КРОВАВЫЕ ПСИХОЗЫ ЧЕ-КА материалы по деятельности чрезвычайных комиссий (ОКОНЧАНИЕ)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


КРОВАВЫЕ ПСИХОЗЫ ЧЕ-КА



материалы по деятельности чрезвычайных комиссий

(ОКОНЧАНИЕ)


{152}

ТЮРЬМА ВСЕРОССИЙСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КОМИССИИ,

(Москва, Б. Лубянка, 11)

Одна из центральных московских улиц — Большая Лу­бянка — волею большевиков превращена в сплошную тюрьму. Что ни дом, то тот или иной чекистский застенок. Как известно, на Б. Лубянке были сосредоточены ранее на­иболее значительные страховые общества; место этих страховых обществ заняли многообразные ответвления В.Ч.К. и М.Ч.К., которые тоже выполняют, правда доволь­но своеобразно, функции «страхования жизни».
Итак, начнем перечислять.
Громадный дом страхового общества «Россия», вы­ходящий и на Лубянскую площадь, и на Б. Лубянку и на М. Лубянку, занят ныне Всероссийской Чрезвычайной Ко­миссией с ее огромным количеством секций, подсекций, от­делов, подотделов; здесь же во внутреннем корпусе — там, где раньше была гостиница — помещена и «внутренняя тюрьма В.Ч.К.» До «реформы», относящейся к началу де­кабря 1920 года, это «узилище» было тюрьмой Особого Отдела В.Ч.К. С уничтожением Особого Отдела все его владения были возвращены в «лоно метрополии». Таков облик дома страхового общества «Россия» — Б. Лубянка, 2.
Б. Лубянка, 9 — когда то гостинница и ресторан «Билло», излюбленное московской немецкой колонией, ныне — ­казармы батальона В.Ч.К., отряда, несущего караульную службу.
Б. Лубянка, 11, до реформы декабря 1920 года — Все­российская Чрезвычайная Комиссия с находящейся при ней {153} тюрьмой; ныне это помещение частью занято под «кон­центрационный лагерь В.Ч.К.», частью служит филиальным отделением «внутренней тюрьмы, Б. Лубянка, 2». Дом 11 по Б. Лубянке ранее был занят страховым обществом «Якорь» и обществом «Русский Ллойд».
Б. Лубянка, 13 — ранее страховое общество «Саламан­дра» — ныне клуб сотрудников В.Ч.К., в котором каждо­дневно насаждаются «культура и просвещение», а раз в неделю «эстетически и морально» воспитывают чекистов своими спектаклями артисты Малого и Художественного театров.
Тут же, в прилегающем к дому № 11 Варсанофьеском переулке — «гараж расстрела» (прошу заметить, что В.Ч.К. имеет свое «место расстрела», М.Ч.К. — свое).
Обозревая дальше Б. Лубянку, должно отметить дом №14, когда то дом графа Ростопчина, а еще ранее при­надлежавший знаменитой Салтычихе; дом, на крыльце ко­торого и разыгралась так незабываемо описанная Толстым сцена между Ростопчиным и Верещагиным. До октябрь­ского переворота этот дом принадлежал «Московскому страховому обществу»; теперь это — Московская Чрез­вычайная Комиссия (М.Ч.К.) со своею тюрьмою, со своим «подвалом расстрела».
Далее, Б. Лубянка, 18 — Московский Революционный Трибунал. Прилегающий к Б. Лубянке Большой Кисель­ный переулок имеет два достопримечательных по нынеш­ним временам дома: дом бывш. Франк (на углу М. Кисель­ного переулка) — теперь казарма батальона М.Ч.К. и дом № 8 — «тюремный подотдел М.Ч.К.»

Все эти помещения и дома окружены рогатками, сто­рожевыми постами; окна взяты в железные решетки; вокруг и около — несметное количество большевистские шпиков; и легко себе представить, с каким старанием москвичи обходят эти улицы и переулки «ужаса и крови».
Большая Лубянка — ныне ненавистная не только для Москвы, но и для всей России, улица. Особенное омерзение, этот сплошной застенок внушает ночью, когда все кругом погружено во мглу и только одна улица — Большая Лу­бянка — маячит электрическими фонарями у подъездов В. Ч. К. и М. Ч. К.; маячит и без устали принимает в эти подъезды свозимых со всей России и без устали выпуска­ет в подлежащие «гаражи и подвалы расстрела».
{154} Вот лик Большой Лубянки в эпоху торжества комму­низма.
Перейду теперь к непосредственной теме моих воспо­минаний, к дому №11. Лучшие комнаты бывшего страхо­вого общества отданы следователям и их помощникам, на­илучшие — членам коллегии и под заседания президиума, наихудшие же вкупе с подвальными помещениями отведе­ны, конечно, арестованным. Арестованные размещаются в доме № 11 следующим образом: наверху — четыре ком­наты и два подвальных помещения для общих камер (муж­ских); в подвальном же помещении содержатся и женщи­ны. Кроме того иногда, во время массовых арестов, запол­нялся и заполняется сейчас находящийся во дворе дровя­ной сарай. Помимо общих камер Б. Лубянка, 11, обладает несколькими одиночками. Одиночки имеются и наверху и в подвале. Наверху одиночки созданы путем весьма свое­образно простым: обычная комната перегорожена деревянными перегородками на ряд клетушек, примкнутых ко внутренней стене комнаты, а потому лишенных света. Внизу, в подвале, одиночки — такие же, лишенные света:  три шага в длину, два — в ширину. А весьма часто в такие одиночки набивают по два, даже по три арестованных. «Параш» в камерах нет; арестованные на Большой Лубян­ке, 11 пользуются привилегией беспрепятственного поль­зования и днем и ночью уборной. Прогулок заключенные на Б. Лубянке, 11 так же, как и содержащиеся на Б. Лу­бянке, 2, не имеют. Исключение делается иногда только для женщин. Книги и газеты, как общее правило, не раз­решаются (в 1920 г. до июля разрешались книги, а газеты даже приносились надзирателями). Электрический свет в одиночках горит и днем и ночью.
Вот в общих чертах режим тюрьмы В.Ч.К. на Лубянке, 11 — полу-тюрьмы, полу-концентрационного лагеря.
Должен здесь оговориться: все описанное мною выше и все, что воспоследует, относится, главным образом, к 1920 году, когда пишущему эти строки довелось быть аре­стантом дома № 11.

Администрация В.Ч.К. в 1920 г. состояла из комендан­та Вейса (латыш), помощников коменданта — Андреева, Головкина, трех дежурных надзирателей — Адамсон (ла­тыш), Берзин (латыш). Рыба (латыш); кроме того имеется заведующий хозяйственной частью этой тюрьмы Мага (ла­тыш). в настоящее время многие из выше перечисленных {155} лиц получили повышение по службе: но все они «верою и правдою» продолжают служить в В.Ч.К.
Одно из повышений должно сейчас же отметить: Мага — ныне начальник тюрьмы-лагеря, имеющейся в доме № 11.

Хочу здесь дать краткую характеристику только что названным лицам.
Комендант Вейс. Лощеный, щеголеватый, лет тридцати, говорят, он бывший студент рижского Политехникума. Большой формалист, но внешно корректный, в особен­ности с женщинами, по отношению к которым часто даже предупредительно— галантен. Характерная черта его, как, впрочем, и большинства администрации В.Ч.К., — ложь, постоянная ложь заключенным. Деятельный участник ночных экспедиций в «гараж расстрела», Вейс — «церемонемейстер» этих экспедиций,
Помощники Вейса — Андреев и Головкин — принадле­жат к разряду «бесцветных чекистов»; причем Андреев— помягче, подобродушнее; Головкин — более груб, чаще впадает в транс ругательств. И Андреев и Головкин — ком­мунисты послереволюционной формации; до февральской революции и после нее в течение нескольких месяцев Андреев благополучно служил на одной из московских фаб­рик в качестве конторщика.
Из трех надзирателей латышей наиболее ярок Рыба. Молодой, красивый, с поразительно наглым лицом; ярко выраженный тип сутенера — вот Рыба. Развращенность, похотливость сквозят в каждой черте лица Рыбы. Рыба — один из палачей В.Ч.К. Рыба расстреливает. И веришь слу­хам о проявляемой им при расстрелах жестокости садиста — таков внешний облик Рыбы.
Адамсон — исполнительный служака, ко всему безу­частный, тупой, но достаточно злой. Владеет русской речью, комично ее коверкая, а потому обе тюрьмы В.Ч.К. (и Лубянка 2 и Лубянка 11) полны имитаторов и имита­торш Адамсона. Теперь Адамсон — в «высоком чине», он — помощник коменданта внутренней тюрьмы (Лубянка 2).
Берзин — довольно добродушен и кое когда даже искренне услужлив. Причем у Берзина, несмотря и на ему свойственную сакраментальную молчаливость, всегда за­метно различное отношение к «политическим» и «не поли­тическим».
Центральная фигура Б. Лубянки, 11 — Мага — латыш со зверским злым лицом, уже немолодой, никогда почти {156} не разговаривающий с заключенными; молчание свое Мага прерывает только для ругани и угроз, которые по отноше­нию к «не политикам» нередки; угрозы Маги зловещи, и их невольно страшатся, зная, что Мага главный палач В.Ч. К., что в «гараже расстрела» он, Мага — главное действу­ющее лицо. Когда в В.Ч.К. нет занятий по случаю празд­ничного дня, Мага все тоскливо бродит по камерам, не на­ходя себе места. Но особенно оживлен Мага в дни, пред­шествующие ночным расстрелам; по оживлению палача ожидающие расстрела очень часто определяют, и безоши­бочно, что сегодня их «возьмут на мушку». Мага любит и поухаживать: очень часто, особенно по воскресеньям, из «дежурной надзирательской» неслись взвизгивания латы­шек-надзирательниц. Неоднократно арестованные могли наблюдать шутливую возню даже в коридорах тюрьмы; то Мага, иногда при участии Берзина, тоже весьма «слабо­го по женской части», устраивал «любовные игры» со сво­ими компатриотками.
Перехожу теперь к следователям В.Ч.К. (пусть чита­тель помнит, что эти строки относятся к 1920-му году).
Специализация среди следователей В.Ч.К. была весьма точно проведена; редко, редко, когда следователь вел де­ло не «по своему департаменту».
Во главе секретно-оперативного отдела В.Ч.К. в опи­сываемое время стоял некий Романовский, в дореволюционную эпоху служивший небольшим чиновником по мини­стерству финансов. Жестокость, вероломство — черты, свойственные, конечно, всем чекистам, являются в доста­точной мере подчеркнутыми и в характере Романовского. Из индивидуальных свойств Романовского должно отме­тить любовь к вину и к артисткам. Женатый на артистке (плохонькой артистке плохонького московского театра), Романовский частенько вращался в той сомнительной среде «жрецов и жриц сценического искусства», в которой находили и находят себе пристанище и игорный притон, и грандиозная спекуляция, и торговля спиртом, а порою к доносы и провокация. Правда, что почти все эти «жрецы и жрицы» — из отбросов сценического мира, но этих «от­бросов» в сценической Москве в большевистское лихо­летье развилось видимо-невидимо. Ныне Романовский ото­шел уже от чекистских дел.
Теперь — краткая характеристика трем следователям В.Ч.К. — Кожевникову, Луцкому и Крафту.
Кожевников — «заведывавший» социалистами-револю­ционерами — петроградский рабочий, большевик еще до революционного периода. Отличительные черты его — ложь и наглость. Нет той гнусности, которой он не преминул бы воспользоваться в целях «уловления» социалистов-революционеров. Любопытная черта его внешнего об­лика — вечно опущенные вниз глаза, боязнь встретиться с допрашиваемым взорами.
Луцкий — саратовский адвокат, ведал «должностными преступлениями» и «бандитизмом». У Луцкого — обыкно­венный метод «взять» допрашиваемого измором, издевкой. Луцкий обычно устраивал импровизированные экзамены допрашиваемому, взволнованному чуть ли не до потери со­знания, экзамены по математике, по русской словесности, по истории, а в особенности любил Луцкий экзамены по циклу юридических наук. Интеллигентам — экзамены, крестьянину и рабочему, попавшему в его лапы — ряд во­просов политического свойства, но тоже отвлеченных, не имеющих никакого отношения к вменяемому в вину преступлению. Свойство Луцкого — корректность по отно­шению к допрашиваемому интеллигенту, грубость при до­просах простого человека.
Должен увековечить и имя помощника Луцкого — московского присяжного поверенного Британ, который целиком воспринял все методы ведения «чекистского след­ствия».
Крафт вел дела «контр-революционеров». Излюбленный метод этого следователя — провокация: «наседка», кото­рая подсаживалась по указанию самого Крафта, тут же в тюрьме В.Ч.К. вербовала «участников антисоветских за­говоров». Многие «операции» (так на чекистском жаргоне называются обыски и аресты) Крафт проделывал самолич­но, не редко прибегая к гриму.
Несколько слов еще об одной звезде «созвездия сле­дователей В.Ч.К.», об Ии Денисевич. Сестра жены Леони­да Андреева, близкая когда то к с.-р-овским кругам, моло­дая, красивая Ия Денисович в 1920 г. выполняла в В.Ч. К. и роль «наседки» (была подсажена к близко ей знакомой Ол. Елис. Колбасиной-Черновой) и роль следователя по левоэсеровским делам.                             
Контингент содержащихся в В. Ч. К. — самый разнооб­разный. Пестрота необычайная. И социалисты-революцио­неры и бандиты; и титулованные, родовитые дворяне и {158} арестованные за забастовку рабочие; и крупные в прош­лом московские капиталисты и крестьяне-мешочники; и адвокаты из породы «дельцов-комбинаторов», и чекистские судьи и следователи, изобличенные во взятках и вы­могательствах. Представители всех национальностей, вплоть до самых экзотических — также неизменные гости тюрем В.Ч.К.
Несколькими штрихами я набросаю портреты некото­рых из заключенных в В. Ч. К. (Б. Лубянка, 11) в 1920 г.

Вот мальчик семнадцати лет, «шпик» М. Ч. К. Сидит в одиночке В.Ч.К. за то, что «не в меру был ревностен по службе»: налетел с обыском на квартиру артистки, одной из приятельниц Романовского, нашел там карты, бриллиан­ты, спиртные напитки. Вел себя на этой квартире так, как привык вести себя обычно «при обысках»: отобрал для «личного пользования» золотые часы, поел рябчиков ар­тистки, попил ее коньяку. Но то, что дозволено проделы­вать вообще на квартирах россиян, отнюдь, конечно, не разрешается по отношению к «жрице искусства», покровительствуемой Романовским. В результате — одиночки В.Ч.К. и угроза расстрелом. Любопытные биографические сведения дополняют образ этого юноши-филера, юноши-чекиста. Учился он в одном из реальных училищ Москвы, образовался в этом училище союз коммунистической мо­лодежи — он туда вошел. Через несколько недель по «сер­дечному влечению» (тогда «герою» нашего повествования было пятнадцать лет) он вступает в «уголовный розыск», охотится за бандитами, рукоприкладствует на допросах. Затем повышение — перевод в М.Ч.К.; первая должность — политический филер. Надо было послушать, как этот мальчишка рассказывал о своей слежке за Коробовым, Лаврухиным и другими деятелями Центросоюза... Жуть охватывала при этих рассказах. Вскоре новое повышение — комиссар М.Ч.К., ну а затем... одиночка В.Ч.К. Жуть за юношество становилась еще более ощутимой, когда в качестве караульного солдата появлялся в «комнате оди­ночек» тоже юнец, тоже коммунист, — гимназист, добровольно вступивший в батальон В.Ч.К. Арестант и тюрем­щик, реалист и гимназист, ждущий расстрела и сопровож­дающий на расстрел — часто казалось все это невероят­ным, гнусно-циничной игрой, своеобразным переложением на коммунистический лад обычной детской игры в «казаков и разбойников».
{159} Другой заключенный — служащий крупного москов­ского ювелирного магазина, усердно занимавшийся куп­лею-продажею бриллиантов. «Раскрыт» провокатором предложившим означенному спекулянту для покупки не­сколько крупных бриллиантов. Провокация была сложная. Провокатор приобретал доверие в течение нескольких месяцев, познакомился с женой спекулянта, был вхож в дом, и когда, наконец, злополучный ювелир после длительных уговоров согласился приобрести бриллианты и принес в условленное место деньги, там вместо продавца оказался его же приятель, но уже в роли следователя В.Ч.К. по «делам о бриллиантах». А затем одиночка В. Ч. К., неминуемый расстрел сделали свое дело: ювелир, все время плакавший, ночью и днем пугавшийся каждого появления Маги, не вы­держал — поступил в провокаторы В. Ч. К... по бриллиан­товому же «подотделу».
Быть следователем этого подотде­ла, служить в этом подотделе провокатором было весь­ма выгодно: определенный и довольно значительный про­цент с «раскрытых дел» поступал сыщику и следователю. Потому ряд дел создан был совершенно искусственно. Про­вокатор разузнавал, у кого имеются бриллиантовые вещи, умело пользовался нуждой, стесненными денежными об­стоятельствами, и склонял в конце концов на продажу. Вместо «продажи», конечно, конфискация бриллиантовой вещи и В.Ч.К.
Злоупотребления в этом «подотделе», наглое хищение, шантаж, наглое вымогательство достигали та­ких размеров, что неоднократно президиум В.Ч.К. вмеши­вался в бриллиантовые операции своих следователей-че­кистов; кое-кто, в том числе следователь Розенталь, был даже расстрелян, но сегодня расстреливали, завтра вербо­вали вновь на службу «провокаторов по бриллиантам».
Вот владелец автомобильного гаража. Владелец, конеч­но, в прошлом; в настоящее время — служащий Высш. Сов. Нар. Хоз. Жуир, бонвиван. Арестован на улице; при аресте отобраны царские деньги (правда, в небольшом количе­стве), золотой портсигар. Никогда не занимался ни рево­люционной работой, ни даже общественной деятельностью, и тем не менее арестован... как социалист-революционер. Арестован на улице, и Кожевников в течение двух неделе уверяет его, что он приехал из провинции на совет партии, что он видный соц.-рев., одним словом, что он — не он. Обстоятельства ареста более чем курьезны. За два дня до ареста вышеупомянутый гражданин по своему {160} обыкновению фланировал по Кузнецкому Мосту: встретил хоро­шенькую женщину и устремился за ней. Минут через де­сять он и она были уже старые знакомые, и для скрепле­ния дружбы условлено было встретиться через два дня на углу Софийки и Рождественки против гостинницы «Савой». В назначенный час «он» подходит к условленному месту, и вдруг сзади окрик «стой, ни с места! Оружие есть?»
В одиночке В.Ч.К. «он», — между прочим, человек женатый, и получавший от жены обильные и весьма частые переда­чи, — все время рассуждал о том, как грешно изменять жене, как Бог карает за такие измены, и давал неодно­кратные клятвы стать верным мужем. Когда на допросе чистосердечно было рассказано Кожевникову в присут­ствии еще какого то следователя обо всем происшествии, то Кожевников разразился морализирующей тирадой:
«Как Вам не стыдно! Интеллигентный человек, а заводит на улице шашни. Но я Вам, все-таки, не верю: Вы — соци­алист-революционер, приехавший на совет партии». Сча­стье злополучного Дон-Жуана, что шофер Дзержинского оказался служившим некогда в его гараже и удостоверил правдивость показаний своего бывшего хозяина.
Вот группа бандитов-комиссаров. Все молодежь, стар­шему лет двадцать пять. Пользуясь ордерами В.Ч.К. и М.Ч.К., совершали налеты на квартиры и под видом обыска очищали эти квартиры от всех золотых, серебряных и ме­ховых вещей. Встречая сопротивление, пускали в ход ре­вольверы, стреляли; числилось за ними и несколько убийств. Компания, в которой были и женщины, притонодержательницы, проститутки примитивного уличного типа. На допросах все они друг друга оговаривали, потом и денно и нощно ругались между собой площадною бранью, ругались — и в течение двух месяцев каждый вечер ждали Маги. Через два месяца предсмертной тоски, невыразимого томления четверо из этой группы были расстреляны, остальные получили замену: пятнадцать и десять лет кон­центрационного лагеря.
Несколько слов о группе адвокатов, побывавших в сте­нах В.Ч.К. в 1920 г. Моральное разложение возымело свое действие и в среде московской адвокатуры. Ряд адвокатов специализировался на хождении по судебным учреждениям «Советской Республики». Ходатайствами занимались и в трибуналах и в различных Ч. К. Формально большинство из них, как числящиеся членами «коллегии защитников и {161} обвинителей» при Московском Совете, не имело права на какое бы то ни было вознаграждение, а в действительно­сти, так как право защиты и даже право ходатайства бы­ло отдано небольшой группе адвокатов-хищников, много­численные клиенты чрезвычаек и трибуналов попадали весьма часто в цепкие руки беззастенчивых дельцов. По­лучив от перепуганной семьи оказавшегося в чекистском застенке обывателя кругленькую сумму со многими нуля­ми, адвокаты подкупали следователей, судей; а кое-кто за­нимался вымогательством и шантажом: шантажировали семью своего доверителя, шантажировали и семьи сопроцессников. На следствии в В.Ч.К., когда одна из многих комбинаций вышеназванного типа была раскрыта, все по­павшиеся «судебные деятели» — и судья, и следователь и адвокаты — вели себя довольно гнусно: не только огова­ривали, но даже клеветали друг на друга.
А вот врачи, арестованные летом 1920 г. и обвиняемые в освобождении за взятки от службы в Красной Армии. Главный виновник — делопроизводитель комиссии по при­ему на военную службу при Московском Военном Комис­сариате — жив до сего времени (избавлен от расстрела на обычных условиях: выдача всех остальных и превращение в «наседку»). Он жив, а десяток врачей, из которых мно­гие были совершенно невиновны, а сотни юношей, из ко­торых громадный процент был освобожден на законном основании — расстреляны. Причем несчастные узнали, выйдя однажды из В.Ч.К. за обедом на Кузнецкий Мост, от встретившихся им знакомых, что «Известия» в этот день напечатали список расстрелянных по данному делу, спи­сок, в котором были и фамилии тех, кому передано было это сообщение; придя в камеры, они бросились к газетам и там прочли в числе уже расстрелянных свои фамилии; это было днем, а ночью их повели в «гараж»...
С этого дня арестованным дома № 11 газеты не дают.

В одиночках Б. Лубянка, 11 сидели левые соц.-рев. Че­репанов, Тамара Гаспарьян (партийная фамилия Голубева), Мария Шапелева, работница с петроградского Патронного завода (партийная кличка «Ирина»), член группы «Народ»» Житков. Эти четыре фамилии я упоминаю, потому что да­же в кровавых анналах В.Ч.К. эти имена занимают исклю­чительное место.
Д. А. Черепанов оставил на стене одиночки надпись: «Схвачен на улице 18 февраля 1920 г. сзади за руки {162} ленинскими агентами». Во время его ареста смертная казнь официально была отменена. И тем не менее и он, и Голубева и Ирина были прикончены в В.Ч.К.: по одной версии их удушили, но уже в одиночках Лубянки, 2, по другой — их расстреляли в обычном месте, в гараже Варсанофьевского переулка.
Пребывание Черепанова в доме № 11 запечатлелось в памяти караульного батальона В.Ч.К. Черепанов соглашал­ся беседовать только с Дзержинским; охраняли Черепано­ва особо тщательно: к камере были приставлены два красноармейца, которым было дано строгое приказание не спускать глаз с Черепанова. Перед уводом Черепанова, Голубевой, Ирины из дома № 11 предварительно были очи­щены все одиночки от их обитателей путем обманного вы­зова якобы на допрос.
Характерно для трусости палачей В.Ч. К., что это учре­ждение на все справки о судьбе вышеназванных лиц неиз­менно отвечало: — «Умерли по пути в Екатеринбург от сыпного тифа».
Покончили в В.Ч.К. и с Житковым. Чекисты отомстили за убийство в 1918 г. им, тогда социалистом-революционе­ром, комиссара, пытавшегося его арестовать; произошло это в одном из уездных городов Брянской губернии. По­кончено с Житковым также в период «отмены расстрела», причем на официальные запросы Центрального Бюро группы «Народ» В. Ч. К. отвечала: «Житков пытался бежать, неудачно прыгнул с третьего этажа и разбился на смерть». В доказательство правоты такого утверждения неодно­кратно демонстрировали даже сапог, который остался в руках чекистов, пытавшихся, якобы, «удержать Житкова за ноги».
Из революционных деятелей в знаменитых одиночках Б. Лубянки, 11 перебывали кроме названных уже лиц левые соц.-рев. Камков, Измайлович, Майоров; соц.-рев. Гоц. Тимофеев, Веденяпин, Гончаров, Раков, Цейтлин, Ар­темьев, Ол. Ел. Колбасина-Чернова, Крюков, Шмерлинг, Затонский, Чернышев, а также А. Л. Толстая, Кускова. Прокопович. (ldn-knigi; см. у нас на странице: «Двенадцать смертников» - суд над Социалистами-Революционерами в Москве в 1922 г.; «Кремль за решеткой» (Подпольная Россия)  Издательство «Скифы», Берлин, 1922 г.)

Режим на Лубянке, 11 не столь строгий, как на Лубян­ке, 2; но самые камеры, в особенности одиночки, в смысле гигиеническом, — нечто ужасное. Без воздуха и без света — вот условия содержания в одиночках Лубянки, 11. Арестованные здесь были в вечном напряжении: близость {163} кровавой расправы, ее каждонощная возможность в особенности ярко ощущалась на Б. Лубянке, 11, возглавляе­мой в своей повседневной жизни палачом Мага.
Б. Лубянка, 11 — один из тех домов, где отчаяние лю­дей, их предсмертная тоска доходили часто до неописуе­мых размеров, и ряд последующих поколений будет пом­нить этот дом, дом в центре Москвы.

 Проклятый дом, дом неизбывного человеческого страдания, неслыханного изде­вательства над человеческою личностью, во истину «дом красного террора».

Москва, октябрь 1921.
Ф. Нежданов





{164}

ВСЕРОССИЙСКАЯ

«КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ОХРАНКА»

«Подмять своего противника под себя и, сидя на нем, чинить скорый суд и расправу» — это стало признаком хорошего большевистского тона во всех чекистских за­стенках Р. С. Ф. С. Р.

Так повелось с первых дней октябрьского переворота, когда подвалы Смольного были превращены в импровизи­рованную тюрьму, а коммунистический синедрион, сидя тут же над арестованными, творил просто и быстро свое скорострельное правосудие.

Эта система территориальной близости судимых и су­дей оказалась чрезвычайно «целесообразной» и легла во главу угла деятельности всех охранок Советской Республики.

Но если в провинциальных городах чекистские застен­ки все еще носят на себе печать необорудованности и крайнего «технического» несовершенства, если целые кварталы небольших домиков, окруженных колючей про­волокой, еще свидетельствуют о скудности чекистских рессурсов, то в Москве сразу чувствуется «чекистская столица», имеющая в своем распоряжении и большие тех­нические возможности, и «сотрудников» с большим прак­тическим стажем.

