УБИЙСТВО ГАПОНА записки М.П. Рутенберга

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"

УБИЙСТВО ГАПОНА


записки М.П. Рутенберга

Издательство «БЫЛОЕ» Ленинград—1925


Записки П. М. Рутенберга появились в печати впер­вые в заграничном "Былом" (№ 11 — 12, 1909, июль— август). В 1917 году они были предоставлены автором в распоряжение редакции "Былого", и первые две части были напечатаны в № 2 журнала "Былое" за 1917 год.
Настоящее издание воспроизводит без перемен текст записок П. М. Рутенберга — первых двух частей по тексту "Былого" 1917 года, третьей же части — по тексту заграничного "Былого", выправленному в 1917 году в немногих местах автором.
Издательство сожалеет о том, что, печатая отдель­ным изданием записки П. М. Рутенберга, оно не имело возможности войти в сношения с автором и предло­жить ему сделать дополнения и изменения, необхо­димость которых представляется особо очевидной, ибо автор, издавая в 1909 году свои записки, был весь­ма стеснен двойною цензурой — цензурой времени (расцвет реакции и т.д.) и цензурой партийной, эсе­ровской. В деле Гапона поведение ЦК партии социалис­тов-революционеров было весьма конфузно, и, наводя строжайшую цензуру на записки П. М. Рутенберга, ЦК партии с.-р. думало покрыть свой конфуз.
Издательство "Былое".





Опубликовываемые записки состоят из 3-х частей, писав­шихся разновременно:
1) заметки о Гапоне за январь — ноябрь 1905 года писались в конце 1907 года;
2) мои отчеты ЦК П. С.-Р. о предательстве и смерти Гапона писались по распоряжению ЦК после каждого из моих свиданий с Гапоном в зависимости от об­стоятельств, в самый день свидания или через несколько дней. Отчеты тогда же пересылались ЦК. В настоящее время эта часть пополнена необходимыми пояснениями;
3) глава о моих сно­шениях с ЦК П. С-Р. по делу Гапона после его смерти написана сейчас.
По причинам личного характера я до сих пор не мог занять­ся составлением своих записок о Гапоне. Если в моей работе встречаются какие-либо неясности, то это объясняется спеш­ностью, с какой мне приходилось писать.

25 июня 1909 года
                                                                             Рутенберг



Часть I

ГАПОН

(январь—ноябрь 1905 г.)


{7} С первого дня петербургской забастовки перед 9 января 1905 г. видно было, что дело не ограничится одним принятием назад на работу рассчитанных с Путиловского завода четырех рабочих.
(о причинах стачки и о Рутенберге см. наше дополнение отдельно; ldn-knigi)  
Я внимательно стал следить за стачкой и руково­дителем ее Гапоном.
Незадолго до 9 января 1905 г. я ушел с Н-ского завода, где заведывал одной из мастерских. Отношения мои с рабочими были хорошие, и во время стачки они предложили мне посещать их собрания.
5 января они познакомили меня с Гапоном.
Это было в тот вечер, когда, после бесплодных хождений и хлопот по разным власть имущим лицам, Гапон произнес свою знаменитую речь в Нарвском отделе "Союза русских фабрично-заводских рабочих".
— Товарищи. Мы ходили к Смирнову (Директор забастовавшего тогда Путиловского завода), ничего не добились. Ходили в правление, ничего не добились. К градоначальнику — тоже ничего. К министрам — тоже ничего. Так пойдем, товарищи, к самому царю, — го­ворил Гапон рабочим.
— Пойдем, — отвечала многотысячная толпа, увле­ченная простотой логики своего "заступника" "ба­тюшки".
— И если надо будет, головы сложим, но своего добьемся... — продолжал Гапон.
    Сложим... добьемся...

В городе к этому времени все говорили о Гапоне, кто, что и как мог. В интеллигентной среде отношение к его личности могло быть только скептически-отри­цательное. Но развертывавшиеся с каждым днем со­бытия превращали его хулителей в хвалителей. Мелочи забывались. Все величие надвигавшейся грозы перено­силось на Гапона, связывалось с его именем.
{8} На рабочих собраниях стали читать петицию к царю, собирать под ней подписи. Число рабочих, являвшихся услышать петицию, было так велико, что их приходилось пускать в зал собрания на сме­ну по несколько человек, а за Невской заставой Гапон должен был выйти под открытое небо, взобрать­ся на бочку с водой и читать петицию при свете фо­наря.
В таинственно неясных очертаниях развевавшейся над толпой рясы, в каждом звуке доносившегося хрип­лого голоса, в каждом слове прочитанных из петиции требований окружавшему очарованному людскому мо­рю казалось, что наступает конец, приближается из­бавление от чудовищных вековых мучений.
А Гапон, увлеченный стихией, заговорил ее языком, стал выражать ее желания, светить ее красотой.
Все тянулось к нему. По первому его слову готово было идти на муки, на смерть, на все.
Когда, после каждого прочитанного пункта пети­ции, он спрашивал:
— Нужно ли это вам, товарищи? — в ответ ему вы­рывалось далеким стоном:
— Нужно... необходимо...
Так же слушали его, так же стали относиться к нему во всех других частях города.

Я видел всю стихийность развертывавшихся передо мною событий, все бессилие революционных партий и интеллигенции оказать какое бы то ни было влия­ние на них, не мог понять позиции правительства, допускавшего все это на свою же, так мне казалось, гибель.
Одно было ясно. Под предводительством священ­ника сам изголодавшийся, исстрадавшийся рабочий народ, с торжественно-мрачной решимостью, что "даль­ше так жить невозможно", с наивной верой в успех "последнего" средства, идет к царю просить хлеба и свободы, просить того, что царь всегда отнимал, но не может не дать ему.
Бог и царь — две идеи, так долго омрачавшие сознание и парализовавшие волю народа, были постав­лены на карту.
И каков бы ни был исход затеянного свидания, оно должно было быть роковым для одной из сто­рон.
Либо народ будет одурачен и, опьяненный словом и видом царя, потянет ярмо дальше, до полного истощения, {9} либо мираж царского всемогущества и добро­желательства к народу рассеется навсегда.

Под явно организованным влиянием рабочие с первых дней стачки не подпускали к себе "студентов" и "интеллигентов", отказывались от каких бы то ни было "бумажек" их и речей. В некоторых "отделах" заподозренные в качестве интеллигентов или распро­странителей прокламаций, немедленно изгонялись и часто избивались. Зачинщиками являлись сыщики, бывавшие в большом количестве на собраниях. Они увлекали за собой серую толпу рабочих, насторожив­шуюся, нервно-приподнятую, опасавшуюся неожидан­ного подвоха, удара в спину, крушения последних ее надежд.
Только вмешательство сознательной, развитой час­ти рабочих предупреждало бессмысленное пролитие крови, отвлечение неожиданно скопившейся револю­ционной силы в наиболее желательную для правитель­ства сторону — сторону погрома интеллигенции.
Мое положение, как интеллигента, было исключи­тельным. На рабочих собраниях за Нарвской заставой многие меня знали и лично ко мне хорошо относились. Мое присутствие на собраниях не вызывало враждеб­ного недоверия.
Рассчитывая на свою выдержку и на авторитет, которым я пользовался среди значительной группы рабочих, я думал, что смогу оказаться полезным и должен поэтому идти вместе с рабочими к Зимнему дворцу.

Восьмого января войскам роздали боевые патро­ны. Они заняли все опасные для правительства пункты Петербурга. Отрезали окраины от центра города. Гапона я мог увидеть только 9-го утром. Я застал его среди нескольких рабочих, бледного, растерянного.
— Есть у вас, батюшка, какой-нибудь практический план? — спросил я.
Ничего не оказалось.
— Войска ведь будут стрелять.
— Нет, не думаю, — ответил Гапон надтреснутым, растерянным голосом.
Я вынул бывший у меня в кармане план Петер­бурга с приготовленными заранее отметками. Пред­ложил наиболее подходящий, по-моему, путь для про­цессии. Если бы войска стреляли, забаррикадировать {10} улицы, взять из ближайших оружейных магазинов ору­жие и прорваться во что бы то ни стало к Зимнему дворцу.
Это было принято.
Пошли в ближайшую часовню и принесли хо­ругви и кресты. Гапон немного успокоился и опра­вился.

Во дворе "собрания" собралось уже много наро­ду. Ко мне стали обращаться за распоряжениями. Груп­па рабочих спросила, что хоругви-де имеются, так не взять ли и царские портреты.
Я осторожно отсоветовал.
Предстоявшая бойня казалась настолько бес­смысленной, не соответствовавшей интересам пра­вительства, что я опасался возможной патриотичес­кой манифестации. Не мне же ей содействовать.

Прежде чем двинуться в путь, надо было преду­предить собравшихся, на что идут. Предупредить раз­брод в случае каких-нибудь неожиданностей.
Гапон так ослабел и охрип, что сказать ничего не мог. От его имени я предупредил рабочих, что солда­ты в них, может быть, будут стрелять и ко дворцу не пропустят. Хотят ли все-таки идти?
Ответили, что пойдут и во что бы то ни стало прор­вутся на площадь Зимнего дворца.
Я объяснил, какими улицами идти, что делать в случае стрельбы. Сообщил адреса ближайших оружей­ных лавок.
Когда раздалось последнее "с богом", люди ста­ли усердно креститься. Дрогнули хоругви. Дрог­нула толпа. Суетливо сжалась у мостика. Еще раз сжалась, стиснутая у ворот. И вылилась на широкое шоссе.
Мои предупреждения о возможности стрельбы, об оружии обратили внимание толпы, но не пристали к ней, не проникли в душевную глубь ее.
— Разве к богу можно идти с оружием? Разве к царю можно идти с дурными мыслями?
— Спа-си, го-ос-по-ди, лю-уди тво-я и бла-го-слови до-сто-я-ние тво-е... — разрезало звонкий морозный воздух криком последней надежды и веры десятков тысяч исстрадавшихся грудей.
— По-бе-еды бла-аго-вер-ному импе-ра-то-ру на-ше-му Ни-ко-ла-ю Алек-сан-дро-ви-чу... — звенело фанати­ческой уверенностью заклинания, которое должно {11} было отвести всякое зло, открыть дорогу к лучшему, так необходимому, будущему.
Когда за поворотом улицы увидели выстроившую­ся у Нарвских ворот пехоту, запели еще громче, пошли вперед еще тверже, еще увереннее. Шедшие впере­ди хоругвеносцы смутились было, хотели свернуть в боковую улицу. Но настроение и приказание тол­пы их успокоило. Они и за ними вся процессия пошли прямо.
Неожиданно из Нарвских ворот появился мчав­шийся во весь опор кавалерийский отряд с шашками наголо, разрезал толпу, пронесся во всю ее длину.
Толпа дрогнула.
— Вперед, товарищи, свобода или смерть, — про­хрипел Гапон остатком сил и голоса.
Толпа сомкнулась, двинулась вперед.
Кавалерия опять врезалась в нее сзади наперед и промчалась обратно в Нарвские ворота.
Народ, вооруженный хоругвями и царскими порт­ретами, очутился лицом к лицу с царскими солда­тами, державшимися скорострельные винтовки наперевес.
Со стороны солдат раздался глухой, перекатывав­шийся по линии из края в край, резкий треск.
Со стороны народа раздались предсмертные стоны и проклятья.
Передние ряды падали, задние убегали.
Три раза стреляли солдаты. Три раза начинали и долго стреляли. Три раза переставали.
И каждый раз, когда начинали стрелять, все, кто не успел убежать, бросались на землю, чтоб как-ни­будь укрыться от пуль.
И каждый раз, когда переставали стрелять, те, кто мог бежать, поднимались и убегали. Но солдатские пули их догоняли и скашивали.
После третьего раза никто не подымался, никто не бежал. Солдаты больше не стреляли.

Через несколько минут после третьего залпа я под­нял уткнутую в землю голову.
Впереди меня, по обеим сторонам Нарвских ворот, стояли две серые застывшие шеренги солдат; по левую сторону от них офицер. По сю сторону Таракановского моста валялись в окровавленном снегу хоругви, крес­ты, царские портреты и трупы тех, кто их нес.
Трупы были направо и налево от меня. Около них большие и малые алые пятна на белом снегу.
{12} Рядом со мной, свернувшись, лежал Гапон. Я его толкнул. Из-под большой священнической шубы вы­сунулась голова с остановившимися глазами.
— Жив, отец?
— Жив.
— Идем!
— Идем!
Мы поползли через дорогу к ближайшим воро­там.

Двор, в который мы вошли, был полон корча­щимися и мечущимися телами раненых и стонами. Бывшие здесь здоровые также стонали, также ме­тались с помутившимися глазами, стараясь что-то сообразить.
— Нет больше бога, нету больше царя, — прохри­пел Гапон, сбрасывая с себя шубу и рясу.
То, что так мучило, что так трудно было понять, сразу стало ясно.
В нескольких словах подвели итог всем причинам мучительно векового прошлого, установили програм­му неумолимого, кровавого будущего...
На этот раз "программа" была уже не кучки ин­теллигенции, не "преступного революционного сооб­щества".

Гапон надел шапку и пальто одного из рабочих.
Через забор, канаву, задворки мы небольшой груп­пой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.
В квартиры нас не пускали.
О баррикадах нечего было и думать.
Надо было спасать Гапона.
Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.
Я предложил остричь его и пойти со мной в го­род. Он не возражал.
Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего, и, получая в протяну­тые ко мне руки клочки гапоновских волос, с обна­женными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:
— Свято.
Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.
{13} Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на пере­крестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом уда­валось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.
Я повел его к моим знакомым: сначала к одним, потом, чтобы замести след, к другим.
Если люди эти найдут нужным, они когда-нибудь расскажут, как вел себя Гапон в этот день. Ведь это был день 9 января.
Меня его поведение коробило.
Раньше я знал и видел Гапона только говорив­шим в рясе перед молившейся на него толпой, ви­дел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.
Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот.
Остриженный, переодетый в чужое, предо мной ока­зался предоставлявший себя в полное мое распоряже­ние человек, беспокойный и растерянный, покуда на­ходился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала.
Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в мое отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вече­ром произнес в Вольно-Экономическом Обществе перед разношерстным собранием интеллигентов "от имени отца Георгия Гапона" речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Нев­ском продолжался еще расстрел...
После пережитого утром 9 января такая нервность была естественна, но не для Гапона.
Меня это и удивляло и обязывало. Обязывало ис­пользовать свое влияние на этого человека, имя кото­рого стало такой революционной силой.   

Вечером 9 января он сидел в кабинете Максима Горького и спрашивал:
— Что теперь делать, Алексей Максимович? Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона.
{14} Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то осо­бенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:
— Что ж, надо идти до конца. Все равно. Даже если придется умирать.
Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений.
Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что "занят их делом",
По предложению Горького мы поехали в Вольно-Экономическое Общество на частное совещание собрав­шихся там представителей интеллигенции разных на­правлений. Но и это совещание ничего сказать не могло.

Из состава "совещания" выделилась группа, при­нявшая несколько решений, казавшихся тогда един­ственно доступными и практически осуществимы­ми. Нашли желательным, чтобы Гапон написал к ра­бочим прокламацию по поводу происшедшего. Я взял на себя повлиять на него в нужном смысле.
Из Вольно-Экономического Общества Гапона увели ночевать на квартиру Б. Мы условились относитель­но прокламации. Но, явившись к Гапону на следую­щее утро, я нашел написанное им неподходящим и сам написал другую. В ней остались следующие при­надлежащие Гапону выражения, печатаемые курси­вом:

Родные. Братья товарищи-рабочие.

Мы мирно шли 9 января к царю за правдой, мы предупредили об этом его опричников-министров, просили убрать войска, не мешать нам идти к царю. Самому царю я послал 8 января письмо, в Царское Село, просил его выйти к своему народу с благород­ным сердцем, с мужественной душой. Ценою соб­ственной жизни мы гарантировали ему неприкос­новенность его личности. И что же? Невинная кровь все-таки пролилась.
Зверь-царь, его чиновники-казнокрады и граби­тели русского народа сознательно захотели быть и сделались убийцами наших братьев, жен и детей. Пули царских солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, {15} несших царский портрет, прострелили этот порт­рет и убили нашу веру в царя.
...Так отметим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам, всем грабителям несчастной русской земли. Смерть им всем. Вредите всем, кто чем и как может. Я призываю всех, кто искренно хочет помочь русскому народу свобод­но жить и дышать, — на помощь. Всех интеллигентов, студентов, все революционные организации (социал-демократов, социалистов-революционеров) — всех. Кто не с народом, тот против народа.
Братья-товарищи, рабочие всей России. Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы. Пи­щу, чтобы накормить себя, и оружие разрешаю вам брать, где и как сможете. Бомбы, динамит — все раз­решаю. Не грабьте только частных жилищ, где нет ни еды, ни оружия. Не грабьте бедняков, избегайте насилия над невинными. Лучше оставить девять сом­нительных негодяев, чем уничтожить одного невин­ного. Стройте баррикады, громите царские дворцы и палаты. Уничтожайте ненавистную народу поли­цию.
Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей, всем угнетателям народа — мое пастырское проклятие. Солдатам, которые бу­дут помогать народу добиваться свободы, — мое бла­гословение. Их солдатскую клятву изменнику-ца­рю, приказавшему пролить невинную кровь, разре­шаю.
Дорогие товарищи-герои. Не падайте духом. Верьте, скоро добьемся свободы и правды; неповинно проли­тая кровь тому порукой. Перепечатывайте, переписы­вайте все, кто может, и распространяйте между собой и по всей России это мое послание и завещание, зову­щее всех угнетенных, обездоленных на Руси восстать на защиту своих прав. Если меня возьмут или расстре­ляют, продолжайте борьбу за свободу. Помните всегда данную мне вами — сотнями тысяч — клятву. Боритесь, пока не будет созвано Учредительное Собрание на ос­нове всеобщего, равного, прямого и тайного избира­тельного права, где будут избраны вами самими защит­ники ваших прав и интересов, выставленных в вашей петиции изменнику-царю.

Да здравствует грядущая свобода русского народа!
Священник Георгий Гапон
12 час ночи 9 января 1905 г.

{16} Гапону понравился текст, и он предложил мне писать от его имени как, что и когда найду нужным. И для этого подписал мне десятка полтора чистых листов бумаги.
(Оригиналы этой прокламации и другой, маленькой, "К солдатам", написанные моей рукой и подписанные Гапоном, должны быть у Г. У него же должен находиться тот экземпляр петиции, который несли 9 января к царю. Чистые же листы с подписями Гапона взялся сохранить Б., у которого Гапон но­чевал, но когда в марте 1905 г. я потребовал их, листы оказались уничтоженными.)


