Дэвид Харви Неолиберализм и реставрация классовой власти

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"



Дэвид Харви

 

Неолиберализм и реставрация классовой власти1


Президент Буш неоднократно заявлял о том, что США даровали «свободу» иракскому народу. «Свобода, – говорит он, – является даром Всевышнего каждому человеку в этом мире» и, «будучи величайшей державой в мире, мы обязаны помочь распространению свободы».2 Эта официальная мантра (постоянно повторяемая администрацией и военными) о том, что наивысшим достижением упреждающего вторжения в Ирак было «освобождение» этой страны, раз за разом воспроизводится средствами массовой информации в США, и, по‑видимому, ей удалось убедить общественное мнение в необходимости поддержать войну, хотя официальные причины, приводившиеся для обоснования этого (наподобие связей между Саддамом и аль‑Каидой, наличия оружия массового поражения и прямой угрозы американской безопасности), были явно надуманными. Но «свобода» – коварное слово. Как заметил Мэтью Арнольд много лет тому назад, «свобода – прекрасная лошадь для езды, но для езды куда‑то».3 Куда же, как ожидается, поедет иракский народ на лошади свободы, столь великодушно подаренной ему?
Американский ответ на этот вопрос был озвучен 19 сентября 2003 года, когда Пол Бремер, глава Временной администрации коалиции, выпустил четыре указа относительно «полной приватизации государственных предприятий, предоставления полных прав собственности иностранным фирмам на иракские бизнесы, полной репатриации иностранной прибыли… открытия иракских банков иностранному контролю, национального режима для иностранных компаний и… устранения почти всех торговых барьеров».4 Указы касались всех областей экономики, включая коммунальные услуги, средства массовой информации, производство, услуги, транспорт, финансы и строительство. Исключением была только нефть (возможно, из‑за ее особого статуса и геополитического значения как оружия, требующего особого контроля со стороны Америки). Разумеется, они не оставили без внимания и рынок труда. Забастовки были запрещены, а право на создание профсоюзов ограничено. Кроме того, была введена регрессивная «плоская шкала налогообложения» (давняя цель американских консерваторов). Эти указы, как отмечает Наоми Кляйн, противоречат Женевской и Гаагской конвенциям, так как оккупационная власть призвана сохранять активы оккупированной страны и не имеет никакого права продавать их.5 Кроме того, существует серьезное сопротивление навязыванию Ираку того, что лондонский Economist назвал «капиталистической мечтой». Даже временный министр торговли Ирака, назначенный Временной администрацией коалиции, выступил против принудительного навязывания «фундаментализма свободного рынка», назвав его «порочной логикой, пренебрегающей историей».6 И конечно, как отмечает все та же Кляйн, противодействие Соединенных Штатов проведению выборов в Ираке проистекает из их желания работать  с  назначенными  представителями,  которые  будут  невероятно покладистыми при проведении этих свободных рыночных реформ прежде, чем сможет быть установлена прямая демократия (ведь она почти наверняка отвергла бы такие реформы). Несмотря на незаконность постановлений Бремера, навязанных оккупационной властью, они, скорее всего, должны были быть признаны законными, с точки зрения международного права, при условии одобрения их временным (хотя и неизбранным) правительством. Временное правительство, созданное в конце июня 2004 года, хотя и считалось «суверенным», могло только одобрять существующие законы. Оно не вправе было изменять законы или писать новые, хотя вряд ли его члены сильно отклонились бы от постановлений Бремера. Борьба за свободные выборы и установление демократии в Ираке, отвечающей интересам иракцев, вполне согласуется с борьбой за защиту иракских активов от иностранных хищников.
Очевидно, что Соединенные Штаты военной силой стремятся навязать Ираку развитый неолиберальный государственный аппарат, основная задача которого состоит в том, чтобы создать условия для прибыльного накопления капитала. Меры, предложенные Бремером, в соответствии с неолиберальной теорией, одновременно необходимы и достаточны для создания богатства и, следовательно, роста благосостояния всего населения Ирака. Соединение политической свободы со свободой рынка и торговли долгое время было отличительной особенностью неолиберальной политики, и оно на протяжении многих лет определяет отношение США к остальному миру. Например, во время первой годовщины 11 сентября президент Буш заявил в небольшой статье, размещенной напротив статьи редактора в New York Times, что: «Мы будем использовать нашу беспримерную силу и влияние для создания атмосферы международного порядка и открытости, в которой прогресс и свобода смогут процветать во многих странах. Спокойствие в мире и рост свободы отвечают долгосрочным интересам Америки, отражают давние американские идеалы и объединяют союзников Америки… Мы стремимся к справедливому миру, где на смену угнетению, недовольству и бедности приходят стремление к демократии, развитие, свободные рынки и свободная торговля», причем два последних элемента должны «доказать свою способность вывести целые общества из бедности». Сегодня, заключил он, «человечество может добиться торжества свободы над всеми ее старыми противниками. Соединенные Штаты с радостью готовы возглавить такую великую миссию». Тот же язык был использован во вступлении к «Стратегии национальной безопасности», опубликованной вскоре после этого.7 Именно эта свобода, понимаемая как свобода рынка и торговли, должна быть навязана Ираку и миру.
Здесь уместно напомнить, что первый крупный эксперимент по созданию неолиберального государства был проведен в Чили после пиночетовского переворота «малого 11 сентября» 1973 года (за тридцать лет до заявления Бремера о том, какой режим должен быть установлен в Ираке). Свержение демократически избранного левого социал‑демократического правительства Сальвадора Альенде было поддержано ЦРУ и госсекретарем Генри Киссинджером. Пиночет подавил все социальные движения и политические организации левых и разрушил все формы народной организации (наподобие медицинских центров в бедных районах).
Рынок труда был «освобожден» от регулятивных или институциональных ограничений (например, влияния профсоюзов). Но к 1973 году политика замещения импорта, которая определяла все предшествующие усилия латиноамериканских стран добиться экономического возрождения (и которая в какой‑то степени доказала свою успешность после военного переворота в Бразилии в 1964 году), приобрела дурную славу. В ситуации, когда мировая экономика переживала серьезный спад, явно требовалось нечто новое. Группа американских экономистов, прозванных «чикагскими мальчиками» за свою приверженность теориям Милтона Фридмена, преподававшего тогда в Чикагском университете, вызвалась помочь в восстановлении чилийской экономики. В этом предприятии они исходили из логики свободного рынка, приватизировав государственные активы, открыв природные ресурсы для частной разработки и создав условия для прямых иностранных инвестиций и свободной торговли. Иностранные компании получили гарантии относительно репатриации прибыли от своей чилийской деятельности. На смену замещению импорта пришло поощрение экспорта. Единственным сектором, оставшимся у государства, были ключевые запасы нефти (как нефть в Ираке). Последующее возрождение чилийской экономики с точки зрения темпов роста, накопления капитала и высокой нормы прибыли на иностранные инвестиции стало образцом, на который можно было ориентироваться во время последующего поворота к более открытой неолиберальной политике в Британии (при Тэтчер) и США (при Рейгане). Не впервые жестокий эксперимент, проведенный на периферии, стал образцом для выработки политики в центре (точно так же в Ираке теперь предлагается эксперимент с плоской шкалой налогообложения).8
Но чилийский эксперимент показал, что выиграли от него далеко не все. Страна и ее правящие элиты с иностранными инвесторами вполне преуспели, но остальной народ оказался в проигрыше. И неолиберальная политика почти всегда приводила к таким последствиям, из чего можно сделать вывод о структурной важности этого для всего проекта. Дюмениль и Леви приходят к выводу о том, что неолиберализм изначально был проектом возвращения классовой власти богатейшим слоям населения. Комментируя положение одного процента получателей самого большого дохода в Соединенных Штатах, они пишут:

До Второй мировой войны эти домохозяйства получали около 16 % валового дохода. Этот процент резко упал во время войны, а в 1960‑х годах сократился до 8 % – плато, которое сохранялось в течение трех десятилетий. В середине 1980‑х годов он резко вырос и к концу столетия достиг 15 %. При рассмотрении общего богатства наблюдается в целом та же картина…9

По другим данным, 0,1 % получателей самого высокого дохода увеличили свою долю в национальном доходе с 2 % в 1978 года до более чем 6 % в 1999 году. И почти наверняка с бушевским снижением налогов концентрация богатства в высших слоях общества будет расти и дальше. Дюмениль и Леви также отметили, что «структурный кризис 1970‑х годов с процентными ставками, едва превышавшими темпы инфляции, низкими дивидендными выплатами корпораций и находящейся в депрессии фондовой биржей еще больше посягал на доходы и богатство богатейших» в те годы. 1970‑е годы не только характеризовались глобальным кризисом стагфляции, они были еще и временем, когда возникла сильнейшая угроза власти высших классов. Так что неолиберализм возник как ответ на такую угрозу.10
Но для обоснования этого тезиса о реставрации классовой власти необходимо выделить особую констелляцию классовых сил, стоявших за поворотом к неолиберальной политике, так как ни в Британии, ни в Соединенных Штатах обращение к насилию, наподобие того, что имело место в Чили, было невозможным. Необходимо было достичь согласия. Чтобы понять, как это было сделано, нам нужно вернуться к событиям, происходившим в течение этого важного десятилетия.
Социал‑демократическое государство в Европе и кейнсианский компромисс, на котором покоился общественный договор между трудом и капиталом в США, достаточно хорошо работали во время быстрого роста 1950–1960‑х годов. Политика перераспределения, контроль над свободным перемещением капитала, государственные расходы и само государство всеобщего благосостояния шли рука об руку с относительно высокими темпами накопления капитала и достаточной доходностью в большинстве развитых капиталистических стран. Но в конце 1960‑х годов и в международной экономике, и в самих национальных экономиках наступил некий слом. К 1973 году – еще до арабо‑израильской войны и нефтяного эмбарго ОПЕК – распалась Бреттон‑Вудская система регулирования международных экономических отношений. Признаки серьезного кризиса накопления капитала наблюдались повсюду, проявляясь в глобальной фазе стагфляции, фискальных кризисах различных государств (Британию выручил Международный валютный фонд в 1975–1976 годах, а Нью‑Йорк в том же году пережил техническое банкротство; повсеместное сокращение государственных расходов было заметно почти повсюду). Кейнсианский компромисс перестал быть надежным способом примирения накопления капитала и социал‑демократической политики.11 Левым ответом на это было усиление государственного контроля и регулирования экономики (включая – при необходимости – сдерживание устремлений рабочего и народного движений при помощи жестких мер и регулирования цен и заработной платы) без отказа от курса на накопление капитала. В Европе этот ответ был предложен совместно социалистическими и коммунистическими партиями, возлагавшими надежды на передовые эксперименты в управлении и руководстве накоплением капитала в областях, наподобие «Красной Болоньи», или обратившимися (в Италии и Испании) к более открытому рыночному социализму и идеям «еврокоммунизма».
Левые пользовались огромной поддержкой со стороны народа, едва не придя к власти в Италии и действительно получив бразды правления во Франции и Испании. Даже в Соединенных Штатах контролируемый демократами конгресс принял законы, подписанные Ричардом Никсоном, республиканским президентом, которые вызвали в начале 1970‑х годов огромную волну реформы регулирования, касавшуюся проблем окружающей среды, рабочих, прав потребителей и гражданских прав.12 Но в целом левым не удалось выйти за рамки традиционных социал‑демократических решений, и к середине 1970‑х годов выяснилось, что они не способны ответить на требования накопления капитала. В результате произошла поляризация между социал‑демократическими силами, которые зачастую проводили прагматическую политику сдерживания требований своих собственных избирателей, с одной стороны, и интересами всех тех, кто был озабочен воссозданием более открытых условий для активного накопления капитала – с другой.
Неолиберализм как потенциальное противоядие от угроз капиталистическому социальному порядку и как решение проблем капитализма долгое время скрывался под крылом государственной политики. Но именно в беспокойные 1970‑е годы он начал выходить на передний план, особенно в США и Британии, взращенный в различных «мозговых центрах» – таких, как Институт экономических отношений в Лондоне и Чикагский университет. Он приобрел известность благодаря Нобелевским премиям по экономике, полученным двумя его ведущими сторонниками – фон Хайеком в 1974 году и Милтоном Фридменом в 1976 году. И постепенно он начал оказывать практическое влияние. Например, отмена государственного регулирования экономики при президенте Картере стала одним из ответов на хроническую стагфляцию, которая преобладала в США на всем протяжении 1970‑х годов. И в развитом капиталистическом мире неолиберализм быстро превратился в новую экономическую ортодоксию политики государственного регулирования. Такое превращение произошло в Соединенных Штатах и Британии в 1979 году.


В мае этого года в Британии Маргарет Тэтчер получила от избирателей мандат на проведение реформы экономики. Под влиянием Кита Джозефа и Института экономических отношений она пришла к выводу о том, что для преодоления стагфляции, поразившей британскую экономику в 1970‑х годах необходимо отказаться от кейнсианства и монетаристских решений «со стороны предложения». Она понимала, что это означало не что иное, как революцию в фискальной и социальной политике, и сразу же выразила четкое намерение расправиться с институтами и политическими механизмами социал‑демократического государства, которое сложилось в Британии после окончания Второй мировой войны. Это означало борьбу с профсоюзами, нападки на все формы социальной солидарности (наподобие тех, что были связаны с муниципальным управлением), которые препятствовали конкурентной гибкости (включая влияние многих профессионалов и их объединений), демонтаж или откат от государства всеобщего благосостояния, приватизацию государственных предприятий (включая общественные здания), сокращение налогов, поощрение предпринимательской инициативы и создание благоприятного делового климата для стимулирования серьезного притока иностранных инвестиций (особенно из Японии).
То, чего Пиночету удалось достичь при помощи принудительного государственного насилия, Тэтчер смогла добиться при помощи демократического согласия. В этом отношении весьма уместно замечание Грамши о том, что революционным действиям должны предшествовать согласие и гегемония, ведь Тэтчер и в самом деле была самозваным революционером. Идеи индивидуализма, свободы, отказа от профсоюзной власти и гнетущей бюрократической несостоятельности государства, с готовностью тиражируемые средствами массовой информации, все более зависимыми от интересов крупного капитала, получили широкое распространение в Британии в суровые годы экономического застоя 1970‑х. Кризис капитализма истолковывался как кризис несостоятельных систем правления. И тот факт, что лейбористское правительство при Каллагэне решилось на проведение жесткой программы (отвечающей интересам корпорации, но противоречащей интересам его традиционных сторонников), предложенной в 1976 году МВФ в обмен на кредиты для покрытия хронического государственного долга, немало способствовал распространению представления о том, что неолиберальным решениям, как выразилась Тэтчер, «нет никакой альтернативы». Революция Тэтчер, таким образом, была подготовлена созданием определенного политического согласия, особенно среди средних классов, которые и привели ее к победе на выборах. Эта победа позволила ей осуществить свою программную цель и нанести удар по профсоюзам. Но борьба с профессиональными ассоциациями, которые обладали огромным влиянием в таких областях, как образование, здравоохранение и муниципальное управление, была совсем другим делом. В ее кабинете (и среди ее сторонников) произошел раскол, и потребовалось несколько лет борьбы внутри ее собственной партии и в средствах массовой информации для того, чтобы пробить неолиберальный курс. Как она заявила позднее, «общества не существует, есть только индивиды» и, позднее добавила она, «их семьи». Все формы социальной солидарности должны были быть разрушены во имя индивидуализма, частной собственности, личной ответственности и семейных ценностей. Непрестанное идеологическое наступление в духе риторики Тэтчер в конечном итоге увенчалось успехом.13 «Экономика – это средство, – говорила она. – Целью же является изменение души». И она совершила такое изменение, хотя ей для этого пришлось прибегнуть к способам, которые, как будет показано позднее, потребовали значительных политических издержек и привели к серьезным противоречиям.
В октябре 1979 года Пол Волкер, председатель Федерального резервного банка США, разработал план масштабного изменения американской денежно‑кредитной политики.14 От давней приверженности Соединенных Штатов принципам «Нового курса», которая означала широкую кейнсианскую фискальную и денежно‑кредитную политику с полной занятостью как ключевой целью, пришлось отказаться во имя политики, призванной сдерживать инфляцию, невзирая на последствия для занятости или, если на то пошло, для экономик стран (вроде Мексики и Бразилии), которые были крайне зависимы в экономическом отношении и чувствительны к изменениям учетной ставки в США. Реальная процентная ставка, которая часто была отрицательной во время инфляционной волны с двузначными числами 1970‑х, по решению Федеральной резервной системы была сделана положительной. Номинальная процентная ставка была резко повышена (решение, которое получило известность как «специальное субботнее предложение») почти до 20 %, сознательно спровоцировав в США и многих других странах мира экономический спад и безработицу. Утверждалось, что такие преобразования были единственным выходом из кризиса стагфляции, от которого США и глобальная экономика страдали на всем протяжении 1970‑х годов.
Волкеровский шок, как он стал называться с тех пор, оказался бы бесполезным без соответствующих изменений в государственной политике во всех остальных областях. Решающую роль сыграла победа Рональда Рейгана над Картером. Рейгановские советники были убеждены, что волкеровское «лекарство» для больной и застойной экономики было правильным, и Волкер вновь был назначен председателем Федеральной резервной системы. Рейгановская администрация стремилась получить необходимую политическую поддержку при помощи дальнейшего дерегулирования, снижения налогов, урезания бюджета и наступления на профсоюзы и объединения профессионалов. Рейган столкнулся с длительной и ожесточенной забастовкой Организации профессиональных авиадиспетчеров. Это всеобъемлющее наступление на права профсоюзов произошло именно тогда, когда вызванный Волкером спад привел к резкому росту безработицы (10 % и выше). Но Организация профессиональных авиадиспетчеров была не обычным, а беловоротничковым профсоюзом, который носил характер опытной профессиональной ассоциации и потому был образцовым профсоюзом среднего класса, а не рабочих. Последствия для всех рабочих были очень серьезными – возможно, лучше всего об этом свидетельствует тот факт, что федеральная минимальная заработная плата, которая в 1980 году была равна прожиточному минимуму, к 1990 году сократилась на 30 %. Чиновники, назначенные Рейганом на должности, связанные с решением проблем защиты окружающей среды и здравоохранения, начали немыслимую прежде кампанию против «большого правительства». Дерегулирование всего – от авиалиний и телекоммуникаций до финансов – открыло новые зоны рыночных свобод для влиятельных корпоративных интересов. Рынок, идеологически провозглашенный великим средством развития конкуренции и инноваций, на деле был великим средством консолидации монопольных корпоративных и транснациональных сил как ядра классового правления. Снижение налогов для богатых сопровождалось переходом к еще большему социальному неравенству и восстановлением власти высших классов.
Томас Эдсалл, журналист, занимавшийся освещением вашингтонских дел в течение многих лет, в 1984 году опубликовал пророческое описание классовых сил, стоящих за всем этим:

В 1970‑х годах бизнес стал лучше действовать как класс, подчинив стремление к соперничеству общим, совместным действиям в законодательной области. Вместо отдельных компаний, преследующих особые интересы… преобладающей темой в политической стратегии бизнеса стала общая заинтересованность в отмене законов, например закона о защите прав потребителей, реформе трудового законодательства и принятии благожелательного налогового, регулирующего и антимонопольного законодательства.15

Для достижения этой цели бизнес нуждался в политическом классовом инструменте и народной поддержке. Поэтому деловые круги активно стремились сделать своим инструментом Республиканскую партию. Важным шагом было формирование сильных комитетов политического действия для получения, как гласит старая пословица, «лучшего правительства, которое можно купить за деньги». Кампания за принятие якобы «прогрессивного» финансового законодательства 1974 года в действительности привела к легализации финансовой коррупции политики. После этого комитеты политического действия могли гарантировать преобладание в обеих партиях корпоративных, финансовых и профессиональных интересов. Число корпоративных комитетов политического действия резко выросло с 89 в 1974 году до 1467 в 1982 году. Хотя они предполагали финансировать влиятельных лиц обеих партий, преследовавших их интересы, они все же систематически склонялись к поддержке правых кандидатов. Ограничение пожертвований в пользу одного кандидата в 5000 долларов для каждого комитета заставляло такие комитеты от различных корпораций и отраслей действовать совместно: и это означало создание союзов, основанных на классовом интересе. Готовность Республиканской партии стать представителем «своих спонсоров из господствующего класса» в этот период контрастировало с «идеологически двойственной» позицией демократов, которая была обусловлена тем «обстоятельством, что их связи с различными группами в обществе были распылены и ни одна из этих групп – женщины, чернокожие, рабочие, пожилые люди, испаноязычные американцы, городские политические организации – не имела явного преимущества перед другими». Кроме того, зависимость демократов от больших денежных пожертвований сделала многих из них весьма уязвимыми для прямого влияния деловых кругов.16 Американская обрабатывающая, добывающая и лесная промышленность, а также заинтересованные круги из агробизнеса играли ведущую роль в разворачивавшейся тогда классовой войне.
Однако Республиканской партии необходима была прочная избирательная база, чтобы эффективно колонизировать власть. Примерно тогда республиканцы начали создание альянса с «моральным большинством» христианских правых. Они апеллировали к культурному национализму белого рабочего класса и его оскорбленному сознанию моральной правоты («оскорбленному», потому что этот класс жил в условиях хронической экономической неуверенности и ощущал себя лишенным многих выгод, распределявшихся через «позитивные действия» и другие государственные программы). Это «моральное большинство» могло быть мобилизовано при помощи скрытого расизма, гомофобии и антифеминизма. Не в первый и, боюсь, не в последний раз в истории человечества социальная группа голосовала против своих материальных, экономических и классовых интересов по культурным, националистическим и религиозным причинам. С тех пор несвященный союз между крупным бизнесом и консервативными христианскими правыми последовательно укреплялся, в конечном итоге искоренив все либеральные элементы (значительные и влиятельные в 1960‑х годах) из Республиканской партии и превратив ее в относительно однородную правую избирательную силу настоящего времени.
Избрание Рейгана положило начало длительному процессу политического перехода, необходимого для поддержания более раннего монетаристского перехода к неолиберализму. Его политика, заметил тогда Эдсалл, основывалась на:

общем стремлении к сокращению области и содержания федерального регулирования промышленности, окружающей среды, рабочих мест, здравоохранения и отношений между покупателем и продавцом. Стремление администрации Рейгана к дерегулированию осуществлялось через резкое сокращение расходов бюджета, через назначение персонала, выступающего против регулирования и ориентированного на бизнес; и наконец, через наделение Административно‑бюджетного управления беспрецедентными полномочиями по приостановке действия важных правил, внесение серьезных поправок в законопроекты, касавшиеся регулирования, и через длительный анализ затрат и выгод для эффективного уничтожения множества инициатив, связанных с регулированием.17

Однако в 1970‑х годах произошел еще один сдвиг, также вызванный переходом к неолиберальным решениям, на сей раз на глобальном уровне. Резкий подъем цен на нефть ОПЕК, связанный с нефтяным эмбарго 1973 года, наделил нефтедобывающие государства, наподобие Саудовской Аравии, Кувейта и Объединенных Арабских Эмиратов, огромным финансовым влиянием. Из сообщений британской разведки известно, что в 1973 году США активно готовились к вторжению в эти страны для восстановления поставок нефти и снижения цен на нее. Также известно, что Саудиды согласились тогда, возможно под военным давлением, хотя и без открытых угроз со стороны США, вернуть все свои нефтедоллары в оборот через нью‑йоркские инвестиционные банки.18 В распоряжении последних внезапно оказались огромные средства, которым нужно было найти применение. В самих Соединенных Штатах, принимая во внимание плачевное экономическое положение и низкую норму прибыли в середине 1970‑х годов, перспективные возможности для такого приложения капитала отсутствовали. Более выгодные возможности нужно было искать за рубежом. Но для действия на иностранных рынках требовалось беспрепятственное проникновение на них и достаточно безопасные условия для подконтрольных Соединенным Штатам финансов. Нью‑йоркские инвестиционные банки обратились к американской имперской традиции оказания поддержки новым инвестиционным возможностям и защиты своих операций за рубежом.
Американская имперская традиция создавалась в течение долгого времени и во многом определяла себя через противопоставление имперским традициям Англии, Франции, Голландии и других европейских держав.19 Хотя в конце XIX века США пытались заниматься колониальными завоеваниями, в XX веке они создали более открытую систему империализма без колоний. Образцовым примером служит Никарагуа 1920–1930‑х годов, когда туда были введены американские морские пехотинцы для защиты интересов Соединенных Штатов, которые оказались втянутыми в долгую и сложную партизанскую войну во главе с Сандино. Ответом стал поиск местной сильной личности – в данном случае Сомоса – и оказание экономической и военной помощи ему и его семье, а также близким союзникам для подавления или подкупа оппозиции и создания условий для накопления значительного богатства и власти. Взамен они всегда поддерживали и при необходимости проталкивали американские интересы и у себя в стране, и в регионе – в данном случае в Центральной Америке – в целом. И эта модель была использована после Второй мировой войны во время глобальной деколонизации, проведенной европейскими державами под давлением Соединенных Штатов. Например, ЦРУ устроило переворот, в ходе которого в Иране в 1953 году было свергнуто демократически избранное правительство Мосаддыка, а к власти был приведен шах, заключивший нефтяные контракты с американскими компаниями (и не вернувший активы британским компаниям, которые были национализированы Мосаддыком). Шах также стал одним из основных защитников американских интересов в ближневосточном нефтяном регионе. В послевоенный период многие страны некоммунистического мира были открыты для американского господства при помощи такой тактики. Но это часто означало проведение антидемократической (и даже подчеркнуто антинародной и антисоциалистической / коммунистической) стратегии со стороны США. Это привело к парадоксальному сближению США с репрессивными военными диктатурами и авторитарными режимами в развивающемся мире (наиболее заметно, конечно, в Латинской Америке). Поэтому в борьбе против международного коммунизма американские интересы становились более, а не менее уязвимыми. Опора на репрессивные режимы всегда могла привести к обратным результатам. Хотя согласие правящих элит купить было достаточно легко, необходимость принуждения для противодействия народным или социал‑демократическим движениям связывала США с долгой историей в значительной степени скрытого насилия против народных движений.
Именно в этом контексте избыточные средства, вводимые в обращение через нью‑йоркские инвестиционные банки, рассеялись по всему миру. До сих пор большинство американских инвестиций, поступивших в развивающийся мир в послевоенный период, носит вполне определенный характер: они связаны главным образом с эксплуатацией сырьевых ресурсов (нефть, полезные ископаемые, сельскохозяйственная продукция) или развитием особых рынков (телекоммуникации и т. д.). Нью‑йоркские инвестиционные банки всегда проявляли международную активность, но после 1973 года они стали еще более активными, хотя и меньше занимались прямыми инвестициями.20 Это требовало либерализации международного кредита и финансовых рынков, и США стали активно продвигать и поддерживать такую стратегию почти сразу же после волкеровского шока. Инвестиционные банки первоначально сосредоточились на предоставлении прямых займов иностранным правительствам. Жаждущие кредитов развивающиеся страны на деле заманивались в долговую / кредитную ловушку, а инвестиционные банки при поддержке имперской мощи Соединенных Штатов могли требовать более подходящей нормы прибыли, чем они могли бы получить у себя в стране.21 Поскольку займы предоставлялись в американских долларах, даже самое скромное, не говоря уже о резком, повышение американской учетной ставки легко могло привести уязвимые страны к кризису неплатежей. В этом случае нью‑йоркские инвестиционные банки столкнулись бы с серьезными убытками. Первый серьезный прецедент наступил вслед за волкеровским шоком, поставившим Мексику в 1982–1984 годах на грань кризиса неплатежей. Рейгановская администрация, которая всерьез задумывалась об отказе от поддержки МВФ на первом году своего существования, нашла способ объединить возможности министерства финансов США и МВФ для выхода из этого тупика, списав долг взамен на структурные реформы. Для этого, конечно, нужно было, чтобы МВФ перешел от кейнсианской к монетаристской системе координат (и этот переход произошел довольно быстро: МВФ стал глобальным центром влияния для новой монетаристской ортодоксии в экономической теории). Взамен на реструктуризацию долга от Мексики требовали проведения институциональных реформ – таких, как сокращение социальных расходов, слабое трудовое законодательство и приватизация. Эта процедура стала называться «структурным регулированием». Мексику, таким образом, затолкали в растущую колонну неолиберальных государств, и с тех пор МВФ стал ключевым инструментом продвижения и во многих случаях принудительного навязывания неолиберальной политики во всем мире.22
Пример Мексики показал наличие одного ключевого различия между либерализмом и неолиберализмом: при первом кредиторы несут убытки, возникающие вследствие плохих инвестиционных решений, тогда как при последнем заемщиков заставляют государственными и международными силами взять на себя издержки, связанные с выплатой долга, независимо от последствий для жизни и благосостояния местного населения. Если для этого требовалась продажа по дешевке активов иностранным компаниям, то так и делалось. С этими нововведениями на финансовых рынках на глобальном уровне система неолиберализма, по сути, приняла свою окончательную форму. Как показали Дюмениль и Леви, в результате высшие классы в Соединенных Штатах получили возможность выкачивать высокую норму прибыли из остального мира.23
Реставрация классовой власти в США также покоилось на изменении самого устройства классовой власти. Разделение между собственностью и управлением (или между денежным капиталом, получающим дивиденды и проценты, и производственным / промышленным капиталом, получающим предпринимательскую прибыль из организации производства) иногда вызывало конфликты между финансистами и производителями в капиталистических классах. В Британии, например, государственная политика долгое время удовлетворяла, прежде всего, требования финансистов из лондонского Сити, зачастую в ущерб интересам производства, и в 1960‑х годах в США конфликты между финансистами и производителями часто выходили наружу. В 1970‑х годах от многих из этих конфликтов не осталось и следа. Крупные корпорации все больше ориентировались на финансы даже тогда, когда, как в секторе автомобильной промышленности, они были заняты производством. Интересы собственников и менеджеров слились, когда последние начали получать фондовые опционы. Не производство, а рыночная стоимость акций оказалась основной целью экономической деятельности, и, как позднее стало очевидно, с крахом компаний, наподобие Enron, спекулятивные соблазны могли взять верх. По‑видимому, среди правящих классов и правящих элит возобладали финансовые интересы (власть бухгалтеров, а не инженеров). Короче говоря, неолиберализм означал финансиализацию всего и смещение центра власти накопления капитала к собственникам и их финансовым институтам за счет других фракций капитала. Поэтому поддержка финансовых институтов и целостности финансовой системы стала основной заботой неолиберальных государств (например, группы, известной как «большая семерка»), которые приобретали все большее влияние в глобальной политике.