Москва создала исторический ныне тип «Чрезвычай­ной Комиссии» и потому она по праву «господствует» и задает тон всей охранной полиции.
{165}

1. ГОРОД В ГОРОДЕ

Как известно, многочисленные учреждения столичной охранки занимают в Москве целый район в центре города, между Большой и Малой Лубянками, с целым рядом при­легающих к ним улиц и переулков. Здесь и бесконечные отделы и подотделы с «секретно-оперативными», «осве­домительными», «статистическими», «датографическими» и иными функциям. Здесь рабочие следовательские «каби­неты», центры, руководящие работой целой армии прово­каторов и шпионов. Здесь и тюремные помещения для уголовных преступников и «контрреволюционеров» всех мастей, полов, возрастов и национальностей, с темными карцерами, с подвалами для «сиденья» и подвалами для расстрелов, с палачами и «заведующими учетом тел» (есть и такая должность!)...
Это целый город в городе, работающий соединенными усилиями В. Ч. К. и М. Ч. К. денно и нощно.
Главный деловой аппарат В. Ч. К. занимает большой многоэтажный дом страхового общества «Россия», выхо­дящий одним из своих фасадов на Лубянскую площадь. И здесь, на виду у Москвы, недреманное чекистское око охраняет благополучие «Республики» и подстерегает ее тайных и явных врагов.
Если смотреть на дом, занимаемый В. Ч. К. со стороны площади, то он не производит впечатления: ни колючей проволоки, ни пулеметов, ни охранников. Дом, как дом; по его тротуару мирно шествуют граждане счастливой Совдепии и только у входа стоит многозначительный ча­совой ее Вохры... (Так называется «Войско внутренней охраны» или, пользуясь старинной терминологией, «Осо­бый корпус жандармов»).

Четыре года «практики» научили столичных чекистов соблюдать внешние приличия и не разыгрывать на улице кровавых мелодрам.
«Поменьше шума. Меньше внимания прохожих» вот что говорит всем своим тихий дом № 2 на Лубянской площади. Зато «по ту сторону» порога все предстает в своем настоящем неприкрашенном виде. Здесь уже не стес­няются, здесь не «делают» благопристойного вида. И у входящего не возникает уже вопрос о том, к какой кате­гории советских органов принадлежит это мирное учре­ждение.. За закрытыми наглухо дверями и замазанными {166} краской окнами, коммунистическая охранка творит здесь изо дня в день свое гнусное, кровавое дело!
Было бы ошибочно представить охранку сегодняшнего дня, такой, какой знала ее Москва 2-3 года тому назад — кошмарно-кровавым застенком, где пытают людей утонченными пытками, где расстреливают правых и винов­ных по случайной прихоти отдельных чекистов.
Конечно, это не значит, что теперь не расстреливают без суда, что теперь тысячи людей не томятся по бесчи­сленным лагерям и тюрьмам. Наоборот. В. Ч. К. «рабо­тает» изо всех сил и с врагами «Республики» расправля­ется так же легко и усердно, как прежде.
Но в этой работе появилась уже некоторая система, намек на «революционную закономерность». Появился свой быт.
Появилась даже, страшно сказать, — своя рутина. И по мере того, как из первобытного хаоса все определен­нее стали выступать характерные контуры чекистской по­стройки, все яснее проступала на них яркая печать боль­шевистского «гения», «Че-ка» займет по праву особое ме­сто в «истории охранок всех времен и народов».
На некоторых чертах сложившегося на Лубянке «бы­та», хотелось бы остановиться несколько подробнее.


2. АРЕСТЫ

Прошли те времена, когда «ударной» задачей В. Ч. К. считалась охота за представителями «старого режима». Их давно уже изловили и в значительной степени уничто­жили или «приручили». Только время от времени обна­руживается какой-нибудь новый «белогвардейский заговор», и тогда усиленно начинает работать соответствую­щий чекистский аппарат.
Вся сила «ударности» направлена последние два года на социалистические партии. Их члены составляют глав­ный контингент политических «клиентов» В. Ч. К. и по тому естественно, на ловле этой категории «врагов республики» выработалась современная «техника арестов».
Как известно, большевики страдают «профессиональ­ной» болезнью всех узурпаторов и насильников, болезнью, которая носит в медицине название «мания преследования». Пароксизмы ее охватывают представителей власти довольно регулярно, через некоторое количество {167} времени. Тогда, в паническом страхе, производятся мас­совые аресты социалистов.
Закономерная повторяемость арестов создала опреде­ленную категорию «тюремных сидельцев», которых вне­запно забирают в дни маниакальных припадков по «твер­дым спискам». Через несколько месяцев, так же внезапно, выпускают на все четыре стороны, чтобы затем снова аре­стовать.
Это так называемые «цикловики». Сами они также привыкают к периодическим переменам своего местожи­тельства, как прибрежные жители к приливам и отливам моря. Их аресты производятся в «плановом» порядке, происходят без шума и осложнений. Их саквояжи всегда готовы к предстоящему путешествию и явившемуся представителю «секретно-оперативного» отдела остается только «просить» арестованного занять место в стоящем у подъезда автомобиле.
Значительно сложнее обстоит дело с той категорией социалистов, которые в «твердых списках» не значатся, которые по тем или другим причинам неуловимы и для изловления которых, приходится пускать в ход все сред­ства чекистской черной магии — от шпиков и провокато­ров, до облав и засад включительно. Надо отметить вскользь, что последние практикуются очень широко, и не всегда «бесполезно».
В случае «удачной» поимки такого неуловимого соци­алиста, на место действия выезжает с некоторой торже­ственностью и сопровождаемый толпой, «сам» следова­тель, специализировавшийся на данной группе. В кармане у него ордер на арест «всех подозрительных лиц», а в душе — тайная надежда на большой «улов».
Весь дом в таких случаях переворачивается вверх дном с обязательной, конечно, пропажей ценного имуще­ства. Арестовывают всех наличных членов семьи, не ис­ключая стариков и детей. В квартире оставляется «заса­да», которая дает еще десяток-другой людей, сплошь да  рядом случайно пришедших к другим обитателям этого дома и никогда в жизни не видевших в глаза непосред­ственного виновника своих неожиданных злоключений.
Вся эта толпа задержанных людей свозится в В. Ч. К. и застревает там на разные сроки... А в производстве со­ответствующего следователя заводится целый ряд новых дел.              
{168}


3. В КОМЕНДАТУРЕ

Пленник, переступивший порог чекистского здания, не сразу попадает в грозный застенок, где на полу не успе­вают высыхать лужи крови, где беспрерывно щелкают курки револьверов, где воздух содрогается от криков истязуемых и гнусного хохота палачей.

Нет, прежде чем попасть в последнюю «обработку» палачу, каждый арестованный должен пройти целый ряд последовательных этапов, подобно тому, как душа чело­века должна испытывать после смерти ряд превращений, странствуя согласно ученью браманов из одного мирового «плана» в другой.
Первый «план» на пути всякого «контрреволюционера» это комендатура.

Разделенная фанерными перегородками на целый ряд коридорчиков, кутков и закоулков, с беспрерывно хло­пающими дверями и снующими взад и вперед чекистами, она производит впечатление наспех сколоченной «этапки», где шумно и грязно; где от махорки и бестолковщины привычной «Русью пахнет» и где на язык отнюдь не приходят торжественно грозные слова, прочитанные Данте при входе в ад: Оставьте все надежды — вы, которые вхо­дите!
Здесь все так хорошо знакомо и так привычно для рус­ского социалиста по старой царской практике пересылок... Впрочем, не все. Есть кое что новое, «коммунистическое». Если на «воле» жизнь каждого советского гражданина проходит между добыванием «пайка» и заполнением лист­ка очередной «анкеты», то тем более здесь, на пороге В. Ч. К. арестованный должен отдать дань неудержимому тяготению власти к «научно-статистическим» методам управления. Поэтому, выгруженный из грузовика и доста­вленный в помещение дежурного коменданта, он тотчас же садится за огромный лист в несколько десятков вопро­сов и принимается его заполнять.
После этого привезенного вновь обыскивают. Отнима­ют все, что не успели отнять при аресте до карандаша, ча­сов и обручального кольца (если золотое) включительно. Пишут многочисленные «ордера», «квитанции», «распис­ки» в получении арестованного. Наконец, научно-обработанного «человека при пакете» сажают в помещение, {169} приспособленное при комендатуре для арестованных. Срок  пребывания здесь обычно несколько дней. Это своего рода «сортировочная». Сюда попадают все арестованные по ордерам В. Ч. К.: «мужчины и женщины», политические и уголовные, род­ственники и «случайные» — все оказываются в длинной полутемной комнате с окнами во двор, служившей раньше складом какого-то магазина.
Эта «камера» (со стеклянной дверью) вмещает в себя ежедневно по несколько десятков человек, напоминая со­бой типичную «ночлежку» Хитрова рынка. Сплошные нары вдоль стен. На них «вповалку» сидят и лежат муж­чины и женщины. На полу груды тел. Все это чуть осве­щается подслеповатой тускло-горящей лампочкой.
К утру дальнейшее насыщение камеры прекращается. Арестованные, проспавшие тревожным сном два-три часа, не отделавшись еще от первого «шока», начинают на пере­бой рассказывать друг другу «историю» своего непонят­ного и загадочного ареста...
Здесь сразу можно различить и перепуганных на смерть обывателей, попавших в чужую «кашу», и притаив­шегося в стороне виновника этой каши — старого мате­рого социалиста; и советских взяточников, спекулянтов и казнокрадов, со скромной лаконичностью прячущихся за «преступление по должности»; и иностранных коммунистов, ехавших в советскую Мекку делать быструю ко­миссарскую карьеру, и по какой-то несчастной случай­ности попавших в В. Ч. К., и пару неумелых «наседок», пытающихся «высидеть» у растерявшихся людей кой-ка­кие предварительные сведения для облегчения дальнейшей работы начальства.
С утра начинается медленная «сортировка» арестован­ных. Впрочем, для точности необходимо заметить, что в комендатуре «арестованных» предпочитают называть «за­держанными».
На вопрос, —за что нас арестовали, — входящее в камеру начальство неизменно не без любезности отвечает: «Арестованы?! Что вы! Помилуйте, граждане! Вы не арестованы, вы только задержаны! Разберемся... выяс­ним...»
Совсем, как в добрые старые времена жандармские ротмистры писали: — арестован впредь до выяснения при­чин ареста.
{170} В течение 2-3 дней «задержанные» живут беспрерывной сменой надежд и разочарований. Время от времени их вызывают следователи, им обещают «освобождение». Потом вдруг оказывается — «перепутанные фамилии», или «выясняются новые обстоятельства»... А задержанные продолжают сидеть, пробавляясь бесконечными разгово­рами да... порой миской супа, с полфунтом черного хлеба, составляющими все их дневное питание.
В результате предварительной сортировки, несколь­ких «благоприятных» допросов и очных ставок часть за­держанных отпускается на свободу.
Всех остальных производят в «арестованные»; обыски­вают еще раз (третий по счету) и переводят во «Внутрен­нюю тюрьму В. Ч. К.» — во второй круг странствований контрреволюционных душ.


4. ВНУТРЕННЯЯ ТЮРЬМА В. Ч. К.

Во внутреннем дворе дома Страхового Общества «Рос­сия» стоит большое пятиэтажное здание. В старое время здесь помещалась второразрядная «доходная» гостиница, не имевшая даже прямого выхода на улицу и окруженная сплошным пятиэтажным кольцом наружного фасада. Этот хорошо спрятанный дом и приспособлен в настоящее время под «Внутреннюю тюрьму В. Ч. К.».
Казалось, сама судьба позаботилась об удобствах гря­дущих большевиков, когда строилось это здание. В са­мом деле, устроить тюрьму в самом центре Москвы, гроз­ную и в то же время невидимую! Окружить ее не просто каменной стеной, а живым кольцом чекистских учрежде­ний. где против каждого окна тюрьмы на высоте пяти эта­жей, находится окно бодрствующей бдящей охранки! — Разве это не максимум того, о чем могут мечтать большевистские жандармы, начавшие со скромных подвалов Смольного и нашедшие такое полное законченное вопло­щение своих «идеалов» в Москве, на Лубянской площади.
Вот сюда, в эту «Внутреннюю тюрьму» попадают из комендатуры неудачники, превращенные из «задержанных» в «арестованных».
Всякого вновь входящего сразу поражает резкий кон­траст между новым и только что покинутым этапом своих скитаний. Можно подумать, что эти два учреждения разделены не узким, асфальтовым двором, а территорией {171} целого государства. В самом деле, если в комендатуре шум­но, грязно и бестолково; если администрация ее предста­вляет пестрый «интернационал», а установившийся «быт» — смесь «французского с нижегородским» то «вну­тренняя тюрьма» произведет впечатление чего-то цель­ного, законченного, однородного.
Вся ее администрация, начиная с начальника и кончая надзирателем и «Матильдами» (уборщиками), состоит из латышей, холодных, молчаливых, преданных, готовых на «все» и служащих не за страх, а за «совесть».
Здесь ходят «бесшумно, говорят в полголоса, пункту­ально исполняют все, что «полагается» и не отвечают ни на один лишний вопрос.
Только проживши здесь некоторое время и ознакомившись со всеми деталями тюремного быта, можно понять каким образом удалось на глазах у целой Москвы, поса­дить за решетку несколько сот человек и отрезать их от внешнего мира, не в меньшей степени, чем в Шлиссельбурге!
Арестованного приводят в контору «Внутренней тюрьмы», где его снова (в четвертый раз тщательно обы­скивают! Надо обладать поистине счастьем или гением Рокамболя, чтобы в результате всех этих обысков прота­щить с собой в камеру хотя бы огрызок карандаша и клочок бумаги! Впрочем, счастье не всегда покидает старых арестантов в их привычных странствованиях по «чекистким мукам».
После обыска и обычной канцелярской процедуры, аре­стованный попадает, наконец, в один из «номеров» старой гостиницы, превращенный умелой рукой в «камеру». Сле­ды этой предварительной работы бросаются сразу в глаза. В пролеты окон вделаны прочные железные решетки. Стек­ла сверху донизу выкрашены белой краской. А в откры­вающуюся до половины форточку видно лишь чекистское окно, да узенькая полоса далекого неба. В дверях проре­зан маленький треугольный «волчок». Ключ запирает комнату не изнутри, а снаружи...
Несколько непривычно сочетание паркетных полов с деревянными койками и гладкого «несводчатого» потол­ка с традиционной «парашей». Но «Правила», висящие на дверях, не оставляют места для сомнения относительно ха­рактера этой «гостиницы».
{172}         Заключенным предлагается под страхом «подвалов» и карцеров не производить ни малейшего шума; не подгля­дывать в замочные скважины и волчки, не делать ника­ких попыток общения с «волей» или внутри тюрьмы и бес­прекословно повиноваться всем приказаниям начальства.
Куренье табаку, чтение книг и газет, как правило, безусловно воспрещается. Свиданья и прогулки также.
Таковы наиболее «существенные» из правил, предста­вляющих собой, кстати сказать, чуть ли не дословную пе­редачу старых жандармских писаний, пополненных лишь добавочным перечнем не существовавших тогда еще «ограничений и запрещений».
Весь тюремный режим построен в соответствии с эти­ми «правилами» и его главным «заданием» является полная и всесторонняя изоляция заключенных.
Поскольку дело касается внешнего мира, то, при от­сутствии свиданий, «передачи» представляют едва ли не единственную опасность. Поэтому на них обращается совершенно исключительное внимание. Передачи тща­тельно осматриваются, продукты, разрезываются, банки консервные вскрываются, белье распарывается. Вся «упако­вочная» бумага заменяется тюремной, а самый листок с перечнем принесенных предметов, сплошь да рядом переписывается в конторе заново, дабы заключенный даже по почерку не мог сделать каких-либо опасных для советской республики умозаключений... Словом, делается все, что в «человеческих силах».
В отношении «внутренней» изоляции дело, конечно, гораздо сложнее, но и здесь достигнуто уже очень многое.
В виду ограниченности помещения, в одиночные камеры сажаются лишь особо важные заключенные и притом в исключительных случаях. Большинство же сидит в общих камерах. При этом тюремным начальством изобретен осо­бый «винегретный» способ рассаживания. В каждую каме­ру попадают: социалист, спекулянт, белогвардеец, проворовавшийся «совбюр», разжалованный чекист и, в случае надобности, «наседка». Число представителей всех этих категорий иногда удваивается или же утраивается, в зави­симости от размеров камеры, но принцип «Ноева ковче­га» остается неизменным.
Такое соединение людей совершенно различных и чу­жих друг другу категорий в значительной мере { 173} предупреждает «опасности», проистекающие от совместного сиде­ния.
Возможность неожиданных встреч в коридорах тща­тельно предупреждается, и в случае «прохождения» ка­кого-либо из арестованных, дверь случайно открытой ка­меры мгновенно закрывается. Замочные скважины в «по­дозрительных» случаях затыкаются бумагой. Малейшие попытки перестукивания через стену строго наказывают­ся. Во всяком случае, вызывают перевод, если не в другой этаж, то в другую камеру. С утра до вечера в дверной «гла­зок» беспрерывно подглядывает «чекистское око», а по ночам на спящих заключенных совершают набеги, и производятся все новые и новые обыски, в надежде установить «сношения».
Но больше всего внимания уделяется чекистами «убор­ной», куда арестованные ходят сразу целой камерой два-три раза в день. Опасность «переписки» здесь наиболее ве­лика, а потому, впуская и выпуская в «уборную», надзира­тели основательно осматривают ее, соскабливают со стен замеченные надписи, проверяют все щели и убирают валя­ющуюся на полу бумагу. Во время самого пребывания за­ключенных в уборной, они с неослабной энергией подкрады­ваются и заглядывают в «глазок», а в «подозрительных» случаях оставляют дверь настежь открытой, заставляя за­ключенных управляться со своими делами на виду у сну­ющих взад и вперед уборщиц.
Хуже всего приходится в этом случае арестованным женщинам, которых чекисты «высматривают» в уборной особенно рьяно, простаивая подолгу у замаскированных щелок и руководствуясь при этом далеко не одним «инте­ресом республики...»
Вообще, положение женщин во «Внутренней тюрьме» невыносимо тяжело: их камеры расположены в промежутке с мужскими, и вся жизнь их неизбежно находится под наблюдением чекистских молодцов.
Бесконечные инциденты, протесты, связанные с гнус­ными «подглядываниями» и постоянными нарушениями элементарных прав арестованных женщин, обычно ни к чему не приводят. По-видимому, власть твердо держится за те новые чекистские «достижения», перед которыми крас­нело бы большинство царских жандармов. Впрочем, по сравнению с «комендатурой» здесь есть одно преимущество: {174} для женщин существуют все таки отдельные каме­ры, тогда как там все арестованные спят вместе.

Таковы наиболее яркие черты того режима «изоля­ции», которым насквозь пропитана «Внутренняя тюрьма». Здесь можно просидеть несколько месяцев подряд бок обок с собственной женой или сыном, не подозревая об их присутствии! Здесь можно целыми днями мечтать о «миро­вой революции» и не знать того, что происходит на Лу­бянской площади!
Впрочем, нет такой тюрьмы, куда бы не врывались вре­мя от времени невидимые волны «радиотелеграфа» и где бы камеры не таили в своих стенах столь же невидимых «приемников», но об этих «дефектах» изоляционного ме­ханизма я не буду распространяться в настоящее время...

Если в области «изоляции» и всяческого глумления над человеческой личностью большевиками превзойдено все, что дала до сих пор история тюрем и охранок, то и в орга­низации физического режима заключенных они также по­ставили себя «вне конкуренции».

Пищевой паек сознательно рассчитан на «чудесную» способность человеческого организма «продержаться», в интересах следствия, несколько месяцев. И если бы не «пе­редачи» извне (привезенные из провинции, конечно, пе­редач не получают, так же как и многие из Москвы, но обычно в камере устанавливается «продовольств. комму­на»), то в большев. тюрьмах, несомненно, происходил бы процесс массового вымирания.
В самом деле: полфунта черного хлеба, по миске жид­кого супа в обед и ужин, раз в день немного каши и зо­лотник сахару —вот все, что получают заключенные. По воскресеньям и праздничным дням ужина не бывает вовсе, ибо «трудящиеся» отдыхают. Если к этому добавить отсутствие прогулок, вентиляции и достаточного света (окна закрашены краской), а также полное отсутствие книг и каких бы то ни было занятий в течение целого дня, то ста­нет понятно огромное количество заболеваний, физиче­ских и психических, среди заключенных. Туберкулез и цынга не переводятся. И то, чего не доделывает чекист­ская юстиция, — тихо и верно делает «изоляционный» ре­жим «внутренней тюрьмы»: он сводит «на нет» врагов большевистского государства.

{175}
5. НА ДОПРОС

Монотонность и тишина тюремного дня сменяются наступлением темноты некоторым оживлением. Начинают хлопать входные двери, щелкают замки камер, приходят и уходят заключенные. Это чекистский следственный ап­парат приступает к своей ночной работе!
Впрочем, заключенный никогда не знает, куда его ве­дут; на «волю» или «в подвал» ... К палачу, на допрос иль на станцию железной дороги. О цели своего вечернего пу­тешествия он узнает только на месте...
...Целая амфилада комнат, перерезанных перегород­ками, узкими коридорами и неожиданными лестничками, полна ночной тишины. Только пробивающийся сквозь ще­ли электрический свет, да отдаленное стукание машинок выдают интенсивную работу вечно бодрствующих совет­ских охранников.
На неискушенного «новичка» все это неизбежно долж­но производить впечатление таинственного и страшного лабиринта, где за каждой дверью подстерегают его люди с наведенными пистолетами и где ждет не дождется его лю­тая смерть...
В таком настроении арестованного вводят в «кабинет следователя» и... допрос начинается.
Мне пришлось уже выше замечать, что «романтиче­ская» эпоха В. Ч. К. давно прошла, и в настоящее время револьверные выстрелы не раздаются в кабинетах следова­телей. Произошло строгое разделение чекистских функций, прав и обязанностей. Теперь чекисту-палачу и в голо­ву не придет садиться в кресло чекиста-следователя, как не приходит в голову и «следователю» идти на работу в подвал. Каждому свое место и... свое вознаграждение.
Правда, при допросах пускаются в ход все средства, до провокации, подлогов, гнусных предложений и недвусмысленных угроз включительно. Правда, в нужный момент, невзначай, появляется на столе и револьвер, но он... уже не стреляет. Это, так сказать, «декоративная» сторона след­ствия и всерьез ее принимать не следует.
Необходимо здесь же отметить, что и в самом след­ственном аппарате произошло также строгое разделение обязанностей. Каждое «преступление» — имеет свой ап­парат во главе со следователем «спецом» и целой {176} фалангой помощников. Спекулянты, проворовавшиеся комму­нисты, белогвардейцы, эсэры, меньшевики и пр. и пр. все имеют своих особых «попечителей», специализировавших­ся на данной отрасли «работы».
Больше всего внимания уделяется, конечно, социалистам. Сюда привлечены «лучшие чекистские силы», и «ра­бота» поставлена на «научную» ногу.
В кабинете соответствующего следователя стены укра­шены строго исчерченными диаграммами и схемами, на­поминающими «солнечную систему», где в центре, в ка­честве «солнца» помещается «лидер партии», а вокруг не­го, на разном расстоянии, партийные «планеты» разной величины с их постоянными деловыми «спутниками».
Когда приводят на допрос вновь арестованного социа­листа, то прежде всего устанавливают его место в «сол­нечной системе». Если же в нем открывают новую «планету» или нового спутника, то вся сила следствия устремляется на установление его «размеров» и положения в «мировом пространстве».

Всю эту кропотливую «астрономическую» работу сле­дователи производят, обычно, собственными средствами, так как социалисты сохранили от старых времен дурную привычку «неискренности» и мрачной необщительности. Но зато, когда исследования «спецов» увенчаются успе­хами, на партийной картограмме торжественно появляет­ся новый выразительный кружок с фамилией вновь откры­той... планеты.
Если уголовные дела, в конце концов, приходят к ка­кому-нибудь концу и подследственный переходит или в ведение трибунала, или в концентрационный лагерь, или в подвал к палачу, то «дела» социалистов почти никогда ни чем не кончаются. Это особая «привилегия» социалистов. Судить их — не судят. Обвинений не предъявляют. Срока сидения не назначают. Расстреливать, почти не расстрели­вают.
Их просто держат, поджавши под себя, во имя «блага республики», до «конца гражданской войны».

Впрочем, с момента нанесения на «картограмму», дело социалиста, собственно говоря, следствием заканчивается. А самого арестованного, согласно «заключения» следователя и «постановления» президиума В. Ч. К., отправляют на житье в одну из московских тюрем.
{177} Иногда среди зимней стужи сбавляется, вдруг, кратко­временная весна и тогда некоторые из «спутников» выпу­скаются временно на свободу. «Планеты» же крепко си­дят при всех погодах!

6. ПОСЛЕДНЕЕ ЗВЕНО

Настоящий очерк был бы не полным, если бы я не кос­нулся, в сознательно беглых и сжатых словах, самого ужасного детища октябрьского переворота, вскормлен­ного и вспоенного в чекистских застенках кровью многих тысяч человеческих жизней.
Переживши последние четыре года, мы перестали вздра­гивать при слове «террор», а цифры его жертв уже только механически укладываются в нашем сознании...
Террор не ушел еще из жизни нашей страны, но он тоже принял «организованные формы». Он укрылся за десятки «входящих» и «исходящих», за резолюции, при­говоры и ордера.
Подвал для расстрелов еще не разрушен. Палач не от­ставлен, но он сидит теперь и терпеливо дожидается «ор­дера», при котором следует приговор к смерти.
Тогда он спокойно принимается за свое дело: формаль­ности все соблюдены...
Он ведет свою жертву к подвал и там убивает ее из Кольта выстрелом в затылок.
Из Кольта потому, что это револьвер крупного ка­либра. В затылок потому, что такой выстрел разворачивает голову и делает невозможным опознание жертвы.
После этого труп передают в ведение «Заведующего учетом тел» для дальнейшего следования. Новый «ордер», новые «исполнители» и круг чекистских «операций» замы­кается.
Палач уходит на отдых, приведя в порядок «оправда­тельные документы» и унося с собой последнее имуще­ство своей жертвы. А там, вдали от подвала, в ожидании нового «ордера», он предается радостям жизни, которые щедро сыплются на него сверху за трудную и ответственную работу...
Работа эта, по-видимому, не легка. Ибо даже чекист­ские палачи иногда не выдерживают. Сходят с ума.
{178}         Тогда на место выбывшего появляется сейчас же но­вый «исполнитель». Работа карающего аппарата не оста­навливается ни на минуту.
Только на «ордере» появляется другая фамилия, и ку­рок револьвера поднимает другая рука...

———
Таков коммунистический застенок! Во всей деятель­ности Ч. К. больше всего поражает сочетание приобре­тенного уже внешнего лоска с никем еще не превзойден­ной бездной мерзости и цинизма!
Здесь не говорят и не помышляют о гласности, о беспристрастности и человечности, ибо коммунистическая охранка, по мысли ее творцов была, есть и будет только органом расправы с «классовыми врагами» большевист­ской партии. Здесь нет «моральных» и «аморальных» ме­тодов репрессии, ибо все хорошо и все «морально», что укрепляет и охраняет господство.