Стачка падала. Оставаясь в Петербурге, Гапон рис­ковал быть арестованным. Его переправили в имение одного из петербуржцев, место совершенно безопасное, далекое от Петербурга. Перед его отъездом мы усло­вились, что, если настроение рабочих поднимется, ему дано будет знать, и он вернется в Петербург. Если все успокоится, он уедет за границу. Целью поездки за границу будет: объединить под влиянием его авто­ритета организованные и боевые силы социал-демокра­тов и социал-революционеров. Для этого он должен оставаться вне партий, не объявлять себя членом которой бы то ни было из них и не возбуждать су­ществующей между ними розни публичным одобре­нием или неодобрением одной из них. В деревне он должен дожидаться от меня указаний и двигаться с места может только в случае опасности быть арес­тованным или когда узнает, что я арестован. На вся­кий случай я дал ему адреса и пароли для перехо­да через границу и для явки за границей. Его снабди­ли деньгами.

''Подняться" настроению рабочих не пришлось. В первые дни требовали оружия, бомб, планомер­ного руководства, т.е. организации. Ничего не было. Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать свое влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь.
Я решил ехать вместе с Гапоном за границу. Пе­реслал ему паспорта, указания, где и как со мной встретиться (в России). Но его уже в деревне не было. Не дожидаясь от меня известий, он уехал оттуда сам и перешел границу близ Таурогена, раньше меня на день.
{17} Пережитые Гапоном в России и при переходе через границу тревоги, переезд через всю Европу, без языка и с боязнью быть узнанным и арестованным, закончи­лось тем, что в Женеве он не нашел лица, к которому я его направил. Не нашел, значит, и меня.
Два дня, как рассказывал он мне потом, он ходил по городу беспомощный и измученный. Отправился, наконец, к Плеханову.
Ему, конечно, обрадовались, приласкали его. А он, очутившись в тепле и уюте, захотел, должно быть, сказать окружающим что-нибудь приятное. Он расска­зывал о 9 января, о том, что сознательно заранее все подготовлял и что... он — социал-демократ, социал-демократом всегда был и социал-демократ его спас.
Не экзаменовать же его было присутствовавшим. Говорил ведь Гапон. А кто в те дни не считался с его словами?
Его спросили, можно ли об этом написать Каут­скому и в "Vorwaerts" (нем. «Вперёд», ldn-knigi)
Гапон ответил, что можно не только написать, но даже телеграфировать.
Так и сделали.

Через день он встретился со мной. Начались пере­говоры с представителями разных партий. И, неожи­данно для себя, я узнал, что Гапон успел уже не только сам попасть, но и других поставить в неловкое по­ложение.

Оказавшись первой фигурой русской революции, Гапон в то же время не разбирался в смысле и значе­нии партий, с которыми ему пришлось иметь дело, в их программах, спорах. Он не понимал даже всей важности сыгранной им 9 января роли. Мне не раз при­ходилось разъяснять ему это. Разъясняли ему другие и сама жизнь. Каждый по-своему. И каждое из этих разъяснений различно на него действовало, разно им воспринималось.
Первые две-три недели ему приходилось выслу­шивать и читать о себе самые фантастические ком­бинации. Но останавливаться на них, "угорать" от них некогда было. Кровавый ужас 9 января слишком свеж был в памяти. Динамит и оружие, террор и во­оруженное восстание, о которых судили и говорили на "свиданиях" и "совещаниях", слишком захватыва­ли и удовлетворяли бессознательно накопившееся чувство.
Встречавшиеся представители разных партий {18} подходили к нему как к революционному вождю, так с ним разговаривали, такие к нему требования, конеч­но, предъявляли. А он в ответ мог связно и с одушев­лением рассказать о 9 января, о намеченной программе. Когда ставились непредвиденные вопросы, он "согла­шался" со мной, а когда меня не было, "соглашался" и с другими, т.е. часто с мнениями диаметрально про­тивоположными. И из одного неловкого положения попадал в другое, из которых мне же приходилось его выпутывать.
Так или иначе, он был искренен в это время. Уме­ло или неумело, — он заботился только об успехе дела, с которым оказался связанным. О своем "ве­личии" не думал. Во всяком случае, ничем этого не проявлял.
Но продолжалось так недолго.

Мы переехали в Париж.
Гапон был свободен теперь от деловых свиданий, стал вести жизнь более спокойную и нормальную, чем в Женеве. Стал читать немного, работать. Он дол­жен был написать несколько брошюр и прокламаций.
(Подробность, в настоящее время небезынтересная. Про­кламации свои он раньше всего читал и исправлял со мной, а потом читал другим товарищам. Между прочими прокламация­ми Гапон написал письмо Николаю Романову. Я был против его печатания. Он прочел его тогда в присутствии Азефа и Р. Я нас­таивал, что этой прокламации печатать не следует. Р. молчал, Азеф поддержал Гапона. Прокламация была напечатана.
Небезынтересна и следующая подробность. Приблизительно в феврале 1905 года к парижскому представителю партии, Рубановичу, явился молодой человек, заявивший, что он состоит на службе в русской полиции, что раскаивается в этом и хотел бы быть полезным партии. Молодой человек предоставлял себя в полное распоряжении партии, соглашаясь чем угодно доказать свою искренность.
Гапон в это время жил в семье Азефа и однажды из своей комнаты услышал, как Азеф рассказывал об этом своей жене. Он завозился, позвал к себе Азефа, заставил пересказать себе все и точные приметы молодого человека, так как ему казалось, что он знает его по России, видел его там в полицейских кругах. Разговорившись с Азефом, Гапон рассказал ему подробно о своем знакомстве и сношениях с Зубатовым и другими поли­цейскими.
Азеф передал мне этот разговор. Но я совершенно не могу восстановить его. Азеф отплевывался, как от чего-то мерзкого. "Прошлое попа" ему претило. Азеф, конечно, говорил об этом не мне одному. И кто-нибудь из товарищей восстановит его рассказ.)
Одному из товарищей пришла мысль пойти с Гапоном к Жоресу, Вальяну, Клемансо... Гапон охотно согласился. Я был против этого. Знал уж его и опасался, что {19} хождение по знаменитостям скверно на него повлияет, во всяком случае отвлечет от дела. Но скоро я должен был уехать из Парижа на несколько дней. Гапон остал­ся один. И вывод его в "свет" состоялся.
За время моего отсутствия он успел побывать у Жореса и Вальяна и условиться о свидании с Кле­мансо.
— Знаешь, кто такой Вальян? — спросил Гапон, рассказывая мне об этих свиданиях с глубоко ушед­шими, задумавшимися глазами.
— Конечно, знаю.
— "У вас большой ум и великое сердце", — сказал он мне на прощание. Так и сказал: большой ум и ве­ликое сердце. И трясет руку... Оба, и Жорес и Вальян, были страшно рады повидаться и поговорить со мной. Они сказали, что это для них большая честь.
Гапон засмеялся мелким, нервным смехом.
Всегда, когда он рассказывал о чем-нибудь, прият­но льстившем ему, стараясь сдержать и скрыть пере­полнявшую его радость, речь его непроизвольно пре­рывалась этим мелким, нервным смехом. (В книге этот абзац дан два раза, ldn-knigi
— Я спросил Жореса, могут ли меня арестовать в Париже. Он поднял кулаки, раскричался. Сказал, что все разобьет, если меня арестуют.
А утром, в день свидания с Клемансо, Гапон пере­жил сам и устроил другим непристойную драму; ему купили рубашку с гладкой, а не с гофрированной грудью. У него к этому времени вкус к одежде стал уже утонченным...

Продолжительные переговоры с разными пар­тиями окончились решением созвать конференцию из уполномоченных этих партий, которая обсудит и решит поставленное Гапоном предложение: объе­динить и сорганизовать революционные боевые силы в России.
Для меня переговоры эти выяснили, что никакое "объединение" немыслимо, и если состоится, то никаких практических результатов не даст. С.-д. "мень­шевики", в лице Плеханова, совсем отказались от участия в конференции, считая Гапона лицом, недо­статочно авторитетным и компетентным для подобной {20} инициативы. Не дожидаясь конференции, я стал со­бираться в Россию.
Желание объединить вокруг Гапона все партии я оставил, как неосуществимое. Оставаться ему для осуществления этого плана вне партий было не­зачем.
Наоборот. Присматриваясь к нему, следя за раз­вивавшимся у него самолюбованием, мне каза­лось, что партийная дисциплина, какое бы то ни бы­ло практическое дело для него необходимы. Бабуш­ка (Е. А. Брешковская), которая должна была вскоре вернуться из Америки, старики, так или иначе отно­сившиеся лично к нему хорошо, своим авторитетом и руководством могли оказать на него только хорошее влияние.
Я сказал об этом Гапону, объяснил ему мое отно­шение к нему. Предложил, если хочет, поставить воп­рос о принятии его в члены партии.
Он сильно морщился от моих объяснений, но сог­ласился со мной.

Мне надо было вернуться в Женеву. Гапон отпра­вился вместе со мной.
Мы приехали с ранним утренним поездом, молча шли по пустым еще улицам. На rue Corraterie Гапон отстал от меня. Я обернулся: застывший у витрины писчебумажного магазина, очарованный, не в состоя­нии оторваться от... своего портрета на почтовой от­крытке. Я не мешал ему. Не мог мешать, — так пора­зил меня его вид. Это он впервые наткнулся на кон­кретное доказательство своей популярности даже "за границей". Несколько минут мы простояли так; он глядя на свой портрет, я — на него.
Потом пошли молча дальше, каждый со своими мыслями.
Я хотел до своего отъезда в Россию устроить Га­пона, предупредить возможные недоразумения. Чтоб он не нуждался в деньгах, ему дали 1000 фр. Партия согласилась принять его в члены — на известных усло­виях, конечно.
В присутствии товарищей (Чернов, Савинков и Азеф) я объяснил ему обя­занности, которые он берет на себя, вступая в партию. Ни о каких самостоятельных планах, деловых перего­ворах без предварительного совета и разрешения Цен­трального Комитета не могло быть больше речи. Ни о {21} каких двусмысленностях, недоговоренностях — тем больше. Ему предлагалось почитать, подучиться и в то же время писать свои записки, для которых был най­ден издатель. Тем временем выяснится положение дел в России, приедут некоторые из товарищей; тогда определится его практическая роль в революционной работе. Относительно "прав" можно будет говорить в зависимости от результатов его работы. Претендо­вать на откровенность он может в пределах той облас­ти, в которой будет работать.
Все это не было для него ново, потому что и раньше с глазу на глаз я говорил ему то же самое. Выбор у него был свободный. Он мог и не соглашаться.
Он принял все условия.
Это было в вечер моего отъезда из Женевы в Рос­сию, приблизительно в первых числах марта 1905 года.
(Характерна и эта подробность. После разговора с Гапоном мне надо было пойти с Азефом в город. По дороге мы загово­рили о... доверии к Гапону. Я сказал, что, по-моему, с ним следует быть осмотрительным. Предать не предаст, но при аресте, припугнутый, может рассказать все, что знает. Азеф, с своей стороны, сказал, что с некоторых пор вообще к нему не питает доверия. Чем вызвана была самая возможность этого разговора, сейчас не помню. Но было, оче­видно, достаточно данных, хотя бы и неуловимых, давших повод к такому к нему отношению через месяц после его приезда за границу.)

После моего отъезда история гапоновской жизни свелась к следующему.
Слава была у него. Деньги скоро появились. Как только появились деньги, появились всякие "возмож­ности". Для достижения их понадобилась "свобода", оказалось не по себе в тесном кругу товарищей-рево­люционеров, среди которых он жил до тех пор. Вы­нырнуло тщеславие, нашедшее достаточно пищи во всем его окружавшем.
Неслыханные, совершенно непереваримые (так в книге, ldn-knigi) для него гонорары за его рукописи, фантастические сказки о нем в печати, разные иностранные "знаменитости" (вплоть до английской принцессы), добивавшиеся посмотреть на него, проинтервьюировать его, покло­нение в "колониях", даже расклеенные на улицах пла­каты о театральных и балаганных представлениях с гро­мадными надписями "Gapon", сами эти представления, на которых Гапон присутствовал, — все кружило ему голову, все говорило ему, что он может быть только {22} "вождем" революции — ни в каком случае простым членом революционной партии.
Естественно, что учиться чему бы то ни было он оказался нерасположенным. Ехать в Россию, заняться по выработанному совместно с ним плану крестьян­ской агитацией не захотел. Ехать туда он соглашался только тогда, когда "все будет готово". Он предпри­нял ряд шагов, ставивших партию в двусмысленное положение, благодаря тому, что его считали членом партии.
Ему предложили выйти из партии.

Большое влияние на него оказало еще следующее обстоятельство. Посланная в Петербург по личному его делу госпожа Н. вернулась и сообщила ему, что встретила пасху в обществе "его" рабочих, гапонов-цев, что рабочие его помнят, никогда не забудут и хотят устроить подписку, чтобы поставить ему па­мятник.
— При жизни, — добавил Гапон, рассказывая мне позже в Лондоне про это. — Как никому.
Узнав об этом, он немедленно отправил в Петер­бург к рабочим другого "комиссара" с требованием прислать ему формальные полномочия быть их пред­ставителем и устраивать все их дела. Выписал себе за границу рабочего Петрова, на которого мог, как рас­считывал, во всем положиться.
Будучи членом партии, живя среди партийных товарищей, Гапон знал о некоторых партийных пред­приятиях, знал и об организовавшемся тогда для Рос­сии большом транспорте оружия и динамита. Позна­комился с Соковым (не членом партии), доставившим большие средства для этого дела.
Соков увлекся рассказами Гапона о 9 января, о его влиянии на рабочих, о слепом доверии их к нему, Гапон рассказывал о спорах между революционными партиями и об их бессилии сделать что-нибудь. Просил дать ему средства для самостоятельной работы среди своих, гапоновских, рабочих. Свидетелем солидности его планов и организации он представлял "раненного 9 января" своего помощника, "председателя Невского отдела", "рабочего" Петрова, приехавшего к нему "с полномочиями от петербургских рабочих".
Петров был ослеплен блеском, в котором застал Гапона за границей, его рассказами и планами, его критикой революционных партий. Он поддался влия­нию Гапона и рассказал Сокову все, что заранее велел ему сказать Гапон.
{23} На основании "свидетельства" Петрова Гапон полу­чил 50.000 франков.

Около 20 мая 1905 г. я вернулся из России за границу (в Париж). Мне рассказали о Гапоне, о сде­ланном ему предложении выйти из партии и о при­чинах этого. Мне поручили поехать в Лондон пови­даться по делу с Соковым. Там я встретился с Гапоном.
Среди товарищей я был самый близкий Гапону человек за границей.
Он обрадовался моему приезду; радовался тому, что я ускользнул от ареста на границе. Рассказывал мне о причинах ухода из партии. По-своему, конечно. О планах, сводившихся к восклицанию: "Ты увидишь, что я сделаю!" Но дольше и подробней всего расска­зывал о памятнике, которые рабочие собираются пос­тавить ему "при жизни" — "Как никому"; о его бюс­те, "поставленном в здешнем лондонском музее" и "в Париже тоже". (Это над ним подшутил, должно быть, кто-то.) Рассказывал о том, что за каждое напи­санное им "слово", по его "расчету", выходит "по двад­цати копеек". Рассказывал о деньгах и оружии, ко­торые у него имеются и будут. Приглашал меня "ос­тавить с.-р-ров" и работать вместе с ним. Он убедил­ся, что все революционеры — талмудисты и не знают практической жизни. Если с.-р. и с.-д. захотят, они пойдут за ним, а не захотят — он заставит их идти за собой.
Все это было для меня ново в нем. Я попробо­вал было говорить с ним по-старому, по-товарищес­ки. Но скоро прекратил, увидев, насколько это бес­плодно.
Перед вторичным моим отъездом в Россию Га­пон приехал повидаться со мной в Женеву. Но и из этого свидания никакого проку не вышло. Мы со­вершенно разно смотрели на вещи, шли разными дорогами.
(По имеющимся у Вл. Бурцева данным, Гапон к этому времени уже возобновил свои сношения с департаментом поли­ции через приехавшего к нему за границу Медникова)

ЦК поручил мне поехать в Россию поставить прием­ку оружия с отправлявшегося тогда парохода "Джон Крафтон". Заняться этим делом мне не пришлось. Через несколько дней после приезда в Петербург {24} я был арестован на улице, после несостоявшегося, услов­ленного с бывшим членом партии... Татаровым, сви­дания. До выхода из тюрьмы о Гапоне не знал ничего. Как он жил это время, о его поездке в Финляндию, о том, как он впутал в дело приемки оружия совер­шенно посторонних делу лиц, о его жизни за гра­ницей после возвращения из Финляндии знаю по рас­сказам.
— Был у вас в России Гапон, теперь вам нужен Наполеон, — сказал однажды Гапону наивный, вос­торженный капитан Кок (известный капитан финлянд­ской красной гвардии).
— Почем вы знаете, может, я буду Наполеоном, — срезал его совершенно серьезно Гапон.
Это было в Финляндии, осенью 1905 г., когда ждали прибытия парохода с оружием. Для меня до сих пор неясна роль, которая предназначалась при этом Га­пону. Речь ведь шла тогда о том только, чтобы принять и спрятать оружие, а не о каком бы то ни было воору­женном восстании.
Финны прятали Гапона, ухаживали за ним. Но, по их словам, он в это время совсем не походил на Наполеона. Он очень волновался, боялся быть аресто­ванным, а главное — "повешенным".
Разное мне рассказывали о его жизни за этот пе­риод, хорошего мало. Но для меня из рассказанного видно было, что если он и развлекался, кутил, то пе­реживал и тяжелые минуты. Вернувшись из Финляндии после крушения "Джона Крафтона", он часто и горько тосковал. Ведь делать что-нибудь, работать он не умел. Интересы эмигрантской колонии? Мелкие дрязги ее повседневной жизни? Многих они засасывали, но кого же не отталкивали от себя?
Вот картина, рассказанная очевидцем.
Парижский кабак. За столом охмелевший, загрус­тивший Гапон. Кругом содом. Гапон подымает голову, с помутившимися глазами зовет гарсона.
— Гарсон, "Реве тай стогне".
Французский гарсон, конечно, не понимает.
Гапон сердится, бьет кулаком по столу, настаи­вает на своем.
Его стараются понять и удовлетворить. В оркестре отыскивается интернациональный скрипач, понявший, чего от него требуют.
Плачет скрипка... Плачет Гапон. Мысли его далеки от окружающего его кабацкого, обратившего на него внимания хаоса. Гапон плачет и подтягивает:
{25}
Реве тай стогне Днiпр широкый,
Сердытый вiтер завыва,
До долу вербы гне высокi,
Горамы хвылю пiдiйма...