Неолиберальное государство, рассматриваемое как идеальный тип

Рассмотрим неолиберальное государство как идеальный тип. Хотя подобная аргументация таит в себе известные опасности, она позволяет прояснить отличие от социал‑демократического государства, которое предшествовало ему, и разобраться с вопросом о том, действительно ли неоконсервативное государство знаменует собой радикальный разрыв или же оно представляет собой простое продолжение неолиберального государства другими средствами.
Основная задача неолиберального государства состоит в том, чтобы на его основе создать «благоприятный деловой климат» и оптимизировать условия для накопления капитала независимо от последствий этого для занятости или социального благополучия. В этом состоит отличие от социал‑демократического государства, которое отстаивает полную занятость и оптимизацию благосостояния всех его граждан, основываясь на поддержании достаточной и стабильной нормы накопления капитала.
Неолиберальное государство заботится о выполнении этой задачи и об оказании поддержки и стимулировании (налоговыми льготами и другими послаблениями, а также – при необходимости – обеспечением инфраструктуры за счет государства) всех деловых интересов, утверждая, что это будет способствовать росту и инновациям и что это единственный способ искоренить бедность и обеспечить в конечном итоге более высокий уровень жизни массе населения. Неолиберальное государство особенно усердно занимается приватизацией активов как средств для открытия новых областей для накопления капитала. Сектора, которые прежде управлялись или регулировались государством (транспорт, телекоммуникации, нефть и другие природные ресурсы, предприятия коммунального обслуживания, жилье, образование), передаются частной сфере или дерегулируются. Свободное перетекание капитала между секторами и областями считается жизненно важным для повышения нормы прибыли и все барьеры для такого свободного движения (наподобие планового контроля) должны быть упразднены в тех областях, которые важны для «национальных интересов» (хотя они могут определяться как угодно). Поэтому лозунг неолиберального государства – это «гибкость» (на рынках труда и при размещении инвестиционного капитала). Оно превозносит достоинства конкуренции, фактически открывая рынок централизованному капиталу и монополистической власти.
Во внутренних делах неолиберальное государство враждебно (а в некоторых случаях открыто репрессивно) относится ко всем формам социальной солидарности (наподобие профсоюзов или других социальных движений, которые приобрели значительное влияние в социал‑демократическом государстве), которые накладывают ограничения на накопление капитала. В отличие от социал‑демократического государства, оно отказывается от социального обеспечения и максимально сокращает свою роль в здравоохранении и образовании. Сеть социальной безопасности сводится к минимуму. Это не означает упразднения всех форм регулирующей деятельности или государственного вмешательства. Бюрократические правила, гарантирующие «подотчетность» и «эффективность издержек» государственных секторов, которые не могут быть приватизированы, расцветают вовсю (Маргарет Тэтчер, например, стремилась установить и установила жесткий регулирующий контроль над университетами в Британии). Поощрялись проекты партнерства частного и государственного секторов, в которых государственный сектор брал на себя все риски, а корпоративный сектор получал всю прибыль. Деловые круги начинают писать законы и с выгодой для себя определять развитие государственной политики. При необходимости государство обращается к принудительному законодательству и полицейской тактике (например, запреты пикетов), чтобы рассеять или подавить коллективные формы противодействия. Множатся формы надзора и полицейского контроля (лишение свободы стало в Соединенных Штатах основной государственной стратегией при решении проблем, связанных с уволенными рабочими или маргинализованным населением).
В делах внешних неолиберальные государства стремятся к снижению барьеров для движения капитала через границы и к открытию рынков (и товаров, и денежного капитала) для глобальных сил накопления капитала – иногда конкурентного, но чаще монополистического (хотя всегда с ничего не значащей оговоркой о неприятии всего, что «противоречит национальным интересам»). Силы международной конкуренции и идеологии глобализации обычно дисциплинируют внутреннюю оппозицию, в то же самое время открывая за рубежом новые области для весьма выгодной и в некоторых случаях даже неоколониальной капиталистической деятельности. В этой сфере также крупные корпоративные капиталистические интересы обычно сотрудничают с государственной властью в выработке политики, а также создании новых международных институциональных механизмов (наподобие ВТО, МВФ или Банка международных расчетов).
Неолиберальное государство проявляет особую заботу о финансовых институтах. Оно стремится не только облегчить распространение их влияния, но и любой ценой обеспечить неприкосновенность и платежеспособность финансовой системы. Государственная власть используется для того, чтобы помочь исправить положение или предотвратить финансовые крахи (наподобие американского ссудно‑сберегательного кризиса 1987–1988 годах и краха хеджевого фонда «Долгосрочное управление капиталом» в 1997–1998 годов, обошедшееся в три триллиона долларов). На международной арене оно действует через институты, наподобие МВФ, для защиты инвестиционных банков от опасности невыплаты долгов и недопущения появления каких‑либо рисков и неопределенности для финансовых интересов на международных рынках. Эта связь неолиберального государства с защитой финансовых интересов создает благоприятные условия для укрепления буржуазной классовой власти вокруг процессов финансиализации и отражает такое укрепление. В случае конфликта между неприкосновенностью финансовой системы и благосостоянием населения неолиберальное государство выбирает первое.
Наконец, неолиберальное государство глубоко антидемократично, хотя оно часто пытается скрывать этот факт. Поощряется правление элит, и в ущерб демократическому и парламентскому принятию решений растет стремление править при помощи правительственных постановлений и судебных решений. Представительная демократия если и не разбита окончательно, то, как в США, полностью, хотя и законно, коррумпирована властью денег. Создаются сильные институты – такие, как центральные банки (наподобие Федеральной резервной системы в США) и квазиправительственные институты внутри страны и МВФ и ВТО на международной арене, –которые полностью свободны от демократического влияния, аудита, подотчетности и контроля. С неолиберальной точки зрения, массовая демократия сводится к «правлению толпы» и создает барьеры для накопления капитала вроде тех, что угрожали власти высших классов в 1970‑х годах. Предпочтительная форма правления – проекты сотрудничества государственного и частного секторов, в которых государство и деловые круги тесно сотрудничают в деле согласования своих действий вокруг цели дальнейшего накопления капитала. В результате те, кто раньше подчинялись регулированию, начинают писать правила регулирования, а «публичное» принятие решений становится непрозрачным, как никогда прежде.
Неолиберальное государство подчеркивает важность личной и индивидуальной свободы и ответственности, особенно на рынке. Поэтому социальный успех или провал истолковываются с точки зрения личных достоинств или недостатков предпринимателя и не связываются с какими‑либо системными свойствами (такими, как классовое исключение, типичное для капитализма). Оппозиция, в соответствии с правилами неолиберального государства, обычно ограничивается вопросами индивидуальных прав человека, и с 1980‑х годов пышным цветом расцвели всевозможные «правовые дискурсы», ставшие основной силой «радикальной» и оппозиционной политики. Частные лица (и, напомним, корпорации считаются юридическими лицами) должны искать способы и средства для решения проблем через суды. Поскольку доступ к последним номинально считается равным, но на деле обходится чрезвычайно дорого (будь‑то предъявление иска частным лицом о халатном отношении или обвинение какой‑либо страной Соединенных Штатов в нарушении правил ВТО – процедура, которая может стоить до миллиона долларов, что эквивалентно годовому бюджету некоторых небольших бедных стран), исход дела часто решается в пользу тех, кто имеет денежную власть. Классовая предвзятость в принятии решений судебной властью проявляется во всем. Не следует удивляться, что основные коллективные средства влияния при неолиберализме определяются и артикулируются неизбираемыми (и во многих случаях руководимыми элитой) группами по защите самых различных прав. Неправительственные организации росли и множились при неолиберализме, создавая иллюзию, что оппозиция, мобилизуемая вне государственного аппарата внутри некой отдельной сущности, называемой «гражданским обществом», служит источником оппозиционной политики и социального преобразования.
Такое описание позволяет понять, что неолиберализм не сделал государство или отдельные институты государства (наподобие судов) менее значимыми, как утверждали в последние годы многие комментаторы справа и слева. Вместо этого произошло радикальное переустройство государственных институтов и практик (особенно в том, что касается баланса между принуждением и согласием, баланса между силами капитала и народных движений и баланса между исполнительной и судебной властью, с одной стороны, и парламентской демократической властью – с другой).
Это «идеально‑типическое» объяснение является излишне функционалистским. Поэтому для полноты картины нужно обозначить фундаментальные структурные противоречия в неолиберализме. Авторитаризм, свойственный господствующим классовым отношениям, воспроизводство которых лежит в основе социального порядка, противоречит идеалам индивидуальных свобод. Несмотря на важность сохранения целостности финансовой системы, безответственный и самодовольный индивидуализм участников финансовой системы создает спекулятивную изменчивость и хроническую неустойчивость. Несмотря на все заявления о достоинствах конкуренции, в действительности происходит усиление монополистической власти нескольких централизованных многонациональных корпораций. На низовом уровне стремление к свободе отдельной личности может без труда вызвать помрачение сознания и разрыв связей с обществом. Поэтому потребность в закреплении господствующих властных отношений неизбежно создает отношения угнетения, которые противоречат стремлению к индивидуализированной свободе. На международной арене конкурентная переменчивость неолиберализма представляет угрозу для стабильности и статуса гегемонистской державы. Гегемонистская держава – такая, как Соединенные Штаты, – может быть спровоцирована на принятие репрессивных мер и совершение действий, призванных защитить асимметрию экономических отношений, которые сохраняют ее гегемонию. Ко всем этим противоречиям нужно прибавить потенциальную возможность роста расхождений между публично озвученными целями неолиберализма – благосостояние всех – и его действительными последствиями – восстановление классовой власти.
Позднее мы рассмотрим указанные противоречия. Но очевидно, что неолиберализм следует считать нестабильным и развивающимся режимом накопления, а не неизменной и гармонично функционирующей конфигурацией политико‑экономической власти. Это подготавливает почву для рассмотрения неоконсерватизма как потенциального ответа на внутренние противоречия неолиберализма.





Насаждение, распространение и эволюция

Теперь рассмотрим, каким образом неолиберальная политика входила в историческую географию глобального капитализма с середины 1970‑х годов. Очевидно, что впереди шли Британия и Соединенные Штаты. Но ни в Британии, ни в США поворот к этой политике не был простым. В Британии неолиберальные политические реформы проводились в течение десяти лет классового противостояния и борьбы: ключевым событием здесь стала затяжная и ожесточенная забастовка шахтеров в 1984–1985 годах. Хотя Тэтчер удалось приватизировать социальное жилье и предприятия коммунального обслуживания, основные государственные услуги – такие, как национальная система здравоохранения и государственное образование, – остались почти нетронутыми. А поскольку многие члены ее собственной партии поначалу не были уверены в правильности избранного курса, для реализации поставленных задач потребовалось преодолеть множество барьеров. Своим переизбранием в 1983 году она во многом была обязана всплеску национализма, связанному с войной за Фолклендские / Мальвинские острова, а не реальным достижениям неолиберальной политики. В Соединенных Штатах трансформация в годы правления Рейгана была менее конфликтной и более масштабной. «Кейнсианский компромисс» 1960‑х годов никогда не был настолько значительным, как в европейских социал‑демократических государствах, а противодействие неолиберализму было куда менее воинственным. Рейган также был весьма увлечен холодной войной и начал гонку вооружений, которая привела к появлению некой разновидности дефицитно финансируемого военного кейнсианства, особенно выгодной для его избирательного большинства на Юге и Западе. Растущий дефицит бюджета стал подходящим основанием для отказа от социальных программ.24
Несмотря на всю риторику исцеления больных экономик, ни Британия, ни США в 1980‑х годах не добились высоких экономических показателей, а это значит, что неолиберализм не был ответом на мольбы капиталистов. Конечно, инфляция была сбита и процентная ставка смогла упасть, но все это было куплено ценой высоких показателей безработицы (составлявшей в среднем 7,5 % в годы правления Рейгана). С другой стороны, провал попытки французских социалистов / коммунистов усилить государственный контроль (через национализацию банков) и увеличить рост за счет завоевания внутреннего рынка означал исчезновение левой альтернативы с середины 1980‑х годов. Так где же была адекватная альтернатива?
1980‑е годы фактически принадлежали Японии, экономикам восточноазиатских «тигров» и Западной Германии как передовым центрам глобальной экономики. Тот факт, что они оказались весьма успешными, несмотря на совершенно иные институциональные механизмы, не позволяет говорить о том, что поворот к неолиберализму (не говоря уже о его насаждении) на мировой арене был очевидным экономическим паллиативом. Безусловно, и в Японии, и в Западной Германии центральные банки в целом проводили монетаристский курс (Центральный банк ФРГ был особенно усердным в борьбе с инфляцией). Но в Западной Германии сохранялись очень сильные профсоюзы, а уровень заработной платы был относительно высок. Одним из следствий было стимулирование технологических инноваций, которое позволило Западной Германии стать одной из самых конкурентоспособных стран на международной арене. Благодаря растущему экспорту страна превратилась в мирового лидера. В Японии независимые профсоюзы были слабыми или отсутствовали вовсе, но государственные инвестиции в технологические и организационные изменения и тесная связь между корпорациями и финансовыми институтами (механизм, который оказался полезным и в Западной Германии) способствовали впечатляющему росту экспорта, во многом за счет других капиталистических экономик, в том числе британской и американской.25 Этот рост имел место в 1980‑х годах (а совокупные темпы роста в мире были даже ниже, чем в беспокойные 1970‑е) и потому не зависел от неолиберализма. К концу десятилетия страны, которые встали на путь неолиберализма, по‑видимому, все еще испытывали экономические затруднения. Несложно сделать вывод о том, что западногерманский и японский «режимы» накопления заслуживали того, чтобы стать образцом для подражания. Многие европейские государства сопротивлялись неолиберальным реформам и все чаще находили возможность сохранить многое из своего социал‑демократического наследия, совершив переход, в некоторых случаях довольно успешный, к западногерманской модели.26 В Азии японская модель, введенная при авторитарных системах правления (одна из скрытых особенностей неолиберализма вообще) в Южной Корее, на Тайване и в Сингапуре также доказала свою жизнеспособность и совместимость с разумным равенством распределения. Но западногерманская и японская модели не были успешными с точки зрения реставрации классовой власти. Быстрый рост социального неравенства, наблюдавшийся в 1980‑х годах в Британии и особенно в США, в других странах находился под контролем. Если целью было возвращение классовой власти высшим элитам, то очевидным ответом был неолиберализм. Поэтому возник вопрос об осуществлении этой реставрации на мировой арене в условиях, когда неолиберализм не в состоянии был стимулировать реальный рост.
В этом отношении работы Дюмениля и Леви, а также Бреннера, Гована и Поллина, содержат множество важных фактов.27 Здесь можно выделить три различные составляющие. Во‑первых, поворот к финансиализации, начавшийся в 1970‑х годах и ускорившийся в 1990‑х. Прямые иностранные и портфельные инвестиции быстро росли во всем капиталистическом мире. Финансовые рынки пережили мощную волну обновления и стали намного более важными инструментами координации. Это разрушило тесную связь между корпорациями и банками, которые так хорошо обслуживали немцев и японцев в 1980‑х годах. Японская экономика вошла в пике (крах на рынках земли и собственности), а банковский сектор оказался в бедственном положении. Поспешное воссоединение Германии оказалось сопряжено с огромными трудностями, а технологическое превосходство, которым ранее пользовались немцы, было утрачено, вследствие чего под ударом оказалась давняя социал‑демократическая традиция. Немецкое сопротивление неолиберализму оказалось довольно сильным, и в Германии до сих пор идет борьба за отказ от социал‑демократических завоеваний в областях, наподобие государственных пенсий и бесплатного высшего образования. Во‑вторых, комплекс Уолл‑стрит / МВФ / Министерства финансов, который стал доминировать в экономической политике в годы правления Клинтона, не только смог убедить, одурачить и (благодаря программам структурного регулирования) заставить развивающиеся страны встать на путь неолиберализма; Соединенные Штаты также использовали «пряник» преимущественного доступа на огромный американский потребительский рынок для того, чтобы убедить многие страны перестроить свои экономики в соответствии с неолиберальными представлениями, в частности открыть свои рынки капитала для проникновения американского финансового капитала. Эта политика обеспечила быструю экономическую экспансию в США в 1990‑х годах. Казалось, будто Соединенные Штаты имели ответ, а их политика заслуживала подражания, хотя полной занятости удалось достичь только ценой сравнительно низкой заработной платы (как показывает Поллин,28 положение массы населения на самом деле почти не улучшилось, если не ухудшилось). Гибкость на рынках труда начала приносить выгоду США и оказывать конкурентное давление на более жесткие системы, которые преобладали в Европе и Японии. Однако реальный секрет американского успеха состоял в том, что Соединенные Штаты теперь могли выкачивать высокую норму прибыли от своей деятельности (и прямых, и портфельных инвестиций) в остальном мире. Именно этот приток дани от остального мира составил основу изобилия 1990‑х. В‑третьих, глобальное распространение новой монетаристской экономической ортодоксии также сыграло важную идеологическую роль. Уже в 1982 году кейнсианская экономика была выброшена из коридоров МВФ и Всемирного банка, а к концу десятилетия большинство факультетов экономики в американских исследовательских университетах (а именно на них готовилось большинство всемирно известных экономистов) перешло на монетаристские позиции.
Все это привело к ожесточенному идеологическому наступлению, в результате которого в середине 1990‑х годов сложился так называемый «вашингтонский консенсус».29 В конечном итоге американская и британская модели неолиберализма стали ответом на глобальные проблемы и оказали значительное влияние на Японию и Европу (не говоря уже об остальном мире) в их вступлении на путь неолиберализма. По иронии судьбы, именно Клинтон, а затем Блэр – представители левого центра – сделали больше всего для укрепления неолиберализма как в своих странах, так и во всем мире. Создание Всемирной торговой организации стало кульминацией институциональной реформы на мировой арене. ВТО отвечает за внедрение неолиберальных стандартов и правил взаимодействия в глобальной экономике. Однако главная цель ВТО состояла в открытии как можно большего числа стран для беспрепятственного движения капитала (хотя всегда с обязательной оговоркой о защите ключевых «национальных интересов»), поскольку благодаря этому финансовая власть Соединенных Штатов, а также Европы и Японии, получала основную дань от остального мира.
Это краткое описание неравномерного географического развития неолиберализма показывает, что его насаждение во многом было следствием диверсификации, инновации и конкуренции (иногда монополистической) между национальными, региональными и иногда связанными с метрополиями моделями правления и экономического развития, а не навязывания определенной модели ортодоксии некой гегемонистской державой наподобие США. То, как это происходило, лучше всего позволяет увидеть краткое рассмотрение странного случая Китая.

