"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"
материалы по деятельности чрезвычайных комиссий
ВСЕРОССИЙСКАЯ
ИЗ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
КРОВАВЫЕ ПСИХОЗЫ ЧЕ-КА
материалы по деятельности чрезвычайных комиссий
(ОКОНЧАНИЕ)
{152}
ТЮРЬМА ВСЕРОССИЙСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КОМИССИИ,
(Москва, Б. Лубянка, 11)
Одна из центральных московских улиц — Большая
Лубянка — волею большевиков превращена в сплошную тюрьму. Что ни дом, то тот
или иной чекистский застенок. Как известно, на Б. Лубянке были сосредоточены
ранее наиболее значительные страховые общества; место этих страховых обществ
заняли многообразные ответвления В.Ч.К. и М.Ч.К., которые тоже выполняют,
правда довольно своеобразно, функции «страхования жизни».
Итак, начнем перечислять.
Громадный дом страхового общества «Россия»,
выходящий и на Лубянскую площадь, и на Б. Лубянку и на М. Лубянку, занят ныне
Всероссийской Чрезвычайной Комиссией с ее огромным количеством секций,
подсекций, отделов, подотделов; здесь же во внутреннем корпусе — там, где раньше
была гостиница — помещена и «внутренняя тюрьма В.Ч.К.» До «реформы»,
относящейся к началу декабря 1920 года, это «узилище» было тюрьмой Особого
Отдела В.Ч.К. С уничтожением Особого Отдела все его владения были возвращены в
«лоно метрополии». Таков облик дома страхового общества «Россия» — Б. Лубянка,
2.
Б. Лубянка, 9 — когда то гостинница и
ресторан «Билло», излюбленное московской немецкой колонией, ныне — казармы
батальона В.Ч.К., отряда, несущего караульную службу.
Б. Лубянка, 11, до реформы декабря 1920 года
— Всероссийская Чрезвычайная Комиссия с находящейся при ней {153} тюрьмой; ныне это помещение
частью занято под «концентрационный лагерь В.Ч.К.», частью служит филиальным
отделением «внутренней тюрьмы, Б. Лубянка, 2». Дом 11 по Б. Лубянке ранее был
занят страховым обществом «Якорь» и обществом «Русский Ллойд».
Б. Лубянка, 13 — ранее страховое общество
«Саламандра» — ныне клуб сотрудников В.Ч.К., в котором каждодневно
насаждаются «культура и просвещение», а раз в неделю «эстетически и морально»
воспитывают чекистов своими спектаклями артисты Малого и Художественного
театров.
Тут же, в прилегающем к дому № 11
Варсанофьеском переулке — «гараж расстрела» (прошу заметить, что В.Ч.К. имеет
свое «место расстрела», М.Ч.К. — свое).
Обозревая дальше Б. Лубянку, должно отметить
дом №14, когда то дом графа Ростопчина, а еще ранее принадлежавший знаменитой
Салтычихе; дом, на крыльце которого и разыгралась так незабываемо описанная
Толстым сцена между Ростопчиным и Верещагиным. До октябрьского переворота этот
дом принадлежал «Московскому страховому обществу»; теперь это — Московская Чрезвычайная
Комиссия (М.Ч.К.) со своею тюрьмою, со своим «подвалом расстрела».
Далее, Б. Лубянка, 18 — Московский
Революционный Трибунал. Прилегающий к Б. Лубянке Большой Кисельный переулок
имеет два достопримечательных по нынешним временам дома: дом бывш. Франк (на
углу М. Кисельного переулка) — теперь казарма батальона М.Ч.К. и дом № 8 —
«тюремный подотдел М.Ч.К.»
Все эти помещения и дома окружены рогатками,
сторожевыми постами; окна взяты в железные решетки; вокруг и около — несметное
количество большевистские шпиков; и легко себе представить, с каким старанием
москвичи обходят эти улицы и переулки «ужаса и крови».
Большая Лубянка — ныне ненавистная не только
для Москвы, но и для всей России, улица. Особенное омерзение, этот сплошной
застенок внушает ночью, когда все кругом погружено во мглу и только одна улица
— Большая Лубянка — маячит электрическими фонарями у подъездов В. Ч. К. и
М. Ч. К.; маячит и без устали принимает в эти подъезды свозимых со всей России
и без устали выпускает в подлежащие «гаражи и подвалы расстрела».
{154} Вот лик Большой Лубянки в эпоху торжества
коммунизма.
Перейду теперь к непосредственной теме моих
воспоминаний, к дому №11. Лучшие комнаты бывшего страхового общества отданы
следователям и их помощникам, наилучшие — членам коллегии и под заседания
президиума, наихудшие же вкупе с подвальными помещениями отведены, конечно,
арестованным. Арестованные размещаются в доме № 11 следующим образом:
наверху — четыре комнаты и два подвальных помещения для общих камер (мужских);
в подвальном же помещении содержатся и женщины. Кроме того иногда, во время
массовых арестов, заполнялся и заполняется сейчас находящийся во дворе дровяной
сарай. Помимо общих камер Б. Лубянка, 11, обладает несколькими одиночками.
Одиночки имеются и наверху и в подвале. Наверху одиночки созданы путем весьма
своеобразно простым: обычная комната перегорожена деревянными перегородками на
ряд клетушек, примкнутых ко внутренней стене комнаты, а потому лишенных света.
Внизу, в подвале, одиночки — такие же, лишенные света: три шага в длину, два — в ширину. А весьма
часто в такие одиночки набивают по два, даже по три арестованных. «Параш» в
камерах нет; арестованные на Большой Лубянке, 11 пользуются привилегией
беспрепятственного пользования и днем и ночью уборной. Прогулок заключенные на
Б. Лубянке, 11 так же, как и содержащиеся на Б. Лубянке, 2, не имеют.
Исключение делается иногда только для женщин. Книги и газеты, как общее
правило, не разрешаются (в 1920
г . до июля разрешались книги, а газеты даже приносились
надзирателями). Электрический свет в одиночках горит и днем и ночью.
Вот в общих чертах режим тюрьмы В.Ч.К. на
Лубянке, 11 — полу-тюрьмы, полу-концентрационного лагеря.
Должен здесь оговориться: все описанное мною
выше и все, что воспоследует, относится, главным образом, к 1920 году, когда
пишущему эти строки довелось быть арестантом дома № 11.
Администрация В.Ч.К. в 1920 г . состояла из коменданта
Вейса (латыш), помощников коменданта — Андреева, Головкина, трех дежурных
надзирателей — Адамсон (латыш), Берзин (латыш). Рыба (латыш); кроме того
имеется заведующий хозяйственной частью этой тюрьмы Мага (латыш). в настоящее
время многие из выше перечисленных {155}
лиц получили повышение по службе: но все они «верою и правдою» продолжают
служить в В.Ч.К.
Одно из повышений должно сейчас же отметить:
Мага — ныне начальник тюрьмы-лагеря, имеющейся в доме № 11.
Хочу здесь дать краткую характеристику только
что названным лицам.
Комендант Вейс. Лощеный, щеголеватый, лет
тридцати, говорят, он бывший студент рижского Политехникума. Большой формалист,
но внешно корректный, в особенности с женщинами, по отношению к которым часто
даже предупредительно— галантен. Характерная черта его, как, впрочем, и
большинства администрации В.Ч.К., — ложь, постоянная ложь заключенным.
Деятельный участник ночных экспедиций в «гараж расстрела», Вейс —
«церемонемейстер» этих экспедиций,
Помощники Вейса — Андреев и Головкин —
принадлежат к разряду «бесцветных чекистов»; причем Андреев— помягче,
подобродушнее; Головкин — более груб, чаще впадает в транс ругательств. И
Андреев и Головкин — коммунисты послереволюционной формации; до февральской
революции и после нее в течение нескольких месяцев Андреев благополучно служил
на одной из московских фабрик в качестве конторщика.
Из трех надзирателей латышей наиболее ярок
Рыба. Молодой, красивый, с поразительно наглым лицом; ярко выраженный тип
сутенера — вот Рыба. Развращенность, похотливость сквозят в каждой черте лица
Рыбы. Рыба — один из палачей В.Ч.К. Рыба расстреливает. И веришь слухам о
проявляемой им при расстрелах жестокости садиста — таков внешний облик Рыбы.
Адамсон — исполнительный служака, ко всему
безучастный, тупой, но достаточно злой. Владеет русской речью, комично ее
коверкая, а потому обе тюрьмы В.Ч.К. (и Лубянка 2 и Лубянка 11) полны
имитаторов и имитаторш Адамсона. Теперь Адамсон — в «высоком чине», он —
помощник коменданта внутренней тюрьмы (Лубянка 2).
Берзин — довольно добродушен и кое когда даже
искренне услужлив. Причем у Берзина, несмотря и на ему свойственную
сакраментальную молчаливость, всегда заметно различное отношение к
«политическим» и «не политическим».
Центральная фигура Б. Лубянки, 11 — Мага —
латыш со зверским злым лицом, уже немолодой, никогда почти {156} не разговаривающий с заключенными; молчание свое Мага
прерывает только для ругани и угроз, которые по отношению к «не политикам»
нередки; угрозы Маги зловещи, и их невольно страшатся, зная, что Мага главный
палач В.Ч. К., что в «гараже расстрела» он, Мага — главное действующее лицо.
Когда в В.Ч.К. нет занятий по случаю праздничного дня, Мага все тоскливо
бродит по камерам, не находя себе места. Но особенно оживлен Мага в дни, предшествующие
ночным расстрелам; по оживлению палача ожидающие расстрела очень часто
определяют, и безошибочно, что сегодня их «возьмут на мушку». Мага любит и
поухаживать: очень часто, особенно по воскресеньям, из «дежурной
надзирательской» неслись взвизгивания латышек-надзирательниц. Неоднократно
арестованные могли наблюдать шутливую возню даже в коридорах тюрьмы; то Мага,
иногда при участии Берзина, тоже весьма «слабого по женской части», устраивал
«любовные игры» со своими компатриотками.
Перехожу теперь к следователям В.Ч.К. (пусть
читатель помнит, что эти строки относятся к 1920-му году).
Специализация среди следователей В.Ч.К. была
весьма точно проведена; редко, редко, когда следователь вел дело не «по своему
департаменту».
Во главе секретно-оперативного отдела В.Ч.К.
в описываемое время стоял некий Романовский, в дореволюционную эпоху служивший
небольшим чиновником по министерству финансов. Жестокость, вероломство —
черты, свойственные, конечно, всем чекистам, являются в достаточной мере
подчеркнутыми и в характере Романовского. Из индивидуальных свойств
Романовского должно отметить любовь к вину и к артисткам. Женатый на артистке
(плохонькой артистке плохонького московского театра), Романовский частенько
вращался в той сомнительной среде «жрецов и жриц сценического искусства», в которой
находили и находят себе пристанище и игорный притон, и грандиозная спекуляция,
и торговля спиртом, а порою к доносы и провокация. Правда, что почти все эти
«жрецы и жрицы» — из отбросов сценического мира, но этих «отбросов» в
сценической Москве в большевистское лихолетье развилось видимо-невидимо. Ныне
Романовский отошел уже от чекистских дел.
Теперь — краткая характеристика трем
следователям В.Ч.К. — Кожевникову, Луцкому и Крафту.
Кожевников — «заведывавший»
социалистами-революционерами — петроградский рабочий, большевик еще до
революционного периода. Отличительные черты его — ложь и наглость. Нет той
гнусности, которой он не преминул бы воспользоваться в целях «уловления»
социалистов-революционеров. Любопытная черта его внешнего облика — вечно
опущенные вниз глаза, боязнь встретиться с допрашиваемым взорами.
Луцкий — саратовский адвокат, ведал
«должностными преступлениями» и «бандитизмом». У Луцкого — обыкновенный метод
«взять» допрашиваемого измором, издевкой. Луцкий обычно устраивал импровизированные
экзамены допрашиваемому, взволнованному чуть ли не до потери сознания,
экзамены по математике, по русской словесности, по истории, а в особенности
любил Луцкий экзамены по циклу юридических наук. Интеллигентам — экзамены,
крестьянину и рабочему, попавшему в его лапы — ряд вопросов политического
свойства, но тоже отвлеченных, не имеющих никакого отношения к вменяемому в
вину преступлению. Свойство Луцкого — корректность по отношению к
допрашиваемому интеллигенту, грубость при допросах простого человека.
Должен увековечить и имя помощника Луцкого —
московского присяжного поверенного Британ, который целиком воспринял все методы
ведения «чекистского следствия».
Крафт вел дела «контр-революционеров».
Излюбленный метод этого следователя — провокация: «наседка», которая
подсаживалась по указанию самого Крафта, тут же в тюрьме В.Ч.К. вербовала
«участников антисоветских заговоров». Многие «операции» (так на чекистском
жаргоне называются обыски и аресты) Крафт проделывал самолично, не редко
прибегая к гриму.
Несколько слов еще об одной звезде «созвездия
следователей В.Ч.К.», об Ии Денисевич. Сестра жены Леонида Андреева, близкая
когда то к с.-р-овским кругам, молодая, красивая Ия Денисович в 1920 г . выполняла в В.Ч. К.
и роль «наседки» (была подсажена к близко ей знакомой Ол. Елис.
Колбасиной-Черновой) и роль следователя по левоэсеровским делам.
Контингент содержащихся в В. Ч. К. — самый
разнообразный. Пестрота необычайная. И социалисты-революционеры и бандиты; и
титулованные, родовитые дворяне и {158} арестованные
за забастовку рабочие; и крупные в прошлом московские капиталисты и
крестьяне-мешочники; и адвокаты из породы «дельцов-комбинаторов», и чекистские судьи
и следователи, изобличенные во взятках и вымогательствах. Представители всех национальностей,
вплоть до самых экзотических — также неизменные гости тюрем В.Ч.К.
Несколькими штрихами я набросаю портреты
некоторых из заключенных в В. Ч. К. (Б. Лубянка, 11) в 1920 г .
Вот мальчик семнадцати лет, «шпик» М. Ч. К.
Сидит в одиночке В.Ч.К. за то, что «не в меру был ревностен по службе»: налетел
с обыском на квартиру артистки, одной из приятельниц Романовского, нашел там
карты, бриллианты, спиртные напитки. Вел себя на этой квартире так, как привык
вести себя обычно «при обысках»: отобрал для «личного пользования» золотые
часы, поел рябчиков артистки, попил ее коньяку. Но то, что дозволено проделывать
вообще на квартирах россиян, отнюдь, конечно, не разрешается по отношению к
«жрице искусства», покровительствуемой Романовским. В результате — одиночки
В.Ч.К. и угроза расстрелом. Любопытные биографические сведения дополняют образ
этого юноши-филера, юноши-чекиста. Учился он в одном из реальных училищ Москвы,
образовался в этом училище союз коммунистической молодежи — он туда вошел.
Через несколько недель по «сердечному влечению» (тогда «герою» нашего
повествования было пятнадцать лет) он вступает в «уголовный розыск», охотится
за бандитами, рукоприкладствует на допросах. Затем повышение — перевод в
М.Ч.К.; первая должность — политический филер. Надо было послушать, как этот
мальчишка рассказывал о своей слежке за Коробовым, Лаврухиным и другими
деятелями Центросоюза... Жуть охватывала при этих рассказах. Вскоре новое
повышение — комиссар М.Ч.К., ну а затем... одиночка В.Ч.К. Жуть за юношество
становилась еще более ощутимой, когда в качестве караульного солдата появлялся
в «комнате одиночек» тоже юнец, тоже коммунист, — гимназист, добровольно
вступивший в батальон В.Ч.К. Арестант и тюремщик, реалист и гимназист, ждущий
расстрела и сопровождающий на расстрел — часто казалось все это невероятным,
гнусно-циничной игрой, своеобразным переложением на коммунистический лад
обычной детской игры в «казаков и разбойников».
{159} Другой заключенный — служащий крупного московского
ювелирного магазина, усердно занимавшийся куплею-продажею бриллиантов.
«Раскрыт» провокатором предложившим означенному спекулянту для покупки несколько
крупных бриллиантов. Провокация была сложная. Провокатор приобретал доверие в
течение нескольких месяцев, познакомился с женой спекулянта, был вхож в дом, и
когда, наконец, злополучный ювелир после длительных уговоров согласился
приобрести бриллианты и принес в условленное место деньги, там вместо продавца
оказался его же приятель, но уже в роли следователя В.Ч.К. по «делам о
бриллиантах». А затем одиночка В. Ч. К., неминуемый расстрел сделали свое дело:
ювелир, все время плакавший, ночью и днем пугавшийся каждого появления Маги, не
выдержал — поступил в провокаторы В. Ч. К... по бриллиантовому же «подотделу».
Быть следователем этого подотдела, служить в
этом подотделе провокатором было весьма выгодно: определенный и довольно
значительный процент с «раскрытых дел» поступал сыщику и следователю. Потому
ряд дел создан был совершенно искусственно. Провокатор разузнавал, у кого
имеются бриллиантовые вещи, умело пользовался нуждой, стесненными денежными обстоятельствами,
и склонял в конце концов на продажу. Вместо «продажи», конечно, конфискация
бриллиантовой вещи и В.Ч.К.
Злоупотребления в этом «подотделе», наглое
хищение, шантаж, наглое вымогательство достигали таких размеров, что
неоднократно президиум В.Ч.К. вмешивался в бриллиантовые операции своих
следователей-чекистов; кое-кто, в том числе следователь Розенталь, был даже
расстрелян, но сегодня расстреливали, завтра вербовали вновь на службу
«провокаторов по бриллиантам».
Вот владелец автомобильного гаража. Владелец,
конечно, в прошлом; в настоящее время — служащий Высш. Сов. Нар. Хоз. Жуир,
бонвиван. Арестован на улице; при аресте отобраны царские деньги (правда, в
небольшом количестве), золотой портсигар. Никогда не занимался ни революционной
работой, ни даже общественной деятельностью, и тем не менее арестован... как
социалист-революционер. Арестован на улице, и Кожевников в течение двух неделе
уверяет его, что он приехал из провинции на совет партии, что он видный
соц.-рев., одним словом, что он — не он. Обстоятельства ареста более чем
курьезны. За два дня до ареста вышеупомянутый гражданин по своему {160} обыкновению фланировал по Кузнецкому
Мосту: встретил хорошенькую женщину и устремился за ней. Минут через десять
он и она были уже старые знакомые, и для скрепления дружбы условлено было
встретиться через два дня на углу Софийки и Рождественки против гостинницы
«Савой». В назначенный час «он» подходит к условленному месту, и вдруг сзади
окрик «стой, ни с места! Оружие есть?»
В одиночке В.Ч.К. «он», — между прочим,
человек женатый, и получавший от жены обильные и весьма частые передачи, — все
время рассуждал о том, как грешно изменять жене, как Бог карает за такие
измены, и давал неоднократные клятвы стать верным мужем. Когда на допросе
чистосердечно было рассказано Кожевникову в присутствии еще какого то
следователя обо всем происшествии, то Кожевников разразился морализирующей
тирадой:
«Как Вам не стыдно! Интеллигентный человек, а
заводит на улице шашни. Но я Вам, все-таки, не верю: Вы — социалист-революционер,
приехавший на совет партии». Счастье злополучного Дон-Жуана, что шофер
Дзержинского оказался служившим некогда в его гараже и удостоверил правдивость
показаний своего бывшего хозяина.
Вот группа бандитов-комиссаров. Все молодежь,
старшему лет двадцать пять. Пользуясь ордерами В.Ч.К. и М.Ч.К., совершали
налеты на квартиры и под видом обыска очищали эти квартиры от всех золотых,
серебряных и меховых вещей. Встречая сопротивление, пускали в ход револьверы,
стреляли; числилось за ними и несколько убийств. Компания, в которой были и
женщины, притонодержательницы, проститутки примитивного уличного типа. На
допросах все они друг друга оговаривали, потом и денно и нощно ругались между
собой площадною бранью, ругались — и в течение двух месяцев каждый вечер ждали
Маги. Через два месяца предсмертной тоски, невыразимого томления четверо из
этой группы были расстреляны, остальные получили замену: пятнадцать и десять
лет концентрационного лагеря.
Несколько слов о группе адвокатов, побывавших
в стенах В.Ч.К. в 1920 г .
Моральное разложение возымело свое действие и в среде московской адвокатуры.
Ряд адвокатов специализировался на хождении по судебным учреждениям «Советской
Республики». Ходатайствами занимались и в трибуналах и в различных Ч. К.
Формально большинство из них, как числящиеся членами «коллегии защитников и {161} обвинителей» при Московском
Совете, не имело права на какое бы то ни было вознаграждение, а в действительности,
так как право защиты и даже право ходатайства было отдано небольшой группе
адвокатов-хищников, многочисленные клиенты чрезвычаек и трибуналов попадали
весьма часто в цепкие руки беззастенчивых дельцов. Получив от перепуганной
семьи оказавшегося в чекистском застенке обывателя кругленькую сумму со многими
нулями, адвокаты подкупали следователей, судей; а кое-кто занимался
вымогательством и шантажом: шантажировали семью своего доверителя,
шантажировали и семьи сопроцессников. На следствии в В.Ч.К., когда одна из
многих комбинаций вышеназванного типа была раскрыта, все попавшиеся «судебные
деятели» — и судья, и следователь и адвокаты — вели себя довольно гнусно: не
только оговаривали, но даже клеветали друг на друга.
А вот врачи, арестованные летом 1920 г . и обвиняемые в
освобождении за взятки от службы в Красной Армии. Главный виновник —
делопроизводитель комиссии по приему на военную службу при Московском Военном
Комиссариате — жив до сего времени (избавлен от расстрела на обычных условиях:
выдача всех остальных и превращение в «наседку»). Он жив, а десяток врачей, из
которых многие были совершенно невиновны, а сотни юношей, из которых
громадный процент был освобожден на законном основании — расстреляны. Причем
несчастные узнали, выйдя однажды из В.Ч.К. за обедом на Кузнецкий Мост, от
встретившихся им знакомых, что «Известия» в этот день напечатали список
расстрелянных по данному делу, список, в котором были и фамилии тех, кому
передано было это сообщение; придя в камеры, они бросились к газетам и там
прочли в числе уже расстрелянных свои фамилии; это было днем, а ночью их повели
в «гараж»...
С этого дня арестованным дома № 11 газеты не
дают.
В одиночках Б. Лубянка, 11 сидели левые
соц.-рев. Черепанов, Тамара Гаспарьян (партийная фамилия Голубева), Мария
Шапелева, работница с петроградского Патронного завода (партийная кличка
«Ирина»), член группы «Народ»» Житков. Эти четыре фамилии я упоминаю, потому
что даже в кровавых анналах В.Ч.К. эти имена занимают исключительное место.
Д. А. Черепанов оставил на стене одиночки
надпись: «Схвачен на улице 18 февраля 1920 г . сзади за руки {162} ленинскими агентами». Во время его ареста смертная казнь
официально была отменена. И тем не менее и он, и Голубева и Ирина были
прикончены в В.Ч.К.: по одной версии их удушили, но уже в одиночках Лубянки, 2,
по другой — их расстреляли в обычном месте, в гараже Варсанофьевского переулка.
Пребывание Черепанова в доме № 11
запечатлелось в памяти караульного батальона В.Ч.К. Черепанов соглашался
беседовать только с Дзержинским; охраняли Черепанова особо тщательно: к камере
были приставлены два красноармейца, которым было дано строгое приказание не
спускать глаз с Черепанова. Перед уводом Черепанова, Голубевой, Ирины из дома №
11 предварительно были очищены все одиночки от их обитателей путем обманного
вызова якобы на допрос.
Характерно для трусости палачей В.Ч. К., что
это учреждение на все справки о судьбе вышеназванных лиц неизменно отвечало:
— «Умерли по пути в Екатеринбург от сыпного тифа».
Покончили в В.Ч.К. и с Житковым. Чекисты
отомстили за убийство в 1918
г . им, тогда социалистом-революционером, комиссара,
пытавшегося его арестовать; произошло это в одном из уездных городов Брянской
губернии. Покончено с Житковым также в период «отмены расстрела», причем на
официальные запросы Центрального Бюро группы «Народ» В. Ч. К. отвечала: «Житков
пытался бежать, неудачно прыгнул с третьего этажа и разбился на смерть». В
доказательство правоты такого утверждения неоднократно демонстрировали даже
сапог, который остался в руках чекистов, пытавшихся, якобы, «удержать Житкова
за ноги».
Из революционных деятелей в знаменитых
одиночках Б. Лубянки, 11 перебывали кроме названных уже лиц — левые
соц.-рев. Камков, Измайлович, Майоров; соц.-рев. Гоц. Тимофеев, Веденяпин,
Гончаров, Раков, Цейтлин, Артемьев, Ол. Ел. Колбасина-Чернова, Крюков,
Шмерлинг, Затонский, Чернышев, а также А. Л. Толстая, Кускова. Прокопович. (ldn-knigi; см. у нас на странице: «Двенадцать смертников» - суд над
Социалистами-Революционерами в Москве в 1922 г .; «Кремль за решеткой» (Подпольная
Россия) Издательство «Скифы», Берлин, 1922 г .)
Режим на Лубянке, 11 не столь строгий, как на
Лубянке, 2; но самые камеры, в особенности одиночки, в смысле гигиеническом, —
нечто ужасное. Без воздуха и без света — вот условия содержания в одиночках
Лубянки, 11. Арестованные здесь были в вечном напряжении: близость {163} кровавой расправы, ее каждонощная
возможность в особенности ярко ощущалась на Б. Лубянке, 11, возглавляемой в
своей повседневной жизни палачом Мага.
Б. Лубянка, 11 — один из тех домов, где
отчаяние людей, их предсмертная тоска доходили часто до неописуемых размеров,
и ряд последующих поколений будет помнить этот дом, дом в центре Москвы.
Проклятый дом, дом неизбывного человеческого
страдания, неслыханного издевательства над человеческою личностью, во истину
«дом красного террора».
Москва,
октябрь 1921.
Ф.
Нежданов
{164}
ВСЕРОССИЙСКАЯ
«КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ОХРАНКА»
«Подмять своего противника под себя и, сидя
на нем, чинить скорый суд и расправу» — это стало признаком хорошего
большевистского тона во всех чекистских застенках Р. С. Ф. С. Р.
Так повелось с первых дней октябрьского
переворота, когда подвалы Смольного были превращены в импровизированную
тюрьму, а коммунистический синедрион, сидя тут же над арестованными, творил
просто и быстро свое скорострельное правосудие.
Эта система территориальной близости судимых
и судей оказалась чрезвычайно «целесообразной» и легла во главу угла
деятельности всех охранок Советской Республики.
Но если в провинциальных городах чекистские
застенки все еще носят на себе печать необорудованности и крайнего
«технического» несовершенства, если целые кварталы небольших домиков,
окруженных колючей проволокой, еще свидетельствуют о скудности чекистских
рессурсов, то в Москве сразу чувствуется «чекистская столица», имеющая в своем
распоряжении и большие технические возможности, и «сотрудников» с большим практическим
стажем.