Скрипач кончил, расшаркался с изысканной, лю­безной улыбкой.
Гапон брезгливо запускает пальцы в жилетный карман и швыряет скрипачу золотой...

Три раза я виделся с Гапоном в ноябре 1905 г., т.е. после октябрьского манифеста и амнистии.
Первый раз мы встретились в Вольно-Экономичес­ком Обществе, во время заседания Совета Рабочих Депутатов. Это было в начале ноября, после второй всеобщей забастовки, когда петербургские рабочие потребовали и получили жизнь для кронштадтских матросов и снятие военного положения для Польши.
По словам Гапона, он только что приехал тогда в Петербург.
В боковой, примыкавшей к общему залу комнате, в темноте, уместившись на книжных тюках, мы вспо­минали 9 января и все прошедшее после него, говорили о текущем движении и руководителях его, говорили о личных наших делах.
К моему удивлению, Гапон попросил использовать мои связи, чтобы исхлопотать ему амнистию.
Я возражал, что ему, с его прошлым, неприлично ходатайствовать перед правительством о своей амнистии.
Я предлагал ему стать, как революционеру, под защиту революции, бывшей в то время еще побе­дительницей, а не побежденной.
— Пойди, попроси сейчас же у председателя слова, скажи собранию: "Я — Георгий Гапон и становлюсь, товарищи, под вашу защиту". И никто тебя не посмеет тронуть.
Он не соглашался. Вялый, задумавшийся, недого­варивающий чего-то, он отвечал мне:
    Ты ничего не понимаешь!

Второй и третий раз Гапон приезжал ко мне на квартиру.
Сначала несколько подробностей.
1) В первый из этих приездов он просил дать ему денег, так как нуждается. Я мог предложить ему толь­ко 25 рублей. Он их взял. И позже, в январе 1906 г., возвратил их моей жене.
{26} 2) В то время по улицам Петербурга небезопасно было ходить даже среди бела дня. "Развлекалась" только что народившаяся сотрудница правительства — черная сотня. Гапон просил дать ему два браунин­га. Я обещал их и дал их ему при следующем сви­дании.
3) В середине ноября 1905 г. я был в канцелярии прокурора судебной палаты, чтобы взять свои доку­менты. Мне сказали, что все привлекавшиеся вместе со мной по делу 9 января, и Гапон в том числе, амнистированы. Во время второго свидания, у меня на квартире (т.е. последнего нашего свидания, в нояб­ре), я ему сказал об этом, очень довольный, что Гапон прекратит подпольный образ жизни. Но он только принял это к сведению.

Оба раза на моей квартире мы много говорили об его отделах. Он спрашивал, что и как ему следует, по-моему, делать.
Я отвечал: если он имеет в виду свои личные инте­ресы, то использует интерес и доверие рабочей массы к его имени, как демагог. Но цели, наверное, не дос­тигнет, так как социалистические партии достаточно сильны и организационно и идейно, чтобы уничтожить его при первой же подобной попытке. Если же для него важны интересы рабочих, а не свои собственные, — а интересы рабочих он обязан защищать раньше все­го, — то роль его должна свестись к следующему.
Он должен восстановить свои отделы, как внепар­тийные рабочие организации. Своим влиянием на се­рую массу рабочих, уходящую к черной сотне, он дол­жен собрать и сорганизовать ее в своих отделах. Верхи рабочих, сорганизованные в социалистических партиях, по-моему, тоже примут в них участие. При каждом из отделов каждая из партий должна иметь свое бюро со своим книжным складом, читальней и т.д. Если среди рабочих окажется значительная группа даже черносотенцев, которые пожелают иметь свое бюро, они должны его получить. Ни в каком случае не допус­кать для какой бы то ни было партии "захвата" влия­ния над всей организацией. Каждая из них должна использовать по очереди свое право устройства лек­ций, рефератов, на которых должна соблюдаться для всех без исключения свобода слова. Рабочие, та­ким образом, научатся самостоятельно разбираться в окружающих их течениях, сознательно и спокойно решать интересующие их вопросы, а не будут ограничиваться {27} принятием митинговых резолюций под влия­нием того или другого агитатора. Собранные в отде­лы, рабочие сорганизуются в профессиональные и ко­оперативные союзы. А сами отделы станут союзом профессиональных и кооперативных союзов. Рабочее движение сделается силой, которая сумеет вести серьез­ную экономическую борьбу.
Гапон соглашался со мной. И для успеха дела просил написать в "Сыне Отечества" статью, призы­вающую рабочих относиться с доверием к нему и его отделам. Я обещал, если товарищи согласятся со мной.
Отдельные слова, выражения Гапона, тон, которым он говорил, оставили у меня отвратительный осадок на душе. Неприятное впечатление произвел на меня и "товарищ" его, с которым он приехал, маленький, невзрачный рабочий, остававшийся почему-то, как распорядился Гапон, в течение всего нашего разго­вора в другой комнате. Судя по описаниям, это был Кузин.
Раньше чем я собрался написать обещанную статью, в газетах появились известные интервью с Гапоном. Я вызвал его через рабочих к себе, чтобы объяснить­ся, но он не явился. Говорили, что он уехал из Петер­бурга.
Чем больше росли гапоновские организации в Пе­тербурге, тем чаще появлялись гапоновские интервью, все более определенные по своему содержанию, напа­дающие на социалистические партии, примиряющие с правительством. Мне казалось, что из двух путей, о которых я говорил с ним, он выбрал первый, т.е. путь демагога.
Между тем рабочая среда, даже партийная, зако­лебалась. Захотели идти в отделы. Привлекали широ­ко организации и имя Гапона. В партиях и в Совете Рабочих Депутатов стали обсуждать вопрос об отно­шении к гапоновцам и их организациям. В Исполни­тельном Комитете Совета Рабочих Депутатов, где я был представителем от партии, я высказался за борь­бу с гапоновщиной как с демагогией. Но вопрос этот тогда не был решен. А скоро перестал существовать самый Совет Рабочих Депутатов.

В конце декабря 1905 года я вынужден был перей­ти опять на нелегальное положение. Гапоном больше не занимался. Ничего о нем, кроме того, что было в газетных заметках, я не знал.
{28} В конце января 1906 г. ЦК поручил мне поехать в Москву. Перед отъездом я виделся с женой, которая сообщила мне, что Гапон меня разыскивает, хочет пе­реговорить со мной о чем-то.
Я заехал к Гапону на дачу в Териоки, но не застал его и уехал в Москву, не повидавшись с ним.

{29}

Часть II


Отчеты Центральному Комитету Партии С.-Р. о предательстве и смерти Гапона.

{31}
ОТЧЕТ  1*

(* Рассказы Гапона и его разговоры со мной записаны, по­скольку было возможно, с буквальной точностью. Слова и выра­жения в моем изложении те, которые употреблял сам Гапон. Примечания от моего имени помещены там, где это мне казалось нужным для ясности.
При редактировании этих отчетов исправлено и сокращено только то, что говорится от моего имени. Сказанное самим Гапоном и записанное в свое время — не изменено. Последние два отчета подтверждаются, конечно, присут­ствовавшими.
Добавленное позже тоже помечено.)
6 февраля 1906 г. в Москве, где я жил нелегально, ко мне явился Гапон. Моя жена, вполне ему доверяв­шая и знавшая, как меня разыскать в эти дни, указала ему, куда обратиться. Гапон приехал 5-го утром из Петербурга и явился по данному адресу. Ему сказали, что я туда должен прийти только 6-го, в 3 часа дня. Когда я пришел, Гапон уже ждал меня.
Он сказал, что приехал специально повидаться со мной и сообщить мне что-то очень важное.
— Дело, большое дело. Верно. Не надо только смотреть узко на вещи. Ты даже догадаться не можешь, в чем дело. Вечером поедем в Яр, (Яр — загородный ресторан в Москве) там поговорим.
Я указал, что в Яр ехать неудобно в полицейском отношении. Да и не к чему. Можно тут сейчас перего­ворить.
— Пустяки все это, — вспыхнул он чего-то, но сей­час же добавил упавшим голосом, странно на меня поглядывая: — Ты не бойся. Ты мне, главное, верь. Поедем. Говорю тебе, не арестуют. Потом я пригласил Александру Михайловну (Имена, набранные в разрядку, изменены. А.М. — хозяйка квартиры, где мы встретились) и старого ученика моего по семинарии с женой. Он хороший человек. Поедем. Проведем вечер. Там поговорим.
Я наотрез отказался ехать в Яр разговаривать о {32} конспиративных делах. Любой сыщик мог его там уз­нать в лицо, и я провалюсь. Да и приглашенные им посторонние люди будут мешать. Предложил ему, если хочет, говорить сейчас.
Он отказался, сославшись на отсутствие настроения для разговора по такому важному делу. Мы услови­лись встретиться на той же квартире в 9 часов вечера.
Вид и настроение Гапона, которого я не встречал с ноября 1905 года, меня поразили.
Во-первых, он слишком хорошо был одет. Для Гапона, бывавшего ежедневно в голодных рабочих кварталах, это было некстати, резало глаз. Во-вторых, он весь как-то облинял. Был пришибленный, беспокой­ный. Взгляда моего не выдерживал. Щупал меня глаза­ми, но со стороны, так, чтобы я не заметил.
— Потом мы все-таки поедем в Яр. Настроение у меня плохое. Хочется немного развлечься.
— Зачем же обязательно в Яр? Можно здесь по­сидеть.
    Я этого кабака еще не знаю. Хочу посмотреть. И чего ты упираешься. Хочу с тобой вечер провести. Ты ведь понимаешь, что неловко, раз я пригласил уже людей.
— Ладно, там видно будет.
Гапон сидел в кресле, подперев рукою голову, совсем расслабленный.
Расставаясь с ним, я сказал, между прочим, что пойду купить себе пальто.
— Дорогое купишь пальто?
— Рублей в 35.
— Такое дешевое? Хочешь, я куплю тебе хорошее пальто?
— То есть как это ты купишь мне пальто?
— Ну подарок. Ну, хочу купить тебе хорошее пальто (он подчеркнул слово "хорошее"). Пони­маешь? Ну, подарок, что ли.
Я отклонил неуместный подарок.

Вечером, в 9 часов, после длинного предисловия об узости взглядов некоторых товарищей (револю­ционеров) о том, что надо делать, что из всех товари­щей он ценит только меня одного, что когда лес рубят, щепки летят и т.д., он взял с меня слово, что все, что сообщит мне, останется между нами, так как это боль­шая тайна.
Не подозревая ничего особенного, я обещал.
Рассказал Гапон следующее.
{33} Он приезжал в Россию три раза. Первый раз в августе 1905 г. (Тогда он до России не доехал. Был только в Финляндии. Заявление в печати, что он провел тогда три месяца среди крестьян и рабочих, — неправ­да. П.Р.)
Второй раз он приехал ненадолго после манифес­та 17 октября 1905 гтретий раз — в конце декаб­ря 1905 г.
Во второй его приезд, т.е. после 17 октября, не­которые либералы: Струве, Матюшинский и другие — стали хлопотать у Витте об его (Гапона) легализации и об открытии 11 отделов. Особенно хлопотал о нем Матюшинский, бывший много лет с.-д. и с.-р. и имев­ший большие связи. Витте не соглашался.
Раз Матюшинский познакомил его с чиновником особых поручений при Витте, Мануйловым, который сообщил, что Витте очень беспокоится о судьбе Га­пона. Он ценит гениальные способности Гапона, и ему будет крайне тяжело, если Гапона арестуют. Дурново настаивает на его аресте. Пребывание Гапона в Петер­бурге очень опасно. Этот арест принесет большой вред рабочему делу. Граф Витте просит его, для его же поль­зы и для пользы рабочих, уехать из Петербурга.
После долгих переговоров с Мануйловым, "быв­шим агентом Плеве в Париже", пояснил Гапон, пришли к следующему соглашению: правительство через Ма­нуйлова выдаст ему паспорт. За это Витте обещает:
1) открыть отделы, 2) возместить причиненные в ян­варе отделам убытки в сумме 30.000 рублей и 3) не­дель через шесть легализировать Гапона.
Около 24 ноября (точно числа не помню) Гапон уехал за границу, уполномоченным по всем делам ос­тавил Матюшинского.
Решение это было принято Гапоном не единолично, а по совещанию с "организационной комиссией" (Возобновившейся гапоновской рабочей организацией.)
Отделы были открыты. Были затрачены большие деньги на их отделку. Но во время московского вос­стания их опять закрыли.
Не дождавшись шестинедельного срока, Гапон вернулся в Россию, около 25 декабря 1905 г. Причиной этого преждевременного приезда Гапон выставляет усиленною за ним слежку в Париже и некоторые дру­гие соооражения, которых мне не сказал.
Вернувшись, он узнал, что Витте обещаний своих {34} не сдержал. Отделы хотя были открыты, но немедлен­но были закрыты. Вместо 30.000 рублей выдано только 7.000.
По поручению Витте делом о гапоновских органи­зациях заведывал министр торговли Тимирязев. К нему была отправлена депутация от рабочих за объяс­нениями. Тимирязев сообщил, что деньги выдал пол­ностью, и показал расписку Матюшинского в получе­нии всех 30.000 рублей. Относительно отделов сказал, что Дурново не разрешает их открыть.
Оказалось, что Матюшинский скрылся с 23.000 рублей. За ним в погоню послали рабочих Кузина и Черемухина.

При следующем свидании Гапона с Мануйловым тот объяснил, что Витте ведет борьбу с Дурново за от­делы, что отделы теперь — кабинетский вопрос. Дурно­во сказал, что подаст в отставку, если откроют отделы. Мануйлов еще прибавил, что теперь этим делом ве­дает Дурново и что с Гапоном хочет повидаться правая рука Дурново — Рачковский, вице-директор департа­мента полиции.
Гапон на свидание согласился.
Оно было назначено в отдельном кабинете в ресто­ране. (Всех свиданий Гапона с Рачковским в отдель­ных кабинетах до 6 февраля было четыре: одно у Контана, два у Кюба, одно у Донона. В каком ресторане какое из свиданий — не знаю.)
Рачковский выразил большую радость представив­шемуся случаю встретиться с таким талантливым человеком, как Гапон. Гапон прибавил: "Рачковский сразу поддался моему обаянию. Ты ведь знаешь, я лю­дей знаю хорошо и видел это ясно".
Рачковский сказал, что говорит от имени Дурново и что все, что говорит он, есть в то же время мнение Дурново. По вопросу об открытии отделов дело об­стоит очень туго. Дурново считает отделы очень опасны­ми и присутствие Гапона в Петербурге совершенно нежелательным при настоящем положении вещей. (Это свидание происходило в конце декабря или в на­чале января 1906 г.)
Все, и Дурново, и Трепов, считают его человеком талантливым и в то же время опасным. Они говорят, что Гапон 9 января устроил революцию на глазах у правительства, и боятся, что теперь он выкинет что-нибудь подобное.
Гапон успокаивал Рачковского. Он говорил, что {35} имеет в виду только профессиональное движение. Взгляды его на рабочее движение изменились. Оно должно развиваться мирно. Относительно вооружен­ного восстания и прочих кровавых мер он, Гапон, теперь мнения свои изменил. От крайних взгля­дов, высказанных им в прокламациях (напечатан­ных Гапоном после 9 января), он отказывается и жалеет о них.
Рачковский указал на то, что правительство ника­ких гарантий в этом не имеет. Он просил написать Дур­ново письмо и изложить в нем все сказанное.
Рачковский совершенно согласен с Гапоном отно­сительно постановки рабочего дела и теперешнего положения России.
Гапон письмо писать отказался (так он говорил). Тогда Рачковский сказал, что без такого письма нечего и говорить о новом открытии отделов. На государя прошлогодние гапоновские прокламации навели мисти­ческий ужас, и во всем, происходящем теперь в Рос­сии, он винит Гапона. Дурново необходимо явиться с каким-нибудь оправдательным документом к госу­дарю при докладе по этому делу.
Гапон написал Дурново.
Это было около 15 января 1906 г.
(Я просил Гапона прочесть мне черновик, если у него есть. Он ответил, что оставил в гостинице, а на следующий день принесет и прочтет.)
Рачковский взялся передать письмо Дурново и просил у Гапона разрешения прийти на следующее сви­дание с крайне интересным и талантливым человеком, Герасимовым, начальником петербургского охранного отделения. Трепов о нем необыкновенно высокого мнения, считает его самым талантливым человеком в департаменте полиции. А Герасимов очень желает повидать Гапона.
Гапон разрешил.

На этом рассказ Гапона должен был оборваться.
Было уже поздно. Гости, которых Гапон пригласил ехать в Яр, были в сборе и давно уже нетерпеливо стучались в дверь, предлагая кончить "серьезные раз­говоры".
Я опять отказался ехать. Но Гапон настаивал. Даже обиделся.
Я видел, что он рассказывает мне не все. Многого я не понимал. Многого я не знал еще. А узнать и понять надо было все, во что бы то ни стало. Интересно было {36} посмотреть его в кабаке. Может быть, даже пьяным. Почему он так настаивает? Я согласился.
Поехали в Яр на тройке.
Ехать пришлось Пресней среди пепелищ. По обеим сторонам стояли остовы домов, без крыш, без окон, — домов, от которых остались обломки стен, продыряв­ленных пушечными ядрами. Улицы пусты. Только городовые на постах с виновками. Попутчики-мос­квичи указывали, откуда стреляли из пушек, где боль­ше всего было убитых. Рассказывали отдельные эпи­зоды, происходившие на том или другом месте, где мы проезжали. Нервы напрягались. Но я с большим вниманием следил за Гапоном. В дороге он много курил, почти ничего не говорил. Дамы его постоянно тормошили, чтобы вывести из апатии. За городом он ударился из одной крайности в другую: стал свистать, гикать, но скоро опять умолк.
Приехавши в Яр, он предложил пойти в общий зал. Я запротестовал. Взяли кабинет. Просидели нес­колько минут. Гапон был недоволен. Наконец, он ре­шительно заявил, что надо идти в общий зал.
— Там музыка, там женщины, там телом пахнет.
Такое заявление меня заинтересовало. Я махнул рукой на конспирацию.
В общем зале сели в переднем углу, направо от двери, около оркестра.
Пил Гапон мало. Был совершенно разбит. Часто укладывал руки на стол и голову на руки. Подолгу оставался в таком положении. Потом поднимал голову, надевал пенсне и рассматривал зал. Я думал тогда, что он изучает "женщин". Позже убедился, что кроме "жен­щин" он в зале видел и еще кого-то. Он снимал пенсне, опять укладывал голову с каким-то бессильным отчаянием на руки, опять поднимал ее и, обращаясь ко мне, говорил:
— Ничего, Мартын, все хорошо будет. Несколько раз обращался к сидевшей рядом с ним даме:
    Александра Михайловна, пожалейте меня.
Я всеми силами старался скрыть все более и более овладевавшие мною отвращение и ужас.