Странный случай Китая

В декабре 1978 года, столкнувшись после смерти Мао с политической неопределенностью и несколькими годами экономического застоя, китайское руководство во главе с Дэн Сяопином объявило о начале программы экономического реформирования. Это совпало – и во всемирно‑исторической перспективе это трудно считать чем‑то, кроме случайного совпадения, – с обращением к неолиберальным решениям в Британии и Соединенных Штатах. В результате возникла особая разновидность неолиберализма, сочетавшаяся с авторитарным централизованным контролем. Но многим странам Восточной и Юго‑Восточной Азии – особенно Южной Корее, Тайваню и Сингапуру – уже знакома была эта связь между диктатурой и неолиберальной экономикой. Как еще раньше показал определяющий опыт Чили, диктатура и неолиберализм вполне могли сочетаться друг с другом.
Хотя эгалитаризм по‑прежнему оставался долгосрочной целью Китая, Дэн утверждал, что для повышения производительности и обеспечения экономического роста необходимо освободить индивидуальную и местную инициативу. С неизбежным возникновением впоследствии определенного неравенства нужно было просто смириться. Под лозунгом «сяокана» – концепции идеального общества, обеспечивающего благосостояние всем своим гражданам, – Дэн сосредоточился на «четырех модернизациях» (в сельском хозяйстве, промышленности, образовании и науке, а также обороне). Реформы были направлены на привнесение рыночных механизмов в китайскую экономику. Идея заключалась в стимулировании конкуренции между принадлежащими государству фирмами и тем самым развития инноваций и роста. Было введено рыночное ценообразование, но это было гораздо менее важным, чем быстрая передача политико‑экономической власти в регионы и на места. К тому же Китай должен был быть открыт, хотя и в весьма ограниченной степени и под строгим надзором государства, для внешней торговли и иностранных инвестиций, положив тем самым конец своей изоляции от мирового рынка. Одна из целей этого открытия внешнему миру состояла в обеспечении переноса технологий. Другой целью было получение достаточного количества иностранных резервов для приобретения средств, необходимых для поддержания более сильной внутренней динамики экономического роста.30
Последующий необычайный экономический рост Китая был бы невозможен, если бы поворот к неолиберальной политике на мировой арене не создал пространство для триумфальной интеграции Китая в мировой рынок. Поэтому появление Китая в качестве глобальной экономической силы отчасти следует считать непреднамеренным следствием неолиберального поворота в развитом капиталистическом мире.
Это ни в коей мере не умаляет значимости извилистого пути реформаторского движения в самом Китае. Китайцам, среди прочего, пришлось осознать, что рынок мало что может изменить в экономике без соответствующих изменений в классовых отношениях, частной собственности и всех остальных институциональных механизмах, которые обычно встречались в процветающей капиталистической экономике. Развитие в этом направлении было медленным и зачастую отмеченным серьезными противоречиями и кризисами. Например, в 1980‑х годах стало очевидно, что своими феноменальными темпами роста Китай во многом был обязан частному сектору, а не, как надеялись китайцы, бюрократически организованному государству, становившемуся все более производительным и конкурентоспособным вследствие рыночных реформ и более гибкого подхода к рыночным механизмам ценообразования. Это было так, несмотря на серьезную поддержку, которая оказывалась государственным предприятиям (частично через регулирующий и политический контроль, но также через дифференцированный доступ к регулируемым государством кредитам), в отличие от множества предприятий в небольших городах и деревнях, которые возникали благодаря местным инициативам, а также местному частному капиталу. Но если основой роста был местный или частный, а не централизованный государственный сектор, то для поддержания роста необходима была дальнейшая децентрализация и приватизация. Параллельные политические требования либерализации, которые в конечном итоге привели к подавлению студенческого движения на площади Тяньаньмэнь в 1989 году, свидетельствовали об огромных противоречиях в политической области, которыми сопровождалось экономическое движение к дальнейшей либерализации.
Ответом на события 1989 года стала еще одна волна экономических реформ, которые еще больше приблизили Китай к ортодоксальному неолиберализму. Вонг пишет об этом так:

Денежно‑кредитная политика стала основным средством контроля; произошли значительные изменения в обменном валютном курсе; экспорт и внешняя торговля стали определяться механизмами конкуренции и принятии ответственности за прибыли или убытки; область действия системы «двойных» цен заметно сократилась; зона экономического развития Шанхай‑Пудонг была полностью открыта, и вслед за этим началось создание различных региональных зон экономического развития.31

Однако первая волна прямых иностранных инвестиций в Китай привела к неоднозначным последствиям. Первоначально она была направлена в четыре особые экономические зоны, располагавшиеся на побережье в южных областях (где полезной считалась близость к Гонконгу). Эти зоны «должны были производить товары на экспорт для получения иностранной валюты. Они также служили социально‑экономическими лабораториями, позволявшими наблюдать иностранные технологии и искусство управления в действии. Они предлагали множество стимулов для иностранных инвесторов, включая освобождение от уплаты налогов, быстрый возврат прибыли и прекрасную инфраструктуру». Впоследствии китайское правительство выделило несколько «открытых прибрежных городов» и «открытых экономических областей» для различных иностранных инвестиций. Но первые попытки иностранных фирм заполонить внутренний рынок Китая автомобилями или промышленными товарами не дали большой отдачи. Совместное предприятие с Ford находилось на грани выживания, а компании General Motors в начале 1990‑х годов пришлось оставить Китай. Единственными секторами, добившимися в первые годы заметных успехов, были отрасли, ориентированные на экспорт товаров, требующих больших трудовых затрат. Более двух третей прямых иностранных инвестиций, поступивших в начале 1990‑х годов (и еще больший процент сохранившихся), исходили от проживающих за рубежом китайцев (особенно из Гонконга, но также и из Тайваня). Слабая правовая защита капиталистических предприятий заставляла опираться на неформальные местные связи и сети доверия, и здесь проживающие за рубежом китайцы находились в привилегированном положении.32
Поворотным моментом стало массовое банкротство предприятий в производственном секторе в небольших городах и деревнях в 1997–1998 годах, охватившее затем и государственные предприятия в крупных городских центрах. Механизмы ценообразования и конкуренции только выиграли от передачи власти от централизованного государства регионам, экспортным зонам и местностям в качестве основного процесса, стимулировавшего реструктуризацию экономики. В результате работа государственного сектора была нарушена, если не разрушена, и возникла огромная волна безработицы. Начали появляться сообщения о недовольстве рабочих, и китайское правительство столкнулось с важной для выживания проблемой поглощения огромных трудовых излишков.33 После 1998 года китайцы попытались заняться решением этих проблем через долговое финансирование гигантских мегапроектов преобразования физической инфраструктуры. Они заявили о еще более амбициозном проекте (стоящем по меньшей мере 60 миллиардов долларов), чем уже существующая огромная дамба «Три ущелья», которая направляет воды Янцзы в Хуанхэ. Поразительные показатели урбанизации (с 1992 года население не менее 42 городов превысило один миллион человек) привели к невероятным инвестициям в основной капитал. В крупных городах строятся новые системы метро и шоссе, проложено 8500 миль новой железной дороги, соединяющей внутренние области страны с динамично развивающимся побережьем, включая высокоскоростную связь между Шанхаем и Пекином и связь с Тибетом. Олимпийские игры вызвали приток серьезных инвестиций в Пекин. Эти усилия намного больше in toto, чем те, что были предприняты Соединенными Штатами в 1950–1960‑х годах при строительстве системы шоссейных дорог между штатами, и потенциально способны поглотить излишки капитала в течение нескольких последующих лет. Но это дефицитное финансирование (в духе классического кейнсианства), и оно связано с высокими рисками, поскольку, если инвестиции своевременно не вернутся в процесс накопления, в Китае наступит финансовый кризис с серьезными последствиями для экономического развития и социальной стабильности.34
Но кризис 1997–1998 годов также позволил частному (особенно иностранному) капиталу получить обанкротившиеся государственные предприятия, не взяв на себя никаких социальных обязательств (наподобие пенсий и пособий). Были открыты двери для иностранного капитала, особенно из остальной Восточной и Юго‑Восточной Азии, а также из США и Европы, что позволило реструктуризировать китайский производственный сектор в условиях огромных излишков рабочей силы (почти 50 миллионов рабочих, уволенных из государственного сектора в 1990‑х годах, и перетекающая в города масса безработных сельчан, насчитывающая более 150 миллионов человек) и легкого, обеспеченного государством кредита. К 2002 году более 40 % китайского ВВП приходилось на прямые иностранные инвестиции. Китай к этому времени стал крупнейшим получателем прямых иностранных инвестиций в развивающемся мире (и, как ожидали многие, в 2004 году занял второе место в мире по объему прямых иностранных инвестиций, уступив только Соединенным Штатам).35 Транснациональные корпорации, заинтересованные в китайском рынке, теперь могли использовать его с выгодой для себя. Например, компания General Motors, которая потерпела неудачу в начале 1990‑х годов, в конце десятилетия снова вышла на рынок и в 2003 году объявила о гораздо более высокой прибыли у своего китайского предприятия по сравнению со своей внутренней американской деятельностью.36 Хотя иностранные инвесторы по‑прежнему находятся в менее выгодном положении по сравнению с неконкурентоспособными государственными предприятиями, они все же находятся в более выгодном положении по сравнению с местным частным сектором, который все еще страдает от множества запретов и скрытых издержек, связанных с коррупцией в государстве и зависимом от государства банковском аппарате. Это привело к доминированию иностранных инвестиций (в том числе от китайцев, проживающих за рубежом) в производство над местным капиталом.
Но юридически‑институциональная основа этого гигантского движения по‑прежнему оставалась неопределенной. Неформальные рынки земли и собственности получили особенно широкое распространение в периферийных городских областях. Это сопровождалось мощными волнами первоначального накопления. Например, главы общин часто признавали de facto права собственности на общинные земли и активы в переговорах с иностранными инвесторами, и позднее эти права объявлялись принадлежащими им как индивидам, исключая остальных от выгоды немногих в ущерб массе населения. В неразберихе переходного периода, пишет Вонг, «незначительное меньшинство “легально” и нелегально использовало значительный объем национальной собственности с выгодой для себя».37 Спекуляция на рынках земли и собственности, особенно в городах, получила широкое распространение даже при отсутствии ясных систем прав собственности. Но в 2004 году права частной собственности были официально закреплены в китайской конституции, что свидетельствовало о переходе к признанию неформальных институциональных механизмов, используемых местными предпринимателями и более типичных для капиталистического социального порядка. Принятие предпринимателей в коммунистическую партию сделало возможным появление особой «государственно‑частной» системы правления, которая, как мы показали, характерна для неолиберальных государств.
Короче говоря, Китай переживает радикальный процесс формирования класса буржуазии и капиталистов (а не реставрации ранее существовавшей классовой власти как в Соединенных Штатах).38 Конечно, социальное неравенство не упразднит структурного неравенства в китайской экономике. Различие между городом и деревней было даже закреплено законодательно. Но в условиях реформы, пишет Вонг, «это структурное неравенство быстро превратилось в неравенство в доходах для различных классов, социальных страт и областей, что быстро привело к социальной поляризации».39 Китай также создал (как и США в рейгановскую эпоху) совершенно особое (и почти неизбежно нестабильное) сочетание кейнсианского дефицитного финансирования инфраструктурных проектов под руководством государства и более свободного неолиберализма приватизации и консолидации классовой власти при авторитарном правлении. Возможности, появившиеся у Китая с открытием его для внешней торговли, притока капитала и иностранного влияния, несомненно, имели решающее значение. И принципиальное решение о принятии Китая во Всемирную торговую организацию будет означать для него необходимость соблюдения неолиберальных правил на мировом рынке после завершения переходного периода. Но власть государства и коммунистической партии (и наличие у них возможности при желании использовать авторитарные методы), а также особые условия переходного процесса делают китайский случай совершенно особым. Удастся ли в свою очередь китайской конфигурации оказать значительное влияние на общее направление капиталистического развития благодаря своей конкурентоспособности на мировой арене – покажет время. Открытый авторитаризм Китая вызывает особое беспокойство с учетом более скрытых антидемократических тенденций, свойственных неолиберализму. Поэтому поворот к неоконсерватизму не только в США, но и в некоторых европейских странах (особенно в Италии) может означать углубление антидемократических тенденций в неолиберализме, а не радикальное отступление от него. И конкурентоспособность Китая может подстегнуть дальнейшее развитие этой тенденции к авторитаризму.
Однако Китай не единственный потенциальный конкурент на мировой арене, ибо классовые преобразования в России и Индии – приведем только два примера – также могут оказать огромное влияние.40  И альянс новых систем, например тот, что сформировался между Бразилией, Индией, Китаем, Южной Африкой и другими на Канкунской конференции, вполне может свидетельствовать о появлении совершенно новой влиятельной силы в глобальной политике – такой же, если не более, важной, как и та, что провела встречу в Бандунге в 1955 году с целью создания блока неприсоединившихся стран во время поляризации холодной войны. Все это, однако, свидетельствует о том, что мы не имеем дело с простым «экспортом» неолиберализма из некоего гегемонистского центра. Развитие неолиберализма следует считать децентрированным и нестабильным эволюционным процессом, характеризующимся неравномерным географическим развитием и сильной конкурентной борьбой между различными динамическими центрами политико‑экономической власти.