Надо только «не производить лишнего шума», надо только «чисто» работать. Этот «секрет» В. Ч. К. постигла в совершенстве.
И если бы какая-нибудь любопытствующая делегация «коминтерна» посетила «учреждения» В. Ч. К., она была бы приятно поражена научными «диаграммами» следствен­ных кабинетов, образцовой тишиной «Внутренней тюрьмы» и прочими культурными подробностями быта В. Ч. К. Ни криков, ни истязаний, ни крови, — ничего напоминаю­щего пресловутое «варварство большевиков», измышлен­ное  контрреволюционерами» из «социал-предателей».
И уехала бы «делегация», полная внутренним удовлетворением, с твердой решимостью трубить по всем Европам о том, что в советской России есть «закон», есть «гуманитарность», есть «справедливость»!              
В могильной тишине «Внутренней тюрьмы» никто бы не шепнул этим «знатным иностранцам», что тут же за стеной старые испытанные социалисты решаются от всей этой «гуманности» на смерть и по шестнадцати суток вы­держивают мучительные голодовки на глазах равнодуш­ного, видавшего виды коммунистического начальства...

Июнь 1921. г. Москва, Лубянка.
Внутр. тюрьма В. Ч. К.

Очевидец

{179}

ЭПОПЕЯ УВОЗА В ЯРОСЛАВЛЬ

12 августа 1920 г.

11-го августа 1920 года... день, которому суждено быть отмеченным в истории тюремных испытаний и мытарств, выпавших на долю социалистов-революционе­ров в период «большевистского лихолетья».
11-го августа 1920 года в Бутырской тюрьме три де­сятка безоружных социалистов и социалисток подверг­лись налету трех сотен вооруженных чекистов всех ран­гов и всех национальностей. Налет завершился увозом со­циалистов-революционеров в Ярославль, в знаменитый каторжный централ. Что предшествовало этой дикой расправе? Что послужило поводом для В. Ч. К. мобилизо­вать имевшихся в ее распоряжении военнопленных мадьяр, немцев, чехов — и отправить их на Бутырский фронт, против «внутреннего врага»?

В течение мая и июня агенты В. Ч. К. изловили пяте­рых членов Центрального Комитета Партии С. Р. (тт. М. А. Веденяпина, Е. М. Тимофеева, А. Р. Гоца, М. С. Цейтли­на и Д. Ф. Ракова). Всех их В. Ч. К. упорно не желала пе­реводить в Бутырскую тюрьму, держала раньше в доме № 11 по Большой Лубянке в пресловутых «одиночках-курятниках», а затем в доме № 2 по этой же Большой Лубянке во «Внутренней Тюрьме» Особого Отдела.
Вместе с членами Ц. К. во «Внутренней Тюрьме» находился В. Ф. Гончаров, каторжанин, испытавший в период самодержавия и Шлиссельбург и Орловский цен­трал. Вся эта группа обрекалась В. Ч. К. на изоляцию от «бутырцев», значит и на тот режим, который превращает «внутреннюю тюрьму» в застенок с целой {180} серией «обязательных постановлений», регламентирую­щих каждое слово арестованного, каждый его шаг, «по­становлений», уничтожающих право говорить полным го­лосом в камерах, право прогулок, право чтения газет и книг, право свиданий и даже право открывать хотя бы на несколько минут в день забеленные окна. А среди этой группы были и больные туберкулезом, измученные уже длительной каторгой при самодержавии, испытавшие уже большевистские и колчаковские тюрьмы и все без исключения физически надорванные хроническим недо­еданием. Мы, Бутырцы, решили воздействовать на В. Ч. К.: еще в конце мая было отправлено в президиум В. Ч. К. за­явление, указывавшее на всю гнусность режима, кото­рому подвергались наши товарищи. Результатов никаких. Прошел июнь, июль... Месяцы эти в 1920 году были зной­ными. палящими; до нас доходили все растущие слухи о резко ухудшающемся состоянии здоровья т. т. Д. Ф. Ракова, М. А. Веденяпина, В. Ф. Гончарова. В конце июня мы снова посылаем заявление в президиум В. Ч. К., аналогичное первому. Снова безрезультатно.
В начале августа пытался бежать т. М. А. Веденяпин, выпрыгнул из окна зубоврачебного кабинета амбулатории В. Ч. К.; его поймали на Кузнецком мосту и избили; кро­ме того последовало наказание: его поместили в подвал внутренней тюрьмы».
Чаша терпения, вернее сказать, долготерпения нашего переполнилась, и 5-го августа мы отправили в В. Ч. К. уже ультимативное требование о переводе «пленников вну­тренней тюрьмы» в Бутырки. Срок был дан недельный; по истечении этого срока должна была начаться голодовка всего коллектива. Неделя истекала.
11-го августа, часа в четыре, собирается на 12 коридоре в 56-й камере с. р.-овский коллектив. Есть уже сведе­ния, что В. Ч. К. решила не уступать, что она имеет опре­деленный план, цель которого не допустить голодовки со­циалистов-революционеров, могущей повлечь за собой го­лодовку остальных социалистов и анархистов. Собрание в разгаре, как приходит весть, что к тюрьме подкатил «черный автомобиль» (царский арестантский, наглухо крытый, со взятым в решетки маленьким оконцем). Тюрь­ма уже волнуется; автомобиль ведь «смертный», автомобиль, увозящий в «подвал» и «гаражи расстрела». Тюрьма волнуется, а наше собрание продолжается. Уже {181} единогласно решено завтра начать голодовку; уже рассмотрена и утверждена «техника» голодовки.
И вот около шести часов в дверях камеры появляется один из тюремных надзирателей со списком, в котором значатся пять социалистов-революционеров; вызывают на «сборную» с вещами.
— Зачем? Почему? Куда?
— Не пойдем. Не пойдем, прежде, чем нам не скажут, куда и зачем.
Так дружно отвечают вызванные товарищи.
Через несколько минут другой тюремный надзиратель, и снова список из пяти соц.-революционеров. Снова отказ идти на «сборную». Появляется комендант Бутырской тюрьмы Папкович и от имени товарища Кожевникова про­сит всех социалистов-революционеров, помеченных в спи­сках (из двадцати восьми эсэров двадцать пять имелись в списках) выйти на «сборную». Ясно для нас, что приготов­лена какая то западня. Мы заявляем:
— Пусть Кожевников сюда придет.
По тюремным дворам там и здесь уже снуют чекисты; быстро устанавливается в тюрьме «порядок»: очищаются от арестованных дворы, запираются камеры, коридоры. Наступает час «тюремной поверки».
 Снова является Пап­кович и просит пока «разойтись».
— После поверки соберетесь снова и тогда все выяс­нится.
Решили разойтись, тут же постановив не идти добро­вольно на «сборную», пока Кожевников не объявит реше­ния В. Ч. К., не скажет, куда нас собираются увезти.
Разошлись на «поверку». Произведя «поверку», тю­ремный надзор пытается запереть 56-ую эс-эровскую ка­меру; это не удается: весь 12-й (социалистический) коридор приходит на помощь эсерам и оттесняет тюремщи­ков за двери коридора, но извне щелкает замок: двери коридора оказываются запертыми. Через несколько ми­нут на тюремных дворах появляются отряды военноплен­ных — немцы, мадьяры, чехи — и началась расправа.
На 12-м коридоре отрядом предводительствовал «сам Кузьмин», предназначенный В. Ч. К. для высокой и ответ­ственной должности «заведующего социалистами-револю­ционерами» в Ярославской тюрьме. Наиболее отличались здесь мадьяры, а среди них цирковой и кабаретный {182} фокусник, с которым потом в Ярославле отношения установи­лись хорошие, но который в момент расправы особенно свирепствовал: он тумаков буквально «не жалел». Потом оказалось, что нас им выдали за опасных бандитов, замы­сливших побег с избиением всего тюремного персонала и караула. Хватали за руки, за ноги, били по голове... Тов. В. Д. Шишкину в самом начале расправы удалось вырвать­ся из рук мадьяр, он подбежал к окну и крикнул наверх в «околодок» (больницу) тюрьмы.
— Товарищи, нас берут силою...
Удар кулаком в грудь не дал Шишкину кончить фразу. В этот же момент со двора раздались выстрелы: стреляли по окнам. Минут через десять нас в разодранной одежде вытащили за ноги в коридор. Коридор шумел. Чекисты и военнопленные были встречены оглушительным свистом, криками: «жандармы, охранники»! Окружив нас цепью со взведенными револьверами, направленными в сторону остальных обитателей 12-го коридора, военнопленные потащили свою «добычу». Самым гнусным в этом вывола­кивании был спуск по каменным лестницам: тащившие не­однократно нарочно ударяли спиною выволакиваемого по ступенями. Нас было пятеро против целого отряда. Наско­ро воздвигнутые в камере импровизированные «баррика­ды» (тюремный стол, на который были свалены разные ящики) были разобраны чекистами в несколько секунд.

В «околотке» в 6-м коридоре, где сосредоточено было в качестве обслуживающих околодок большое число эсэров, и почти все левые соц.-революционеры, чекистам так и не удалось взять двух товарищей — М. В. Останцева и В. Ф. Радченко. И Останцев и Радченко потом сами яви­лись на «сборную», не желая расставаться с товарищами. Из живших в околотке сильно пострадал А. Ф. Чернов, ко­торого изрядно поколотили и который явился на «сбор­ную» босой, при чем «пара» тюремного рабочего белья бы­ла обращена в клочья. Волокли соц.-революционеров из 6-го и 12-го коридоров на «сборную» по большому цер­ковному двору; окна выходящих на двор корпусов были облеплены арестованными — и «ка‑эрами» и уголовными; кричали: «прощайте, всего лучшего». А с 12‑го коридора неслось пение революционных песен: то «Варшавянкой» и «Кузнецами» с. д. меньшевики провожали соц.-революционеров.
{183} Сильное сопротивление в своих одиночках оказали с.- р-ы и с-р-ки МОК-а (мужской одиночный корпус) и ЖОК-а (женский одиночный корпус). В МОК-е свирепствовали не столько присланные военнопленные, сколько заведывавший одиночным корпусом царский тюремщик, а затем коммунист Качинский, избивший т. М. И. Львова. В ЖОК-е в защите социалисток-революционерок приняли участии и левые соц.-революционерки и анархистки и к. р-ки. В ответ на примененное чекистами закручивание рук и ног здесь стали обливать водою, бить метлами. Скоро весь ЖОК и МОК загудел, зашумел: то анархисты и левые с.-р-ы били окна, жгли матрасы. Так, под аккомпанемент разбиваемых оконных стекол, воя, гудения, пения революци­онных песен продолжали тащить эс-эрок и эс-эров на «сборную». На «сборной» нас встретила целая свора че­кистов во главе со следователем по эс-эровским делам Ко­жевниковым, комендантом В. Ч. К. Вейсом, палачами В. Ч. К. Мага и Рыба. Нас встречали потоками брани и руга­тельств; кричали «расстрелять вас всех надо; какие вы со­циалисты, вы сволочь!» Кричали и ежеминутно угрожали револьверами и маузерами.
Военнопленным чекисты сумели уже внушить, что пе­ред ними контрреволюционеры, врангелевские шпионы, офицеры, офицерские жены. И, как потом выяснилось уже в Ярославле, многие из караульного отряда готовы были тогда на «сборной» при малейшем сопротивлении «уло­жить белогвардейцев».
Когда все социалисты-революционеры собраны были на «сборной», Кожевников пытался обратиться к нам с речью: «Вы вот отказались выйти ко мне по моему зову. И вы сами...»                                          
Речь свою он не кончил. Порывистый Федодеев обор­вал его:
              С вами разговаривать никто не желает.
Кожевников изменился в лице, и, наклонившись к со­провождавшему его коменданту Папковичу, спросил:
—Кто это?   
Федодеев — юноша, и так уже больше года без какой бы то ни было конкретной вины сидевший в «Бутырках», самою В. Ч. К. предназначенный «на освобождение» и по­тому не числившийся в списках лиц, подлежащих увозу, за свое «дерзкое обращение» просидел в Ярославле че­тыре месяца.
{184} Куда везут—было неизвестно. Оставалось долго неиз­вестным, везут ли всех вместе. Только когда все вещи бы­ли собраны, комендант В. Ч. К. Вейс шепнул т. О. Е. Колбасиной-Черновой:
— Даю вам слово, что все будете отвезены в провин­цию. Все вместе.
Тюрьма, исключая социалистов, думала, что нас уво­зят на расстрел. Так думали многие и из низшей тюрем­ной администрации. На следующий день слухи о нашем расстреле стали циркулировать уже по Москве.
На «сборной» иные из надзирательниц плакали, прово­жая эсэрок.
Вещи все собраны, снесены на грузовой автомобиль. Начинается перекличка, выкликают по списку. В списках не оказалось троих (Т. т. О. Е. Колбасина-Чернова, А. В. Федодеев, Б. М. Про­топопов.). Т. т. Чернова и Федодеев заявили, что они желают разделить участь товарищей. Тов. Федо­деев силою ворвался в автомобиль.
Перекличка кончилась. Все уже в автомобиле. Раздал­ся сигнальный свисток. «Черный автомобиль», сопрово­ждаемый двумя другими автомобилями — со стражей и с вещами загудел, тронулся.
Начинается новая жизнь. Прощай, Бутырки!

Тесно в автомобиле. Буквально, как сельди в бочке. Ни стать, ни сесть. А автомобиль, громыхая, ежеминутно встряхивая своих пассажиров, пугает встречных москви­чей. Зловеще-странная процессия: грозный арестантский автомобиль, конвоируемый двумя другими автомобилями, наполненный вооруженными людьми и бесконечным коли­чеством разных мешков и тюков.
Впечатление, производимое на прохожих, усугубляется непрекращающимся пением, несущимся из «черного автомобиля».
Сгрудившись, мы пели, пели песни старорежимного и новорежимного политического тюремного фольклора.
Пели и с настороженным любопытством слушали ин­формацию одного из товарищей, прильнувшего к оконцу и информирующего о том, где мы в данную минуту, мимо каких более или менее достопримечательных мест Москвы проезжали.
{185} Только что пережито насилие; нервы взвинчены, все возбуждены; но в то же время какая то бодрость звучит в каждом слове неумолкающего хора, в разговорном шопоте отдельных товарищей...
Сухарева башня, Красные Ворота, Каланчевская пло­щадь. Едем дальше. Спускаемся к Сокольникам. Куда же? Но скоро недоумение разъясняется. Автомобиль повертыва­ет на какие то железнодорожные подъездные пути. Быст­ро и безошибочно решаем: Товарная станция Ярославской жел. дороги. Приехали.
Автомобиль подвез нас прямо к вагону, обычному цар­ских времен «арестантскому вагону». Входим в вагон. Не­ожиданный сюрприз: в вагоне те, в защиту которых мы, Бутырцы, поднялись, запротестовали.
Объятия, поцелуи, нескончаемые расспросы о тюрем­ном житье-бытье. Мы встретили здесь не только цекистов из «Особого Отдела», но и группу товарищей, сидевших в В. Ч. К. (Б Лубянка, 11, Т. т. Дзен, Шишкин, Чистосердов, Уланова, Полетика, Дуденастова, Солдатова, Васильев, Шмерлинг, Огурцовский, Фе­додеев, Донской, Берг, Колбасина-Чернова, Останцев, Кокурин, Чернов (А. Ф.), Радченко, Альтовский, Львов, Снежко (В.), Добро­хотов, Затонский, Мосолов, Кузнецов, Зауербрей.) и товарищей из московских концентрационных лагерей: всего двенадцать человек. (Т. т. Гоц, Веденяпин, Тимофеев, Цейтлин, Гончаров, Раков, Артемьев, Крюков, Карпов, Ткачев, Кругликов, Штоцкий-Волк.)
Один вагон «специального поезда» занимали мы, арестанты, другой — конвой из военнопленных с женами, де­тьми и всяким домашним скарбом, начиная со швейной машины и вплоть до кочерги и утюгов; а еще один вагон, головной, был отведен начальству: там находились Кожев­ников, Вейс, Кузьмин.

Поезд буквально летел, почти не зная остановок. Ка­залось, что мы не в большевистской России, где черепаший шаг — синоним быстроты даже курьерского поезда, а в ка­кой то иной стране, совершенно не знающей, что такое «больной транспорт». Да и то сказать, как было не летать: ведь спешили не то изолировать эсэров от тлетворного влияния Москвы, не то Москву от тлетворного влияния эсэров. Не знаю, кого и от чего спешили изолировать. Но спешили...
{186} — Куда же нас все таки везут? Точных данных мы не имели. Кой - какие отдельные указания говорили, что ко­нечный пункт нашей поездки — Ярославль.
В восемь часов утра на следующий день мы были уже в Ярославле. Встречают нас «помпезно»: дебаркадер очи­щается от посторонней публики; выстраивается, окружив наш вагон, караул с винтовками «на перевес».
Мы пускаемся в путь.
Пустынные улицы Ярославля с еще большим изумлени­ем и с еще большим страхом, чем московские, взирают на наше шествие. Правда,   «черный  автомобиль»  от­сутствует, но его вполне компенсируют чуждые, отнюдь не добродушные лица мадьяр.
Русские социалисты, конвоируемые вооруженными иностранцами, идут по улицам древнейшего русского города.                                          
В качестве «гидов», указывающих путь-дороженьку, на залихватской тройке возглавляют шествие Кожевни­ков и Вейс.
Инциденты начались еще на вокзале, инциденты со­провождали нас в пути. Мадьяры — большинство из них коммунисты—и кое кто из немцев решили угодить своим «господам». Чем угодить «вельможным чекистам»? Ко­нечно, отборною квалифицированною бранью, — отменной грубостью по отношению к арестованным социа­листам.
Омерзительные сцены, разыгравшиеся накануне, вос­приняты были нашим караулом, как поощрительный сти­мул, и начались бессмысленные грубые придирки конвоя к нам. Эти придирки вызывали, конечно, резко внушитель­ную отповедь с нашей стороны.
Шли мы окраинами Ярославля, восхищаясь его изуми­тельными старыми соборами и церквами, в которых так ярко отобразилось архитектурное искусство северо-вос­точной удельной Руси. Но восхищение наше постоянно нарушалось горестно-печальным видом сгоревших домов, церквей, мостов. По ту сторону Волги виднелись целые кварталы, уничтоженные артиллерийскими снарядами. Печальные памятники печальных июньских дней 1918 года, дней «Ярославского восстания».
              Куда же все таки решила В. Ч. К. упрятать социалистов-революционеров?
{187} — В монастырь какой-нибудь. Устроят здесь нечто в роде концентрационного лагеря для нас.
Так утверждали некоторые.
— В тюрьму. Увидите, что в тюрьму. Да завинтят еще! — говорили другие.
— Куда же?
Вот выходим мы на берег Волги, и путь наш идет по местности, называющейся «Коровниками».
«Коровники»...
Среди нас много каторжан, много товарищей, испытавших царские тюрьмы. «Коровники!»
— Да нас ведут в каторжный централ, конкурировавший своим режимом с орловским, псковским, Владимирским!
Вот мы уже на дворе тюрьмы. Тюремные стены смотрят на нас безучастно-загадочно. Ни одного любопытного взора в окнах. Где все заключенные? Полное отсутствие какого-либо движения по двору. Значит, приняты меры, меры все той же «изоляции»? Тюрьме приказано молчать, в окна не смотреть.
Уставшие от пережитого накануне, все еще взволнованные и негодующие, мы начинаем «гадать», куда нас поместят, какой режим нас ждет. Скоро «разгадали».
Появляется несколько тюремных надзирателей, штампованно-типичных старорежимных надзирателей, тупо-равнодушных ко всему, кроме связки больших ключей, громыхающих у пояса.  Вызывают нас, вызывают по одному. Вызванного со­провождают два военнопленных с револьверами в руках и один надзиратель. Все «левое крыло» одиночного кор­пуса, все его три этажа наполняются нами.
Когда то образцово устроенный одиночный корпус запущен, загрязнен. Холодно, сыро в одиночках. 
И это в августе месяце! Что же будет потом? Пыль пластами лежит на полу, на поломанной койке, на сложенном столике. Паутина свешивается причудливыми гирляндами чуть не до полу. Повсюду мышиный помет. Очевидно, наше прибытие в Ярославскую тюрьму было для тюремной администрации неожиданным; камеры даже не подметены. Ни лечь, ни есть не на чем.  Где остальные? Куда кого поместили? Пробуешь стучать. Соседние камеры не отвечают. Значит, рассадили, соблюдая «интервалы». Часа через два {188} нащупываешь ближайших соседей. Могильная тишина на­рушается. Начинаются «оконные разговоры». Но не­умолчно слышится и окрик: «Слезай с окна, буду стрелять». Щелкает ружейный затвор.  И через несколько часов после нашего прибытия в Ярославскую тюрьму уже началась стрельба по окнам.

***
Одиночки Ярославского каторжного централа, где еще так недавно сидели в кандалах социалисты, снова на­полнились социалистами. Так было, так снова стало.
Население тюрьмы встретило нас с любопытством, ползли по тюрьме слухи о прибывших из Москвы социа­листах. Необычные узники, необычный караул—все это претворялось в фантастические россказни, перекидыва­вшиеся за стены тюрьмы. От тюрьмы мы были строго «изолированы», и эта изоляция осталась нерушимой до самой ликвидации ярославской эпопеи. Изредка толь­ко мы встречались с обитателями «правого крыла» оди­ночного корпуса, с уголовными-смертниками, среди ко­торых в преобладающем количестве были представители «чиновного мира» Советской России: следователи различ­ных чека, разноплеменные комиссары, да и иная «местная власть» — воры, грабители, подчас и убийцы. Но то бы­ло вчера, сегодня же они — смертники. И заунывно жа­лобно звучат их песни, и безучастен ко всему их тоскли­вый, померкший взор.
Ярославское «сидение»... Пять с половиной месяцев.
Бичи и скорпионы.   Нескончаемая вереница бичей и скорпионов.
Целый день голоден. Жадно ищешь хлебных крошек на столе. Да и как быть сытым. Фунт хлеба, мешанного с мякиной и соломой, паточная конфетка, «баланда» на обед, баланда на ужин. Все разнообразие в том, с чем «баланда»: с крохотным кусочком гнилого мяса, с раз­варенной ржавой и тухлой селедкой или с затхлым пше­ном. Трудно не только работать, читать трудно: голова кружится — ложишься. Продовольственная помощь «с воли» первый месяц совершенно отсутствовала: В. Ч. К. сначала тщательно скрывала наше местопребывание, а затем, когда «тайна сия была открыта», категорически {189} отказала в приеме передач для нас.   И только в после­дующие месяцы скудно просачивались передачи Полити­ческого Красного Креста и наших родных. Ждали мы этих передач с нетерпением и всегда получали добрую половину съестных продуктов сгнившими, протухшими, с явными следами крысиных зубов. Добиться разрешения отправить в Ярославль социалистам-революционерам ме­шки с передачами, да это было воистину для всех наших родных и близких, для Политического Красного Креста хождение по мукам!
Постоянный голод скоро начал сказываться; стали раз­виваться и прогрессировать различные хронические забо­левания: туберкулез, сердечные недомогания, острое мало­кровие, желудочные болезни.   Плохим паллиативом слу­жил и «больничный стол». Правда, «больничный стол» да­вал ломтик сыру да ложки две киселю, но он отнимал четверть фунта хлеба.
Писали заявления и в президиум В. Ч. К., и в прези­диум ВЦИК-а. Все напрасно.
Указывали, что почти все «Ярославцы» обрекаются таким питанием, вернее сказать, отсутствием какого бы то ни было питания, на инвалидность, на медленную смерть. Ответа не было.
Изощренная, гнусная «пытка голодом».
Но разве только голодом старались донять? А «Яро­славские прогулки»? Эти знаменитые прогулки гуськом с дистанцией в пять шагов друг от друга. Сколько напря­женного внимания употреблял Кузьмин и его подручные, следя за пресловутой дистанцией. Как жадно насторожен­но наши конвоиры ловили каждое слово, сказанное нами во время прогулок, каждое дружеское приветствие.
Дружеское приветствие, интервал в три шага, а не в пять — все это нарушение пресловутой инструкции В. Ч. К., врученной Кожевниковым Кузьмину в один из его первых приездов в Москву с рапортом об «ярославских узниках».
Ведь каждая прогулка, эти быстро проходящие полчаса, когда с такою торопливостью стараешься на целые сутки вобрать в себя свежий воздух, — неизменно омрача­лись столкновениями, скандалом. Кузьмин истерично кри­чал, угрожая одному лишением прогулок, другому немедленным уводом обратно а камеру. И многие даже из {190} наиболее крепких нервами, считавшие ненужным реагиро­вать на ряд грубостей Кузьмина, не выдерживали, на про­гулку перестали выходить. Недели через три прогулка гуськом de facto прекратилась, de jure как и все «свя­тое Евангелие от В. Ч. К.», она продолжала существо­вать до конца «Ярославского сиденья». А потому, в дни дурного настроения Кузьмина, а оно у него проявлялось весьма часто, неизбежно происходили инциденты во время прогулок: Кузьмин безуспешно пытался «факт» заменить «правом».