На следующий день, 7 февраля, Гапон прочел мне черновик письма к Дурново, о котором он говорил накануне.
Кроме взгляда на настоящее положение России, на необходимость профессиональной рабочей организации {37} и открытия 11 отделов, там говорилось о необ­ходимости вернуться к началам манифеста 17 октяб­ря, давалось объяснение событиям 9 января 1905 г. В этом письме говорилось также о святости для Гапона особы государя.
Предательства в письме я не заметил. Но соответ­ствует ли этот черновик оригиналу — не знаю. Во вся­ком случае, думаю, что в гостинице он черновика не оставлял.
Гапон продолжал прерванный накануне рассказ.
Следующее свидание с Рачковским происходило уже в присутствии жандармского полковника Гераси­мова, опять в отдельном кабинете. Герасимов был в штатском платье.
Свидание началось с того, что Герасимов также высказал Гапону свое удивление и восхищение. Заку­сывали стоя. Герасимов изловчился и, под видом выражения своих приятельских чувств, ощупал кар­маны пиджака Гапона и даже похлопал его по задней части тела, чтобы убедиться, что у Гапона нет револь­вера. Все это Гапон мне продемонстрировал. Гапон рассказал это в доказательство того, как они "осто­рожны".
За обедом Рачковский передал впечатление, кото­рое произвело письмо на Витте и Дурново.
Витте сказал: "Гапон хочет меня вы...ать, но это ему не удастся".
Дурново, дойдя до фразы, где Гапон, излагая со­бытия 9 января, говорит, что особа государя для него священна, но интересы народа также, рассвирепел и швырнул от себя бумагу.
Вообще, отношение и Витте, и Дурново, и Трепова к Гапону недоверчивое. Они боятся его, — опять что-нибудь устроит.
— Ведь вот вы говорите, что теперь у вас никаких революционных замыслов нет; вы бы нам доказали это как-нибудь.
Рачковский говорил, что правительство находится в крайне затруднительном положении: нет талантли­вых людей. А о таких, как Гапон, и думать нечего. Рачковский ломал руки и дрожащим голосом говорил:
— Вот я стар. Никуда уже не гожусь. А заменить меня некем. России нужны такие люди, как вы. Возь­мите мое место. Мы будем счастливы.
Говорилось о больших окладах, о гражданских чинах, полнейшей легализации Гапона и об отделах.
— Но вы бы нам помогли. Вы бы нам рассказали {38} что-нибудь. Осветите нам положение дел. Помогите нам.
Рачковский сослался на исторический пример ис­креннего раскаяния бывшего народовольца Льва Ти­хомирова. Гапон должен доказать правительству, что оно может ему доверять.
Гапон ответил, что ничего не знает.
Ему возразили, что это немыслимо для такой лич­ности, как Гапон. Он сталкивался с массой людей за границей и в России.
— Расскажите нам, что вы делали за границей, с кем встречались. Докажите вашу искренность. Тут Гапон уклонился в сторону.
— Ты понимаешь, — обращался он ко мне, — надо смотреть шире, надо дело делать. И при Народной Воле там служили и все выдавали товарищам. Лес рубят — щепки летят. Дело важнее всего. Если там пострадает кто-нибудь, это пустяки. Положение такое, что надо его использовать. Раньше я был против единичного террора, теперь за единичный террор. Надо им отом­стить. Витте и Дурново — это одно и то же. Они только политику ведут такую, что во всем виноват Дурново, а Витте добрый. Знаю, что там провокация или что бы про нас ни сказали... Пустяки. Надо смотреть широко. Верно я тебе говорю?
— Ладно. О ком они тебя спрашивали?
— Спрашивали о Бабушке и Чернове. Я сказал, что знаю их. Но больше ничего не сказал.
— Еще о ком спрашивали?
— О тебе спрашивали, — бросил он небрежно и замолчал.
Я сидел в это время за столом, он ходил по ком­нате, поглядывал на меня и ухмылялся.
Я молчал, ждал, что будет дальше.
— Ей-богу, спрашивали.
— Что же спрашивали?
— Да ты, должно быть, неосторожно держал себя с рабочими. Тебя за Нарвской почти все в лицо знают. Кто-нибудь из рабочих и выдал. Между ними ведь мно­го провокаторов. С рабочими надо быть осторожнее.
И опять замолчал. Ходит и молчит. Время от време­ни на меня поглядывает.
— Так о чем же они спрашивали?
— Ды, ты боевыми дружинами, что ли, занимался. Мы, говорят, знаем, да изловить не можем. Хорошо, говорят, прячешься. Два раза арестовывали тебя, да улик никаких не было. Пришлось освободить.
{39} Помолчав некоторое время, он опять начал:
— Они говорят, что ты очень серьезный револю­ционер. Что через твои руки большие деньги, должно быть, проходят. Они знают, что ты на рысаках разъез­жаешь, кутишь. (Короткое молчание.) Главное, пони­маешь, не надо бояться. Грязно там и прочее. Но мне хоть с чертом иметь дело, не то что с Рачковским. От них узнать сколько можно.
— Еще что спрашивали?
— Спрашивали про наши отношения. Я сказал, что ты мой первый друг. Про 9 января спрашивали. Как все тогда произошло. Они все знают. Вообще, к тебе с уважением относятся. Серьезный человек, говорят.
— А ты что же?
— Я подтвердил. Очень серьезный человек, сказал.
— А когда про боевые дружины спрашивали, что ты ответил?
— Сказал, что боевые дружины для него пустя­ки, но что человек серьезный. А про Павла Ивано­вича и Ивана Николаевича (Иван Николаевич, как известно, кличка Азефа. Павел Иванович — кличка Савинкова.) ничего не спрашивали, — вдруг спохватился Гапон. — Я ничего и не сказал, конечно.
В том, что спрашивали, я не сомневался, не сомне­вался и в том, что он сказал и про них все, что мог. А сказать Рачковскому он мог и про партии, и про отдельных лиц, потому что за границей к нему, особен­но в первое время, относились с доверием. Так как он постоянно бывал среди товарищей, то узнавал и многое конспиративное.
— Когда я им сказал, что в очень близких с тобой отношениях, они вдруг сказали: "Вы бы нам вот это­го соблазнили"... Ей-богу, так, сукины дети, и сказали. (Ухмыляется.) Про Боевую Организацию расспра­шивали. Я сказал, что ничего не знаю. Они не верят. Но я так сказал, как будто знаю. Они ее очень боятся. Я сказал, что для этого большие деньги нужны. Не меньше ста тысяч. "Хорошо", — говорят. Я тогда сказал, что они должны делать все, что я им скажу. Обе­щали. Рутенберг не должен быть арестован, говорю. Обещали. Тебе нечего теперь их бояться. Тебя не арес­туют. Ты мне верь. Прямо поезжай в Петербург. Глав­ное, нечего бояться повидаться там, поговорить. Ведь это пустяки. Для меня дело важней всего.
Гапон еще долго говорил, доказывал, рассказывал.
{40} А я его слушал и изредка вставлял тот или другой вопрос.
Все свелось к тому, что он взял на себя поручение узнать и выдать "заговор против царя, Витте и Дурно­во". Для этого "соблазнить" меня в провокаторы.
Гапон рассказывал все это под видом "плана": использовать свое положение с революционной целью. Но он путал. Вначале он говорил о терроре и о необ­ходимости поскорее повидаться с Павлом Иванови­чем и Иваном Николаевичем (он считал их, как и меня, членами Боевой Организации). Гапон должен войти в состав Б.О. на равных с нами правах и все знать, "не так, как в Женеве". А там можно будет использовать его положение: узнать про Витте и Дур­ново.
Дело в том, что Витте и его приближенные, как Мануйлов, хотели бы, чтобы убили Дурново. А Рачковский и Дурново были бы не прочь, чтобы убрали Витте. (Гапон забыл, что говорил мне: Витте и Дурно­во — одно и то же) На этой струнке он уже играл и узнал у Мануйлова, что Дурново ездит к своей лю­бовнице М...й на Моховую улицу, д. №... (Фамилия и адрес у него записаны в памятной книжке.) Дальше можно будет узнать еще больше. Главное, не надо те­рять времени, повидаться с П. И. и И. Н. и вместе все обсудить. Я, со своей стороны, должен на них повлиять, чтобы они ему, Гапону, доверяли.
А потом все предприятие сводилось на деньги, и к концу разговора — исключительно на деньги. Без денег ничего сделать нельзя. Деньги — рычаг всего. Для этого необходимо повидаться с Рачковским и Ге­расимовым, иначе "они увидят", что он "ничего не знает", и "перестанут доверять" ему.
Когда он выражал желание видеться с П. И. и И. Н., он забыл, что брал с меня слово, что никто не узнает про наш разговор. Теперь он сказал, что хотел видеть­ся с ними, и опять говорил: "Свидание с Рачковским останется в абсолютной тайне, и никто о нем не уз­нает". Мне нечего опасаться, да и свидание ни к чему не обязывает. Можно только поговорить, пообедать вместе в отдельном кабинете и разойтись.
— А едят они как хорошо, если бы ты знал! — вста­вил он неожиданно и махнул рукой. Помолчав:
— Конечно, сейчас ходить не следует. Надо обождать немного, недели две. Больше дадут. А то подумают, что ты сразу поддался.
{41} — Ты им сказал, что меня зовут Мартыном? — спросил я.
— Нет, боже сохрани.
— А они знают это имя?
— Не знают. Да ты не беспокойся. Верь мне. Горячо и гладко Гапон говорил только об общих планах, а факты излагал осторожно, непоследователь­но, часто противореча себе. Мне приходилось вытяги­вать из него каждое слово. Он раздражался, жаловался, что я ему не доверяю. Я возражал и успокаивал его тем, что дело очень серьезное, а в серьезных делах надо все ясно понимать. Поэтому я и спрашиваю, когда чего-нибудь не понимаю. Я ставил прямые вопросы, он вынужден был отвечать.
Из разговора удалось выяснить, что Мануйлов ус­троил Гапону свидание с бывшим директором депар­тамента полиции Лопухиным. Тот его уговаривал "осветить" положение.
— Вы только расскажите мне, не нужно писать ничего, только расскажите, что знаете. Я вам даю сло­во никому не сообщать рассказанного вами, покуда вы не будете удовлетворены.
Так говорил Гапону Лопухин. Свидание у них происходило в отдельном кабинете за обедом. Гапон об этом свидании не распространялся. Одну характер­ную фразу, сказанную им Лопухину, он привел:
— Если я вам скажу, я вам душу живую, все, чем силен был до сих пор, отдам. Я останусь, как Самсон, без волос.
Что он еще сказал Лопухину во время продолжи­тельного и вкусного обеда, как Лопухин все-таки оставил его без волос и сыграл роль Далилы — я не знаю.

Когда Гапон взял на себя поручение "соблазнить" меня, он отправился к моей жене, узнал у нее, как меня найти в Москве, и сообщил об этом по телефо­ну Рачковскому. Сказал, что едет ко мне в Москву. И в Яре, когда я сидел с Гапоном в общем зале, оче­видно, был агент Рачковского, засвидетельствовавший лично, что свидание состоялось.

Гапону показывали фотографические снимки с соб­ственноручных писем Сокова к японскому послан­нику в Париже. Письма были выкрадены из стола посланника и сфотографированы. В них дается точный отчет израсходованных сумм.
{42} — Показывают и говорят: вот вы какие, револю­ционеры. На японские деньги революцию в России раз­водите. Как увидал, весь затрясся. Слава тебе, госпо­ди, думаю (широко крестится), что не касался этих де­нег. А там написано: "С-Р. 100.000". Слава тебе, господи (опять крестится).
— На каком языке написано письмо?
— На французском.
— Ты ведь ничего не понимаешь по-француз­ски.
— Там было написано: "С.-Р. 100.000". Сам видел.
— Но ты ведь получил от Сокова 50.000? Как же ты говоришь, что не касался этих денег?
Гапон смутился. Он думал, что я не знаю этого. Деньги он получил летом, когда меня за границей не было.
— Нет, я их получил не от Сокова, а от амери­канки, из рук в руки. Соков к этим деньгам ни­какого касательства не имеет.
(50.000 франков Гапон получил, по словам Сокова, в три приема, и первую часть лично от Сокова, для рабочих и революции, конечно.)

— Хочешь, я освобожу твоего брата (брат мой сидел тогда в Крестах) ? — предложил Гапон.
Он и о брате знал. Все средства для моего "соблаз­на" предвидены. Я отказался:
— Он молодой еще. Ему полезно посидеть в тюрь­ме.
— Да ведь это пустяки, — убеждал он меня. — Сделаю, как только приеду в Петербург.
Я все-таки отказался от этого доказательства друж­бы.
— Знаешь, хорошо бы потом взорвать департамент полиции, со всеми документами, — сказал он, задумав­шись.
— Зачем?
— Ну как же, там ведь много разных документов про разных лиц. Данные там разные для суда и про­чее, — продолжал он уже упавшим голосом, погляды­вая на меня исподлобья, стараясь придать деловой ре­волюционный смысл неосторожно произнесенной вслух мысли.
— Я знаю, что все дела имеются в копиях в жан­дармском управлении, у прокуратуры.
— Правда?
{43} — Ты никому не говори про то, что я тебе расска­зываю. Давай вдвоем дело делать.
Я ответил, что не могу не рассказать товарищам. Надо посоветоваться, как использовать создавшееся положение.
Тогда он стал меня убеждать не говорить, а в край­нем случае затронуть вопрос только принципиально, но не упоминая его имени. А то начнут говорить, что он провокатор.
С Гапона струился пот. Он сильно волновался, нервно шагал по комнате. Я сидел и думал, как быть.
— Отчего ты на меня не смотришь? Посмотри мне в глаза; — останавливался он несколько раз.
Я подымал глаза, смотрел на него и видел, к ужасу моему, что передо мной действительно Гапон, — видел, что это не кошмар, а действительность. Он испытующе всасывался в меня глазами, поворачивался, опять хо­дил, опять останавливался, вглядывался в меня и спра­шивал:
— Отчего ты на меня так смотришь?
— А как же мне на тебя смотреть?
— Смотри, я тебе все рассказываю, я тебе доверяю. Смотри! — загадочно-угрожающе говорил он и опять шагал по комнате, опять говорил.
Он настаивал, чтобы я сейчас же сказал, пойду ли к Рачковскому. Ему это "надо знать".
Я ответил, что подумаю. Еду в Петербург, там с ним повидаюсь. Дам ответ.