Достижения: возрождение накопления через изъятие

В каком смысле можно говорить о том, что неолиберальный поворот решил проблемы ослабшего накопления капитала? Его действительные достижения в стимулировании экономического роста плачевны. Совокупные темпы роста в 1960‑х годах составляли 3,5 %, а в бурные 1970‑е годы упали до 2,4 %. Но впоследствии глобальные темпы роста – 1,4 % в 1980‑х и 1,1 % в 1990‑х годах (и около 1 % с 2000 года) – показали, что неолиберализм не смог стимулировать экономический рост во всем мире.41 Почему же многие были убеждены в том, что неолиберализм – это «единственная альтернатива» и что он настолько успешен? Можно выделить две причины. Во‑первых, неустойчивость неравномерного географического развития позволила некоторым территориям добиться необычайных успехов (по крайней мере на какое‑то время) за счет других. Если, к примеру, 1980‑е годы были временем Японии, азиатских «тигров» и Западной Германии, а 1990‑е годы – США и Британии, то этот «успех» помешал осознанию того, что в целом неолиберализм потерпел провал. Во‑вторых, неолиберализм оказался невероятно успешным с точки зрения высших классов. Он либо вернул классовую власть правящим элитам (как в США и в определенной степени в Британии), либо создал условия для формирования капиталистического класса (как в Китае, Индии, России и так далее). В обоих случаях он привел к росту неравенства.42 Располагая средствами массовой информации, высший класс мог распространять миф о том, что территории потерпели провал потому, что они не были достаточно конкурентоспособны (создавая тем самым условия для проведения еще более глубоких неолиберальных реформ). Рост социального неравенства на территории был необходим для поощрения риска и инноваций со стороны предпринимателей, так как он повышал конкурентоспособность и стимулировал экономический рост. Если положение низших классов ухудшилось, то это потому, что они не смогли – обычно по личным и культурным причинам – увеличить свой человеческий капитал (через усердную учебу, усвоение протестантской трудовой этики, подчинение трудовой дисциплине, гибкость и так далее). Короче говоря, проблемы возникали вследствие недостаточной конкурентоспособности или личных, культурных и политических неудач. В дарвиновском мире, согласно этой логике, выжить должны были наиболее приспособленные. Системные проблемы скрывались за пеленой идеологических заявлений и множеством локальных кризисов.
Если основные достижения неолиберализма касались перераспределения, а не производства, то нужно было найти способы передачи активов и перераспределения богатства и дохода либо от масс населения к высшим классам, либо от уязвимых стран к более богатым. В другом месте я объяснил эти механизмы при помощи теории «накопления через изъятие».43 Под этим подразумевается продолжение и распространение практик накопления, которые Маркс считал «примитивными» или «первоначальными» при возникновении капитализма. Они включают товаризацию и приватизацию земли и насильственное вытеснение крестьянского населения (как недавно в Мексике и Индии); несоблюдение прав простых людей; товаризацию рабочей силы и подавление альтернативных (локальных) форм производства и потребления; колониальные, неоколониальные и имперские процессы присвоения активов (в том числе природных ресурсов); монетизацию обмена и налогообложения, особенно земли; работорговлю (которая сохраняется, в частности, в сексуальной индустрии); ростовщичество, национальный долг и – самое губительное – систему кредита как радикальные средства первоначального накопления. Государство со своей монополией на насилие и определениями законности играет решающую роль в поддержке и продвижении этих процессов. К этому перечню механизмов можно теперь прибавить множество дополнительных техник, наподобие извлечения ренты из патентов, прав на интеллектуальную собственность, сокращение или исчезновение различных форм прав общей собственности (например, государственных пенсий, оплачиваемых отпусков, доступа к образованию и здравоохранению), завоеванных ранее в ходе социал‑демократической классовой борьбы. К примеру, приватизация права на государственную пенсию, впервые осуществленная в Чили при диктатуре, – одна из давно лелеемых целей американских неолибералов.
Хотя в случае Китая и России, возможно, и есть основания называть недавние события «примитивными» и «первоначальными», практики, которые вернули классовую власть капиталистическим элитам в США и других странах, лучше считать непрерывным процессом накопления через изъятие, который стал особенно заметным при неолиберализме. Я выделяю в нем четыре основные составляющие:
1. Приватизация.  Корпоратизация, товаризация и приватизация государственных активов была отличительной особенностью неолиберального проекта. Его основная задача заключалась в открытии новых возможностей для накопления капитала в прежде закрытых для этого областях. Самые разные общественные службы (водоснабжение, телекоммуникации, транспорт), социальное обеспечение (жилье, образование, здравоохранение, пенсии), общественные институты (университеты, научно‑исследовательские лаборатории, тюрьмы) и даже война (примером может служить «армия» частных подрядчиков, работающих бок о бок с вооруженными силами в Ираке) были приватизированы в той или иной степени во всем капиталистическом мире. Права на интеллектуальную собственность, установленные в ВТО так называемым соглашением ТРИПС, определяют генетические материалы, семенную плазму и все прочие подобные продукты как частную собственность. Рента за использование может взиматься с населения, практики которого сыграли решающую роль в развитии этих генетических материалов. Биопиратство не знает границ, причем выгоду от разграбления мирового запаса генетических ресурсов получают только нескольких крупных фармацевтических компаний. Все большее истощение глобальных общих благ (земли, воздуха, воды) и растущая деградация окружающей среды, исключающая все иные способы сельскохозяйственного производства, кроме капиталоемких, точно также вытекают из масштабного превращения природы в товар. Превращение культурных форм, истории и интеллектуального творчества в товар (через туризм) ведет к масштабному изъятию (музыкальная индустрия печально известна усвоением и эксплуатацией низовой культуры и творчества). Как и прежде, сила государства часто используется для навязывания таких процессов вопреки воле простых людей. Отказ от регулирующих структур, призванных защищать рабочую силу и окружающую среду от деградации, привел к утрате прав. Возвращение прав общей собственности, завоеванных за годы тяжелой классовой борьбы (право на государственную пенсию, на социальное обеспечение, на государственное здравоохранение), в частную область было одним из наиболее вопиющих проявлений политики изъятия, проводимой от имени ортодоксальных неолибералов. Все эти процессы привели к переходу активов из государственной и общедоступной области в частную область привилегированных классов. Приватизация, отмечает Арандхути Рой по поводу Индии, сопряжена с «передачей производственных общественных активов от государства частным компаниям. Производственные активы включают природные ресурсы. Землю, лес, воду, воздух. Это активы, сохраняемые государством для людей, которых оно представляет… Отнятие и продажа их как акций частным компаниям – это варварское изъятие в масштабе, который не имеет исторических параллелей».44
2. Финансиализация.  Мощная волна финансиализации, начавшаяся после 1980 года, отличалась своим спекулятивным и хищническим стилем. Общий ежедневный оборот финансовых трансакций на международных рынках, составлявший в 1983 году 2,3 миллиарда долларов, к 2001 году вырос до 130 миллиардов долларов. Эти 40 триллионов долларов годового оборота в 2001 году можно сравнить с 800 миллиардами долларов, необходимыми для поддержания международных торговых и производственных инвестиционных потоков.45 Дерегулирование позволило финансовой системе стать одним из основных центров перераспределения, осуществляемого через спекуляцию, хищничество, обман и воровство. Накручивание стоимости акций, пирамиды, структурированное разрушение активов через инфляцию, отделение активов через слияния и поглощения компаний, рост долгового бремени, которое даже в развитых капиталистических странах привело к долговой кабале всего населения, не говоря уже о мошенничествах в корпоративном бизнесе, изъятием активов (завладение пенсионными фондами и их разорение вследствие падения акций и краха корпораций) манипуляциями с кредитами и акциями – все это стало основными чертами капиталистической финансовой системы. Внимание к рыночной стоимости акций, обострившееся из‑за совпадения интересов собственников и управляющих капиталом вследствие предоставления последним фондовых опционов, привело, как мы теперь знаем, к манипуляциям на рынке, принесшим огромное богатство немногим за счет многих. Поразительный крах Enron стал символом общего процесса, лишавшего многих средств к существованию и прав на пенсии. Кроме того, нельзя забывать и о спекулятивных налетах, совершаемых хеджевыми фондами и другими крупными институтами финансового капитала, ибо они составляют передовой отряд накопления через изъятие на мировой арене, потому что они, как принято считать, полезны капиталистическому классу в плане «расширения рисков».46
3. Управление и манипулирование кризисами.  Помимо спекулятивной и зачастую мошеннической пены, характерной для многих неолиберальных финансовых манипуляций, существует более глубокий процесс, который предполагает создание «долговой ловушки» в качестве основного средства накопления через изъятие.47 Создание, управление и манипулирование кризисами на мировой арене превратилось в тонкое искусство продуманного перераспределения богатства от бедных стран к богатым. Резко подняв процентную ставку в 1979 году, Волкер увеличил долю иностранного дохода, которую страны‑заемщики должны были выплатить в виде процентов по долгам. Оказавшимся на грани банкротства странам, вроде Мексики, пришлось согласиться на структурное регулирование. Заявив о своей роли благородного покровителя, занимающегося «спасением» во имя сохранения стабильного накопления капитала, Соединенные Штаты нашли способ ограбить мексиканскую экономику с использованием своей огромной финансовой силы в условиях местного кризиса. Этим комплекс Министерства финансов / Уолл‑стрит / МВФ и стал заниматься повсюду. На посту главы Федеральной резервной системы в 1990‑х годах Гринспен не раз использовал тактику Волкера. Долговые кризисы отдельных стран, редко встречавшиеся в 1960‑х, с необычайной частотой стали случаться в 1980–1990‑х годах. Трудно назвать развивающуюся страну, которая не пострадала бы от них; в некоторых случаях, как в Латинской Америке, такие кризисы стали вполне обыденной вещью. Организация, управление и контроль над этими долговыми кризисами осуществлялись с целью совершенствования системы и перераспределения активов в 1980–1990‑х годах. Уэйд и Венеросо со знанием дела пишут об этом на примере азиатского кризиса (первоначально вызванного действиями американских хеджевых фондов) 1997–1998 годов:

Финансовые кризисы всегда вызывали переход собственности и власти к тем, кто сохранял свои активы невредимыми и имел возможность предоставлять кредиты, и в этом плане азиатский кризис не исключение…несомненно, западные и японские корпорации получили огромную выгоду… Сочетание огромного обесценивания, проводимой под руководством МВФ либерализации и восстановления может даже ускорить крупнейший для мирного времени переход активов от отечественных владельцев к иностранным за последние пятьдесят лет, затмив даже переход активов от отечественных к американским собственникам в Латинской Америке в 1980‑х годах или в Мексике после 1994 года. Вспомним высказывание, приписываемое Эндрю Меллону: «Во время депрессии активы возвращаются к своим законным владельцам».48

Здесь вполне уместна аналогия с сознательным созданием безработицы для образования избытка низкооплачиваемой рабочей силы, подходящей для дальнейшего накопления. Ценные активы переставали использоваться и теряли свою ценность. Они лежали без дела до тех пор, пока не появлялись капиталисты, которые имели средства, позволявшие приобрести их и вдохнуть в них новую жизнь. Однако существовала опасность того, что кризисы выйдут из‑под контроля и станут общими или что начнется бунт против системы, порождающей такие кризисы. Одна из основных функций государственных вмешательств и международных институтов состояла в такой организации кризисов и девальваций, которая делала возможным накопление через изъятие без общего краха или народного бунта. Программа структурного регулирования, проводимая комплексом Уолл‑стрит / Министерства финансов / МВФ, отвечала за первое, а компрадорский неолиберальный государственный аппарат (при военной поддержке имперских держав) следил за тем, чтобы не допустить второго. Но вскоре начали появляться признаки народного бунта – сначала с сапатистского восстания в Мексике в 1994 году, а затем в общем недовольстве, которое появилось с антиглобалистским движением и поиграло своими мышцами во время волнений в Сиэтле.
4. Государственное перераспределение.  Государство, превращенное однажды в набор неолиберальных институтов, становится основной действующей силой политики перераспределения, полностью изменяя его прежнее направление от высших к низшим классам, которое сложилось в эпоху социал‑демократической гегемонии. Это делается, прежде всего, через проведение схем приватизации и сокращение государственных расходов, которые обеспечивают социальную заработную плату. Даже когда приватизация кажется выгодной низшим классам, долгосрочные последствия могут быть отрицательными. К примеру, тэтчеровская программа приватизации социального жилья в Британии, на первый взгляд, казалась подарком низшим классам, которые могли теперь перейти от найма к собственности на жилье за относительно невысокую плату, получить ценный актив и улучшить свое благосостояние. Но когда передача была осуществлена, в результате спекуляций с жильем – особенно в центральных районах – население с низкими доходами было вытеснено (подкупом или силой) на периферию городов, вроде Лондона, а бывшие районы рабочего класса начали превращаться в центры интенсивного «облагораживания». Исчезновение доступного жилья в центральных областях сделало многих бездомными и заставило очень долго добираться до работы тех, у кого она была низкооплачиваемой. Приватизация общинных земель в Мексике – центральная составляющая неолиберальной программы, проводившейся в 1990‑х, – имела аналогичные последствия для мексиканского крестьянства, вынудив многих сельских жителей отправиться в города в поисках работы. Китайское государство предприняло ряд драконовских мер, которые привели к передаче активов немногочисленной элите в ущерб основной массе населения.
При проведении перераспределения неолиберальное государство использует многие другие средства, например, внесение поправок в налоговые кодексы в пользу прибыли на инвестированный капитал, а не доходов и заработной платы, введение регрессивных элементов в налоговый кодекс (наподобие налога с продаж), отказ от государственных расходов и свободного доступа для всех (например, в высшем образовании), а также предоставление корпорациям различных субсидий и налоговых льгот. Программы помощи корпорациям, существующие сейчас в США на федеральном уровне, на уровне штатов и местном уровне, означают масштабное перераспределение государственных денег в пользу корпораций (прямое, как в случае с субсидиями сельскому хозяйству, и косвенное, как в случае с военно‑промышленным сектором) и во многом напоминают использование вычетов процентов по закладной при уплате налогов в США в качестве огромной субсидии домовладельцам с высокими доходами и строительной промышленности. Распространение систем наблюдения и охраны и, в случае с Соединенными Штатами, лишение свободы бунтарей свидетельствует о все более зловещей роли интенсивного социального контроля. В развивающихся странах, где противодействие неолиберализму и накоплению через изъятие может быть более сильным, неолиберальное государство быстро переходит к активным репрессиям и даже в какой‑то степени к войнам малой интенсивности против оппозиционных движений (многие из которых теперь можно называть «террористическими» для получения американской помощи и поддержки) наподобие сапатистов в Мексике или движения безземельных крестьян в Бразилии.49
В действительности, сообщает Рой, «сельская экономика Индии, которая обеспечивает семьсот миллионов человек, находится в задавленном состоянии. Фермеры, которые производят слишком много, бедствуют, фермеры, которые производят слишком мало, бедствуют, а безземельные сельскохозяйственные рабочие не имеют работы, поскольку крупные землевладельцы и фермеры увольняют своих работников. И все они стекаются в города в поисках работы».50 По оценкам, чтобы избежать сельских бунтов, в Китае урбанизация должна будет поглотить за последующие десять лет по меньшей мере полмиллиарда человек. Неясно, чем они будут заниматься в городах, хотя, как мы видели, масштабные планы строительства физической инфраструктуры, над которыми сейчас ведется работа, в какой‑то степени поглотят избыток рабочей силы, высвобожденный первоначальным накоплением.
Перераспределительная тактика неолиберализма всеобъемлюща, сложна, зачастую прикрыта идеологическими уловками и губительна для достоинства и социального благополучия уязвимых слоев населения и территорий. Глобальное движение за справедливость сделало многое для разоблачения методов и последствий ускоренных процессов накопления через изъятие. И все же по‑прежнему актуальным остается вопрос о том, каким образом можно лучше артикулировать противодействие этим процессам.