Москва создала исторический ныне тип «Чрезвычайной
Комиссии» и потому она по праву «господствует» и задает тон всей охранной
полиции.
{165}
1. ГОРОД В ГОРОДЕ
Как известно, многочисленные учреждения
столичной охранки занимают в Москве целый район в центре города, между Большой
и Малой Лубянками, с целым рядом прилегающих к ним улиц и переулков. Здесь и
бесконечные отделы и подотделы с «секретно-оперативными», «осведомительными»,
«статистическими», «датографическими» и иными функциям. Здесь рабочие
следовательские «кабинеты», центры, руководящие работой целой армии провокаторов
и шпионов. Здесь и тюремные помещения для уголовных преступников и
«контрреволюционеров» всех мастей, полов, возрастов и национальностей, с
темными карцерами, с подвалами для «сиденья» и подвалами для расстрелов, с палачами
и «заведующими учетом тел» (есть и такая должность!)...
Это целый город в городе, работающий
соединенными усилиями В. Ч. К. и М. Ч. К. денно и нощно.
Главный деловой аппарат В. Ч. К.
занимает большой многоэтажный дом страхового общества «Россия», выходящий
одним из своих фасадов на Лубянскую площадь. И здесь, на виду у Москвы,
недреманное чекистское око охраняет благополучие «Республики» и подстерегает ее
тайных и явных врагов.
Если смотреть на дом, занимаемый В. Ч. К. со
стороны площади, то он не производит впечатления: ни колючей проволоки, ни
пулеметов, ни охранников. Дом, как дом; по его тротуару мирно шествуют граждане
счастливой Совдепии и только у входа стоит многозначительный часовой ее
Вохры... (Так называется «Войско внутренней охраны» или, пользуясь старинной
терминологией, «Особый корпус жандармов»).
Четыре года «практики» научили столичных
чекистов соблюдать внешние приличия и не разыгрывать на улице кровавых
мелодрам.
«Поменьше шума. Меньше внимания прохожих» вот
что говорит всем своим тихий дом № 2 на Лубянской площади. Зато «по ту сторону»
порога все предстает в своем настоящем неприкрашенном виде. Здесь уже не стесняются,
здесь не «делают» благопристойного вида. И у входящего не возникает уже вопрос
о том, к какой категории советских органов принадлежит это мирное учреждение..
За закрытыми наглухо дверями и замазанными {166}
краской окнами, коммунистическая охранка творит здесь изо дня в день свое
гнусное, кровавое дело!
Было бы ошибочно представить охранку
сегодняшнего дня, такой, какой знала ее Москва 2-3 года тому назад —
кошмарно-кровавым застенком, где пытают людей утонченными пытками, где
расстреливают правых и виновных по случайной прихоти отдельных чекистов.
Конечно, это не значит, что теперь не
расстреливают без суда, что теперь тысячи людей не томятся по бесчисленным
лагерям и тюрьмам. Наоборот. В. Ч. К. «работает» изо всех сил и с врагами
«Республики» расправляется так же легко и усердно, как прежде.
Но в этой работе появилась уже некоторая
система, намек на «революционную закономерность». Появился свой быт.
Появилась даже, страшно сказать, — своя
рутина. И по мере того, как из первобытного хаоса все определеннее стали
выступать характерные контуры чекистской постройки, все яснее проступала на
них яркая печать большевистского «гения», «Че-ка» займет по праву особое место
в «истории охранок всех времен и народов».
На некоторых чертах сложившегося на Лубянке
«быта», хотелось бы остановиться несколько подробнее.
2. АРЕСТЫ
Прошли те времена, когда «ударной» задачей В.
Ч. К. считалась охота за представителями «старого режима». Их давно уже
изловили и в значительной степени уничтожили или «приручили». Только время от
времени обнаруживается какой-нибудь новый «белогвардейский заговор», и тогда
усиленно начинает работать соответствующий чекистский аппарат.
Вся сила «ударности» направлена последние два
года на социалистические партии. Их члены составляют главный контингент
политических «клиентов» В. Ч. К. и по тому естественно, на ловле этой категории
«врагов республики» выработалась современная «техника арестов».
Как известно, большевики страдают
«профессиональной» болезнью всех узурпаторов и насильников, болезнью, которая
носит в медицине название «мания преследования». Пароксизмы ее охватывают
представителей власти довольно регулярно, через некоторое количество {167} времени. Тогда, в паническом
страхе, производятся массовые аресты социалистов.
Закономерная повторяемость арестов создала
определенную категорию «тюремных сидельцев», которых внезапно забирают в дни
маниакальных припадков по «твердым спискам». Через несколько месяцев, так же
внезапно, выпускают на все четыре стороны, чтобы затем снова арестовать.
Это так называемые «цикловики». Сами они
также привыкают к периодическим переменам своего местожительства, как
прибрежные жители к приливам и отливам моря. Их аресты производятся в
«плановом» порядке, происходят без шума и осложнений. Их саквояжи всегда готовы
к предстоящему путешествию и явившемуся представителю «секретно-оперативного»
отдела остается только «просить» арестованного занять место в стоящем у
подъезда автомобиле.
Значительно сложнее обстоит дело с той
категорией социалистов, которые в «твердых списках» не значатся, которые по тем
или другим причинам неуловимы и для изловления которых, приходится пускать в
ход все средства чекистской черной магии — от шпиков и провокаторов, до облав
и засад включительно. Надо отметить вскользь, что последние практикуются очень
широко, и не всегда «бесполезно».
В случае «удачной» поимки такого неуловимого
социалиста, на место действия выезжает с некоторой торжественностью и
сопровождаемый толпой, «сам» следователь, специализировавшийся на данной
группе. В кармане у него ордер на арест «всех подозрительных лиц», а в душе —
тайная надежда на большой «улов».
Весь дом
в таких случаях переворачивается вверх дном с обязательной, конечно, пропажей
ценного имущества. Арестовывают всех наличных членов семьи, не исключая
стариков и детей. В квартире оставляется «засада», которая дает еще
десяток-другой людей, сплошь да рядом
случайно пришедших к другим обитателям этого дома и никогда в жизни не видевших
в глаза непосредственного виновника своих неожиданных злоключений.
Вся эта
толпа задержанных людей свозится в В. Ч. К. и застревает там на разные сроки...
А в производстве соответствующего следователя заводится целый ряд новых
дел.
{168}
3. В КОМЕНДАТУРЕ
Пленник, переступивший порог чекистского
здания, не сразу попадает в грозный застенок, где на полу не успевают высыхать
лужи крови, где беспрерывно щелкают курки револьверов, где воздух содрогается
от криков истязуемых и гнусного хохота палачей.
Нет, прежде чем попасть в последнюю
«обработку» палачу, каждый арестованный должен пройти целый ряд
последовательных этапов, подобно тому, как душа человека должна испытывать
после смерти ряд превращений, странствуя согласно ученью браманов из одного
мирового «плана» в другой.
Первый «план» на пути всякого
«контрреволюционера» это комендатура.
Разделенная фанерными перегородками на целый
ряд коридорчиков, кутков и закоулков, с беспрерывно хлопающими дверями и
снующими взад и вперед чекистами, она производит впечатление наспех сколоченной
«этапки», где шумно и грязно; где от махорки и бестолковщины привычной «Русью
пахнет» и где на язык отнюдь не приходят торжественно грозные слова,
прочитанные Данте при входе в ад: Оставьте все надежды — вы, которые входите!
Здесь все так хорошо знакомо и так привычно
для русского социалиста по старой царской практике пересылок... Впрочем, не
все. Есть кое что новое, «коммунистическое». Если на «воле» жизнь каждого
советского гражданина проходит между добыванием «пайка» и заполнением листка
очередной «анкеты», то тем более здесь, на пороге В. Ч.
К. арестованный должен отдать дань неудержимому тяготению власти к
«научно-статистическим» методам управления. Поэтому, выгруженный из грузовика и
доставленный в помещение дежурного коменданта, он тотчас же садится за
огромный лист в несколько десятков вопросов и принимается его заполнять.
После этого привезенного вновь обыскивают. Отнимают
все, что не успели отнять при аресте до карандаша, часов и обручального кольца
(если золотое) включительно. Пишут многочисленные «ордера», «квитанции»,
«расписки» в получении арестованного. Наконец, научно-обработанного «человека
при пакете» сажают в помещение, {169} приспособленное
при комендатуре для арестованных. Срок
пребывания здесь обычно несколько дней. Это своего рода «сортировочная».
Сюда попадают все арестованные по ордерам В. Ч. К.: «мужчины и женщины»,
политические и уголовные, родственники и «случайные» — все оказываются в
длинной полутемной комнате с окнами во двор, служившей раньше складом какого-то
магазина.
Эта «камера» (со стеклянной дверью) вмещает в
себя ежедневно по несколько десятков человек, напоминая собой типичную «ночлежку»
Хитрова рынка. Сплошные нары вдоль стен. На них «вповалку» сидят и лежат мужчины
и женщины. На полу груды тел. Все это чуть освещается подслеповатой
тускло-горящей лампочкой.
К утру дальнейшее насыщение камеры
прекращается. Арестованные, проспавшие тревожным сном два-три часа, не
отделавшись еще от первого «шока», начинают на перебой рассказывать друг другу
«историю» своего непонятного и загадочного ареста...
Здесь сразу можно различить и перепуганных на
смерть обывателей, попавших в чужую «кашу», и притаившегося в стороне
виновника этой каши — старого матерого социалиста; и советских взяточников,
спекулянтов и казнокрадов, со скромной лаконичностью прячущихся за
«преступление по должности»; и иностранных коммунистов, ехавших в советскую
Мекку делать быструю комиссарскую карьеру, и по какой-то несчастной случайности
попавших в В. Ч. К., и пару неумелых «наседок», пытающихся «высидеть» у
растерявшихся людей кой-какие предварительные сведения для облегчения
дальнейшей работы начальства.
С утра начинается медленная «сортировка»
арестованных. Впрочем, для точности необходимо заметить, что в комендатуре
«арестованных» предпочитают называть «задержанными».
На вопрос, —за что нас арестовали, — входящее
в камеру начальство неизменно не без любезности отвечает: «Арестованы?!
Что вы! Помилуйте, граждане! Вы не арестованы, вы только задержаны!
Разберемся... выясним...»
Совсем, как в добрые старые времена
жандармские ротмистры писали: — арестован впредь до выяснения причин ареста.
{170} В течение
2-3 дней «задержанные» живут беспрерывной сменой надежд и разочарований. Время
от времени их вызывают следователи, им обещают «освобождение». Потом вдруг
оказывается — «перепутанные фамилии», или «выясняются новые обстоятельства»...
А задержанные продолжают сидеть, пробавляясь бесконечными разговорами да...
порой миской супа, с полфунтом черного хлеба, составляющими все их дневное
питание.
В результате предварительной сортировки,
нескольких «благоприятных» допросов и очных ставок часть задержанных
отпускается на свободу.
Всех остальных производят в «арестованные»;
обыскивают еще раз (третий по счету) и переводят во «Внутреннюю тюрьму В. Ч.
К.» — во второй круг странствований контрреволюционных душ.
4. ВНУТРЕННЯЯ ТЮРЬМА В. Ч. К.
Во внутреннем дворе дома Страхового Общества
«Россия» стоит большое пятиэтажное здание. В старое время здесь помещалась
второразрядная «доходная» гостиница, не имевшая даже прямого выхода на улицу и
окруженная сплошным пятиэтажным кольцом наружного фасада. Этот хорошо
спрятанный дом и приспособлен в настоящее время под «Внутреннюю тюрьму В. Ч.
К.».
Казалось, сама судьба позаботилась об
удобствах грядущих большевиков, когда строилось это здание. В самом деле,
устроить тюрьму в самом центре Москвы, грозную и в то же время невидимую! Окружить
ее не просто каменной стеной, а живым кольцом чекистских учреждений. где
против каждого окна тюрьмы на высоте пяти этажей, находится окно бодрствующей
бдящей охранки! — Разве это не максимум того, о чем могут мечтать
большевистские жандармы, начавшие со скромных подвалов Смольного и нашедшие
такое полное законченное воплощение своих «идеалов» в Москве, на Лубянской
площади.
Вот сюда, в эту «Внутреннюю тюрьму» попадают
из комендатуры неудачники, превращенные из «задержанных» в «арестованных».
Всякого вновь входящего сразу поражает резкий
контраст между новым и только что покинутым этапом своих скитаний. Можно
подумать, что эти два учреждения разделены не узким, асфальтовым двором, а
территорией {171} целого
государства. В самом деле, если в комендатуре шумно, грязно и бестолково; если
администрация ее представляет пестрый «интернационал», а установившийся «быт»
— смесь «французского с нижегородским» то «внутренняя тюрьма» произведет
впечатление чего-то цельного, законченного, однородного.
Вся ее администрация, начиная с начальника и
кончая надзирателем и «Матильдами» (уборщиками), состоит из латышей, холодных,
молчаливых, преданных, готовых на «все» и служащих не за страх, а за «совесть».
Здесь ходят «бесшумно, говорят в полголоса,
пунктуально исполняют все, что «полагается» и не отвечают ни на один лишний
вопрос.
Только проживши здесь некоторое время и
ознакомившись со всеми деталями тюремного быта, можно понять каким образом
удалось на глазах у целой Москвы, посадить за решетку несколько сот человек и
отрезать их от внешнего мира, не в меньшей степени, чем в Шлиссельбурге!
Арестованного приводят в контору «Внутренней
тюрьмы», где его снова (в четвертый раз тщательно обыскивают! Надо обладать
поистине счастьем или гением Рокамболя, чтобы в результате всех этих обысков
протащить с собой в камеру хотя бы огрызок карандаша и клочок бумаги! Впрочем,
счастье не всегда покидает старых арестантов в их привычных странствованиях по
«чекистким мукам».
После обыска и обычной канцелярской
процедуры, арестованный попадает, наконец, в один из «номеров» старой
гостиницы, превращенный умелой рукой в «камеру». Следы этой предварительной
работы бросаются сразу в глаза. В пролеты окон вделаны прочные железные
решетки. Стекла сверху донизу выкрашены белой краской. А в открывающуюся до
половины форточку видно лишь чекистское окно, да узенькая полоса далекого неба.
В дверях прорезан маленький треугольный «волчок». Ключ запирает комнату не
изнутри, а снаружи...
Несколько непривычно сочетание паркетных
полов с деревянными койками и гладкого «несводчатого» потолка с традиционной
«парашей». Но «Правила», висящие на дверях, не оставляют места для сомнения
относительно характера этой «гостиницы».
{172} Заключенным предлагается под страхом
«подвалов» и карцеров не производить ни малейшего шума; не подглядывать в
замочные скважины и волчки, не делать никаких попыток общения с «волей» или
внутри тюрьмы и беспрекословно повиноваться всем приказаниям начальства.
Куренье табаку, чтение книг и газет, как
правило, безусловно воспрещается. Свиданья и прогулки также.
Таковы наиболее «существенные» из правил,
представляющих собой, кстати сказать, чуть ли не дословную передачу старых
жандармских писаний, пополненных лишь добавочным перечнем не
существовавших тогда еще «ограничений и запрещений».
Весь тюремный режим построен в соответствии с
этими «правилами» и его главным «заданием» является полная и всесторонняя изоляция
заключенных.
Поскольку дело касается внешнего мира, то,
при отсутствии свиданий, «передачи» представляют едва ли не единственную
опасность. Поэтому на них обращается совершенно исключительное внимание.
Передачи тщательно осматриваются, продукты, разрезываются, банки консервные
вскрываются, белье распарывается. Вся «упаковочная» бумага заменяется
тюремной, а самый листок с перечнем принесенных предметов, сплошь да рядом переписывается
в конторе заново, дабы заключенный даже по почерку не мог сделать
каких-либо опасных для советской республики умозаключений... Словом, делается
все, что в «человеческих силах».
В отношении «внутренней» изоляции дело,
конечно, гораздо сложнее, но и здесь достигнуто уже очень многое.
В виду ограниченности помещения, в одиночные
камеры сажаются лишь особо важные заключенные и притом в исключительных
случаях. Большинство же сидит в общих камерах. При этом тюремным начальством
изобретен особый «винегретный» способ рассаживания. В каждую камеру попадают:
социалист, спекулянт, белогвардеец, проворовавшийся «совбюр», разжалованный
чекист и, в случае надобности, «наседка». Число представителей всех этих
категорий иногда удваивается или же утраивается, в зависимости от размеров
камеры, но принцип «Ноева ковчега» остается неизменным.
Такое соединение людей совершенно различных и
чужих друг другу категорий в значительной мере { 173} предупреждает «опасности», проистекающие от совместного сидения.
Возможность неожиданных встреч в коридорах
тщательно предупреждается, и в случае «прохождения» какого-либо из
арестованных, дверь случайно открытой камеры мгновенно закрывается. Замочные скважины
в «подозрительных» случаях затыкаются бумагой. Малейшие попытки перестукивания
через стену строго наказываются. Во всяком случае, вызывают перевод, если не в
другой этаж, то в другую камеру. С утра до вечера в дверной «глазок»
беспрерывно подглядывает «чекистское око», а по ночам на спящих заключенных
совершают набеги, и производятся все новые и новые обыски, в надежде установить
«сношения».
Но больше всего внимания уделяется чекистами
«уборной», куда арестованные ходят сразу целой камерой два-три раза в день.
Опасность «переписки» здесь наиболее велика, а потому, впуская и выпуская в
«уборную», надзиратели основательно осматривают ее, соскабливают со стен
замеченные надписи, проверяют все щели и убирают валяющуюся на полу бумагу. Во
время самого пребывания заключенных в уборной, они с неослабной энергией
подкрадываются и заглядывают в «глазок», а в «подозрительных» случаях
оставляют дверь настежь открытой, заставляя заключенных управляться со своими
делами на виду у снующих взад и вперед уборщиц.
Хуже всего приходится в этом случае
арестованным женщинам, которых чекисты «высматривают» в уборной особенно рьяно,
простаивая подолгу у замаскированных щелок и руководствуясь при этом далеко не
одним «интересом республики...»
Вообще, положение женщин во «Внутренней
тюрьме» невыносимо тяжело: их камеры расположены в промежутке с мужскими, и вся
жизнь их неизбежно находится под наблюдением чекистских молодцов.
Бесконечные инциденты, протесты, связанные с
гнусными «подглядываниями» и постоянными нарушениями элементарных прав
арестованных женщин, обычно ни к чему не приводят. По-видимому, власть твердо
держится за те новые чекистские «достижения», перед которыми краснело бы
большинство царских жандармов. Впрочем, по сравнению с «комендатурой» здесь есть
одно преимущество: {174} для женщин
существуют все таки отдельные камеры, тогда как там все арестованные спят
вместе.
Таковы наиболее яркие черты того режима
«изоляции», которым насквозь пропитана «Внутренняя тюрьма». Здесь можно
просидеть несколько месяцев подряд бок обок с собственной женой или сыном, не
подозревая об их присутствии! Здесь можно целыми днями мечтать о «мировой
революции» и не знать того, что происходит на Лубянской площади!
Впрочем, нет такой тюрьмы, куда бы не
врывались время от времени невидимые волны «радиотелеграфа» и где бы камеры не
таили в своих стенах столь же невидимых «приемников», но об этих «дефектах»
изоляционного механизма я не буду распространяться в настоящее время...
Если в области «изоляции» и всяческого глумления
над человеческой личностью большевиками превзойдено все, что дала до сих пор
история тюрем и охранок, то и в организации физического режима заключенных они
также поставили себя «вне конкуренции».
Пищевой паек сознательно рассчитан на
«чудесную» способность человеческого организма «продержаться», в интересах
следствия, несколько месяцев. И если бы не «передачи» извне (привезенные из
провинции, конечно, передач не получают, так же как и многие из Москвы, но
обычно в камере устанавливается «продовольств. коммуна»), то в большев.
тюрьмах, несомненно, происходил бы процесс массового вымирания.
В самом деле: полфунта черного хлеба, по
миске жидкого супа в обед и ужин, раз в день немного каши и золотник сахару
—вот все, что получают заключенные. По воскресеньям и праздничным дням ужина не
бывает вовсе, ибо «трудящиеся» отдыхают. Если к этому добавить отсутствие
прогулок, вентиляции и достаточного света (окна закрашены краской), а также
полное отсутствие книг и каких бы то ни было занятий в течение целого дня, то
станет понятно огромное количество заболеваний, физических и психических,
среди заключенных. Туберкулез и цынга не переводятся. И то, чего не доделывает
чекистская юстиция, — тихо и верно делает «изоляционный» режим «внутренней
тюрьмы»: он сводит «на нет» врагов большевистского государства.
{175}
5. НА ДОПРОС
Монотонность и тишина тюремного дня сменяются
наступлением темноты некоторым оживлением. Начинают хлопать входные двери,
щелкают замки камер, приходят и уходят заключенные. Это чекистский следственный
аппарат приступает к своей ночной работе!
Впрочем, заключенный никогда не знает, куда
его ведут; на «волю» или «в подвал» ... К палачу, на допрос иль на станцию
железной дороги. О цели своего вечернего путешествия он узнает только на месте...
...Целая амфилада комнат, перерезанных
перегородками, узкими коридорами и неожиданными лестничками, полна ночной
тишины. Только пробивающийся сквозь щели электрический свет, да отдаленное
стукание машинок выдают интенсивную работу вечно бодрствующих советских
охранников.
На неискушенного «новичка» все это неизбежно
должно производить впечатление таинственного и страшного лабиринта, где за
каждой дверью подстерегают его люди с наведенными пистолетами и где ждет не
дождется его лютая смерть...
В таком настроении арестованного вводят в
«кабинет следователя» и... допрос начинается.
Мне пришлось уже выше замечать, что
«романтическая» эпоха В. Ч. К. давно прошла, и в настоящее время
револьверные выстрелы не раздаются в кабинетах следователей. Произошло строгое
разделение чекистских функций, прав и обязанностей. Теперь чекисту-палачу и в
голову не придет садиться в кресло чекиста-следователя, как не приходит в
голову и «следователю» идти на работу в подвал. Каждому свое место и... свое
вознаграждение.
Правда, при допросах пускаются в ход все
средства, до провокации, подлогов, гнусных предложений и недвусмысленных угроз
включительно. Правда, в нужный момент, невзначай, появляется на столе и
револьвер, но он... уже не стреляет. Это, так сказать, «декоративная» сторона
следствия и всерьез ее принимать не следует.
Необходимо здесь же отметить, что и в самом
следственном аппарате произошло также строгое разделение обязанностей. Каждое
«преступление» — имеет свой аппарат во главе со следователем «спецом» и целой {176} фалангой помощников. Спекулянты,
проворовавшиеся коммунисты, белогвардейцы, эсэры, меньшевики и пр. и пр. все
имеют своих особых «попечителей», специализировавшихся на данной отрасли
«работы».
Больше всего внимания уделяется, конечно,
социалистам. Сюда привлечены «лучшие чекистские силы», и «работа» поставлена
на «научную» ногу.
В кабинете соответствующего следователя стены
украшены строго исчерченными диаграммами и схемами, напоминающими «солнечную
систему», где в центре, в качестве «солнца» помещается «лидер партии», а
вокруг него, на разном расстоянии, партийные «планеты» разной величины с их
постоянными деловыми «спутниками».
Когда приводят на допрос вновь арестованного
социалиста, то прежде всего устанавливают его место в «солнечной системе».
Если же в нем открывают новую «планету» или нового спутника, то вся сила
следствия устремляется на установление его «размеров» и положения в «мировом
пространстве».
Всю эту кропотливую «астрономическую» работу
следователи производят, обычно, собственными средствами, так как социалисты
сохранили от старых времен дурную привычку «неискренности» и мрачной
необщительности. Но зато, когда исследования «спецов» увенчаются успехами, на
партийной картограмме торжественно появляется новый выразительный кружок с
фамилией вновь открытой... планеты.
Если уголовные дела, в конце концов, приходят
к какому-нибудь концу и подследственный переходит или в ведение трибунала, или
в концентрационный лагерь, или в подвал к палачу, то «дела» социалистов почти
никогда ни чем не кончаются. Это особая «привилегия» социалистов. Судить их
— не судят. Обвинений не предъявляют. Срока сидения не назначают.
Расстреливать, почти не расстреливают.
Их просто держат, поджавши под себя, во имя
«блага республики», до «конца гражданской войны».
Впрочем, с момента нанесения на
«картограмму», дело социалиста, собственно говоря, следствием заканчивается. А
самого арестованного, согласно «заключения» следователя и «постановления»
президиума В. Ч. К., отправляют на житье в одну из московских тюрем.
{177} Иногда среди зимней стужи сбавляется, вдруг,
кратковременная весна и тогда некоторые из «спутников» выпускаются временно
на свободу. «Планеты» же крепко сидят при всех погодах!
6. ПОСЛЕДНЕЕ ЗВЕНО
Настоящий очерк был бы не полным, если бы я
не коснулся, в сознательно беглых и сжатых словах, самого ужасного детища
октябрьского переворота, вскормленного и вспоенного в чекистских застенках
кровью многих тысяч человеческих жизней.
Переживши последние четыре года, мы перестали
вздрагивать при слове «террор», а цифры его жертв уже только механически
укладываются в нашем сознании...
Террор не ушел еще из жизни нашей страны, но
он тоже принял «организованные формы». Он укрылся за десятки «входящих» и
«исходящих», за резолюции, приговоры и ордера.
Подвал для расстрелов еще не разрушен. Палач
не отставлен, но он сидит теперь и терпеливо дожидается «ордера», при котором
следует приговор к смерти.
Тогда он спокойно принимается за свое дело:
формальности все соблюдены...
Он ведет свою жертву к подвал и там убивает
ее из Кольта выстрелом в затылок.
Из Кольта потому, что это револьвер крупного
калибра. В затылок потому, что такой выстрел разворачивает голову и делает
невозможным опознание жертвы.
После этого труп передают в ведение «Заведующего
учетом тел» для дальнейшего следования. Новый «ордер», новые «исполнители» и
круг чекистских «операций» замыкается.
Палач уходит на отдых, приведя в порядок
«оправдательные документы» и унося с собой последнее имущество своей жертвы.
А там, вдали от подвала, в ожидании нового «ордера», он предается радостям
жизни, которые щедро сыплются на него сверху за трудную и ответственную
работу...
Работа эта, по-видимому, не легка. Ибо даже
чекистские палачи иногда не выдерживают. Сходят с ума.
{178} Тогда на место выбывшего появляется сейчас же
новый «исполнитель». Работа карающего аппарата не останавливается ни на
минуту.
Только на «ордере» появляется другая фамилия,
и курок револьвера поднимает другая рука...
———
Таков коммунистический застенок! Во всей
деятельности Ч. К. больше всего поражает сочетание приобретенного уже
внешнего лоска с никем еще не превзойденной бездной мерзости и цинизма!
Здесь не говорят и не помышляют о гласности,
о беспристрастности и человечности, ибо коммунистическая охранка, по мысли ее
творцов была, есть и будет только органом расправы с «классовыми
врагами» большевистской партии. Здесь нет «моральных» и «аморальных» методов
репрессии, ибо все хорошо и все «морально», что укрепляет и охраняет
господство.