Мы оба были совершенно измучены. Я не в состоя­нии был дальше ни слушать, ни говорить и сказал, что должен выйти по делу. Гапон настаивал, чтобы я с ним остался до поезда, что ему очень тоскливо. Я отказал­ся: занят. Он продолжал настаивать. Я сказал, что, если освобожусь рано, приду к нему. Но не рассчитываю.
Мы расстались.
Ночевать я должен был на той квартире, где мы с ним встречались. За этим домом и за мной началась слежка. Я решился оставаться там ночевать, чтобы не подводить другой квартиры или мой паспорт. Я скоро вернулся туда и свалился на диван.
Часов в 8 вечера Гапон спросил по телефону, дома ли я. Ему ответили, что дома. Я должен был идти к телефону.
— Отчего ты не приезжаешь ко мне?
— Я болен, не могу.
— Пустяки, приезжай сейчас.
{44}     — Не могу.
— Тогда я к тебе приеду.
— Приезжай. Молчание. Потом:
— Смотри, как бы ты не пожалел, что я к тебе при­еду. Сейчас буду. Жди меня.
Что означала эта фраза — я не знаю.
Гапон приехал. Я лежал на диване больной. Хо­зяйка за мной ухаживала.
Гапон начал с упреков, что я не вовремя раскис. Я объяснил, что простудился накануне.
— Ты смотри! Что-то с тобой неладно.
Он стал опять говорить о деле. Рассказывать това­рищам я ни в коем случае не должен ничего.
Я ответил, что ничего не соображаю: болен.
Он опять уверял, что могу совершенно свободно ехать в Петербург. Не арестуют.
— А где теперь П. И. и И. H.? — спросил он неожи­данно.
— Не знаю.
— Ты меня не....и, — произнес он, разозлившись. Лексикон его обогатился выражением, которое, очевидно, часто употребляется в высших сферах депар­тамента полиции. Гапон часто им пользовался для крат­кости и выразительности изложения своих мыслей. Зашла хозяйка, сказала, что пора ехать к поезду. Он спросил, как меня найти в Петербурге. Я сказал, что покуда не знаю.
Свой адрес —Успенский переулок № 7, кв. 13, Петр Николаевич Гребницкий — он дал мне еще раньше.
Мы попрощались. Вид мой ничего хорошего ему, должно быть, не предвещал. Последние его слова были с раздумьем:
— Пожалуй, лучше было бы, если бы я тебе ничего не рассказывал.
Я принял все меры к тому, чтобы выехать из Моск­вы, а главное — приехать в Петербург без сыщиков, несмотря на высокую протекцию. По дороге в Петер­бург я прочел в газетах письмо Н. П. Петрова "Долой маску!" о Гапоне и тридцати тысячах рублях.
О деньгах, т. е. о 30.000, Гапон мне сказал, что зна­ют только два человека. А о том, что он встречается с Рачковским, знает только один из них — рабочий. "И то не знает, в чем дело". Имен Гапон не назвал. А когда рассказывал о соглашении с Витте, говорил, что оно состоялось с одобрения всего комитета. Февраль 1906 г.
{45} В Петербурге я никого не застал. (Писано в июне 1909 г. Текст этого добавления в такой же приблизительно редакции находился у ЦК с лета 1906 г.)
        Узнав, что Иван Николаевич (Азеф) в Гельсингфорсе, я поехал туда. Приехал с первым утренним поездом, кажется, в 7 часов утра, 11—12 февраля.
Рассказал все Азефу. Заявил ему, как члену ЦК, что, так как дело это касается партии, так как я член партии, я не считаю себя вправе распорядиться самосто­ятельно и жду распоряжений ЦК.
Азеф был удивлен и возмущен рассказанным. Он думал, что с Гапоном надо было покончить, как с гадиной. Для этого я должен вызвать его на сви­дание, поехать с ним вечером на извозчике (рысаке петербургской Б. О.) в Крестовский сад, остаться там ужинать поздно ночью, покуда все разъедутся, потом поехать на том же извозчике в лес, ткнуть Гапона в спину ножом и выбросить из саней.
В то же утро со вторым петербургским поездом (в 10 часов утра) приехал Савинков. Он присоединил­ся, по существу, к мнению Азефа о необходимости убить Гапона, но окончательное решение принято не было.
По словам члена ЦК Чернова, бывшего в то время в Гельсингфорсе, Азеф зашел к нему в тот же день после обеда, сообщил ему о моем приезде и о расска­занном мною и спросил его мнения. Чернов ответил Азефу, что при слепой вере в Гапона значительной части рабочих может создаться легенда, что Гапон убит из зависти революционерами, которым он мешал и ко­торые выдумали, что Гапон — предатель. ЦК не может предъявить доказательств его сношений с полицией, кроме моих показаний о разговоре с Гапоном, присходившем с глазу на глаз. Самым подходящим решением вопроса Чернов считал убийство Гапона на месте преступления, т. е. во время его свидания с Рач­ковским.
На следующий день (или вечером того же дня) собрались все четверо: Чернов, Азеф, Савинков и я. На этом совещании Чернов поддерживал только что изложенную точку зрения, что одного Гапона убить нельзя, но что это надо сделать с обоими вместе: Рачковским и Гапоном, т. е. что я должен принять предложение Гапона, пойти вместе с ним на свидание с Рачковским, и там, в отдельном кабинете, убить их обоих.
{46} Азеф кончил тем, что присоединился к мнению Чернова, добавив, что его особенно удовлетворяет двойной удар: Гапон и Рачковский, так как он давно уже думал о покушении на Рачковского, но никак не мог найти средства подобраться к нему. Савинков и я считали, что убийство Гапона вместе с Рачковским желательно, но комбинация эта сложная и трудно до­стижимая, так как опытный полицейский Рачковский, считая меня террористом, не допустит меня к себе на основании одной только рекомендации Гапона. Са­винков считал, что партия обладает достаточным ав­торитетом, чтобы заставить поверить себе, что Гапон действительно предатель.
Обсуждение вопроса тянулось несколько дней. Савинков остался при своем мнении. Не будучи чле­ном ЦК и не имея, следовательно, права голоса, он подчинился высказанному мнению двух присутство­вавших членов ЦК: Чернова и Азефа.
Предлагавшийся план был рассчитан на 2 - 3 свида­ния, так как в первое свидание меня могли бы обыс­кать раньше, чем подпустить к Рачковскому. И в это первое свидание я должен был вести с Рачковским "предварительные переговоры".
Я, с своей стороны, заявил, что не рассчитываю на себя в предлагаемой мне роли. Савинков с Черновым изобразили мне в лицах возможный разговор с Рач­ковским. Азеф в этой сцене не участвовал, а только время от времени их одобрял.
Я колебался, но в конце концов согласился. При более детальном обсуждении дела я обратил внимание на то, что, в случае неудачи, департамент полиции мо­жет воспользоваться разыгранной мною ролью для ин­синуаций против меня. Все присутствовавшие возрази­ли, что само собой разумеется, что партия всем своим авторитетом защитит мою честь от чьего бы то ни бы­ло посягательства при первой же к тому попытке.
Азеф предполагал, что совершение самого террорис­тического акта должно быть сделано не мною лично. Но обсуждение дел привело к тому, что это необходи­мо.
Мне было поручено принять предложение Гапона и согласиться пойти с ним на свидание с Рачковским. В мое распоряжение был предоставлен член Б. О. Иванов. По плану Азефа, я должен был при помощи Иванова в роли извозчика и ряда частных извоз­чиков симулировать организацию покушения на тог­дашнего министра внутренних дел Дурново. Цель этой {47} симуляции — заставить Рачковского, убедившегося при помощи установленного за мною полицейского наблю­дения в том, что я руковожу террористическим пред­приятием в Петербурге, охотнее искать свиданий со мной. Всякие мои сношения с ЦК и другими партий­ными организациями я должен был прекратить, чтобы не навести на их следы полицию, которая будет за мной наблюдать. Мне было поручено записывать и при­сылать ЦК подробное изложение хода дела.
В случае удачи покушения и ЦК, и я должны были заявить, что ЦК постановил, а Боевая Организа­ция мне поручила смыть кровью Гапона и Рачковско­го грязь, которой они покрыли 9 января.
Чернов и Савинков уехали. А Азеф занялся техни­ческой разработкой плана покушения, давая мне де­тальные инструкции: где, на каких улицах, в какие часы ставить извозчиков, в каких ресторанах бывать, как сноситься с ним (Азефом), как получить разрыв­ной снаряд и пр. Весь план "симуляции" был настолько легковесен, что при практическом обсуждении его возможность неудачи вырисовывалась еще яснее.
Не могу сейчас восстановить в памяти моих разго­воров с Азефом по этому поводу. Но факт тот, что он признал возможность неудачи и необходимость в этом случае убить одного Гапона. Так как всякие сноше­ния мои с ЦК прекращались с моим отъездом из Гельсингфорса, то необходимо было все заранее предвидеть и заготовить также и для этого второго случая. Что Азеф и сделал. Он обратился к N-ам (революционная партия), изложил им положение дела, заявив, что в случае, если придется убить одного Гапона, это будет сделано в Финляндии, между Петербургом и Выборгом, где понадобится помещение, лошади и люди. Он спрашивал эту организацию, чем они могут нам помочь.
Я жил тогда в одной комнате с Азефом. В вечер, накануне моего отъезда в Петербург, к нам пришел Фролов и от имени ЦК N-ов заявил, что они решили предоставить в наше распоряжение, когда нам это по­надобится, лошадь и двух человек. Помещение же достать нам не нашли возможным. Подробно я должен был условиться обо всем с их представителем в X., куда они уже послали человека предупредить тамошних товарищей о своем решении и о моем приезде.
Так как я не помнил в лицо указанных Фро­ловым двух человек и так как с моим отъездом вся­кие сношения и с ними у меня обрывались, мы усло­вились, что один из этих людей, будущий извозчик, {48} в красном галстухе и с книжкой, завернутой в желтую бумагу, придет на вокзал провожать поезд, с которым я еду в Петербург. Так и было сделано.

В Петербург я приехал 21 или 22 февраля. В X. виделся с бывшим в этом городе представителем N-ов. Но тот мне заявил, что его местные товарищи об­судили постановление их ЦК и решили, вопреки этому постановлению, что никакого участия в этом деле при­нять не могут. Это сообщение меня не остановило от поездки в Петербург, так как я считал, что организа­ция убийства одного Гапона могла и не понадобиться.

{49}

ОТЧЕТ 2



Свидание в Териоках, на даче Питкинен,
24 февраля 1906 года, пятница, в 12 часов дня

Гапон начал с упреков за то, что я так долго не яв­лялся. Я объяснил важными делами, не дававшими мне возможности видеться с ним.
Я спросил о письме Петрова. Гапон стал кипятить­ся. Я вставлял время от времени вопросы. Он расска­зывал отчасти уже известное мне из предыдущего сви­дания в Москве, отчасти новое.
Приехал он в третий раз в Петербург в сочель­ник 24 декабря 1905 г. Ему стали рассказывать, что Матюшинский ведет себя странно. Он поехал к нему с Варнашевым и спросил, сколько купец дал денег. Гапон и Матюшинский условились говорить рабочим, что 30.000 рублей дает "бакинский купец". Матюшин­ский ответил: 7.000 рублей.
— Но ведь вы говорили, что он дал десять тысяч?
— Да, но деньги дал рентой, рента пала. Гапон ничего не возразил, но послал Мануйлова (чиновника особых поручений при Витте) с Варнаше­вым к Тимирязеву. Тимирязев показал расписки Матюшинского в получении всех 30.000. Мануйлов с Вар­нашевым приехали от Тимирязева прямо на Владимир­скую (д. № 3, правление гапоновского общества) и сообщили ответ его. Гапон тотчас же собрал бывших там членов комитета (Варнашев, Кузин, Карелин, Усанов, Иноземцев, остальных перечисленных фами­лий не помню. — П. Р. ) и рассказал о случившемся. Его дергали за полы: нельзя всем о таких вещах гово­рить. Но он ответил, что деньги брал для рабочих, деньги эти народные и он не боится. В свое время сам все опубликует.
Петров первый тогда призвал товарищей поклясть­ся, что об этом никто не узнает. Послали за Матюшинским. {50} Его уже не оказалось дома. В тот же вечер он неизвестно куда выехал со своею, как выразился Гапон, любовницею.
Спустя некоторое время, Старцев, сотрудник "Но­востей", сообщил Гапону, что его жена получила от лю­бовницы Матюшинского письмо из Саратова. Отпра­вили туда Черемухина и Кузина. Для легализации их действий Гапон поехал к Лопухину просить содействия сыскной и явной полиции в Саратове. Лопухин оточас телеграфировал туда своему ставленнику, какому-то полицейскому чину.
Арест Матюшинского, по словам Черемухина, произошел так. В 11 часов вечера к нему нагрянула по­лиция. Матюшинский смутился и спросил, есть ли у нее какие-нибудь полномочия. Открыли двери и ввели живые полномочия: Кузина и Черемухина. Матюшин­ский упирался. Пришлось его даже в участок взять. Но через два дня покончили дело миром. Матюшин­ский возвратил свыше двух тысяч. Остальные он пере­вел на имя Кузина.
Матюшинский поехал с Черемухиным в Петербург, а Кузин в Пронский уезд, повидаться с матерью. Его там арестовали за пропаганду среди крестьян, отобра­ли чек на 21.000 рублей и наличными 500 с чем-то.
Гапон ходил к Лопухину просить, чтобы его осво­бодили (ходил до смерти Черемухина). Тот обещал.
— Этакая холява! У него (Кузина) там много зна­комых крестьян. Поехал агитацией заниматься и сел с чеком.
— Почему ты обратился к Лопухину, а не к Рачковскому? — спросил я. — Лопухин ведь теперь ника­кого отношения к полиции не имеет.
Гапон сбивчиво объяснил, что боялся, что Рачковский арестует эти деньги.
По мнению Галопа, Петров устроил скандал — опубликовав о сношениях с Витте и о 30.000 — потому что нуждался в деньгах, а ему не давали. Товарищи иногда гуляли, а его не приглашали. Человек он завист­ливый. Петрова задело, что Гапон охладел к нему. "Вообще Петров подлец и клятвопреступник". Нахо­дится под влиянием жидовской клики социал-демок­ратов: Map...а, жены Дм...ева — еврейки и других.
(Все, что здесь говорится, — слова Гапона. Я этих людей не знаю. А о Петрове, в частности, слышал одно лишь хорошее. — П. Р. )
Рабочие Гапону безусловно доверяют, не обращают внимания на газеты. Вчера вечером писатель Симбиркий {51} читал доклад о нем в клубе (Демидов переулок). Многие выступали против Гапона, но все рабочие и сам Симбирский его защищали.
Симбирский — сотрудник "Слова".
Григорьев, товарищ Петрова, — шпион. Все узнавал, когда Петрова не бывало на собраниях, и сообщал ему.
— Я даже думаю, что он в полиции служит. Оба под­лецы. А то, что Петров вчера написал в "Биржевых Ведомостях", — ложь.
В субботу 16 февраля было собрание под предсе­дательством Гапона.
— Я произнес страстную речь. Напомнил кровь товарищей, убитых 9 января. Атмосфера сгустилась. Я чувствовал, что что-то сейчас должно случиться. Молния заблестит, гром грянет. А как раз после меня пришлось говорить Черемухину. Я же ему револьвер дал. Он парень честный, хороший. Он решил убить Петрова. В тот же вечер он мне сказал: "Решено", т. е. что убьет его как изменника. Сидел он против меня на другом конце стола. Поднимается и вдруг заявляет: "Нет правды на земле!"— и трах — раз, два, три. Последнюю пулю прямо в лоб себе поставил и спустил. Здоровые парни около него сидели, но от неожиданности не успели помешать. Я бросился к не­му. Рабочие меня обступили, схватили за руки и часа полтора упрашивали, чтобы я не убивал себя.
Гапон рассказывал с большим жаром и жестику­ляцией.
Походив немного по комнате, добавил спокойно и смеясь:
— С чего они взяли, что я хотел себя убить? Опять ходит и, став уже серьезным, продолжает:
    Полтора часа убеждали. Я заставил их поклясть­ся (нахмурил брови) над телом товарища, что они всю жизнь будут служить рабочему делу. И только тогда сказал, что не наложу на себя руки. Да, трагическая была картина, Мартын.

Вот новые подробности.
Первое свидание Мануйлов устроил Гапону (в ноябре) с Лопухиным, а потом уже с Рачковским.
Под новый год (1906) в Териоках у Гапона было собрание рабочих в 110 человек, которые подтверди­ли все его права и полномочия, которыми он пользо­вался до 9 января. Это было уже после свидания с Ма­нуйловым.
Летом, когда Гапон был в Финляндии, он поручил {52} рабочему П. следить за Григорьевым и взял с него клятву, что, если бы Григорьев оказался человеком вредным для гапоновской организации, — убить его. П. эту клятву дал.

— Теперь я решил требовать общественного суда. Я написал профессору Грибовскому об этом. Образо­валось уже посредническое бюро. Туда вошли, кажет­ся, Милюков, Иорданский и еще кто-то. Они будут ор­ганизовывать суд. Я просил, чтобы туда вошли пред­ставители всех прогрессивных партий: и Союз 17 ок­тября, и с.-д., и с.-р. — все, кроме реакционных. Пусть судят. Пусть докажут, с документами в руках, что я провокатор, что я предатель. Моя совесть чиста. Кого я предал, пусть скажут. Деньги брал? Деньги эти народ­ные, и я считаю, что можно всеми средствами пользо­ваться для святого дела. Провел правительство до 9 января и теперь хотел. Сорвалось! Что про меня могут сказать? Ну ты бы рассказал все, что я тебе рассказывал. Ну что же? Находился в сношениях с правительственными лицами, имея в виду пользу народа.
Меня интересовало, находится ли он и теперь, осо­бенно после смерти Черемухина, в сношениях с Рачковским.
— Ты виделся с Рачковским после Москвы? — прервал я его.
Возбуждение, с, каким он только что говорил, сразу упало.
—Да.     
— Сколько раз?
— Один только раз.
— Когда?
— Дней шесть тому назад. Когда приехал из Моск­вы, эта история с Петровым на меня навалилась. Не мог пойти к нему.
До сих пор Гапон ходил по комнате. Теперь он лег, вялый, разбитый, на постель.
— До или после смерти Черемухина?
— Не помню.
Я его заставил подсчитать точно. Оказалось после. Еще точнее. Оказалось — на следующий день. Черемухин застрелился в субботу 18 февраля вечером, а Гапон в воскресенье утром в 10 часов теле­фонировал Рачковскому: можно ли им повидаться. Тот ответил "да", и назначили свидание за завтраком в отдельном кабинете у Кюба в 121/2 часов. Гапон
{53} пришел. Татарин его ввел в кабинет, где уже стояла приготовленная для двоих закуска.
— О чем вы говорили?
— Да вот сказал, что видел тебя, что, может быть, вступлю в эсеровскую организацию. Но что покуда ответа не имею. Если да—хорошо, а нет — нам с ним придется разойтись.
— Говорили о Петрове?
— Говорили.
Гапон говорил неохотно.
— Сказал, что подлецы у меня товарищи. И в самом деле, разочаровался я в рабочих. Я не ожидал, чтобы между нами были такие предатели, как Петров.
— А о Черемухине говорили?
— Да.
— Что говорили?
— Да так, ничего особенного.
— Как ты вызвал Рачковского?
— По телефону.
— Где он живет?
— Не знаю.
— А какой нумер его телефона?
— 14-74. Это, должно быть, его квартира.
— Как он узнает, что ты говоришь, а не кто-нибудь другой?
— Я называю себя Апостоловым.
— А он?
— Просто Иван Иванович.
— Он тебя так же хорошо принял, как и раньше?
— Конечно. Но он думает, что партии теперь меня не примут к себе.
— Значит, он тебя больше не примет?
— Отчего?
— Оттого, что ты ему ничего больше сообщить не можешь.
— Да, я с ним так и разошелся. Не знал твоего отве­та.
— Но Рачковский убежден ведь, что от тебя ему те­перь никакой пользы нет. Зачем же он станет ходить к тебе на свидание?
— Он интересуется теперь сведениями. Все уговари­вает меня поступить к нему чиновником особых пору­чений.
Молчание.
— А зачем ты спрашивал нумер его телефона? — вдруг вскочил он с постели и стал горячиться. — Толь­ко ты мне правду говори. Ты меня все допрашиваешь.
{54} — Спросил потому, что интересно.
— Зачем тебе?
— А хотя бы для того, чтобы убить его. Молчание.
— Не беспокойся; не стану пачкаться с ним. С Рачковским если и иметь дело, то только для того, чтобы деньги получить с него.
—Это верно, — опять оживился он и со странной улыбкой продолжал: — Он недавно получил от госу­даря семьдесят пять тысяч рублей.
— Сколько он даст, если я приду к нему обедать? Рублей пятьсот?
— Три тысячи даст, — уверенно возразил Гапон.
— Чтоб я к нему за три тысячи пошел?
— Ну пять тысяч даст.
— Он сыщик и...
— Что ты, брат, сыщик? — проговорил Гапон пони­женным голосом и с подобострастием, изобразив как-то своей фигурой, головой, туловищем, особенно гла­зами, что-то отвратительное. — Он — действительный статский советник.
— Знаю. Директор департамента полиции.
— Старше. Директор, заведывающий политическими делами в России.
— За одно то, что я с ним пообедаю, он должен дать двадцать пять тысяч; меньше не пойду.
— Десять тысяч даст, пожалуй. Ты вот что. В вос­кресенье иди прямо к Кюба. Я его предупрежу.
— Но ведь он меня не примет, если тебе больше не доверяет.
Разговор принимает деловой характер.
— Он мне доверяет.
— Разве он не боится меня?.
— Он мне поверит.
— Но он ведь не может допустить, чтобы револю­ционеры с тобой теперь дело имели?
— Если ты придешь, он поверит. Потом надо ему дать что-нибудь...
— Что дать?
— Ну там бомбы, планы какие-нибудь, шифрован­ные письма.
— А люди?
— Людей можно предупредить. Вот ты говоришь, у тебя дело на руках сейчас. Если ему рассказать, много денег даст.
— Пусть вперед даст. А то расскажу, а он меня и деньги арестует, как твоего Кузина.
{55} — Что ты, что ты! Он этого никогда не сделает.
Я не мог принять свидание с Рачковским немедлен­но. Надо было закончить предварительные приготовле­ния. Поэтому условился с Гапоном встретиться тут же в воскресенье утром, 26 февраля, чтобы окончательно сговориться. А до тех пор мне надо подумать.
— Только смотри не опаздывай. Вообще, если хо­чешь дело делать, не затягивай. А то одна ерунда вый­дет, — сказал он.
— Не опоздаю!
В воскресенье все еще не мог принять свидание. Иванов не успел еще обзавестись извозчичьей спра­вой и стать на условленное место. Поэтому послал ска­зать Гапону, что не приду к нему и вызову в другой день.