Противоречия и противодействие неолиберализму

Неолиберализм породил широкую оппозиционную культуру. Однако оппозиция склонна принимать многие основные утверждения неолиберализма и сосредоточивать внимание на его внутренних противоречиях. Обычно она поднимает вопросы об индивидуальных правах и свободах и выступает против авторитаризма и частого произвола политической, экономической и классовой власти. Она соглашается с неолиберальной риторикой повышения общего благосостояния и осуждает неолиберализм за его неспособность выполнить собственные обещания. Рассмотрим, например, первый параграф важнейшей неолиберальной программы – соглашения ВТО. Целью этой организации является:

повышение жизненного уровня, обеспечение полной занятости и значительного и постоянно растущего объема реальных доходов и эффективного спроса и расширение производства и торговли товарами и услугами, делая возможным, в то же время, оптимальное использование мировых ресурсов в соответствии с целями устойчивого развития, стремясь как к охране и сохранению окружающей среды, так и расширению средств для этого способом, совместимым с их соответствующими потребностями и интересами на различных уровнях экономического развития.51

Схожие благие намерения можно найти и в заявлениях Всемирного банка («сокращение бедности – наша главная цель»). Но все они противоречат действительным практикам, которые способствуют реставрации или созданию классовой власти.
Стремительный рост числа выступлений против нарушений прав человека начался после 1980 года. До этого, сообщает Чандлер, в таком видном журнале, как Foreign Affairs, не было опубликовано ни одной статьи о правах человека.52 Но настоящий бум наступил в 1989 году после событий на площади Тяньаньмэнь и окончания холодной войны. Это в точности соответствует траектории развития неолиберализма, и эти два движения глубоко взаимосвязаны. Несомненно, неолиберальный акцент на индивиде как основополагающей и сущностной составляющей политико‑экономической жизни создает возможность для широких действий защитников прав личности. Но, сосредоточивая внимание на этих правах, а не на создании или воссоздании независимых и открытых структур демократического правления, оппозиция культивирует методы, которые не могут избежать попадания в неолиберальную ловушку. Неолиберальная приверженность индивиду превосходит всякую социал‑демократическую озабоченность равенством, демократией и социальной солидарностью. Постоянные призывы к правовому действию, например, означают признание неолиберального перехода от парламентской к судебной и исполнительной властям. Но чтобы идти по правовому пути, нужно иметь много времени и денег; суды же в любом случае встают на сторону интересов правящего класса как с точки зрения классовой лояльности судебной власти, так и с точки зрения всей истории правовых решений, которые в большинстве буржуазно‑демократических государств отдают предпочтение частной собственности и норме прибыли перед равными правами и социальной справедливостью. Право заменяет политику «как средство артикуляции требований в обществе». И, делает вывод Чандлер, именно «разочарование либеральной элиты в простых людях и политическом процессе привело к тому, что они сосредоточились на обеспечении права индивида на рассмотрение его дела в суде, который выслушает его и примет соответствующее решение».53
Поскольку наиболее нуждающиеся индивиды испытывают нехватку финансовых средств для того, чтобы добиваться соблюдения своих прав, единственным способом, которым этот идеал может быть артикулирован, является формирование различных групп защиты и поддержки интересов. Появление таких групп и неправительственных организаций, как и дискурса прав вообще, сопровождало неолиберальный поворот, и их рост резко начался с 1980 года. Неправительственные организации во многих случаях заполняли вакуум социального обеспечения, оставшийся после ухода из этой области государства. Это равнозначно процессу приватизации со стороны неправительственных организаций. В некоторых случаях они, по‑видимому, помогают ускорить уход государства из социального обеспечения. Поэтому неправительственные организации играли роль «троянских коней глобального неолиберализма».54 Кроме того, они не являются демократическими институтами. Они тяготеют к элитарности, неподотчетности и – по определению – отдаленности от тех, кого они стремятся защитить или поддержать, какими бы благими ни были их намерения. Они часто скрывают свои программы и предпочитают прямые переговоры с классовой властью и государством или оказание давления на них. Обычно они руководят своими сторонниками, а не представляют их. Они выдвигают требования и притязают на то, чтобы говорить от имени тех, кто не может говорить за себя, и даже определять интересы тех, за кого они говорят (словно люди неспособны сделать этого сами), но легитимность статуса этих организаций всегда вызывает сомнения.55 Когда, например, они успешно агитируют за запрет детского труда на производстве в качестве вопроса универсальных прав человека, они способны подорвать экономики, в которых такой труд необходим для выживания. Не имея жизнеспособной экономической альтернативы, дети могут быть проданы в сексуальное рабство: его искоренением будет заниматься уже другая группа защиты и поддержки интересов. Универсальность, предполагаемая в «разговорах о правах» и приверженность неправительственных организаций и групп защиты и поддержки интересов универсальным принципам, плохо согласуется с местными особенностями и повседневными практиками политико‑экономической жизни.56
Но есть еще одна причина того, почему эта особая оппозиционная культура получила такое распространение в последние годы. Накопление через изъятие связано с самыми разными практиками – от накопления до распространения наемного труда в промышленности и сельском хозяйстве. Последнее, преобладавшее в процессах накопления капитала в 1950–1960‑х годах, привело к появлению оппозиционной культуры (например, связанной с профсоюзами и политическими партиями рабочего класса), которая стала основой социал‑демократического компромисса. С другой стороны, изъятие было фрагментированным и частным – приватизация здесь, деградация окружающей среды там, долговой кризис где‑то еще. Трудно противостоять всему этому особенному и частному, не обращаясь к всеобщим принципам. Изъятие влечет за собой лишение прав. Отсюда поворот к универсалистской риторике прав человека, достоинства, жизнеспособных экологических практик, защиты окружающей среды и тому подобному как к основе для объединенной оппозиционной политики.
Это обращение к универсализму прав – палка о двух концах. Оно может использоваться с благими целями. Традицию, которая наиболее хорошо представлена «Международной амнистией», «Врачами без границ» и другими, нельзя считать простым ответвлением неолиберальной мысли. Вся история гуманизма (и западного – классически либерального, – и различных незападных версий) слишком сложна для того, чтобы относиться к ней таким образом. Но ограниченные цели многих дискурсов прав (в случае с «Международной амнистией» – сосредоточение внимания исключительно на гражданских и политических правах, но не на экономических) делает слишком легким поглощение их неолиберальной системой. Универсализм, по‑видимому, особенно хорошо работает с глобальными проблемами, наподобие изменения климата, озоновой дыры, исчезновения биоразнообразия вследствие разрушения среды обитания и тому подобными. Но его последствия в области прав человека более проблематичны, учитывая многообразия политико‑экономических условий и культурных практик, встречающихся в мире. К тому же легко можно было использовать проблемы прав человека в качестве «оружия империи» (если воспользоваться проницательным замечанием Бартоломью и Брейкспира).57 Например, так называемые «либеральные ястребы» в Соединенных Штатах обращались к ним для оправдания империалистических вмешательств в Косово, Восточном Тиморе, на Гаити и, прежде всего, в Афганистане и Ираке. Они оправдывают военный гуманизм «защитой свободы, прав человека и демократии даже тогда, когда этим в одностороннем порядке занимается самозваная империалистическая держава» наподобие США.58 Вообще трудно не согласиться со словами Чандлера о том, что «истоки сегодняшнего гуманитаризма, основанного на правах человека, лежат в растущей поддержке вмешательства Запада во внутренние дела развивающегося мира начиная с 1970‑х годов». Ключевая идея состоит в том, что «международные институты, международные и государственные суды, неправительственные организации или комитеты по этике выражают нужды людей лучше, чем избранные правительства. Правительства и избранные представители вызывают подозрения именно потому, что они отвечают перед своими избирателями и, следовательно, выражают “частные” интересы, а не действуют в соответствии с этическими принципами».59 Не менее коварны и последствия внутри страны. Происходит сужение «общественно‑политических дебатов вследствие легитимации решений, принимаемых судебной властью и неизбираемыми специальными комиссиями и комитетами по этике». Политические последствия могут быть губительными. «Вовсе не борясь с индивидуальной изоляцией и пассивностью наших атомизированных обществ, регулирование прав человека может только институционализировать такое разделение». Даже хуже: «упрощенное видение социального мира, предлагаемое дискурсом прав человека, как и любая другая элитарная теория, делает правящий класс еще более самоуверенным».60
В свете этой критики возникает соблазн отказаться от обращения к универсалиям в силу их неизбежной порочности, а также от всякого упоминания о правах в силу необоснованного навязывания абстрактной этики с целью сокрытия реставрации классовой власти. Хотя оба соображения заслуживают серьезного рассмотрения, я считаю неразумным отказ от этой области в пользу неолиберальной гегемонии. Борьба ведется не только за то, какие универсалии и какие права должны подниматься на щит в определенных ситуациях, но и за то, как вообще должны быть построены универсальные принципы и концепции прав человека. И здесь нас должна насторожить важная связь, сложившаяся между неолиберализмом как эволюцией особого набора политико‑экономических практик и все большим обращением к универсалиям, этическим принципам и определенным правам как к основе моральной и политической легитимности. Постановления Бремера навязывают Ираку определенную концепцию прав. В то же самое время они нарушают право Ирака на самоопределение. «При столкновении двух равных прав, – как справедливо заметил Маркс в главе «Капитала», посвященной борьбе за продолжительность рабочего дня, – решение принадлежит силе». Если классовая реставрация ведет к навязыванию особого набора прав, то сопротивление этому навязыванию ведет к борьбе за совершенно иные права.
Положительное понимание справедливости как права, например, было мощным средством  мобилизации в политических движениях: борьба против несправедливости вдохновляла движения за социальные перемены. Проблема, конечно, в том, что существует бесчисленное множество концепций справедливости, к которым можно обратиться. Но анализ показывает, что определенные преобладающие социальные процессы создают и покоятся на определенных концепциях справедливости и права. Оспаривать такие особые права – значит оспаривать социальный процесс, неотъемлемой составляющей которого они являются. Иначе говоря, невозможно заменить в обществе один преобладающий социальный процесс (например, накопление капитала посредством рыночного обмена) другим (например, политической демократией и коллективным действием), не перейдя от одной преобладающей концепции прав и справедливости к другой. Проблема всех идеалистических определений прав и справедливости заключается в том, что они скрывают такую связь. Только когда они начинают применяться к какому‑либо социальному процессу, они приобретают социальное значение.61
Возьмем, например, случай неолиберализма. Права здесь складываются вокруг двух преобладающих логик власти – территориального государства и капитала.62 Сначала рассмотрим государственную власть. Мы бы хотели, чтобы многие права были универсальными, но для проведения в жизнь этих прав необходима защита государственного аппарата. Если политическая власть не желает этого делать, то понятия прав остаются пустыми. Права в этом случае являются производными и зависимыми от гражданства. В этом случае очевидной становится территориальность юрисдикции и возникают трудности с лицами без гражданства, мигрантами без документов, нелегальными иммигрантами и т. д. Вопрос о том, кто является, а кто не является «гражданином», становится серьезной проблемой, определяющей принципы включения и исключения на территории государства. Осуществление государством суверенитета по отношению к правам само по себе является спорной проблемой, но на этот суверенитет налагаются (как стало очевидно в случае с Китаем) ограничения, связанные с правилами государственного неолиберального накопления. Тем не менее национальное государство с его монополией на легитимные формы насилия может в гоббсовской манере определять свою совокупность прав и интерпретаций прав, которые почти не будут ограничиваться международными соглашениями. Соединенные Штаты, например, настаивают на своем праве не отвечать за преступления против человечности, как они определяются на международной арене; одновременно они настаивают на том, чтобы военные преступники из других стран отвечали перед теми же самыми судами, полномочия которых они не признают в отношении своих собственных граждан.
Жить при неолиберализме – значит признавать или подчиняться этой совокупности либеральных прав, необходимых для накопления капитала. Поэтому мы живем в обществе, в котором неотчуждаемые права личности (и, вспомним, что корпорации определяются перед законом как лица) на частную собственность и норму прибыли превосходят все остальные концепции неотчуждаемых прав. Сторонники этого правового режима справедливо говорят о том, что он поощряет развитие «буржуазных добродетелей», без которых всем было бы только хуже. К ним относятся индивидуальная ответственность и долг, независимость от государственного вмешательства (которое часто ставит этот правовой режим в жесткую оппозицию правам, определяемым государством), равенство возможностей на рынке и перед законом, вознаграждение инициативы и предпринимательских усилий, забота о себе и своей собственности, а также открытый рынок, который делает возможной широкую свободу выбора при заключении контракта и совершении обмена. Эта система прав кажется еще более обоснованной, когда она включает право частной собственности на собственное тело человека (чем подтверждается право человека свободно заключать контракт для продажи себя самого или своей рабочей силы, а также уважение к свободе от телесного принуждения, например, рабства) и право на свободу мысли, выражения и слова. Нельзя не согласиться с тем, что такие производные права привлекательны. Многие из нас часто опираются на них. Но в этом мы подобны беднякам, питающимся крохами со стола богача. Поясню.
Вряд ли мне удастся при помощи философских рассуждений убедить кого‑либо в несправедливости неолиберального правового режима. Но выдвинуть возражение против этого правового режима совсем несложно: согласиться с ним – значит согласиться с тем, что у нас нет никакой иной альтернативы, кроме как жить при режиме бесконечного накопления капитала и экономического роста, независимо от социальных, экологических или политических последствий. Бесконечное накопление капитала означает, что неолиберальный правовой режим должен быть географически распространен по всему свету при помощи силы (как в Чили и Ираке), империалистических практик (наподобие тех, что используются ВТО, МВФ и Всемирным банком) или первоначального накопления (как в Китае и России). Не мытьем, так катаньем неотчуждаемые права на частную собственность и норму прибыли должны быть установлены повсеместно. Именно это имеет в виду Буш, говоря о том, что США посвятили себя делу распространения свободы во всем мире.
Но это не единственная доступная нам совокупность прав. Даже в либеральной концепции, изложенной в Хартии ООН, содержатся производные права, например, свобода слова и выражения, образование и экономическая безопасность, право на создание профсоюзов и так далее. Проведение в жизнь этих прав стало бы серьезным вызовом гегемонистским практикам неолиберализма. Превращение этих производных прав в основные, а основных прав частной собственности и нормы прибыли в производные привело бы к революции в политико‑экономических практиках. К тому же есть и совершенно иные концепции прав, к которым мы может обратиться, – например, доступа к глобальным общественным благам или гарантированного обеспечения основных продуктов питания. «При столкновении двух равных прав решение принадлежит силе», и политическая борьба за соответствующую концепцию прав поднимает вопрос о том, какие возможности и альтернативы репрезентируются, артикулируются и в конечном итоге превращаются в политико‑экономические практики. Суть, как утверждают Бартоломью и Брейкспир, состоит в том, чтобы «сделать политику прав человека составной частью критического космополитического проекта, направленного против империализма» и, я бы добавил, неолиберализма.63 Мы вернемся к этому вопросу в заключении.