Надо только «не производить лишнего шума»,
надо только «чисто» работать. Этот «секрет» В. Ч. К. постигла в совершенстве.
И если бы какая-нибудь любопытствующая
делегация «коминтерна» посетила «учреждения» В. Ч. К., она была бы приятно
поражена научными «диаграммами» следственных кабинетов, образцовой тишиной
«Внутренней тюрьмы» и прочими культурными подробностями быта В. Ч. К. Ни
криков, ни истязаний, ни крови, — ничего напоминающего пресловутое «варварство
большевиков», измышленное контрреволюционерами»
из «социал-предателей».
И уехала бы «делегация», полная внутренним
удовлетворением, с твердой решимостью трубить по всем Европам о том, что в
советской России есть «закон», есть «гуманитарность», есть
«справедливость»!
В могильной тишине «Внутренней тюрьмы» никто
бы не шепнул этим «знатным иностранцам», что тут же за стеной старые испытанные
социалисты решаются от всей этой «гуманности» на смерть и по шестнадцати
суток выдерживают мучительные голодовки на глазах равнодушного, видавшего
виды коммунистического начальства...
Июнь 1921.
г . Москва, Лубянка.
Внутр. тюрьма В. Ч. К.
Очевидец
{179}
ЭПОПЕЯ УВОЗА В ЯРОСЛАВЛЬ
12 августа 1920 г .
11-го августа 1920 года... день, которому
суждено быть отмеченным в истории тюремных испытаний и мытарств, выпавших на
долю социалистов-революционеров в период «большевистского лихолетья».
11-го августа 1920 года в Бутырской тюрьме
три десятка безоружных социалистов и социалисток подверглись налету трех
сотен вооруженных чекистов всех рангов и всех национальностей. Налет
завершился увозом социалистов-революционеров в Ярославль, в знаменитый
каторжный централ. Что предшествовало этой дикой расправе? Что послужило
поводом для В. Ч. К. мобилизовать имевшихся в ее распоряжении военнопленных
мадьяр, немцев, чехов — и отправить их на Бутырский фронт, против «внутреннего
врага»?
В течение мая и июня агенты В. Ч. К. изловили
пятерых членов Центрального Комитета Партии С. Р. (тт. М. А. Веденяпина, Е. М.
Тимофеева, А. Р. Гоца, М. С. Цейтлина и Д. Ф. Ракова). Всех их В. Ч. К. упорно
не желала переводить в Бутырскую тюрьму, держала раньше в доме № 11 по Большой
Лубянке в пресловутых «одиночках-курятниках», а затем в доме № 2 по этой же
Большой Лубянке во «Внутренней Тюрьме» Особого Отдела.
Вместе с членами Ц. К. во «Внутренней Тюрьме»
находился В. Ф. Гончаров, каторжанин, испытавший в период самодержавия и
Шлиссельбург и Орловский централ. Вся эта группа обрекалась В. Ч. К. на
изоляцию от «бутырцев», значит и на тот режим, который превращает «внутреннюю
тюрьму» в застенок с целой {180} серией
«обязательных постановлений», регламентирующих каждое слово арестованного,
каждый его шаг, «постановлений», уничтожающих право говорить полным голосом в
камерах, право прогулок, право чтения газет и книг, право свиданий и даже право
открывать хотя бы на несколько минут в день забеленные окна. А среди этой
группы были и больные туберкулезом, измученные уже длительной каторгой при
самодержавии, испытавшие уже большевистские и колчаковские тюрьмы и все без
исключения физически надорванные хроническим недоеданием. Мы, Бутырцы, решили
воздействовать на В. Ч. К.: еще в конце мая было отправлено в президиум В. Ч.
К. заявление, указывавшее на всю гнусность режима, которому подвергались наши
товарищи. Результатов никаких. Прошел июнь, июль... Месяцы эти в 1920 году были
знойными. палящими; до нас доходили все растущие слухи о резко ухудшающемся
состоянии здоровья т. т. Д. Ф. Ракова, М. А. Веденяпина, В. Ф. Гончарова.
В конце июня мы снова посылаем заявление в президиум В. Ч. К., аналогичное
первому. Снова безрезультатно.
В начале августа пытался бежать т. М. А.
Веденяпин, выпрыгнул из окна зубоврачебного кабинета амбулатории В. Ч. К.; его
поймали на Кузнецком мосту и избили; кроме того последовало наказание: его
поместили в подвал внутренней тюрьмы».
Чаша терпения, вернее сказать, долготерпения
нашего переполнилась, и 5-го августа мы отправили в В. Ч. К. уже ультимативное
требование о переводе «пленников внутренней тюрьмы» в Бутырки. Срок был дан
недельный; по истечении этого срока должна была начаться голодовка всего
коллектива. Неделя истекала.
11-го августа, часа в четыре, собирается на
12 коридоре в 56-й камере с. р.-овский коллектив. Есть уже сведения, что В. Ч.
К. решила не уступать, что она имеет определенный план, цель которого не
допустить голодовки социалистов-революционеров, могущей повлечь за собой голодовку
остальных социалистов и анархистов. Собрание в разгаре, как приходит весть, что
к тюрьме подкатил «черный автомобиль» (царский арестантский, наглухо крытый, со
взятым в решетки маленьким оконцем). Тюрьма уже волнуется; автомобиль ведь
«смертный», автомобиль, увозящий в «подвал» и «гаражи расстрела». Тюрьма
волнуется, а наше собрание продолжается. Уже {181} единогласно решено завтра начать голодовку; уже рассмотрена и
утверждена «техника» голодовки.
И вот около шести часов в дверях камеры
появляется один из тюремных надзирателей со списком, в котором значатся пять
социалистов-революционеров; вызывают на «сборную» с вещами.
— Зачем? Почему? Куда?
— Не пойдем. Не пойдем, прежде, чем нам не
скажут, куда и зачем.
Так дружно отвечают вызванные товарищи.
Через несколько минут другой тюремный
надзиратель, и снова список из пяти соц.-революционеров. Снова отказ идти на
«сборную». Появляется комендант Бутырской тюрьмы Папкович и от имени товарища
Кожевникова просит всех социалистов-революционеров, помеченных в списках (из
двадцати восьми эсэров двадцать пять имелись в списках) выйти на «сборную».
Ясно для нас, что приготовлена какая то западня. Мы заявляем:
— Пусть Кожевников сюда придет.
По тюремным дворам там и здесь уже снуют
чекисты; быстро устанавливается в тюрьме «порядок»: очищаются от арестованных
дворы, запираются камеры, коридоры. Наступает час «тюремной поверки».
Снова
является Папкович и просит пока «разойтись».
— После поверки соберетесь снова и тогда все
выяснится.
Решили разойтись, тут же постановив не идти
добровольно на «сборную», пока Кожевников не объявит решения В. Ч. К., не
скажет, куда нас собираются увезти.
Разошлись на «поверку». Произведя «поверку», тюремный
надзор пытается запереть 56-ую эс-эровскую камеру; это не удается: весь 12-й
(социалистический) коридор приходит на помощь эсерам и оттесняет тюремщиков за
двери коридора, но извне щелкает замок: двери коридора оказываются запертыми.
Через несколько минут на тюремных дворах появляются отряды военнопленных —
немцы, мадьяры, чехи — и началась расправа.
На 12-м коридоре отрядом предводительствовал
«сам Кузьмин», предназначенный В. Ч. К. для высокой и ответственной
должности «заведующего социалистами-революционерами» в Ярославской тюрьме.
Наиболее отличались здесь мадьяры, а среди них цирковой и кабаретный {182} фокусник, с которым потом в
Ярославле отношения установились хорошие, но который в момент расправы
особенно свирепствовал: он тумаков буквально «не жалел». Потом оказалось, что
нас им выдали за опасных бандитов, замысливших побег с избиением всего
тюремного персонала и караула. Хватали за руки, за ноги, били по голове... Тов.
В. Д. Шишкину в самом начале расправы удалось вырваться из рук мадьяр, он
подбежал к окну и крикнул наверх в «околодок» (больницу) тюрьмы.
— Товарищи, нас берут силою...
Удар кулаком в грудь не дал Шишкину кончить
фразу. В этот же момент со двора раздались выстрелы: стреляли по окнам. Минут
через десять нас в разодранной одежде вытащили за ноги в коридор. Коридор
шумел. Чекисты и военнопленные были встречены оглушительным свистом, криками:
«жандармы, охранники»! Окружив нас цепью со взведенными револьверами,
направленными в сторону остальных обитателей 12-го коридора, военнопленные
потащили свою «добычу». Самым гнусным в этом выволакивании был спуск по
каменным лестницам: тащившие неоднократно нарочно ударяли спиною
выволакиваемого по ступенями. Нас было пятеро против целого отряда. Наскоро
воздвигнутые в камере импровизированные «баррикады» (тюремный стол, на который
были свалены разные ящики) были разобраны чекистами в несколько секунд.
В «околотке» в 6-м коридоре, где
сосредоточено было в качестве обслуживающих околодок большое число эсэров, и
почти все левые соц.-революционеры, чекистам так и не удалось взять двух
товарищей — М. В. Останцева и В. Ф. Радченко. И Останцев и Радченко потом сами
явились на «сборную», не желая расставаться с товарищами. Из живших в околотке
сильно пострадал А. Ф. Чернов, которого изрядно поколотили и который
явился на «сборную» босой, при чем «пара» тюремного рабочего белья была
обращена в клочья. Волокли соц.-революционеров из 6-го и 12-го коридоров на
«сборную» по большому церковному двору; окна выходящих на двор корпусов были
облеплены арестованными — и «ка‑эрами» и уголовными; кричали: «прощайте, всего
лучшего». А с 12‑го коридора неслось пение революционных песен: то
«Варшавянкой» и «Кузнецами» с. д. меньшевики провожали соц.-революционеров.
{183} Сильное сопротивление в своих одиночках
оказали с.- р-ы и с-р-ки МОК-а (мужской одиночный корпус) и ЖОК-а (женский
одиночный корпус). В МОК-е свирепствовали не столько присланные военнопленные,
сколько заведывавший одиночным корпусом царский тюремщик, а затем коммунист
Качинский, избивший т. М. И. Львова. В ЖОК-е в защите
социалисток-революционерок приняли участии и левые соц.-революционерки и
анархистки и к. р-ки. В ответ на примененное чекистами закручивание рук и ног
здесь стали обливать водою, бить метлами. Скоро весь ЖОК и МОК загудел,
зашумел: то анархисты и левые с.-р-ы били окна, жгли матрасы. Так, под
аккомпанемент разбиваемых оконных стекол, воя, гудения, пения революционных
песен продолжали тащить эс-эрок и эс-эров на «сборную». На «сборной» нас
встретила целая свора чекистов во главе со следователем по эс-эровским делам
Кожевниковым, комендантом В. Ч. К. Вейсом, палачами В. Ч. К. Мага и
Рыба. Нас встречали потоками брани и ругательств; кричали «расстрелять вас
всех надо; какие вы социалисты, вы сволочь!» Кричали и ежеминутно угрожали
револьверами и маузерами.
Военнопленным чекисты сумели уже внушить, что
перед ними контрреволюционеры, врангелевские шпионы, офицеры, офицерские жены.
И, как потом выяснилось уже в Ярославле, многие из караульного отряда готовы
были тогда на «сборной» при малейшем сопротивлении «уложить белогвардейцев».
Когда все социалисты-революционеры собраны
были на «сборной», Кожевников пытался обратиться к нам с речью: «Вы вот
отказались выйти ко мне по моему зову. И вы сами...»
Речь свою он не кончил. Порывистый Федодеев
оборвал его:
—
С вами разговаривать никто не желает.
Кожевников изменился в лице, и, наклонившись
к сопровождавшему его коменданту Папковичу, спросил:
—Кто это?
Федодеев — юноша, и так уже больше года без
какой бы то ни было конкретной вины сидевший в «Бутырках», самою В. Ч. К.
предназначенный «на освобождение» и потому не числившийся в списках лиц,
подлежащих увозу, за свое «дерзкое обращение» просидел в Ярославле четыре
месяца.
{184} Куда везут—было неизвестно. Оставалось долго
неизвестным, везут ли всех вместе. Только когда все вещи были собраны,
комендант В. Ч. К. Вейс шепнул т. О. Е. Колбасиной-Черновой:
— Даю вам слово, что все будете отвезены в
провинцию. Все вместе.
Тюрьма, исключая социалистов, думала, что нас
увозят на расстрел. Так думали многие и из низшей тюремной администрации. На
следующий день слухи о нашем расстреле стали циркулировать уже по Москве.
На «сборной» иные из надзирательниц плакали,
провожая эсэрок.
Вещи все собраны, снесены на грузовой
автомобиль. Начинается перекличка, выкликают по списку. В списках не оказалось
троих (Т. т. О. Е. Колбасина-Чернова, А. В. Федодеев, Б. М. Протопопов.). Т.
т. Чернова и Федодеев заявили, что они желают разделить участь товарищей. Тов.
Федодеев силою ворвался в автомобиль.
Перекличка кончилась. Все уже в автомобиле.
Раздался сигнальный свисток. «Черный автомобиль», сопровождаемый двумя
другими автомобилями — со стражей и с вещами загудел, тронулся.
Начинается новая жизнь. Прощай, Бутырки!
Тесно в автомобиле. Буквально, как сельди в
бочке. Ни стать, ни сесть. А автомобиль, громыхая, ежеминутно встряхивая своих
пассажиров, пугает встречных москвичей. Зловеще-странная процессия: грозный
арестантский автомобиль, конвоируемый двумя другими автомобилями, наполненный
вооруженными людьми и бесконечным количеством разных мешков и тюков.
Впечатление, производимое на прохожих,
усугубляется непрекращающимся пением, несущимся из «черного автомобиля».
Сгрудившись, мы пели, пели песни
старорежимного и новорежимного политического тюремного фольклора.
Пели и с настороженным любопытством слушали
информацию одного из товарищей, прильнувшего к оконцу и информирующего о том,
где мы в данную минуту, мимо каких более или менее достопримечательных мест
Москвы проезжали.
{185}
Только что пережито насилие; нервы взвинчены,
все возбуждены; но в то же время какая то бодрость звучит в каждом слове
неумолкающего хора, в разговорном шопоте отдельных товарищей...
Сухарева башня, Красные Ворота, Каланчевская
площадь. Едем дальше. Спускаемся к Сокольникам. Куда же? Но скоро недоумение
разъясняется. Автомобиль повертывает на какие то железнодорожные подъездные
пути. Быстро и безошибочно решаем: Товарная станция Ярославской жел. дороги.
Приехали.
Автомобиль подвез нас прямо к вагону,
обычному царских времен «арестантскому вагону». Входим в вагон. Неожиданный
сюрприз: в вагоне те, в защиту которых мы, Бутырцы, поднялись, запротестовали.
Объятия, поцелуи, нескончаемые расспросы о
тюремном житье-бытье. Мы встретили здесь не только цекистов из «Особого
Отдела», но и группу товарищей, сидевших в В. Ч. К. (Б Лубянка, 11, Т. т. Дзен,
Шишкин, Чистосердов, Уланова, Полетика, Дуденастова, Солдатова, Васильев,
Шмерлинг, Огурцовский, Федодеев, Донской, Берг, Колбасина-Чернова, Останцев,
Кокурин, Чернов (А. Ф.), Радченко, Альтовский, Львов, Снежко (В.), Доброхотов,
Затонский, Мосолов, Кузнецов, Зауербрей.) и товарищей из московских
концентрационных лагерей: всего двенадцать человек. (Т. т. Гоц, Веденяпин,
Тимофеев, Цейтлин, Гончаров, Раков, Артемьев, Крюков, Карпов, Ткачев,
Кругликов, Штоцкий-Волк.)
Один вагон «специального поезда» занимали мы,
арестанты, другой — конвой из военнопленных с женами, детьми и всяким домашним
скарбом, начиная со швейной машины и вплоть до кочерги и утюгов; а еще один
вагон, головной, был отведен начальству: там находились Кожевников, Вейс,
Кузьмин.
Поезд буквально
летел, почти не зная остановок. Казалось, что мы не в большевистской России,
где черепаший шаг — синоним быстроты даже курьерского поезда, а в какой то
иной стране, совершенно не знающей, что такое «больной транспорт». Да и то
сказать, как было не летать: ведь спешили не то изолировать эсэров от
тлетворного влияния Москвы, не то Москву от тлетворного влияния эсэров. Не знаю,
кого и от чего спешили изолировать. Но спешили...
{186} — Куда же нас все таки везут? Точных данных
мы не имели. Кой - какие отдельные указания говорили, что конечный пункт нашей
поездки — Ярославль.
В восемь часов утра на следующий день мы были
уже в Ярославле. Встречают нас «помпезно»: дебаркадер очищается от посторонней
публики; выстраивается, окружив наш вагон, караул с винтовками «на перевес».
Мы пускаемся в путь.
Пустынные улицы Ярославля с еще большим
изумлением и с еще большим страхом, чем московские, взирают на наше шествие.
Правда, «черный автомобиль»
отсутствует, но его вполне компенсируют чуждые, отнюдь не добродушные
лица мадьяр.
Русские социалисты, конвоируемые вооруженными
иностранцами, идут по улицам древнейшего русского города.
В качестве «гидов», указывающих
путь-дороженьку, на залихватской тройке возглавляют шествие Кожевников и Вейс.
Инциденты начались еще на вокзале, инциденты
сопровождали нас в пути. Мадьяры — большинство из них коммунисты—и кое кто из
немцев решили угодить своим «господам». Чем угодить «вельможным чекистам»? Конечно,
отборною квалифицированною бранью, — отменной грубостью по отношению к
арестованным социалистам.
Омерзительные сцены, разыгравшиеся накануне,
восприняты были нашим караулом, как поощрительный стимул, и начались
бессмысленные грубые придирки конвоя к нам. Эти придирки вызывали, конечно,
резко внушительную отповедь с нашей стороны.
Шли мы окраинами Ярославля, восхищаясь его
изумительными старыми соборами и церквами, в которых так ярко отобразилось
архитектурное искусство северо-восточной удельной Руси. Но восхищение наше
постоянно нарушалось горестно-печальным видом сгоревших домов, церквей, мостов.
По ту сторону Волги виднелись целые кварталы, уничтоженные артиллерийскими
снарядами. Печальные памятники печальных июньских дней 1918 года,
дней «Ярославского восстания».
—
Куда же все таки решила В. Ч. К. упрятать
социалистов-революционеров?
{187} — В монастырь
какой-нибудь. Устроят здесь нечто в роде концентрационного лагеря для нас.
Так утверждали некоторые.
— В тюрьму. Увидите, что в тюрьму. Да
завинтят еще! — говорили другие.
— Куда же?
Вот выходим мы на берег Волги, и путь наш
идет по местности, называющейся «Коровниками».
«Коровники»...
Среди нас много каторжан, много товарищей,
испытавших царские тюрьмы. «Коровники!»
— Да нас ведут в каторжный централ,
конкурировавший своим режимом с орловским, псковским, Владимирским!
Вот мы уже на дворе
тюрьмы. Тюремные стены смотрят на нас безучастно-загадочно. Ни одного
любопытного взора в окнах. Где все заключенные? Полное отсутствие какого-либо
движения по двору. Значит, приняты меры, меры все той же «изоляции»? Тюрьме
приказано молчать, в окна не смотреть.
Уставшие от пережитого накануне, все еще
взволнованные и негодующие, мы начинаем «гадать», куда нас поместят, какой
режим нас ждет. Скоро «разгадали».
Появляется несколько тюремных надзирателей,
штампованно-типичных старорежимных надзирателей, тупо-равнодушных ко всему,
кроме связки больших ключей, громыхающих у пояса. Вызывают нас, вызывают по одному. Вызванного
сопровождают два военнопленных с револьверами в руках и один надзиратель. Все
«левое крыло» одиночного корпуса, все его три этажа наполняются нами.
Когда то образцово устроенный одиночный корпус
запущен, загрязнен. Холодно, сыро в одиночках.
И это в августе месяце! Что же будет потом?
Пыль пластами лежит на полу, на поломанной койке, на сложенном столике. Паутина
свешивается причудливыми гирляндами чуть не до полу. Повсюду мышиный помет.
Очевидно, наше прибытие в Ярославскую тюрьму было для тюремной администрации
неожиданным; камеры даже не подметены. Ни лечь, ни есть не на чем. Где остальные? Куда кого поместили? Пробуешь
стучать. Соседние камеры не отвечают. Значит, рассадили, соблюдая «интервалы».
Часа через два {188} нащупываешь
ближайших соседей. Могильная тишина нарушается. Начинаются «оконные
разговоры». Но неумолчно слышится и окрик: «Слезай с окна, буду стрелять».
Щелкает ружейный затвор. И через
несколько часов после нашего прибытия в Ярославскую тюрьму уже началась
стрельба по окнам.
***
Одиночки Ярославского каторжного централа,
где еще так недавно сидели в кандалах социалисты, снова наполнились
социалистами. Так было, так снова стало.
Население тюрьмы встретило нас с любопытством,
ползли по тюрьме слухи о прибывших из Москвы социалистах. Необычные узники,
необычный караул—все это претворялось в фантастические россказни, перекидывавшиеся
за стены тюрьмы. От тюрьмы мы были строго «изолированы», и эта изоляция
осталась нерушимой до самой ликвидации ярославской эпопеи. Изредка только мы
встречались с обитателями «правого крыла» одиночного корпуса, с
уголовными-смертниками, среди которых в преобладающем количестве были
представители «чиновного мира» Советской России: следователи различных чека,
разноплеменные комиссары, да и иная «местная власть» — воры, грабители, подчас
и убийцы. Но то было вчера, сегодня же они — смертники. И заунывно жалобно
звучат их песни, и безучастен ко всему их тоскливый, померкший взор.
Ярославское «сидение»... Пять с половиной
месяцев.
Бичи и скорпионы. Нескончаемая вереница бичей и скорпионов.
Целый день голоден. Жадно ищешь хлебных
крошек на столе. Да и как быть сытым. Фунт хлеба, мешанного с мякиной и
соломой, паточная конфетка, «баланда» на обед, баланда на ужин. Все
разнообразие в том, с чем «баланда»: с крохотным кусочком гнилого мяса, с разваренной
ржавой и тухлой селедкой или с затхлым пшеном. Трудно не только работать,
читать трудно: голова кружится — ложишься. Продовольственная помощь «с воли»
первый месяц совершенно отсутствовала: В. Ч. К. сначала тщательно
скрывала наше местопребывание, а затем, когда «тайна сия была открыта»,
категорически {189} отказала в
приеме передач для нас. И только в
последующие месяцы скудно просачивались передачи Политического Красного
Креста и наших родных. Ждали мы этих передач с нетерпением и всегда получали
добрую половину съестных продуктов сгнившими, протухшими, с явными следами
крысиных зубов. Добиться разрешения отправить в Ярославль социалистам-революционерам
мешки с передачами, да это было воистину для всех наших родных и близких, для
Политического Красного Креста хождение по мукам!
Постоянный голод скоро начал сказываться;
стали развиваться и прогрессировать различные хронические заболевания:
туберкулез, сердечные недомогания, острое малокровие, желудочные болезни. Плохим паллиативом служил и «больничный
стол». Правда, «больничный стол» давал ломтик сыру да ложки две киселю, но он
отнимал четверть фунта хлеба.
Писали заявления и в президиум В. Ч. К., и в
президиум ВЦИК-а. Все напрасно.
Указывали, что почти все «Ярославцы»
обрекаются таким питанием, вернее сказать, отсутствием какого бы то ни было
питания, на инвалидность, на медленную смерть. Ответа не было.
Изощренная, гнусная «пытка голодом».
Но разве только голодом старались донять? А
«Ярославские прогулки»? Эти знаменитые прогулки гуськом с дистанцией в пять
шагов друг от друга. Сколько напряженного внимания употреблял Кузьмин и его
подручные, следя за пресловутой дистанцией. Как жадно настороженно наши
конвоиры ловили каждое слово, сказанное нами во время прогулок, каждое
дружеское приветствие.
Дружеское приветствие, интервал в три шага, а
не в пять — все это нарушение пресловутой инструкции В. Ч. К., врученной
Кожевниковым Кузьмину в один из его первых приездов в Москву с рапортом об
«ярославских узниках».
Ведь каждая прогулка, эти быстро проходящие
полчаса, когда с такою торопливостью стараешься на целые сутки вобрать в себя
свежий воздух, — неизменно омрачались столкновениями, скандалом. Кузьмин
истерично кричал, угрожая одному лишением прогулок, другому немедленным уводом
обратно а камеру. И многие даже из {190}
наиболее крепких нервами, считавшие ненужным реагировать на ряд грубостей
Кузьмина, не выдерживали, на прогулку перестали выходить. Недели через три
прогулка гуськом de facto прекратилась, de jure как и все «святое Евангелие от
В. Ч. К.», она продолжала существовать до конца «Ярославского сиденья». А
потому, в дни дурного настроения Кузьмина, а оно у него проявлялось весьма
часто, неизбежно происходили инциденты во время прогулок: Кузьмин безуспешно
пытался «факт» заменить «правом».
Гораздо позже мы добились отмены прогулок на
«вонючем дворе». Два двора предоставлялись в Ярославле для наших прогулок: маленький
обычный тюремный дворик для «одиночек», и другой, немного больше, но на котором,
со дня нашего прибытия в Ярославль и по день нашего отъезда вечно
ремонтировались канализационные трубы. Работали не спеша, с «прохладцей»,
частенько прерывая работы недели на две, на три, не считая иногда даже обязательным
дать какой-нибудь сток нечистотам. Нечистоты скоплялись здесь же на дворе. И
не угодно ли здесь дышать «свежим воздухом»!
Обычно старший караульный разбивал нас во
время выхода на прогулку на две партии, и приходилось вдыхать «ароматы». Совершенно естественно, что товарищи,
попадавшие на «вонючий двор», устремлялись на другой дворик; стражи не пускали,
опять инциденты, инциденты...
Во время прогулки инциденты, внутри тюрьмы
инциденты.
В камерах сыро, холодно. И август и даже
сентябрь были теплые, еще греющие месяцы. Откроешь окошко в камере, любуешься
видом на Волгу, грустным взором следишь за идущими мимо пароходиками, и тотчас
же крик: «отойди от окна». Первый месяц стрельба по нашим окнам была заурядным
явлением: стреляли в окна т. т. Полетика, Львова, Огурцовского, Доброхотова.
Вначале запрещалось сидеть на окнах, а через неделю было уже запрещено
подходить к окнам. При объяснениях нашего старосты т. Тимофеева с Кузьминым по
поводу стрельбы по окнам неизменно выяснялось, что та же инструкция запрещает
даже подходить к окнам.
{191} В. Ч. К. изобрела целый арсенал пыток и
издевательств не только для нас; В. Ч. К. терзала и мучила наших родных,
наших близких.
