистификации религии на базе земной действительности, но и
одновременно неспособность юного студента сделать это удовлетворительно. Зато в
«Немецкой идеологии» четко показано, что религия и другие фантастические
представления являются неизбежным порождением противоречий определенных форм
общественной практики, для разрешения которых требуется практическое
низвержение общественных
производственных отношений.
Другой момент, который нам не вполне ясен, – это замена
Энгельсом единственного числа у Маркса (термин «положительная наука»,
употребленный в том значении, о котором говорилось выше) на эмпиристское
множественное число – «положительные науки»; при этом предполагается, что новая
философия просто «обобщает» результаты этих «положительных» (естественных) наук
(«их результаты») «с помощью диалектического мышления». Речь не идет о
несущественной ошибке; напротив, эта ошибка имеет весьма серьезные и далеко
идущие последствия. Вот фрагмент, принадлежащий Марксу и основательно
переработанный Энгельсом: «Изображение действительности лишает самостоятельную
философию ее жизненной среды»[84]. На его место
с самого начала заступает «сведение воедино наиболее общих результатов,
абстрагируемых из рассмотрения исторического развития людей» [МЭ: 3, 26][85].
Итак, ясно, что «результаты», о которых говорит Маркс, вовсе
не связаны с «положительными науками», которые оставляют философии лишь
«обобщать их результаты при помощи диалектического мышления». (Это уже само по
себе обескураживает: как можно считать мышление диалектическим, коль скоро оно
занимается не производством идей и их результатов, а должно лишь «обобщать» то,
что ему предложат? Точно так же трудно представить себе, как можно считать
диалектическим целое, если частные результаты не были получены тоже как
диалектические, и на них нужно некое воздействие диалектики извне.) Напротив, в
позиции Маркса результаты, о которых идет речь, являются продуктом теории,
которая их сама обобщает, и получены они посредством исследования
действительного исторического развития людей с выделением их наиболее
значительных объективных характеристик, выявленных практическим путем. Кроме
того, это исследование не является результатом простого наблюдения – это
диалектический процесс, позволяющий постичь чрезвычайно сложный «действительный
жизненный процесс» (резко противостоящий «собранию мертвых фактов, как у
эмпириков, которые сами еще абстрактны») в рамках четко определенной
теоретической структуры, направляемой практикой; процесс, позволяющий дать
оценку огромному множеству факторов, влияющих на практическую деятельность,
изучаемую в ходе исторического развития людей в зависимости от определенных
«материальных предпосылок», и позволяющий действенно‑диалектически воссоздать
структуру самой теории, которая охватывает последующий цикл исследования.
Именно это Маркс понимает под «положительной наукой»,
которая нужна всем, и поэтому нельзя данный термин употреблять во множественном
числе, по крайней мере в Марксовом его понимании. Это становится совершенно
очевидным, когда Маркс подчеркивает, что в его концепции, которая объясняет все
теоретические положения в зависимости от их материальной основы и одновременно
с помощью принципа единства теории и практики, – «весь вопрос может быть
отражен в целостности», тогда как «положительные науки» не затрагивают важной
задачи целостности, поскольку она выходит за рамки каждой из них. Другой важный
момент, который подчеркивает Маркс, состоит в том, что диалектический
взаимообмен между сложными материальными факторами и всем многообразием
теоретических результатов и форм сознания – «взаимодействие, которое эти
различные элементы оказывают друг на друга», – можно понять лишь в рамках некой
совокупности. Неважно, будут ли ее называть новой философской формой или (явно
полемизируя со спекулятивной формой) «положительной наукой». Ясно одно: не
может быть диалектической концепции истории без подобного понятия целостности,
которое «положительные науки» не могут ни выхолостить, ни заменить.
К несчастью для тех, кто не считается с исторической
очевидностью, единственный случай, когда Маркс говорил положительно о философии
как о теоретической практике, относится к тому периоду, когда он был пленником
идеалистического направления. В своей докторской диссертации, написанной между
началом 1839 и мартом 1841 года, он замечал, что «сама практика философии теоретична . Именно критика определяет меру отдельного существования по
его сущности, а меру особой действительности – по ее идее. Однако это непосредственное
осуществление философии по своей
внутренней сущности полно противоречий, и эта ее сущность формируется в явлении
и налагает на него свою печать» [МЭ: 40, 210]. Но и эта положительная оценка,
как мы видели, не лишена оговорок. В самом деле, она сопровождается предупреждением
о противоречиях, заключающихся в противопоставлении философии миру, хотя автор
диссертации был не в состоянии четко определить природу этих противоречий и еще
меньше – предложить соответствующее решение. А раз тогда он размышлял в таких
рамках, он мог описывать напряженные положения и противопоставления, о которых
шла речь, как безвыходный тупик:
«В то
время как философия в качестве воли выступает против являющегося мира, система
низводится до абстрактной целостности, т.е. она становится одной стороной мира,
которой противостоит другая его сторона. Отношение философской системы к миру
есть отношение рефлексии. Одушевленная стремлением осуществить себя, она
вступает в напряженное отношение к остальному. Внутренняя самоудовлетворенность
и замкнутость нарушены. То, что было внутренним светом, превращается в
пожирающее пламя, обращенное наружу. Таким образом, в результате получается,
что в той мере, в какой мир становится философским, философия становится
мирской, что ее осуществление есть вместе с тем ее потеря, что то, против чего
она борется вне себя, есть ее собственный внутренний недостаток, что именно в
борьбе она сама впадает в те ошибки, против которых она и борется, и что, лишь
впадая в эти ошибки, она уничтожает их. То, что выступает против нее и против
чего она борется, является всегда тем же, чтó и она сама, только с обратным
знаком» [МЭ: 40, 210].
Противоречия не могли быть четко сформулированы, потому что
считалось, что они вытекают из философии как таковой и вследствие этого
способствуют «расколу отдельного философского самосознания» (в отличие от
утверждений отдельных философов) и «внешнему разделению и раздвоению философии,
как два противоположных философских направления» [МЭ: 40, 211] (в отличие от
философии в целом). Мысль о том, что проблема могла быть следствием «недостатка
мира , который надо сделать философским» [МЭ: 40, 211], возникла всего
лишь на миг; однако в рамках проблематики, определяемой противопоставлением
двух философских тенденций, она должна была стать подчиненным «элементом» общей
схемы теоретической практики, в конечном счете имеющей собственную ориентацию.
Как бы то ни было, проблема возникла и своей нерешенностью
бросала Марксу вызов. За годы, последовавшие непосредственно за защитой
докторской диссертации, Маркс понял: 1) что субъективный аспект проблемы не
может сводиться лишь к рассмотрению индивидуальной субъективности, как это было в диссертации[86], а его
следовало включить в диалектическую концепцию действительного исторического
развития, являющегося продуктом коллективного действующего лица, в отношении которого может
быть применено «действительное осуществление», неизбежно ускользающее от
«отдельного самосознания»; 2) что это требование осуществления философии,
которое проистекало из «неадекватности мира», определяемой конкретно как
антагонизм, имманентный определенной форме общественной практики, должно быть
связано с программой радикальной перестройки теории в рамках единства теории
и практики и преодоления
укоренившегося общественного разделения труда .
Чтобы прийти к этим заключениям, Маркс под давлением
неотложных практических проблем предпринял необходимые шаги. Позднее он
вспоминал об этом: «В 1842 – 1843 гг. мне как редактору „Rheinische Zeitung“
пришлось впервые высказываться о так называемых материальных интересах, и это
поставило меня в затруднительное положение» [МЭ: 13, 5 – 6]. Более того, в
своей работе «Оправдание мозельского корреспондента» он развил чрезвычайно
важное положение: «При исследовании явлений государственной жизни… существуют… отношения , которые
определяют действия как частных лиц, так и отдельных представителей власти и
которые столь же независимы от них, как способ дыхания» [МЭ: 1, 192]. Как должны
были звучать пустые философские абстракции для человека, пришедшего к подобным
убеждениям? Неудивительно поэтому, что он стремился привести теорию в
соответствие с объективными требованиями существующих обстоятельств. В письме,
написанном в августе 1842 года, он подчеркивал: «Правильная теория должна быть
разъяснена и развита применительно к конкретным условиям и на материале
существующего положения вещей» [МЭ: 27, 367]. В соответствии с этим принципом
он предпринял тщательное изучение условий и объективных сил, которые выявляются
в действительных конкретных обстоятельствах, с тем чтобы понять динамику их
взаимодействия и возможности сознательного вмешательства в их развитие.