Гораздо позже мы добились отмены прогулок на «во­нючем дворе». Два двора предоставлялись в Ярославле для наших прогулок: маленький обычный тюремный дворик для «одиночек», и другой, немного больше, но на кото­ром, со дня нашего прибытия в Ярославль и по день нашего отъезда вечно ремонтировались канализационные трубы. Работали не спеша, с «прохладцей», частенько прерывая работы недели на две, на три, не считая иногда даже обя­зательным дать какой-нибудь сток нечистотам. Нечисто­ты скоплялись здесь же на дворе. И не угодно ли здесь дышать «свежим воздухом»!
Обычно старший караульный разбивал нас во время выхода на прогулку на две партии, и приходилось вды­хать «ароматы».   Совершенно естественно, что това­рищи, попадавшие на «вонючий двор», устремлялись на другой дворик; стражи не пускали, опять инциденты, инциденты...
Во время прогулки инциденты, внутри тюрьмы инци­денты.
В камерах сыро, холодно. И август и даже сентябрь бы­ли теплые, еще греющие месяцы. Откроешь окошко в ка­мере, любуешься видом на Волгу, грустным взором следишь за идущими мимо пароходиками, и тотчас же крик: «отойди от окна». Первый месяц стрельба по нашим окнам была заурядным явлением: стреляли в окна т. т. Полетика, Львова, Огурцовского, Доброхотова. Вначале за­прещалось сидеть на окнах, а через неделю было уже за­прещено подходить к окнам. При объяснениях нашего ста­росты т. Тимофеева с Кузьминым по поводу стрельбы по окнам неизменно выяснялось, что та же инструкция за­прещает даже подходить к окнам.
{191} В. Ч. К. изобрела целый арсенал пыток и издева­тельств не только для нас; В. Ч. К. терзала и мучила на­ших родных, наших близких.
Началось с внезапного увоза из Бутырок; обо всей об­становке этого увоза с «черным автомобилем». с присут­ствием при увозе чекистских палачей — узнали в Москве на следующий же день. Узнали, что есть сильно избитые; взволновались. Куда повезли? А может быть и на рас­стрел? Не верится, не хочется верить... Ну, а если?.. Ведь это В. Ч. К.; она «все может». Наконец, недели через полторы узнали, куда увезли социалистов-революционе­ров из Бутырок. Отказ, решительный отказ в свиданиях! За все время нашего пребывания в Ярославле свидание было разрешено только одному товарищу, и то уже во второй половине декабря... Письма?... И в Ярославскую тюрьму и из Ярославской тюрьмы письма должны идти че­рез Кожевникова. Должны были идти через Кожевникова, но они не «шли», а лежали кипами у него на столе, а мо­жет быть, и под столом в корзине для ненужных бумаг. Мы писем почти не получали; а если и получали, то с неве­роятным опозданием. На все наши вопросы о письмах Кузьмин отвечал: «Очень много вам пишут. Кожевников не успевает прочесть. Письма у него лежат нераспечатанными.»
Нагло циничный ответ, соответствовавший правде.
Письма к нам Кожевников прочитывать не успевал, а издавать все новые и новые разъяснения по «управлению нами» он имел время. В конце сентября последовал указ о запрещении нам читать московские газеты. Почему вдруг Кожевникову показались опасными передовицы Стеклова и ложь «Правды» — так и осталось неизвестным. Но запрет был наложен; ведено было нам довольство­ваться «Ярославскими Известиями», типичной убого-ублюдочной казенной большевистской газетой, не имею­щей никакой информации, кроме нескольких перевран­ных — даже не по злому умыслу, а по гомерической без­грамотности — сообщений Роста. Итак, еще одно уще­мление.                                          
Но скоро наступило ущемление более серьезного свойства; кончились теплые дни и с начала октября грянули мо­розы. Отопление стали только при нас «чинить». К кон­цу нашего пребывания в Ярославле немного «починили», но нам пришлось октябрь и ноябрь сидеть в шубах и в {192} валенках, спать, навалив на себя — все, что можно. И не столько даже холод, сколько сырость скоро дала себя по­чувствовать: начались ревматические боли у многих из нас; ноют ноги, руки, ломит спину, а ты целый день все в той же запертой холодной, сырой камере, к тому же неизменно голодный. И можно только удивляться, как при таких условиях мы все таки сдерживали себя и не реаги­ровали каким-нибудь крупным скандалом на нескончае­мые придирки, как самого Кузьмина, так и конвоя...
Кузьмин... Развязный коммунист из богатой крестьян­ской семьи, коммунист вчерашнего дня; полный невежда в политических вопросах, но весьма сведущий в спекуляции и расценивавший свой «высокой пост» в Ярославле и как доходную статью: чуть не ежедневные поездки в Москву с докладом Кожевникову всегда давали возможность что-нибудь привезти с собой в Москву из Ярославля, из кру­гом Ярославля лежащих деревень. Все здесь дешевле, чем в Москве; а многое например, картофель, и значительно.

Грубость, вспыльчивость, непостоянство настроения-моментально отражавшегося на режиме — вот отличи­тельные черты характера Кузьмина. Особенно не взлюбил Кузьмин наших товарищей-женщин. Однажды хотел применить даже карцер. Случилось это с тов. Зауербрей. Постовой на просьбу тов. Зауербрей отворить зачем то камеру ответил руганью. Зауербрей заявила:
— С тюремщиками говорить не желаю. Но если вы еще раз позволите себе сказать мне грубость, я с вами рассчитаюсь.
Постовой сейчас же с жалобой к Кузьмину: аресто­ванная грозит «рассчитаться».
Через несколько минут уже несется по коридору Кузьмин и кричит:
— Я ей покажу. Сшибу с нее спесь. В карцер упрячу. А пока лишаю прогулки на неделю.
Конечно в тот же день мы все заявили, что отказыва­емся от прогулки. Кузьмин испугался осложнения и «на­казание», наложенное на Зауербрей, было снято.
Кузьмин был главою нашей охраны. Охрана же наша вначале вся состояла из военнопленных.
{193} В первые недели грубый окрик и рука, ищущая револьвера, были единственными ответами на наши заявления. просьбы. Инструкция В. Ч. К. явилась для всех них «незыблемым законом». Отчасти при этом сказывался и «ком­мунизм» многих из охраны, отчасти как бы и месть нам, русским, за те ужасные условия плена, в которых в свое время нашу охрану держало царское правительство. Но вскоре наш караул оказался «сам у себя под стражей». Вывезенные из Красноярска, стремившиеся к себе на ро­дину, военнопленные были обманом превращены в тюрем­щиков. Их уверили, что в Ярославле они не на долго, что в течение месяца пришлют им смену — русский отряд, что они выполняют миссию коммунизма, способствуя борьбе с белогвардейцами и т. д.
Многие из них поверили, поверили всему, что им натрубили в В. Ч. К. Но скоро им пришлось разувериться: и в том, что они охраняют «контрреволюционеров», и в том, что их скоро отправят на родину. Че­хи, среди которых оказались и сражавшиеся на Самар­ском фронте, через две-три недели стали определенно на­шими друзьями. Кое-кто из немцев стал говорить, что им стыдно выполнять обязанности тюремщиков. Мадьяры сильнее других сопротивлялись нашему тлетворному вли­янию: многие из них так и не «сдались».
В конце ноября большая часть военнопленных была отозвана из Ярославля. Появились новые караульные — на­ши соотечественники, из батальона В. Ч. К. Правда, «на­циональная гордость» как будто меньше должна была страдать, но из старого караула уже многие были «наши­ми», мы уже обуздали, хотя бы отчасти, их тюремную ре­тивость, на многое открыли им глаза. Новые караульные, подобно новой метле, пожелали мести чисто, то есть свя­то выполнять каждую букву пресловутой инструкции. От­сюда еще, даже в самые последние дни нашего пребывания в Ярославле, столкновения.
Мы прибыли в Ярославскую тюрьму 12-го августа; нас было 39 человек. В конце августа на нашем крыле ста­ли производить спешный ремонт оставшихся еще свобод­ными одиночек. Приезжали местные чекисты, осматрива­ли, о чем то беседовали с тюремной администрацией, с Кузьминым. Ясно было, что ждут новых гостей... 6-го сен­тября из Москвы привезли еще одну группу эс-эров в 34 человека, захваченных при массовых арестах 23-го августа.
{194} Большинство из этой группы были давно отошедшие от партии люди; многие даже никогда в партии не состояли. Совершенно случайный подбор, но и им пришлось пол­ностью испить горькую чашу Ярославского сиденья.

С этого времени наша коммуна не увеличивалась; но с первой половины сентября постепенно стала таять. Убы­вали маленькие группки в течение сентября и октября. Первый большой ком отвалился от нашей коммуны 5-го ноября. 5-го ноября увезли семнадцать человек: всех цекистов и ряд активных работников. Известие об увозе пришло неожиданно. Подбор увозимых внушал опасения. Почему именно этих лиц берут? Куда их думают упря­тать? Что с ними хотят сделать? Наш дружный маленький мирок заволновался, закопошился. Узнали, что везут в Мо­скву. В Москву? Опять предстоит «внутренняя тюрьма В. Ч. К.»; а может быть нечто еще худшее? День расстава­ния, 5-го ноября, был трогательным, незабываемым днем. Когда и где увидимся? Увезли. А недели через три поя­вилось достопамятное «правительственное сообщение», в котором «эсэры Черновского толка, содержавшиеся ныне в тюрьме, объявляются заложниками за террористиче­ские акты Савинкова». Так вот зачем увезли семнадцать человек! Чтобы объявить заложниками. Томительное беспокойство, непрекращающееся волнение   за увезен­ных... И одиночки наши сделались еще более тягостными, раздражающими.

В начале декабря увезли еще одну группу. Нас оста­лось в «Коровниках» всего человек двадцать пять.

25-го декабря и мы, последняя партия — тронулись в путь. Вышли из тюрьмы уже под вечер. Шли медленно, окруженные растяпистыми красноармейцами местной Губчека. Ничего похожего на торжественный «вход» в Яро­славль. Потухающее солнце золотило главы Ярославских церквей. Мы шли и пели «Вечерний звон, прощальный звон». Радостные и грустные в одно и то же время.

Конец ужасному режиму, конец Ярославской тюрьме! Радостно!

Неужели опять разобьют на группы и разъединят нас, столь тесно сжившихся, сдружившихся? Грустно!

{195} И путешествие наше в Москву резко отличалось от пу­тешествия в Ярославль: простой товарный вагон-теп­лушка. И поезд тащился медленно, черепашьим шагом.

Прощай Ярославль! «Коровники» уже в прошлом, по­зади. Что в будущем? что впереди?

С. Володин




{196}

ИЗ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

САРАТОВСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙКИ

В феврале месяце 1920 г. в заседании Саратовского Совдепа представителю Губ. Чр. Ком. был сделан запрос о пытках, производимых агентами Чеки над арестован­ными. Запрошенный представитель ответил, что пытки, действительно имели место, но «по большей части» в Уезд. Ч. К. (тогда еще не упраздненных в Сар. губ., как прифронтовой полосе), Районн. Трансп. Ч. К., Ж. Д. Ч. К. но что виновники... наказаны (!). (См. отчет этого заседания в Изв. Сар. Совдепа за февраль 1920 г.). Са­мый запрос и признание факта пыток представителем Г. Ч. К. говорят сами за себя. Но запрошенный чекист «отрицал» пытки при самой Г. Ч. К.

Понадеялся ли он, что проверять его слов никто не бу­дет; да и как их проверить? За проверку можно попла­титься если не пыткой, то наверное, тюрьмой или подва­лом. А погреба и конюшни чрезвычаек, застенки особых отделов и тюрьмы старых, наполовину сгнивших барок (излюбленное место заключения Царицынской тогда уезд­ной Ч. К., Сар. губ.) мрачно и крепко хранили свои ужас­ные тайны.
Или он знал, что все улики скрыты под землей ужасно­го для саратовцев оврага (за городом, около Монастыр­ской слободки)? Одинаково ужасного как для буржуазии, так и для рабочих и крестьян, для интеллигенции и для всех политических партий, включая и социалистов. Оврага, землей которого засыпаны члены партии социалистов-революционеров: Борис Александрович Аверкиев, сын старой народоволки, судившейся по процессу 193 и не долго {197} пережившей своего единственного сына, в свидании с кото­рым перед расстрелом ей было отказано Пред. Сар. Чеки Кравченко под угрозой ее ареста. 2) Мурашкина Зинаида, 3) Гусев Александр и 4) Гусева. К этому оврагу, как толь­ко стает снег, опасливо озираясь, идут группами и в оди­ночку родственники и знакомые погибших. Вначале за паломничества там же арестовывали, но приходивших бы­ло так много.... и не смотря на аресты они все таки шли.
Вешние воды, размывая землю, вскрывали жертвы комму­нистического произвола. От перекинутого мостика, вниз по оврагу на протяжении сорока-пятидесяти саж. грудами навалены трупы. Сколько их? Едва ли кто может это ска­зать. Даже сама чрезвычайка не знает. За 1918 и 1919 г. было расстреляно по спискам и без списков около 1500 человек. Но на овраг возили только летом и осенью, а зимой расстреливали где-то в других местах. Самые верх­ние — расстрелянные предыдущей поздней осенью—еще почти сохранились. В одном белье, с скрученными верев­кой назад руками, иногда в мешке или совершенно раз­детые......
Жутко и страшно глядеть на дно страшного оврага! Но смотрят, напряженно смотрят пришедшие, разыскивая гла­зами хоть какой либо признак, по которому бы можно было угнать труп близкого человека. Вот две девушки спускаются вниз по откосу. Им показалось, что они узна­ли останки своего брата. Третья сестра стоит наверху с полными слез глазами. — «Не нужно, не нужно  не тронь­те — я не могу!» — кричит она им сверху. С противо­положной стороны свесился над обрывом пришедший с соседней полосы крестьянин. — «Сродственничков, что ли разыскиваете? али знакомых?» — «Брат расстрелян». — «А когда?» — «Прошлой осенью, в конце августа». — «Ну так это пониже, вчера я засыпал: уж больно пахнет; вот тут» — говорит он, бросая вниз ком земли. «А зна­ете, барышни, в ту ночь я ночевал здесь под теле­гой, спешил заделать полосу и остался в поле. Часа в два ночи, должно быть, приехали автомобили с фонарями. Остановились вон на той стороне. Потом их выгрузили. Раздели. И по мостику перевели вот сюда. Ну, а здесь ста­вили на край оврага и расстреливали. Падали все вниз. По­том значит эти самые..., что стреляли спустились на дно оврага и долго ходили там с фонарями и тоже стреляли. Должно, добивали. Ну, и стоны я слышал тоже. Да ведь, {198} помнится тот раз, я тут нашел разбитые очки: должно в глаз правый попали». «Нельзя ли их у вас посмотреть, если они целы: брат носил очки — может быть его — », просят сестры. — «Ладно, спрошу у жинки. А что братец то ваш офицер, что ли был?» — «Нет. Его расстреляли за то, что он был социалист.» —

А вот другая группа — тоже женщин: «Мама, мама?» спрашивает девочка у плачущей матери. — «Зачем ты плачешь? Тетю разве здесь схоронили? Она умерла?» — «Да, да, милая, умерла.»—«А ты все говорила, что тетя в тюрьме. Тетя Зина умерла... ее расстреляли,» шепчет де­вочка, прижимаясь к матери.

И этот овраг с каждой неделей становится страшнее и страшнее для саратовцев. Он поглощает все больше и боль­ше жертв. После каждого расстрела крутой берег оврага обсыпают вниз, засыпая трупы; овраг становится шире. Но каждой весной вода открывает последние жертвы рас­стрела ...

II.

Много тайн схоронил на дне своем зловещий овраг и на это рассчитывал саратовский чрезвычайщик, отрицая пытки при Губ. Ч. К. Правда, тайны со дна оврага никому не удалось и едва ли удастся поднять, но с берегов оврага эти тайны привозились обратно в Ч. К. и нередко делались достоянием всех заключенных. Хоть и редко, но все таки, часть несчастных, подвергавшихся физическим и нравственным мукам оставалась жива и своими изуродо­ванными членами и седыми, совершенно седыми не от старости, а от страха и мучений волосами лучше всяких слов свидетельствовала о перенесенном. Еще реже, но и это бывало — узнавали о последних муках перед расстрелом и сообщали те, кому удалось избежать смерти.
Так узнали об ужасной пытке над членом Учредительного Собрания Иваном Ивановичем Котовым, которого вытащили на расстрел из трюма барки с переломанной рукой и ногой, с выбитым глазом (расстрелян в 1918 г.) Все это вместе, послужившее поводом к запросу, говорило не только о том, что творилось в отделениях Губ. Ч. К., но и о том, что и сама Губ. Ч. К. была повинна и в пытках и в «допросах с пристрастием» и даже в больше»
{199} 20-го октября 1919 г. на допросе арестованным членам партии социалистов-революционеров М. и В. после их от­каза назвать товарищей по организации следователем бы­ло заявлено, что их заставят сказать, что у Ч. К. есть на это средства. Тут же при них чекистом Озолиным бы­ло отдано распоряжение прислать экипаж, фонари и при­готовить все, чтобы их (арестованных) раздеть. Оба по­нимали, что готовятся сделать что-то над нами... и ждали.
В ожидании заказанного чекисты занимались наводкой через голову В. заряженных револьверов. Часа через пол­тора прибыл экипаж и фонари. «Ну что, идем, что ли?» — спросили Озолина сподручные. — «Нет, поздно,» — отве­тил он. На дворе светало. Мрак ночи исчез и, может быть, при свете дня нельзя было сделать то, что предполагалось ночью. А через два дня в общей камере при Г. Ч. К. оба собственными глазами видели совершенно седую молодую женщину и ее сестру (Софья и Ида У-д), которых не ми­новало то, от чего спас наступивший рассвет М. и В. Се­стер возили на страшный овраг и у раздетых под угрозой револьверов над зияющей пропастью требовали сказать, где находится один из их родственников. Они действи­тельно не знали и потому не могли сказать. Что сталось с ними потом — неизвестно.
После «предварительного испытания», не доведенного до конца, М. и В. от чекиста Озолина были направлены к представителю Сар. Г. Ч. К. Лобову и его заместителю. Холеные, лощеные, с иголочки одетые с наигранным ви­дом владык, свободно располагающих жизнью и смертью своих пленников, они были в высшей степени корректы. — «Ваше положение очень тяжелое,» — говорили они. «Мы от вас это не скрываем, но у вас есть возможность спасти свою жизнь—выдайте товарищей по работе. Что? Не хотите? Ну, все равно: ваша песня спета. Вот видите ваши листовки. Их читают красноармейцы и не хотят во­евать, а крестьяне не везут хлеба (это были листовки Ко всем» от Ц. К. П. С.-Р.). Вы будете расстреляны.»
В. допрашивали отдельно. Что ей предлагали? Чего от нее требовали? - неизвестно. Но как-то ее перевели в одиночку в губ. тюрьму и у нее под руками оказалась керосиновая лампа — она облилась керосином и сожглась, но керосину в лампе оказалось мало и ее спас­ли.
  Потом она оправившись, подала заявление о своем {200} выходе из партии и унесла какую-то тяжесть на душе. Что от нее вынудили чрезвычайщики? и как вынудили? Лобов должен знать это. На одном из свиданий В. сооб­щила, что грозили расстрелять ее отца — единственного кормильца семьи и В., хотя она далеко не из трусливых, не выдержала. Там же в тюрьме сожглась и в страшных мучениях умерла член Р. С. -Д. Р. П.  Кокорева.
В тюрьме № 3 (смертников) запуганный на допросах повесился у себя в камере некто Мальцев и там же сжегся некто аптекарь Павел. Администрация тюрьмы во главе с «бывшим рабочим» (как он сам себя называл) Дрожниковым, вечно пьяным и никогда не обходившемся без ма­терщины (во время мартовской голодовки 1920 г. анархи­стов и социалистов одним из требований голодающих бы­ло—запретить Дорожникову посещать женские камеры), заперла полуобгорелого в карцер. А когда его тащили из своей камеры, он кричал: «не мучьте меня, а убейте! »
В ночь на 17 Ноября 1919 г. в тюрьму ввалила пьяная ватага   вооруженных   людей.   Защелкали   затворы винтовок, загремели ключи, заскрипели двери одиночных камер. В коридор начали выводить заключенных. Дикие, протяжные стоны, вопли женщин наполнили коридор. Вокруг них, бившихся в истерике на полу, толпились их палачи. Пьяный смех и матерщина. Грязные шутки, растегиванье платья, обыск...... — «Не троньте их» — говорил дрожащим от испуга голосом старший по тюрьме Дьяконов, не чекист, а простой тюремный служащий. — «Я ведь знаю, что вам нельзя доверять женщин перед расстре­лом».
Новый страшный крик, протяжный и дикий, совсем не человеческий: словно крик раненого на смерть лесного зверя. А в закрытом еще, рядом находящемся, карцере № 2 эти крики отдавались жалобным стоном человека, которому еще так хочется жить, но который знает, что смерть страшная и может быть мучительная встает над ним в виде пьяного вооруженного человека, потерявшего всякий человеческий облик.
Эти пьяные люди сами покупали свою жизнь, убивая других. А чтобы заглушить в них сознание и совесть, пе­ред каждым расстрелом власть напаивала их допьяна. Иначе не находилось исполнителей. Одиночных палачей со­всем не было. Сами осужденные властью на смерть делали это кошмарное дело за плату, за высокую плату: жизнь за жизнь.
{201} Вот они вяжут осужденных, скручивая им назад руки. Вот связывают несчастных друг с другом... — «И когда же вы прекратите эти расстрелы? Я народный учитель. За что вы меня расстреливаете?» — «Молчать!»... — «дать ему прикладом.» — Руки у него уже связаны. Он и сам замолчал. — «Следующего». — Открыли карцер № 2. — «Выходи». — М. уже готовый вышел. В кармане у него спрятано письмо к партийным товарищам. Он намеревает­ся выбросить его по дороге к страшному оврагу (письмо потом во время обыска было взято у М. и приложено сле­дователем Квирингом к его делу). — «Фамилия?» — «М.» Долго смотрел чекист в список. М. в списке не оказы­вается. Снова запирают в карцер. Через полчаса одиночки опустели. Осталось всего лишь трое заключенных. Увели сорок семь человек. Этих несчастных не довезли до страшного оврага. Зима в том году была ранняя. Подня­лась снеговая буря. Их выгрузили в Монастырской сло­бодке. Выгнали из дома одну крестьянскую семью и на дворе в хлевах их расстреляли. Трупы еще долго потом там лежали. Палачи их раздели и взяли с собой всю их одежду.
Ноябрь, Декабрь и Январь было много расстрелов: и большими и малыми группами. Списки всегда подписыва­лись Лобовым, потом ставшим членом Сар. Исполкома, и при публикации в советской печати нередко сопровожда­лись либо приветственными, либо оправдательными стать­ями члена В. Ц. И. К. Вардина-Мгеладзе. В списках объявлялась и вина расстрелянных. Вот, например, список рас­стрелянных в ответ на взрыв в Леонтьевском переулке, де­ло рук так называемых «анархистов подполья». Кто в нем значится? Члены организации, виновной во взрыве? Со­участники? Подозреваемые? Нет, ничуть не бывало. Этот список, получивший название списка «кровавой повинно­сти» состоит в большей своей части из местных общест­венных деятелей, живших легально и работавших в совет­ских учреждениях.

И. И. Гильгенберг, бывший народоволец, был долго в ссылке; вина: член городской думы; Бринарделли—вина: инженер и член партии к.-д. Поляк, вина: кандидат в чле­ны Учред. Собр. и т. д. Почему же их расстреляли?
По телеграмме из Москвы на долю Саратова из «Всероссийской кровавой повинности» падало шестьдесят {202} человек именитой буржуазии или лиц с именами и извест­ностью.

Кровавая повинность была выполнена с точностью и полностью. Саратовская Чека, выполняя повинность, взяла на расстрел людей, осужденных перед тем ею же самой на несколько месяцев принудительных работ. Они мирно заготовляли в соседнем лесу дрова для города. Мирно воз­вращались они вечером с работ в свои палатки. А ночью их взяли и расстреляли.
Посмотрим теперь, как жилось заключенным в самой тюрьме № 3, из одиночного корпуса которой (бывшая ка­торга) большинство расстреливалось, меньшинство запу­гивалось властью и часто соглашалось творить ее волю и, наконец, некоторые не выдержали систематических угроз и издевательств и кончали с собой.
Сама тюрьма ничего страшного из себя не представля­ет. Самая обыкновенная русская тюрьма. Маленькие каме­ры. Темно. Керосиновое освещение. В камерах пустая ра­ма без брезента и рамы от стола и скамейки; ведро прор­жавленное без ящика и крышки. Все, что только можно было сжечь, все сожжено тюремной стражей в долгие зимние ночи. Камеры совсем не отеплялись. Было холодно. Мерзла вода. Никто на ночь не раздевался. Спали, надевая на себя все, что имелось; шапки, перчатки, рукавицы, одеяла. Днем выводили на пятнадцать минут во двор на про­гулку. Чаще позволяли эти пятнадцать минут ходить по коридору. Раз в день давали есть и фунт хлеба. Передачи сваливались в общую кучу и потом все съестное делилось поровну. Это называлось «коммуной». В ней принимала участие и тюремная стража, входя в общее число с заключенными и кроме того выбирая себе что «послаще». Часто в дни передач слышалось снизу: —«Зачем ты взял все бе­лые булки себе, сволочь! Оставь мне.» — «Ну вот еще, возьми себе сало.» — «Да будет вам ругаться. Еще принесут» — говорил обыкновенно заведующий передачей.
Когда приводили в тюрьму арестованных, у них тоже все  съестное отбирали. У одного семидесятилетнего старика; крестьянина нашли спрятанным кусочек масла и белого хлеба. Крестьянин был совершенно беззубый и не мог есть почти ничего твердого. За утайку его посадили в карцер. Крестьянина арестовали за помол муки без разрешения Вол. Испол. Ком. (Это было 6-го января 1920 г.). Был канун {203} Рождества. Впервые за свою долгую жизнь попавший в тюрьму, он горько жаловался через замок постовому «ну что я преступник, что ли? За что меня? Ох, Господи. Родной мой, открой дверь, здесь разбито: окно уж больно дует — може в коридоре потеплее.»—«Да что ты, с ума со­шел, видишь я в тулупе, да и то мерзну.» — Старик про­плакал всю ночь, а утром его куда-то отвели.
Днем в одиночках было все таки терпимо. Ходя по ка­мере, кое-как согревались. Страшных ожиданий, кроме  допросов не было.
Но от вечерней и вплоть до утренней поверки заклю­ченные мучались и морально и физически. Тюремная стра­жа, наломавши и изломавши все, что попадалось на глаза, собиралась с добытыми запасами дерева к одной из печек (чаще всего к 4-ой кам.). Там они раскладывали огонь, пек­ли картошки и рассказывали друг другу все: и свои забо­ты и опасения и тюремные новости и предположения о заключенных и всегда заканчивали свои беседы сказками. Их - они любили больше всего и казалось ими жили. Слушал их с удовольствием и взятый сюда с биржи труда рабочий-маляр за неимением другой работы, под угрозой ареста в  случае отказа, и солдат-фронтовик, спасающийся службой в тюрьме от красной армии и старорежимный тюремный служащий времени губернаторства Столыпина и маль­чишка-подросток-коммунист. Такой далекой от всего ок­ружающего казалась эта идиллия. Разговоры о нужде, о работе, о вольной жизни не позволяли думать, что эта мирная компания — тюремщики.
Террор наложил свою страшную печать на всю страну и здесь в тюрьме на этих - миролюбиво беседующих он сразу проявлялся, как только приходило коммунистическое начальство. А оно приходи­ло всегда ночью: то брать на расстрел, то на «особый допрос», то с обыском. То просто так, попугать заключенных: позвенеть замками их камер.

Вот одна из картин ночного обыска: 23-го ноября 1919 года, в камеру № 9 под предводительством нач. тюрьмы   Дрожникова и его помощников Пугачева и Анушева, окруженных тюремной стражей, пришли с обыском. Раскидали развернули вещи. Нашли письмо. Подали начальнику Он осоловелыми глазами начал медленно читать.  «Письмо     — карандаш —» бормотал он. «Е... рр... аздеть его. Говори, где взял карандаш, сукин сын. До нага, до нага {204} раздевайте. Что дрожишь? Боишься?» — «Нет, мне холодно.» «Нет? Холодно?. Ищите лучше. Все стеклышки отберите: он хочет вскрыть себе вены. Вот письмо: Смотрите: он с кем то прощается.» — Долго ищут карандаш и собирают стеклышки. Наконец, уходят. А на другой день явившийся следователь Квиринг находит обитателя камеры № 9 боль­ным, с повышенной температурой и не мог допросить. Ночные обыски повторялись очень часто.
Медленно, медленно тянется зимняя ночь. Привернутая в полусвет керосиновая лампа тихо мигает. Не спится и от холода и от ожиданий, всегда тревожных. Чутко прислу­шиваешься к разговору в коридоре, к шагам на дворе за окном.
Эти тюремщики, что вот только сейчас грубо и с остервенением раздевали заключенного, разбрасывали его вещи и смеялись грубой, пьяной ругани начальника, теперь опять продолжают мирно слушать прерванную сказку. Коммунистическое начальство ушло. Сами они не пойдут беспокоить заключенных. Только порой мальчишка-ком­мунист пробежит по коридору, погреметь замками — по­пужать.