Началось с внезапного увоза из Бутырок; обо
всей обстановке этого увоза с «черным автомобилем». с присутствием при увозе
чекистских палачей — узнали в Москве на следующий же день. Узнали, что есть
сильно избитые; взволновались. Куда повезли? А может быть и на расстрел? Не
верится, не хочется верить... Ну, а если?.. Ведь это В. Ч. К.; она
«все может». Наконец, недели через полторы узнали, куда увезли
социалистов-революционеров из Бутырок. Отказ, решительный отказ в свиданиях!
За все время нашего пребывания в Ярославле свидание было разрешено только
одному товарищу, и то уже во второй половине декабря... Письма?... И в
Ярославскую тюрьму и из Ярославской тюрьмы письма должны идти через
Кожевникова. Должны были идти через Кожевникова, но они не «шли», а лежали
кипами у него на столе, а может быть, и под столом в корзине для ненужных
бумаг. Мы писем почти не получали; а если и получали, то с невероятным
опозданием. На все наши вопросы о письмах Кузьмин отвечал: «Очень много вам
пишут. Кожевников не успевает прочесть. Письма у него лежат нераспечатанными.»
Нагло циничный ответ, соответствовавший
правде.
Письма к нам Кожевников прочитывать не
успевал, а издавать все новые и новые разъяснения по «управлению нами» он имел
время. В конце сентября последовал указ о запрещении нам читать московские газеты.
Почему вдруг Кожевникову показались опасными передовицы Стеклова и ложь
«Правды» — так и осталось неизвестным. Но запрет был наложен; ведено было нам
довольствоваться «Ярославскими Известиями», типичной убого-ублюдочной казенной
большевистской газетой, не имеющей никакой информации, кроме нескольких
перевранных — даже не по злому умыслу, а по гомерической безграмотности —
сообщений Роста. Итак, еще одно ущемление.
Но скоро наступило ущемление более серьезного
свойства; кончились теплые дни и с начала октября грянули морозы. Отопление
стали только при нас «чинить». К концу нашего пребывания в Ярославле немного
«починили», но нам пришлось октябрь и ноябрь сидеть в шубах и в {192} валенках, спать, навалив на себя
— все, что можно. И не столько даже холод, сколько сырость скоро дала себя почувствовать:
начались ревматические боли у многих из нас; ноют ноги, руки, ломит спину, а ты
целый день все в той же запертой холодной, сырой камере, к тому же неизменно голодный.
И можно только удивляться, как при таких условиях мы все таки сдерживали себя и
не реагировали каким-нибудь крупным скандалом на нескончаемые придирки, как
самого Кузьмина, так и конвоя...
Кузьмин... Развязный коммунист из богатой
крестьянской семьи, коммунист вчерашнего дня; полный невежда в политических
вопросах, но весьма сведущий в спекуляции и расценивавший свой «высокой пост» в
Ярославле и как доходную статью: чуть не ежедневные поездки в Москву с докладом
Кожевникову всегда давали возможность что-нибудь привезти с собой в Москву из
Ярославля, из кругом Ярославля лежащих деревень. Все здесь дешевле, чем в
Москве; а многое например, картофель, и значительно.
Грубость, вспыльчивость, непостоянство
настроения-моментально отражавшегося на режиме — вот отличительные черты
характера Кузьмина. Особенно не взлюбил Кузьмин наших товарищей-женщин. Однажды
хотел применить даже
карцер. Случилось это с тов. Зауербрей. Постовой на просьбу тов. Зауербрей
отворить зачем то камеру ответил руганью. Зауербрей заявила:
— С тюремщиками говорить не желаю. Но если вы еще раз
позволите себе сказать мне грубость, я с вами рассчитаюсь.
Постовой сейчас же с жалобой к Кузьмину:
арестованная грозит «рассчитаться».
Через несколько минут уже несется по коридору
Кузьмин и кричит:
— Я ей покажу. Сшибу с нее спесь. В карцер
упрячу. А пока лишаю прогулки на неделю.
Конечно в тот же день мы все заявили, что
отказываемся от прогулки. Кузьмин испугался осложнения и «наказание»,
наложенное на Зауербрей, было снято.
Кузьмин был главою нашей охраны. Охрана же
наша вначале вся состояла из военнопленных.
{193} В первые недели грубый окрик и рука, ищущая
револьвера, были единственными ответами на наши заявления. просьбы. Инструкция
В. Ч. К. явилась для всех них «незыблемым законом». Отчасти при этом
сказывался и «коммунизм» многих из охраны, отчасти как бы и месть нам,
русским, за те ужасные условия плена, в которых в свое время нашу охрану
держало царское правительство. Но вскоре наш караул оказался «сам у себя под
стражей». Вывезенные из Красноярска, стремившиеся к себе на родину,
военнопленные были обманом превращены в тюремщиков. Их уверили, что в
Ярославле они не на долго, что в течение месяца пришлют им смену — русский
отряд, что они выполняют миссию коммунизма, способствуя борьбе с
белогвардейцами и т. д.
Многие из них поверили, поверили всему, что
им натрубили в В. Ч. К. Но скоро им пришлось разувериться: и в том, что
они охраняют «контрреволюционеров», и в том, что их скоро отправят на родину.
Чехи, среди которых оказались и сражавшиеся на Самарском фронте, через
две-три недели стали определенно нашими друзьями. Кое-кто из немцев стал
говорить, что им стыдно выполнять обязанности тюремщиков. Мадьяры сильнее
других сопротивлялись нашему тлетворному влиянию: многие из них так и не
«сдались».
В конце ноября большая часть военнопленных
была отозвана из Ярославля. Появились новые караульные — наши
соотечественники, из батальона В. Ч. К. Правда, «национальная гордость» как
будто меньше должна была страдать, но из старого караула уже многие были «нашими»,
мы уже обуздали, хотя бы отчасти, их тюремную ретивость, на многое открыли им
глаза. Новые караульные, подобно новой метле, пожелали мести чисто, то есть свято
выполнять каждую букву пресловутой инструкции. Отсюда еще, даже в самые
последние дни нашего пребывания в Ярославле, столкновения.
Мы прибыли в Ярославскую тюрьму 12-го
августа; нас было 39 человек. В конце августа на нашем крыле стали производить
спешный ремонт оставшихся еще свободными одиночек. Приезжали местные чекисты,
осматривали, о чем то беседовали с тюремной администрацией, с Кузьминым. Ясно
было, что ждут новых гостей... 6-го сентября из Москвы привезли еще одну
группу эс-эров в 34 человека, захваченных при массовых арестах 23-го августа.
{194} Большинство из этой
группы были давно отошедшие от партии люди; многие даже никогда в партии не
состояли. Совершенно случайный подбор, но и им пришлось полностью испить
горькую чашу Ярославского сиденья.
С этого времени наша коммуна не
увеличивалась; но с первой половины сентября постепенно стала таять. Убывали
маленькие группки в течение сентября и октября. Первый большой ком отвалился от
нашей коммуны 5-го ноября. 5-го ноября увезли семнадцать человек: всех цекистов
и ряд активных работников. Известие об увозе пришло неожиданно. Подбор увозимых
внушал опасения. Почему именно этих лиц берут? Куда их думают упрятать? Что с
ними хотят сделать? Наш дружный маленький мирок заволновался, закопошился.
Узнали, что везут в Москву. В Москву? Опять предстоит «внутренняя тюрьма В. Ч.
К.»; а может быть нечто еще худшее? День расставания, 5-го ноября, был
трогательным, незабываемым днем. Когда и где увидимся? Увезли. А недели через
три появилось достопамятное «правительственное сообщение», в котором «эсэры
Черновского толка, содержавшиеся ныне в тюрьме, объявляются заложниками за
террористические акты Савинкова». Так вот зачем увезли семнадцать человек!
Чтобы объявить заложниками. Томительное беспокойство, непрекращающееся
волнение за увезенных... И одиночки
наши сделались еще более тягостными, раздражающими.
В начале декабря увезли еще одну группу. Нас
осталось в «Коровниках» всего человек двадцать пять.
25-го декабря и мы, последняя партия —
тронулись в путь. Вышли из тюрьмы уже под вечер. Шли медленно, окруженные
растяпистыми красноармейцами местной Губчека. Ничего похожего на торжественный
«вход» в Ярославль. Потухающее солнце золотило главы Ярославских церквей. Мы
шли и пели «Вечерний звон, прощальный звон». Радостные и грустные в одно и то
же время.
Конец ужасному режиму, конец Ярославской
тюрьме! Радостно!
Неужели опять разобьют на группы и разъединят
нас, столь тесно сжившихся, сдружившихся? Грустно!
{195} И путешествие наше в Москву резко отличалось
от путешествия в Ярославль: простой товарный вагон-теплушка. И поезд тащился
медленно, черепашьим шагом.
Прощай Ярославль! «Коровники» уже в прошлом,
позади. Что в будущем? что впереди?
С. Володин
{196}
ИЗ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
САРАТОВСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙКИ
В феврале месяце 1920 г . в заседании Саратовского
Совдепа представителю Губ. Чр. Ком. был сделан запрос о пытках, производимых
агентами Чеки над арестованными. Запрошенный представитель ответил, что пытки,
действительно имели место, но «по большей части» в Уезд. Ч. К. (тогда еще
не упраздненных в Сар. губ., как прифронтовой полосе), Районн. Трансп. Ч. К.,
Ж. Д. Ч. К. но что виновники... наказаны (!). (См. отчет этого заседания в Изв.
Сар. Совдепа за февраль 1920
г .). Самый запрос и признание факта пыток
представителем Г. Ч. К. говорят сами за себя. Но запрошенный чекист «отрицал»
пытки при самой Г. Ч. К.
Понадеялся ли он, что проверять его слов
никто не будет; да и как их проверить? За проверку можно поплатиться если не
пыткой, то наверное, тюрьмой или подвалом. А погреба и конюшни чрезвычаек,
застенки особых отделов и тюрьмы старых, наполовину сгнивших барок (излюбленное
место заключения Царицынской тогда уездной Ч. К., Сар. губ.) мрачно и крепко
хранили свои ужасные тайны.
Или он знал, что все улики скрыты под землей
ужасного для саратовцев оврага (за городом, около Монастырской слободки)?
Одинаково ужасного как для буржуазии, так и для рабочих и крестьян, для
интеллигенции и для всех политических партий, включая и социалистов. Оврага,
землей которого засыпаны члены партии социалистов-революционеров: Борис Александрович
Аверкиев, сын старой народоволки, судившейся по процессу 193 и не долго {197} пережившей своего единственного
сына, в свидании с которым перед расстрелом ей было отказано Пред. Сар. Чеки
Кравченко под угрозой ее ареста. 2) Мурашкина Зинаида, 3) Гусев
Александр и 4) Гусева. К этому оврагу, как только стает снег, опасливо
озираясь, идут группами и в одиночку родственники и знакомые погибших. Вначале
за паломничества там же арестовывали, но приходивших было так много.... и не
смотря на аресты они все таки шли.
Вешние воды, размывая землю, вскрывали жертвы
коммунистического произвола. От перекинутого мостика, вниз по оврагу на
протяжении сорока-пятидесяти саж. грудами навалены трупы. Сколько их? Едва ли
кто может это сказать. Даже сама чрезвычайка не знает. За 1918 и 1919 г . было расстреляно по
спискам и без списков около 1500 человек. Но на овраг возили только летом и
осенью, а зимой расстреливали где-то в других местах. Самые верхние —
расстрелянные предыдущей поздней осенью—еще почти сохранились. В одном белье, с
скрученными веревкой назад руками, иногда в мешке или совершенно раздетые......
Жутко и страшно глядеть на дно страшного
оврага! Но смотрят, напряженно смотрят пришедшие, разыскивая глазами хоть
какой либо признак, по которому бы можно было угнать труп близкого человека.
Вот две девушки спускаются вниз по откосу. Им показалось, что они узнали
останки своего брата. Третья сестра стоит наверху с полными слез глазами. — «Не
нужно, не нужно не троньте — я не могу!»
— кричит она им сверху. С противоположной стороны свесился над обрывом
пришедший с соседней полосы крестьянин. — «Сродственничков, что ли
разыскиваете? али знакомых?» — «Брат расстрелян». — «А когда?» — «Прошлой
осенью, в конце августа». — «Ну так это пониже, вчера я засыпал: уж больно
пахнет; вот тут» — говорит он, бросая вниз ком земли. «А знаете, барышни, в ту
ночь я ночевал здесь под телегой, спешил заделать полосу и остался в поле.
Часа в два ночи, должно быть, приехали автомобили с фонарями. Остановились вон
на той стороне. Потом их выгрузили. Раздели. И по мостику перевели вот сюда.
Ну, а здесь ставили на край оврага и расстреливали. Падали все вниз. Потом
значит эти самые..., что стреляли спустились на дно оврага и долго ходили там с
фонарями и тоже стреляли. Должно, добивали. Ну, и стоны я слышал тоже. Да ведь,
{198} помнится тот раз, я тут нашел
разбитые очки: должно в глаз правый попали». «Нельзя ли их у вас посмотреть,
если они целы: брат носил очки — может быть его — », просят сестры. — «Ладно,
спрошу у жинки. А что братец то ваш офицер, что ли был?» — «Нет. Его
расстреляли за то, что он был социалист.» —
А вот другая группа — тоже женщин: «Мама,
мама?» спрашивает девочка у плачущей матери. — «Зачем ты плачешь? Тетю разве
здесь схоронили? Она умерла?» — «Да, да, милая, умерла.»—«А ты все говорила,
что тетя в тюрьме. Тетя Зина умерла... ее расстреляли,» шепчет девочка,
прижимаясь к матери.
И этот овраг с каждой неделей становится
страшнее и страшнее для саратовцев. Он поглощает все больше и больше жертв.
После каждого расстрела крутой берег оврага обсыпают вниз, засыпая трупы; овраг
становится шире. Но каждой весной вода открывает последние жертвы расстрела
...
II.
Много тайн схоронил на дне своем зловещий овраг и на это
рассчитывал саратовский чрезвычайщик, отрицая пытки при Губ. Ч. К. Правда,
тайны со дна оврага никому не удалось и едва ли удастся поднять, но с берегов
оврага эти тайны привозились обратно в Ч. К. и нередко делались достоянием всех
заключенных. Хоть и редко, но все таки, часть несчастных, подвергавшихся
физическим и нравственным мукам оставалась жива и своими изуродованными
членами и седыми, совершенно седыми не от старости, а от страха и мучений
волосами лучше всяких слов свидетельствовала о перенесенном. Еще реже, но и это
бывало — узнавали о последних муках перед расстрелом и сообщали те, кому
удалось избежать смерти.
Так узнали об ужасной пытке над членом Учредительного
Собрания Иваном Ивановичем Котовым, которого вытащили на расстрел из
трюма барки с переломанной рукой и ногой, с выбитым глазом (расстрелян в 1918 г .) Все это вместе,
послужившее поводом к запросу, говорило не только о том, что творилось в
отделениях Губ. Ч. К., но и о том, что и сама Губ. Ч. К. была повинна и в
пытках и в «допросах с пристрастием» и даже в больше»
{199} 20-го октября 1919 г . на допросе
арестованным членам партии социалистов-революционеров М. и В. после их отказа
назвать товарищей по организации следователем было заявлено, что их заставят
сказать, что у Ч. К. есть на это средства. Тут же при них чекистом Озолиным было
отдано распоряжение прислать экипаж, фонари и приготовить все, чтобы их
(арестованных) раздеть. Оба понимали, что готовятся сделать что-то над нами...
и ждали.
В ожидании заказанного чекисты занимались
наводкой через голову В. заряженных револьверов. Часа через полтора прибыл
экипаж и фонари. «Ну что, идем, что ли?» — спросили Озолина сподручные. — «Нет,
поздно,» — ответил он. На дворе светало. Мрак ночи исчез и, может быть, при
свете дня нельзя было сделать то, что предполагалось ночью. А через два дня в
общей камере при Г. Ч. К. оба собственными глазами видели совершенно седую
молодую женщину и ее сестру (Софья и Ида У-д), которых не миновало то, от чего
спас наступивший рассвет М. и В. Сестер возили на страшный овраг и у раздетых
под угрозой револьверов над зияющей пропастью требовали сказать, где находится
один из их родственников. Они действительно не знали и потому не могли
сказать. Что сталось с ними потом — неизвестно.
После «предварительного испытания», не
доведенного до конца, М. и В. от чекиста Озолина были направлены к
представителю Сар. Г. Ч. К. Лобову и его заместителю. Холеные,
лощеные, с иголочки одетые с наигранным видом владык, свободно располагающих
жизнью и смертью своих пленников, они были в высшей степени корректы. — «Ваше
положение очень тяжелое,» — говорили они. «Мы от вас это не скрываем, но у вас
есть возможность спасти свою жизнь—выдайте товарищей по работе. Что? Не хотите?
Ну, все равно: ваша песня спета. Вот видите ваши листовки. Их читают
красноармейцы и не хотят воевать, а крестьяне не везут хлеба (это были
листовки Ко всем» от Ц. К. П. С.-Р.). Вы будете расстреляны.»
В.
допрашивали отдельно. Что ей предлагали? Чего от нее требовали? - неизвестно.
Но как-то ее перевели в одиночку в губ. тюрьму и у нее под руками оказалась
керосиновая лампа — она облилась керосином и сожглась, но керосину в лампе
оказалось мало и ее спасли.
Потом она оправившись, подала заявление о
своем {200} выходе из партии и
унесла какую-то тяжесть на душе. Что от нее вынудили чрезвычайщики? и как
вынудили? Лобов должен знать это. На одном из свиданий В. сообщила, что
грозили расстрелять ее отца — единственного кормильца семьи и В., хотя она
далеко не из трусливых, не выдержала. Там же в тюрьме сожглась и в страшных
мучениях умерла член Р. С. -Д. Р. П. Кокорева.
В тюрьме № 3 (смертников) запуганный на
допросах повесился у себя в камере некто Мальцев и там же сжегся некто аптекарь
Павел. Администрация тюрьмы во главе с «бывшим рабочим» (как он сам себя
называл) Дрожниковым, вечно пьяным и никогда не обходившемся без матерщины (во
время мартовской голодовки 1920
г . анархистов и социалистов одним из требований
голодающих было—запретить Дорожникову посещать женские камеры), заперла
полуобгорелого в карцер. А когда его тащили из своей камеры, он кричал: «не
мучьте меня, а убейте! »
В ночь на 17 Ноября 1919 г . в тюрьму ввалила
пьяная ватага вооруженных людей.
Защелкали затворы винтовок,
загремели ключи, заскрипели двери одиночных камер. В коридор начали выводить
заключенных. Дикие, протяжные стоны, вопли женщин наполнили коридор. Вокруг
них, бившихся в истерике на полу, толпились их палачи. Пьяный смех и матерщина.
Грязные шутки, растегиванье платья, обыск...... — «Не троньте их» — говорил
дрожащим от испуга голосом старший по тюрьме Дьяконов, не чекист, а простой
тюремный служащий. — «Я ведь знаю, что вам нельзя доверять женщин перед
расстрелом».
Новый страшный крик, протяжный и дикий,
совсем не человеческий: словно крик раненого на смерть лесного зверя. А в закрытом
еще, рядом находящемся, карцере № 2 эти крики отдавались жалобным стоном
человека, которому еще так хочется жить, но который знает, что смерть страшная
и может быть мучительная встает над ним в виде пьяного вооруженного человека,
потерявшего всякий человеческий облик.
Эти пьяные люди сами покупали свою жизнь,
убивая других. А чтобы заглушить в них сознание и совесть, перед каждым
расстрелом власть напаивала их допьяна. Иначе не находилось исполнителей.
Одиночных палачей совсем не было. Сами осужденные властью на смерть делали это
кошмарное дело за плату, за высокую плату: жизнь за жизнь.
{201} Вот они вяжут осужденных, скручивая им назад
руки. Вот связывают несчастных друг с другом... — «И когда же вы прекратите эти
расстрелы? Я народный учитель. За что вы меня расстреливаете?» — «Молчать!»...
— «дать ему прикладом.» — Руки у него уже связаны. Он и сам замолчал. —
«Следующего». — Открыли карцер № 2. — «Выходи». — М. уже готовый вышел. В
кармане у него спрятано письмо к партийным товарищам. Он намеревается
выбросить его по дороге к страшному оврагу (письмо потом во время обыска было
взято у М. и приложено следователем Квирингом к его делу). — «Фамилия?» — «М.»
Долго смотрел чекист в список. М. в списке не оказывается. Снова запирают в
карцер. Через полчаса одиночки опустели. Осталось всего лишь трое заключенных.
Увели сорок семь человек. Этих несчастных не довезли до страшного оврага. Зима
в том году была ранняя. Поднялась снеговая буря. Их выгрузили в Монастырской
слободке. Выгнали из дома одну крестьянскую семью и на дворе в хлевах их
расстреляли. Трупы еще долго потом там лежали. Палачи их раздели и взяли с
собой всю их одежду.
Ноябрь, Декабрь и Январь было много
расстрелов: и большими и малыми группами. Списки всегда подписывались Лобовым,
потом ставшим членом Сар. Исполкома, и при публикации в советской печати
нередко сопровождались либо приветственными, либо оправдательными статьями
члена В. Ц. И. К. Вардина-Мгеладзе. В списках объявлялась и вина расстрелянных.
Вот, например, список расстрелянных в ответ на взрыв в Леонтьевском переулке,
дело рук так называемых «анархистов подполья». Кто в нем значится? Члены
организации, виновной во взрыве? Соучастники? Подозреваемые? Нет, ничуть не
бывало. Этот список, получивший название списка «кровавой повинности»
состоит в большей своей части из местных общественных деятелей, живших
легально и работавших в советских учреждениях.
И. И. Гильгенберг, бывший народоволец, был
долго в ссылке; вина: член городской думы; Бринарделли—вина: инженер и член
партии к.-д. Поляк, вина: кандидат в члены Учред. Собр. и т. д. Почему же их
расстреляли?
По
телеграмме из Москвы на долю Саратова из «Всероссийской кровавой повинности»
падало шестьдесят {202} человек
именитой буржуазии или лиц с именами и известностью.
Кровавая повинность была выполнена с
точностью и полностью. Саратовская Чека, выполняя повинность, взяла на расстрел
людей, осужденных перед тем ею же самой на несколько месяцев принудительных
работ. Они мирно заготовляли в соседнем лесу дрова для города. Мирно возвращались
они вечером с работ в свои палатки. А ночью их взяли и расстреляли.
Посмотрим теперь, как жилось заключенным в самой тюрьме №
3, из одиночного корпуса которой (бывшая каторга) большинство расстреливалось,
меньшинство запугивалось властью и часто соглашалось творить ее волю и,
наконец, некоторые не выдержали систематических угроз и издевательств и кончали
с собой.
Сама тюрьма ничего страшного из себя не
представляет. Самая обыкновенная русская тюрьма. Маленькие камеры. Темно.
Керосиновое освещение. В камерах пустая рама без брезента и рамы от стола и
скамейки; ведро проржавленное без ящика и крышки. Все, что только можно было
сжечь, все сожжено тюремной стражей в долгие зимние ночи. Камеры совсем не
отеплялись. Было холодно. Мерзла вода. Никто на ночь не раздевался. Спали,
надевая на себя все, что имелось; шапки, перчатки, рукавицы, одеяла. Днем
выводили на пятнадцать минут во двор на прогулку. Чаще позволяли эти
пятнадцать минут ходить по коридору. Раз в день давали есть и фунт хлеба.
Передачи сваливались в общую кучу и потом все съестное делилось поровну. Это
называлось «коммуной». В ней принимала участие и тюремная стража, входя в общее
число с заключенными и кроме того выбирая себе что «послаще». Часто в дни
передач слышалось снизу: —«Зачем ты взял все белые булки себе, сволочь! Оставь
мне.» — «Ну вот еще, возьми себе сало.» — «Да будет вам ругаться. Еще принесут»
— говорил обыкновенно заведующий передачей.
Когда приводили в тюрьму арестованных, у них
тоже все съестное отбирали. У одного
семидесятилетнего старика; крестьянина нашли спрятанным кусочек масла и белого
хлеба. Крестьянин был совершенно беззубый и не мог есть почти ничего твердого.
За утайку его посадили в карцер. Крестьянина арестовали за помол муки без
разрешения Вол. Испол. Ком. (Это было 6-го января 1920 г .). Был канун {203} Рождества. Впервые за свою долгую
жизнь попавший в тюрьму, он горько жаловался через замок постовому «ну что я
преступник, что ли? За что меня? Ох, Господи. Родной мой, открой дверь, здесь
разбито: окно уж больно дует — може в коридоре потеплее.»—«Да что ты, с ума сошел,
видишь я в тулупе, да и то мерзну.» — Старик проплакал всю ночь, а утром его
куда-то отвели.
Днем в одиночках было все таки терпимо. Ходя
по камере, кое-как согревались. Страшных ожиданий, кроме допросов не было.
Но от вечерней и вплоть до утренней поверки
заключенные мучались и морально и физически. Тюремная стража, наломавши и
изломавши все, что попадалось на глаза, собиралась с добытыми запасами дерева к
одной из печек (чаще всего к 4-ой кам.). Там они раскладывали огонь, пекли
картошки и рассказывали друг другу все: и свои заботы и опасения и тюремные
новости и предположения о заключенных и всегда заканчивали свои беседы
сказками. Их - они любили больше всего и казалось ими жили. Слушал их с
удовольствием и взятый сюда с биржи труда рабочий-маляр за неимением другой
работы, под угрозой ареста в случае
отказа, и солдат-фронтовик, спасающийся службой в тюрьме от красной армии и старорежимный
тюремный служащий времени губернаторства Столыпина и мальчишка-подросток-коммунист.
Такой далекой от всего окружающего казалась эта идиллия. Разговоры о нужде, о
работе, о вольной жизни не позволяли думать, что эта мирная компания —
тюремщики.
Террор наложил свою страшную печать на всю
страну и здесь в тюрьме на этих - миролюбиво беседующих он сразу проявлялся,
как только приходило коммунистическое начальство. А оно приходило всегда
ночью: то брать на расстрел, то на «особый допрос», то с обыском. То просто
так, попугать заключенных: позвенеть замками их камер.
Вот одна
из картин ночного обыска: 23-го ноября 1919 года, в камеру № 9 под
предводительством нач. тюрьмы
Дрожникова и его помощников Пугачева и Анушева, окруженных тюремной
стражей, пришли с обыском. Раскидали развернули вещи. Нашли письмо. Подали
начальнику Он осоловелыми глазами начал медленно читать. «Письмо
— карандаш —» бормотал он. «Е... рр... аздеть его. Говори, где взял
карандаш, сукин сын. До нага, до нага {204}
раздевайте. Что дрожишь? Боишься?» — «Нет, мне холодно.» «Нет? Холодно?.
Ищите лучше. Все стеклышки отберите: он хочет вскрыть себе вены. Вот письмо:
Смотрите: он с кем то прощается.» — Долго ищут карандаш и собирают стеклышки.
Наконец, уходят. А на другой день явившийся следователь Квиринг находит обитателя
камеры № 9 больным, с повышенной температурой и не мог допросить. Ночные
обыски повторялись очень часто.