Результаты этого труда были обобщены в работе «К критике гегелевской философии
права. Введение», в очерке «К еврейскому вопросу», в работе in statu nascendi,
известной под названием «Экономическо‑философские рукописи 1844 года», и в
знаменитых «Тезисах о Фейербахе», связанных с работой над «Немецкой
идеологией». В этих произведениях Маркс не ограничивался сведением счетов со
спекулятивной философией, а одновременно разрабатывал схему нового типа
целостности реального исторического развития с учетом всех его многочисленных
факторов, диалектически взаимодействующих между собой, включая самые
эзотерические формы и проявления сознания. Увидев в пролетариате то
коллективное действующее лицо и материальную силу, с помощью которой можно было
переосмыслить «осуществление философии» в совершенно новой форме и на
качественно более высоком уровне, Маркс постоянно подчеркивал, что «пролетариат
находит в философии свое духовное
оружие» [МЭ: 1, 428]. Таким образом, соотнося свою философию с
конкретной социально‑исторической силой и определяя ее назначение как
неотъемлемое и необходимое условие успеха борьбы за освобождение, Маркс сумел
сформулировать требование «практического ниспровержения действительных
общественных отношений» как основополагающий принцип и критерий
жизнеспособности новой философии, то есть философии, которая возникла в особой
исторической обстановке и порождена определенным социальным опытом, философии,
которая в соответствии с единством теории и практики вносит существенный вклад
в раскрытие и полную реализацию тех возможностей, которые кроются в ее
освободительном практическом опыте.
3.
Открытия Гегеля
Отношения Маркса с гегелевской философией были весьма
оригинальны. С одной стороны, гегельянство представляло для него мировоззрение,
диаметрально противоположное его собственному, требовавшему «материальных
предпосылок», которые можно проверить в отличие от «самоориентированной»
спекулятивной философии. То есть это было мировоззрение, отталкивавшееся от
динамического видения «с точки зрения труда»[87] в отличие от принятой Гегелем пристрастной,
некритической и в конечном счете неисторической «точки зрения политической
экономии»[88]. С другой
стороны, Маркс не уставал подчеркивать огромное значение открытий Гегеля,
сделанных в чрезвычайно важный период исторического развития – после Французской
революции, в очень сложный момент столкновения общественных сил, когда возник
мир труда как главенствующее движение, чему до тех пор история не знала
примеров.
Критическое овладение этой философией отнюдь не завершилось
для Маркса в юности. Напротив, упорядочив свои отношения не только с самим
Гегелем, но и его последователями «неогегельянцами» – в работах «К критике
гегелевской философии права. Введение», «Экономическо‑философские рукописи 1844
года» и «Немецкая идеология», – Маркс мог теперь использовать в положительном
смысле те открытия гегелевской философии, которые считал чрезвычайно важными,
ибо теперь для этого дорога была открыта. Вот почему в «Экономических рукописях
1857 – 1859 годов» и в «Капитале» ссылки на Гегеля не только часто встречаются,
но и в основном носят гораздо более положительный характер, чем в его юношеских
работах. Мы увидим, насколько значительно это сближение выявилось в период,
когда Маркс занимался анализом некоторых наиболее запутанных положений своей
концепции капитала и многочисленных внутренних противоречий, возникавших в
процессе ее диалектической и исторической разработки[89]. Ленин также
это подчеркивал: «Нельзя вполне понять „Капитала“ Маркса и особенно его I
главы, не проштудировав и не поняв всей
Логики Гегеля. Следовательно, никто из марксистов не понял Маркса ½ века
спустя!!» [Л: 29, 162] К сожалению, после этого прошло еще полвека, а отношения
Маркса и Гегеля оцениваются с ничуть не меньшей предвзятостью и предубеждением,
чем это было во времена Ленина, когда он написал этот знаменитый афоризм.
Явное искажение значения Гегеля для развития философии и в
связи с этим полное непонимание отношения Маркса к этому великому мыслителю
отнюдь не случайны. Они свидетельствуют об упорном стремлении задвинуть
диалектику в дальний угол, а это на руку всякого рода упрощенчеству. В одном из
писем Маркс замечал по этому поводу: «Господа в Германии… полагают, что
диалектика Гегеля – „мертвая собака“. На совести Фейербаха большой грех в этом
отношении» [МЭ: 32, 15]. А в другом письме Маркс саркастически комментировал:
«…г‑н Ланге удивляется тому, что Энгельс, я и другие принимаем всерьез мертвую
собаку – Гегеля, после того как Бюхнер, Ланге, д‑р Дюринг, Фехнер и т.д. давно
сошлись на том, что они его, беднягу, давно похоронили. Ланге пренаивно
говорит, что в эмпирическом материале я „двигаюсь на редкость свободно“. Ему и
в голову не приходит, что это „свободное движение в материале“ есть не что
иное, как парафраз определенного метода
изучения материала – именно диалектического метода » [МЭ: 32, 571
– 572]. Как видно из сказанного, правильная оценка отношений Маркса с Гегелем –
вопрос отнюдь не второстепенный. Она отражает до некоторой степени отношение
Маркса к философии вообще и его концепцию диалектики в частности.
Как мы видели, первоначальный полный отказ Маркса от
гегелевской философии, которую он обвинял в идеалистической отдаленности от
социальной действительности, уступил место гораздо более гибкой оценке.
Конечно, он решительно осуждал «это философское разложение и восстановление
наличной эмпирии» [МЭ: 42, 157], которые в зачаточном состоянии он обнаруживал
уже в «Феноменологии». Однако не менее решительно Маркс подчеркивал, что Гегель
«ухватывает сущность труда и
понимает предметного человека, истинного, потому что действительного, человека
как результат его собственного труда » [МЭ: 42, 159]. Чтобы понять
значение этого достижения, следует обратиться к тому факту, что сейчас впервые
в истории возникла возможность разработать подлинно всеобъемлющую историческую
концепцию в противовес отрывочным догадкам мыслителей прошлого. Если сравнить
гегелевскую концепцию истории с концепцией Маркса, станет ясно, почему Гегель
сам не смог последовательно использовать результаты собственного открытия. Это
сравнение объяснит нам также, почему Марксу не было необходимости обращаться с
Гегелем как с «мертвой собакой», для того чтобы пойти дальше него. Маркс
великодушно признавал, что «гегелевская диалектика является основной формой
всякой диалектики» [МЭ: 32, 448] именно потому, что он «освободил ее от ее
мистической формы» в тех основных ее положениях, в которых «точка зрения
политической экономии» трансформировала главную форму любой диалектики в
искусственное построение, так что «мистический флер» уничтожал
антагонистические противоречия общества путем их чисто теоретического
разрешения.
Первый важный шаг в оценке гегелевской философии, сделанный
Марксом, был связан с политикой – главной его заботой в ту пору. Именно
политический радикализм отдалил Маркса от его друзей‑младогегельянцев; уже в
марте 1843 года он критиковал и Фейербаха за неверный подход к политике.
Причиной критики Маркса было то, что Фейербах «слишком много напирает на
природу и слишком мало – на политику. Между тем, это – единственный союз,
благодаря которому теперешняя философия может стать истиной» [МЭ: 27, 375].
Маркс считал, что Фейербаху с самого начала был присущ этот недостаток в столь
важном вопросе, и именно поэтому он лишь в очень ограниченной мере мог
опереться на автора «Сущности христианства». Подчеркивая позднее, что на
совести Фейербаха лежит тот факт, что в Германии установилась
антидиалектическая атмосфера, Маркс писал и о положительном значении главного
труда Фейербаха, сравнивая его с главным трудом Прудона «Что такое
собственность?»: «Этой книгой Прудон стал приблизительно в такое же отношение к
Сен‑Симону и Фурье, в каком стоял Фейербах к Гегелю. По сравнению с Гегелем
Фейербах крайне беден. Однако после
Гегеля он сделал эпоху, так как выдвинул на первый план некоторые неприятные христианскому сознанию и
важные для успехов критики пункты, которые Гегель оставил в мистическом clair‑obscur
[полумраке]» [МЭ: 16, 24 – 25]. Как свидетельствует критика, эта оценка была
сделана не задним числом. Обстоятельное изучение Фейербахом природы в ущерб
политике, естественно, не могло реально помочь Марксу в осуществлении задач,
которые он перед собой ставил: в разработке диалектической концепции
действительного общественного развития вместо гегелевского идеалистического
обобщения замысловатых теоретических трансформаций. Он подчеркивал, что
«сгусток всей мистики этой философии права и гегелевской философии вообще»
содержится в параграфах 261 и 262 этой работы [МЭ: 7, 226], которая оправдывает
состояние политических дел, показывая, что условие «превращается… в
обусловленное, определяющее – в определяемое, производящее – в продукт своего
продукта» [МЭ: 7, 226]. Гегель не ограничился «пантеистическим мистицизмом»
[МЭ: 7, 224], предполагающим, что семья и гражданское общество спекулятивно
выводятся из идеи государства, исказив тем самым реальные отношения таким
образом, что «факт, из которого исходят, берется не как таковой, а как
мистический результат» [МЭ: 7, 226]. Само по себе указание на это искажение
ничего не решало. Напротив, оно могло лишь способствовать созданию видимости,
будто чрезвычайно сложные и противоречивые социальные структуры рационально
восстановлены в первоначальном виде при том условии, что они лежат в основе
различных идеологических представлений. Разоблачение обмана – подобно выявлению
связи между «святым семейством» и земным – должно быть подкреплено, чтобы не
превратиться в новую форму обмана, соответствующим анализом социальных
противоречий, проявляющихся в тех сложных социальных структурах, которые в свою
очередь порождают вводящие в заблуждение представления ложного сознания.