{56}

ОТВЕТ 3

Свидание в среду, 1 марта, в 12 часов дня,
на даче Питкинен в Териоках

У Гапона в комнате была его жена. Поэтому мы пошли в избу хозяйки. Начал Гапон с того, что он те­перь окреп духом, что хотя суд товарищеский или об­щественный очень опасен, но он все-таки решается. Присяжный поверенный Марголин взялся защищать его дело и уверен, что Гапона оправдают. Два суда будут: коронный, против "Нового Времени" за клеве­ту, и общественный, которому он все расскажет.
— Марголин у меня спрашивал сказать ему по со­вести, взял ли я хоть часть денег. Я ему дал слово, что не брал, ну ни полушки. Я ему все рассказал, решитель­но все.
— Все?
— За исключением последнего, конечно. Гапона съежило от моего вопроса. Он старался вер­нуться к прежнему разговору и тону и понемногу ожи­вился.
— Марголин говорит, что наверное опрадают. Вся социал-демократическая  жидовская  клика рада, потому что с моим падением они выигрывают. С.-р. тоже нападают на меня. Рабочему делу это приносит страшный вред. На днях на Балтийском заводе наши рабочие поранили шестерых социал-демократов. Я хо­тел устроить новое 9 января, еще большее. Сорвалось!
Я свел разговор на сношения с Рачковским. Оказа­лось, что первые два свидания с ним Гапон имел у Ма­нуйлова на квартире. Речь шла исключительно об от­делах. Во время второго свидания, когда Мануйлов вышел из комнаты, Рачковский сказал Гапону: "Этот Мануйлов — балда! С ним не следует иметь никаких дел". Он дал Гапону нумер своего телефона и предло­жил воспользоваться им в любое время.
{57} — На следующий день я спросил его по телефону:
"Как отделы?" Он ответил: "Для этого нам с вами надо повидаться лично". Назначили свидание в рестора­не. Тут он ко мне и стал подъезжать. А я тут же поду­мал, сию же минуту: "Ты так, а я тогда вот как". Ну и сказал, что ничего не знаю, но так сказал, как будто много знаю. Но я ничего не сказал, ни еди­ного слова. Я всегда говорил и теперь думаю, что, если бы кого-нибудь предать, так самому себе должен пустить пулю в лоб. Разве я предатель? Дурново даже сказал Рачковскому, что "ты, говорит, дурак. Разве ты не видишь, что Гапон тебя за нос водит? Виделся с Рутенбергом в Москве и не сказал тебе даже его адре­са". Ни единого слова не сказал ему.
Я их надуть хотел, устроить новое, еще большее 9 января. Это верно. Что же здесь предосудительного? У меня были широкие планы. Через Мануйлова пробраться к Витте, через Рачковского — к Дурново. Он ведь мне предлагал, не хочу ли я представиться Дурново. И я бы сделал дело. Забрался бы в берлогу и одним взмахом уничтожил бы их всех. Сам бы убил Дурново. Ей-бо­гу... сам. Конечно, вовремя, в известный момент. А тут, значит, отделы, опирался бы на массы. Я широко смотрел. Сорвалось! А жидовская клика ругает меня предателем, провокатором, вором. Пусть докажут с документами в руках, кого я предал, что украл. Комиссия Грибовского должна изображать прокура­туру. Они должны составить обвинительный акт. Значит, взять на себя нравственную ответственность за выставляемые обвинения. А материалу нет. Нету! (Смеется.) А с правительственными чиновниками сношения имел: для пользы народного дела, а сказать им ничею не сказал, ни единого слова. Я же тебе ска­зал, что Дурново обругал Рачковского дураком. Даже адреса твоего им не сказал.
— А после того, как я у тебя был, виделся с Рач­ковским?
— Нет.
— Значит, после Москвы ты видел его один только раз?
— Да, только один.
Гапон сказал неправду. Вот почему. Он виделся с Рачковским 19 февраля, на другой день после смерти Черемухина, рассказал ему результат свидания со мной в Москве. Рачковский об этом и доложил Дурново, тот обругал его дураком. Чтобы Гапон мог это узнать, он должен был видеть Рачковского еще раз.
{58} История с адресом придумана неудачно. Адрес мой, т. е. место, где мы встретились с Гапоном в Москве, стало известно полиции тотчас же. За мной тогда же начали следить.
Ни Лопухин, ни Мануйлов не знают будто бы о том, что Гапон встречается с Рачковским. Когда они спра­шивали Гапона об этом, он отвечал, что больше с Рач­ковским не виделся.

Перешли к делу.
Я высказал принципиальное согласие повидаться с Рачковским.
Это категорическое заявление было для Гапона неожиданным. Он как-то завозился, что-то пробормо­тал.
— Никто не знает об этом. Если кто-нибудь из това­рищей узнает, я рискую головой. Не станут даже в объяснение со мной вступать, а просто пустят пулю в лоб за сношения с Рачковским.
— Этого никто не узнает.
— Свидание должно быть в отдельном кабинете. Кроме него никто не должен знать про мои с ним сношения.
— Конечно. Будь спокоен. До сих пор полиция ни­кого из своих не выдавала. Революционеры выдавали. Тихомиров, например, даже С-нов, говорят, выдавал.
— Ладно.
— Только ты не беспокойся. Полиция не выдаст.
— Конечно, не выдаст. Ей невыгодно. Никто к про­вокатору не пойдет.
— Ну да. А насчет денег как?
— Двадцать пять тысяч, как я уже тебе говорил. Наличными в пакете или ассигновкой. За то только, что пообедаю с ним, узнаю, чего он хочет.
— Это хорошо. Надо все знать точно.
— Никакой слежки за мной чтобы не было.
— Само собой разумеется. Вот ты говоришь: двад­цать пять тысяч. Если бы ты рассказал про дело, кото­рое у тебя на руках, можно было бы получить не двад­цать пять тысяч, а пятьдесят тысяч рублей.
—Двадцать пять тысяч только за то, что с ним пообедаю. Узнаю, что ему нужно. Сказать ему в первый раз ничего не скажу. Надо будет подумать.
— Это верно. А то двадцать пять тысяч мало.
— Дешево себя не продам. Так и скажи ему. За все дело не меньше ста пятидесяти — двухсот тысяч рублей.
— Это верно. Но ведь я сказал сто тысяч.
{59} — То ты, а то я говорю.
— Но вот что. Он ведь может сказать: дашь тебе двадцать пять тысяч рублей, а ты его надуешь, ничего потом не расскажешь.
— Ты ему объясни: одним тем, что я приду обедать, я уже в ваших руках. Если товарищи хоть что-нибудь узнают — мне крышка. Гарантия достаточная. А с его стороны никакой гарантии. Я расскажу, а он денег не даст.
— Это верно.
— А ты что получаешь за то, что приведешь меня? — спросил я Гапона.
— Не знаю еще. Завтра поговорю.
Любопытный был вид у него. Растерянный, прини­женный. Совсем не такой, как когда он говорил о суде и широких планах. Некоторое время мы оба мол­чали. Он ходил по комнате и думал.
— Видишь ли. Деньги большие. Могу я ему сказать определенно, что речь идет о Дурново? — спросил Га­пон.
— Я тебе доверяю. Но ты понимаешь, что сказать этого не могу.
    Конечно, сам видишь, что я ничего не спрашиваю. Ни фамилий, ничего. Сам понимаю, что в таком деле иначе нельзя.

Решили: в пятницу 3 марта—свидание с Рачков­ским. Гапон предупредит его и переговорит предва­рительно. Я пришлю завтра в 5 часов к Гапону. Он передаст для меня записку, в которой будут: день, час, место свидания с Рачковским и пароль, как пройти. Больше ничего. Я в указанное место и время обязатель­но приду.

Характерное это было свидание. Когда Гапон рас­сказывает о суде, приводит оправдания против газет­ных обвинений, он сознательно играет, играя, увлекает­ся и забывает, должно быть, про данные им Рачковскому "разъяснения", про взятые им на себя "поручения". Он повторяет, очевидно, передо мной те же "благород­ные" жесты, что и перед Марголиным, Симбирским и другими. А когда я неожиданно напоминаю о Рачковском, горбится, смотрит исподлобья, с опаской. Поку­да не втянется в "деловой" разговор.

Прежде чем расстаться, он не забыл все-таки при­крыться "на всякий случай" фиговым листом:
{60} — Главное, надо смотреть на вещи широко, не одно­сторонне. Если, скажем, дело какое-нибудь на мази, понимаешь, на мази, как у тебя, например, то лучше им пожертвовать, чтобы получить большие средства и потом поставить его еще больше и шире.
— Конечно.
Мы перешли в комнату его жены. Я уезжал в го­род позже их. Пришлось поэтому просидеть с ними с четверть часа. Я чувствовал себя отвратительно в при­сутствии этой простой, доверяющей Гапону женщины, очевидно любящей его. Она не верит газетным разобла­чениям. И к суду он обратился под ее влиянием. Так я понял из ее слов.

2-го я послал к нему, как условились, с запиской. "Напиши результат твоего свидания. М. 2 — III 1906".
В 5 часов его не застали дома. Сказали, что Гребницкий (Гапон) будет дома только на следующее утро в 10 часов.
3 марта он передал мне несколько слов, написан­ных на моей же записке: "Завтра (суббота) ресторан Контан 9 часов вечера. Спросить г. Иванова".
4 марта.
В ресторан Контана я приехал в субботу в четверть десятого.
В этот вечер у Дурново был бал.
Не раздеваясь, спросил лакея, где кабинет Иванова. Тот бросился сломя голову, как и полагается в подоб­ном учреждении, спрашивать.
Дверь в коридор была открыта. Я видел, как за дверью засуетились. Раздевальный лакей вернулся на свое место и сказал: "Сейчас узнают".
Вслед за ним подошел к дверям обер-кельнер, ог­лядел меня, спросил, большая ли должна быть компа­ния. Я ответил: "Два человека".
— Сейчас спрошу.
Через минуту вышел высокий выхоленный моло­дой человек, спросил одеться. Очень внимательно меня оглядел. Потоптался больше, чем это ему нужно было, чтобы одеться, взбрасывая на меня глаза при каждом удобном случае, осматривая меня через зерка­ло, одел свою дорогую шубу и вышел.
Вслед за ним из того же коридора вышел обыкно­венный сыщик (так хорошо знакомая фигура), всо­сался в меня глазами на ходу, так что они у него чуть не вылезли, прошел в раздевальную, оделся и, выходя {61} на улицу, опять так скосил глаза на меня, что мне его жаль стало.
Я обозлился, что заставляют ждать. Прикрикнул на лакея. Тот подошел к дверям коридора не торопясь, оттуда вышел сейчас же и сказал: "Должно быть, такого кабинета нет".
Я ушел.
Рачковский не рискнул встретиться со мною Но на всякий случай поставил агентов "посмотреть и "обставить".
Ни арестовать меня, ни особенно грубо следить за мною в этот вечер, по моим соображениям, не должны были. Для Рачковского, с его точки зрения, это было бы невыгодно.
По заранее составленному плану я принял меры к тому, чтобы остаться без "попутчиков".

{62}

ОТЧЕТА 4


Свидание 5 марта, вечером

В сравнении с тем, каким я видел Гапона в преды­дущие разы, он оправился и был совершенно спокоен.
Вчерашнюю историю он объяснил недоразумением. Он "думал", что я сообщу, приду или нет; ждал, беспо­коился очень.
Так как до 8 часов я его не известил, то он по те­лефону сказал Рачковскому, что я, вероятно, не приду.
— Почему ты сам не пришел на всякий случай? Ведь мы с тобой условились совершенно определенно: что я приду обязательно, когда получу твою записку. Ведь я головой рисковал.
— Я очень беспокоился. После восьми поехал с женой к Симбирскому. Вернулся и лег совсем рано, часов в одиннадцать, спать. Все время думал о тебе.
— А Рачковский в это время поставил сыщиков, чтобы меня "обставить".
— Он мне дал честное слово, что ничего не будет, Если бы тебя арестовали, я бы пулю себе в лоб пустил.
— О чем вы говорили?
— Так, решили, видишь, если свидание состоится, поговорить раньше с тобою, а потом, в зависимости от твоего ответа, он приедет или нет. Он божится и кля­нется, что дело Леонтьевой и других арестованных весной двенадцати человек обошлось им всего в пять тысяч рублей. Сто тысяч даже за Дурново дать никак невозможно. В особенности при теперешнем положении финансов. Двадцать пять тысяч рублей — это хорошая цена. За все. И то ты должен ему сначала все расска­зать. Твое соображение, что если ты к нему придешь, то ты уже у него в руках, неверно. Много есть людей, с которыми он видался, не сходился — и ничего. Никто ничего до сих пор не знает. А они благоденствуют. Теперь почтенные члены общества. Так он говорит.
{63}  (Смеется.) Двадцать пять тысяч — это хорошая цена. За одно дело. А за целый год можно заработать и сто тысяч. За четыре дела. Так он, сукин сын, говорит. (Смеется.) Понимаешь? (Продолжает смеяться, собст­венно, хихикать и совершенно меняет почему-то тон разговора.) Так меня подмывало пристрелить его. Чего же? Ведь нас только двое. Ведь я тебе рассказы­вал мои планы. Организовать массы в отделы. Все пошли бы. И теперь рабочие постановили платить са­мим за помещение, хотя собираться и не позволяют. Влечение большое питают к отделам. Одновременно с этим пробраться к Витте и Дурново и в подходящий момент скосить их. Это имело бы громадное значение. Сорвалось! Но я теперь дело сделаю. Вот только напрас­но с.-р. против меня выступают. Ведь я летом это гово­рил еще за границей. А меня заподозрили, что я хотел всей партией распоряжаться. И теперь еще не все поте­ряно.

Относительно "дела" Гапон говорил более про­заично и определенно. "От имени Рачковского" он "категорически" заявил, что в Петербурге меня никто не тронет. Не арестуют. Если мы "столкуемся", по­лиции будет дано знать, чтобы меня оставили в по­кое.

— Но будет так дано знать, что никто ни о чем не сможет догадаться. Просто выяснилось, что ты ни при чем во взводимых на тебя обвинениях.
Брата безусловно освободят.
Гапон узнал от рабочего Т., что жена моя привле­кается за издание какой-то книжки к суду. Он заявил, что и это дело похерят.
Рачковский все может сделать, если только я ему что-нибудь расскажу.
— А рассказать надо. Не выдавая, конечно. Бе­зусловно, никого не предавая, иначе это будет пре­дательство.
Что касается опасений за мою жизнь, на случай, если товарищи узнают о моем предательстве, то Рач­ковский говорит, что все можно будет устроить так, что меня никто ни в чем не заподозрит. Я "не должен погибнуть ни в каком случае". Я смогу перейти потом к с.-д. и работать у них. Но самое лучшее, чтобы я ос­тался в Боевой Организации, как и был.

Тон у Гапона был теперь новый, гораздо самоуве­реннее, чем раньше. Говорил он совсем о другом, чем {64} раньше. Планы у него с Рачковским изменились после того, как убедились, что я клюю: пришел в Контан.
Рачковский соглашался на свидание только после того, как я что-нибудь расскажу. Свидание, следова­тельно, стало немыслимым. Они даже торговаться наш­ли возможным.
С своей стороны Гапон все чаще останавливался на суде, который для него теперь является гарантией личной неприкосновенности. Над судом он в то же вре­мя издевается, не боится его, так как никаких доку­ментов нет, а я как свидетель в счет не иду. "Этот не выдаст".
Положение мое стало безвыходным. До Рачковского не добраться. А Гапон находится под защитой суда.
Я решил рискнуть, принять меры предосторожности и повидаться с кем-нибудь из товарищей, чтобы посове­товаться.
Гапону сказал, что "подумаю еще и дам ответ".

Я принял все бывшие в моем распоряжении меры предосторжности (Добавлено в июне 1909 г. —П. Р.) и, убедившись, что за мной нет поли­цейской слежки, поехал в Гельсингфорс. Раньше, чем пойти к Азефу, я спросил его по телефону, находит ли он возможным со мной встретиться, предупредив его, что я с своей стороны убежден, что никого с собой не привез.
Азеф свидание со мной принял. Я рассказал, зачем приехал и как вел за это время дело. Из указанных им первоклассных ресторанов я был только в одном из них и один раз, в первый день приезда в Петербург, но чувствовал себя там очень тяжело и, не видя в этом никакого смысла, больше туда не являлся и извозчи­ков там не ставил.
Азеф обозлился, стал грубо обвинять меня, что я не исполняю его инструкций, что своей неумелостью я проваливаю все и всех (в это время в Петербурге произошли аресты Б. О.). Он торопился куда-то по де­лу и, уходя, назначил мне вечером свидание, чтобы по­думать, не оставить ли Рачковского и покончить с од­ним Гапоном.
Я ничего не ответил тогда Азефу. Все его обвине­ния были до того несправедливы и он мне стал до того отвратителен, что я буквально не {65} мог заставить себя встретиться с ним.
Я оставил ему записку, что не могу и не хочу видеть его, ни слышать, что возвращаюсь в Петербург продолжать дело, как сумею, на основании имеющихся у меня прежних распоряжений.
Я вернулся обратно.
Записка в которой я оскорбил Ивана Николаевича, сыграла значительную роль в дальнейшем. Савинков заявил мне по поводу нее: «Ты оскорбил в его лице честь партии и всей истории партии».