Неоконсервативный ответ

Размышляя над недавней историей Китая, Вонг отмечает, что:

На теоретическом уровне такие дискурсивные нарративы, как «неоавторитаризм», «неоконсерватизм», «классический либерализм», рыночный экстремизм, национальная модернизация… были теснейшим образом связаны с той или иной разновидностью неолиберализма. Последовательное замещение этих терминов друг другом (или даже противоречия между ними) свидетельствует об изменениях в структуре власти как в современном Китае, так и в современном мире в целом.64

В своем авторитаризме, милитаризме и иерархическом понимании власти неоконсерватизм вполне согласуется с неолиберальной программой элитарного правления и недоверия к демократии. С этой точки зрения неоконсерватизм, по‑видимому, представляет собой простое признание авторитаризма, который старательно скрывался неолиберализмом. Но неоконсерватизм предлагает особые ответы на одно из главных противоречий неолиберализма. Если «общества не существует, а есть только индивиды», как выразилась Тэтчер, то хаос индивидуальных интересов легко может возобладать над порядком. Анархия рынка, конкуренции и необузданного индивидуализма (индивидуальные надежды, желания, волнения и опасения; выбор образа жизни, сексуальных привычек и ориентации, способов самовыражения и поведения по отношению к другим) порождает ситуацию, которая кажется все менее управляемой. Это может даже привести к распаду всех уз солидарности и состоянию, граничащему с социальной анархией и нигилизмом.
В такой обстановке определенное принуждение кажется необходимым для восстановления порядка. Неоконсерваторы отдают предпочтение и придают особое значение милитаризации как противоядию против хаоса индивидуальных интересов. Поэтому они скорее будут подчеркивать угрозы – реальные или воображаемые – у себя в стране и за рубежом для придания сплоченности и стабильности нации. В Соединенных Штатах это ведет к тому, что Хофштадтер назвал «паранойяльным стилем американской политики», когда нация изображается в виде осажденной крепости, которой угрожает внутренний и внешний враг.65 Этот стиль политики имеет давнюю историю в Соединенных Штатах и опирается на культивирование сильного чувства национализма. Антикоммунизм занимал в нем центральное место на всем протяжении XX столетия (хотя анархизм и страх перед Китаем и иммигрантами также играли свою роль в прошлом). Поэтому неоконсерватизм не нов, и после Второй мировой войны он нашел свое прибежище в мощном военно‑промышленном комплексе, заинтересованном в постоянной милитаризации. Но окончание холодной войны поставило вопрос об источнике угрозы американской безопасности. Радикальный ислам и Китай оказались двумя наиболее подходящими кандидатами, а за диссидентскими движениями внутри страны («Ветвь Давидова», сожженная в Уэйко, военизированные формирования, которые дали толчок к взрыву в Оклахоме, бунты, последовавшие за избиением Родни Кинга в Лос‑Анджелесе, и, наконец, беспорядки, вспыхнувшие в Сиэтле в 1999 году) была установлена постоянная слежка. Возникновение реальной угрозы со стороны радикального ислама в 1990‑х годах, наивысшим проявлением которой стали события 11 сентября, превратилось в основной пункт перманентной «войны с террором», которая потребовала милитаризации внутри страны и за рубежом для обеспечения безопасности нации. Несмотря на очевидную необходимость некоего полицейского / военного ответа на угрозы, проявившиеся в двух нападениях на Всемирный торговый центр в Нью‑Йорке, приход к власти неоконсерваторов привел только к широкой ответной милитаризации.
При всей готовности неоконсерваторов использовать силу принуждения они все же признают необходимость определенного согласия. Поэтому неоконсерватизм стремится восстановить сознание моральной цели, неких ценностей более высокого порядка, составляющих стабильную основу политического целого. Таким образом, его задача состоит в разрешении явного противоречия между авторитаризмом и индивидуальными свободами в рамках неолиберального этоса и противодействии разлагающему влиянию хаоса индивидуальных интересов, обычно создаваемому неолиберализмом. Он ни в коем случае не отходит от неолиберальной программы создания или реставрации доминирующей классовой власти. Но он пытается придать легитимность этой власти, создавая атмосферу согласия относительно основных моральных ценностей. Это сразу же ставит вопрос о том, какие моральные ценности должны быть основными. Например, вполне можно обратиться к либеральной системе прав человека, изложенной в Билле о правах: в конце концов, цель движения за права человека, как утверждает Мэри Кэлдор, состоит «не просто во вмешательстве для защиты прав человека, но в создании морального сообщества».66 Но это было бы несовместимо с поворотом к милитаризации.
В Соединенных Штатах моральные ценности, ставшие важнейшей составляющей неоконсервативного движения, лучше всего считать логическим следствием особой коалиции, которая была создана в 1970‑х годах между классом элиты и деловыми кругами, стремящимися к восстановлению своей классовой власти, и избирательной базой среди «морального большинства» разочарованного белого рабочего класса. Эти моральные ценности основываются на культурном национализме, моральной справедливости, христианстве (в его евангелистской разновидности), семейных ценностях и борьбе с абортами, а также на противодействии новым социальным движениям (феминизм, движение за права гомосексуалистов, «позитивные действия», движение в защиту окружающей среды и так далее). Хотя при Рейгане этот альянс был в основном тактическим, общая невнятность клинтоновского правления позволила республиканцам Буша‑младшего поставить на повестку дня моральные ценности. И теперь этот альянс определяет ядро моральной программы неоконсервативного движения.
Усиление этой идеологии имело серьезные последствия как внутри страны, так и за рубежом. На международной арене подавляющее превосходство «американских ценностей» и преподнесение таковых в качестве «универсальных ценностей» для всего человечества кажется неизбежным. Поэтому складывается впечатление, будто США ведут «крестовый поход» (каким он и является) во имя «цивилизованных ценностей» (какими они преподносятся) на мировой арене. Национализм, связанный с поведением Соединенных Штатов на глобальной арене, становится очевидным, а идея морального крестового похода влияет на повседневную дипломатию, особенно в том, что касается палестино‑израильского конфликта, в котором христианские правые в США со своей верой в Армагеддон видят нечто чрезвычайно важное для своей собственной судьбы. В то же самое время чувство морального превосходства в США вызывает неприятие в остальном мире и закрывает возможность открытого диалога и обсуждения внутри страны. Неоконсервативный поворот администрации Буша ведет к созданию особой атмосферы в мировых геополитических отношениях, отличной от мультикультурного неолиберализма президента Клинтона.
Но было бы ошибкой считать, что этот неоконсервативный поворот свойственен исключительно Соединенным Штатам, даже если в случае с ними можно выделить особые элементы, которые не встречаются больше нигде. В США это утверждение моральных ценностей во многом основывается на обращении к идеалам нации, религии, истории, культурной традиции и тому подобного, и эти идеалы ни в коей мере не ограничиваются одними Соединенными Штатами. Например, в последние годы наблюдается рост националистических настроений в Японии и Китае, и в обоих случаях это можно считать противоядием от распада прежних связей социальной солидарности под влияние неолиберализма. Сильные течения культурного национализма заметны и в старых национальных государствах (например, во Франции), которые образуют теперь Европейский Союз. Религия, культурный национализм позволили индийской националистической партии Бхаратия джаната парти в последнее время успешно заниматься насаждением неолиберальных практик в Индии. Обращение к моральным ценностям в Иранской революции и последующий поворот к авторитаризму не привели к полному отказу от неолиберальных практик, хотя революция и была направлена против необузданного рыночного индивидуализма. Схожий импульс стоит и за давним ощущением морального превосходства, которое пронизывает страны, наподобие Сингапура и Японии, когда они наблюдают «упадочнический» индивидуализм и бесформенный мультикультурализм Соединенных Штатов. Случай Сингапура особенно поучителен. Он сочетает рыночный неолиберализм с безжалостной, принудительной и авторитарной государственной властью, призывая при этом к моральной солидарности, основанной на идеалах осажденного островного государства (после его изгнания из Малазийской федерации), конфуцианских ценностях и – в последнее время – особой разновидности космополитической этики, отвечающей его нынешнему положению в мире международной торговли.
Очевидно, что существует опасность консолидации неоконсервативных движений, каждое из которых готово обратиться к жестким принудительным практикам, одновременно превознося свои особые и будто бы лучшие моральные ценности. То, что кажется ответом на противоречия неолиберализма, очень легко может превратиться в проблему. На самом деле распространение неоконсервативной власти, хотя и основывается на совершенно иных социальных формациях, подчеркивает опасность скатывания к соперничеству и, возможно, даже вражде между национализмами, а не к столкновению цивилизаций, которое сторонники Хантингтона ошибочно считают неизбежным. Если и существует какая‑то неизбежность, то она обусловлена поворотом к неоконсерватизму, а не вечными истинами, связанными с цивилизационными различиями. Поэтому «неизбежного» легко можно избежать, отказавшись от неоконсервативных решений и обратившись к поиску других альтернатив для смягчения, если не полного преодоления, противоречий неолиберализма. К этому вопросу мы и обратимся теперь.

Альтернативы

Наша задача состоит в том, чтобы понять мир и, как сказал Маркс, изменить его. Но если ни один социальный порядок не способен производить изменения, которые не содержались бы в нем самом в скрытом виде, и если у нас нет другой истории и географии, кроме той, что у нас имеется, то задача критического изучения исторической географии неолиберализма и последующего поворота к неоконсерватизму состоит в нахождении в настоящем альтернативных вариантов будущего.
К этому можно прийти двумя основными путями. Мы можем рассмотреть множество движений, выступающих против неолиберализма, и попытаться выделить из них суть общей оппозиционной программы. Или мы можем обратиться к теоретическому и практическому анализу нашего нынешнего положения (чем я и занимался здесь), чтобы определить альтернативы. Избрание последнего пути ни в коем случае не означает, что существующие оппозиционные движения заблуждаются или имеют какие‑то недостатки в своем понимании ситуации. Точно так же оппозиционным движениям нельзя считать, что аналитические открытия не имеют для них никакого значения. Необходимо начать диалог между теми, кто придерживается обоих этих путей, и тем самым прийти к более глубокому коллективному пониманию возможностей и осуществимых альтернатив.
Неолиберализм породил множество различных оппозиционных движений. И многие из них коренным образом отличаются от рабочих движений, преобладавших до 1980 года.67 Я говорю «многие», но не «все». Традиционные рабочие движения по‑прежнему существуют даже в развитых капиталистических странах, хотя они и ослабли в результате неолиберального наступления на них. В Южной Корее и Южной Африке в 1980‑х годах возникли сильные рабочие движения, а во многих странах Латинской Америки рабочие партии находятся на подъеме, если уже не у власти. В Индонезии рабочее движение, имеющее большой потенциал, борется за то, чтобы быть услышанным. В Китае велика вероятность рабочих волнений, хотя о чем‑то конкретном говорить пока рано. И совсем не очевидно, что масса рабочего класса, которая в последнее время последовательно голосовала вопреки своим материальным интересам вследствие культурного национализма, религии и неприятия различных социальных движений, и дальше будет поддерживать такую политику. Принимая во внимание переменчивость настроений избирателей, нет никаких оснований полагать, что всплеск рабочей политики с жесткой антинеолиберальной программой в последующие годы невозможен.
Выступления против накопления через изъятие вызывает к жизни совершенно иные направления социальной и политической борьбы.68 Отчасти вследствие особых условий, которые позволяют возникнуть таким движениям, их политическая ориентация и формы организации заметно отличаются от тех, что были типичны для социал‑демократической политики. Сапатистское восстание, например, не стремилось к захвату государственной власти или совершению политической революции. Вместо этого оно предлагало гражданскому обществу политику открытого и подвижного поиска альтернатив, обращающихся к особым потребностям различных социальных групп и позволяющих им исправить свою судьбу. Организационно оно избегало авангардизма, но при этом отвергало и традиционные формы политической партии. Вместо этого сапатисты предпочитали оставаться социальным движением внутри государства, пытаясь сформировать политический властный блок, в котором коренные культуры играли бы роль центра, а не периферии. Тем самым они стремились совершить нечто вроде пассивной революции в рамках территориальной логики государственной власти.
В результате всех этих движений должен произойти организационный переход от традиционных политических партий и профсоюзов к менее сфокусированной политической динамике социального действия во всем спектре гражданского общества. Она черпает свои силы из погруженности в практически важную повседневную жизнь и борьбу; однако такая погруженность зачастую не позволяет отвлечься от местного и особенного, чтобы понять сущность неолиберального накопления через изъятие. Многообразие этой борьбы было и остается просто поразительным. Она по‑прежнему состоит из переменчивой смеси движений протеста, захлестнувших мир и первые полосы газет с 1980‑х годов. Государственные власти, действующие во имя «порядка и стабильности», нередко подавляли такие движения и восстания при помощи жестокого насилия. В других местах подобные движения вызывали межэтническое насилие и гражданские войны, поскольку накопление через изъятие вызвало сильное социальное и политическое соперничество в мире, где капиталистические силы используют тактику «разделяй и властвуй». Государства‑клиенты при поддержке вооруженных сил или – иногда – сил специального назначения, подготовленных крупными военными организациями (США играют здесь главную, а Британия и Франция – второстепенную роль), брали на себя инициативу в организации репрессий и ликвидаций с целью безжалостного подавления активистов движений, выступающих против накопления через изъятие.
Эти движения и сами породили множество идей относительно альтернатив. Одни стремятся полностью или частично порвать с подавляющим господством неолиберализма и неоконсерватизма. Другие стремятся к глобальной социальной справедливости и защите окружающей среды через реформу или роспуск влиятельных институтов, наподобие МВФ, ВТО и Всемирного банка. Третьи продолжают требовать «возращения своего», обнаруживая тем самым глубокую преемственность с давней борьбой, в том числе с борьбой, которая велась на всем протяжении горькой истории колониализма и империализма. Четвертые предвидят брожение масс или движение в глобальном гражданском обществе, направленное на борьбу с рассеянной и децентрированной властью неолиберального порядка, тогда как пятые более скромно обращаются к местным экспериментам с новыми системами производства и потребления, в основе которых лежат совершенно иные социальные отношения и экологические практики. Шестые верят в более привычные партийные политические структуры, направленные на достижение государственной власти, которое должно стать первым шагом к глобальной реформе экономического порядка. Многие из этих различных течений теперь встречаются на Всемирном социальном форуме, пытаясь найти точки соприкосновения и создать организованную силу, способную противостоять многим разновидностям неолиберализма и неоконсерватизма. И это не может не радовать.
Но какие выводы можно сделать из проведенного здесь анализа? Прежде всего, вся история социал‑демократического компромисса и последующего обращения к неолиберализму свидетельствует о решающей роли, которую сыграла классовая борьба в сдерживании или реставрации классовой власти. Хотя это тщательно скрывалось, на протяжении целого поколения высшими стратами в обществе велась сложная классовая борьба за реставрацию или, как в Китае и России, создание подавляющей классовой власти. Последующий поворот к неоконсерватизму показывает, в каком направлении пойдет этот класс и какие стратегии он готов использовать для сохранения и увеличения своей власти. Все это произошло в десятилетия, когда многие прогрессивные деятели пришли к убеждению, что класс стал бессмысленной категорией, и когда институты, в которых от имени рабочих прежде велась классовая борьба, столкнулись с жестоким наступлением на них. Поэтому первый урок, который необходимо усвоить, состоит в том, что если что‑то походит на классовую борьбу и ведется как классовая борьба, то нужно признать, что это и есть классовая борьба. Масса населения может либо поддаться исторической и географической траектории, определяемой подавляющей классовой властью, либо ответить на нее с классовых позиций.
Говорить об этом – не значит тосковать по некоему утраченному золотому веку, когда пролетариат обладал реальной силой. И это не обязательно означает (если вообще когда‑то означало), что существует какое‑то простое понимание пролетариата, к которому можно обращаться как к основной (если не единственной) силе исторического преобразования. Не существует никакой утопической марксистской фантазии о пролетариате, от которой можно отказаться. Рассуждения о необходимости и неизбежности классовой борьбы не означают, что способ конституирования класса предопределенен заранее. Классовые движения создают себя сами, хотя и в условиях, которые они не выбирают. И анализ показывает, что в настоящее время они разделились на движения, связанные с расширенным воспроизводством, которые озабочены эксплуатацией наемного труда и социальной заработной платой, и движения, связанные с накоплением через изъятие, которые борются со всем – от классических форм первоначального накопления при помощи практик, губительных для культур, истории и окружающей среды, до разорения с использованием современных форм финансового капитала. Нахождение органической связи между этими различными классовыми движениями – сложная теоретическая и практическая задача. Но анализ показывает, что это должно происходить в исторически‑географической траектории накопления капитала, опирающейся на все большую связанность в пространстве и времени, но при этом отмеченной глубоко неравномерным географическим развитием. Эту неравномерность следует понимать как нечто активно создаваемое и поддерживаемое процессами накопления капитала, какими бы важными ни казались остатки прошлых конфигураций, укорененных в культурном ландшафте и социальном мире.
Но этот анализ также обнаруживает серьезные противоречия в неолиберальной и неоконсервативной программах. Разрыв между риторикой (польза для всех) и практикой (польза для немногочисленного правящего класса) растет в пространстве и времени, и социальные движения сделали многое для сосредоточения внимания на этом разрыве. Идея о том, что рынок означает конкуренцию и честность, все чаще опровергается примерами невероятной монополизации, централизации и интернационализации корпоративной и финансовой власти. Необычайный рост классового и регионального неравенства в государствах, наподобие Китая, России, Индии и Южной Африки, и во всем мире ставит серьезную политическую проблему, которую больше нельзя называть «переходным» явлением на пути к совершенному неолиберальному миру. Растущее признание неолиберализма несостоятельным утопическим проектом, скрывающим успешный проект реставрации классовой власти, делает возможным дальнейший рост массовых движений, выдвигающих эгалитарные политические требования и стремящихся к экономической справедливости, взаимовыгодной торговле и большей экономической безопасности.
Рост дискурса прав при неолиберализме также открывает новые возможности и ставит новые проблемы. Даже обращение к привычным неолиберальным понятиям прав может служить мощным «оружием сопротивления» для критики авторитарного неоконсерватизма, особенно учитывая, что «война с террором» (от США до Китая и Чечни) всюду используется в качестве оправдания для ограничения гражданских и политических свобод. Выдвижение лозунга о признании права Ирака на самоопределение и суверенитет – мощное средство сдерживания американских имперских замыслов. Но можно выделить и другую совокупность прав. В одном месте я выступал за включение прав на жизненные шансы, на создание политических объединений, на контроль прямых производителей над производством, на неприкосновенность и целостность человеческого тела, на критику без боязни расплаты, на достойную и здоровую окружающую среду, на коллективный контроль над общей собственностью, на производство пространства и на отличие.69 Критика бесконечного накопления капитала как преобладающего процесса, который определяет нашу жизнь, связана с критикой особых прав – на индивидуальную частную собственность и норму прибыли, – которые неразрывно связаны с этим процессом. Поэтому предложение иной совокупности прав сопряжено с определением преобладающего социального процесса, в котором такие права могут быть осуществлены.
То же можно сказать и о неоконсерваторах, которые пытаются найти моральные основания для своей власти и легитимности. Исторически идеалы морального сообщества и этичной экономики не чужды левым, и многие движения против накопления через изъятие активно выступают за создание альтернативных социальных отношений с позиций этичной экономики. Мораль – это область, которая не должна определяться исключительно реакционными религиозными правыми, мобилизоваться в условиях гегемонии средств массовой информации и артикулироваться через политический процесс, зависящий от власти корпоративных денег. Необходимо противостоять реставрации власти правящего класса, которая использует сбивающие с толку моральные аргументы. Нельзя отбрасывать и так называемые «культурные войны», хотя они и велись иногда в неверном направлении, как некое нежелательное отклонение (как утверждают некоторые традиционные левые) от классовой политики. На самом деле рост значения моральной аргументации у неоконсерваторов свидетельствует не только о страхе социального распада при индивидуализирующем неолиберализме, но и о широком моральном неприятии отчуждения, аномии, исключения, маргинализации и деградации окружающей среды, имеющих место в неолиберальном мире. Преобразование этого морального неприятия в культурное, а затем и политическое сопротивление – одно из знамений нашего времени, которое следует правильно понять, а не отбрасывать в сторону. Органическая связь между такой культурной борьбой и борьбой против преобладающей классовой власти требует теоретического и практического изучения.
Но именно глубоко антидемократическая природа неолиберализма, поддерживаемая авторитаризмом неоконсерваторов, должна стать основной мишенью политической борьбы. Дефицит демократии в номинально «демократических» странах, наподобие Соединенных Штатов, сейчас огромен.70 Политическое представительство скомпрометировано и коррумпировано властью денег. Основные институциональные механизмы страдают от серьезных перекосов. Сенаторы из двадцати семи штатов, в которых проживает менее 20 % населения, имеют более половины голосов при определении законодательной повестки дня, а очевидная перекройка избирательных округов перед выборами в конгресс в угоду тем, кто находится у власти, признается судебной системой, которая почти целиком состоит из политических назначенцев с неоконсервативными представлениями, конституционной. Институты, обладающие огромной властью, наподобие Федеральной резервной системы, вообще находятся вне демократического контроля. В остальном мире ситуация еще хуже, поскольку такие институты, как МВФ, ВТО и Всемирный банк, неподотчетны никому, не говоря уже о демократическом контроле; и неправительственные организации, какие бы благие цели они ни преследовали в своей деятельности, точно так же обходятся без демократического участия.
Возвращение к требованиям демократического правления и экономического, политического и культурного равенства и справедливости не следует считать неким возвратом к золотому прошлому, поскольку значения в каждом случае должны быть изобретены заново применительно к современным условиям и с учетом потенциальных возможностей. Значение демократии в древних Афинах имело мало общего со значениями, которые вкладываются в нее в таких различных местах, как Сан‑Паулу, Йоханнесбург, Шанхай, Манила, Сан‑Франциско, Лидс, Стокгольм и Лагос. Но самое поразительное здесь то, что по всем свету – от Китая, Бразилии, Аргентины, Тайваня, Кореи, Южной Африки, Ирана, Индии, Египта до борющихся наций Восточной Европы и центров современного капитализма – существуют группы и социальные движения, которые выступают за реформы во имя определенной версии демократических ценностей.71
Американские лидеры – при широкой поддержке общества – переносят на мир в целом идею о том, что американские неолиберальные ценности универсальны и неоспоримы и что такие ценности важны, потому что они лежат в основе цивилизации. Мир может отклонить этот империалистический жест и вернуть в этот оплот неолиберального капитализма и неоконсерватизма совершенно иной набор ценностей: ценности открытой демократии, ставящей перед собой целью достижение социального равенства в сочетании с экономической, политической и культурной справедливостью.