И так изо дня в день, из месяца в месяц. И все это тво­рилось в тюрьме Губ. Ч. К. ее непосредственными и выс­шими агентами. Все факты имели место до запроса о пыт­ках. Начальник тюрьмы Дрожников и до сих пор продол­жает свои издевательства над заключенными.

Саратов, Сентябрь, 1921 год.

С. Л. Н.




КУБАНСКАЯ ЧРЕЗВЫЧАЙКА

С Кубанской чрезвычайкой я хорошо знаком по лич­ному опыту. При одном из очередных арестов социалистов, живущих на Кубани, я был арестован и доставлен в уча­сток милиции города Екатеринодара.
При моем входе в помещение участка сидевший дежурный чиновник восточного типа, очевидно, счел меня по внешности за какое либо начальство, почтительно встал, не менее почтительно поклонился, заискивающе улыбаясь; но картина резко изменилась, когда приведший меня ми­лиционер заявил, что я — арестованный.
— Садысь, — грубо, начальническим тоном, указывая на стул, важно проговорило начальство, не менее важно вновь усаживаясь в кресло.
Я с любопытством начал было рассматривать довольно тесное и грязное помещение милиции, публику, несмело толпившуюся здесь в ожидании разрешений всевозможного рода нужд; мысленно сравнивал все это с прежней поли­цией, — как дверь с шумом распахнулась, в участок бы­стро вошел высокого роста, в папахе набекрень, в красной черкеске, в щегольских сапогах, вооруженный почти до зубов человек, оказавшийся впоследствии начальником ми­лиции Колесниковым. Начальнически небрежный взгляд скользнул по мне, затем начальство круто, по военному сделало полуоборот к дежурному, и громко раздалась ко­манда:
              Усиленный караул!.. Подвал!.. Живо!..
Точно из под земли выросло шесть вооруженных мили­ционеров, тесным кольцом окружили меня, вывели во двор и ввели в подвал. Яркие лучи южного осеннего солнца сме­нились слабым мерцанием электричества, в лицо пахнули {206} спертым подвальным запахом, плесенью, сыростью; щел­кнул железный засов, лязгнуло ржавое железо, и я был впи­хнут в небольшой сырой, абсолютно темный каменный склеп. Не ожидая ничего подобного, я сначала опешил, рас­терялся, а потом нервно зашагал по каменному полу скле­па, чутко прислушиваясь к глухому сдавленному топоту соб­ственных шагов. Кроме меня в подвале оказался какой-то армянин. Он справился, не по «спекулянтскому» ли я делу и убедившись, что нет, опять забился в свой угол, где и уселся, по восточному, на корточках.

Медленно, тягуче тянулось время. Чувствовалось, что уже давно свечерело. В склепе сделалось чрезвычайно хо­лодно. Легкая сорочка и накинутый на плечи пыльник пло­хо согревали мои застывшие члены. Зубы стучали от холо­да. Уже казалось, я сижу целую вечность, как в коридоре раздался топот ног, лязгнул засов двери, задрожал слабый свет фонаря, прорезывая густую холодную тень склепа, во­шедшие четыре милиционера молча подошли к быстро вскочившему на ноги армянину, и началась самая дикая безобразная расправа. Армянина били кулаками, пинками, шашкой. Сначала несчастный стонал, умолял, затем со­всем умолк, И только глухие удары по упругому телу, пло­щадная брань милиционеров нарушали зловещую тишину могильного склепа.

Я инстинктивно, из чувства самосохранения отскочил к противоположному углу. В висках у меня болезненно стучало. Как утопающий за соломинку, хватался я за все, что могло меня защитить, и тут только я почувствовал всю бездонную глубину моей беспомощности по отноше­нию к палачам. Ничего не соображая, я сначала пригото­вился к защите, однако безумие такой мысли было слишком очевидным. Злоба, отчаянная злоба и презрение к па­лачам быстро сменили инстинкт самосохранения. Маши­нально я сорвал с глаз золотое пенснэ и также машиналь­но сунул в какой-то карман. Под влиянием неведомого мне чувства я выступил вперед и превратился в библейский со­ляной столб, решив не шевельнуть пальцем, не издать ни одного звука. И только мысли густым роем болезненно кру­жились в моем раскаленном мозгу. Точно на кинематогра­фической ленте промелькнула предо мною вся моя далеко неприглядная и нерадостная жизнь, полная лишений, ни­щеты и громадного упорного труда.
{207} Однако, кончив экзекуцию, милиционеры также мол­ча вышли, как молча вошли. Лязг железа, отдаленный гул сапог — и в склепе водворилась жуткая тишина, сквозь которую отчетливо слышались тяжелые вздохи распла­станного на холодном каменном полу армянина.
Прошло несколько томительных минут. Армянин бы­стро вскакивает, утирая струившиеся кровоподтеки и в то же время театрально-трагически потрясая в воздухе кула­ками, он сдавленным сиплым голосом, долетавшим лишь до моего слуха и терявшимся в каменных сводах склепа, со свистом кричал:
— Мучители!.. Кровопийцы!.. Скоро ли перестанете вы пить нашу кровь !.. Ведь житья нет !.. Мы задыха­емся! .. Кровопийцы!..
Голос его оборвался. Пошатываясь и еле волоча нога­ми, он медленно побрел к углу, бормоча под нос какие-то ругательства по адресу всех и вся ...

История его оказалась очень несложной. Он — мелкий спекулянт. Гнал на перепродажу шесть быков. Около Круглика (Небольшая роща около Екатеринодара.) его схватила милиция и в каком-то администра­тивном порядке арестовала на три дня. Два дня сидел он спокойно. На третий день рано утром жена, принеся чай и завтрак, сообщила ему, что быки, оказывается, милицией еще не найдены, они в Круглике; есть большие опасения, что их сегодня найдут и реквизируют. На их след, кажется, уже напали. Армянин недолго раздумывая, напился чайку, плотно подзакусил и, пользуясь слабым надзором за ним, как за срочным арестантом, завтра утром подлежащим освобождению, «тикнул» в Круглик, нашел быков, спекуль­нул ими на два с половиной миллиона, явился домой, где вновь был арестован и посажен за побег в этот склеп, а бившие его милиционеры, — те караульные, от которых он тикнул и которые сами подверглись наказанию.
В час ночи нас вызвали на допрос. Разбитый физически и нравственно, закоченевший от холода я, с присущей мне раздражительностью, набросился на начальника милиции Колесникова за содержание меня в склепе, и самым реши­тельным образом заявил, что в подвал я более не пойду. — «Только силою штыков можно вновь меня туда бросить». — Не знаю, моя решимость и угрозы жаловаться на дурное обращение со мной, человеком ни в чем неповинным, {208} или чувство сострадания взяло верх у немного хмельного Колесникова, но факт тот, что меня милостиво разрешено было перевести в общую камеру арестованных, где есть и свет, и тепло, и нары.
— А эту сволочь в подвал, — грозно сверкая глазами, приказало начальство, тыча большим украшенным доро­гим перстнем пальцем в армянина. — Ты у меня завтра пойдешь в ревтрибунал, а оттуда лет на пять, на шесть на принудительные работы... Не будешь бегать в другой раз. И отборная площадная брань начальства заключила собой все остальные невыгодные перспективы побега.

Общая камера на верхнем этаже, светлая, теплая, хотя переполненная народом и вонючая, показалась мне раем. Люди здесь валялись на нарах, под нарами, в проходах..  Свернувшись калачиком, я скромно примостился около по­рога и, почуяв тепло, умученный пережитым, уснул, как убитый. Каково же было мое удивление, когда утром, про­снувшись, я рядом с собой увидел блаженно улыбающееся и еще заспанное, подбитое, в синяках, лицо армянина.
— Вы как сюда попали? — удивился я. — Ведь вас Колесников приказал в подвал посадить?
— В подвал...—хитро ухмыльнулся тот.—Быков продал, да в подвал. Чай я не дурак... Я ведь их всех знаю, как свои пять пальцев. — И он растопырил свои пять довольно таки грязных коротких пальцев, и начал мне почти скоро­говоркой рассказывать биографию каждого милиционера, большинство которых — пристава, помощники приставов, надзиратели царских времен.
— Колесников ушел, а его помощник сюда из подва­ла меня перевел. Вот они! — ухарски хлопая себя по кар­ману смеялся армянин. Всех их можно купить и продать.
— Вы думаете, меня действительно пошлют в ревтрибунал за побег? Отдадут на принудительные работы? Нынче же домой пойду. Нынче третий день моего ареста! ма­ло пятьдесят, — сто тысяч дам, двести, а дома буду!
И действительно, в три часа дня, когда я под конвоем с казенным пакетом направлялся в Кубанско-Черноморскую Чрезвычайную Комиссию по борьбе с контрреволюцией, мой сосед, приятельски распрощавшись с милицей­ским начальством, крепко пожал мне руку, весело посоветовал поскорее освободиться и, семеня ножками, быстро зашагал домой.

{209} В Чеке я заполнил анкету, и после этого был доставлен на предварительный допрос к следователю, молодому чело­веку, лет 18-20, важно заседавшему в шикарно обста­вленном кабинете, напоминавшем рабочий кабинет солид­ного буржуа.
Только начался допрос, только я успел дать несколько ответов на поставленные мне вопросы, как в кабинет вбе­гает лет 16 – 17 девица со стаканом в руке и волнующим­ся голосом, игриво обращаясь к следователю, во всеуслы­шание заявила:
— Петька, иди скорее, иначе они все пожрут и тебе ни­чего не останется.
«Петька» краснеет, беспомощно бросает сконфужен­ные взгляды на меня, слабо упирается и бормочет что то невразумительное. Тогда я пришел к нему на помощь я предложил закончить следствие, ибо я охотно признаю се­бя виновным в социалистическом образе мышления.
 Этим все дело быстро закончилось к общему удовольствию. «Петька» присоединился к пирующим, а меня под конвоем отвели в камеру Чеки.
Во всех камерах Чеки, рассчитанных приблизительно на 200 - 240 человек максимум, содержится свыше 500 че­ловек. Люди спят на нарах, под нарами, в проходах. Дви­жение невозможно, приходится или полусидеть или полу­лежать, или стоять на ногах. Грязь — классическая. Если с тротуаров около помещения Чеки трудом арестованных ежедневно сметается каждая пылинка, и если кабинеты и вообще апартаменты господ чекистов этим же трудом убираются и моются каждодневно, то во дворе и внутри камер, где находятся заключенные, отчаянная грязь, вонь и мерзость запустения.

В течение четырехмесячного моего сидения помылся только два раза. Бани не полагается. Случайно один раз за всю зиму были в бане. Все просьбы заключенных сводить в баню — успеха не имели. Само собою разумеется, что все мы в pendant  к чистоте помещения обросли на вершок грязью, обовшивели. Вши, блохи, клопы гуляли стадами. А грубое обращение с заключенными чинов караула, услаща­емое самой отборной большевистской площадной бранью, вполне соответствовало скотскому положению заключен­ных.
Прогулок не полагалось, если не считать весьма ред­кие, не периодические, всецело зависящие от каприза ка­раула 5-10 минутные проверки наличности числа {210} заключенных, происходившие иногда не в камерах, а во дворе. Круглые сутки приходится глотать гнилой спертый воздух, от которого с непривычки или после долгого пребывания на свежем воздухе, кружится голова. Да это и понятно, при отчаянном переполнении, при отчаянной грязи, — фи­зиологические потребности арестованные выполняют кру­глые сутки в «парашу». Правда, есть выводные караульные, по два человека на камеру, выводящие по два человека «оправиться». Но так как в камере содержится 148 — 160 человек, то это равносильно издевательству, и большин­ство прибегает к «параше».
В довершение этих бед мы не могли располагать достаточным количеством воды, не толь­ко для умывания, но даже для питья. Водопроводный кран или замерзает, или в неделю раз шесть портится от бесхозяйственности, и мы сплошь и рядом сидим не только без чаю, но и без воды, мучимые жаждой. Что касается пищи, то, помимо ее отвратительности (черствый, как камень, хлеб и просяной с кукурузой суп), она раздается в скот­ских условиях: за неимением посуды пища разносится по камерам в тех самых ведрах, из которых ежедневно мо­ются отхожие места, коридоры и полы присутственных и неприсутственных комнат Чеки.
И как бы для полноты ан­самбля, разливается и раздается рядом с «парашей», в ат­мосфере наибольшей вони и наибольшей грязи. Только от­чаянный голод побеждает чувство брезгливости и застав­ляет есть казенную пищу. Как то раз пища отдавала запа­хом какого то лекарства. Объяснилось это просто: ведро, в котором была принесена пища, употреблялось при мытье полов в амбулатории чеки, в которой делали перевязки больным чекистам, и в ведро попали загноенные, пропитан­ные лекарствами сменные перевязки. Отсюда и запах су­па.

При Чеке имеется амбулатория и врач, некая Говорова. Впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы эта почтенная осо­ба, всегда напудренная, нарумяненная, с большими резер­вами косметики на лице, была действительно врачом. Ров­но в 11 часов по камерам громко сбавляется: «Больные к врачу». Однако, можно сказать, что медицинской помощи никакой нет. Когда я обратился к почтенному эскулапу за помощью от воспаления среднего уха, то получил краткий ответ: «Мы ухи не лечим, зеркал нет». Не осталось и камфары, масла и бинта. Обращающимся с зубной болью врач заявляла: «Здесь не В.Ч.К., где есть и зубная лечебница, а {211}  мы такой пустяк, как болезни зубов, не лечим». Когда же один из товарищей обратился с болезнью глаз, то в ответ получил цинично-шутливый каламбур: «Здесь не глазная лечебница. Но зачем вам сейчас глаза: не запутаетесь — часовые вас провожают, а если выйдете, то тогда и лечить будете».
Само собой разумеется, что к врачу ходили только или новички, или шутники, позабавиться ее методами лечения. А методы весьма занимательны. К больным она не прибли­жалась. Термометр не полагался. Все сводилось к двум — трем вопросам. Иногда больной успевал ответить, иногда нет, как диагноз уже готов и больной получает какие то порошки. Нужно ли говорить, что болезни свили себе проч­ное гнездо в камерах Чеки. В нашей камере много было си­филитиков, были тифозные, чесоточные. Иногда умирали. Покойника выносили, место на котором он лежал и умер, подтирали, и оно с бою занималось новым человеком.
Каковы условия, в которых находятся заключенные, видно из отзывов сидевших в это время в Чеке эс-эров армавирцев — К. М. Варсонофьева, П. Л. Никифорова, сына известного народника Льва Павловича Никифорова, и дру­гих, видавших «виды» при царской власти, в полной мере испытавших прелести царских центральных тюрем, пересылок и этапов. Они в один голос заявляют: «Год заключе­ния в тюрьме при царской власти равен месяцу сидения в Чеке» — по лишениям и издевательствам над заключен­ными.
Все просьбы, протесты против такого режима, индивиду­альные и коллективные, словесные и письменные, положи­тельного результата не давали. Дальше корзины комен­данта они не шли. Вот одно из серии таких заявлений-про­тестов:

Коменданту Кубчеки
Старосты 3 камеры Нестерова

Заявление

«Установившийся в Чеке для содержащихся  режим настолько суров, что заставляет меня по пору­чению заключенных камеры вновь просить Вас товарищ комендант, об устранении этой суровости, {212} как опасной для здоровья заключенных и решительно ничем не оправ­дываемой. Нас в камере, рассчитанной на содержание 60-70 человек, содержится около 150 человек. Добрая половина валяется под нарами, в проходах, в самых нече­ловеческих условиях. Казалось бы, что такие условия дик­туют введение широких гигиенических мероприятий. Однако, мы сидим сплошь и рядом не только без чаю, но без воды, мучимые жаждой. Большинство из нас за неимением воды не умывается. Посуда, из которой берется еда, упо­требляется на мытье полов, не моется, грязная, и издает зловоние. Пища и чай раздаются рядом с «парашей», что вызывает не только одно брезгливое чувство, но и опас­ность заражения сифилисом, дизентерией и другими болез­нями, которые и так в камере имеются в изобилии. Все это заставляет камеру просить Вас об отмене суровой ме­ры содержания заключенных, предоставив нам прогулки, получение пищи самими заключенными из котла на кухне в свои посуды, вывод на двор к крану умываться и предо­ставление бани.
 Староста 3 камеры Нестеров».

Однако, несмотря на то, что такие же заявления пода­вались и другими камерами, дальше корзины роскошного кабинета коменданта Чеки они не шли и режим оставался прежним.
Заключенные Чеки, несмотря на то, что они являлись подследственными, лишались самых элементарных прав и совершенно теряли свое человеческое достоинство. В осо­бенности это сказывалось на отношениях к женщинам. Ежедневно и в холод и в грязь их силой заставляли мыть не только великолепные кабинеты судей и администрато­ров чеки, но и длинные каменные коридоры всего помещения Чеки, заранее зная, что через пять минут эти коридоры будут такие же грязные, ибо по ним пройдут не сотни, а тысячи ног караула и заключенных. Бедные женщины работали несмотря ни на какой возраст, в отчаянной стуже, холодной воде, в грязи под сладострастными взорами и насмешками, наиболее рьяных чинов караула... В отрицании человеческого достоинства администрация дошла до того, что не постеснялась устроить почти общее отхожее место и для женщин и для мужчин. А на протесты некоторых заключенных мужчин слышались ответы:
— Ничего, не стесняйся, мы баб уже приучили к тому, что они не стесняются.
{213} И в это время женщины, а в особенности девушки красные вскакивают со своих мест, стыдливо опуская юб­ки. Что касается Особого Отдела, то там в этом отношении пошли еще дальше. Когда водят в баню женщин, то расста­навливают караул не только в раздевальне, но и в самой бане, где женщины моются.
На почве абсолютного бесправия заключенных, их скотского содержания, не мог не вырасти пышным букетом самый разнузданный произвол со стороны караула.
Заключенным приносится с воли от родных или знако­мых пища в установленные администрацией дни: понедель­ник и пятница. Однако, пища иногда принимается и в дру­гие дни. Как будто это наводит на мысль об излишней лю­безности администрации. Но ларчик открывается просто: принесенная пища караульными чинами разворовывается самым бесцеремонным образом. Заключенные получают едва половину принесенного, а иногда удовлетворяются и одной третьей частью, при чем все это проделывается на глазах заключенных, без всякого стеснения.
 Приносится пирог со сливами заключенному Каратыну, а последний получает две раздавленные сливы. Я передавал в женскую камеру подушку, последняя очутилась у одного из чинов караула. Все просьбы, все хлопоты, даже жалобы — оказались гласом вопиющего в пустыне. Заключенному Давыденко принесли несколько сот папирос. И на глазах его и наших все чины караула начали преспокойно раскуривать его папиросы. Протесты приводили к заявлениям караула: «Совсем перестанем передавать». А это равносильно го­лодной смерти при скудости казенного пайка, выдаваемого к тому же один раз в сутки. Само собою разумеется, в луч­ших условиях находились наиболее состоятельные люди, коим могли и часто и помногу приносить пищу.
Бесправие заключенных сказывалось решительно во всем. Начальства мы в своей камере никогда не видали, ес­ли не считать минутные заглядывания коменданта. Но однажды заявляется сам председатель Чеки Котляренко, с целью проверки наличности заключенных. По наличным спискам вызвали всех. Выяснилось, что здесь сидят уже по два, по три месяца заключенные, нигде не зарегистрированные, не допрошенные, и их пребывание в Чеке обнаружено случайно только впервые с приходом Котляренко.

Все обитатели Чеки по роду преступления делились на четыре неравные группы: спекулянтов — самая небольшая {214} по численности группа, дезертиров — группа превосходив­шая численностью спекулянтов; сравнительно большая группа обвинялась в должностных преступлениях и, на­конец, самая большая группа — обвинявшихся в контрреволюции.
Спекулянты делились на крупных и мелких. Первые не задерживались долго: через какие-нибудь недели две —три они освобождались и по прежнему продолжали заниматься своим ремеслом. Хуже обстояло дело с мелкими спекулян­тами, которые сидели дольше... Вообще нужно сказать, между чекистами и спекулянтами, в особенности крупны­ми, существовали какие то специальные отношения. Так, в Екатеринодаре, на главной улице (Красная) в то время, когда все было национализировано, когда срыты были и базары, неожиданно для жителей появилась посредническая контора «Технотруд», во главе с заведующим конторой Михидаровым. Поставив себе целью скупку всевозможного сырья для перепродажи Внешторгу, контора быстро раски­нула сеть агентов, завязала большие связи среди бывшего торгово-промышленного люда, и недели через три после своего открытия, вся была арестована за исключением за­ведующего Михидарова, оказавшегося агентом Чеки. Все­го в Чеке оказалось около ста человек.
 Кого, кого тут только не было! Преступление всех арестованных заключа­лось в том, что они имели намерение вести торговлю, ко­торая была запрещена. Началось следствие, в результате которого крупные спекулянты были освобождены через несколько дней, мелкие сидели дольше. Наконец, все были освобождены, за исключением самых мелких во главе с Амирхановым. Последние сидят неделю, другую, месяц, бомбардируя начальство Чеки всевозможными заявлениями, просьбами об отпуске. В конце концов Амирханов переда­ет секретное заявление на имя председателя Чеки, в кото­ром, жалуясь, что крупные спекулянты освобождены, а они, бывшие в конторе «Технотруд» на положении конторщи­ков, без допроса сидят более месяца, — предлагает свои услуги Чеке выдать весьма крупных спекулянтов, избежавших ареста, но имевших дело с конторой «Технотруд». Этого было достаточно, чтобы Амирханов без всякого до­проса в тот же день вечером был выслан из Чеки в эксплуатационный полк, а секретное заявление Амирханова на другой же день было известно освобожденным крупным спекулянтам.
{215} Гораздо серьезнее вопрос решался для группы дезерти­ров и зеленых. Несчастные, не взирая ни на что, расстре­ливались все. Замечательно, что в отношении их применя­лась тактика маккиавелизма. В амнистии местной власти черным по белому было написано: «получают полное про­щение все, боровшиеся активно против советской власти с оружием в руках. Находящиеся за эти преступления в заключении подлежат немедленному освобождению». И не­смотря на это все сто процентов дезертиров и зеленых расстреливались. Впрочем, амнистия ни к кому, кроме спе­кулянтов и милиционеров, не применялась.
Третья группа, по численности больше первых двух — это группа должностных преступников. Одна характер­ная особенность лиц этой группы: все они садились в Чеку не по доносам обывателей, как это часто имело место к отношению спекулянтов и контрреволюционеров, а по до­носам должностных же лиц. Если сидит председатель ка­кого либо исполкома, значит он посажен по доносу како­го либо советского чина, или агента чрезвычайки или, все­го чаще, по доносу милиции. Если сидит милиционер — знай, что его усадил в Чеку какой-либо чин исполкома. Словом, на фоне абсолютного бесправия простые смертные люди уже не рискуют тягаться с чинами советской службы. Сами должностные преступления весьма различны. Боль­шинство — взятки, кражи, мошеничество, однако немалый процент сидевших обвинялось в грабежах, разбоях, убий­ствах, в изнасиловании женщин и т. п.

Что касается основательности улик к обвинению, то все зависит от социального положения и партийной при­надлежности обвинителей и обвиняемых. Из станицы Сла­вянской сидел заведующий больницей доктор И. И. Попов. Обвинялся он в краже пяти полбутылок спирта и несколь­ких пар больничного белья. Самое обвинение возникло весьма любопытно. Смотритель больницы и фельдшер-ком­мунист пьянствовали и разворовывали больницу. Попов ре­шил их уволить. Но так как коммунисты наделены дискре­ционной властью, Попов не решился уволить пьянствовав­ших собственной властью и для этого поехал в Екатеринодар, к заведующему Здравотделом. Добившись приказа об их увольнении и взяв для больницы пять полубутылок спирта и пятьдесят пар белья, Попов возвратился в Славян­скую, счет на полученные продукты и приказ об увольне­нии фельдшера и смотрителя оставил в конторе больницы {216} для регистрации, а спирт и белье из чувства недоверия к увольняемым взял к себе на квартиру. Этого было вполне достаточно, чтобы узнавший обо всем фельдшер, будучи членом местной комячейки, заявил местной Чеке — полит­бюро о краже доктором спирта и белья, а Попов, не успев­ший еще провести в жизнь приказ об увольнении, был аре­стован, и как важный преступник, под строжайшим кон­воем отправлен в Екаринодар, в распоряжение Особого Отдела.
 Последний, признав дело подсудным Чеке, доктора через два недели освободил и дело передал в чрезвычайную комиссию. Однако, стоило только продолжавшему служить фельдшеру узнать о положении дела доктора Попова, как последний вновь арестовывается, сажается в Екатеринодарскую чеку и сидит в ней около двух месяцев. Напрасно По­пов показывал следователю, бывшему официанту одной из Екатеринодарских гостиниц, что в его деянии не были состава преступления, — все было бесполезно, следователь его называл вором, грозил пятилетним сроком принуди­тельных работ, и, может быть, осуществил бы свою угрозу, если бы не амнистия в честь трехлетия октябрьской рево­люции, когда доктор Попов был амнистирован. Нужно ли говорить, что в Славянской он более уже не показывался...
В большинстве случаев в должностных преступлениях обвинялись начальствующие лица: различные комиссары, начальники милиции, председатели и члены исполкомов, председатели и члены различного рода ударных троек. На плечах всего этого начальства лежали тягчайшие престу­пления, но все они отделывались весьма легко. За грабежи, взятки и другие художества в Чеке сидел целиком ревком станиции Ладожской в лице председателя Шадурского и секретаря Шарова. Посажен он был распоряжением упол­номоченного Майкопской Чеки Сараева.
Как то поздно ночью, когда камера уже дремала, многие спали, щелкает засов двери и в камеру вошло начальство: кожаная новая с красными звездами «спринцовка» на голове, в лисьей с бобровым воротником шубе, прекрасных галифе, словом — ­важная птица. Начальство, морща от вонючего спертою воздуха нос, быстрым взором окинуло камеру, заметило еще не успевшую лечь фигуру секретаря Ладожского рев­кома Шарова и быстро повернуло назад к двери. Однако, последняя оказалась уже запертой, а в прозурку ясно по­слышался грубый голос часового: «Сиди, завтра заявки сделаешь. Теперича нет коменданта».
{217} Для камеры ясно стало, что начальство само очутилось на положении арестанта. Арестанты начали вставать, любопытством посматривая на вошедшего, как вдруг ти­шину прорезал громкий голос Шарова: «Товарищи, это уполномоченный Чеки, — указывая на начальство, кричал Шаров. — Это он нас с Шадурским арестовал. Шуба на нем не его, а моя. Он ее отобрал у меня, как вещественное доказательство, а сам, вот видите, носит. Отдай, это моя шуба», — злобно и вместе с тем с радостью обратился он к Сараеву. Окруженный со всех сторон, силясь улыбнуться, хотя кроме жалкого искривления побледневших губ ниче­го не выходило, Сараев что то бессвязно говорил. Момен­тально собрался импровизированный суд, и шуба торже­ственно была снята с плеч Сараева и не менее торже­ственно надета на плечи Шарова.
Однако, пытливая мысль на этом не остановилась. Для каждого ясно было, что шуба, стоющая по довоенным це­нам 600 - 700 рублей, вряд ли могла принадлежать Ша­рову, до этого рассказывавшего о своем трудовом про­шлом. Впоследствии выяснилось, что и Шарову шуба досталась так же легко, как и Сараеву. Будучи начальником какого то карательного отряда. Шаров запасся весьма ценным имуществом, во том числе и шубой.