{66}

ОТЧЕТ 5


Свидание 10 марта, в пятницу, утром,
дача Питкинен, Териоки

Я был болен и совершенно разбит после поездки моей к Азефу. С трудом мог следить за собой и за Гапоном.
По обыкновению он начал рассказывать про свои дела, про свое положение.
Я спросил, как, по его мнению, быть с Рачковским.
— Самое правильное сказать, что ты ему не доверя­ешь. Пусть передаст двадцать пять тысяч авансом через меня. Раньше ты к нему не пойдешь. А там три выхода:
1) Получить деньги и скрыться.
2) Если дело у тебя не совсем верное, ну, если ты не уверен, что действительно успешно окончится, то рас­сказать ему. А люди чтобы спаслись. Это вполне воз­можно. Потому что они арестовывают тогда, когда все созреет, как бутон. Понимаешь? Ну, мы можем сказать, что и не виноваты, а шпионы слишком грубо следили. Ни один человек, конечно, не должен постра­дать. Но если дело у тебя верное, если твоя организа­ция ведет к тому, что Дурново или другой кто несом­ненно скоро будет убит, тогда лучше с ним дело прек­ратить.
3) Деньги получить и убить их обоих, Рачковского и Герасимова. Это я взял бы на себя. Только надо так сделать, чтобы уйти. Я всегда говорил, что Боевая Ор­ганизация поступает неправильно, что не спасает своих людей. Каляев, например, мог быть свободно спасен, если бы были лошади. Это мне вчера еще говорил оче­видец.
— Кто говорил?
— Рабочий один. Если я буду убежден, что на мне не лежит более важная идея, я возьму на себя это дело. Только надо так устроить, чтобы уйти. Лошадей, одеж­ду, квартиры. А для этого все-таки нужны деньги.
{67}  Я ответил, что о первом его предложении нечего говорить, не стоит пачкаться. О третьем, чтобы убить Рачковского и Герасимова, — тоже не стоит говорить.
— Почему?
— Фантазия.
— Почему фантазия?
— Ты их не убьешь.
Гапон обиделся; стал уверять, что говорит об этом серьезно. Надо хоть этих подлецов убить. Его (Гапона) общественное положение теперь таково, что только та­ким актом он может вернуть себе доверие.
Гапон говорил с таким жаром и увлечением, так хорошо симулировал, а я был в таком разбитом на­строении, что поддался его игре и стал серьезно гово­рить с ним об этом.
Гапон опять повторил, что это его давнишняя идея. Что очень бы хорошо убить их до Думы. И Дурново тоже.
Он спросил, сколько надо времени, чтобы соргани­зовать побег.
— Дней десять. Не больше двух недель. Но когда я поставил ему определенные вопросы (то-то тогда-то надо сделать), он смутился и стал ви­лять.
    Могу я послать вместо себя кого-нибудь другого?
    У меня такие рабочие найдутся.
Дальше следовал план, как осуществить. А когда запутался, стал говорить, что этот план вообще ему не подходит. Что он теперь день и ночь работает над свои­ми организациями. Устроено уже 15 пунктов. Отделы сами по себе. Там хотят проводить выборное начало. А он считает необходимой железную дисциплину. Пусть отделы сами устраиваются. Он будет работать только с теми рабочими, которые остались ему верны. Он устраивает мастерские: портняжескую, слесарную и т. д. Деньги есть и будут. Говорил о каком-то "пред­приятии", от которого можно получить 18.000 рублей. Дело маленькое, но верное. Сами служащие принимают участие.
Я видел, что сделал большую оплошность, и старал­ся затушевать разговор о покушении на Рачковского и Герасимова. Стал жаловаться, что дело у меня не клеится, что меня преследуют неудачи.
Он начал уговаривать меня "рассказать" Рачковскому. Можно будет получить большие деньги.
Я высказал удивление, что Рачковский торгуется. Но чтобы прийти к какому-нибудь результату, надо {68} с ним повидаться и все выяснить. Интересы у меня с Гапоном общие в этом деле. Поэтому я предоставляю ему решить, надо ли требовать аванс или нет.

Я рассчитывал, что Рачковский, не рискуя деньга­ми и зная, что я уже поддался искушению, приходил в Контан, явится на свидание со мной.
Если же он опять предложит Гапону переговорить со мной раньше, т.-е. получить предварительные дока­зательства моей "искренности", дело надо бросить.
Гапон полагал, что свидание состоится; так как я сказал, что вся будущая неделя у меня занята, кроме понедельника, то свидание было решено на понедель­ник 13-го вечером. В субботу или в воскресенье они повидаются, назначат час и место. Гапон сообщит мне это запиской через моего посланного.

13 марта Гапон передал мне, что вызывает меня на свидание в Териоки в среду утром (без Рачковского).
В понедельник появилось в газетах его наглое пись­мо к обществу. Находится в сношениях с полицией, а в печати говорит, что хочет обмануть полицию.
Свидание с Рачковским не получить без "аванса" с моей стороны. Гапона одного трогать нельзя. На свою ответственность решил дело оставить и уехать.
(Во время одного свидания у Гапона высунулась как-то из жилетного кармана визитная карточка с надписью: Петр Иванович Рачковский. Карточка, наконец, эта выпала на пол. На обороте ее что-то было написано чернилами.
— Что это у тебя? — спросил я.
— Ничего.
Гапон поднял и положил обратно в тот же карман. В свое время я забыл написать об этом в отчете Центральному Коми­тету, Из газет я узнал, что, когда в Озерках открыли тело Гапона, судебные власти пришли в большое смущение, найдя при нем визитную карточку. Карточку эту никому не показали и в протоколе о ней не упомянули. Не та ли эта карточка, которую я видел? Рабочие, очевидно, хуже умеют обыскивать, чем полиция.)
Я приехал в Гельсингфорс. Переслав Центральному Комитету (через Азефа) отчет последнего свидания с Гапоном, написал, что хочу уехать за границу*. (*Текст этой вставки изменен в июне 1909 года.)

Находясь все время под систематическим наблюде­нием полиции, я не мог пойти переговорить лично с кем-нибудь из товарищей.
Я узнал, что вместе с Азефом там был и Савинков. Если Азеф имел основание считать себя оскорбленным {69} мною, то Савинков или кто-нибудь другой так или иначе должны были отнестись к принятому мною ре­шению оставить порученное мне дело и уехать, что-нибудь ответить на мою записку должны были.
Я ждал этого ответа, но безрезультатно.
Тогда я поручил протелефонировать об этом Азефу. Он ответил (как член ЦК, конечно, а не как частное лицо), что никакого ответа не будет.
От Савинкова, бывшего в это время с ним, тоже ни звука.

Я принял это молчание как упрек, точнее — как оскорбление за то, что в том или другом виде не при­вел в исполнение данное мне ЦК поручение.
Встал вопрос: могу ли я, связанный с Гапоном всем ужасом и кровью 9 января, бросить так это дело, уехать, ограничившись одной отпиской по начальству. Соображения общественные, политические, моральные меня пугали. И все вместе страшно угнетало. К концу нескольких дней для меня выяснилось одно: с Гапоном я увижусь.
Сначала я думал, что при создавшемся положении я должен, по крайней мере, сказать ему в присутствии рабочих, что считаю его предателем, провокатором, что все наши разговоры во время свиданий запротоколены и находятся в распоряжении партии.

Но когда я вернулся в Петербург, все соображения отпали перед чудовищностью того, что Гапон про­дал 9 января, что он—полицейский провокатор.
Решил привести в исполнение приговор ЦК, данное мне поручение относительно его одного.
Рассчитывать в этом случае на помощь N-ов, соглас­но первоначальным плану и инструкции Азефа, после их отказа не приходилось.

{70}

ОТЧЕТ  6


Я решил заменить не достигнутую мною "улику" Рачковского — свидетельскими показаниями. Я обра­тился к группе рабочих, членам партии, рассказал им, в чем дело. Один из них Гапона хорошо знал, так же, как Гапон его.
Видя во мне представителя партии, вполне мне до­веряя, рабочие все-таки не могли примириться с мы­слью, что Гапон — полицейский провокатор. Было ре­шено, что я предъявлю в их присутствии Гапону обви­нения. Чтобы он не мог отречься от всего, должен был быть, кроме меня, еще свидетель. Гапон должен быть выслушан. Получался вторичный суд. Об обращении моем к рабочим Центральный Комитет не знал.

22 марта (в среду) мы встретились с Гапоном и поехали на извозчике. На козлах за кучера сидел один из рабочих, слышавший наш весь разговор.
Я предлагал Гапону вопросы. Несмотря на их не­последовательность, он долго ничего не замечал и го­ворил все то же, уже известное.
В последний раз он видел Рачковского в понедель­ник. Рачковский дает 25.000 рублей за выдачу покуше­ния на Дурново. Надо торопиться. 25.000 — деньги хорошие. Никто ничего не узнает. Нечего опасаться. О людях нечего беспокоиться. Мы их заранее преду­предим, они скроются и т. д. Когда Рачковский узнал, что я не приехал в прошлую среду к Гапону на свида­ние, он стал беспокоиться. Боится покушения. Надо то­ропиться, повторял Гапон.
Этот раз он был гораздо наглее, чем раньше.
Я спросил о суде Грибовского. Гапон ответил, что суд пустяки. Хотят, чтобы одни левые партии су­дили. Он не пойдет на этот суд. И вообще, наплевать ему. Он знает цену общественному мнению. Грош. Было время, когда его превозносили. Теперь его топ­чут. Газеты — либо жидовские, либо подкупные.
{71} Я говорил о нужде рабочих. Он подтвердил, что нужда очень большая. Я спросил, куда он девал 50.000 франков, которые Соков ему дал летом для рабочих.
Он насторожился. Долго, испытующе поглядел на меня.
Потом, беспокойный, спросил, как это я, конспи­ратор, разговариваю на извозчике о таких вещах, как убийство Дурново, свидание с Рачковским, о день­гах, называю все имена. Он предложил пройтись пеш­ком. Слезли с саней, он внимательно взглянул в лицо извозчика, но ничего подозрительного в нем не увидел.
Явно опасаясь чего-то, он стал уверять меня, что ре­волюционеры к нему несправедливо относятся, что он сам за вооруженное восстание, но считает преступле­нием вызывать теперь рабочих на улицу. Октябрьские увлечения — ошибка. Надо было заставить царя сначала присягнуть конституции. А потом уже пусть отбирает. Весь народ сказал бы: клятвопреступник — и восстал бы...
Я не возражал. Наконец, сказал, мне надо ехать. Мы вернулись к делу.
По словам Гапона, Рачковский раньше не доверял мне, но он поручился за меня, что я "честный и искрен­ний человек".
Свидание теперь, наверное, состоится. Надо торопиться, а то Рачковский беспокоится.
Принять свидание с Рачковским и выполнить пер­вый план я не мог уже. Предоставленные в мое распо­ряжение партией средства были уже ликвидированы. Правильные сношения с Центральным Комитетом, точ­нее с Азефом, расстроились. Оставалось держаться на­чатого суда рабочих.
Я сказал Гапону, что согласен. Пусть он окончатель­но узнает у Рачковского, когда и где мы встретимся. В понедельник я вызову Гапона, и он мне лично пере­даст свой разговор с Рачковским.
На этом мы расстались.

Рассказ "извозчика" поразил поджидавших его то­варищей.
Было решено арестовать Гапона, обезоружить его (он всегда носил при себе револьвер) и, предъявив ему обвинение и свидетельское показание, потребовать от него объяснения. Потом решить его участь.
Сначала, согласно инструкции Азефа, (В этом месте рассказа я, при просмотре для печати, вста­вил имя Азефа и все, касающееся сношений с ним.) все было {72} мною сорганизовано в Финляндии. Но я вовремя уви­дел неуместность этого акта на финляндской террито­рии и все отменил.
Была нанята дача Звержицкой, в Озерках, на имя И. И. Путилина, явившегося туда в сопровождении своего "слуги". Из конспиративных соображений пришлось потребовать, чтобы дачу убрали; уборка ее затянулась из-за праздников.
В пятницу 24 марта я сообщил лицу, через которое сносился с Центральным Комитетом (Азефом), что все готово. Но ни дня, ни места не сообщил. В суббо­ту или воскресенье (25 или 26 марта) это лицо переда­ло это лично Азефу. Азеф при этом имел возможность снестись со мной лично или через посредника по теле­фону.
К понедельнику — день, когда я условился встре­титься с Гапоном, — дача еще не была готова. Чтобы не возбуждать подозрений, уже появившихся у него, я написал ему в воскресенье записку:
"Получи завтра определенный ответ. Не меньше 50.000. 15.000 авансом через тебя. В крайнем случае 10.000. Тогда и деловое свидание назначим. За ответом пришлю во вторник утром".
Для "конспирации" просил через посланного вер­нуть мне записку. Гапон ее возвратил, но, как потом оказалось, оставил у себя копию.
Мне он ответил:
"Ты сам вертишь и виноват в канители. Сегодня непременно надо видеться или завтра для дела, и тогда все будет хорошо. Ведь мы предположили с тобой так, невыгодно менять. Место — ресторан Кюба. Время или сегодня (понед.) 10 час. вечера, если завтра, то 7 час. вечера. Повторяю, ты должен видеться со мной и с тем господином здесь в городе".
Записку я получил 27 марта вечером. На словах он мне передал, что из города никуда не поедет, а в городе придет на свидание куда угодно. Несмотря на это пре­дупреждение, я вызвал его приехать во вторник в Озер­ки с поездом, отходящим из Петербурга в 4 часа дня.

Во вторник 28 марта, когда все собрались на даче и мне надо было скоро идти встречать Гапона, дворни­ку вздумалось прийти очищать снег около дачи. Чтобы избавиться от него, его послали, вместе со "слугой", купить пива. Они взяли три бутылки. Одну получил дворник и, удовлетворенный, ушел к себе и больше не появлялся.
{73} Гапона я застал на условленном месте, на главной улице Озерков, идущей параллельно железнодорожно­му полотну.
Встретил он меня, подсмеиваясь над моей нереши­тельностью: хочу, да духу не хватает идти к Рачковскому.
Я сказал, что главная причина моих колебаний та, что люди погибнут. Всех повесят.
Гапон возражал и успокаивал меня. Можно будет их предупредить, они скроются. Наконец сорганизо­вать побег. Он спрашивал, сколько это может стоить, предлагал деньги для этого.
Мы повернули обратно. Я заметил двух человек, следивших за нами. Как только мы пошли им навстре­чу, они перешли дорогу и свернули в переулок, ведущий мимо каланчи через мостик, к Озерковскому театру.
Я сказал Гапону, что он приехал с сыщиками. Он отрекался. Мы пошли за ними. Застали их стоящи­ми против каланчи, выжидающими. Как только мы свернули в переулок, т. е. к ним, они быстро пошли от нас дальше, перешли мост и провалились куда-то.
Всю дорогу, чтобы успокоить мою совесть, Гапон развивал разные планы, как избавить людей, которых я выдам, от виселицы.
— Зайти бы куда-нибудь посидеть, выпить чего-нибудь, — сказал он.
Я сказал, что у меня там одна из моих конспира­тивных квартир.
Когда я убедился, что никого за нами нет, мы пошли в дачу. Подымаемся по дорожке, Гапон оста­новился и спросил:
— Там никого нет?
— Нет.
Рабочие находились в верхнем этаже, в боковой маленькой комнате, за дверью с висячим замком. Предполагалось, что я открою эту дверь, чтобы войти вместе с Гапоном; рабочие его обезоружат. Если надо будет, связать его, а потом судить.
Но вышло так, что Гапон первый поднялся наверх. Войдя в первую большую комнату, сбросил с себя шубу и уселся на диване, стоявшем в противополож­ном от дверей углу. Открыть дверь и выпустить оттуда людей я не мог. Началась бы стрельба, и я всё и всех провалил бы. Я ходил по комнате, думая, как быть. А Гапон говорил. И неожиданно для меня заговорил так цинично, каким я его ни разу не слыхал. Он был уверен, что мы одни, что теперь ему следует говорить со мной начистую.
{74} Он был совершенно откровенен. Рабочие все слыша­ли. Мне оставалось только поддерживать разговор.
— Надо кончать. И чего ты ломаешься? 25.000 — большие деньги.
— Ты ведь говорил мне в Москве, что Рачковский даст 100.000?
— Я тебе этого не говорил. Это недоразумение. Они предлагают хорошие деньги. Ты напрасно не ре­шаешься. И это за одно дело, за одно. Но можешь сво­бодно заработать и сто тысяч, за четыре дела.
Гапон повторил, что Рачковский божится, клянет­ся, что дело Леонтьевой обошлось им в 5.000 рублей всего.
— Они в очень затруднительном положении. Рачков­ский говорит, что у с.-р-ов у них сейчас никого нет. Были, да провалились.
— Он назвал кого-нибудь?
— Нет. Сказал только, что два человека, очень серьезных, совсем было добрались до центра. Да прова­лились. Товарищи узнали. А им надо, понимаешь?
А что, в Москве у вас есть что-нибудь? — спросил он, вспомнив что-то.
— Есть.
— С Дубасовым?
— Да.
— А как там дела?
— Хорошо. Как всюду.
Он больше не расспрашивал, предоставив, оче­видно, дальнейшее Рачковскому.
Гапон говорил, что Рачковский беспокоится, боит­ся покушения на Дурново. Убийство Слепцова его очень смутило.
— Что он говорит о Слепцове? — спросил я.
    Напрасная жестокость, — говорит.

Я высказал опасение, что Рачковский.меня обманет. Все расскажу, а он денег не даст.
Гапон уверял, что этого не случится.
— Завтра в 10 часов вечера у Кюба. Ты можешь свободно ему все говорить. Он безусловно по­рядочный человек и не надует. Заплатит даже с благо­дарностью, как только убедится, что дело серьезное. Ты в этом не сомневайся. Я тебе говорю. На всякий случай можно сразу всех карт не открывать. А если надует, мы его убьем.
Я опять сказал, что главное препятствие для меня в том, что люди погибнут.
{75} — Да ты не смущайся. Ведь я тебе рассказывал, что они арестовывают только тогда, когда все созреет, как бутон. Значит, ты сможешь предупредить товари­щей. Скажешь, что узнал из верного источника, что неладно и что надо немедленно скрыться. И все. А мы тут ни при чем. Мы скажем Рачковскому, что люди заметили слежку и разбежались.
— Как же они скроются? Рачковский на следующий день после нашего свидания приставит к каждому из них по десяти сыщиков. Ведь их всех повесят?
— Как-нибудь устроим им побег.
— Ну, убежит часть, а остальных повесят все-та­ки.
— Жаль!
Молчание. Через некоторое время продолжа­ет:
— Ничего не поделаешь! Посылаешь же ты, наконец, Каляева на веселицу?
    Да! Ну, ладно.