Медленно, медленно тянется зимняя ночь.
Привернутая в полусвет керосиновая лампа тихо мигает. Не спится и от холода и
от ожиданий, всегда тревожных. Чутко прислушиваешься к разговору в коридоре, к
шагам на дворе за окном.
Эти тюремщики, что вот только сейчас грубо и
с остервенением раздевали заключенного, разбрасывали его вещи и смеялись
грубой, пьяной ругани начальника, теперь опять продолжают мирно слушать
прерванную сказку. Коммунистическое начальство ушло. Сами они не пойдут
беспокоить заключенных. Только порой мальчишка-коммунист пробежит по коридору,
погреметь замками — попужать.
И так изо дня в день, из месяца в месяц. И
все это творилось в тюрьме Губ. Ч. К. ее непосредственными и высшими
агентами. Все факты имели место до запроса о пытках. Начальник тюрьмы
Дрожников и до сих пор продолжает свои издевательства над заключенными.
Саратов, Сентябрь, 1921 год.
С. Л. Н.
КУБАНСКАЯ ЧРЕЗВЫЧАЙКА
С Кубанской чрезвычайкой я хорошо знаком по
личному опыту. При одном из очередных арестов социалистов, живущих на Кубани,
я был арестован и доставлен в участок милиции города Екатеринодара.
При моем входе в помещение участка сидевший дежурный
чиновник восточного типа, очевидно, счел меня по внешности за какое либо
начальство, почтительно встал, не менее почтительно поклонился, заискивающе
улыбаясь; но картина резко изменилась, когда приведший меня милиционер заявил,
что я — арестованный.
— Садысь, — грубо, начальническим тоном,
указывая на стул, важно проговорило начальство, не менее важно вновь усаживаясь
в кресло.
Я с любопытством начал было рассматривать
довольно тесное и грязное помещение милиции, публику, несмело толпившуюся здесь
в ожидании разрешений всевозможного рода нужд; мысленно сравнивал все это с
прежней полицией, — как дверь с шумом распахнулась, в участок быстро вошел
высокого роста, в папахе набекрень, в красной черкеске, в щегольских сапогах,
вооруженный почти до зубов человек, оказавшийся впоследствии начальником милиции
Колесниковым. Начальнически небрежный взгляд скользнул по мне, затем начальство
круто, по военному сделало полуоборот к дежурному, и громко раздалась команда:
—
Усиленный караул!.. Подвал!.. Живо!..
Точно из под земли выросло шесть вооруженных
милиционеров, тесным кольцом окружили меня, вывели во двор и ввели в подвал.
Яркие лучи южного осеннего солнца сменились слабым мерцанием электричества, в
лицо пахнули {206} спертым
подвальным запахом, плесенью, сыростью; щелкнул железный засов, лязгнуло
ржавое железо, и я был впихнут в небольшой сырой, абсолютно темный каменный
склеп. Не ожидая ничего подобного, я сначала опешил, растерялся, а потом
нервно зашагал по каменному полу склепа, чутко прислушиваясь к глухому
сдавленному топоту собственных шагов. Кроме меня в подвале оказался какой-то
армянин. Он справился, не по «спекулянтскому» ли я делу и убедившись, что нет,
опять забился в свой угол, где и уселся, по восточному, на корточках.
Медленно, тягуче тянулось время.
Чувствовалось, что уже давно свечерело. В склепе сделалось чрезвычайно холодно.
Легкая сорочка и накинутый на плечи пыльник плохо согревали мои застывшие
члены. Зубы стучали от холода. Уже казалось, я сижу целую вечность, как в коридоре
раздался топот ног, лязгнул засов двери, задрожал слабый свет фонаря,
прорезывая густую холодную тень склепа, вошедшие четыре милиционера молча
подошли к быстро вскочившему на ноги армянину, и началась самая дикая
безобразная расправа. Армянина били кулаками, пинками, шашкой. Сначала
несчастный стонал, умолял, затем совсем умолк, И только глухие удары по
упругому телу, площадная брань милиционеров нарушали зловещую тишину
могильного склепа.
Я инстинктивно, из чувства самосохранения
отскочил к противоположному углу. В висках у меня болезненно стучало. Как
утопающий за соломинку, хватался я за все, что могло меня защитить, и тут
только я почувствовал всю бездонную глубину моей беспомощности по отношению к
палачам. Ничего не соображая, я сначала приготовился к защите, однако безумие
такой мысли было слишком очевидным. Злоба, отчаянная злоба и презрение к палачам
быстро сменили инстинкт самосохранения. Машинально я сорвал с глаз золотое
пенснэ и также машинально сунул в какой-то карман. Под влиянием неведомого мне
чувства я выступил вперед и превратился в библейский соляной столб, решив не
шевельнуть пальцем, не издать ни одного звука. И только мысли густым роем
болезненно кружились в моем раскаленном мозгу. Точно на кинематографической
ленте промелькнула предо мною вся моя далеко неприглядная и нерадостная жизнь,
полная лишений, нищеты и громадного упорного труда.
{207} Однако, кончив экзекуцию, милиционеры также
молча вышли, как молча вошли. Лязг железа, отдаленный гул сапог — и в склепе
водворилась жуткая тишина, сквозь которую отчетливо слышались тяжелые вздохи
распластанного на холодном каменном полу армянина.
Прошло несколько томительных минут. Армянин
быстро вскакивает, утирая струившиеся кровоподтеки и в то же время
театрально-трагически потрясая в воздухе кулаками, он сдавленным сиплым
голосом, долетавшим лишь до моего слуха и терявшимся в каменных сводах склепа,
со свистом кричал:
— Мучители!.. Кровопийцы!.. Скоро ли
перестанете вы пить нашу кровь !.. Ведь житья нет !.. Мы задыхаемся! ..
Кровопийцы!..
Голос его оборвался. Пошатываясь и еле волоча
ногами, он медленно побрел к углу, бормоча под нос какие-то ругательства по
адресу всех и вся ...
История его оказалась очень несложной. Он —
мелкий спекулянт. Гнал на перепродажу шесть быков. Около Круглика (Небольшая
роща около Екатеринодара.) его схватила милиция и в каком-то административном
порядке арестовала на три дня. Два дня сидел он спокойно. На третий день рано
утром жена, принеся чай и завтрак, сообщила ему, что быки, оказывается,
милицией еще не найдены, они в Круглике; есть большие опасения, что их сегодня
найдут и реквизируют. На их след, кажется, уже напали. Армянин недолго
раздумывая, напился чайку, плотно подзакусил и, пользуясь слабым надзором за
ним, как за срочным арестантом, завтра утром подлежащим освобождению, «тикнул»
в Круглик, нашел быков, спекульнул ими на два с половиной миллиона, явился
домой, где вновь был арестован и посажен за побег в этот склеп, а бившие его
милиционеры, — те караульные, от которых он тикнул и которые сами подверглись
наказанию.
В час ночи нас вызвали на допрос. Разбитый
физически и нравственно, закоченевший от холода я, с присущей мне
раздражительностью, набросился на начальника милиции Колесникова за содержание
меня в склепе, и самым решительным образом заявил, что в подвал я более не
пойду. — «Только силою штыков можно вновь меня туда бросить». — Не знаю, моя
решимость и угрозы жаловаться на дурное обращение со мной, человеком ни в чем
неповинным, {208} или чувство
сострадания взяло верх у немного хмельного Колесникова, но факт тот, что меня
милостиво разрешено было перевести в общую камеру арестованных, где есть и
свет, и тепло, и нары.
— А эту сволочь в подвал, — грозно сверкая
глазами, приказало начальство, тыча большим украшенным дорогим перстнем
пальцем в армянина. — Ты у меня завтра пойдешь в ревтрибунал, а оттуда лет на
пять, на шесть на принудительные работы... Не будешь бегать в другой раз. И
отборная площадная брань начальства заключила собой все остальные невыгодные
перспективы побега.
Общая камера на верхнем этаже, светлая,
теплая, хотя переполненная народом и вонючая, показалась мне раем. Люди здесь
валялись на нарах, под нарами, в проходах..
Свернувшись калачиком, я скромно примостился около порога и, почуяв
тепло, умученный пережитым, уснул, как убитый. Каково же было мое удивление,
когда утром, проснувшись, я рядом с собой увидел блаженно улыбающееся и еще
заспанное, подбитое, в синяках, лицо армянина.
— Вы как сюда попали? — удивился я. — Ведь
вас Колесников приказал в подвал посадить?
— В подвал...—хитро ухмыльнулся тот.—Быков
продал, да в подвал. Чай я не дурак... Я ведь их всех знаю, как свои пять
пальцев. — И он растопырил свои пять довольно таки грязных коротких пальцев, и
начал мне почти скороговоркой рассказывать биографию каждого милиционера,
большинство которых — пристава, помощники приставов, надзиратели царских
времен.
— Колесников ушел, а его помощник сюда из
подвала меня перевел. Вот они! — ухарски хлопая себя по карману смеялся
армянин. Всех их можно купить и продать.
— Вы думаете, меня действительно пошлют в
ревтрибунал за побег? Отдадут на принудительные работы? Нынче же домой пойду.
Нынче третий день моего ареста! мало пятьдесят, — сто тысяч дам, двести, а
дома буду!
И действительно, в три часа дня, когда я под
конвоем с казенным пакетом направлялся в Кубанско-Черноморскую Чрезвычайную
Комиссию по борьбе с контрреволюцией, мой сосед, приятельски распрощавшись с
милицейским начальством, крепко пожал мне руку, весело посоветовал поскорее
освободиться и, семеня ножками, быстро зашагал домой.
{209} В Чеке я заполнил анкету, и после этого был
доставлен на предварительный допрос к следователю, молодому человеку, лет
18-20, важно заседавшему в шикарно обставленном кабинете, напоминавшем рабочий
кабинет солидного буржуа.
Только начался допрос, только я успел дать
несколько ответов на поставленные мне вопросы, как в кабинет вбегает лет 16 –
17 девица со стаканом в руке и волнующимся голосом, игриво обращаясь к
следователю, во всеуслышание заявила:
— Петька, иди скорее, иначе они все пожрут и
тебе ничего не останется.
«Петька» краснеет, беспомощно бросает
сконфуженные взгляды на меня, слабо упирается и бормочет что то
невразумительное. Тогда я пришел к нему на помощь я предложил закончить
следствие, ибо я охотно признаю себя виновным в социалистическом образе
мышления.
Этим
все дело быстро закончилось к общему удовольствию. «Петька» присоединился к
пирующим, а меня под конвоем отвели в камеру Чеки.
Во всех камерах Чеки, рассчитанных
приблизительно на 200 - 240 человек максимум, содержится свыше 500 человек.
Люди спят на нарах, под нарами, в проходах. Движение невозможно, приходится
или полусидеть или полулежать, или стоять на ногах. Грязь — классическая. Если
с тротуаров около помещения Чеки трудом арестованных ежедневно сметается каждая
пылинка, и если кабинеты и вообще апартаменты господ чекистов этим же трудом
убираются и моются каждодневно, то во дворе и внутри камер, где находятся
заключенные, отчаянная грязь, вонь и мерзость запустения.
В течение четырехмесячного моего сидения
помылся только два раза. Бани не полагается. Случайно один раз за всю зиму были
в бане. Все просьбы заключенных сводить в баню — успеха не имели. Само собою
разумеется, что все мы в pendant к
чистоте помещения обросли на вершок грязью, обовшивели. Вши, блохи, клопы
гуляли стадами. А грубое обращение с заключенными чинов караула, услащаемое
самой отборной большевистской площадной бранью, вполне соответствовало
скотскому положению заключенных.
Прогулок не полагалось, если не считать
весьма редкие, не периодические, всецело зависящие от каприза караула 5-10
минутные проверки наличности числа {210}
заключенных, происходившие иногда не в камерах, а во дворе. Круглые сутки
приходится глотать гнилой спертый воздух, от которого с непривычки или после
долгого пребывания на свежем воздухе, кружится голова. Да это и понятно, при
отчаянном переполнении, при отчаянной грязи, — физиологические потребности
арестованные выполняют круглые сутки в «парашу». Правда, есть выводные
караульные, по два человека на камеру, выводящие по два человека «оправиться».
Но так как в камере содержится 148 — 160 человек, то это равносильно
издевательству, и большинство прибегает к «параше».
В довершение этих бед мы не могли располагать
достаточным количеством воды, не только для умывания, но даже для питья.
Водопроводный кран или замерзает, или в неделю раз шесть портится от
бесхозяйственности, и мы сплошь и рядом сидим не только без чаю, но и без воды,
мучимые жаждой. Что касается пищи, то, помимо ее отвратительности (черствый,
как камень, хлеб и просяной с кукурузой суп), она раздается в скотских
условиях: за неимением посуды пища разносится по камерам в тех самых ведрах, из
которых ежедневно моются отхожие места, коридоры и полы присутственных и неприсутственных
комнат Чеки.
И как бы для полноты ансамбля, разливается и
раздается рядом с «парашей», в атмосфере наибольшей вони и наибольшей грязи.
Только отчаянный голод побеждает чувство брезгливости и заставляет есть
казенную пищу. Как то раз пища отдавала запахом какого то лекарства.
Объяснилось это просто: ведро, в котором была принесена пища, употреблялось при
мытье полов в амбулатории чеки, в которой делали перевязки больным чекистам, и
в ведро попали загноенные, пропитанные лекарствами сменные перевязки. Отсюда и
запах супа.
При Чеке имеется амбулатория и врач, некая
Говорова. Впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы эта почтенная особа, всегда
напудренная, нарумяненная, с большими резервами косметики на лице, была
действительно врачом. Ровно в 11 часов по камерам громко сбавляется: «Больные
к врачу». Однако, можно сказать, что медицинской помощи никакой нет. Когда я
обратился к почтенному эскулапу за помощью от воспаления среднего уха, то
получил краткий ответ: «Мы ухи не лечим, зеркал нет». Не осталось и камфары,
масла и бинта. Обращающимся с зубной болью врач заявляла: «Здесь не В.Ч.К., где
есть и зубная лечебница, а {211} мы такой пустяк, как болезни зубов, не лечим».
Когда же один из товарищей обратился с болезнью глаз, то в ответ получил
цинично-шутливый каламбур: «Здесь не глазная лечебница. Но зачем вам сейчас
глаза: не запутаетесь — часовые вас провожают, а если выйдете, то тогда и
лечить будете».
Само собой разумеется, что к врачу ходили
только или новички, или шутники, позабавиться ее методами лечения. А методы
весьма занимательны. К больным она не приближалась. Термометр не полагался.
Все сводилось к двум — трем вопросам. Иногда больной успевал ответить, иногда
нет, как диагноз уже готов и больной получает какие то порошки. Нужно ли
говорить, что болезни свили себе прочное гнездо в камерах Чеки. В нашей камере
много было сифилитиков, были тифозные, чесоточные. Иногда умирали. Покойника
выносили, место на котором он лежал и умер, подтирали, и оно с бою занималось
новым человеком.
Каковы условия, в которых находятся
заключенные, видно из отзывов сидевших в это время в Чеке эс-эров армавирцев —
К. М. Варсонофьева, П. Л. Никифорова, сына известного народника Льва Павловича
Никифорова, и других, видавших «виды» при царской власти, в полной мере
испытавших прелести царских центральных тюрем, пересылок и этапов. Они в один
голос заявляют: «Год заключения в тюрьме при царской власти равен месяцу
сидения в Чеке» — по лишениям и издевательствам над заключенными.
Все просьбы, протесты против такого режима,
индивидуальные и коллективные, словесные и письменные, положительного
результата не давали. Дальше корзины коменданта они не шли. Вот одно из серии
таких заявлений-протестов:
Коменданту Кубчеки
Старосты 3 камеры Нестерова
Заявление
«Установившийся
в Чеке для содержащихся режим настолько
суров, что заставляет меня по поручению заключенных камеры вновь просить Вас
товарищ комендант, об устранении этой суровости, {212} как опасной для здоровья заключенных и решительно ничем не
оправдываемой. Нас в камере, рассчитанной на содержание 60-70 человек,
содержится около 150 человек. Добрая половина валяется под нарами, в проходах,
в самых нечеловеческих условиях. Казалось бы, что такие условия диктуют
введение широких гигиенических мероприятий. Однако, мы сидим сплошь и рядом не
только без чаю, но без воды, мучимые жаждой. Большинство из нас за неимением
воды не умывается. Посуда, из которой берется еда, употребляется на мытье
полов, не моется, грязная, и издает зловоние. Пища и чай раздаются рядом с
«парашей», что вызывает не только одно брезгливое чувство, но и опасность
заражения сифилисом, дизентерией и другими болезнями, которые и так в камере
имеются в изобилии. Все это заставляет камеру просить Вас об отмене суровой меры
содержания заключенных, предоставив нам прогулки, получение пищи самими
заключенными из котла на кухне в свои посуды, вывод на двор к крану умываться и
предоставление бани.
Староста 3 камеры Нестеров».
Однако, несмотря на то, что такие же
заявления подавались и другими камерами, дальше корзины роскошного кабинета
коменданта Чеки они не шли и режим оставался прежним.
Заключенные Чеки, несмотря на то, что они
являлись подследственными, лишались самых элементарных прав и совершенно теряли
свое человеческое достоинство. В особенности это сказывалось на отношениях к
женщинам. Ежедневно и в холод и в грязь их силой заставляли мыть не только
великолепные кабинеты судей и администраторов чеки, но и длинные каменные
коридоры всего помещения Чеки, заранее зная, что через пять минут эти коридоры
будут такие же грязные, ибо по ним пройдут не сотни, а тысячи ног караула и
заключенных. Бедные женщины работали несмотря ни на какой возраст, в отчаянной
стуже, холодной воде, в грязи под сладострастными взорами и насмешками, наиболее
рьяных чинов караула... В отрицании человеческого достоинства администрация
дошла до того, что не постеснялась устроить почти общее отхожее место и для
женщин и для мужчин. А на протесты некоторых заключенных мужчин слышались
ответы:
— Ничего, не стесняйся, мы баб уже приучили к
тому, что они не стесняются.
{213} И в это время
женщины, а в особенности девушки красные вскакивают со своих мест, стыдливо
опуская юбки. Что касается Особого Отдела, то там в этом отношении пошли еще
дальше. Когда водят в баню женщин, то расстанавливают караул не только в
раздевальне, но и в самой бане, где женщины моются.
На почве абсолютного бесправия заключенных,
их скотского содержания, не мог не вырасти пышным букетом самый разнузданный
произвол со стороны караула.
Заключенным приносится с воли от родных или
знакомых пища в установленные администрацией дни: понедельник и пятница.
Однако, пища иногда принимается и в другие дни. Как будто это наводит на мысль
об излишней любезности администрации. Но ларчик открывается просто:
принесенная пища караульными чинами разворовывается самым бесцеремонным
образом. Заключенные получают едва половину принесенного, а иногда
удовлетворяются и одной третьей частью, при чем все это проделывается на глазах
заключенных, без всякого стеснения.
Приносится пирог со сливами заключенному
Каратыну, а последний получает две раздавленные сливы. Я передавал в женскую
камеру подушку, последняя очутилась у одного из чинов караула. Все просьбы, все
хлопоты, даже жалобы — оказались гласом вопиющего в пустыне. Заключенному
Давыденко принесли несколько сот папирос. И на глазах его и наших все чины
караула начали преспокойно раскуривать его папиросы. Протесты приводили к
заявлениям караула: «Совсем перестанем передавать». А это равносильно голодной
смерти при скудости казенного пайка, выдаваемого к тому же один раз в сутки.
Само собою разумеется, в лучших условиях находились наиболее состоятельные
люди, коим могли и часто и помногу приносить пищу.
Бесправие заключенных сказывалось решительно
во всем. Начальства мы в своей камере никогда не видали, если не считать
минутные заглядывания коменданта. Но однажды заявляется сам председатель Чеки
Котляренко, с целью проверки наличности заключенных. По наличным спискам
вызвали всех. Выяснилось, что здесь сидят уже по два, по три месяца
заключенные, нигде не зарегистрированные, не допрошенные, и их пребывание в
Чеке обнаружено случайно только впервые с приходом Котляренко.
Все обитатели Чеки по роду преступления
делились на четыре неравные группы: спекулянтов — самая небольшая {214} по численности группа, дезертиров
— группа превосходившая численностью спекулянтов; сравнительно большая группа
обвинялась в должностных преступлениях и, наконец, самая большая группа —
обвинявшихся в контрреволюции.
Спекулянты делились на крупных и мелких.
Первые не задерживались долго: через какие-нибудь недели две —три они
освобождались и по прежнему продолжали заниматься своим ремеслом. Хуже обстояло
дело с мелкими спекулянтами, которые сидели дольше... Вообще нужно сказать, между
чекистами и спекулянтами, в особенности крупными, существовали какие то
специальные отношения. Так, в Екатеринодаре, на главной улице (Красная) в то
время, когда все было национализировано, когда срыты были и базары, неожиданно
для жителей появилась посредническая контора «Технотруд», во главе с заведующим
конторой Михидаровым. Поставив себе целью скупку всевозможного сырья для
перепродажи Внешторгу, контора быстро раскинула сеть агентов, завязала большие
связи среди бывшего торгово-промышленного люда, и недели через три после своего
открытия, вся была арестована за исключением заведующего Михидарова,
оказавшегося агентом Чеки. Всего в Чеке оказалось около ста человек.
Кого,
кого тут только не было! Преступление всех арестованных заключалось в том, что
они имели намерение вести торговлю, которая была запрещена. Началось
следствие, в результате которого крупные спекулянты были освобождены через
несколько дней, мелкие сидели дольше. Наконец, все были освобождены, за
исключением самых мелких во главе с Амирхановым. Последние сидят неделю,
другую, месяц, бомбардируя начальство Чеки всевозможными заявлениями, просьбами
об отпуске. В конце концов Амирханов передает секретное заявление на имя
председателя Чеки, в котором, жалуясь, что крупные спекулянты освобождены, а
они, бывшие в конторе «Технотруд» на положении конторщиков, без допроса сидят
более месяца, — предлагает свои услуги Чеке выдать весьма крупных спекулянтов,
избежавших ареста, но имевших дело с конторой «Технотруд». Этого было
достаточно, чтобы Амирханов без всякого допроса в тот же день вечером был
выслан из Чеки в эксплуатационный полк, а секретное заявление Амирханова на
другой же день было известно освобожденным крупным спекулянтам.
{215} Гораздо серьезнее
вопрос решался для группы дезертиров и зеленых. Несчастные, не взирая ни на
что, расстреливались все. Замечательно, что в отношении их применялась
тактика маккиавелизма. В амнистии местной власти черным по белому было
написано: «получают полное прощение все, боровшиеся активно против советской
власти с оружием в руках. Находящиеся за эти преступления в заключении подлежат
немедленному освобождению». И несмотря на это все сто процентов дезертиров и
зеленых расстреливались. Впрочем, амнистия ни к кому, кроме спекулянтов и
милиционеров, не применялась.
Третья группа, по численности больше первых
двух — это группа должностных преступников. Одна характерная особенность лиц
этой группы: все они садились в Чеку не по доносам обывателей, как это часто
имело место к отношению спекулянтов и контрреволюционеров, а по доносам
должностных же лиц. Если сидит председатель какого либо исполкома, значит он
посажен по доносу какого либо советского чина, или агента чрезвычайки или, всего
чаще, по доносу милиции. Если сидит милиционер — знай, что его усадил в Чеку
какой-либо чин исполкома. Словом, на фоне абсолютного бесправия простые
смертные люди уже не рискуют тягаться с чинами советской службы. Сами
должностные преступления весьма различны. Большинство — взятки, кражи,
мошеничество, однако немалый процент сидевших обвинялось в грабежах, разбоях,
убийствах, в изнасиловании женщин и т. п.
Что касается основательности улик к
обвинению, то все зависит от социального положения и партийной принадлежности
обвинителей и обвиняемых. Из станицы Славянской сидел заведующий больницей
доктор И. И. Попов. Обвинялся он в краже пяти полбутылок спирта и нескольких
пар больничного белья. Самое обвинение возникло весьма любопытно. Смотритель
больницы и фельдшер-коммунист пьянствовали и разворовывали больницу. Попов решил
их уволить. Но так как коммунисты наделены дискреционной властью, Попов не
решился уволить пьянствовавших собственной властью и для этого поехал в
Екатеринодар, к заведующему Здравотделом. Добившись приказа об их увольнении и
взяв для больницы пять полубутылок спирта и пятьдесят пар белья, Попов
возвратился в Славянскую, счет на полученные продукты и приказ об увольнении
фельдшера и смотрителя оставил в конторе больницы {216} для
регистрации, а спирт и белье из чувства недоверия к увольняемым взял к себе
на квартиру. Этого было вполне достаточно, чтобы узнавший обо всем фельдшер,
будучи членом местной комячейки, заявил местной Чеке — политбюро о краже
доктором спирта и белья, а Попов, не успевший еще провести в жизнь приказ об
увольнении, был арестован, и как важный преступник, под строжайшим конвоем
отправлен в Екаринодар, в распоряжение Особого Отдела.
Последний, признав дело подсудным Чеке,
доктора через два недели освободил и дело передал в чрезвычайную комиссию.
Однако, стоило только продолжавшему служить фельдшеру узнать о положении дела
доктора Попова, как последний вновь арестовывается, сажается в Екатеринодарскую
чеку и сидит в ней около двух месяцев. Напрасно Попов показывал следователю,
бывшему официанту одной из Екатеринодарских гостиниц, что в его деянии не были
состава преступления, — все было бесполезно, следователь его называл вором,
грозил пятилетним сроком принудительных работ, и, может быть, осуществил бы
свою угрозу, если бы не амнистия в честь трехлетия октябрьской революции,
когда доктор Попов был амнистирован. Нужно ли говорить, что в Славянской он
более уже не показывался...
В большинстве случаев в должностных преступлениях
обвинялись начальствующие лица: различные комиссары, начальники милиции,
председатели и члены исполкомов, председатели и члены различного рода ударных
троек. На плечах всего этого начальства лежали тягчайшие преступления, но все
они отделывались весьма легко. За грабежи, взятки и другие художества в Чеке
сидел целиком ревком станиции Ладожской в лице председателя Шадурского и
секретаря Шарова. Посажен он был распоряжением уполномоченного Майкопской Чеки
Сараева.
Как то поздно ночью, когда камера уже дремала, многие
спали, щелкает засов двери и в камеру вошло начальство: кожаная новая с красными
звездами «спринцовка» на голове, в лисьей с бобровым воротником шубе,
прекрасных галифе, словом — важная птица. Начальство, морща от вонючего
спертою воздуха нос, быстрым взором окинуло камеру, заметило еще не успевшую
лечь фигуру секретаря Ладожского ревкома Шарова и быстро повернуло назад к
двери. Однако, последняя оказалась уже запертой, а в прозурку ясно послышался
грубый голос часового: «Сиди, завтра заявки сделаешь. Теперича нет коменданта».