Истинным объектом критики всегда является главная детерминанта – в данном случае специфическая форма
социальных процессов, которые облекают индивидов определенными (более того,
«предопределенными») функциями в рамках отнюдь не святой триады – семьи,
гражданского общества и государства, – а также хотя и не простое, но вполне
правильное утверждение о непосредственной связи между семьей и гражданским обществом, с одной
стороны, и политическим государством, с другой, – связи, которая могла бы
позволить всем трем сосуществовать гораздо теснее, чем это имеет место в
критике религии Фейербаха, не затрагивающей даже вопроса о земной семье. Мысль
о том, что можно обратиться к той, а не иной из двух сторон, наивно и
недиалектически разрушает необходимую связь между ними, создавая иллюзию решенности
вопроса в форме обманчивой, однобокой рациональности. Это гораздо слабее идеи
Гегеля (вот откуда высказывание «по сравнению с Гегелем Фейербах крайне
беден»), который уверенно выделяет диалектические взаимосвязи как комплекс
«логически‑метафизических определений» [МЭ: 7, 236], хотя и в спекулятивной
форме.
Как избежать «диалектического круговращения»[90], свойственного
гегелевскому решению, коль скоро развитие диалектически взаимосвязанных
элементов «предопределено природой понятий» [МЭ: 1, 232]? Именно этот момент
играет наибольшую роль; что же касается термина «диалектическое круговращение»,
то он граничит с совсем недиалектической тавтологией[91]. Ответом
Маркса был разрыв «круга»; он не только сохранил диалектическую структуру
объяснения, но и раскрыл реальные рамки его действия. Он показал, что Гегель
был вынужден предложить такой тип решения из‑за «неразрешенной антиномии» [МЭ:
1, 223] между внешней необходимостью и имманентной целью в его концепции
действительного и идеального государства. Коль скоро «с точки зрения
политической экономии» разрешить эту антиномию невозможно, даже если приложить
для этого усилия (внеся еще одно противоречие и определив возможные пути
рассуждений), «эмпирическая действительность, таким образом, принимается такой,
какова она есть; она объявляется также разумной, но разумной не в силу своего
собственного разума, а в силу того, что эмпирическому факту в его эмпирическом
существовании приписывается значение, лежащее за пределами его самого…
Действительность превращается в феномен, однако идея не имеет никакого другого
содержания, кроме этого феномена» [МЭ: 1, 226]. Такова необходимая
завуалированность приведенного социального противоречия, которое отделяет Идею
от ее содержания, сводя действительность к простому феномену, который,
естественно, тяготеет к идеальности как собственной противоположности, а при ее
изменении – как сфере собственной рациональности. Таким образом, «субъективная,
отличная от самого факта идея» [МЭ: 1, 226] создается спекулятивным путем и в
свою очередь производит тождественный субъект‑объект, с помощью которого «это
философское разложение и восстановление наличной эмпирии» (со всеми ее
действительными противоречиями), на которую мы ссылались, может быть
осуществлено.
Как видим, Маркс не остановился на утверждении о том, что
структура гегелевской концепции «перевернута с ног на голову»; он пошел дальше,
показав ее откровенно идеологическую функцию и выявив противоречие – для Гегеля
неразрешимое, – которое лежало в основе определения. Этот анализ был нацелен на
самые радикальные практические
выводы. Подобно тому как годом раньше в работе «Заметки о новейшей
прусской цензурной инструкции» Маркс писал, что «радикальным излечением
цензуры было бы ее уничтожение
» [МЭ: 1, 27], он не видел другого решения вопроса о государстве, кроме как его
полное отрицание и устранение со всеми вытекающими из этого последствиями по
отношению к семье и гражданскому обществу. Более того, именно в связи с
неразрешимыми противоречиями «гражданского общества» (неразрывно связанного с
семьей) вывод о радикальном устранении государства звучит категорично в 10‑м
тезисе о Фейербахе: «Точка зрения старого материализма есть „гражданское
“ общество; точка зрения нового материализма есть „человеческое “
общество, или обобществившееся человечество»[92]. В нем в
немногих словах сконцентрировано одно из самых блестящих открытий Марксовой
философии. Действительно, вся
буржуазная философия считала самоочевидной аксиомой создание
человеческого общества как «гражданского общества», основанного на неустранимом
противоречии между отдельными его членами, что в свою очередь служило для
утверждения – также в виде аксиомы – о неоспоримой необходимости государства,
благосклонно управляющего противоречиями, которые возникли еще до него, и
вследствие этого являющегося абсолютным, необходимым предварительным
условием общественной жизни как
таковой. Абсурдной логике подобного рассуждения – которое не ограничивалось
тем, что дуалистически отделяло политическую основу правительства от его
материальной основы, но и устанавливало абсолютный примат политической жизни
над общественной, хотя первая была специфическим, историческим проявлением
второй, – следовало дать определение, которого она заслуживала, даже если
данная логика политического установления предстала у Гегеля в чрезвычайно
сложной и туманной форме по сравнению с относительно наивной прозрачностью
системы Гоббса. Чтобы понять роль политики в материальном процессе жизни
общества, было необходимо отвергнуть как само политическое государство, так и
воображаемую индивидуалистическую «человеческую природу» (пресловутый источник
неразрешимых противоречий), то и другое в замкнутом круге буржуазной
рациональности (куда более порочном, чем всякие иные) постулировало друг друга.
«Человеческое общество, или общественный человек» как отправная точка новой
философии – вот единственное положение, на основе которого можно было понять
объективно развивающийся процесс социального обновления; этот процесс был
противоположностью произвольно сдерживаемому историческому динамизму, который
содержался в различных схемах самоузаконения государства и гражданского
общества.
Другим четко выраженным элементом Марксовой критики
гегелевской философии права является «субъект‑объектное тождество», которое – в
отличие от того, чем оно явилось для «Истории и классового сознания» Лукача и
его последователей, – не могло оказать положительного влияния на мировоззрение
Маркса. Напротив, именно благодаря критике в этой проблематике Маркс сумел
воссоздать диалектику на радикально новой основе. Маркс не только показал
важную роль субъект‑объектного тождества в гегелевской системе (а именно
«философское разложение и восстановление мира таким, каков он есть», как
цитировалось выше), но и подчеркнул, каким образом Гегель, чтобы сделать эту
роль возможной, должен был искусственно разрушить объективные диалектические
факторы в «Идее‑субъекте и самом факте», с тем чтобы вновь воссоединить их в
ранее созданной структуре установлений. Здесь не место для детального
обсуждения всевозможных осложнений, которые влечет за собой этот комплекс
проблем. Достаточно просто указать на диаметральную противоположность подхода к
нему Маркса и Гегеля. А поскольку проблематика субъект‑объектного тождества в
состоянии сдерживать движение, то это движение будет, в конце концов,
стремиться к остановке в некой точке: к достижению телеологически
постулированной цели. У Маркса в его выводах, напротив, движение не имеет
конкретного завершения, его суть – не в затухании, а в дальнейшем развитии. Что
касается объединения различных сил, которое делает доступной пониманию динамику
социальных преобразований, то объяснение Маркса, весьма отличное от гегелевского,
строится на: 1) единстве индивидуального и коллективного субъектов (при том,
что второй «übergreifendes Moment» имеет, пусть самые незначительные,
концептуальные и исторические отличия) и 2) единстве идеального и
материального , опосредствованном диалектикой теории и практики .
Ясно, что в обоих случаях возможные точки соприкосновения не фиксированы и
соответствуют лишь некоему относительному единству, а не тождеству[93], тогда как
побуждение к движению сохраняет свое определенно доминирующее значение[94], несмотря на
частичную стабилизацию определенных фаз и несмотря на изначальную инерцию,
которая стремится утвердить себя в ходе исторического развития.