Сараев и Ладожское начальство не составляли исклю­чения среди арестованных. Вместе с ними сидело началь­ство из Майкопа — члены революционной тройки — Не­стеров, Бахарев и Рыбалкин. Все это начальство — ком­мунисты, к нам, простым смертным, относилось свысока, жило в камере обособленно, варилось в собственном соку, а так как этот сок был — копание в своем революцион­ном прошлом, то это революционное прошлое предстали пред нами во всей своей неприглядной наготе. Оказывает­ся, что уполномоченный Чеки Сараев обвиняется в изна­силовании. Этот маленький станичный царек, в руках ко­торого была власть над жизнью и смертью населения, ко­торый совершенно безнаказанно производил конфиска­ции, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен пре­лестями жизни и находил удовольствие в удовлетворении своей похоти. Не было женщины, интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву, и не изнасилованной им. Методы насилия весьма просты и при­митивны по своей дикости и жестокости. Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, {218} муж или отец, а иногда и все вместе и приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются хлопоты, обивание порогов «сильных мира». Этим ловко пользуется Сараев, делая гнусное предложение в ультимативной фор­ме: или отдаться ему за свободу близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью бли­зкого и собственным падением, в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если Сараеву женщина осо­бенно понравилась, то он «дело» затягивает, заставляя жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило безнаказанно в среде террори­зованного населения, лишенного самых элементарных прав защиты своих интересов. И если Сараев в конце кон­цов попал в Чеку, то, во-первых, через полтора месяца си­дения он был освобожден и вновь занял прежнее место в Екатеринодаре, а, во вторых, его выдала простая случай­ность. Намеченная им жертва была женой начальника ра­йонной милиции и поэтому последний имел смелость жа­ловаться, да и самая «обстановка» дела сложилась для Сараева крайне неудачно. Дело происходило так. Во время «решительного объяснения» намеченная Сараевым жертва упала в обморок. Шум от падения на пол тела привлек бывших в соседней комнате посторонних лиц. Сараев, от­учившись от всякой осторожности и забыв запереть дверь, поспешил воспользоваться удобным случаем — отсутстви­ем сопротивления — и был застигнут на месте преступле­ния.
Однако, в этом занятии не он только один оказало повинен. Абсолютное бесправие граждан и вместе с тем трудовая повинность, точно тучный чернозем, порождали такого рода садистов. В одной из станиц председателю революционного комитета Косолапому понравилась мест­ная учительница народной школы. Издается приказ о назначении ее в порядке трудовой повинности на должность секретарши исполнительного комитета. Все доводы учи­тельницы за оставление ее в школе ни к чему не привели. Ей было заявлено, что за несоблюдение трудовой дисци­плины она будет сослана на пять лет в концентрационный лагерь, как явная контрреволюционерка и саботажница советской власти. Пришлось подчиниться. Это было бы пол беды. Но беда заключалась в том, что вскоре начальство стало приказывать новой секретарше приносить ему вечерами на дом деловые бумаги, где с присущей {219} начальству грубостью и прямолинейностью начало делать ей гнусные предложения, перешедшие впоследствии в явные попытки изнасилования. Кончилось это исчезновением но­вой секретарши из станицы. Немедленно во все концы по­летели срочные телеграммы дословно следующего содер­жания.
«Скрылась явная контрреволюционерка и саботажни­ца советвласти К. Просьба все места учреждения и началь­ства таковую задержать, арестовать и направить этапным порядком в распоряжение исполкома.
Предисполкома Косолапый».

Несчастная К. была задержана в Екатеринодаре, приведена в милицию для отправления по назначению. Но, к счастью для нее, там оказался знакомый начальник мили­ции, культурный человек, бывший присяжный поверенный, не большевик. И дело приняло иной оборот. К. была отпу­щена, по поводу действий Косолапого было начато след­ствие... вскоре прекращенное.
В станице Пашковской председателю исполкома понра­вилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения последнего. Сначала начальство реквизиро­вало половину жилого помещения Н.. поселившись в нем само. Однако, близкое соседство не расположило сердца красавицы к начальству. Тогда принимаются меры к устра­нению помехи — мужа, и последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму, где расстреливается.
Фактов эротического характера можно привести без конца.
Все они шаблонны и все свидетельствуют об одном — бесправии населения и полном, совершенно безответст­венном произволе большевистских властей.
Не мало должностных преступлений совершено на почве личного обогащения. В станице Ставропольской, как на курорте, временно в течение лета проживал В. В. Пташников, страдавший туберкулезом. Так как у Пташникова были золотые и серебряные вещи, которыми захо­тел воспользоваться хозяин дома, где жил Пташников, ка­зак Жинтиц, то в Чеку полетел донос о связи Пташникова с белозелеными бандами. В результате следует арест  Пташникова и его жены. Золото остается у Жинтица. В процессе ведения следствия больному Пташникову удается установить невиновность. Окрыленный этим, несчастный {220} имел неосторожность заявить о золотых вещах, оставших­ся у Жинтица. Этого было достаточно, чтобы вещи были в частном порядке отобраны у Жинтица, присвоены себе следователем чекистом, а во избежание дальнейших ослож­нений В. В. Пташников был расстрелян.

Само собой разумеется, что в условиях полной безот­ветственности агентов Чеки процветает колоссальное взя­точничество. Сплошь и рядом людей гноят в тюрьмах с единственной целью получить приличную мзду с состо­ятельных близких родственников или самих заключенных. В этих целях не безынтересна судьба гражданина Л. Слыв­ший за состоятельного человека, Л. неоднократно подвер­гался аресту. Ему предъявлялись заведомо вздорные обви­нения, и в конце концов дело кончалось двумя-тремястами тысяч рублей, а с падением курса рубля требование взяток повышалось до миллионов рублей. С уплатой «да­ни» Л. освобождался, чтобы через месяц или два-три сно­ва сесть.
Из Крыма, когда он находился в руках Врангеля, шел коммерческий пароход в Батум, находившийся в руках Грузии. Не то шалость матросов, не то действительно не хватило угля, но факт тот, что пароход остановился неда­леко от Сочи, и при помощи военной шлюпки был взят Со­ветской властью. Пассажиры все были арестованы, обыс­каны и у них были отобраны и вещи и деньги. В числе пассажиров были арестованы ехавшие из Крыма в Батум два греческих подданных Константиниди и Попандопуло и у них отобрано восемнадцать миллионов рублей денег, в числе которых были деньги Николаевского образца, дон­ские, золотые турецкие лиры и греческие драхмы. Через три дня Попандопуло и Константиниди освобождаются, причем в назидание начальство объявило им следующее: У них денег не восемнадцать миллионов рублей, а только семь. И если они где либо станут рассказывать про восем­надцать миллионов, то будут немедленно расстреляны на месте. Само собой разумеется, после такого предупреждения греки начали внушать себе, что у них было всего на всего семь миллионов, и за получением последних явились по начальству.
—Приходите завтра. Еще не пересчитали деньги, — последовал ответ.                                       
Но и завтра деньги оказались не пересчитанными,  через неделю Константиниди и Попандопуло были вновь {221} арестованы, этапным порядком отправлены сначала в Но­вороссийскую, а затем, просидев здесь полмесяца, в Ар­мавирскую тюрьму. Просидев и здесь без всякого допроса месяц, греки вновь были освобождены, с предложением немедленно убираться из пределов Армавира.
—А получить бы наши семь миллионов? — робко спросили греки.
— Хорошо, приходите завтра. У греков блеснул луч надежды наконец то выбраться из пределов социалистической республики, простившись с ее прелестями. Но на другой день, вместо получения денег, вновь были арестованы и отправлены в распоряжение Екатеринодарской чрезвычайной комиссии, где и просидели без допроса три месяца... Первое время они надеялись, что их скоро освободят. Но, потеряв всякую надежду на освобождение, греки начали всеми правдами и неправдами искать сношений с волей, в целях откупа. К счастью для них в Екатеринодаре нашлись родственники, последние на­жали педали в Чеке и в результате от следователя Чеки по­лучили согласие на освобождение греков при условии: во первых, никаких миллионов у Константиниди и Попандо­пуло нет, и о них они не должны поминать, во вторых, Констандиниди и Попандопуло обязаны уплатить следователю для округления три миллиона рублей. Начался торг, в ре­зультате которого следователь дополучил два с половиной миллиона рублей, а Константиниди и Попандопуло были освобождены по амнистии.

Гражданин П. за спекуляцию подлежал высылке в Екатеринбургскую губернию на принудительные работы. Жена П. начала умолять следователя чекиста освободить мужа. Следователь согласился при условии уплаты ему 300 тысяч рублей. Деньги были полностью уплачены. Но по какой то случайности П. все таки был выслан. Тогда жена бросилась к следователю, требуя возврата данных 300 тысяч рублей.   
— Напрасно волнуетесь, товарищ, — спокойно заяви­ло начальство, — дело вполне поправимо: давайте еще 700 тысяч рублей, я знаю, деньги у вас есть, и муж ваш будет возвращения, что вы, взяв 700 тысяч рублей вернете мужа? — с недоверием спросила женщина.
— Вы гарантии хотите? Извольте. Деньги я с вас впе­ред не возьму, сначала вытребую назад мужа, тогда вы их мне и отдадите. Но знайте, если деньги вы мне не {222} принесете, муж ваш будет расстрелян. Сделка состоялась, а таких сделок весьма много. За взятки оказались освобожденными граждане В., М-с., П. и другие.
Но взятки чекистские следователи берут не одними де­нежными знаками, а и натурой. Дочери одного из бывших губернаторов К., обвиняемой в контрреволюции, чекист Фридман на допросе предложил альтернативу: или «ви­деться» с ним и получить свободу, или быть расстрелян­ной. К. выбрала первое предложение и сделалась белой ра­быней в руках Фридмана.

— Вы такая интересная, что ваш муж недостоин вас, — заявил г‑же Г. следователь чекист, и при этом совер­шенно спокойно добавил, — вас я освобожу, а мужа ва­шего, как контрреволюционера, расстреляю; впрочем, освобожу, если, вы, освободившись, будете со мною знако­мы... Взволнованная, близкая к помешательству расска­зала Г. подругам по камере характер допроса, получила совет во что бы то ни стало спасти мужа, вскоре была освобождена из Чеки, несколько раз в ее квартиру заез­жал следователь, но... муж ее все таки был расстрелян.
Сидевшей в Особом Отделе жене офицера М. чекист предложил освобождение при условии сожительства с ним. М. согласилась, была освобождена, и чекист поселился у ней, в ее доме.
— Я его ненавижу, — рассказывала М. своей знакомой госпоже Т., но что поделаете, когда мужа нет, на руках трое малолетних детей... Впрочем, я сейчас покойна, ни обысков не боишься, не мучаешься, что каждую минуту к тебе ворвутся и потащут в Чеку.
При аресте чекисты тщательно всех обыскивают. На­личные деньги все отбирают, выдавая арестованному кви­танцию в отобрании денег, но суммы преуменьшаются. Так, армавирцам, арестованным за принадлежность к пар­тии социалистов-революционеров, не додали 15.000 рублей. Например, у Панкова отобрано было 19.000 рублей, а возвращены при освобождении 16.000. Данько вместо 8.000 возвратили 7.000, Балакину вместо 4.000 возвратили 3.000, Трифонову, Соколову и другим не додали по полторы и по тысяче рублей. Подавали жалобу, но последняя дальше корзинки коменданта Чеки не пошла.
Возможна ли борьба с этой вакханалией, с глумлени­ем над человеческой личностью? Можно дать только один ответ: нет. Судьба доктора Попова, о котором мы говорили {223} выше, красноречиво это подтверждает. Но кроме этого примера есть много других. Уже один факт отсутствия до­носов на должностных лиц со стороны простых смертных граждан говорит о многом. Слишком велик размах кро­вавого террора, слишком велика совершенно безответ­ственная свобода для произвола чекистов и коммунистов на фоне абсолютного бесправия граждан, чтобы была воз­можна борьба. Для иллюстрации я позволю себе привести один факт из сотен аналогичных фактов.
В станице Славянской заведующий отделом рабоче-крестьянской инспекции Бельский, солдат по духу, искрен­не веривший и уверявший в возможности борьбы с наибо­лее больными язвами советского строя — чрезвычайкамм (нужно к этому добавить — искренне преданный советскому строю), собрал богатый фактический материал о вопиющих злоупотреблениях агентов местного отдела Чрезвычайки — политбюро. Подтвердив этот материал жалобами, поданными ему, как представителю рабоче-крестьянской инспекции, Бельский все это направил по начальству: подлинные документы на имя заведующего от­делом областной кубано-черноморской рабоче-крестьян­ской инспекции рабочего Гука, а копию в центр, в Москву.
Результат сообщений Бельского получился блестящий: вся Славянская Чека была раскассирована, многие попали в тюрьму, в ревтрибунал. Словом, добродетель вполне восторжествовала. Но стоило только кончиться шумихе во­круг этого дела, стоило только некоторым чекистам и просто коммунистам реабилитировать себя и возвратиться к своим пенатам, как Бельский тотчас же арестовывается. под предлогом того, что он контрреволюционер, скрыва­ющий офицерское звание. Все доводы его, что он никогда не скрывал своего офицерского звания, во всех многочи­сленных анкетах писал о нем, — были отклонены. Не дала желаемых результатов и предъявленная им кипа всевоз­можных документов, удостоверяющих его добросовестное отношение к не менее многочисленным регистрациям лиц офицерского звания, — Бельский срочно, этапным нарядом под сильным вооруженнием как важный преступник отсылается в распоряжение кубанско-черно-морской областной чрезвычайки. Просидев в Чеке полтора месяца, доказав полную лойяльность по отношению к советской власти за все время ее существования случайно сохранившимися и не отобранными у него документами, в {224} том числе и соблюдением бесчисленных регистрации по офицерскому званию, Бельский был освобожден.
От Гука по­лучил благодарность за честное отношение к делу и по­вышение по службе. Казалось, судьба улыбается ему. Но дернула его нелегкая поехать в Славянскую за семьей и домашним скарбом, чтобы перетащить все это на новое место службы в Екатеринодар, как этого было вполне достаточно, чтобы он был вновь арестован славянскими чекиста­ми и вновь, как опасный контрреволюционер, направлен в распоряжение Екатеринодарской областной чеки, откуда получил высылку на пять лет принудительных работ в один из концентрационных лагерей в глубине России, как контр­революционер.

Таким образом мы вплотную подошли к четвертой группе заключенных; к «контрреволюционерам».Эта груп­па самая большая, ее преступления самые разновидные, а наказания за них самые жестокие. Здесь — люди, начи­ная с детского возраста, кончая древними старцами. По обвинению в попытке взорвать Екатеринодарскую чеку сидел 12-летний мальчик Воронов; стольких же лет, если не меньше, сидел Мальчик Кляцкин, ученик 3-го класса быв­шего реального училища Шкитина в Ростове. Вместе с этим был посажен, как контрреволюционер 97-летний глухой и слепой старик. И так как он не в состоянии был доходить до «параши» и физиологические потребности от­правлял под себя, то по настойчивой просьбе всей камеры этот опасный для власти человек был на другой день после ареста из чеки отправлен в больницу, откуда, кажется вскоре освобожден.
Как легко создаются обвинения в контрреволюционности и какова степень наказания, хорошо свидетельству­ет следующий факт:
Ночью, часов в 12, в камеру привели молодого человека восточного типа, щегольски одетого, с шаферским цветком на груди и без фуражки. Оказывается, привели прямо со свадебного бала. Молодой человек этот Авдищев, занимающийся с отцом чисткой сапог на улицах Екатеринодара, мирно жил в содружестве с двумя товарищами, служившими агентами чеки. Молодые люди, как соседи, постоянно бывали друг у друга, проводили вместе досуг, и, казалось, ничто не говорило о трагедии. Один и товарищей, чекистов, Кожемяка, выдает замуж свою сестру и приглашает в качестве шафера Авдищева.
Как и {225} водится на свадьбе, подвыпили, водка и коньяк развязали языки, прибавили смелости, которая Авдищеву позволила весьма неосторожно поцеловать жену Кожемяки. Взбе­шенный чувством ревности супруг хватает за шиворот сво­его товарища и собственноручно, прямо с бала доставил в чеку. Сначала это дело вызывало улыбки среди арестован­ных, не исключая и самого Авдищева. Но с первого же до­проса Авдищев вернулся в самом удрученном настроении, объявив в камере, что его обвиняют, во первых, что он — бывший офицер, а во вторых, что он был агентом контр­разведки Деникина. Обвинение в офицерском звании отпало само собой, ибо следователь, при всей его неопытно­сти, все же не мог допустить, чтобы немогущий связать пару слов Авдищев, к тому же занимающийся чисткой са­пог, был офицер. Однако, обвинение в службе в контрразведке Деникина вполне подтверждалось свидетелем че­кистом Кожемякой. Как ни старался Авдищев доказать свою невиновность, как ни пытался он выяснить истинную подкладку обвинения — ничего не помогало и Авдищев был расстрелян.
На городских бойнях в Екатеринодаре в качестве заведующего служил ветеринарный врач Крутиков. Общественный деятель, социалист, принадлежавший к партии со­циалистов революционеров, весьма уважаемый в городе человек. В момент смены власти, при отступлении Деники­на, служащие боен, Ионов, Бойко, Пинчугин, Передумов и др., пользуясь обычной в таких случаях неурядицей, при­своили несколько штук коров. Крутикову это было из­вестно. Последнее обстоятельство весьма беспокоило Ионова и компанию, устроившихся членами местного коми­тета на бойнях при советской власти. И тогда у большеви­ка Ионова возникает мысль отделаться от весьма опасно­го свидетеля, каким являлся Крутиков. Случайно у послед­него на квартире находилось старое, негодное к употребле­нию ружье, не сданное, согласно приказа надлежащим властям. В результате Ионов делает донос, Крутиков арестовывается и... расстреливается. В конце концов вся эта компания проворовывается, садится в Чеку, в кото­рой Ионов, оправдываясь и перечисляя свои революционные заслуги перед советской властью, не забыл в своих пока­заниях упомянуть, что он «честный, коммунист, борется с контрреволюцией и благодаря только его доносу, советская власть расстреляла контрреволюционера врача {226} Крутикова». Нужно ли говорить, что Ионов и вся компания, про сидев около двух месяцев в Чеке, оказались на свободе.
Как легко угодить в Чеку и даже быть расстрелянным, говорит еще один типичный случай. Более полтора месяца в Чеке сидел гражданин Преображенский, как ярый контрреволюционер. Через полтора месяца при допросе Преображенского обнаружилось, что в деле единственной уликой против него имеется карандашом набросанный на клочке бумаги анонимный донос, в котором указаны и сви­детели, могущие удостоверить службу Преображенского в Деникинской контрразведке.
«Тебе, товарищ, грозит расстрел, — скажи, кто мог на тебя донести» — задал Преображенскому вопрос сле­дователь.
— Не знаю, — ответил Преображенский, — вам луч­ше знать.
— «Все вы ничего не знаете. Я те заставлю сказать». Однако, Преображенский упорно твердил, что не зна­ет доносчика. Указанные в доносе свидетели, которым предъявлялся Преображенский, заявили, что они этого че­ловека видят в первый раз. И только после этого после­довало освобождение Преображенского.
Сплошь и рядом люди садятся в Чеку и приговариваются к тягчайшим наказаниям не за преступные деяния, а просто за их социальное положение или просто пото­му лишь, что имеют несчастье навлечь на себя гнев ка­кого-либо большевика. Так, гражданин Сатисвили имел неосторожность обругать своего комнатного жильца-коммуниста.   И только за эту «контрреволюцион­ность» был сослан на два года в шахты на при­нудительные работы. Табельщик одного из заводов Екатеринодара Архипкин поссорился с большевиком-рабочим и за это пошел на пятилетние принудительные работы в Екатеринбург. А так как за него вступились другие рабочие завода и наказать его только за ссору с большевиком бы­ло неудобно, его обвинили в том, что в момент прихода белых в Екатерннодар, полтора года тому назад, Архип­кин имел на рукаве белую повязку. Как ни доказывал по­следний, что повязку носил не он один, а все дружинники по охране города от грабежей в момент смены власти, и что белые повязки, как и сама организация дружины, были разрешены отступавшими из Екатеринодара большевика­ми, доводы его оставались гласом вопиющего в пустыне.
{227} Бывший Ейский городской голова Глазенко, избран­ный на эту должность в 1917 году по закону Временного Правительства, на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, сидел полтора месяца в Чеке и в Ейске и в Екатеринодаре лишь за то, что он был избран городским головой «по контрреволюционному» закону буржуазной власти. Наряду с этим бывшие городские голо­вы дореволюционной эпохи гуляли на свободе, а некото­рые, в содружестве с чекистами, «прибыльно» спекулиро­вали.
В момент высадки Врангелем дессанта на Таманский полуостров, на Кубани циркулировали слухи, что часть дессанта была высажена около Анапы. Об этом сами же большевики писали в газетах, наконец, все говорили. В частной беседе в виде вопроса об этом же спросил предсе­дателя революционного комитета станицы Пашковской диакон этой станицы Лукин... Однако, спустя три меся­ца после ликвидации дессанта, когда о нем уже забыли, Лу­кин был арестован и за разглашение председателю революционного комитета ст. Пашковской ложных «слухов об Анапском дессанте» был посажен в камеру смертников, а затем выслан на пять лет на принудительные тяжелые ра­боты в Пермскую губернию.
Большинство обвиняемых в контрреволюции расстреливается. Амнистии их не касаются. После амнистии в па­мять трехлетия годовщины Октябрьской революции в Екатеринодарской Чеке и Особом Отделе обычным чередом шли на расстрел и это не помешало казенным большевист­ским публицистам в местной газете «Красном Знамени» помещать ряд передовых и непередовых статей, в которых цинично лгалось о милосердии и гуманности Советской власти, издавшей амнистию и будто бы широко ее приме­нявшей ко всем своим врагам.
С августа месяца 1920 года по февраль 1921 года толь­ко в одной Екатеринодарской тюрьме расстреляно было около трех тысяч человек. Наибольший процент расстре­лов падает на август месяц, когда был высажен на Кубань Врангелевский дессант. В этот момент председатель Чеки отдал приказ: «расстрелять камеры Чеки». На возражение одного из чекистов Косолапова, что в заключении сидит много недопрошенных и из них многие задержаны случайно, за нарушение обязательного постановления, воспре­щающего ходить по городу позже восьми часов вечера, {228} последовал ответ: «Отберите этих, а остальных пустите всех в расход».
Приказ был в точности выполнен. Жуткую картину его выполнения рисует уцелевший от расстрела гражданин Ракитянский.
«Арестованных из камер выводили десятками» — говорит—Ракитянский. «Когда изъяли первый десяток и говори­ли нам, что их берут на допрос, мы были спокойны. Но уже при выводе второго десятка обнаружилось, что берут на расстрел. Убивали так, как убивают на бойнях скот». Так как с приготовлением эвакуации дела Чеки были упакова­ны и расстрелы производились без всяких формальностей, то Ракитянскому удалось спастись. «Вызываемых на убой спрашивали, в чем они обвиняются, и в виду того, что за­держанных случайно за появление на улицах Екатеринодара после установленных 8 часов вечера отделяли от всех остальных, Ракитянский, обвинявшийся, как офицер, заявил себя тоже задержанным случайно, поздно на улице и уцелел. Расстрелом занимались почти все чекисты с пред­седателем чрезвычайки во главе. В тюрьме расстреливал Артабеков. Расстрелы продолжались целые сутки, наго­няя ужас на жителей прилегающих к тюрьме окрестностей. Всего расстреляно около 2.000 человек за этот день.
Кто был расстрелян, за что расстрелян, осталось тай­ной. Вряд ли в этом отдадут отчет и сами чекисты, но расстрел, как ремесло, как садизм, был для них настолько обычной вещью, что совершался без особых формальностей. По крайней мере, когда в октябре 1920 года при­ехала в Екатеринодар неожиданно ревизионная комиссия из Всеросийской Чрезвычайки для ревизии местной, то арестованные в этот момент и за переполнением помеще­ния сидевшие рядом с канцелярией Чеки инженер Б., сту­дентка М., учительница М., агроном Д. и гражданка Н. были невольными свидетелями суматохи екатеринодарских чекистов, рвавших и прятавших от начальства дела со смертными приговорами.
«Приговоры — в которых ясно говорилось «расстре­лять», — мы находили пачками в отхожих местах» — рассказывали невольные свидетели.
По всей вероятности эти приговоры относились к расстрелам в момент дессанта Врангеля, когда большевики, находясь в паническом состоянии, готовились к эвакуации, поэтому расстреливали заключенных, о чем {229} свидетельствует Ракитянский. Расстрелы совершались пачками — 30 октября 1920 года было расстреляно 84 человека в том числе Морозов, Глазков, Ганько и др.; 6 ноября расстреля­но свыше 100 человек, в том числе бывший член Рады ин­женер Турищев, Калишевский, Богданов, мать и дочь Маневские, Домбровская, которую подвергли жестокой пыт­ке, четверо юношей — казаки станицы Полтавской за дезертирство и др. 22 декабря расстреляно 184 человека, в том числе доктор Шестаков, которого подвергли психи­ческой пытке, баронесса Майдель, Грамматикопуло, пору­чик Савенко, поручик Иванов, генерал Косинов, рабочий Анико, студент Анненков, казак Дубовик и др.
24 января 1921 г. расстреляны 210 человек — отец и дочь Рукавиш­никовы. Последняя перед расстрелом успела сохранить и принять цианистый калий, Оганесьянц, казаки Ищенко, Юрченко, Монастырный, Кутняк, Дьяченко, Макаренко, Янченко, Звягин и др., офицер Ярковенко; 5 февраля расстреляно 94 человека, в том числе Падалка, Тарай-Магура и др.