{217} Для камеры ясно
стало, что начальство само очутилось на положении арестанта. Арестанты начали
вставать, любопытством посматривая на вошедшего, как вдруг тишину прорезал
громкий голос Шарова: «Товарищи, это уполномоченный Чеки, — указывая на
начальство, кричал Шаров. — Это он нас с Шадурским арестовал. Шуба на нем не
его, а моя. Он ее отобрал у меня, как вещественное доказательство, а сам, вот
видите, носит. Отдай, это моя шуба», — злобно и вместе с тем с радостью
обратился он к Сараеву. Окруженный со всех сторон, силясь улыбнуться, хотя
кроме жалкого искривления побледневших губ ничего не выходило, Сараев что то
бессвязно говорил. Моментально собрался импровизированный суд, и шуба торжественно
была снята с плеч Сараева и не менее торжественно надета на плечи Шарова.
Однако, пытливая мысль на этом не
остановилась. Для каждого ясно было, что шуба, стоющая по довоенным ценам 600
- 700 рублей, вряд ли могла принадлежать Шарову, до этого рассказывавшего о
своем трудовом прошлом. Впоследствии выяснилось, что и Шарову шуба досталась
так же легко, как и Сараеву. Будучи начальником какого то карательного отряда.
Шаров запасся весьма ценным имуществом, во том числе и шубой.
Сараев и Ладожское начальство не составляли
исключения среди арестованных. Вместе с ними сидело начальство из Майкопа —
члены революционной тройки — Нестеров, Бахарев и Рыбалкин. Все это начальство
— коммунисты, к нам, простым смертным, относилось свысока, жило в камере
обособленно, варилось в собственном соку, а так как этот сок был — копание в
своем революционном прошлом, то это революционное прошлое предстали пред нами
во всей своей неприглядной наготе. Оказывается, что уполномоченный Чеки Сараев
обвиняется в изнасиловании. Этот маленький станичный царек, в руках которого
была власть над жизнью и смертью населения, который совершенно безнаказанно
производил конфискации, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен прелестями
жизни и находил удовольствие в удовлетворении своей похоти. Не было женщины,
интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву, и не изнасилованной
им. Методы насилия весьма просты и примитивны по своей дикости и жестокости.
Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, {218} муж или отец, а иногда и все
вместе и приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются
хлопоты, обивание порогов «сильных мира». Этим ловко пользуется Сараев, делая
гнусное предложение в ультимативной форме: или отдаться ему за свободу
близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью близкого
и собственным падением, в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если
Сараеву женщина особенно понравилась, то он «дело» затягивает, заставляя
жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило
безнаказанно в среде терроризованного населения, лишенного самых элементарных
прав защиты своих интересов. И если Сараев в конце концов попал в Чеку, то,
во-первых, через полтора месяца сидения он был освобожден и вновь занял
прежнее место в Екатеринодаре, а, во вторых, его выдала простая случайность.
Намеченная им жертва была женой начальника районной милиции и поэтому
последний имел смелость жаловаться, да и самая «обстановка» дела сложилась для
Сараева крайне неудачно. Дело происходило так. Во время «решительного
объяснения» намеченная Сараевым жертва упала в обморок. Шум от падения на пол
тела привлек бывших в соседней комнате посторонних лиц. Сараев, отучившись от
всякой осторожности и забыв запереть дверь, поспешил воспользоваться удобным
случаем — отсутствием сопротивления — и был застигнут на месте преступления.
Однако, в этом занятии не он только один
оказало повинен. Абсолютное бесправие граждан и вместе с тем трудовая
повинность, точно тучный чернозем, порождали такого рода садистов. В одной из
станиц председателю революционного комитета Косолапому понравилась местная
учительница народной школы. Издается приказ о назначении ее в порядке трудовой
повинности на должность секретарши исполнительного комитета. Все доводы учительницы
за оставление ее в школе ни к чему не привели. Ей было заявлено, что за
несоблюдение трудовой дисциплины она будет сослана на пять лет в
концентрационный лагерь, как явная контрреволюционерка и саботажница советской
власти. Пришлось подчиниться. Это было бы пол беды. Но беда заключалась в том,
что вскоре начальство стало приказывать новой секретарше приносить ему вечерами
на дом деловые бумаги, где с присущей {219}
начальству грубостью и прямолинейностью начало делать ей гнусные
предложения, перешедшие впоследствии в явные попытки изнасилования. Кончилось
это исчезновением новой секретарши из станицы. Немедленно во все концы полетели
срочные телеграммы дословно следующего содержания.
«Скрылась явная контрреволюционерка и
саботажница советвласти К. Просьба все места учреждения и начальства таковую
задержать, арестовать и направить этапным порядком в распоряжение исполкома.
Предисполкома Косолапый».
Несчастная К. была задержана в Екатеринодаре,
приведена в милицию для отправления по назначению. Но, к счастью для нее, там
оказался знакомый начальник милиции, культурный человек, бывший присяжный
поверенный, не большевик. И дело приняло иной оборот. К. была отпущена, по
поводу действий Косолапого было начато следствие... вскоре прекращенное.
В станице Пашковской председателю исполкома
понравилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения
последнего. Сначала начальство реквизировало половину жилого помещения Н..
поселившись в нем само. Однако, близкое соседство не расположило сердца
красавицы к начальству. Тогда принимаются меры к устранению помехи — мужа, и
последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму,
где расстреливается.
Фактов эротического характера можно привести
без конца.
Все они шаблонны и все свидетельствуют об
одном — бесправии населения и полном, совершенно безответственном произволе
большевистских властей.
Не мало
должностных преступлений совершено на почве личного обогащения. В станице
Ставропольской, как на курорте, временно в течение лета проживал В. В.
Пташников, страдавший туберкулезом. Так как у Пташникова были золотые и
серебряные вещи, которыми захотел воспользоваться хозяин дома, где жил
Пташников, казак Жинтиц, то в Чеку полетел донос о связи Пташникова с
белозелеными бандами. В результате следует арест Пташникова и его жены. Золото остается у
Жинтица. В процессе ведения следствия больному Пташникову удается установить
невиновность. Окрыленный этим, несчастный {220}
имел неосторожность заявить о золотых вещах, оставшихся у Жинтица. Этого
было достаточно, чтобы вещи были в частном порядке отобраны у Жинтица,
присвоены себе следователем чекистом, а во избежание дальнейших осложнений В.
В. Пташников был расстрелян.
Само собой разумеется, что в условиях полной
безответственности агентов Чеки процветает колоссальное взяточничество.
Сплошь и рядом людей гноят в тюрьмах с единственной целью получить приличную
мзду с состоятельных близких родственников или самих заключенных. В этих целях
не безынтересна судьба гражданина Л. Слывший за состоятельного человека, Л.
неоднократно подвергался аресту. Ему предъявлялись заведомо вздорные обвинения,
и в конце концов дело кончалось двумя-тремястами тысяч рублей, а с падением
курса рубля требование взяток повышалось до миллионов рублей. С уплатой «дани»
Л. освобождался, чтобы через месяц или два-три снова сесть.
Из Крыма, когда он находился в руках
Врангеля, шел коммерческий пароход в Батум, находившийся в руках Грузии. Не то
шалость матросов, не то действительно не хватило угля, но факт тот, что пароход
остановился недалеко от Сочи, и при помощи военной шлюпки был взят Советской
властью. Пассажиры все были арестованы, обысканы и у них были отобраны и вещи
и деньги. В числе пассажиров были арестованы ехавшие из Крыма в Батум два
греческих подданных Константиниди и Попандопуло и у них отобрано восемнадцать
миллионов рублей денег, в числе которых были деньги Николаевского образца, донские,
золотые турецкие лиры и греческие драхмы. Через три дня Попандопуло и
Константиниди освобождаются, причем в назидание начальство объявило им
следующее: У них денег не восемнадцать миллионов рублей, а только семь. И если
они где либо станут рассказывать про восемнадцать миллионов, то будут
немедленно расстреляны на месте. Само собой разумеется, после такого
предупреждения греки начали внушать себе, что у них было всего на всего семь
миллионов, и за получением последних явились по начальству.
—Приходите завтра. Еще не пересчитали деньги,
— последовал ответ.
Но и завтра деньги оказались не
пересчитанными, через неделю
Константиниди и Попандопуло были вновь {221}
арестованы, этапным порядком отправлены сначала в Новороссийскую, а затем,
просидев здесь полмесяца, в Армавирскую тюрьму. Просидев и здесь без всякого
допроса месяц, греки вновь были освобождены, с предложением немедленно
убираться из пределов Армавира.
—А получить бы наши семь миллионов? — робко
спросили греки.
— Хорошо, приходите завтра. У греков блеснул
луч надежды наконец то выбраться из пределов социалистической республики,
простившись с ее прелестями. Но на другой день, вместо получения денег, вновь
были арестованы и отправлены в распоряжение Екатеринодарской чрезвычайной
комиссии, где и просидели без допроса три месяца... Первое время они надеялись,
что их скоро освободят. Но, потеряв всякую надежду на освобождение, греки
начали всеми правдами и неправдами искать сношений с волей, в целях откупа. К
счастью для них в Екатеринодаре нашлись родственники, последние нажали педали
в Чеке и в результате от следователя Чеки получили согласие на освобождение греков
при условии: во первых, никаких миллионов у Константиниди и Попандопуло нет, и
о них они не должны поминать, во вторых, Констандиниди и Попандопуло обязаны
уплатить следователю для округления три миллиона рублей. Начался торг, в результате
которого следователь дополучил два с половиной миллиона рублей, а Константиниди
и Попандопуло были освобождены по амнистии.
Гражданин П. за спекуляцию подлежал высылке в
Екатеринбургскую губернию на принудительные работы. Жена П. начала умолять
следователя чекиста освободить мужа. Следователь согласился при условии уплаты
ему 300 тысяч рублей. Деньги были полностью уплачены. Но по какой то
случайности П. все таки был выслан. Тогда жена бросилась к следователю, требуя
возврата данных 300 тысяч рублей.
— Напрасно волнуетесь, товарищ, — спокойно
заявило начальство, — дело вполне поправимо: давайте еще 700 тысяч рублей, я
знаю, деньги у вас есть, и муж ваш будет возвращения, что вы, взяв 700 тысяч
рублей вернете мужа? — с недоверием спросила женщина.
— Вы
гарантии хотите? Извольте. Деньги я с вас вперед не возьму, сначала вытребую
назад мужа, тогда вы их мне и отдадите. Но знайте, если деньги вы мне не {222} принесете, муж ваш будет
расстрелян. Сделка состоялась, а таких сделок весьма много. За взятки оказались
освобожденными граждане В., М-с., П. и другие.
Но взятки чекистские следователи берут не
одними денежными знаками, а и натурой. Дочери одного из бывших губернаторов
К., обвиняемой в контрреволюции, чекист Фридман на допросе предложил
альтернативу: или «видеться» с ним и получить свободу, или быть расстрелянной.
К. выбрала первое предложение и сделалась белой рабыней в руках Фридмана.
— Вы такая интересная, что ваш муж недостоин
вас, — заявил г‑же Г. следователь чекист, и при этом совершенно спокойно добавил,
— вас я освобожу, а мужа вашего, как контрреволюционера, расстреляю; впрочем,
освобожу, если, вы, освободившись, будете со мною знакомы... Взволнованная,
близкая к помешательству рассказала Г. подругам по камере характер допроса,
получила совет во что бы то ни стало спасти мужа, вскоре была освобождена из
Чеки, несколько раз в ее квартиру заезжал следователь, но... муж ее все таки
был расстрелян.
Сидевшей в Особом Отделе жене офицера М.
чекист предложил освобождение при условии сожительства с ним. М. согласилась,
была освобождена, и чекист поселился у ней, в ее доме.
— Я его ненавижу, — рассказывала М. своей
знакомой госпоже Т., но что поделаете, когда мужа нет, на руках трое малолетних
детей... Впрочем, я сейчас покойна, ни обысков не боишься, не мучаешься, что
каждую минуту к тебе ворвутся и потащут в Чеку.
При аресте чекисты тщательно всех обыскивают.
Наличные деньги все отбирают, выдавая арестованному квитанцию в отобрании
денег, но суммы преуменьшаются. Так, армавирцам, арестованным за принадлежность
к партии социалистов-революционеров, не додали 15.000 рублей. Например, у
Панкова отобрано было 19.000 рублей, а возвращены при освобождении 16.000.
Данько вместо 8.000 возвратили 7.000, Балакину вместо 4.000 возвратили 3.000,
Трифонову, Соколову и другим не додали по полторы и по тысяче рублей. Подавали
жалобу, но последняя дальше корзинки коменданта Чеки не пошла.
Возможна ли борьба с этой вакханалией, с
глумлением над человеческой личностью? Можно дать только один ответ: нет.
Судьба доктора Попова, о котором мы говорили {223} выше, красноречиво это подтверждает. Но кроме этого примера
есть много других. Уже один факт отсутствия доносов на должностных лиц со
стороны простых смертных граждан говорит о многом. Слишком велик размах кровавого
террора, слишком велика совершенно безответственная свобода для произвола
чекистов и коммунистов на фоне абсолютного бесправия граждан, чтобы была возможна
борьба. Для иллюстрации я позволю себе привести один факт из сотен аналогичных
фактов.
В станице Славянской заведующий отделом
рабоче-крестьянской инспекции Бельский, солдат по духу, искренне веривший и
уверявший в возможности борьбы с наиболее больными язвами советского строя —
чрезвычайкамм (нужно к этому добавить — искренне преданный советскому строю),
собрал богатый фактический материал о вопиющих злоупотреблениях агентов
местного отдела Чрезвычайки — политбюро. Подтвердив этот материал жалобами,
поданными ему, как представителю рабоче-крестьянской инспекции, Бельский все
это направил по начальству: подлинные документы на имя заведующего отделом
областной кубано-черноморской рабоче-крестьянской инспекции рабочего Гука, а
копию в центр, в Москву.
Результат сообщений Бельского получился
блестящий: вся Славянская Чека была раскассирована, многие попали в тюрьму, в
ревтрибунал. Словом, добродетель вполне восторжествовала. Но стоило только
кончиться шумихе вокруг этого дела, стоило только некоторым чекистам и просто
коммунистам реабилитировать себя и возвратиться к своим пенатам, как Бельский
тотчас же арестовывается. под предлогом того, что он контрреволюционер, скрывающий
офицерское звание. Все доводы его, что он никогда не скрывал своего офицерского
звания, во всех многочисленных анкетах писал о нем, — были отклонены. Не дала
желаемых результатов и предъявленная им кипа всевозможных документов,
удостоверяющих его добросовестное отношение к не менее многочисленным
регистрациям лиц офицерского звания, — Бельский срочно, этапным нарядом под
сильным вооруженнием как важный преступник отсылается в распоряжение
кубанско-черно-морской областной чрезвычайки. Просидев в Чеке полтора месяца,
доказав полную лойяльность по отношению к советской власти за все время ее
существования случайно сохранившимися и не отобранными у него документами, в {224} том числе и соблюдением
бесчисленных регистрации по офицерскому званию, Бельский был освобожден.
От Гука получил благодарность за честное
отношение к делу и повышение по службе. Казалось, судьба улыбается ему. Но
дернула его нелегкая поехать в Славянскую за семьей и домашним скарбом, чтобы
перетащить все это на новое место службы в Екатеринодар, как этого было вполне
достаточно, чтобы он был вновь арестован славянскими чекистами и вновь, как
опасный контрреволюционер, направлен в распоряжение Екатеринодарской областной
чеки, откуда получил высылку на пять лет принудительных работ в один из
концентрационных лагерей в глубине России, как контрреволюционер.
Таким образом мы вплотную подошли к четвертой
группе заключенных; к «контрреволюционерам».Эта группа самая большая, ее
преступления самые разновидные, а наказания за них самые жестокие. Здесь —
люди, начиная с детского возраста, кончая древними старцами. По обвинению в
попытке взорвать Екатеринодарскую чеку сидел 12-летний мальчик Воронов;
стольких же лет, если не меньше, сидел Мальчик Кляцкин, ученик 3-го класса бывшего
реального училища Шкитина в Ростове. Вместе с этим был посажен, как
контрреволюционер 97-летний глухой и слепой старик. И так как он не в состоянии
был доходить до «параши» и физиологические потребности отправлял под себя, то
по настойчивой просьбе всей камеры этот опасный для власти человек был на
другой день после ареста из чеки отправлен в больницу, откуда, кажется вскоре
освобожден.
Как легко создаются обвинения в
контрреволюционности и какова степень наказания, хорошо свидетельствует
следующий факт:
Ночью, часов в 12, в камеру привели молодого
человека восточного типа, щегольски одетого, с шаферским цветком на груди и без
фуражки. Оказывается, привели прямо со свадебного бала. Молодой человек этот
Авдищев, занимающийся с отцом чисткой сапог на улицах Екатеринодара, мирно жил
в содружестве с двумя товарищами, служившими агентами чеки. Молодые люди, как
соседи, постоянно бывали друг у друга, проводили вместе досуг, и, казалось,
ничто не говорило о трагедии. Один и товарищей, чекистов, Кожемяка, выдает
замуж свою сестру и приглашает в качестве шафера Авдищева.
Как и {225}
водится на свадьбе, подвыпили, водка и коньяк развязали языки, прибавили
смелости, которая Авдищеву позволила весьма неосторожно поцеловать жену
Кожемяки. Взбешенный чувством ревности супруг хватает за шиворот своего
товарища и собственноручно, прямо с бала доставил в чеку. Сначала это дело
вызывало улыбки среди арестованных, не исключая и самого Авдищева. Но с
первого же допроса Авдищев вернулся в самом удрученном настроении, объявив в
камере, что его обвиняют, во первых, что он — бывший офицер, а во вторых, что
он был агентом контрразведки Деникина. Обвинение в офицерском звании отпало
само собой, ибо следователь, при всей его неопытности, все же не мог
допустить, чтобы немогущий связать пару слов Авдищев, к тому же занимающийся
чисткой сапог, был офицер. Однако, обвинение в службе в контрразведке Деникина
вполне подтверждалось свидетелем чекистом Кожемякой. Как ни старался Авдищев
доказать свою невиновность, как ни пытался он выяснить истинную подкладку
обвинения — ничего не помогало и Авдищев был расстрелян.
На городских бойнях в Екатеринодаре в
качестве заведующего служил ветеринарный врач Крутиков. Общественный деятель,
социалист, принадлежавший к партии социалистов революционеров, весьма
уважаемый в городе человек. В момент смены власти, при отступлении Деникина,
служащие боен, Ионов, Бойко, Пинчугин, Передумов и др., пользуясь обычной в
таких случаях неурядицей, присвоили несколько штук коров. Крутикову это было
известно. Последнее обстоятельство весьма беспокоило Ионова и компанию,
устроившихся членами местного комитета на бойнях при советской власти. И тогда
у большевика Ионова возникает мысль отделаться от весьма опасного свидетеля,
каким являлся Крутиков. Случайно у последнего на квартире находилось старое,
негодное к употреблению ружье, не сданное, согласно приказа надлежащим
властям. В результате Ионов делает донос, Крутиков арестовывается и...
расстреливается. В конце концов вся эта компания проворовывается, садится в
Чеку, в которой Ионов, оправдываясь и перечисляя свои революционные заслуги
перед советской властью, не забыл в своих показаниях упомянуть, что он
«честный, коммунист, борется с контрреволюцией и благодаря только его доносу,
советская власть расстреляла контрреволюционера врача {226} Крутикова». Нужно ли говорить, что Ионов и вся компания, про
сидев около двух месяцев в Чеке, оказались на свободе.
Как легко угодить в Чеку и даже быть расстрелянным,
говорит еще один типичный случай. Более полтора месяца в Чеке сидел гражданин
Преображенский, как ярый контрреволюционер. Через полтора месяца при допросе
Преображенского обнаружилось, что в деле единственной уликой против него
имеется карандашом набросанный на клочке бумаги анонимный донос, в котором
указаны и свидетели, могущие удостоверить службу Преображенского в Деникинской
контрразведке.
«Тебе, товарищ, грозит расстрел, — скажи, кто
мог на тебя донести» — задал Преображенскому вопрос следователь.
— Не знаю, — ответил Преображенский, — вам
лучше знать.
— «Все вы ничего не знаете. Я те заставлю
сказать». Однако, Преображенский упорно твердил, что не знает доносчика.
Указанные в доносе свидетели, которым предъявлялся Преображенский, заявили, что
они этого человека видят в первый раз. И только после этого последовало
освобождение Преображенского.
Сплошь и рядом люди садятся в Чеку и
приговариваются к тягчайшим наказаниям не за преступные деяния, а просто за их
социальное положение или просто потому лишь, что имеют несчастье навлечь на
себя гнев какого-либо большевика. Так, гражданин Сатисвили имел неосторожность
обругать своего комнатного жильца-коммуниста.
И только за эту «контрреволюционность» был сослан на два года в шахты
на принудительные работы. Табельщик одного из заводов Екатеринодара Архипкин
поссорился с большевиком-рабочим и за это пошел на пятилетние принудительные
работы в Екатеринбург. А так как за него вступились другие рабочие завода и
наказать его только за ссору с большевиком было неудобно, его обвинили в том,
что в момент прихода белых в Екатерннодар, полтора года тому назад, Архипкин
имел на рукаве белую повязку. Как ни доказывал последний, что повязку носил не
он один, а все дружинники по охране города от грабежей в момент смены власти, и
что белые повязки, как и сама организация дружины, были разрешены отступавшими
из Екатеринодара большевиками, доводы его оставались гласом вопиющего в
пустыне.
{227} Бывший Ейский городской голова Глазенко,
избранный на эту должность в 1917 году по закону Временного Правительства, на
основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, сидел полтора месяца
в Чеке и в Ейске и в Екатеринодаре лишь за то, что он был избран городским
головой «по контрреволюционному» закону буржуазной власти. Наряду с этим бывшие
городские головы дореволюционной эпохи гуляли на свободе, а некоторые, в
содружестве с чекистами, «прибыльно» спекулировали.
В момент высадки Врангелем дессанта на
Таманский полуостров, на Кубани циркулировали слухи, что часть дессанта была
высажена около Анапы. Об этом сами же большевики писали в газетах, наконец, все
говорили. В частной беседе в виде вопроса об этом же спросил председателя
революционного комитета станицы Пашковской диакон этой станицы Лукин... Однако,
спустя три месяца после ликвидации дессанта, когда о нем уже забыли, Лукин
был арестован и за разглашение председателю революционного комитета ст.
Пашковской ложных «слухов об Анапском дессанте» был посажен в камеру
смертников, а затем выслан на пять лет на принудительные тяжелые работы в
Пермскую губернию.
Большинство обвиняемых в контрреволюции
расстреливается. Амнистии их не касаются. После амнистии в память трехлетия
годовщины Октябрьской революции в Екатеринодарской Чеке и Особом Отделе обычным
чередом шли на расстрел и это не помешало казенным большевистским публицистам
в местной газете «Красном Знамени» помещать ряд передовых и непередовых статей,
в которых цинично лгалось о милосердии и гуманности Советской власти, издавшей
амнистию и будто бы широко ее применявшей ко всем своим врагам.
С августа месяца 1920 года по февраль 1921
года только в одной Екатеринодарской тюрьме расстреляно было около трех тысяч
человек. Наибольший процент расстрелов падает на август месяц, когда был
высажен на Кубань Врангелевский дессант. В этот момент председатель Чеки отдал
приказ: «расстрелять камеры Чеки». На возражение одного из чекистов Косолапова,
что в заключении сидит много недопрошенных и из них многие задержаны случайно,
за нарушение обязательного постановления, воспрещающего ходить по городу позже
восьми часов вечера, {228} последовал
ответ: «Отберите этих, а остальных пустите всех в расход».
Приказ был в точности выполнен. Жуткую
картину его выполнения рисует уцелевший от расстрела гражданин Ракитянский.
«Арестованных из камер выводили десятками» —
говорит—Ракитянский. «Когда изъяли первый десяток и говорили нам, что их берут
на допрос, мы были спокойны. Но уже при выводе второго десятка обнаружилось,
что берут на расстрел. Убивали так, как убивают на бойнях скот». Так как с
приготовлением эвакуации дела Чеки были упакованы и расстрелы производились
без всяких формальностей, то Ракитянскому удалось спастись. «Вызываемых на убой
спрашивали, в чем они обвиняются, и в виду того, что задержанных случайно за
появление на улицах Екатеринодара после установленных 8 часов вечера отделяли
от всех остальных, Ракитянский, обвинявшийся, как офицер, заявил себя тоже
задержанным случайно, поздно на улице и уцелел. Расстрелом занимались почти все
чекисты с председателем чрезвычайки во главе. В тюрьме расстреливал Артабеков.
Расстрелы продолжались целые сутки, нагоняя ужас на жителей прилегающих к
тюрьме окрестностей. Всего расстреляно около 2.000 человек за этот день.
Кто был расстрелян, за что расстрелян, осталось
тайной. Вряд ли в этом отдадут отчет и сами чекисты, но расстрел, как ремесло,
как садизм, был для них настолько обычной вещью, что совершался без особых
формальностей. По крайней мере, когда в октябре 1920 года приехала в
Екатеринодар неожиданно ревизионная комиссия из Всеросийской Чрезвычайки для
ревизии местной, то арестованные в этот момент и за переполнением помещения
сидевшие рядом с канцелярией Чеки инженер Б., студентка М., учительница М.,
агроном Д. и гражданка Н. были невольными свидетелями суматохи екатеринодарских
чекистов, рвавших и прятавших от начальства дела со смертными приговорами.
«Приговоры — в которых ясно говорилось
«расстрелять», — мы находили пачками в отхожих местах» — рассказывали
невольные свидетели.
По всей вероятности эти приговоры относились
к расстрелам в момент дессанта Врангеля, когда большевики, находясь в
паническом состоянии, готовились к эвакуации, поэтому расстреливали
заключенных, о чем {229} свидетельствует
Ракитянский. Расстрелы совершались пачками — 30 октября 1920 года было
расстреляно 84 человека в том числе Морозов, Глазков, Ганько и др.; 6 ноября
расстреляно свыше 100 человек, в том числе бывший член Рады инженер Турищев,
Калишевский, Богданов, мать и дочь Маневские, Домбровская, которую подвергли
жестокой пытке, четверо юношей — казаки станицы Полтавской за дезертирство и
др. 22 декабря расстреляно 184 человека, в том числе доктор Шестаков, которого
подвергли психической пытке, баронесса Майдель, Грамматикопуло, поручик
Савенко, поручик Иванов, генерал Косинов, рабочий Анико, студент Анненков,
казак Дубовик и др.
24 января 1921 г . расстреляны 210
человек — отец и дочь Рукавишниковы. Последняя перед расстрелом успела
сохранить и принять цианистый калий, Оганесьянц, казаки Ищенко, Юрченко,
Монастырный, Кутняк, Дьяченко, Макаренко, Янченко, Звягин и др., офицер
Ярковенко; 5 февраля расстреляно 94 человека, в том числе Падалка, Тарай-Магура
и др.