Таким образом, с самого начала Марксова концепция диалектики
по двум основным причинам шла дальше Гегеля, несмотря на то что Маркс продолжал
считать диалектику Гегеля основной формой всякой диалектики. Во‑первых, критика
гегелевской трансформации объективной диалектики в концептуальную спекулятивную
конструкцию (через дуалистическое противопоставление Идеи‑субъекта эмпирической
действительности, превратившейся в феномен) определяла в процессе взаимообмена
объективных сил действительную основу диалектики и истинную почву для
установления субъективных факторов, включая и наиболее опосредованные. И во‑вторых,
демонстрация идеологических положений концептуально‑спекулятивной диалектики
Гегеля – «философское разложение и восстановление мира таким, каков он есть»
(это неисторическое положение, противоречащее глубоко историческим
потенциальным возможностям гегелевской концепции в целом) – служила
подтверждением неудержимого динамизма действительного исторического развития и
одновременно точно указывала на рычаги, необходимые для приведения в действие
революционной движущей силы в соответствии с осознанными ею целями в процессе
положительного развития объективной диалектики. Эти открытия теоретически
несовместимы с философией Фейербаха;
они были сделаны Марксом в 1843 – 1844 годах, когда (если следовать очень
неточной схеме) он считался последователем «фейербаховского гуманизма».
Тем не менее выделение оригинальности подхода Маркса ни в
коем случае не может стать причиной умаления огромного философского значения
диалектики Гегеля. Попытка продемонстрировать значение выводов Маркса как
полностью противоположных гегелевским приведет лишь к искажению и недооценке
исторического значения философии Гегеля, и не только ее. Она лишит подлинной
перспективы рассуждения Маркса, поставив их в полную зависимость от
теоретических проблем его великого предшественника. Иными словами, подобное
суждение будет означать нападки на Гегеля от имени Маркса и причинит ущерб
истинному значению самого Маркса. Дело же в том, что, найдя свой угол зрения,
то есть точку зрения, в корне отличную от «точки зрения политической экономии»,
Маркс сумел как исследовать «всю мистику гегелевской философии», так и оценить
все ее исторические заслуги вопреки очевидной мистификации. Полное отрицание
Гегеля не может быть мерилом величия Маркса, равно как и непреходящее значение
открытий Гегеля не может быть ограничено их соответствием теории Маркса.
Если непримиримая критика гегелевской философии права и ее
зависимости от государства была необходимой предпосылкой для соответствующего
теоретического понимания диалектики истории, то некоторые наиболее важные
открытия теории Гегеля Маркс увидел лишь после того, как самостоятельно сделал
выводы по ряду проблем в этой области. Именно поэтому рассматривать этот вопрос
в свете «гегелевского влияния» или в свете воображаемого освобождения от него
не имеет смысла. Приведу наиболее типичный пример: одним из выдающихся открытий
Маркса была роль рабочей силы как
товара в капиталистическом развитии. Маркс в связи с этим подчеркивал специфику
капиталистических производственных отношений, при которых владелец рабочей силы
может продать ее лишь на ограниченное время, иначе он превратился бы из
владельца товара в товар (раба), нанеся ущерб форме необходимого
воспроизводства при новом способе производства. Естественно, Маркс из этого
утверждения сделал совершенно иные по характеру выводы, чем те, которые мог
сделать Гегель с точки зрения политической экономии. Тем не менее
ограниченность гегелевской точки зрения нисколько не умаляет того факта, что
Гегелю удалось очень четко установить вышеприведенную специфику, и Маркс, не
колеблясь, признал это, когда в «Капитале» процитировал знаменитый отрывок из
«Философии права»:
«…Мои
особенные, телесные и духовные умения и мои возможности деятельности и
ограниченное во времени пользование ими я могу отчудить другому, так как они
вследствие этого ограничения получают внешнее отношение к моей целостности и
всеобщности. Но если бы я отчудил все мое время, становящееся конкретным в
процессе труда, если бы я отчудил мою производительную деятельность как целое,
то я сделал бы собственностью другого самое сущность этой деятельности, мою
всеобщую деятельность и действительность, мою личность» [МЭ: 23, 179.
Примечание 40].
Аналогичным образом орудие производства как главный фактор
опосредствования в человеческом развитии имеет в теории Маркса основополагающее
значение.
«Средство
труда есть вещь или комплекс вещей, которые рабочий помещает между собою и
предметом труда и которые служат для него в качестве проводника его воздействий
на этот предмет. Он пользуется механическими, физическими, химическими
свойствами вещей для того, чтобы в соответствии со своей целью применить их как
орудия воздействия на другие вещи» [МЭ: 23, 190].
Ясно, что проблема, о которой идет речь, содержит этот
важнейший принцип со всеми вытекающими отсюда последствиями для понимания
диалектики истории. И по причинам, перечисленным выше, от философа, который
эмпирической действительности придает значение чистого феномена, было бы
неразумно ждать развития этого принципа так, как это делает Маркс. Тем не менее
знаменательно, что (пусть в весьма абстрактной форме и, более того, с оттенком
мистицизма в способе выражения) главный диалектический принцип опосредствования
определен Гегелем на самом высоком уровне философского обобщения как взаимообмен
факторов, следующих логике внутреннего движения, присущего каждому из них, как
это видно из примечания в конце страницы, которое Маркс добавляет к собственной
формулировке:
«Разум
столь же хитер, сколь могущественен. Хитрость состоит вообще в опосредствующей
деятельности, которая, обуславливая взаимное воздействие и взаимную обработку
предметов соответственно их природе, без непосредственного вмешательства в этот
процесс, осуществляет свою цель»[95].
Мы видим здесь, насколько изменилась ориентация Маркса по
сравнению, в частности, с «Логикой» Гегеля. В работе «К критике гегелевской
философии права» Маркс весьма саркастически высказался о «священных регистрах
Santa Casa (логики)» [МЭ: 1, 232] и заявил, что «в центре интереса стоит (у
Гегеля) здесь не философия права, а логика. Работа философии заключается здесь
не в том, чтобы мышление воплощалось в политических определениях, а в том,
чтобы наличные политические определения улетучивались, превращались в
абстрактные мысли. Философское значение имеет здесь не логика самого дела, а
дело самой логики» [МЭ: 1, 236]. Это справедливо само по себе, но не было
доведено до конца. Не была оценена по достоинству сама «Логика», а точнее,
разработка системы принципов, являющихся «основной формой всякой диалектики»,
пусть и окутанных флером мистики.
Гегелевская логика была в действительности продуктом двух
основных определений, одно из которых было весьма, а другое гораздо менее
проблематичным (то есть второе было проблематичным постольку, поскольку было
неизбежно связано с первым и не могло не испытывать на себе его влияния). Автор
работы «К критике гегелевской философии права» прекрасно отдавал себе отчет в
первом – в идеологическом преобразовании определенной социально‑политической
действительности в логически‑метафизические определения, с тем чтобы одна из
этих форм, улетучившись, могла превратиться в другую, – но недостаточно уделял
внимания второму определению. Однако после выявления круга задач
систематического исследования природы капитала и многочисленных условий
социальной и исторической победы над ним (а для этого он поневоле концентрирует
вначале собственный интерес главным образом на политической перспективе как на
«юридическо‑политической надстройке», противоречия которой разрешатся не сами
собой, а лишь в случае четкого понимания материальной базы в ее сложных
диалектических взаимодействиях со всей совокупностью социальных структур с их
опосредствованиями) назрела необходимость диалектического обобщения всей
совокупности явлений. Теперь Марксу предстояло исследовать не только
существующую действительность (и в еще меньшей степени «определенную
политическую действительность»), но и совокупность сил и тенденций, находящихся
в эмбриональном состоянии, со всеми их разновидностями и многообразием в рамках
строгой диалектической оценки. В «Капитале» Маркс полностью вскрыл целый
комплекс сложных проблем, обнаружил все многообразие связей в их внутреннем
взаимодействии, последовательно и систематически проследил за ними до их
логического конца, «соответственно свойственной им природе», сумел
предвосхитить их будущее развитие на основе их объективного определения, а не
ограничился постулированием бесполезно абстрактных возможностей. Нельзя
представить себе, чтобы это было сделано в иной форме, а не в форме
диалектического обобщения. Не случайно, что категория, к которой он постоянно
обращается в «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов» и в «Капитале», – это
категория «Sichsetzen»[96],
«самополагания», которая объединяет в некотором смысле способ возникновения и
утверждения объективных определений в ходе действительного социального
исторического развития. Использование этой и подобных категорий[97] навеяно, естественно, Гегелем, но не в смысле
некоего проблематичного «влияния», которое навязывает чуждый элемент Марксову
учению, а в виде категорий, рассматриваемых как Daseinsformen[98], которые в
структуре глубоко оригинальной теории переходят от Гегеля в мир Марксовой
теории, где они получают новую жизнь в совершенно ином качестве.