Перевод с английского Артема Смирнова


Примечания


1 David Harvey. Neo‑Liberalism and the Restoration of Class Power. http: // www. sum. uio. no / research / changing_attitudes / humanism / harvey080604. pdf.
2 G. W. Bush. President Addresses the Nation in Prime Time Press Conference. April 13th, 2004; http: // www. whitehouse, gov / news / releases / 2004 / 0420040413–20. html.
3 Цит. по: R. Williams. Culture and Society, 1780–1850. London: Chatto and Windus, 1958. P. 118.
4 A. Juhasz. Ambitions of Empire: the Bush Administration Economic Plan for Iraq (and Beyond) // Left Turn Magazine. No. 12. Feb / March 2004.
5 N. Klein. Of Course the White House Fears Free Elections in Iraq // The Guardian. January 24, 2004. P. 18.
6 T. Crampton. Iraqi Official Urges Caution On Imposing Free Market // New York Times. October 14, 2003. C. 5.
7 G. W. Bush. Securing Freedom’s Triumph // New York Times. September 11th, 2002. P. A33. «Стратегию национальной безопасности Соединенных Штатов Америки» см.: www.whitehouse. gov / nsc / nss.
8 J. Valdez. Pinochet’s Economists: The Chicago School in Chile. New York: Cambridge university Press, 1995.
9 G. Dumenil and D. Levy. Neo‑Liberal Dynamics: A New Phase? Unpublished MS. 2004. P. 4. См. также: Task Force on Inequality and American Democracy, American Democracy in an Age of Rising Inequality, American Political Science Association, 2004. P. 3.
10 Ibid.
11 P. Armstrong, A. Glynn and J. Harrison. Capitalism Since World War II: The Making and Breaking of the Long Boom. Oxford: Basil Blackwell, 1991.
12 Ibid.
13 Историю пути Тэтчер к неолиберализму см.: D. Yergin and J. Stanislaw. The Commanding Heights: The Battle Between Government and Market Place that is Remaking the Modern World.
New York: Simon and Schuster, 1999.
14 L. Panitch and S. Gindin. Global Finance and American Empire // Socialist Register. 2005.
15 T. Edsall. The New Politics of Inequality. New York: Norton,1984. P. 217.
16 О комитетах политического действия см.: Ibid. P. 129–138; 235.
17 Ibid. P. 235.
18 Alvarez. Britain says U. S. planned to seize oil in ’73 crisis // New York Times. January 4, 2004. A6. О согласии Саудидов на возвращение нефтедолларов в оборот через Соединенные Штаты см.: P. Gowan. The Global Gamble: Washington’s Faustian Bid for World Dominance.
London: Verso, 1999.
19 D. Harvey. The New Imperialism. Oxford: Oxford University Press, 2003; N. Smith. American Empire, Roosevelt’s Geographer and the Prelude to Globalization. Berkeley: University of California Press, 2003.
20 Panitch and Gindin. Op. cit.
21 Многие долговые кризисы 1980‑х годов подробно рассмотрены в работе: Gowan. Op. cit.
22 Ibid.
23 G. Dumenil and D. Levy. The Economics of US Imperialism at the Turn of the 21st Century. Unpublished MS, 2004.
24 D. Stockman. The Triumph of Politics: Why the Reagan Revolution Failed. New York: Harper‑Collins, 1986.
25 C. Johnson. MITI and the Japanese Miracle. Stanford: Stanford University Press, 1982.
26 Многие из этих вопросов рассматривались в 1980‑х годах в «теории регулирования» – см.: R. Boyer. La Théorie de la Régulation: Une Analyse Critique. Paris: La Découverte, 1986.
27 G. Duménil and H. Levy. Economie Marxiste du Capitalisme. Paris: La Découverte, 2003; R. Brenner. The Boom and the Bubble: The US in the World Economy. London: Verso, 2002; Gowan. Op. cit.; R. Pollin. Contours of Descent. London: Verso, 2003.
28 Pollin. Op. cit.
29 B. Fine (ed.). Development Policy in the Twenty‑First Century: Beyond the Post‑Washington Consensus. London: Routledge, 2001.
30 Трудно уследить за происходящими в Китае изменениями. Сообщения Азиатского банка развития и Asian Monitor в сочетании со статьями из финансовой печати позволяют дать некую грубую оценку. Si‑ming Li and Wing‑shing Tang. China’s Regions, Polity, and Economy: A Study of Spatial Transformation in the Post‑Reform Era. Hong Kong: The Chinese University Press, 2000; D. Hale and L. Hale. China Takes Off // Foreign Affairs. 82 No. 6. 2003. P. 36–53. См.: H. McRae. Working for the Yangtze dollar // The Independent Review. November 18, 2003. P. 2–3; K. Bradsher. Is China the next bubble? // New York Times. January 18, 2004. Section 3. P. 1 and 9; T. Crampton. Asia’s rally defies most expectations // International Herald Tribune. January 21, 17; L. Uchitelle. When the Chinese consumer is king // New York Times. December 14, 2003. Week in Review. P. 5; K. Bradsher. Consumerism grows in China, with Beijing’s blessing // New York Times. December 1, 2003. C15; K. Bradsher. China’s Strange Hybrid Economy // New York Times. November 21, 2003. C5; J. Kahn. China Seen Ready to Conciliate U. S. on Trade and Jobs // New York Times. September 2, 2003. A1 and C2; K. Bradsher. Like Japan in the 1980’s, China Poses Big Economic challenge // New York Times. March 2, 2004. A1 and C2; T. Fishman. The Chinese Century // New York Times Magazine. July 4, 2004. P. 24–51.
31 Wang Hui. China’s New Order: Society, Politics and Economy in Transition. Cambridge, Mass: Harvard University Press, 2003. P. 66.
32 Yasheng Huang. Foreign Direct Investment in China: An Asian Perspective. New York: Columbia University Press, 1998; Si‑ming Li and Wing‑shing Tang. Op. cit.; J. Kahn. Made in China, Bought in China: Multinationals Succeed, Two Decades Later // New York Times. January 5, 2003. Section 3. P. 1 and 10.
33 J. Khan. China’s leaders manage class conflict carefully // New York Times. January 25. Week in Review. P. 5; E. Eckholm. Where Workers, Too, Rust, Bitterness Boils Over // New York Times. March 20, 2002. A4; E. Eckholm. A Ming Town’s Sullen Peace Masks the Bitter Legacy of China’s Labor Strategy // New York Times. April 14. 2002. International Section. P. 8; E. Rosenthal. Workers’ Plight Brings New Militancy in China // New York Times. March 10. 2003. International Section A8; J. Kahn. Beijing Leaders Populist Touch Is Not Felt by Most Rural Poor // New York Times. January 10, 2004. A5.
34 J. Kahn. China Gambles on Big Projects for its Stability // New York Times. Jan 13, 2003. A1 and A8; H. French. New Boomtowns Change Path of China’s Growth // New York Times. July 26, 2004. A1 and A8.
35 Congressional‑Executive Commission on China, Statement of Yasheng Huang, “Is China Playing by the Rules? Free Trade, Fair Trade, and WTO Compliance,” September 24, 2003. http: // www. cecc. gov / pages / hearings / 092403 / huang.php
36 K. Bradsher. GM to Speed Up Expansion in China // New York Times. June 8, 2004. W1 and 8.
37 Wang Hui. Op. cit. P. 53.
38 M. Hart‑Landsberg and P. Burkett. China and Socialism: Market Reforms and Class Struggle // Monthly Review. 56. No. 3.
39 Wang Hui. Op. cit. P. 57–58.
40 Yasheng Huang and Tarun Khanna. Can India Overtake China? // China Now. April 3, 2004. http: // www. chinanowmag. com / business / business. htm. См. также: Yergin and Stanislaw. Op. cit. Ch. 8 and 10.
41 World Commission on the Social Dimension of Globalization // A Fair Globalization: Creating Opportunities for All. Geneva: International Labor Office, 2004.
42 О тенденции к росту социального неравенства в сравнительной перспективе см.: Task Force on Inequality and American Democracy. Op. cit. Специальные доклады также содержат соответствующую сравнительную информацию.
43 D. Harvey. The New Imperialism. Oxford: Oxford University Press, 2003. Ch. 4.
44 A. Roy. Power Politics. Cambridge, Mass: South End Press, 2001.
45 P. Dicken. Global Shift: Reshaping the Global Economic Map in the 21st Century. New York: Guilford Press, 4th edition, 2003. Ch. 13.
46 О важности распространения рисков через финансовые деривативы см.: Panitch and Gindin. Op. cit.
47 Gowan. Op. cit.
48 R. Wade and F. Veneroso. The Asian Crisis: The High Debt Model versus the Wall Street‑Treasury‑IMF Complex // The New Left Review. 1998. 228. P. 3–23.
49 J. Stedile. Brazil’s Landless Battalions // T. Mertes (ed.) A Movement of Movements. London: Verso, 2004.
50 Roy. Op. cit.
51 D. Rodrik. The Global Governance of Trade: As If Development Really Mattered. New York, United Nations Development Program, 2001. P. 9.
52 D. Chandler. From Kosovo to Kabul: Human Rights and International Intervention. London:Pluto Press, 2002. P. 89.
53 Chandler. Op. cit. P. 230.
54 T. Wallace. NGO Dilemmas: Trojan Horses for Global Neoliberalism? // Socialist Register. London: Merlin Press, 2003. P. 202–219. Вообще о роли неправительственных организаций см.: M. Edwards and D. Hulme (eds). Non‑Governmental Organisations: Performance and Accountability. London: Earthscan, 1995.
55 L. Gill. Teetering on the Rim. New York: Columbia University Press, 2000.
56 J. Cowan, M‑B Dembour and R. Wilson (eds). Culture and Rights: Anthropological Perspectives. Cambridge: Cambridge University Press, 2001.
57 A. Bartholomew and J. Breakspear. Human Rights as Swords of Empire // Socialist Register. London: Merlin Press, 2003. P. 124–145.
58 Ibid. P. 126.
59 Chandler. Op. cit. P. 27; 218.
60 Ibid. P. 235.
61 D. Harvey. The Right to the City, forthcoming in R. Scholar (ed.) Divided Cities. Oxford
Amnesty Lectures.
62 Harvey. New Imperialism.
63 Bartholomew and Breakspear. Op. cit. P. 140.
64 Wang Hui. Op. cit. P. 44.
65 R. Hofstadter. The Paranoid Style in American Politics and Other Essays. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1996.
66 Chandler. Op. cit. P. 223.
67 B. Gills (ed.). Globalization and the Politics of Resistance. New York: Palgrave, 2001; T. Mertes (ed.). A Movement of Movements. London: Verso, 2004; W. Bello. Deglobalization: Ideas for a New World Economy. London: Zed Books, 2002; P. Wignaraja (ed.). New Social Movements in the South: Empowering the People. London: Zed Books, 1993; J. Brecher, T. Costello, and B. Smith. Globalization from Below: The Power of Solidarity. Cambridge, Mass: South end Press, 2000.
68 D. Harvey. The New Imperialism. Op. cit. Ch. 4.
69 D. Harvey. Spaces of Hope Edinburgh: Edinburgh University Press, 2000. Ch. 12.
70 Исчерпывающую картину см.: Task Force on American Democracy. Op. cit.
71 Например, этот аргумент часто повторяется применительно к Китаю: Wang Hui. Op. cit.



Комментарии