Как же производится самый суд, если так
свободно применяется смертная казнь? Самым упрощенным способом и в большинстве
случаев самыми невежественными людьми. Происходит допрос. Вас допрашивает
следователь, обычно подросток или девица. При допросе употребляются все
средства, чтобы или получить от вас чистосердечное признание в виновности, или
путем самых сбивчивых вопросов со ссылкой на несуществующие показания свидетелей,
будто бы допрошенных уже и подтвердивших вашу виновность, стараются вызвать
противоречия в показаниях обвиняемого. Твердо установлены два положения, кои
проводятся в жизнь неукоснительно: это, во-первых, полная изоляция от
остального мира, следовательно, полная невозможность доказать свою правоту, и,
во-вторых, чекисткие следователи при производстве следствия исходят из положения: раз ты
арестован, значит, ты виновен и обязан доказать свою невинность.
Однако доказательство это абсолютно
невозможно: ссылка на свидетелей, не принадлежащих к партии большевиков, да
если еще имеющих несчастье принадлежать к интеллигенции, во внимание не
принимается и в худшем случае может послужить вполне достаточной уликой для
обвинения в контрреволюции самих свидетелей; ссылка же на свидетелей из рядов
коммунистов не всегда {230} доступна.
И в сущности весь разбор дела ограничивается допросом вас следователем.
Последний по следствию дает свое заключение, и это заключение, скорее
формально, а не по существу, рассматривается уполномоченным чрезвычайной
комиссии и затем коллегией Чеки, которая и ставит свой штемпель:
«расстрелять», или «сослать на пять или на десять лет на принудительные
работы», в зависимости от данного следователем заключения. Вот, в сущности,
весь багаж правосудия.
Нужно ли говорить, что такая упрощенная форма
суда в условиях всеобщего бесправия и террора в стране создает безбрежные
границы самого безудержного произвола. Застенки Чеки напоминают средневековье
по своей дикости, жестокости и глумлению над человеческой личностью. Пытки,
взятки деньгами и натурой в Чеке расцвели махровым букетом. При чем пытки
совершаются путем физического и психического воздействия. В Екатеринодаре пытки
производятся следующим образом: жертва растягивается на полу застенка. Двое
дюжих чекистов тянут за голову, двое за плечи, растягивая таким путем мускулы
шеи, по которой в это время пятый чекист бьет тупым железным орудием, чаще
всего рукояткой нагана или браунинга. Шея вздувается, изо рта и носа идет
кровь. Жертва терпит невероятные страдания. При этом нужно оговориться, что
пытке подвергаются лишь более важные «контрреволюционеры», замешанные в
какой-либо опасной организации, которую чекисты стремятся раскрыть. Такой
пытке в Екатеринодарской Чеке подвергся офицер Терехов, кстати сказать уже
психически больный, ибо во время пытки он лишь смеялся, чем привел в ярость
палачей; затем гражданин Аксютин, впоследствии расстрелянный, гражданин
Потоля, обвинявшийся в убийстве и приговоренный на 8 лет принудительных работ.
При чем с пыткой Потоли произошел любопытный казус: Потоля коммунист. Когда
истязали некоммунистов, то сидевшие в камере коммунисты, о которых мы говорили
выше, Нестеров, Шадурский, Шаров, Сараев и др. оставались безучастными и ничем
на этом не реагировали. Но достаточно было подвергнуть пытке коммуниста Потолю,
как поднялась буря негодования и обвинение чекистов в возврате к старому
режиму, в продажности буржуазии и т. п. Тотчас в камере состоялось совещание
всех сидевших коммунистов, начался стук в двери и вызов председателя Чеки {231} Котляренки. В камеру явился
комендант и прочие власти Чеки в целях успокоения расходившихся товарищей по
партии. И нужно сознаться, эта демонстрация имела свои последствия: истязуемых
не стали сажать в общие камеры, а в одиночки.
Так, в одиночке тюрьмы истязали учительницу
Домбровскую, вина которой заключалась в том, что у нее при обыске нашли чемодан
с офицерскими вещами, оставленными случайно проезжавшим еще при Деникине ее
родственником офицером. В этой вине Домбровская чистосердечно созналась, но
чекисты имели донос о сокрытии Домбровской золотых вещей, полученных ею от
родственника, какого-то генерала. Этого было достаточно, чтобы подвергнуть ее
пытке. Предварительно она была изнасилована и над нею глумились. Изнасилование
происходило по старшинству чина. Первым насиловал чекист Фридман, затем
остальные. После этого подвергли пытке, допытываясь у нее признания, где
спрятано золото. Сначала у голой надрезали ножом тело, затем железными щипцами
плоскозубцами отдавливали конечности пальцев. Терпя невероятные муки,
обливаясь кровью, несчастная указала какое-то место в сарае дома № 28, по
Медведевской улице, где она и жила. В 9 часов вечера 6 ноября она была
расстреляна, а часом позже в эту же ночь в указанном ею доме производился
чекистами тщательный обыск, и, кажется, действительно, нашли золотой браслет и
несколько золотых колец.
В станице Кавказской при пытке пользуются
железной перчаткой. Это массивный кусок железа, надеваемый на правую руку со
вставленными в него мелкими гвоздями. При ударе, кроме сильнейшей боли от
массива железа, жертва терпит невероятные мучения от неглубоких ран,
оставляемых в теле гвоздями и скоро покрывающихся гноем. Такой пытке, в числе
прочих, подвергся гражданин Ион Ефремович Лелявин, от которого чекисты
выпытывали будто бы спрятанные им золотые и николаевские деньги. В Армавире
при пытке употребляется венчик. Это простоя ременный пояс с гайкой и винтом на
концах. Ремнем перепоясывается лобная и затылочная часть головы, гайка и винт
завинчиваются, ремень сдавливает голову, причиняя ужасные физические страдания.
Наряду с пытками физическими производятся
пытки психические. Так, доктора Шестакова, в записной книге {232} которого имелся адрес одного из
членов Генерального Штаба в Москве, заподозрили состоящим в военной организации.
Шестаков отрицал. В результате психическая пытка. В хорошую погоду вечером,
когда Екатеринодар наиболее оживлен, когда одна из центральных улиц — Красная —
запружена народом, когда жизнь бьет ключом и невольно тянет к жизни, Шестакова
чекисты сажали в автомобиль, возили по главной улице и подчеркивая прелести
жизни, сатанински говорили:
— Смотрите, какая хорошая жизнь... как много
в ней прелестей... Вы человек молодой, вам всего 25 лет... выдайте вашу
организацию и вы спасете свою жизнь. Автомобиль катит за город, к реке Кубани.
Здесь Шестаков принуждается рыть себе могилу, идут приготовления к его
расстрелу... дается по нем залп из холостых... Вновь автомобиль, вновь
катанье, вновь дьявольские предложения... вновь залпы... И так несколько дней.
Последний раз над ним учинили такую же пытку, когда он находился в камере
смертников. Несчастный, близкий к психозу, в конце не выдержал, указал на
каких-то лиц, всю ночь не спал, сменяя безудержные рыдания смехом... надеялся
на скорое освобождение, о чем радостно писал сидящей в женской камере своей
жене, но... на другой же вечер 22 декабря был расстрелян. Расстреляна была
также и его жена и даже хозяин его квартиры, греческий подданный
Грамматикопуло, совершенно непричастный к делу Шестакова человек, вина
которого заключалась лишь в том, что Шестаков по ордеру реквизировал и занимал
у него комнату, как мобилизованный советской властью врач.
Впрочем, условия сидения в камере смертников
тоже одна из психических пыток. Мне пришлось ее переживать, она врезалась в
память, а самая камера за № 10 в среде заключенных называлась не иначе, как
преддверие могилы.
В страшную камеру под сильнейшим конвоем нас привели
часов в 7 вечера. Не успели мы оглядеться, как лязгнул засов, заскрипела
железная дверь, вошло тюремное начальство, в сопровождении тюремных
надзирателей.
— Сколько вас здесь? — окидывая взором
камеру, — обратилось к старосте начальство.
— Шестьдесять семь человек.
— Как шестьдесять семь? Могилу вырыли на
девяносто человек, — недоумевающе, но совершенно спокойно. эпически, даже как
бы нехотя, протянуло начальство.
{233} Камера замерла,
ощущая дыхание смерти. Все как бы оцепенели.
Ах, да, — спохватилось начальство, — я забыл,
тридцать человек будут расстреливать из Особого Отдела.
Потянулись кошмарные, бесконечные, длинные
часы ожидания смерти. Бывший в камере священник каким то чудом сохранил
нагрудный крест, надел его, упал на колени и начал молиться. Многие, в том
числе один коммунист, последовали его примеру. Кое где послышались рыдания. В
камеру доносились звуки расстроенного рояля, слышны были избитые вальсы,
временами сменявшиеся разухабисто веселыми русскими песнями, раздирая и без того
больную душу смертников — это репетировались культ-просветчики в помещении
бывшей тюремной церкви, находящейся рядом с нашей камерой. Так по злой иронии
судьбы переплеталась жизнь со смертью.
В девять часов вечера в прозурку коридорный
Прокопенько объявил нам, чтобы мы спали спокойно: расстреливать сегодня не
будут: уехал из Екатеринодара председатель Чеки Котляренко. Расстреливать
завтра будут из Особого Отдела. И действительно, на другой день в 9 час. вечера
в корридорах был топот множества людей, временами слышалась исступленная
брань, возня. В грязные окна со второго этажа нам все же видно было, как под руки
выводили смертников в сопровождении сзади чекистов с наставленными в затылки
наганами.
Так тянулось восемь дней. Почти все мы
написали предсмертные записки и всякими правдами и неправдами, при помощи
частью коридорных, частью арестантов не смертников, ухитрились переслать их на
волю. И тем не менее с жизнью мы еще не покончили. В душе каждого из нас
теплилась надежда на возможность спасения. Очевидно, только эта надежда
останавливала нас от желания разбить свои черепа о толстые каменные стены
мрачной тюрьмы. Временами даже казалось, что нас просто запугивают... Но, к
несчастью... это только казалось. В половине девятого вечера в коридоре раздался
зловещий топот множества ног. Лязгнул ржавый засов двери. В камеры с фонарем
и наганом в руках вошли чекисты; в руках зашуршала бумага со списком
обреченных. Пока читался список, некоторые успели прочесть на нем роковое
«расстрелять».
{234} Трудно передать состояние, охватившее
заключенных в этот момент. Некоторые бились в истерике, рыдая, словно малые
дети. Иные сразу изменились — с землистыми лицами, с ввалившимися глазами, с
заострившимися, как у мертвецов носами, бессмысленно, точно истуканы, смотрели на чекистов. Но состояние
оцепенения, продолжавшееся несколько минут, сменилось неудержимо бурной тягой к
жизни. Хочется жить... Безумно рветесь к жизни, Кажется, в эти минуты вы
познаете всю бездонную глубину прелестей жизни. Точно раскаленными щипцами
ухватили вас за сердце, и вы с адской болью бросаете тревожные взоры в мрачное
тюремное окно, скрывающее от вас вместе с толстыми тюремными стенами бесценную
дорогую для вас свободу. Как затравленный зверь, вы ищете спасения, больной,
распаленный мозг лихорадочно работает. И чем больше вы думаете о спасении, тем
больше вы познаете всю бездну вашей беспомощности. За несколько минут адского
страдания вы устаете, делаетесь и физически и нравственно разбитым, точно
целую вечность совершали тяжелый, каторжный труд. Надежды на спасение нет. И
от одного сознания близкой потери жизни в душе вашей совершается болезненный
психический процесс. Вы ощущаете страшный упадок сил и постепенно впадаете в
какой то столбняк, через несколько минут сменяющийся опять бурным порывом, но
порывом к смерти. С обрывом тяги к жизни в вашей больной душе появляется такая
же бурная тяга к смерти. Скорее смерть...
В этот момент в камере раздалась бравая
разухабистая песня, послышался смех, шутки. Некоторые все свое внимание сосредоточивали
на каких либо действиях, мало напоминающих близкую смерть. Так, генерал
Касинов, постоянно куривший трубку, мало заботившийся о ее чистоте, начал
тщательно ее вычищать, обтирать, точно он будет из нее курить целые годы. Один
казак, зная, что через несколько минут будет расстрелян, спокойно, не спеша,
расстелил платок с провизией, нарезал хлеба, сала и начал преспокойно
закусывать, точно он не ел целую вечность. Поручик Савенко распевал песни. Но,
конечно, все это совершалось в состоянии патологического аффекта
— механически, бессознательно. Только теперь
я, пережив все это, ничуть не удивляюсь некоторым жертвам французской
революции, входившим с шутками... на эшафот.
{235} Из камеры жертв расстрела выводили по десяти
человек. Каждый брался под руки двумя чекистами, третий чекист шел сзади,
держа над затылком приговоренного заряженный наган. Малейшая попытка к
сопротивлению парализовалась расстрелом. Расстрелы производились на краю ямы, в
упор, так что голова дробилась до неузнаваемости. Расстреливались в нижнем
белье, верхнее платье делалось добычей чекистов .
Теперь спрашивается, каков же должен был в
этой атмосфере выработаться нравственный и психический тип вершителя судеб
русского обывателя — чекиста? На этот вопрос ответом служат факты. В
Екатеринодаре одно время оперировала шайка грабителей, которую в конце концов
милиции удалось проследить. Был оцеплен дом, где грабители имели притон.
Последние оказали вооруженное сопротивление, во время которого один из
грабителей был ранен. Впоследствии оказалось, что притоном этой компании
служила квартира следователя чеки Климова.
В 1916 году Екатеринодарский Окружный Суд
приговорил австрийского подданного Альберта за убийство к 20-летней каторге. По
какой то причине Альберт не был отправлен, а оставался в тюрьме. Большевики
освободили Альберта, последний вступил в коммунистическую партию, а затем
служил агентом секретно-оперативного отдела. От союза молодежи был делегирован
в число студентов Кубанского университета. Впоследствии обнаружилось, что этот
же самый Альберт, в то же самое время состоял одним из главарей шайки
грабителей, совершивших ряд ограблений и грабежей. Последнее обстоятельство
обнаружилось лишь случайно, благодаря тому, что товарищ по грабежам Кравцов, от
которого Альберт скрыл добычу, донес на него.
Всех агентов Чеки, маленьких и больших, можно
сгруппировать следующим образом: одна часть весьма невежественная, является
идейно коммунистической. В каждом интеллигенте, в каждом человеке из
буржуазной среды она видит контрреволюционера, с которым необходимо бороться,
и метод борьбы один — физическое уничтожение. Таков закон революции — а посему
расстреливай. Вторая часть — совершенно беспринципная, близкая к отбросам
интеллигенции. Ее идеал — жить для того, чтобы есть. Сегодня большевики — она
служит большевикам, завтра — черная сотня, она служит ей. И, наконец, {236} третья часть,
правда, меньшая, насколько
можно судить по Кубанской чеке, интеллигентная, преследующая известные
принципы. Это бывшие офицеры, озлобленные на демократию вообще и интеллигенцию
в частности за переживаемые офицерством страдания, и поэтому жестоко
расправляющаяся с каждым интеллигентом и с каждым активным демократом. Эта
часть не социалистична, и вряд ли ошибусь, если причислю их к сторонникам
черной сотни. Однако, их трудно отличить от коммунистов, ибо по расправе с
контрреволюционерами они весьма жестоки и вполне солидарны с коммунистами.
Насколько эта расправа жестока, можно судить по весьма любопытному факту,
имевшему место в Екатеринодаре, в Особом Отделе.
25 августа 1920 года, в момент высадки на
Кубани десанта Врангеля, в Екатеринодаре были арестованы начальник
транспортного отделения эвакопункта Е. I. Корвин-Пиотровский и его помощник —
начальник санитарного транспорта Н. К. Минко. В чека, а потом в Особом Отделе
обоим предъявлено было обвинение в сокрытии своего аристократического
происхождения и службы на ответственных постах у белых. Следствие вел самый
свирепый палач из палачей на Кубани, уполномоченный Всероссийской чеки
Кафронта Атарбеков, на совести которого не одна тысяча замученных жертв в
застенках чеки и Особого Отдела. И Минко и Корвин-Пиотровский отрицали
обвинение, несмотря на пытки, которым был подвергнут Корвин-Пиотровский.
Последнего, кроме жестоких побоев в камере, несколько раз выводили на расстрел,
проделывая на его глазах приготовления к расстрелу. Затем объявили ему, что
если он не сознается, то арестованные его жена и десятилетняя дочурка будут
расстреляны. И, действительно, ночью вдали, так что можно было разобрать лишь
силуеты женщины и девочки, последние выводились к яме и по ним давался залп
(впоследствии оказалось, что это особый метод воздействия на обвиняемого; жена
и дочь Корвин-Пиотровского никаким расстрелам не подвергались, хотя и были
арестованы). В это же время в тюрьме сидел некто Добринский, бывший директор
политического кабинета генерала Корнилова, впоследствии Донской министр
иностранных дел в правительстве генерала Краснова. При большевиках Добринский
проживал в Армавире под фамилией Пшеславского, был {237} арестован и обвинялся в участии в подпольной организации,
имевший целью поддерживать интересы белых.
На допросе Пшеславский, спасая свою шкуру,
выдал Атарбекову целый ряд лиц, в том числе полковника Кадринского, Руденко и
др. Жизнь Пшеславскому Атарбеков оставил, но держал его, хотя и с некоторым
ослабленным режимом, в тюрьме. С переходом же Атарбекова из Екатеринодара в
Баку, Пшеславского в тюрьме как бы забыли, что часто бывает в советских
тюрьмах, и последний продолжал там сидеть. Узнав, что недалеко от его одиночки
сидит важный преступник Корвин-Пиотровский, что обвиняется он в участии в
организации белых и что уехавший из Екатеринодара Атарбеков организацию эту не
обнаружил, что Корвин-Пиотровский предъявленное ему обвинение отрицает,
Пшеславский предложил начальнику Особого Отдела Добрису свои услуги в раскрытии
организации, выговорив себе свободу. В результате в одиночку к
Корвину-Пиотровскому сажается неизвестный, и началась работа по раскрытию
организации. Так как Корвин-Пиотровский и Пшеславский-Добринский оба из Петрограда,
оба из высшего аристократического круга, то у них оказалось много общих
знакомых. Это обстоятельство дало возможность Пшеславскому ближе подойти к
жизни Корвин-Пиотровского, разузнать круг его знакомства в Петрограде и в
Екатеринодаре и облегчить выполнение задуманного им дьявольского плана.
— Знаете что, — обратился к
Корвину-Пиотровскому Пшеславский, — терять времени нечего: вас все равно решено
расстрелять, между тем у меня есть хороший знакомый, начальник штаба 9-й армии
Корвин-Круковский, рискните обратиться к нему с письмом о помощи, возможно,
что он облегчит вашу участь и освободит от расстрела. Письмо это можно
переправить при помощи знакомого мне надзирателя.
Письмо рукою Корвина-Пиотровского было написано. На
адресе, во избежание каких либо недоразумений, был рукою того же Корвина-Пиотровского
помечен цифровой шифр, необходимый по мнению Пшеславского в переписке с
Корвин-Круковским, установленный между последним и Пшеславским. Адрес
следующий:
{238}
Секретно (774-4-3-2-Х1).
Лично И. Л. Русиновой для передачи Корвину –
Круковскому.
Через несколько дней Пшеславский из тюрьмы
освобождается, но одновременно с этим в Екатеринодаре, среди военных, а
особенно среди служащих транспортного отдела, которых арестовали со всеми их
семьями, произведены массовые аресты. В числе около сотни арестованных
оказались — инспектор пехоты IX армии полковник Радецкий, командующ. обороной
черноморского побережья ген. Певнев, преподаватель командных курсов генерал
Гутор и полковник Анисимов, служащая санчасти И. Л. Русинова, через которую
должно было идти письмо к Корвин-Круковскому, Начсанарма Макаренко, Начэвака
Корнеев, Грабовский и много других.
Всем им предъявили обвинение в шпионаже в
пользу мирового империализма. Причем улики обвинения были весьма вески и весьма
различны. Виновность Радецкого, Певнева и Анисимова уличалась имеющимся в
следственном производстве секретным (расшифрованным) приказом генерала
Врангеля, в котором последний объявляет этим лицам благодарность за преданную
ему службу во вражеском стане. Другой расшифрованный приказ того же ген.
Врангеля производил в действительные статские советники Минко и
Корвина-Пиотровского за такую же хорошую службу во вражеском стане и т. д.
Виновность Русиновой уличалась перехваченным письмом, адресованным на ее имя,
для передачи начальнику контрразведки генер. Врангеля Корвину-Круковскому от
шпиона Корвина – Пиотровского. Следствие вел уполномоченный Особого Отдела
Святогор, средних лет человек, европейски культурный, с светскими манерами, —
грубостей, жестокостей и зуботычин, так обычных в застенках, не было.
Мягким,
весьма предупредительным тоном Святогор сообщил на допросах обвиняемых, что их
ждет одна участь — расстрел. И, действительно, всем был подписан смертный
приговор коллегией Особого Отдела, в которой участвовал и Святогор, являвшийся
таким образом и судьей. Для совершения расстрела обвиняемых привели в тюрьму,
за стеной которой, на реке Кубани, производятся расстрелы. Однако, арест весьма
ответственных работников, какими являлись Гутор, Радецкий и др., да еще в {239} военной среде, обеспокоил Москву
и задел честолюбие Атарбекова. Покидая Кубань, этот палач заверил центр, что
он всю крамолу с корнем вырвал на Кубани, и вдруг, не успел выехать из
Екатеринодара, в последнем открыт грандиозный заговор в среде военных. С
другой стороны, влиятельные родственники нажали все педали и в центре и на Кубани,
чтобы спасти несчастных. И с кафронта полетели грозные телеграммы в Особый
Отдел, призывающие временно приостановить исполнение приговора, а вслед за
этими телеграммами, совершенно неожиданно для Особого Отдела, заявился и сам
Атарбеков, перед которым и предстала на допросе случайно не расстрелянная
центральная фигура заговора И. Л. Русинова.
— Все равно, вы будете
расстреляны,—самодовольно улыбаясь, объявил Русиновой Атарбеков. Виновность
ваша бесспорна. Вы явились передатчицей письма Корвин-Пиотровского Начальнику
Врангелевской контрразведки Корвин-Круковскому, ясно—вы шпионка.—Пытливо посматривая
на Русинову, Атарбеков не без злорадства показал ей злополучное письмо
Корвин-Пиотровского, написанное последним под диктовку Пшеславского.
Никакие оправдания Русиновой успеха не имели.
В воздухе пахло кровью.
— Но вы должны же дать мне очную ставку с
Корвин-Пиотровским, — возбужденно требовала Русинова с решительностью человека,
которому терять нечего.—Корвин-Пиотровский не мог писать мне такое нелепое
письмо!... Я требую очной ставки!...
Кривая усмешка скользнула по губам палача,
садически наслаждавшегося болезненными переживаниями своей жертвы.
— Никакой очной ставки вам не будет,—все тем же
саркастическим тоном продолжал Атарбеков, — Корвин-Пиотровский сошел с ума,
находится в психиатрической лечебнице, и только зная это, вы яростно требуете
очной ставки с ним. Она невозможна, да и излишня: ясно, что вы — шпионка.
— Неправда!—перебивая Атарбекова,
запротестовала Русинова,—Корвин-Пиотровский сидит в тюрьме в одиночной камере
рядом со мной, я его сегодня видела, он совершенно здоров. Я требую очной
ставки!—
И действительно, перед тем как ехать на
допрос, проходя тюремным коридором, Русинова видела {240} Корвин-Пиотровского, обругала его идиотом и теперь требовала
очной ставки.
Атарбеков насторожился. Уверенный, не
допускающий никаких сомнений тон Русиновой внушал доверие. Возможность легкой
проверки ее уверений подкупили его. Через полчаса он был уже в тюрьме, где
Корвин-Пиотровский рассказал всю историю злосчастного письма на имя
Корвина-Круковского. Тем самым обнаружилось, что уверение уполномоченного
Особого Отдела Святогора о пребывании Корвин-Пиотровского в психиатрической
лечебнице, о его душевной болезни, о невозможности очной ставки, — все это
было сплошной выдумкой Святогора.
На другой же день приказом Атарбекова все
обвиняемые в шпионаже в пользу международного империализма, приговоренные к
расстрелу и лишь случайно не расстрелянные, были из тюрьмы переведены в
подвалы Особого Отдела, откуда все вскоре, за исключением Корвина-Пиотровского,
Минко и Русиновой освобождены, а на их места в тюрьму были посажены все
ответственные агенты Особого Отдела во главе с начальником его Добрисом и уполномоченным
Святогором. И здесь только Русинова и другие вчерашние «шпионы» узнали, что
уполномоченный Святогор был никто иной, как Пшеславский, он же Добринский.
А Минко, допрашиваемый
Святогором-Пшеславским—Добринским, припоминает, что внешность, манеры, голос,
даже рост Святогора поразительно напоминают ему светлейшего Чингис-хана князя
Татарского, с которым он в дореволюционную эпоху по служебным делам встречался
в Петербурге, в кабинете министров.
Я не знаю судьбу Добринского-Пшеславского-Святогора-светлейшего
Чингис-хана-князя Татарского, быть может он даже расстрелян. Но для меня одно
бесспорно: чрезвычайки кишат такими Добринскими. В той же Екатеринодарской
Чеке, под фамилией Искритского известен был своей свирепостью бывший, кажется,
полковник, некий Быстров, на
совести которого не
одна тысяча замученных жертв.
Искритские, Святогоры и tutti quanti –
отбросы русской, латышской, еврейской и других интеллигенций, являются душою и
мозгом чрезвычаек. Стоя на целую голову по развитию выше люмпен-пролетариата,
обслуживающего Чеку, эти дельцы революции ловко пользуются невежеством
чекистских агентов-коммунистов, доводя до максимума их террористическую {241} деятельность по отношению к
политическим противникам, главным образом, интеллигенции.
Ведь только простая случайность разбила
карьеру Святогора, вырвав из объятий смерти почти сотню ни в чем неповинных
людей. Только грандиозность заговора в военной среде, среди влиятельных людей,
имевших прочные связи с центром, честолюбие Атарбекова, почувствовавшего себя
задетым, наконец, недюжинный ум и энергичные действия
И. Л. Русиновой создали около этого дела шум и апелляционную
инстанцию в лице заинтересованного Атарбекова, давшего другое направление делу
и обнаружившего провокацию...
А ведь сотни тысяч жертв не имеют ни связей,
ни апелляционных инстанций, и погибают в чекистских застенках, проклиная
вдохновителей большевистского террора. И тем не менее Корвин-Пиотровский, Минко
и Русинова не были освобождены Атарбековым. Они оказались высланными по разным
городам севера, пройдя через все мучения тюремного этапа.
— Вы не виновны, я в этом уверен, — заявил им
Атарбеков, — но освободить я вас не могу. —
Вот тот фундамент, та опора, на которую
опирается большевистская власть. В ней заложены начала гнилости всего механизма
этой власти. Чека — это государство в государстве. Это сверх-правительственный
«центр-центров». Гниение большевизма идет изнутри. Из самой его сердцевины.