Маркс всегда подчеркивал в особенности тот факт, что Гегель
первый разработал последовательную систему диалектических категорий – пусть в
чрезвычайно абстрактной, спекулятивной форме, – поднявшись над своими предшественниками
и современниками. В одном из писем Энгельсу Маркс квалифицировал Конта «по
сравнению с Гегелем» как «нечто жалкое» («хотя Конт превосходит его как
специалист в области математики и физики, то есть превосходит в деталях, ибо в
целом Гегель бесконечно выше даже и здесь»[99]. Необычайные
способности Гегеля позволили ему применять собственную обобщающую концепцию
диалектических категорий к каждой отдельной проблеме (то есть всякий раз, когда
идеологическая мотивировка не мешала ему это делать), что поставило его
несравненно выше всех позитивистов, преклонявшихся перед обыденным «фактом» и
безжизненной «наукой»[100].
В одном из цитировавшихся выше писем мы видели аналогичное
замечание Маркса по поводу собственной работы. «Ланге, – писал он, – пренаивно
говорит, что в эмпирическом материале я „двигаюсь на редкость свободно“. Ему и
в голову не приходит, что это „свободное движение в материале“ есть не что
иное, как парафраз определенного метода
изучения материала – именно диалектического метода » [МЭ: 32, 571
– 572]. «Свободно двигаться в материале», когда, как в случае Гегеля, вопросы,
о которых идет речь, перенесены в однородную сферу концептуально‑спекулятивного
мира, было относительно легко по сравнению с задачей, которую ставил перед
собой Маркс. Он не мог ограничиться исследованием логики с ее концепциями как
таковыми; он должен был постоянно соотносить их с эмпирической
действительностью. В решении этой задачи на основе философской диалектической
концепции, прочно связанной с действительностью, и заключается истинная мера
интеллектуального величия Маркса.
[1] «Вступление» – это слегка измененный вариант
памятки авторам «Истории марксизма». Таким образом, оно поможет читателям
понять характер задачи, которую мы ставили перед собой, и оценить, в какой
степени нам удалось достичь поставленных целей.
[2] Оборот, который нередко использовал П.
Тольятти в последние годы своей жизни для характеристики путей к социализму и
международного коммунистического движения. – Прим . ред .
[3] С точки зрения исторических изменений более
логична, возможно, была бы какая‑то дата 70‑х годов (кризис и поворот в
развитии экономики в 1873 году, Парижская Коммуна в 1871 году, кризис I
Интернационала в 1872 году и объединение Социал‑демократической партии Германии
в 1875 году), но, может быть, более удобна дата смерти Маркса. Однако
практически все это не играет особой роли, поскольку в начале 70‑х годов и
далее теоретическая, да и практическая деятельность Маркса невелики.
[4] Начало этого периода достаточно очевидно (крах
II Интернационала в 1914 году); эта веха к тому же весьма удобна для наблюдения
и анализа, с одной стороны, предшествующего развития революционных движений,
которые впоследствии соединились в большевизме, а с другой – развития революции
1917 года. Конечная веха более проблематична, поскольку мировое развитие в
современную эпоху до такой степени неравномерно, что никакая дата не может
полностью подойти для всего земного шара. Однако в этом смысле важна китайская
революция, поскольку она: а) подчеркивает растущее значение освободительной
борьбы против колониального господства и б) совпадает с началом стабилизации
послевоенного капитализма.
[5] Всеобщая конфедерация труда (Франция) и
Всеобщая итальянская конфедерация труда, наиболее влиятельные профцентры этих
стран, руководимые коммунистами. – Прим . ред .
[6] Истинный марксистский «фундаментализм»*
(если уж прибегать к теологическим параллелям) редок, а там, где он существует
– как, например, в небольшой социалистической партии Великобритании, которая с
1905 года исповедует все то же Евангелие, – он не представляет какого бы то ни
было практического или теоретического интереса. Те, кто претендует на
буквальную верность марксистской доктрине, по большей части опираются на группу
«текстов» первоначальной доктрины, отвечающих требованиям того, кто их
выбирает, или же настаивают на сохранении этой первоначальной доктрины в
качестве догмы, в то время как рядом с ней уже действует другая теория, хотя
официально и не признанная.
*Изначальная правоверность. «Фундаменталистами»
называют на Западе, например, сторонников имама Хомейни и других шиитов. – Прим
. ред .
[7] Если Маркс считал начальной формой общества
общество «родовое», то в первых произведениях тем не менее нет никаких указаний
на то, что оно находилось на стадии «первобытного коммунизма». Примечание
Энгельса относительно первобытных обществ в «Манифесте Коммунистической партии»
было добавлено в 1888 году (См. МЭ: 4, 424.).
[8] «Анти‑Дюринг» (черновой набросок «Введения»)
начинается следующей фразой: «Современный социализм , хотя он по
существу дела возник из наблюдения существующих в обществе классовых
противоположностей между имущими и неимущими, рабочими и эксплуататорами, но по
своей теоретической форме он выступает сначала как более последовательное,
дальнейшее развитие принципов, выдвинутых великими французскими просветителями
XVIII века, – ведь первые представители этого социализма, Морелли и Мабли,
также принадлежали к числу просветителей» (МЭ: 20, 16).
[9] См.: Advielle . Histoire de Gracchus
Babeuf. Paris, 1884, vol. 2, p. 34.
[10] Однако довольно быстро отношение Маркса к
этому мыслителю стало гораздо прохладнее, хотя в «Немецкой идеологии» его
мнение о Бентаме все еще остается положительным.
[11] J .P . Brissot de Warville
. Recherches philosophiques sur le droit de propriété et le vol, 1780. См.
также: J . Schumpeter . Storia dell’analisi economica. Torino,
1959, p. 169 – 170. «Основное положение книги, ставшее особенно известным
благодаря Прудону, – „собственность есть кража“».
[12] См.: Advielle . Histoire, cit., vol. 2,
p. 45, 47; F . Buonarroti . Cospirazione per l’eguaglianza della
di Babeuf (1828). A cura di G. Manacorda, Torino, 1974, p. 10 sgg.
[13] О мнении Энгельса см. в его статье «Успехи
движения за социальное преобразование на континенте» (МЭ: 1, 533), написанной
для оуэновской газеты «Новый нравственный мир» в 1843 году (о мнении Маркса,
1843 год, см. МЭ: 1, 379 – 380).
[14] Первый коммунистический банкет состоялся в
1840 году, «Как я стал коммунистом» и «Моя коммунистическая вера» Кабе
относятся к 1841 году. В 1842 году Лоренц фон Штейн написал «Социализм и
коммунизм сегодняшней Франции» – работу весьма популярную в тогдашней Германии,
в которой он попытался определить различия в этих двух направлениях.
[15] В «Немецкой идеологии» (См. МЭ: 3, 463)
Энгельс с гордостью говорит о своем знании «английских коммунистов»,
противопоставляя его невежеству немецких «истинных социалистов». Список,
который он приводит, – «Томас Мор, левеллеры, Оуэн, Томпсон, Уотс, Холиок,
Гарни, Морган, Саутуэлл, Гудвин Бармби, Гривс, Эдмондс, Хобсон, Спенс» –
интересен не только упомянутыми именами, но и тем, какие имена он опустил. Он
не ссылается на многочисленных представителей «трудовых экономистов», которых
Маркс знал уже в зрелые годы, в частности на Дж.Ф. Брея и Томаса Годскина, в то
время как в него вошли уже забытые сегодня имена, известные лишь тем, кто,
подобно Энгельсу, вращался в 40‑е годы в кругах радикальных левых. Это Джон
Гудвин Бармби (1820 – 1881), утверждавший, что он ввел в обиход слово
«коммунизм», Джеймс Пирпонт Гривс (1777 – 1842) – «социалист‑священник», Чарльз
Саутуэлл (1814 – 1860) – «социалист‑миссионер», последователи Оуэна, такие, как
Джон Уотс (1818 – 1887), Дж.Дж. Холиок (1817 – 1906) – еще более темная фигура
– и Джошуа Хобсон (1810 – 1876) – воинственный последователь Оуэна и издатель
«Нового нравственного мира» и «Северной звезды». Оуэн, Уильям Томпсон, Джон
Минтер Морган, Т.Р. Эдмондс и Томас Спенс и по сей день упоминаются в любой
истории английской социалистической мысли.