Как же производится самый суд, если так свободно применяется смертная казнь? Самым упрощенным спосо­бом и в большинстве случаев самыми невежественными людьми. Происходит допрос. Вас допрашивает следователь, обычно подросток или девица. При допросе употребляются все средства, чтобы или получить от вас чистосердечное признание в виновности, или путем самых сбивчивых во­просов со ссылкой на несуществующие показания свиде­телей, будто бы допрошенных уже и подтвердивших вашу виновность, стараются вызвать противоречия в показани­ях обвиняемого. Твердо установлены два положения, кои проводятся в жизнь неукоснительно: это, во-первых, пол­ная изоляция от остального мира, следовательно, полная невозможность доказать свою правоту, и, во-вторых, чекисткие следователи при производстве   следствия исходят из положения: раз ты арестован, значит, ты виновен и обязан доказать свою невинность.
Однако доказательство это абсолютно невозможно: ссылка на свидетелей, не принадлежащих к партии большевиков, да если еще имеющих несчастье принадле­жать к интеллигенции, во внимание не принимается и в худшем случае может послужить вполне достаточной ули­кой для обвинения в контрреволюции самих свидетелей; ссылка же на свидетелей из рядов коммунистов не всегда {230} доступна. И в сущности весь разбор дела ограничивается допросом вас следователем. Последний по следствию дает свое заключение, и это заключение, скорее формально, а не по существу, рассматривается уполномоченным чрезвы­чайной комиссии и затем коллегией Чеки, которая и ста­вит свой штемпель: «расстрелять», или «сослать на пять или на десять лет на принудительные работы», в зависи­мости от данного следователем заключения. Вот, в сущно­сти, весь багаж правосудия.

Нужно ли говорить, что такая упрощенная форма су­да в условиях всеобщего бесправия и террора в стране со­здает безбрежные границы самого безудержного произво­ла. Застенки Чеки напоминают средневековье по своей ди­кости, жестокости и глумлению над человеческой лич­ностью. Пытки, взятки деньгами и натурой в Чеке расцве­ли махровым букетом. При чем пытки совершаются путем физического и психического воздействия. В Екатеринодаре пытки производятся следующим образом: жертва рас­тягивается на полу застенка. Двое дюжих чекистов тянут за голову, двое за плечи, растягивая таким путем мускулы шеи, по которой в это время пятый чекист бьет тупым же­лезным орудием, чаще всего рукояткой нагана или браунинга. Шея вздувается, изо рта и носа идет кровь. Жертва терпит невероятные страдания. При этом нужно огово­риться, что пытке подвергаются лишь более важные «контрреволюционеры», замешанные в какой-либо опас­ной организации, которую чекисты стремятся раскрыть. Такой пытке в Екатеринодарской Чеке подвергся офицер Терехов, кстати сказать уже психически больный, ибо во время пытки он лишь смеялся, чем привел в ярость пала­чей; затем гражданин Аксютин, впоследствии расстрелян­ный, гражданин Потоля, обвинявшийся в убийстве и при­говоренный на 8 лет принудительных работ. При чем с пыткой Потоли произошел любопытный казус: Потоля коммунист. Когда истязали некоммунистов, то сидевшие в камере коммунисты, о которых мы говорили выше, Нестеров, Шадурский, Шаров, Сараев и др. оставались без­участными и ничем на этом не реагировали. Но достаточно было подвергнуть пытке коммуниста Потолю, как подня­лась буря негодования и обвинение чекистов в возврате к старому режиму, в продажности буржуазии и т. п. Тот­час в камере состоялось совещание всех сидевших комму­нистов, начался стук в двери и вызов председателя Чеки {231} Котляренки. В камеру явился комендант и прочие власти Чеки в целях успокоения расходившихся товарищей по партии. И нужно сознаться, эта демонстрация имела свои последствия: истязуемых не стали сажать в общие камеры, а в одиночки.
Так, в одиночке тюрьмы истязали учительницу Домбровскую, вина которой заключалась в том, что у нее при обыске нашли чемодан с офицерскими вещами, оставлен­ными случайно проезжавшим еще при Деникине ее род­ственником офицером. В этой вине Домбровская чистосер­дечно созналась, но чекисты имели донос о сокрытии Домбровской золотых вещей, полученных ею от родственника, какого-то генерала. Этого было достаточно, чтобы под­вергнуть ее пытке. Предварительно она была изнасилована и над нею глумились. Изнасилование происходило по стар­шинству чина. Первым насиловал чекист Фридман, затем остальные. После этого подвергли пытке, допытываясь у нее признания, где спрятано золото. Сначала у голой надрезали ножом тело, затем железными щипцами плоско­зубцами отдавливали конечности пальцев. Терпя неверо­ятные муки, обливаясь кровью, несчастная указала какое-то место в сарае дома № 28, по Медведевской улице, где она и жила. В 9 часов вечера 6 ноября она была расстреляна, а часом позже в эту же ночь в указанном ею доме произво­дился чекистами тщательный обыск, и, кажется, действи­тельно, нашли золотой браслет и несколько золотых колец.
В станице Кавказской при пытке пользуются железной перчаткой. Это массивный кусок железа, надеваемый на правую руку со вставленными в него мелкими гвоздями. При ударе, кроме сильнейшей боли от массива железа, жертва терпит невероятные мучения от неглубоких ран, оставляемых в теле гвоздями и скоро покрывающихся гно­ем. Такой пытке, в числе прочих, подвергся гражданин Ион Ефремович Лелявин, от которого чекисты выпытывали буд­то бы спрятанные им золотые и николаевские деньги. В Армавире при пытке употребляется венчик. Это простоя ременный пояс с гайкой и винтом на концах. Ремнем пере­поясывается лобная и затылочная часть головы, гайка и винт завинчиваются, ремень сдавливает голову, причиняя ужасные физические страдания.
Наряду с пытками физическими производятся пытки психические. Так, доктора Шестакова, в записной книге {232} которого имелся адрес одного из членов Генерального Штаба в Москве, заподозрили состоящим в военной орга­низации. Шестаков отрицал. В результате психическая пытка. В хорошую погоду вечером, когда Екатеринодар наиболее оживлен, когда одна из центральных улиц — Красная — запружена народом, когда жизнь бьет ключом и невольно тянет к жизни, Шестакова чекисты сажали в автомобиль, возили по главной улице и подчеркивая пре­лести жизни, сатанински говорили:
— Смотрите, какая хорошая жизнь... как много в ней прелестей... Вы человек молодой, вам всего 25 лет... вы­дайте вашу организацию и вы спасете свою жизнь. Автомо­биль катит за город, к реке Кубани. Здесь Шестаков при­нуждается рыть себе могилу, идут приготовления к его расстрелу... дается по нем залп из холостых... Вновь авто­мобиль, вновь катанье, вновь дьявольские предложения... вновь залпы... И так несколько дней. Последний раз над ним учинили такую же пытку, когда он находился в ка­мере смертников. Несчастный, близкий к психозу, в конце не выдержал, указал на каких-то лиц, всю ночь не спал, сменяя безудержные рыдания смехом... надеялся на скорое освобождение, о чем радостно писал сидящей в женской камере своей жене, но... на другой же вечер 22 декабря был расстрелян. Расстреляна была также и его жена и даже хозяин его квартиры, греческий подданный Грамматикопуло, совершенно непричастный к делу Шестакова чело­век, вина которого заключалась лишь в том, что Шеста­ков по ордеру реквизировал и занимал у него комнату, как мобилизованный советской властью врач.
Впрочем, условия сидения в камере смертников тоже одна из психических пыток. Мне пришлось ее переживать, она врезалась в память, а самая камера за № 10 в среде заключенных называлась не иначе, как преддверие могилы.
В страшную камеру под сильнейшим конвоем нас при­вели часов в 7 вечера. Не успели мы оглядеться, как ляз­гнул засов, заскрипела железная дверь, вошло тюремное начальство, в сопровождении тюремных надзирателей.
— Сколько вас здесь? — окидывая взором камеру, — обратилось к старосте начальство.
— Шестьдесять семь человек.
— Как шестьдесять семь? Могилу вырыли на девяно­сто человек, — недоумевающе, но совершенно спокойно. эпически, даже как бы нехотя, протянуло начальство.
{233} Камера замерла, ощущая дыхание смерти. Все как бы оцепенели.
Ах, да, — спохватилось начальство, — я забыл, трид­цать человек будут расстреливать из Особого Отдела.
Потянулись кошмарные, бесконечные, длинные часы ожидания смерти. Бывший в камере священник каким то чудом сохранил нагрудный крест, надел его, упал на ко­лени и начал молиться. Многие, в том числе один ком­мунист, последовали его примеру. Кое где послышались рыдания. В камеру доносились звуки расстроенного рояля, слышны были избитые вальсы, временами сменявшиеся ра­зухабисто веселыми русскими песнями, раздирая и без то­го больную душу смертников — это репетировались культ-просветчики в помещении бывшей тюремной церкви, на­ходящейся рядом с нашей камерой. Так по злой иронии судьбы переплеталась жизнь со смертью.
В девять часов вечера в прозурку коридорный Прокопенько объявил нам, чтобы мы спали спокойно: расстре­ливать сегодня не будут: уехал из Екатеринодара предсе­датель Чеки Котляренко. Расстреливать завтра будут из Особого Отдела. И действительно, на другой день в 9 час. вечера в корридорах был топот множества людей, време­нами слышалась исступленная брань, возня. В грязные окна со второго этажа нам все же видно было, как под ру­ки выводили смертников в сопровождении сзади чекистов с наставленными в затылки наганами.
Так тянулось восемь дней. Почти все мы написали предсмертные записки и всякими правдами и неправдами, при помощи частью коридорных, частью арестантов не смертников, ухитрились переслать их на волю. И тем не ме­нее с жизнью мы еще не покончили. В душе каждого из нас теплилась надежда на возможность спасения. Оче­видно, только эта надежда останавливала нас от желания разбить свои черепа о толстые каменные стены мрачной тюрьмы. Временами даже казалось, что нас просто запу­гивают... Но, к несчастью... это только казалось. В поло­вине девятого вечера в коридоре раздался зловещий то­пот множества ног. Лязгнул ржавый засов двери. В каме­ры с фонарем и наганом в руках вошли чекисты; в руках зашуршала бумага со списком обреченных. Пока читался список, некоторые успели прочесть на нем роковое «расстрелять».
{234} Трудно передать состояние, охватившее заключенных в этот момент. Некоторые бились в истерике, рыдая, слов­но малые дети. Иные сразу изменились — с землистыми лицами, с ввалившимися глазами, с заострившимися, как у мертвецов носами, бессмысленно, точно истуканы,         смо­трели на чекистов. Но состояние оцепенения, продолжавшееся несколько минут, сменилось неудержимо бурной тягой к жизни. Хочется жить... Безумно рветесь к жизни, Кажется, в эти минуты вы познаете всю бездонную глу­бину прелестей жизни. Точно раскаленными щипцами ухватили вас за сердце, и вы с адской болью бросаете тре­вожные взоры в мрачное тюремное окно, скрывающее от вас вместе с толстыми тюремными стенами бесценную до­рогую для вас свободу. Как затравленный зверь, вы ищете спасения, больной, распаленный мозг лихорадочно рабо­тает. И чем больше вы думаете о спасении, тем больше вы познаете всю бездну вашей беспомощности. За несколько минут адского страдания вы устаете, делаетесь и физи­чески и нравственно разбитым, точно целую вечность со­вершали тяжелый, каторжный труд. Надежды на спасение нет. И от одного сознания близкой потери жизни в душе вашей совершается болезненный психический процесс. Вы ощущаете страшный упадок сил и постепенно впадаете в какой то столбняк, через несколько минут сменяющийся опять бурным порывом, но порывом к смерти. С обрывом тяги к жизни в вашей больной душе появляется такая же бурная тяга к смерти. Скорее смерть...
В этот момент в камере раздалась бравая разухаби­стая песня, послышался смех, шутки. Некоторые все свое внимание сосредоточивали на каких либо действиях, мало напоминающих близкую смерть. Так, генерал Касинов, по­стоянно куривший трубку, мало заботившийся о ее чисто­те, начал тщательно ее вычищать, обтирать, точно он бу­дет из нее курить целые годы. Один казак, зная, что через несколько минут будет расстрелян, спокойно, не спеша, расстелил платок с провизией, нарезал хлеба, сала и на­чал преспокойно закусывать, точно он не ел целую вечность. Поручик Савенко распевал песни. Но, конечно, все это совершалось в состоянии патологического аффекта                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                             —­ механически, бессознательно. Только теперь я, пережив все это, ничуть не удивляюсь некоторым жертвам французской революции, входившим с шутками... на эшафот.
{235}         Из камеры жертв расстрела выводили по десяти чело­век. Каждый брался под руки двумя чекистами, третий чекист шел сзади, держа над затылком приговоренного заряженный наган. Малейшая попытка к сопротивлению парализовалась расстрелом. Расстрелы производились на краю ямы, в упор, так что голова дробилась до неузнава­емости. Расстреливались в нижнем белье, верхнее платье делалось добычей чекистов .
Теперь спрашивается, каков же должен был в этой атмосфере выработаться нравственный и психический тип вершителя судеб русского обывателя — чекиста? На этот вопрос ответом служат факты. В Екатеринодаре одно время оперировала шайка грабителей, которую в конце концов милиции удалось проследить. Был оцеплен дом, где грабители имели притон. Последние оказали вооруженное сопротивление, во время которого один из грабителей был ранен. Впоследствии оказалось, что притоном этой ком­пании служила квартира следователя чеки Климова.
В 1916 году Екатеринодарский Окружный Суд приговорил австрийского подданного Альберта за убийство к 20-летней каторге. По какой то причине Альберт не был отправлен, а оставался в тюрьме. Большевики освободи­ли Альберта, последний вступил в коммунистическую пар­тию, а затем служил агентом секретно-оперативного от­дела. От союза молодежи был делегирован в число студентов Кубанского университета. Впоследствии обнару­жилось, что этот же самый Альберт, в то же самое время состоял одним из главарей шайки грабителей, совершив­ших ряд ограблений и грабежей. Последнее обстоятель­ство обнаружилось лишь случайно, благодаря тому, что товарищ по грабежам Кравцов, от которого Альберт скрыл добычу, донес на него.
Всех агентов Чеки, маленьких и больших, можно сгруппировать следующим образом: одна часть весьма не­вежественная, является идейно коммунистической. В каж­дом интеллигенте, в каждом человеке из буржуазной сре­ды она видит контрреволюционера, с которым необходи­мо бороться, и метод борьбы один — физическое уничто­жение. Таков закон революции — а посему расстреливай. Вторая часть — совершенно беспринципная, близкая к отбросам интеллигенции. Ее идеал — жить для того, что­бы есть. Сегодня большевики — она служит большеви­кам, завтра — черная сотня, она служит ей. И, наконец, {236} третья часть,                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                            правда, меньшая, насколько можно судить по Кубанской чеке, интеллигентная, преследующая извест­ные принципы. Это бывшие офицеры, озлобленные на де­мократию вообще и интеллигенцию в частности за пере­живаемые офицерством страдания, и поэтому жестоко расправляющаяся с каждым интеллигентом и с каждым активным демократом. Эта часть не социалистична, и вряд ли ошибусь, если причислю их к сторон­никам черной сотни. Однако, их трудно отличить от коммунистов, ибо по расправе с контрреволюционерами они весьма жестоки и вполне солидарны с ком­мунистами. Насколько эта расправа жестока, можно су­дить по весьма любопытному факту, имевшему место в Екатеринодаре, в Особом Отделе.
25 августа 1920 года, в момент высадки на Кубани де­санта Врангеля, в Екатеринодаре были арестованы на­чальник транспортного отделения эвакопункта Е. I. Корвин-Пиотровский и его помощник — начальник санитарного транспорта Н. К. Минко. В чека, а потом в Особом Отделе обоим предъявлено было обвинение в со­крытии своего аристократического происхождения и службы на ответственных постах у белых. Следствие вел самый свирепый палач из палачей на Кубани, уполномочен­ный Всероссийской чеки Кафронта Атарбеков, на совести которого не одна тысяча замученных жертв в застенках чеки и Особого Отдела. И Минко и Корвин-Пиотровский отрицали обвинение, несмотря на пытки, которым был подвергнут Корвин-Пиотровский. Последнего, кроме же­стоких побоев в камере, несколько раз выводили на рас­стрел, проделывая на его глазах приготовления к расстре­лу. Затем объявили ему, что если он не сознается, то аре­стованные его жена и десятилетняя дочурка будут расстреляны. И, действительно, ночью вдали, так что можно было разобрать лишь силуеты женщины и девочки, последние выводились к яме и по ним давался залп (впоследствии оказалось, что это особый метод воздействия на обвиняе­мого; жена и дочь Корвин-Пиотровского никаким рас­стрелам не подвергались, хотя и были арестованы). В это же время в тюрьме сидел некто Добринский, бывший ди­ректор политического кабинета генерала Корнилова, впо­следствии Донской министр иностранных дел в правитель­стве генерала Краснова. При большевиках Добринский проживал в Армавире под фамилией Пшеславского, был {237} арестован и обвинялся в участии в подпольной организа­ции, имевший целью поддерживать интересы белых.
На до­просе Пшеславский, спасая свою шкуру, выдал Атарбекову целый ряд лиц, в том числе полковника Кадринского, Руденко и др. Жизнь Пшеславскому Атарбеков оставил, но держал его, хотя и с некоторым ослабленным режимом, в тюрьме. С переходом же Атарбекова из Екатеринодара в Баку, Пшеславского в тюрьме как бы забыли, что часто бывает в советских тюрьмах, и последний продолжал там сидеть. Узнав, что недалеко от его одиночки сидит важ­ный преступник Корвин-Пиотровский, что обвиняется он в участии в организации белых и что уехавший из Екате­ринодара Атарбеков организацию эту не обнаружил, что Корвин-Пиотровский предъявленное ему обвинение отри­цает, Пшеславский предложил начальнику Особого Отдела Добрису свои услуги в раскрытии организации, выговорив себе свободу. В результате в одиночку к Корвину-Пиотровскому сажается неизвестный, и началась работа по раскрытию организации. Так как Корвин-Пио­тровский и Пшеславский-Добринский оба из Петро­града, оба из высшего аристократического круга, то у них оказалось много общих знакомых. Это обстоятель­ство дало возможность Пшеславскому ближе подойти к жизни Корвин-Пиотровского, разузнать круг его знаком­ства в Петрограде и в Екатеринодаре и облегчить выпол­нение задуманного им дьявольского плана.
— Знаете что, — обратился к Корвину-Пиотровскому Пшеславский, — терять времени нечего: вас все равно реше­но расстрелять, между тем у меня есть хороший знакомый, начальник штаба 9-й армии Корвин-Круковский, рискни­те обратиться к нему с письмом о помощи, возможно, что он облегчит вашу участь и освободит от расстрела. Письмо это можно переправить при помощи знакомого мне надзирателя.
Письмо рукою Корвина-Пиотровского было написано. На адресе, во избежание каких либо недоразумений, был рукою того же Корвина-Пиотровского помечен цифровой шифр, необходимый по мнению Пшеславского в переписке с Корвин-Круковским, установленный между последним и Пшеславским. Адрес следующий:
{238}
         Секретно (774-4-3-2-Х1).
Лично И. Л. Русиновой для передачи Корвину – Круковскому.

Через несколько дней Пшеславский из тюрьмы осво­бождается, но одновременно с этим в Екатеринодаре, сре­ди военных, а особенно среди служащих транспортного отдела, которых арестовали со всеми их семьями, произве­дены массовые аресты. В числе около сотни арестованных оказались — инспектор пехоты IX армии полковник Радецкий, командующ. обороной черноморского побережья ген. Певнев, преподаватель командных курсов генерал Гутор и полковник Анисимов, служащая санчасти И. Л. Русинова, через которую должно было идти письмо к Корвин-Круковскому, Начсанарма Макаренко, Начэвака Корнеев, Грабовский и много других.
Всем им предъявили обвинение в шпионаже в пользу мирового империализма. Причем улики обвинения были весьма вески и весьма различны. Виновность Радецкого, Певнева и Анисимова уличалась имеющимся в следственном производстве секретным (рас­шифрованным) приказом генерала Врангеля, в котором по­следний объявляет этим лицам благодарность за предан­ную ему службу во вражеском стане. Другой расшифро­ванный приказ того же ген. Врангеля производил в дей­ствительные статские советники Минко и Корвина-Пиотровского за такую же хорошую службу во вражеском стане и т. д. Виновность Русиновой уличалась перехвачен­ным письмом, адресованным на ее имя, для передачи на­чальнику контрразведки генер. Врангеля Корвину-Круковскому от шпиона Корвина – Пиотровского. Следствие вел уполномоченный Особого Отдела Святогор, средних лет человек, европейски культурный, с светскими манера­ми, — грубостей, жестокостей и зуботычин, так обычных в застенках, не было.
Мягким, весьма предупредительным тоном Святогор сообщил на допросах обвиняемых, что их ждет одна участь — расстрел. И, действительно, всем был подписан смертный приговор коллегией Особого Отдела, в которой участвовал и Святогор, являвшийся таким образом и су­дьей. Для совершения расстрела обвиняемых привели в тюрьму, за стеной которой, на реке Кубани, производятся расстрелы. Однако, арест весьма ответственных работни­ков, какими являлись Гутор, Радецкий и др., да еще в {239} военной среде, обеспокоил Москву и задел честолюбие Атар­бекова. Покидая Кубань, этот палач заверил центр, что он всю крамолу с корнем вырвал на Кубани, и вдруг, не успел выехать из Екатеринодара, в последнем открыт грандиоз­ный заговор в среде военных. С другой стороны, влиятель­ные родственники нажали все педали и в центре и на Ку­бани, чтобы спасти несчастных. И с кафронта полетели грозные телеграммы в Особый Отдел, призывающие вре­менно приостановить исполнение приговора, а вслед за этими телеграммами, совершенно неожиданно для Особого Отдела, заявился и сам Атарбеков, перед которым и пред­стала на допросе случайно не расстрелянная центральная фигура заговора И. Л. Русинова.
— Все равно, вы будете расстреляны,—самодовольно улыбаясь, объявил Русиновой Атарбеков. Виновность ваша бесспорна. Вы явились передатчицей письма Корвин-Пиотровского Начальнику Врангелевской контрразведки Корвин-Круковскому, ясно—вы шпионка.—Пытливо посматривая на Русинову, Атарбеков не без злорадства пока­зал ей злополучное письмо Корвин-Пиотровского, напи­санное последним под диктовку Пшеславского.
Никакие оправдания Русиновой успеха не имели. В воздухе пахло кровью.
— Но вы должны же дать мне очную ставку с Корвин-Пиотровским, — возбужденно требовала Русинова с решительностью человека, которому терять нечего.—Корвин-Пиотровский не мог писать мне такое нелепое письмо!... Я требую очной ставки!...
Кривая усмешка скользнула по губам палача, садически наслаждавшегося болезненными переживаниями своей жер­твы.
— Никакой очной ставки вам не будет,—все тем же саркастическим тоном продолжал Атарбеков, — Корвин-Пиотровский сошел с ума, находится в психиатрической лечебнице, и только зная это, вы яростно требуете очной ставки с ним. Она невозможна, да и излишня: ясно, что вы — шпионка.
— Неправда!—перебивая Атарбекова, запротестовала Русинова,—Корвин-Пиотровский сидит в тюрьме в оди­ночной камере рядом со мной, я его сегодня видела, он совершенно здоров. Я требую очной ставки!—
И действительно, перед тем как ехать на допрос, про­ходя тюремным коридором, Русинова видела {240} Корвин-Пиотровского, обругала его идиотом и теперь требовала очной ставки.
Атарбеков насторожился. Уверенный, не допускающий никаких сомнений тон Русиновой внушал доверие. Воз­можность легкой проверки ее уверений подкупили его. Че­рез полчаса он был уже в тюрьме, где Корвин-Пиотровский рассказал всю историю злосчастного письма на имя Корвина-Круковского. Тем самым обнаружилось, что уверение уполномоченного Особого Отдела Святогора о пребывании Корвин-Пиотровского в психиатрической лечебнице, о его душевной болезни, о невозможности оч­ной ставки, — все это было сплошной выдумкой Святогора.
На другой же день приказом Атарбекова все обвиняе­мые в шпионаже в пользу международного империализма, приговоренные к расстрелу и лишь случайно не расстре­лянные, были из тюрьмы переведены в подвалы Особого Отдела, откуда все вскоре, за исключением Корвина-Пиотровского, Минко и Русиновой освобождены, а на их места в тюрьму были посажены все ответственные агенты Особого Отдела во главе с начальником его Добрисом и упол­номоченным Святогором. И здесь только Русинова и другие вчерашние «шпионы» узнали, что уполномоченный Святогор был никто иной, как Пшеславский, он же Добринский.
А Минко, допрашиваемый Святогором-Пшеславским—Добринским, припоминает, что внешность, манеры, голос, да­же рост Святогора поразительно напоминают ему светлей­шего Чингис-хана князя Татарского, с которым он в до­революционную эпоху по служебным делам встречался в Петербурге, в кабинете министров.
Я не знаю судьбу Добринского-Пшеславского-Святогора-светлейшего Чингис-хана-князя Татарского, быть может он даже расстрелян. Но для меня одно бесспорно: чрезвычайки кишат такими Добринскими. В той же Екатеринодарской Чеке, под фамилией Искритского известен был своей свирепостью бывший, кажется, полковник, некий  Быстров,   на  совести  которого   не  одна тысяча замученных жертв.

Искритские, Святогоры и tutti quanti – отбросы русской, латышской, еврейской и других интеллигенций, являются душою и мозгом чрезвычаек. Стоя на целую голову по развитию выше люмпен-пролета­риата, обслуживающего Чеку, эти дельцы революции лов­ко пользуются невежеством чекистских агентов-коммуни­стов, доводя до максимума их террористическую {241} деятельность по отношению к политическим противникам, главным образом, интеллигенции.
Ведь только простая случайность разбила карьеру Святогора, вырвав из объятий смерти почти сотню ни в чем неповинных людей. Только грандиозность заговора в военной среде, среди влиятельных лю­дей, имевших прочные связи с центром, честолюбие Атар­бекова, почувствовавшего себя задетым, наконец, недю­жинный ум и энергичные действия И. Л. Русиновой созда­ли около этого дела шум и апелляционную инстанцию в лице заинтересованного Атарбекова, давшего другое напра­вление делу и обнаружившего провокацию...
А ведь сотни тысяч жертв не имеют ни связей, ни апелляционных ин­станций, и погибают в чекистских застенках, проклиная вдохновителей большевистского террора. И тем не менее Корвин-Пиотровский, Минко и Русинова не были освобож­дены Атарбековым. Они оказались высланными по разным городам севера, пройдя через все мучения тюремного этапа.
— Вы не виновны, я в этом уверен, — заявил им Атар­беков, — но освободить я вас не могу. —

Вот тот фундамент, та опора, на которую опирается большевистская власть. В ней заложены начала гнилости всего механизма этой власти. Чека — это государство в го­сударстве. Это сверх-правительственный «центр-центров». Гниение большевизма идет изнутри. Из самой его сердце­вины.