Г. Люсьмарин
{242}
ХОЛМОГОРСКИЙ
КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ
Лагерь в Холмогоры переведен из Соловков в
мае месяце 1921 года. Правда, раньше посылались заключенные в Холмогоры, и
иногда даже целыми партиями, но до места назначения они не доходили, т. к. и
лагеря то там не было. Верстах в десяти от Холмогор, на берегу С. Двины,
стоит деревня Косково, за рекой раскинулась живописная еловая роща, в ней
расположено несколько домов — это выселки из Косковой — сюда привозят
заключенных, в этой роще расстреливались десятки и сотни осужденных. До деревни
долетали треск пулеметов, крики и стоны. Сколько там погребено человек, трудно
сказать — жители окрестных деревень называют жуткую цифру в 8.000 человек.
Возможно, что она и меньше, но думаю, сопоставляя рассказы с разных сторон,
что погублены здесь были тысячи.
Холмогорский лагерь невелик. С мая месяца по
ноябрь в нем перебывало 3.000 человек, в ноябре числилось 1.200 человек, 600
человек в Холмогорах и столько же в четырех лагерях, расположенных в округе да
расстоянии 20-40 верст — в Скиту, Селе, на Сухом Озере и на Горячем Озере.
Помещается лагерь в бывшем женском монастыре,
помещение хорошее и теплое — это, кажется, его единственная положительная
сторона. Не даром, выпуская одного из заключенных на волю, комендант заметил:
«Вы можете гордиться, что сидели в самом строгом лагере в России». Не напрасно
за ним укрепилось название «лагеря смерти».
В бытность комендантом Бачулиса, человека
крайне жестокого, немало людей было расстреляно за ничтожнейшие провинности.
Про него рассказывают жуткие {243} вещи,
Говорят, будто он разделял заключенных на десятки и за провинность одного
наказывал весь десяток. Рассказывают, будто как то один из заключенных бежал,
его не могли поймать и девять остальных были расстреляны. Затем бежавшего
поймали, присудили к расстрелу, привели к вырытой могиле; комендант с бранью
собственноручно ударяет его по голове так сильно, что тот, оглушенный, падает
в могилу и его, полуживого еще, засыпают землей. Этот случай был рассказан
одним из надзирателей.
Позднее Бачулис (ldn-knigi; литовец) был назначен комендантом самого северного
лагеря, в ста верстах от Архангельска, в Порталинске, где заключенные питаются
исключительно сухой рыбой, не видя хлеба и где Бачулис дает простор своим
жестокостям. Из партии в 200 человек, отправленной туда недавно из Холмогор, по
слухам, лишь немногие уцелели. Одно упоминание о Порталинске заставляет
трепетать Холмогорских заключенных — для них оно равносильно смертному
приговору, а между тем и в Холмогорах тоже не сладко живется. Теперешний
комендант в Холмогорах, Сакнит, расстрелов не применяет. Сам по себе он не
жестокий человек, ему доступны человеческие чувства, но весь ужас в том, что
общая масса заключенных для него не люди — вся администрация смотрит на них, ну
как самодур-помещик смотрит на крепостных или плантатор-американец — на черных
рабов: хочу — казню, хочу — милую. Вся администрация состоит из заключенных
(коммунистов); конечно, поставлены они в привилегированное положение, которым
особенно дорожат, вырвавшись из общей подневольной массы и потому по своей
рьяности и жестокости они нередко превосходят коменданта.
Первый раз я увидела заключенных, подъезжая к
Холмогорам. Стоял 20-ти градусный трескучий мороз, лошади проваливались в
сугробы снега. Навстречу попалось странное шествие: несколько больших дровней,
нагруженные ящиками, тащили группы людей, человек по 15-20. Худые болезненного
вида, в оборванной одежде, прозяблые, они жалобно просили—«хлебца, хлебца», но
конвойные не позволили дать им хлеба. Они везли продукты, присланные
американцами для заключенных. Увы, самая маленькая часть этой передачи дошла до
заключенных—администрация предпочла взять продукты для себя.
Эти
иззябшие, голодные оборванцы, оказывается, являются привилегированными и у них
есть хоть {244} какая-нибудь одежда,
их посылают на принудительные работы, многие же буквально раздеты и принуждены
сидеть взаперти. С наступлением морозов отсутствие теплой одежды дало себя
сильно почувствовать. Холод—это один из бичей заключенных.
Приводят в Холмогоры партию, первым делом
всех обыскивают и все лишние вещи отбираются. Мужчины имели право на две смены
белья. Под предлогом лишнего отбирается хорошее платье, сапоги, все теплые
веши и человек, обреченный на жизнь на дальнем севере, остается полуголым.
Вещи сдаются в цехгауз, будто на хранение, и оттуда администрация черпает самым
беззастенчивым образом все ей необходимое. Я знаю факты, когда надзиратели по
ордеру получали вещи, заведомо принадлежащие заключенным. С другой стороны, из
посылок, получаемых заключенными, нередко вынимаются теплые вещи. Одному
заключенному были посланы полушубок, валенки, шапка —ничего не дошло. Его
выслали, полупомешанного, после тифа зимой в легком пальто, из рваных сапог
торчали пальцы. С трудом его товарищи упросили коменданта дать ему на дорогу
казенный полушубок.
Второй бич, еще более ужасный—это голод.
Питание состоит из кипятка утром, на обед суп из мороженой картошки и фунт
хлеба, вечером тот же суп и кипяток. В американской передаче были великолепные
мясные консервы, жиры. Лишь изредка эти продукты попадали в суп. В
Архангельске та же американская передача значительно улучшила положение
заключенных, здесь же только малая часть давалась им. С осени были сделаны
запасы капусты, но вот потребовался корм для коров — их 18 штук (часть молока
идет на лазареты, большая же часть для администрации). Не долго думая, капусту
отдали на съедение коровам, а заключенных перевели на мороженую картошку. Два
или три раза в неделю разрешаются передачи, но почему то установился порядок не
допускать жиров и у голодных людей отбирали последнее, что могло бы их
поддержать. Также из посылок вынимаются все жиры. У большинства из заключенных
нет никого из близких, которые бы их поддержали передачами и они буквально
голодают. Проходя на принудительные работы, они просят милостыни у прохожих и
все, что им дают, тут же сейчас поедают. Даже сырую картофель сейчас же
начинают с жадностью грызть.
Никакие {245}
угрозы со стороны администрации не могли удержать их летом от кражи овощей
на огороде. И не один был убит за попытку стащить репу. Конвойный доносит:
«была попытка к побегу, пришлось стрелять», — на самом деле была лишь попытка
стащить репу и набить хоть чем-нибудь голодный желудок. Но самое ужасное это
то, что рядом с этими голодными администрация живет на самую широкую ногу.
Масло, мясо, молоко, белая мука в неограниченном количестве тратятся у них на
кухне. Интеллигентных женщин заставляют исполнять обязанности кухарок,
готовить деликатесы и при малейшем неудовольствии не понравившееся кушанье
летит в помойку.
Третий бич — болезни. Как холод, так и
недоедание вызывают огромную заболеваемость. Лазарет на 200 кроватей с трудом
вмещает всех больных. Осенью была сильная эпидемия тифа. Из 1.200 человек
переболело тифом около 800, но смертность сравнительно была невелика, умерло
всего 22. Всего с мая месяца умерло:
в мае 12
в июне 20
в июле 50
в августе 80
в сентябре 110
в октябре 190, из них 110 от
дизент. и 80 от истощения
Всего 442
чел.
Из этих данных видно, как с наступлением
холодов смертность стала прогрессировать — и не только болезни, но голод и
холод тому причиной. Изголодавшиеся люди набрасывались на все, что попадало
под руку, развивались желудочные болезни и истощенный организм не выдерживал.
Иногда тиф проходил благополучно, но затем человек умирал от истощения. В
большом помещении (бывшей церкви) лежали выздоровевшие после тифа. Проходит
врач или сестра и со всех сторон худые, бледные, точно тени, больные скрипят:
«жирку бы, жирку нам»...
Но в
аптеке рыбий жир вышел, пустой суп и сырой хлеб не восстанавливают сил и
выздоровевший от тифа угасает от недоедания. Только что больной оправляется от
дизентерии, приходит аппетит и он с жадностью набрасывается на суп, {246} выменивает на табак, на последние
крохи у тяжело больных шесть-семь мисок супа, пожирает их и на утро помирает.
Приемный покой ежедневно полон больных, почти все больны, но врач, из
заключенных же, не смеет их признавать больными. Если у него слишком много
больных, является комендант, распекает его, грозит ему карцером и сам отбирает
больных. Их выстраивают в шеренгу и начинается их просмотр с руганью: «да ты
разве болен, ведь стоишь на ногах» и т. д. — и часть отправляется обратно в
камеры, как здоровые. Однажды комендант распекал таким образом больных, велел
привести врача. Тот приходит бледный, расстроенный и на окрики коменданта так
растерялся, что отдал честь и гаркнул: «виноват, ваше благородие». До чего
надо было дойти, чтобы так забыться...
Его слова рассмешили коменданта, он
расхохотался и не дал карцера. Были случаи смерти на приеме больных. Ежедневно
утром подъезжают к больнице дровни и могильщики, — бывший московский юрист и
два студента стаскивают пять-шесть голых трупов, закрывают их рогожами и везут
их за город, где, безвестные, они зарываются в ямы.
Кроме физических лишений заключенные
постоянно находятся в запуганном пришибленном состоянии, благодаря крайне
грубому отношению администрации. Во первых, обращение исключительно на «ты» и
притом постоянно в грубом резком тоне. Администрация состоит из заключенных же
и каждый хочет поддержать свой престиж.
Очень развита система доносов, жалоб,
интриги. Постоянная угроза карцером, да и не только угроза, но и действительный
карцер. Кроме карцера сажают еще в холодную башню на хлеб и воду. Есть еще
Белый Дом. Он за пределами лагеря — маленький дом, на улицу выходят три окна, в
маленькой комнате 40 человек — ни прогулок, ни врачебной помощи, уборной тоже
нет, выводят на две минуты два раза в день. Там заболевали тифом и дней по
десять до кризиса валялись без помощи. Некоторые просидели там больше месяца,
заболели тифом и кончили психическим расстройством. Брань и рукоприкладство —
обычные явления. А при прежнем коменданте, Бачулисе, не трудно было угодить и
под расстрел. Положение женщин в общем несколько лучше, но в другом отношении
им и хуже. Говорить с мужчинами им строго запрещено. Зато администрация имеет
над ними полную власть. Кухарки, прачки, прислуга берутся в администрацию из
числа заключенных и притом {247}
нередко выбирают интеллигентных женщин. Под
предлогом уборки квартиры помощники коменданта (так поступал, напр., Окрен)
вызывают к себе девушек, которые им приглянулись, даже в ночное время. Затем
эти вызовы учащаются и любимицы их возвращаются с руками, полными угощений,
прекращается их голодовка. И у коменданта и у помощников любовницы из
заключенных.
Отказаться от каких-либо работ, ослушаться
администрацию — вещь недопустимая: заключенные настолько запуганы, что безропотно
выносят все издевательства и грубости. Бывали случаи протеста — одна из таких
протестанок, открыто выражавшая свое негодование, была расстреляна (при Бачулисе).
Раз пришли требовать к помощнику коменданта интеллигентную девушку, курсистку,
в три часа ночи; она резко отказалась идти и что же — ее же товарки стали
умолять ее не отказываться, иначе и ей и им — всем будет плохо.
Весь лагерь голодный, больной, забытый, люди
теряют всякий человеческий облик и превращаются из людей в жалких забитых
рабов...
X. X.
{248}
АСТРАХАНСКИЕ РАССТРЕЛЫ
Март 1919 г .
В апреле месяце 1912 года в далеком, глухом
углу Сибири, на Лене, мелкими агентами самодержавного правительства было
расстреляно триста голодных, измученных непосильной работой и невыносимыми
условиями жизни, рабочих.
Под давлением русской и иностранной прессы и
общественного мнения, царское правительство должно было допустить членов Гос.
Думы расследовать расстрелы, а затем и сместить виновников расправы над
безоружными рабочими. Так было при самодержавии.
А в марте 1919 года в Советской Республике представитель
высшего в коммунистическом государстве органа руководил расстрелами тысяч
голодных рабочих в Астрахани. Это кошмарное дело в советской прессе замолчали.
И о нем доселе мало кто знает.
Астрахань — большой губернский город при
устье Волги-матушки, когда то кормилицы и поилицы пролетариев. Десятки тысяч
рабочих. Многочисленные профессиональные объединения. Нет только
социалистических организаций. Да и то лишь потому, что в 1918 году большинство
партийных работников было расстреляно.
В августе-сентябре 18 года погибла целиком
губ. конференция партии социалистов-революционеров во главе с Губ. Ком. в
количестве 15 человек. Среди расстрелянных были т. Довчаль, секретарь губ. ком.
п. с. - р., член Учр. избрания Петр Алексеевич Горелин,
крест. Саратов. губ., Мечеслав Мечеславович Струмило-Петрашкевич, член партии с
момента ее основания и др.
{249} Партийные работники, оставшиеся в живых, были
терроризованы и партийная жизнь совершенно замерла в Астрахани.
Насколько ненавистны были власти социалисты,
видно из того, что только одного заявления о принадлежности к социалистической
организации было достаточно, чтобы лишиться жизни. Так был расстрелян в связи с
забастовкой, о которой теперь идет речь, т. Метенев, председатель Правления
Проф. Союза Металлистов, который при аресте назвал себя сочувствующим
социалистам-революционерам (левым).
Металлические заводы Астрахани: «Кавказ и
Меркурий», «Вулкан», «Этна» и др. были объявлены военными, труд на них
миллитаризован, и рабочие находились на военном учете. Город Астрахань, живший
всегда привозным хлебом, с момента объявления хлебной монополии и прекращения
свободной закупки продовольствия, сразу очутился в затруднительном положении.
Изобиловавший раньше рыбой, которой в одних устьях Волги ежегодно вылавливалось
десятки миллионов пудов, город после объявления социализации рыбных промыслов и
расстрела рыболовов (Беззубиков и др.), не имел даже сельдей, которыми запрещено
было торговать под страхом ареста и продавца и покупателей.
В 1918 году астраханцы кое-как снабжались
продовольствием матросами волжского флота, но с наступлением зимы подвоз
вольного продовольствия почти прекратился. Кругом Астрахани и на железной
дороге и по проселкам стояли реквизиционные отряды. Продовольствие отбиралось,
продавцы и покупатели расстреливались. Астрахань, окруженная хлебом и рыбой,
умирала с голода. Она была похожа на остров, вымирающий от жажды, среди
пресного моря.
С января 1919 года продовольственное положение сулило
рабочим Астрахани настоящий голод. Власть уже было решилась даровать рабочим
право вольной закупки продовольствия, но центр отозвал главу края Шляпникова
за его мягкую политику и назначил на его место К. Мехоношина. Вместо
ожидаемого разрешения посыпались стеснения репрессии. От рабочих приказом по
заводам требовали максимума производства.
Голодные,
усталые, озлобленные, стоя после работ у пекарен за восьмушкой хлебного пайка,
они свои «очереди» {250} превращали
в митинги и искали выхода из невыносимого положения. Власть назначила особые
патрули, которые должны были разгонять импровизированные митинги. Наиболее
активные рабочие были арестованы. Продовольственное положение ухудшалось,
репрессии усиливались, и в конце февраля 1919 года рабочие, переизбрав Прав. Союза
Металлистов, заговорили определенно о забастовке. В последних числах февраля на
совместном заседании Губ. Сов. Проф. Союзов с заводскими комитетами представитель
матросов волжского флота заявил рабочим, что матросы в случае забастовки
выступать против бастующих не будут.
Оставалось только назначить день забастовки.
С первых чисел марта работа на заводах почти прекратилась. Везде шло
обсуждение вопросе о требованиях, предъявляемых к власти. Решено было требовать
разрешения временно (впредь до урегулирования продовольственных затруднений)
свободной закупки хлеба и свободной ловли рыбы. Но окончательный требования до
начала забастовки так и не успели сформулировать. А власть этим временем
искала надежные части и стягивала их к заводам. Катастрофа приближалась.
И вот во вторую годовщину февральской
революции «Рабоче-Крестьянская власть» затопила в крови рабочую Астрахань.
Даже на фоне российского коммунистического
террора, направленного якобы против классовых врагов труда, но бившего главным
образом рабочих и крестьян, это — беспримерная по своему размаху в
истории рабочего движения расправа. В ней равно поражают как беззащитность рабочих,
так и оголенная до цинизма откровенность. Расстрелом руководил член высшего в
государстве законодательного и исполнительного органа: Всероссийского Ц. И.
К.— К. Мехоношин. Этот именитый палач на всех распоряжениях и приказах
полностью помещал свой громкий титул: Член Всероссийского Ц. И. К. Советов
Раб., Крестьянских, Красноармейских и Казачьих Депутатов Член Рев.-Воен. Совета
Республики, председатель Кав. Касп. фронта и пр. и пр.
Вот как гласило правительственное сообщение о
расстреле: «10 марта сего 1919 года, в десять часов утра, рабочие заводов
«Вулкан», «Этна»,« Кавказ и Меркурий» по тревожному гудку прекратили работы и
начали {251} митингование. На
требование представителей власти разойтись рабочие ответили отказом и
продолжали митинговать. Тогда мы исполнили свой революционный долг и применили
оружие...
К. Мехоношин (с полным титулом)».
Десятитысячный митинг мирно обсуждавших свое
тяжелое материальное положение рабочих был оцеплен пулеметчиками, матросами и
гранатчиками. После отказа рабочих разойтись был дан залп из винтовок. Затем
затрещали пулеметы, направленные в плотную массу участников митинга, и с
оглушительным треском начали рваться ручные гранаты.
Митинг дрогнул, прилег и жутко затих. За
пулеметной трескотней не было слышно ни стона раненых, ни предсмертных криков
убитых на смерть ...
Вдруг масса срывается с места и в один миг
стремительным натиском удесетяренных ужасом сил прорывает смертельный кордон
правительственных войск. И бежит, бежит, без оглядки, по всем направлениям, ища
спасения от пуль снова заработавших пулеметов. По бегущим стреляют. Оставшихся
в живых загоняют в помещения и в упор расстреливают. На месте мирного митинга
осталось множество трупов. Среди корчившихся в предсмертных муках рабочих
кое-где виднелись раздавленные прорвавшейся толпой и «революционных
усмирителей».
Весть
о расстреле мигом облетает весь город.
Бежали отовсюду. Кричали одно паническое
«стреляют, стреляют»!
Многочисленная толпа рабочих собралась около
одной церкви.
«Бежать из города»—сначала тихо, потом все
громче и громче раздается кругом.— «Куда?» Вокруг бездорожье. Тает. Волга
вскрылась. Нет кусочка хлеба. — «Бежать, бежать! Хоть к белым. Здесь
расстреляют. А жена, а дети? братцы, как же? — Все равно погибать. Хоть здесь,
хоть там. Есть нечего. Бежать, бежать!!»
Далекий орудийный выстрел. Дребежащий
странный залп в воздухе. За этим жужжанием вдруг бухнуло. Снова жужжание. Купол
церкви с грохотом рушится. Бух и опять бухающие звуки. Рвется снаряд. Другой.
Еще. Еще. Толпа мигом превращается в обезумевшее стадо. Бегут, куда глаза
глядят. А Форпост стреляет и стреляет. Откуда то корректируют стрельбу и
снаряды попадают в бегущих.
{252} Город обезлюдел. Притих. Кто бежал, кто
спрятался. Не менее двух тысяч жертв было выхвачено из рабочих рядов.
Этим была закончена первая часть ужасной
Астраханской трагедии.
Вторая — еще более ужасная — началась с 12
марта. Часть рабочих была взята «победителями» в плен и размещена по шести
комендатурам, по баржам и пароходам. Среди последних и выделился своими
ужасами пароход «Гоголь». В центр
полетели телеграммы о «восстании».
Председатель Рев. Воен. Сов. Республики Л.
Троцкий дал в ответ лаконическую телеграмму: «расправиться беспощадно».
И участь несчастных пленных рабочих была решена. Кровавое безумие царило на
суше и на воде.
В подвалах чрезвычайных комендатур и просто
во дворах расстреливали. С пароходов и
барж бросали прямо в Волгу. Некоторым несчастным привязывали камни на шею.
Некоторым вязали руки и ноги и бросали с борта. Один из рабочих, оставшийся
незамеченным в трюме, где-то около машины и оставшийся в живых рассказывал,
что в одну ночь с парохода «Гоголь» было сброшено около ста восьмидесяти (180)
человек. А в городе в чрезвычайных комендатурах было так много расстрелянных,
что их едва успевали свозить ночами на кладбище, где они грудами сваливались
под видом «тифозных».
Чрезвычайный комендант Чугунов издал распоряжение,
которым под угрозой расстрела воспрещалось растеривание трупов по дороге к
кладбищу. Почти каждое утро вставшие астраханцы находили среди улиц
полураздетых, залитых кровью застреленных рабочих. И от трупа к трупу, при
свете брезжившего утра живые разыскивали дорогих мертвецов.
13 и 14 марта расстреливали по прежнему
только одних рабочих. Но потом власти должно быть спохватились. Ведь нельзя
было даже свалить вину за расстрелы на восставшую «буржуазию». И власти
решили, что «лучше поздно, чем никогда». Чтобы хоть чем-нибудь замаскировать
наготу расправы с астраханским пролетариатом, решили взять первых попавших под
руку «буржуев» и расправиться с ним по очень простой схеме: брать каждого
домовладельца, рыбопромышленника, владельца мелкой торговли, заведения и
расстреливать.
{253} Вот один из многочисленных примеров расправы
над «буржуазией». Советская служащая,
дочь местного адвоката Жданова, по мужу княгиня Туманова, «Волжская
красавица», как звали ее в нижнем Поволжьи. Служила предметом настойчивых ухаживаний
комиссаров, больших и малых — вплоть до высших. Настойчивые приставания власти
всегда кончались гордым презрением честной женщины. В дни общей расправы над
«буржуазией» коммунисты решили уничтожить «яблоко раздодора». Отцу, пришедшему
узнать о судьбе своей дочери, показали ее обнаженный труп.
К 15 марта едва ли было можно найти хоть один
дом, где бы не оплакивали отца, брата, мужа. В некоторых домах исчезло по
несколько человек.
Точную цифру расстрелянных можно было бы
восстановить поголовным допросом граждан Астрахани. Сначала называли цифру две тысячи. Потом три... Потом власти стали опубликовывать сотнями
списки расстрелянных «буржуев». К началу апреля называли четыре тысячи жертв.
А репрессии все не стихали. Власть решила очевидно отомстить на рабочих
Астрахани за все забастовки и за Тульские, и за Брянские и за Петроградские,
которые волной прокатились в марте 1919 года. Только к концу апреля расстрелы
начали стихать.
Жуткую картину представляла Астрахань в это
время. На улицах — полное безлюдье. В домах потоки слез. Заборы, витрины и окна
правительственных учреждений были заклеены приказами, приказами и приказами.
14-го было расклеено по заборам объявление о
явке рабочих на заводы под угрозой отобрания продовольственных карточек и ареста.
Но на заводы явились лишь одни комиссары. Лишение карточек никого не пугало— по
ним уже давно ничего не выдавалось, а ареста все равно нельзя было
избежать. Да и рабочих в Астрахани
осталось немного.
Лишь к 15 марта часть бежавших была
настигнута красной конницей в степи, далеко от Астрахани. Несчастных вернули
обратно и среди них то и принялись искать «изменников» и «предателей».
16 марта на заборах появились новые приказы.
Всем рабочим и работницам под страхом ареста, увольнения, отобрания карточек
приказывалось явиться в {254} определенные
пункты на похороны жертв «восставших». «Революционной
рукой мы будем карать ослушников». — Так кончался приказ.
Время явки уже истекло, а рабочих набралось
всего лишь несколько десятков. И
красной коннице был отдан приказ сгонять всех с улиц, вытаскивать из квартир и
с дворов. Озверели инородцы, с остервенением рыскали по городу и жестоко
пороли укрывающихся нагайками. С большим опозданием, под охраной пик и нагаек
двинулось к городскому саду похоронное шествие.
Рабочие, с унылыми, плачущими лицами, не
поднимая голов беззвучно шевелили губами.
Жуткое по своей тишине: «Вы
жертвою пали» расплывалось в весеннем воздухе, едва успев превратиться в звуки.
Какая злая сатанинская насмешка! Они хоронили их — своих палачей, не смея
думать о своих погибших товарищах, грудами наваленных на кладбище. Они пели им
— своим палачам, думая о тех, с кем бок о бок шесть дней тому назад прорывали
смертельный кордон правительственных войск. Они слушали речи коммунистов-ораторов
о них — своих палачах, исполнивших «революционный долг» и не могли сказать
хоть слово о расстрелянных революционерах-рабочих.
«Мы отомстим, мы сторицею отомстим за каждого
коммуниста!» — гремел голос правительственного оратора. — «Вот смотрите: их сорок
семь наших товарищей, погибших за «рабочее дело».
Еще ниже наклоняются головы рабочих. Слезы. Плач навзрыд.
А оратор все заливается громким,
торжествующим голосом победителя. И все грозит и грозит.
Кругом общей могилы стоят сорок семь красных
гробов. Вокруг них черные и красные знамена.
«Революционным борцам — жизнь отдавшим за
социализм», красуется на них. «Революционные же борцы» с пиками и нагайками
держат и знамена.
Не прорвешься сквозь них с этого места
пытки... Горе и бессилье давит, давит рабочих. А невидимый, но ощутительный
ужас сковывает и мысли и действия. Рабочие пьют горькую чашу страданий до дна.
Газеты выходят с траурной каймой. «Революционным»
усмирителям посвящаются все статьи. По адресу {255} рабочих говорится гневное: «сами виноваты». Титулованный
палач К. Мехоношин шлет войскам благодарственное послание... «Вы
исполнили свой революционный долг и железной рукой, не дрогнув, раздавили
восстание. Революция этого не забудет. А рабочие сами виноваты, поддавшись на
провокацию» . . .
И замерла рабочая Астрахань. Молчат заводы.
Не дымят трубы.
Рабочие разъезжались и разбегались безудержно
из города. Не смогло их остановить больше и разрешение власти ловить рыбу и
покупать хлеб. Слишком дорогой ценой
было куплено это разрешение.
Кровью родственников и друзей было оно
писано. Кровью тысяч Астраханских пролетариев пахла правительственная
«милость».
Огненно-кровавыми буквами будет вписана Астраханская
трагедия в историю пролетарского движения. Беспристрастный суд истории произнесет
свой приговор над одной из самых ужасных страниц коммунистического террора...
А нам, его современникам и очевидцам, хочется
крикнуть всем друзьям рабочих, всем социалистам, всему мировому пролетариату:
«Расследуйте Астраханскую трагедию.»
П. СИЛИН.
Москва, Сентябрь 1920 г .
Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"