[16] См.: F . Venturi . Le mot
«socialista». II Congrès international d'histoire économique, Aix 1962, Den
Haag, 1965, vol. II, p. 825 – 827.
[17] См.: G . Lichtheim . The Origins
of Socialism. New York, 1969, p. 219 (итал. перевод: Болонья, 1970).
[18] В первой статье на эту тему сен‑симониста
Пьера Леру «Об индивидуализме и социализме» (1835) употреблялись оба термина.
[19] О влиянии на Маркса и Энгельса утопистов см.
«Манифест», где перечисляются их «положительные выводы насчет будущего
общества» (См. МЭ: 4, 456).
[20] Энгельс скрупулезно защищает Кабе от ошибочных
толкований Грюна в «Немецкой идеологии» (см. МЭ: 3, 523 и далее).
[21] См. проект «Библиотеки», в котором они уже
появляются вместе.
[22] «L’organisation sociale», 1825.
[23] Молодой Энгельс заметил, что Фурье написал о
рабочих и их положении много позднее (МЭ: 2, 584 – 586).
[24] E . Roll . Storia del pensiero
económico. Torino, 1954, p. 300.
[25] См. ссылки на Годскина в «Капитале» (МЭ: 26‑II,
272 и далее), где говорится также о Брее, Грее и Томпсоне.
[26] Маркс изучал его вместе с Бреем и Томпсоном в
Манчестере в 1845 году.
[27] Вильгельм Вейтлинг (1808 – 1871) жил в Париже
в 1835 – 1841 годах, где имел возможность познакомиться с трудами Пийо и
различными коммунистическими публикациями.
[28] Schumpeter . Storia dell’analisi
economica, cit., p. 613 – 640.
[29] Глава «Манифеста», посвященная «феодальному
социализму», в которой обсуждаются сравнимые тенденции, ни разу не упоминает о
Германии и говорит лишь о французских легитимистах и «Молодой Англии» Дизраэли.
(Но в своем комментарии к «Манифесту» – Torino, 1962, р. 162 – 164 – Эмма
Кантимори Медзомонти указывает на намеки в адрес таких прусских консерваторов,
как Германн Вагенер, и на консервативную немецко‑христианскую партию.)
[30] Статья «Revolution». – In: Rotteck und
Welcker . Lexicon der Staatswissenschaften. 1842, vol. XIII, цит. по: Avineri
. The Social and Political Thought, cit., p. 55. Аналогичные цитаты y: J
. Kuczynski . Geschichte der Lage der Arbeiter unter dem Kapitalismus.
Berlin, 1960, vol. 9; C . Jandtke und D . Hilger . Die
Eigentumslosen. München, 1965.
[31] Его следы видны и в последующем марксистском
рабочем движении, например в деятельности верного фурьеризму Эжена Потье,
автора «Интернационала», и Августа Бебеля, который еще в 1890 году опубликовал
книгу о Шарле Фурье «Его жизнь и теория» («Sein Leben und seine Theorien»,
Stuttgart, 1890).
[32] Цит. по: W . Hofmann .
Ideengeschichte der sozialen Bewegung des 19. und 20. Jahrhunderts. Berlin,
1968, S. 90.
[33] См. статью Г. Гаупта в настоящем томе.
[34] E . Marx . Karl Marx. – «Die
Neue Zeit», 1883, S. 441.
[35] G .W .F . Hegel .
Werke. Berlin, 1832. Bd. 9, S. 441.
[36] См.: L . Feuerbach .
Anthropologisches Materialismus. – In: «Ausgewählte Schriften». Frankfurt,
1967, Bd. 1, S. 84.
[37] См.: M . Rubel . Les cahiers d’étude
de Karl Marx (1840 – 1853). – In: «International Review of Social History»,
1957.
[38] См.: D . McLellan . Il pensiero
di Karl Marx. Torino, 1975, р. 233.
[39] В данном случае имеется в виду интеллигенция,
которую именуют «третьей силой» (наряду с буржуазией и пролетариатом) некоторые
французские социологи и политологи. – Прим . ред .
[40] См.: P . Vilar . Oro e moneta
nella storia. Bari, 1971, p. 421 ff.
[41] Предисловие Мартина Николауса к английскому
изданию «Экономических рукописей 1857 – 1859 годов».
[42] В «Экономические рукописи 1857 – 1859 годов»
входит небольшая рукопись, известная под названием «К критике политической
экономии. Введение», опубликованная Каутским в 1903 году в газете «Neue Zeit».
[43] Nicolaus . Op. cit., р. 17.
[44] «Рабочее время, представленное в меновой
стоимости, есть рабочее время отдельного лица, но отдельного лица без всякого
отличия от другого отдельного лица; это – рабочее время всех отдельных лиц,
поскольку они исполняют равный труд» (МЭ: 13, 18).
[45] То есть того, что было опубликовано как первый
том (ср. издание Мура – Эвелинга, 1886 год) и в основном известно под этим
названием, хотя по замыслу и разделялось на две книги, или тома.
[46] Смит принимал эту теорию во внимание, но
считал, что ее следует применять лишь к производству и обмену, существовавшим в
«первобытном состоянии» общества, до накопления капитала и частного присвоения
земли, то есть до возникновения капитализма.
[47] Особенно благодаря Пьеро Зраффа (Piero
Sraffa . Production of Commodities by Means of Commodities. Cambridge,
1960. Этот вывод особо подчеркивал и Пьеранджело Гареньяни (Pierangelo
Garegnani . Il capitale nelle teorie della distribuzione. Milano, 1960).
[48] В эссе о прибыли, опубликованном в 1815 году,
за два года до «Начал политической экономии и налогового обложения».
[49] См.: M . Dobb . Theories of
Value and Distribution since Adam Smith. Cambridge, 1973.
[50] По мнению Поля Суизи, например, можно было бы
говорить о Марксовой традиции, «противоречащей» подходу классических
экономистов, так как для Маркса производство является «производством товаров за
счет человеческого труда» («Manthly Review», february 1976, р. 55). Однако,
если бы Суизи обратился к Марксовой теории стоимости, то убедился бы, что вряд
ли она «противоречит» теории классиков. Если же он хотел сказать, что человеческий
труд – это единственная
производительная сила, то, как мы увидим далее, весьма сомнительно,
чтобы Маркс придерживался такой точки зрения.
[51] По терминологии Маркса, речь идет о «простом
товарном производстве», где товаром являются плоды труда производителей –
мелких собственников.
[52] Поскольку рабочая сила подчиняется, как и все
другие товары законам конкуренции в соответствии с классической политической
экономией, а не является исключением из них.
[53] Развиваемый здесь тезис, вероятно, покажется
более убедительным, если учесть, что недостаточно, чтобы теория была логически
последовательной (какой она, возможно, и предстает в споре экономистов): если
это и необходимое условие, то отнюдь не достаточное. Чтобы теория имела смысл
как инструмент для толкования, нужно, чтобы ее положения соотносились с
реальными фактами либо с процессами объективного мира (имеющими к тому же
реальную значимость, то есть необходимо установить, являются ли они
определяющими или случайными). В противном случае она останется «чистой»
теорией, никак не связанной с конкретной экономической действительностью.
[54] Равной стоимости производства (зарплата,
стоимость сырья и т.д.) плюс средняя норма прибыли на вложенный капитал.
[55] Или если различен «период обращения
переменного капитала».
[56] Включая зарплату как цену рабочей силы,
зависящую от цен основных предметов потребления.
[57] В частности, перевод капитала из одной
производственной отрасли в другую в погоне за прибылью с последующей тенденцией
к созданию одинаковой нормы прибыли во всех отраслях.
[58] Маркс, как и Рикардо, полагает, что этот
уровень не определяется чисто физическими параметрами, а содержит в себе
«социальный элемент», меняющийся во времени и пространстве. Более того, он не
отрицает возможности воздействия со стороны профсоюзов на уровень заработной
платы – возможности «побороть», говоря его словами, «закон спроса и
предложения».
[59] Когда бóльшая часть постоянного капитала
употребляется вместе с определенным количеством переменного капитала, то
очевидно, что (при неизменной норме прибавочной стоимости) если созданная
прибавочная стоимость распределяется на большем количестве постоянного
капитала, то полученная норма прибыли будет тем ниже, чем выше будет зависимость
между постоянной и переменной частями капитала. В буквенном выражении:
обозначив через C и V две составные части капитала и через S – прибавочную
стоимость, при данном отношении S/V, разделив S на C+V, получим результат
настолько меньший, насколько большей будет величина C/V.