Г. Люсьмарин


{242}

ХОЛМОГОРСКИЙ
КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ

Лагерь в Холмогоры переведен из Соловков в мае меся­це 1921 года. Правда, раньше посылались заключенные в Холмогоры, и иногда даже целыми партиями, но до места назначения они не доходили, т. к. и лагеря то там не бы­ло. Верстах в десяти от Холмогор, на берегу С. Двины, сто­ит деревня Косково, за рекой раскинулась живописная еловая роща, в ней расположено несколько домов — это вы­селки из Косковой — сюда привозят заключенных, в этой роще расстреливались десятки и сотни осужденных. До де­ревни долетали треск пулеметов, крики и стоны. Сколько там погребено человек, трудно сказать — жители окрест­ных деревень называют жуткую цифру в 8.000 человек. Возможно, что она и меньше, но думаю, сопоставляя рас­сказы с разных сторон, что погублены здесь были тысячи.
Холмогорский лагерь невелик. С мая месяца по ноябрь в нем перебывало 3.000 человек, в ноябре числилось 1.200 человек, 600 человек в Холмогорах и столько же в четы­рех лагерях, расположенных в округе да расстоянии 20-40 верст — в Скиту, Селе, на Сухом Озере и на Горячем Озере.
Помещается лагерь в бывшем женском монастыре, по­мещение хорошее и теплое — это, кажется, его единствен­ная положительная сторона. Не даром, выпуская одного из заключенных на волю, комендант заметил: «Вы можете гордиться, что сидели в самом строгом лагере в России». Не напрасно за ним укрепилось название «лагеря смерти».

В бытность комендантом Бачулиса, человека крайне жестокого, немало людей было расстреляно за ничтож­нейшие провинности. Про него рассказывают жуткие {243} вещи, Говорят, будто он разделял заключенных на десятки и за провинность одного наказывал весь десяток. Расска­зывают, будто как то один из заключенных бежал, его не могли поймать и девять остальных были расстреляны. За­тем бежавшего поймали, присудили к расстрелу, привели к вырытой могиле; комендант с бранью собственноручно уда­ряет его по голове так сильно, что тот, оглушенный, пада­ет в могилу и его, полуживого еще, засыпают землей. Этот случай был рассказан одним из надзирателей.
Позднее Бачулис (ldn-knigi; литовец) был назначен комендантом самого се­верного лагеря, в ста верстах от Архангельска, в Порталинске, где заключенные питаются исключительно сухой рыбой, не видя хлеба и где Бачулис дает простор своим жестокостям. Из партии в 200 человек, отправленной туда недавно из Холмогор, по слухам, лишь немногие уцелели. Одно упоминание о Порталинске заставляет трепетать Холмогорских заключенных — для них оно равносильно смертному приговору, а между тем и в Холмогорах тоже не сладко живется. Теперешний комендант в Холмогорах, Сакнит, расстрелов не применяет. Сам по себе он не жестокий человек, ему доступны человеческие чувства, но весь ужас в том, что общая масса заключенных для него не люди — вся администрация смотрит на них, ну как са­модур-помещик смотрит на крепостных или плантатор-американец — на черных рабов: хочу — казню, хочу — ми­лую. Вся администрация состоит из заключенных (комму­нистов); конечно, поставлены они в привилегированное положение, которым особенно дорожат, вырвавшись из об­щей подневольной массы и потому по своей рьяности и же­стокости они нередко превосходят коменданта.
Первый раз я увидела заключенных, подъезжая к Холмогорам. Стоял 20-ти градусный трескучий мороз, лошади проваливались в сугробы снега. Навстречу попалось стран­ное шествие: несколько больших дровней, нагруженные ящиками, тащили группы людей, человек по 15-20. Ху­дые болезненного вида, в оборванной одежде, прозяблые, они жалобно просили—«хлебца, хлебца», но конвойные не позволили дать им хлеба. Они везли продукты, присланные американцами для заключенных. Увы, самая маленькая часть этой передачи дошла до заключенных—администра­ция предпочла взять продукты для себя.
Эти иззябшие, голодные оборванцы, оказывается, яв­ляются привилегированными и у них есть хоть {244} какая-нибудь одежда, их посылают на принудительные работы, мно­гие же буквально раздеты и принуждены сидеть взаперти. С наступлением морозов отсутствие теплой одежды дало себя сильно почувствовать. Холод—это один из бичей за­ключенных.
Приводят в Холмогоры партию, первым делом всех обыскивают и все лишние вещи отбираются. Мужчины име­ли право на две смены белья. Под предлогом лишнего отби­рается хорошее платье, сапоги, все теплые веши и чело­век, обреченный на жизнь на дальнем севере, остается полуголым. Вещи сдаются в цехгауз, будто на хранение, и оттуда администрация черпает самым беззастенчивым об­разом все ей необходимое. Я знаю факты, когда надзирате­ли по ордеру получали вещи, заведомо принадлежащие за­ключенным. С другой стороны, из посылок, получаемых заключенными, нередко вынимаются теплые вещи. Одному заключенному были посланы полушубок, валенки, шапка —ничего не дошло. Его выслали, полупомешанного, после тифа зимой в легком пальто, из рваных сапог торчали пальцы. С трудом его товарищи упросили коменданта дать ему на дорогу казенный полушубок.
Второй бич, еще более ужасный—это голод. Питание состоит из кипятка утром, на обед суп из мороженой кар­тошки и фунт хлеба, вечером тот же суп и кипяток. В американской передаче были великолепные мясные кон­сервы, жиры. Лишь изредка эти продукты попадали в суп. В Архангельске та же американская передача значительно улучшила положение заключенных, здесь же только ма­лая часть давалась им. С осени были сделаны запасы капу­сты, но вот потребовался корм для коров — их 18 штук (часть молока идет на лазареты, большая же часть для администрации). Не долго думая, капусту отдали на съедение коровам, а заключенных перевели на мороженую картош­ку. Два или три раза в неделю разрешаются передачи, но почему то установился порядок не допускать жиров и у голодных людей отбирали последнее, что могло бы их поддержать. Также из посылок вынимаются все жиры. У большинства из заключенных нет никого из близких, которые бы их поддержали передачами и они буквально голодают. Проходя на принудительные ра­боты, они просят милостыни у прохожих и все, что им дают, тут же сейчас поедают. Даже сырую картофель сейчас же начинают с жадностью грызть.  
Никакие {245} угрозы со стороны администрации не могли удержать их летом от кражи овощей на огороде. И не один был убит за попытку стащить репу. Конвойный доносит: «была попытка к побегу, пришлось стрелять», — на самом деле была лишь попытка стащить репу и набить хоть чем-нибудь голодный желудок. Но самое ужасное это то, что рядом с этими голодными администрация живет на самую широкую ногу. Масло, мясо, молоко, белая мука в неогра­ниченном количестве тратятся у них на кухне. Интелли­гентных женщин заставляют исполнять обязанности ку­харок, готовить деликатесы и при малейшем неудоволь­ствии не понравившееся кушанье летит в помойку.
Третий бич — болезни. Как холод, так и недоедание вы­зывают огромную заболеваемость. Лазарет на 200 крова­тей с трудом вмещает всех больных. Осенью была силь­ная эпидемия тифа. Из 1.200 человек переболело тифом около 800, но смертность сравнительно была невелика, умерло всего 22. Всего с мая месяца умерло:

в мае                             12
в июне                          20
в июле                          50
в августе                       80
в сентябре                    110
в октябре                       190, из них 110 от дизент. и 80 от истощения

Всего                                     442 чел.

Из этих данных видно, как с наступлением холодов смертность стала прогрессировать — и не только болезни, но голод и холод тому причиной. Изголодавшиеся люди на­брасывались на все, что попадало под руку, развивались желудочные болезни и истощенный организм не выдержи­вал. Иногда тиф проходил благополучно, но затем человек умирал от истощения. В большом помещении (бывшей цер­кви) лежали выздоровевшие после тифа. Проходит врач или сестра и со всех сторон худые, бледные, точно тени, больные скрипят: «жирку бы, жирку нам»...
 Но в аптеке рыбий жир вышел, пустой суп и сырой хлеб не восстанавливают сил и выздоровевший от тифа угасает от недоеда­ния. Только что больной оправляется от дизентерии, при­ходит аппетит и он с жадностью набрасывается на суп, {246} выменивает на табак, на последние крохи у тяжело боль­ных шесть-семь мисок супа, пожирает их и на утро поми­рает. Приемный покой ежедневно полон больных, почти все больны, но врач, из заключенных же, не смеет их при­знавать больными. Если у него слишком много больных, является комендант, распекает его, грозит ему карцером и сам отбирает больных. Их выстраивают в шеренгу и на­чинается их просмотр с руганью: «да ты разве болен, ведь стоишь на ногах» и т. д. — и часть отправляется обратно в камеры, как здоровые. Однажды комендант распекал та­ким образом больных, велел привести врача. Тот приходит бледный, расстроенный и на окрики коменданта так расте­рялся, что отдал честь и гаркнул: «виноват, ваше благоро­дие». До чего надо было дойти, чтобы так забыться...
Его слова рассмешили коменданта, он расхохотался и не дал карцера. Были случаи смерти на приеме больных. Ежеднев­но утром подъезжают к больнице дровни и могильщики, — бывший московский юрист и два студента стаскивают пять-шесть голых трупов, закрывают их рогожами и ве­зут их за город, где, безвестные, они зарываются в ямы.
Кроме физических лишений заключенные постоянно находятся в запуганном пришибленном состоянии, благода­ря крайне грубому отношению администрации. Во первых, обращение исключительно на «ты» и притом постоянно в грубом резком тоне. Администрация состоит из заключен­ных же и каждый хочет поддержать свой престиж.
Очень развита система доносов, жалоб, интриги. Постоянная уг­роза карцером, да и не только угроза, но и действитель­ный карцер. Кроме карцера сажают еще в холодную баш­ню на хлеб и воду. Есть еще Белый Дом. Он за пределами лагеря — маленький дом, на улицу выходят три окна, в маленькой комнате 40 человек — ни прогулок, ни врачебной помощи, уборной тоже нет, выводят на две минуты два ра­за в день. Там заболевали тифом и дней по десять до кри­зиса валялись без помощи. Некоторые просидели там боль­ше месяца, заболели тифом и кончили психическим рас­стройством. Брань и рукоприкладство — обычные явления. А при прежнем коменданте, Бачулисе, не трудно было уго­дить и под расстрел. Положение женщин в общем несколь­ко лучше, но в другом отношении им и хуже. Говорить с мужчинами им строго запрещено. Зато администрация имеет над ними полную власть. Кухарки, прачки, прислуга берутся в администрацию из числа заключенных и притом {247}
нередко выбирают интеллигентных женщин. Под предло­гом уборки квартиры помощники коменданта (так посту­пал, напр., Окрен) вызывают к себе девушек, которые им приглянулись, даже в ночное время. Затем эти вызовы уча­щаются и любимицы их возвращаются с руками, полными угощений, прекращается их голодовка. И у коменданта и у помощников любовницы из заключенных.
Отказаться от каких-либо работ, ослушаться администрацию — вещь не­допустимая: заключенные настолько запуганы, что безро­потно выносят все издевательства и грубости. Бывали слу­чаи протеста — одна из таких протестанок, открыто выра­жавшая свое негодование, была расстреляна (при Бачули­се). Раз пришли требовать к помощнику коменданта ин­теллигентную девушку, курсистку, в три часа ночи; она резко отказалась идти и что же — ее же товарки стали умолять ее не отказываться, иначе и ей и им — всем будет плохо.
Весь лагерь голодный, больной, забытый, люди теряют всякий человеческий облик и превращаются из людей в жалких забитых рабов...

X. X.


{248}

АСТРАХАНСКИЕ РАССТРЕЛЫ

Март 1919 г.

В апреле месяце 1912 года в далеком, глухом углу Си­бири, на Лене, мелкими агентами самодержавного прави­тельства было расстреляно триста голодных, измученных непосильной работой и невыносимыми условиями жизни, рабочих.
Под давлением русской и иностранной прессы и обще­ственного мнения, царское правительство должно было до­пустить членов Гос. Думы расследовать расстрелы, а затем и сместить виновников расправы над безоружными рабочи­ми. Так было при самодержавии.

А в марте 1919 года в Советской Республике предста­витель высшего в коммунистическом государстве органа руководил расстрелами тысяч голодных рабочих в Астра­хани. Это кошмарное дело в советской прессе замолчали. И о нем доселе мало кто знает.

Астрахань — большой губернский город при устье Вол­ги-матушки, когда то кормилицы и поилицы пролетариев. Десятки тысяч рабочих. Многочисленные профессиональ­ные объединения. Нет только социалистических организа­ций. Да и то лишь потому, что в 1918 году большинство партийных работников было расстреляно.
В августе-сентябре 18 года погибла целиком губ. кон­ференция партии социалистов-революционеров во главе с Губ. Ком. в количестве 15 человек. Среди расстрелянных были т. Довчаль, секретарь губ. ком. п. с. - р., член Учр. избрания Петр Алексеевич Горелин, крест. Саратов. губ., Мечеслав Мечеславович Струмило-Петрашкевич, член партии с момента ее основания и др.
{249} Партийные работники, оставшиеся в живых, были тер­роризованы и партийная жизнь совершенно замерла в Ас­трахани.
Насколько ненавистны были власти социалисты, видно из того, что только одного заявления о принадлежности к социалистической организации было достаточно, чтобы лишиться жизни. Так был расстрелян в связи с забастов­кой, о которой теперь идет речь, т. Метенев, председатель Правления Проф. Союза Металлистов, который при аресте назвал себя сочувствующим социалистам-революционерам  (левым).
Металлические заводы Астрахани: «Кавказ и Мерку­рий», «Вулкан», «Этна» и др. были объявлены военными, труд на них миллитаризован, и рабочие находились на во­енном учете. Город Астрахань, живший всегда привозным хлебом, с момента объявления хлебной монополии и пре­кращения свободной закупки продовольствия, сразу очу­тился в затруднительном положении. Изобиловавший рань­ше рыбой, которой в одних устьях Волги ежегодно вылавливалось десятки миллионов пудов, город после объявления социализации рыбных промыслов и расстрела рыболовов (Беззубиков и др.), не имел даже сельдей, которыми запре­щено было торговать под страхом ареста и продавца и по­купателей.
В 1918 году астраханцы кое-как снабжались продо­вольствием матросами волжского флота, но с наступлени­ем зимы подвоз вольного продовольствия почти прекра­тился. Кругом Астрахани и на железной дороге и по проселкам стояли реквизиционные отряды. Продовольствие отбиралось, продавцы и покупатели расстреливались. Астрахань, окруженная хлебом и рыбой, умирала с голода. Она была похожа на остров, вымирающий от жажды, среди пресного моря.
С января 1919 года продовольственное положение су­лило рабочим Астрахани настоящий голод. Власть уже было решилась даровать рабочим право вольной закупки про­довольствия, но центр отозвал главу края Шляпникова за его мягкую политику и назначил на его место К. Мехоношина. Вместо ожидаемого разрешения посыпались стесне­ния репрессии. От рабочих приказом по заводам требовали максимума производства.
Голодные, усталые, озлобленные, стоя после работ у пекарен за восьмушкой хлебного пайка, они свои «очереди» {250} превращали в митинги и искали выхода из невыноси­мого положения. Власть назначила особые патрули, кото­рые должны были разгонять импровизированные митинги. Наиболее активные рабочие были арестованы. Продоволь­ственное положение ухудшалось, репрессии усиливались, и в конце февраля 1919 года рабочие, переизбрав Прав. Со­юза Металлистов, заговорили определенно о забастовке. В последних числах февраля на совместном заседании Губ. Сов. Проф. Союзов с заводскими комитетами представи­тель матросов волжского флота заявил рабочим, что мат­росы в случае забастовки выступать против бастующих не будут.
Оставалось только назначить день забастовки. С первых чисел марта работа на заводах почти прекра­тилась. Везде шло обсуждение вопросе о требованиях, предъявляемых к власти. Решено было требовать разреше­ния временно (впредь до урегулирования продовольствен­ных затруднений) свободной закупки хлеба и свободной ловли рыбы. Но окончательный требования до начала за­бастовки так и не успели сформулировать. А власть этим временем искала надежные части и стягивала их к заводам. Катастрофа приближалась.
И вот во вторую годовщину февральской революции «Рабоче-Крестьянская власть» затопила в крови рабочую Астрахань.

Даже на фоне российского коммунистического террора, направленного якобы против классовых врагов труда, но бившего главным образом рабочих и крестьян, этобеспримерная по своему размаху в истории рабочего движения расправа. В ней равно поражают как беззащитность рабо­чих, так и оголенная до цинизма откровенность. Расстре­лом руководил член высшего в государстве законодатель­ного и исполнительного органа: Всероссийского Ц. И. К.— К. Мехоношин. Этот именитый палач на всех распоряже­ниях и приказах полностью помещал свой громкий титул: Член Всероссийского Ц. И. К. Советов Раб., Крестьянских, Красноармейских и Казачьих Депутатов Член Рев.-Воен. Совета Республики, председатель Кав. Касп. фронта и пр. и пр.

Вот как гласило правительственное сообщение о рас­стреле: «10 марта сего 1919 года, в десять часов утра, рабо­чие заводов «Вулкан», «Этна»,« Кавказ и Меркурий» по тревожному гудку прекратили работы и начали {251} митингова­ние. На требование представителей власти разойтись рабо­чие ответили отказом и продолжали митинговать. Тогда мы исполнили свой революционный долг и применили ору­жие...

К. Мехоношин (с полным титулом)».
Десятитысячный митинг мирно обсуждавших свое тя­желое материальное положение рабочих был оцеплен пу­леметчиками, матросами и гранатчиками. После отказа рабочих разойтись был дан залп из винтовок. Затем затре­щали пулеметы, направленные в плотную массу участни­ков митинга, и с оглушительным треском начали рваться ручные гранаты.
Митинг дрогнул, прилег и жутко затих. За пулеметной трескотней не было слышно ни стона раненых, ни пред­смертных криков убитых на смерть ...
Вдруг масса срывается с места и в один миг стреми­тельным натиском удесетяренных ужасом сил прорывает смертельный кордон правительственных войск. И бежит, бежит, без оглядки, по всем направлениям, ища спасения от пуль снова заработавших пулеметов. По бегущим стре­ляют. Оставшихся в живых загоняют в помещения и в упор расстреливают. На месте мирного митинга осталось множество трупов. Среди корчившихся в предсмерт­ных муках рабочих кое-где виднелись раздавленные прор­вавшейся толпой и «революционных усмирителей».
 Весть о расстреле мигом облетает весь город.
Бежали отовсюду. Кричали одно паническое «стреля­ют, стреляют»!
Многочисленная толпа рабочих собралась около одной церкви.
«Бежать из города»—сначала тихо, потом все громче и громче раздается кругом.— «Куда?» Вокруг бездорожье. Тает. Волга вскрылась. Нет кусочка хлеба. — «Бежать, бе­жать! Хоть к белым. Здесь расстреляют. А жена, а дети? братцы, как же? — Все равно погибать. Хоть здесь, хоть там. Есть нечего. Бежать, бежать!!»
Далекий орудийный выстрел. Дребежащий странный залп в воздухе. За этим жужжанием вдруг бухнуло. Снова жужжание. Купол церкви с грохотом рушится. Бух и опять бухающие звуки. Рвется снаряд. Другой. Еще. Еще. Толпа мигом превращается в обезумевшее стадо. Бегут, куда глаза глядят. А Форпост стреляет и стреляет. Откуда то корректируют стрельбу и снаряды попадают в бегущих.
{252} Город обезлюдел. Притих. Кто бежал, кто спрятался. Не менее двух тысяч жертв было выхвачено из рабо­чих рядов.
Этим была закончена первая часть ужасной Астра­ханской трагедии.
Вторая — еще более ужасная — началась с 12 марта. Часть рабочих была взята «победителями» в плен и раз­мещена по шести комендатурам, по баржам и парохо­дам. Среди последних и выделился своими ужасами паро­ход «Гоголь».   В центр полетели телеграммы о «вос­стании».
Председатель Рев. Воен. Сов. Республики Л. Троцкий дал в ответ лаконическую телеграмму: «расправиться беспощадно». И участь несчастных пленных рабочих была ре­шена. Кровавое безумие царило на суше и на воде.
В подвалах чрезвычайных комендатур и просто во дворах расстреливали.  С пароходов и барж бросали пря­мо в Волгу. Некоторым несчастным привязывали камни на шею. Некоторым вязали руки и ноги и бросали с борта. Один из рабочих, оставшийся незамеченным в трюме, где-то около машины и оставшийся в живых рас­сказывал, что в одну ночь с парохода «Гоголь» было сброшено около ста восьмидесяти (180) человек. А в го­роде в чрезвычайных комендатурах было так много расстрелянных, что их едва успевали свозить ночами на клад­бище, где они грудами сваливались под видом «тифозных».
Чрезвычайный комендант Чугунов издал распоря­жение, которым под угрозой расстрела воспрещалось растеривание трупов по дороге к кладбищу. Почти каж­дое утро вставшие астраханцы находили среди улиц полураздетых, залитых кровью застреленных рабочих. И от трупа к трупу, при свете брезжившего утра живые ра­зыскивали дорогих мертвецов.
13 и 14 марта расстреливали по прежнему только одних рабочих. Но потом власти должно быть спохвати­лись. Ведь нельзя было даже свалить вину за расстре­лы на восставшую «буржуазию». И власти решили, что «лучше поздно, чем никогда». Чтобы хоть чем-ни­будь замаскировать наготу расправы с астраханским про­летариатом, решили взять первых попавших под руку «буржуев» и расправиться с ним по очень простой схеме: брать каждого домовладельца, рыбопромышленника, вла­дельца мелкой торговли, заведения и расстреливать.
{253} Вот один из многочисленных примеров расправы над  «буржуазией». Советская служащая, дочь местного ад­воката Жданова, по мужу княгиня Туманова, «Волж­ская красавица», как звали ее в нижнем Поволжьи. Слу­жила предметом настойчивых ухаживаний комиссаров, больших и малых — вплоть до высших. Настойчивые приставания власти всегда кончались гордым презрени­ем честной женщины. В дни общей расправы над «буржу­азией» коммунисты решили уничтожить «яблоко раздодора». Отцу, пришедшему узнать о судьбе своей дочери, показали ее обнаженный труп.
К 15 марта едва ли было можно найти хоть один дом, где бы не оплакивали отца, брата, мужа. В некоторых домах исчезло по несколько человек.

Точную цифру расстрелянных можно было бы восста­новить поголовным допросом граждан Астрахани.  Сна­чала называли цифру две тысячи.   Потом три...   Потом власти стали опубликовывать сотнями списки расстрелян­ных «буржуев». К началу апреля называли четыре тысячи жертв. А репрессии все не стихали. Власть решила очевидно отомстить на рабочих Астрахани за все заба­стовки и за Тульские, и за Брянские и за Петроградские, которые волной прокатились в марте 1919 года. Только к концу апреля расстрелы начали стихать.
Жуткую картину представляла Астрахань в это время. На улицах — полное безлюдье. В домах потоки слез. Заборы, витрины и окна правительственных учреждений были заклеены приказами, приказами и приказами.
14-го было расклеено по заборам объявление о явке рабочих на заводы под угрозой отобрания продоволь­ственных карточек и ареста. Но на заводы явились лишь одни комиссары. Лишение карточек никого не пугало— по ним уже давно ничего не выдавалось, а ареста все рав­но нельзя было избежать.   Да и рабочих в Астрахани осталось немного.
Лишь к 15 марта часть бежавших была настигнута красной конницей в степи, далеко от Астрахани. Несча­стных вернули обратно и среди них то и принялись искать «изменников» и «предателей».
16 марта на заборах появились новые приказы. Всем рабочим и работницам под страхом ареста, увольнения, отобрания карточек приказывалось явиться в {254} определенные пункты на похороны жертв «восставших».   «Рево­люционной рукой мы будем карать ослушников». — Так кончался приказ.  
Время явки уже истекло, а рабочих набралось всего лишь несколько десятков.   И красной коннице был отдан приказ сгонять всех с улиц, вытаски­вать из квартир и с дворов. Озверели инородцы, с остер­венением рыскали по городу и жестоко пороли укрыва­ющихся нагайками. С большим опозданием, под охраной пик и нагаек двинулось к городскому саду похоронное шествие.
Рабочие, с унылыми, плачущими лицами, не поднимая голов беззвучно шевелили губами.   Жуткое по своей тишине:  «Вы жертвою пали» расплывалось в весеннем воздухе, едва успев превратиться в звуки.

Какая злая сатанинская насмешка!   Они хоронили их — своих палачей, не смея думать о своих погибших товарищах, грудами наваленных на кладбище. Они пели им — своим палачам, думая о тех, с кем бок о бок шесть дней тому назад прорывали смертельный кордон прави­тельственных войск. Они слушали речи коммунистов-ораторов о них — своих палачах, исполнивших «рево­люционный долг» и не могли сказать хоть слово о рас­стрелянных революционерах-рабочих.
«Мы отомстим, мы сторицею отомстим за каждого коммуниста!» — гремел голос правительственного ора­тора. — «Вот смотрите: их сорок семь наших товарищей, погибших за «рабочее дело».

Еще ниже наклоняются головы рабочих.   Слезы. Плач навзрыд.
А оратор все заливается громким, торжествующим голосом победителя. И все грозит и грозит.
Кругом общей могилы стоят сорок семь красных гро­бов. Вокруг них черные и красные знамена.
«Революционным борцам — жизнь отдавшим за соци­ализм», красуется на них. «Революционные же борцы» с пиками и нагайками держат и знамена.
Не прорвешься сквозь них с этого места пытки... Го­ре и бессилье давит, давит рабочих. А невидимый, но ощутительный ужас сковывает и мысли и действия. Рабо­чие пьют горькую чашу страданий до дна.

Газеты выходят с траурной каймой. «Революцион­ным» усмирителям посвящаются все статьи. По адресу {255} рабочих говорится гневное: «сами виноваты». Титулован­ный палач К. Мехоношин шлет войскам благодарственное послание... «Вы исполнили свой революционный долг и железной рукой, не дрогнув, раздавили восстание. Рево­люция этого не забудет. А рабочие сами виноваты, под­давшись на провокацию» . . .
И замерла рабочая Астрахань. Молчат заводы. Не дымят трубы.
Рабочие разъезжались и разбегались безудержно из города. Не смогло их остановить больше и разрешение власти ловить рыбу и покупать хлеб.   Слишком доро­гой ценой было куплено это разрешение.
Кровью родственников и друзей было оно писано. Кровью тысяч Астраханских пролетариев пахла прави­тельственная «милость».

Огненно-кровавыми буквами будет вписана Астра­ханская трагедия в историю пролетарского движения. Беспристрастный суд истории произнесет свой приговор над одной из самых ужасных страниц коммунистического террора...
А нам, его современникам и очевидцам, хочется крикнуть всем друзьям рабочих, всем социалистам, всему мировому пролетариату:

«Расследуйте Астраханскую трагедию.»

П. СИЛИН.
Москва, Сентябрь 1920 г.


Комментарии