[60] «Works and Correspondence of David Ricardo», a
cura di P. Sraffa, vol. 2, p. 309, 311.
[61] Конечно же, при условии, что будет вложена
часть прибавочной стоимости, превышающая расходы капиталистов на предметы
роскоши.
[62] Стоит отметить, однако, что в конце второго
тома, рассмотрев, какие пропорции должны соблюдаться между различными секторами
или отраслями производства, Маркс приводит пример, когда капиталистам,
производящим предметы потребления, нелегко бывает реализовать (на рынке) свою
прибавочную стоимость в денежной форме, чтобы потом вложить ее в новые средства
производства. Он любопытным образом преодолевает эту сложность, утверждая, что
эти капиталисты реализуют свою продукцию, меняя ее на золото, находящееся у
производителей данного металла. См.: M . Dobb . On Economic
Theory and Socialism. London, 1955, p. 269.
[63] R . Luxemburg . L’accumulazione
del capitale. Torino, 1960, p. 345 – 346.
[64] Роза Люксембург имеет здесь в виду в основном
мелкое крестьянское хозяйство. Главы XXVII и XXIX ее работы названы
соответственно «Борьба против натурального хозяйства» и «Борьба против
крестьянского хозяйства».
[65] Luxemburg . L’accumulazione del
capitale, cit., p. 406 – 407.
[66] Ibid., р. 460 – 461.
[67] Впервые работа была опубликована в России в
1899 году, второе издание вышло в 1908 году.
[68] Умер в Варшаве в 1970 году. См. о нем в: G
. Feiwel . The Intellectual Capital of Michal Kalecki. Knoxville
(Tennessee), 1975.
[69] Все же при системе Калецкого налицо избыток
производительных сил, так как (подобно Кейнсу) он отрицает наличие тенденции к
полной занятости и полной реализации трудоспособности, существующим лишь в
исключительных случаях, когда валовой спрос достигает высокого уровня.
[70] Дж.А. Гобсон в 1902 году объяснял экспорт
капитала, расширение колоний и империализм недостаточным потреблением.
[71] См.: J .M . Gillman . The
Falling Rate of Profit. London, 1957. Автор отрицает, что норма прибыли в
Соединенных Штатах с 1919 года уменьшилась, а скорее наоборот, полагает он,
возросла.
[72] Достаточно вспомнить о решающей роли, которую
сыграли Советы рабочих, и – в период гражданской войны – о четком классовом
разграничении среди тех, кто стоял по разные стороны баррикады.
[73] Имеется расхождение во мнениях относительно
действительных целей этой дискуссии: хотели ли ее участники защитить концепцию
Маркса или же скорее точку зрения классических экономистов вообще?
[74] И, кстати сказать, единственный необходимый
фактор для производства ценностей, то есть меновых стоимостей; в производстве
меновых стоимостей природа и машина («накопленный труд») также играют важную
роль.
[75] Письмо Мозеса Гесса Бертольду Ауэрбаху, Кёльн,
2 сентября 1841 года (см.: Colloqui con Marx е Engels. Testimonianze sulla vita
di Marx e Engels raccolte da H.M. Enzensberger. Torino, 1977, p. 5).
[76] См. по этому вопросу восьмую главу моей книги:
Marx’s Theory of Alienation. London, 1970 (ed. it., La teoria dell’ alienazione
in Marx. Editori Riuniti. Roma, 1976).
[77] «Так как у этих младогегельянцев
представления, мысли, понятия, вообще продукты сознания, превращенного ими в
нечто самостоятельное, считаются настоящими оковами людей – совершенно так же,
как у старогегельянцев они объявляются истинными скрепами человеческого
общества, – то становится понятным, что младогегельянцам только против этих
иллюзий сознания и надлежит вести борьбу»; «мораль, религия, метафизика и
прочие виды идеологии и соответствующие им формы сознания утрачивают видимость
самостоятельности. У них нет истории, у них нет развития; люди, развивающие
свое материальное производство и свое материальное общение, изменяют вместе с
этой своей действительностью также свое мышление и продукты своего мышления»;
«если же наши теоретики когда‑нибудь и берутся за действительно исторические
темы, как, например, за историю XVIII века, то они дают лишь историю
представлений, оторванную от фактов и практических процессов, лежащих в основе
этих представлений…» (МЭ: 3, 18, 25, 40).
[78] «Изображение действительности лишает
самостоятельную философию ее жизненной среды» (МЭ: 3, 26).
[79] «Разделение труда становится действительным
разделением лишь с того момента, когда появляется разделение материального и
духовного труда. С этого момента сознание может действительно вообразить себе, что оно нечто
иное, чем осознание существующей практики, что оно может действительно представлять себе что‑нибудь, не представляя
себе чего‑нибудь действительного, – с этого момента сознание в состоянии
эмансипироваться от мира и перейти к образованию „чистой“ теории, теологии,
философии, морали и т.д.» (МЭ: 3, 30).
[80] Хотя это выражение употребляется лишь во
«Введении» Маркса к «Экономическим рукописям 1857 – 1859 годов»
(первоначальному варианту «Капитала»), но сама идея восходит к началу 1858 года
(см. МЭ: 46‑I, 17 – 48).
[81] Эти цитаты взяты из «Немецкой идеологии» (МЭ:
3, 33, 34, 35). Вот одна из пометок Маркса на полях «Немецкой идеологии»:
«(Всеобщность соответствует: 1) классу contra [против] сословие, 2)
конкуренции, мировым сношениям и т.д., 3) большой численности господствующего
класса, 4) иллюзии общих
интересов. Вначале эта иллюзия правдива. 5) Самообману идеологов и
разделению труда)» (МЭ: 3, 47). Как видно из сказанного, Маркс говорит об очень
важных объективных факторах, и не следует термины «иллюзия» и «самообман»
понимать в волюнтаристско‑субъективистском смысле. Действительно, Маркс сам
уточняет, что «общий интерес» изначально истинен (он становится иллюзией в ходе
развития капиталистических противоречий); связывая «самообман идеологов» с
разделением труда, он вновь подтверждает свою убежденность в необходимости
практического, объективного преодоления этих проявлений сознания.
[82] Маркс всегда очень настойчиво выступал за
необходимость проводить различие между разными типами анализа, соответствующими
качественно разным социальным явлениям: для этого применялись и разные методы
исследования. В 1859 году он писал: «С изменением экономической основы более
или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке. При
рассмотрении таких переворотов необходимо всегда отличать материальный, с
естественно‑научной точностью констатируемый переворот в экономических условиях
производства от юридических, политических, религиозных, художественных или
философских, короче – от идеологических форм, в которых люди осознают этот конфликт
и борются за его разрешение» (МЭ: 13, 7). Совершенно ясно, что здесь нет и
следа «сциентистской упрощенности»: напротив, весьма строго говорится о ее
невозможности. Нет также колебаний между «эмпирическим сциентизмом» и
«романтическим гегельянством», а видна четкая граница между различными формами
общественной практики, которые указывают на необходимость применения методов
анализа соответственно «материальным преобразованиям», «идеологическим формам»
и их сложной взаимосвязи. Маркс не раз издевался над попытками буржуазной
политической экономии свести сложные человеческие отношения к категориям,
подчиняющимся так называемым законам природы: «Грубый материализм экономистов,
рассматривающих общественные производственные отношения людей и определения, приобретаемые
вещами, когда они подчинены этим отношениям, как природные свойства вещей, равнозначен столь же грубому идеализму
и даже фетишизму, который приписывает вещам общественные отношения в качестве
имманентных им определений и тем самым мистифицирует их» (МЭ: 46‑II, 198).
Маркс писал о неизбежных последствиях социально‑экономического развития Англии
для Европейского континента и спешил добавить, что на континенте процесс
развития «примет… более жестокие или более гуманные формы в зависимости от
уровня развития самого рабочего класса» (МЭ: 23, 9). Нет нужды говорить, что
это развитие нельзя определить «с точностью, свойственной естественным наукам».
А так как в развитие сложной социальной целостности вовлекается множество
качественно различных факторов, то и анализ материальных изменений
экономических условий производства должен всегда дополняться неизбежными
вариантами многочисленных диалектических взаимосвязей . Для Маркса
общественные процессы неотделимы от их исторической детерминированности
, и, значит, они не могут быть втиснуты в прокрустово ложе неизменных «законов
природы», воспринимаемых на примере схематической «естественной науки». В
отличие от сциентизма Маркс понимал необходимость, находящую отражение в
общественных процессах, как историческую необходимость («historische Notwendigkeit») и определял ее
в «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов» как «преходящую необходимость»
(«eine verschwindende Notwendigkeit») (МЭ: 46‑II, 347), благодаря активному
вовлечению человека во все эти процессы, которые, следовательно, можно
принципиально противопоставить любой форме сциентистского упрощенчества.
[83] «Но зато тем более практически естествознание посредством промышленности
ворвалось в человеческую жизнь, преобразовало ее и подготовило человеческую
эмансипацию, хотя непосредственно оно вынуждено было довершить обесчеловечение
человеческих отношений. Промышленность
является действительным историческим отношением природы, а
следовательно, и естествознания к человеку. Поэтому если ее рассматривать как экзотерическое раскрытие человеческих сущностных сил, то
понятна станет и человеческая
сущность природы, или природная
сущность человека; в результате этого естествознание утратит свое
абстрактно материальное или, вернее, идеалистическое направление и станет
основой человеческой науки,
подобно тому как оно уже теперь – хотя и в отчужденной форме – стало основой
действительно человеческой жизни, а принимать одну основу для жизни, другую для науки – это значит с самого начала допускать ложь»
(МЭ: 42, 124).
[84] То есть переориентирует философию как
«действительную и положительную науку», связанную с «изображением практической
деятельности, практического процесса развития людей» (МЭ: 3, 26).
[85] Перевести «Betrachtung» чрезвычайно сложно.
Помимо «рассмотрения», это слово означает также «обсуждение», «созерцание»,
«размышление», «отражение», «наблюдение» и т.д. Когда мы говорим о сведении
воедино результатов сложного исторического развития людей, эмпиристское «наблюдение»
явно неуместно.
[86] Определив «непосредственное осуществление
философии» как объективный аспект
проблемы, Маркс обращается к субъективному аспекту: «Это – отношение осуществляющейся философской системы к ее
духовным носителям , к отдельным самосознаниям, в которых проявляется ее
поступательное движение. Из самого этого отношения, которое в осуществлении
философии противостоит миру, следует, что этим отдельным самосознаниям всегда
присуще обоюдоострое требование : одно острие направлено против мира,
другое – против самой философии… Освобождая мир от внефилософского состояния,
они в то же время освобождают самих себя от философии, которая в качестве
определенной системы держала их в оковах» (МЭ: 40, 210 – 211).
[87] Это чрезвычайно важно, и причина состоит в
том, что сами явления , в которых непосредственно участвуют находящиеся
в антагонизме классы, выглядят совершенно по‑разному, потому что
рассматриваются с противоположных точек зрения, а следовательно, и
интерпретируются в корне различно . Маркс отмечал в «Экономических
рукописях 1857 – 1859 годов»: «Этот процесс опредмечивания (овеществления) на
деле выступает как процесс отчуждения труда со стороны рабочего или присвоение
чужого труда со стороны капитала…» (МЭ: 46‑II, 347). Критическое принятие
Марксом точки зрения труда допускало концепцию пролетариата не только для
общественной силы, диаметрально противостоящей точке зрения капитала – и тем не
менее, остающейся в орбите последнего, – но и как исторической силы, которая упраздняет
себя самое и не может не преодолеть
отчуждения (то есть исторической формы объективации) в процессе реализации
собственных целей, совпадающих со «вторичным присвоением». О рассуждениях
Маркса о пролетариате как «всемирном классе» в этом плане см. работу Маркса «К
критике гегелевской философии права. Введение».
[88] «Гегель стоит на точке зрения современной
политической экономии. Он рассматривает труд как сущность , как подтверждающую себя
сущность человека; он видит только положительную сторону труда, но не
отрицательную» (МЭ: 42, 159).
[89] См. по этому вопросу письмо Маркса Энгельсу от
2 апреля 1858 года (МЭ: 29, 253 – 260).
[90] Слова Сартра; см.: Critique de la raison
dialectique. Paris 1960, в частности, введение.
[91] В самом деле, Маркс часто указывает на
подобную тавтологию. См. например, «К критике гегелевской философии права», а
также введение к «Экономическим рукописям 1857 – 1859 годов».
[92] Очевидно, что Маркс хотел своим афоризмом
подчеркнуть, что даже
материалистические теории, включая теорию Фейербаха, оставались
привязанными к точке зрения о гражданском обществе, разделявшейся и
представителями классической политэкономии (см. МЭ: 3, 4).
[93] Даже в «апокалипсические» моменты; эта
концепция занимает важное место в теории Сартра, начиная с его юношеских работ
и вплоть до «Критики диалектического разума».
[94] Приняв это во внимание, странно видеть
применительно к Марксу обвинения в «милленаристском утопизме», в «подталкивании
истории к мертвой точке».
[95] Там же, примечание 2 (Hegel . «Enzyklopädie»
Erster Teil. «Die Logik». Berlin, 1840, S. 382).
[96] Из‑за недостатка места ограничимся двумя
примерами. В первом речь идет о капитале и его отношении к обороту и меновой
стоимости. «Первое определение капитала состоит в том, что проистекающая из
обращения, а потому и предполагающая его меновая стоимость сохраняет себя в
обращении и посредством обращения; вступая в обращение, меновая стоимость не
утрачивается; обращение представляет здесь не движение исчезновения меновой
стоимости, а, напротив, движение ее действительного самополагания [Sichsetzen]
как меновой стоимости, ее реализацию в качестве меновой стоимости.
Нельзя сказать, что в простом обращении меновая стоимость
реализуется как таковая. Она реализуется всегда лишь в момент своего
исчезновения» (МЭ: 46‑I, 208).
Во втором примере анализируется функция капитала как
полагания стоимости (Wertsetzen): «Для капитала само потребление товара не
является заключительным актом; оно относится к процессу производства, само
является моментом производства, моментом полагания стоимости . Но и сам
капитал – в каждом из моментов, в которых он выступает то в качестве денег, то
в качестве товара, то в качестве меновой стоимости, то в качестве
потребительной стоимости, – теперь положен как стоимость, не только формально
сохраняющая себя при этом изменении формы, но и как возрастающая стоимость
, как стоимость, соотносящаяся с самой собой, как стоимостью. Переход из одного
момента в другой является особым процессом, но каждый из этих процессов есть
переход в другой. Капитал, таким образом, полагается как совершающая процесс
стоимость, в каждом из моментов процесса являющаяся капиталом. Капитал, таким
образом, полагается как оборотный капитал , в каждом из моментов он –
капитал и одновременно – капитал, совершающий кругооборот из одного определения
в другое. Пункт возвращения есть вместе с тем исходный пункт и vice versa, а
именно – капиталист . Всякий капитал первоначально является оборотным
капиталом, продуктом обращения, а точно так же и тем, что производит обращение,
описывает его как свою собственную траекторию» (МЭ: 46‑II, 28 – 29).
[97] Их слишком много, чтобы перечислять: начиная с
«Fürsichsein» и «Sein für anderes» и до «Aufhebung», «отрицания отрицания» и
т.д. Обратимся лучше к очень важному различию между «границей» (пределом) и
ограничением, которое Маркс провел в соответствии с гегелевской «Логикой».
«Всякая граница (Grenze) для него (т.е. для капитала) является и должна
являться ограничением (Schranke). Иначе он перестал бы быть капиталом –
самовоспроизводящимися деньгами. Если бы капитал уже не ощущал ту или другую
определенную границу как ограничение, а ощущал бы ее как такую границу, в
пределах которой он чувствовал бы себя хорошо, то он сам превратился бы из
меновой стоимости в потребительную стоимость, от всеобщей формы богатства он
скатился бы до того или другого определенного субстанционального существования
богатства… Количественная граница прибавочной стоимости представляется ему лишь
как данный природой предел, как необходимость, которую он постоянно стремится
преодолеть и за пределы которой он постоянно стремится выйти» (МЭ: 46‑I, 292).
В соответствующих отрывках из «Логики» Гегеля говорится так: «Собственно
граница [данного] нечто, положенная им, таким образом, как такое сущностное – в
то же время отрицательное, есть не только граница как таковая, а предел»
. «То, чтó ощущает в пределе голода, жажды и т.д., есть стремление выйти за
этот предел, и оно осуществляет этот выход» (МЭ: 46‑I, 198).
[98] См. в частности, работу Маркса «Экономические
рукописи 1857 – 1859 годов» (МЭ: 46‑I, 17 – 48).
[99] См. письмо К. Маркса Ф. Энгельсу, от 7 июля
1866 года (МЭ: 31, 197).
[100] См. письма К. Маркса Ф. Энгельсу от 1 февраля
1858 года и Швейцеру от 24 января 1865 года (МЭ: 29, 221 – 224; 16, 24 – 31).

Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"