Я заговорил о риске с моей стороны.
— Если X. узнает о моих сношениях с Рачковским, он без разговоров пустит мне пулю в лоб.
— Неужели пустит?
— И глазом не моргнет.
Некоторое время молчание. Гапон ходит в раз­думье по комнате.
— Нет, не сможет он этого сделать. А главное — доказательств нет. Не пойман за руку — не вор. Пусть докажут. Документов ведь никаких нет. А обставить дело практически так, чтобы товарищи тебя не запо­дозрили, — об этом позаботится Рачковкий. Он чело­век опытный. В его практике много уже таких случаев было. Те теперь благоденствуют. Почтенные члены об­щества. И никто ничего не знает.
Одним из "практических" способов отвести от меня подозрение товарищей Гапон считал арест. Арестовать меня на время, конечно вместе с други­ми.
— Но тогда ведь меня вместе с другими будут су­дить военным судом и повесят?
— Разве повесят? Тогда это не годится. Но ты не беспокойся. Повидаешься с Рачковским, увидишь, что все это можно устроить очень просто.
Я спросил, сколько он получает от Рачковского за это дело. Гапон ответил, что покуда ничего, а сколь­ко получит — не знает.
{76} — Ты богач теперь. У тебя много денег, должно быть.
— Почему?
— За книгу получил тысячу франков.
— Десять тысяч рублей я получил за нее.
— Да 50.000 от Сокова.
— Все израсходовано. (Гапон говорил об этом не­охотно.) Рабочим много денег отдал. У меня теперь рублей тысяча всего осталось. Но мне и не надо много... Ты видел, как я скромно живу.
— Куда же ты девал деньги? Ведь отделы ты устраи­вал на виттевские?
— Петров за границу приезжал. Пришлось на дорогу дать. Другим еще. Есть семьи рабочих, которые я под­держиваю каждый месяц.

Я спросил о суде.
— Пустяки. Судьи теперь не тем заняты. Выборы идут. А с.-д. и с.‑р. в лужу сели со своим бойкотом Думы. Кадеты всюду побеждают. Но если у кадетов не хватит политической зрелости, чтобы не зарваться в своей оппозиции, Думу разгонят штыками. Рачковский то же самое говорит. То, что в газетах пишут, что Дур­ново и Витте уходят, ерунда. Они и не думают уходить и не уйдут.
— В каком положении у тебя дело с Петровым?
— Он пишет книгу "Правда о Гапоне". Правду о Гапоне теперь многие пишут. И Симбирский, и Строев, кажется, пишет, и Феликс из "Биржевых Ведомостей", и еще кто-то. Ну что Петров может написать про меня?
— А если он напишет, что ты взял с П. клятву убить Григорьева?
— Откуда ты это знаешь? — опешил Гапон.
— Ты сам мне это говорил. Он успокоился и ответил:
— Ну что ж? Мало ли в организации у тебя, напри­мер, бывает важных секретов? Если кто-нибудь откро­ет, его следует убить.
— А Черемухина ты все-таки напрасно погубил.
— Почему я его погубил?
— Ты же мне рассказывал. Взял с него клятву убить Петрова за его письмо в газетах про 30.000 и дал ему револьвер для этого. А он сам себя из этого револьвера прикончил.
— Да, неприятная история! Гапон задумался.
{77} — Петров распишет, должно быть, твою парижскую жизнь.
— Что он напишет? Что я ему кабаки показывал в Париже? Рассказывал, сколько что стоит? Пустяки все это. Что здесь страшного? Пишут в газетах, что я в Монте-Карло в рулетку играл. Ну и играл, и выиграл. И плюю я на всех. И на общество, и на печать, и на ре­волюционные партии, и на всех. Мне важно мнение моих рабочих. А они мне доверяют. Те, которые коле­бались, сомневались, те мне не нужны.
С ними дела не сделаешь.  Ты увидишь, что будет. Я теперь живу легально. Я был у Камышанского, прокурора петер­бургской палаты. Он сказал, что я амнистирован еще 21 октября.
— Ведь я тебе это говорил еще в ноябре. Зачем же ты комедию разыграл?
—Да.
Задумался. Потом с возрастающим оживлением начал:
— Я теперь буду устраивать мастерские. Кузница у нас есть уже маленькая. Слесарная. Булочную устро­им и т. д. Вот что нужно теперь. Со временем и фабри­ку устроим. Ты директором будешь. Верно. Ты плюнь на всякие глупости. А общество, печать — ерунда. Их и купить, и продать можно. Верно говорю тебе. Я в этом убедился.
— А если бы рабочие, хотя бы твои, узнали про твои сношения с Рачковским?
— Ничего они не знают. А если бы и узнали, я скажу, что сносился для их же пользы.
— А если бы они узнали все, что я про тебя знаю? Что ты меня назвал Рачковскому членом Боевой Ор­ганизации, другими словами — выдал меня, что ты взялся соблазнить меня в провокаторы, взялся узнать через меня и выдать Боевую Организацию, написал покаянное письмо Дурново?
— Никто этого не знает и узнать не может.
— А если бы я опубликовал все это?
— Ты, конечно, этого не сделаешь, и говорить не стоит. (Подумал немного.) А если бы сделал, я напе­чатал бы в газетах, что ты сумасшедший, что я знать ничего не знаю. Ни доказательств, ни свидетелей у тебя нет. И мне, конечно, поверили бы.
Я невольно направился к дверям, чтобы пока­зать ему "свидетелей", но сдержался. Следя за разго­вором, я не успел ориентироваться, принять определен­ное решение.
{78} Говорить мне с ним больше незачем было. Но что­бы выиграть время, сообразить и решить, как быть, я возвращался к прежним вопросам и опасениям.
Из его ответов я узнал еще, что Рачковский хва­лился ему, что меня "знают в лицо", а не по карточ­кам, не меньше "двадцати сыщиков", и о том, что о "нашем деле" знают только Рачковский, Дурново и царь.
— Ты знаешь, что на днях царю представлялся Ти­хомиров? — спросил я.
— Разве?
— Да. И серебряную чернильницу получил с какой-то надписью. За полезную службу. И ты, пожалуй, серебряную чернильницу получишь.
Его передернуло. Он деланно засмеялся и сказал:
— Что ж! Можно будет в ломбард заложить.

Тут произошло следующее.
Гапон спросил, где клозет. Я спустился с ним вниз, показал, а сам хотел вернуться наверх.
Дверь клозета находится рядом с дверью черной лестницы, ведущей наверх дачи. "Слуга" находился не вместе с другими, в маленькой комнате, а рядом, за дверью, на площадке черной лестницы, на случай, если бы пришел дворник. Он должен был его занять и увес­ти от дачи.
Когда "слуга" услышал, что мы спускаемся вниз, ему вздумалось тоже сойти вниз по своей лестнице. А когда Гапон подошел к клозету, они столкнулись лицом к лицу. "Слуга" опешил, очевидно, и бросился назад вверх по черной лестнице, а Гапон, в свою оче­редь, назад ко мне. Он застал меня внизу на стеклянной террасе (выходящей на озеро). Я еще не успел поднять­ся наверх.
— Какой ужас! Нас слушали!
— Кто слушал?
Он стал описывать одежду и лицо человека, кото­рого видел.
— У тебя револьвер есть? — спросил он.
— Нет, а у тебя есть?
— Тоже нет. Всегда я ношу, а сегодня, как нарочно, не взял. Пойдем посмотрим.
— Пойдем!
Мы подошли к черной лестнице. Она узкая. Я предложил ему пройти вперед. Он инстинктивно от­скочил за мою спину.
— Нет, ты иди вперед.
{79} Я поднялся на несколько ступеней, вернулся и ска­зал, что там никого нет.
— Надо дворника позвать,— сказал Гапон.
Я отказался связываться с полицией.
"Слуга" думал, что мы поднимемся наверх по чер­ной лестнице и пройдем мимо него. Поэтому он открыл дверь, за которой стоял раньше, и спрятался между нею и стеной.
Гапон думал и искал, куда мог скрыться человек.
Мы прошли низом дачи (через большую комнату и веранду) и поднялись наверх. Гапон шел впереди. Заметив открытую дверь на черную лестницу, он про­шел туда, заглянул за дверь и увидел того, кого искал.
Он отскочил, как ужаленный. Молча, с остановив­шимися зрачками, стал меня толкать туда. Потом ше­потом сказал:
— Он там!
Я пошел. Вывел за руку оттуда "слугу" и не успел слова сказать, как Гапон одним прыжком бросился на него, умудрился в один миг обшарить его, уцепился за руку и карман, где у того был револьвер, и прижал его к стене.
— У него револьвер! Его надо убить! — сказал Гапон.
Я подошел, засунул руку в карман "слуги", забрал револьвер, опустил его молча в свой карман.
Я дернул замок, открыл дверь и позвал рабочих.
— Вот мои свидетели! — сказал я Гапону.

То, что рабочие услышали, стоя за дверью, пре­взошло все их ожидания. Они давно ждали, чтобы я их выпустил. Теперь они не вышли, а выскочили, прыжка­ми, бросились на него со стоном: "А-а-а-а"—и вце­пились в него.
Гапон крикнул было в первую минуту: "Мартын!", но увидел перед собой знакомое лицо рабочего и по­нял все.
Они его поволокли в маленькую комнату. А он про­сил:
—Товарищи! Дорогие товарищи! Не надо!
— Мы тебе не товарищи! Молчи!
Рабочие его связывали. Он отчаянно боролся.
— Товарищи! Все, что вы слышали, — неправда! — говорил он, пытаясь кричать.
— Знаем! Молчи!
Я вышел, спустился вниз. Оставался все время на крытой стеклянной террасе.
{80} — Я сделал все это ради бывшей у меня идеи,— сказал Гапон.
— Знаем твои идеи!

Все было ясно.
Гапон — предатель, провокатор, растратил деньги рабочих. Он осквернил честь и память товарищей, пав­ших 9 января. Гапона казнить.
Гапону дали предсмертное слово.
Он просил пощадить его во имя его прошлого.
— Нет у тебя прошлого! Ты его бросил к ногам грязных сыщиков! — ответил один из присутствовав­ших.

Гапон был повешен в 7 часов вечера во вторник 28 марта 1906 года.
Я не присутствовал при казни. Поднялся наверх, только когда мне сказали, что Гапон скончался. Я ви­дел его висящим на крюке вешалки в петле. На этом крюке он остался висеть. Его только развязали и укры­ли шубой.

При Гапоне оказались:
1. Кожаный бумажник и в нем:
а) тысяча триста рублей;
б) десять разных записок и расписок;
в) две визитные карточки г. X.;
г) ключи и квитанции несгораемого ящика банка Лионского кредита за № 414 на имя Ф. Рыбницкого. Лежали они в конверте с надписью "деньги";
д) копия с моей записки и на ней же набросок ответа: "Ты сам виноват в канители. Сегодня надо видеться в ресторане Кюба в 9 час. ве­чера. Свидание непременно надо устроить де­ловое". (Вместо этого текста послал мне приве­денный выше.)
2. Две записные книжки.

Все ушли. Дачу заперли.

Март 1906 г.


Часть III


Мои сношения с Центральным Коми­тетом Партии
С.-Р. по делу Гапона после его смерти.

{83}
29 марта 1906 г. утром я приехал в Гельсингфорс, передал Центральному Комитету через пришедшего ко мне на свидание члена партии Зиновьева о проис­шедшем накануне в Озерках и набросок заявления для газет по поводу случившегося. Бывший тогда в Гель-сингфорсе член ЦК Натансон мне ответил через того же Зиновьева просьбой предоставить товарищам самим проредактировать заявление для печати и немедленно уехать за границу.
Я отдал Зиновьеву все бывшее при мне, взятое у Гапона, согласился на первое предложение Натансона, но за границу уехать отказался.
Гельсингфорсцы взялись меня скрыть. Я предоста­вил себя в их распоряжение и уехал в деревню.
Через шесть дней ко мне приехал член Б. О. Борисенко, выложил взятые у Гапона вещи и заявил по поручению Азефа, что Центральный Комитет отказы­вается заявлять что бы то ни было о смерти Гапона, считая это дело моим частным, и что я сам должен поступить, как знаю.
Борисенко рассказал между прочим, что Иван Ни­колаевич очень удручен продолжающимися неудачами и особенно тем, что по полученной телеграмме Савин­ков арестован в Москве; что на след полиции удалось напасть, по мнению Ивана Николаевича, благодаря моим сношениям с Гапоном, с одной стороны, и некон­спиративности в сношениях с товарищами, с другой.
Я вызвал из Гельсингфорса по телефону Азефа, потребовал немедленного свидания с ним. Он ответил, что считает наше личное свидание лишним и что гово­рить со мной обо всем им уполномочен Борисенко.
Приезд Борисенко и ответ Азефа меня ошеломил.
Как я мог заявить, что убийство Гапона мое част­ное дело, когда это неправда? А если бы заявил, как мне объяснить мои сношения с Рачковским?
Я вернулся в Гельсингфорс. Приехал туда поздно ночью и видеться ни с кем не мог.
{84} Известие об аресте Савинкова на меня тоже очень повлияло.
Упреки Азефа в неконспиративности представля­лись мне справедливыми. Я себя обвинил в виселице, на которой через несколько дней повиснет Савинков.
Это после вешалки, на которой продолжал висеть по моей "частной инициативе" Гапон...
Не легкая то была ночь для меня.

Утра дождался, как избавления.
Меня вызвали к телефону. Я услышал... голос Савинкова. В первый момент мне показалось это кош­маром. За ночь я сжился с мыслью, что он арестован. Но Савинков говорил мне, что сейчас только приехал из Москвы, что немедленно придет с Иваном Николае­вичем.
- Приход их был для меня невыразимой радостью. Оба обнимали, целовали меня. Савинков — искренне и просто, Азеф — снисходительно, прощающе. Но я был рад ему, чувствовал себя виновным перед ним и обязанным ему, как будто он сам вынул Савинкова из петли и привел его ко мне.
Савинков полагал, что партия должна объявить смерть Гапона партийным делом. Азеф заявил катего­рически, что ЦК этого не сделает и что в заявле­нии о смерти Гапона не должно быть ни слова о причастности к ней партии или Боевой Организации.
Я ответил, что такое заявление не соответствует правде и что, при сложившихся обстоятельствах, даже при моем согласии, составить его немыслимо, что если кто-нибудь сумеет это сделать — я его подпишу.
Это было поручено Савинкову.
Оба ушли.
Через некоторое время Савинков вернулся, долго писал, но то, что от него требовали, написать не сумел.
Предложили идти к Натансону. Туда же вызвали Азефа.
Савинков заявил мне, что все его попытки выпол­нить поставленную ему задачу оказались тщетными, что он не член ЦК и права голоса не имеет, но мнение его таково, что Центральному Комитету рано или поздно придется взять на себя дело Гапона, а потому лучше это сделать сейчас же, чем быть вы­нужденным сделать то же самое позже.
Натансон, очень возбужденный, ударил кулаком по столу и заявил:
{85} — Ни за что! Покуда я жив, на это не соглашусь!
Натансон предлагал ничего не опубликовывать о деле. Оставить его тайной. Мало ли в революции бывает тайн. А через год, два или раньше или позже, смотря по обстоятельствам, ЦК заявит о нем.
Азеф не соглашался с Натансоном, говоря, что пар­тия либо сейчас должна взять на себя дело, либо никог­да.
Я не понимал создавшегося положения. Спросил Натансона, не считает ли он, что Гапон погиб невинно?
— Нет, не считаю! Но если кто-нибудь имел на это моральное право, это — один Мартын.
Я еще меньше понимал: а приговор ЦК?
Но тут оказалось, что ЦК ничего не подозревал о происшедшем в Озерках, что, получив известие о том, что я ликвидирую дело и уезжаю за границу, ЦК выра­зил публичное согласие на участие в организовавшемся над Гапоном суде, что ЦК уже назвал своего представи­теля в этот суд, рассчитывая предъявить через него мои показания о предательстве Гапона. Центральный Комитет не может одновременно судить и убивать, и поэтому, принимая участие в публичном суде над Гапоном, не может заявить, что убил его.
Я предложил опубликовать от моего имени подроб­ное изложение дела так, как оно было.
Азеф ответил, что мне предоставляется писать что угодно, но чтобы ни о Центральном Комитете, ни о Боевой Организации — ни слова.
Натансон его одобрил. Савинков не возражал.
Так ни к чему и не пришли.
Так я стал запутываться в начатой путанице.
Время шло. Какой-нибудь выход найти надо было. Я составил заявление от имени суда рабочих и подпи­сал его для засвидетельствования своей подписью. Но Азеф заявил, что посылать его в Петербург по почте нельзя, чтобы не скомпрометировать город, в котором мы находимся, а послать с кем-нибудь лично — опасно.
Я должен был сделать это из-за границы.
По распоряжению Азефа были посланы в Берлин вещи Гапона для пересылки их по почте его адвокату Марголину. Оригиналы записок Гапона и его записные книжки остались в распоряжении Центрального Коми­тета.
В русских и иностранных газетах заговорили о про­паже Гапона.
ЦК настаивал, чтобы я уехал за границу. Но я дол­го не соглашался, так как создавшееся двусмысленное {86} положение с моим отъездом только еще более ослож­нилось бы. Раз я поехал было, но вернулся с дороги, ничего не добившись, конечно. В конце концов должен был все-таки уехать. За границей я дал проредактиро­вать покойному М. Р. Гоцу написанное мною заявление. Гоц высказался за то, что имени моего не следует вы­ставлять на заявлении, что анонимность заявления де­лу повредить не может.

Ехавшая в Россию Зильберберг взяла с собой паке­ты и отправила их в петербургские газеты.
Между тем в "Новом Времени" (16 апр. 1906 г.) появились статьи "Маски", (Манусевич-Мануйлов.)  в которых, на фоне пи­кантных инсинуаций по адресу Боевой Организации и моему, рассказывалось о моих сношениях с Гапоном, о моем согласии предать департаменту полиции Б. О., о торге с Гапоном и о том, что я вызвал Гапона в Озер­ки для окончательных переговоров, но убил, как сво­его "демона-искусителя".
Появился ответ ЦК, в котором опровергались ин­синуации "Маски" по адресу Б. О., говорилось, что я не состоял членом Б. О. и что партия никаких сноше­ний с Гапоном не имела исключая короткий период после 9 января.
ЦК не только не возразил ни слова относительно определенных обвинений меня в сношениях с департа­ментом полиции, не только двусмысленно утверждал не соответствовавшее действительности, ибо ЦК знал, что сношения с Гапоном перед его смертью я имел по поручению и инструкциям ЦК. Составите­лем заявления от имени ЦК я считаю одного из прини­мавших непосредственное участие в решении участи Гапона...

Меня угнетало мое положение, угнетало положение тех, кого я, по поручению ЦК, послал на убийство Гапона.
Один из них при встрече со мной предложил воп­рос:
— В каком деле мы принимали участие? В пар­тийном или вашем частном предприятии? Как держать себя в случае ареста?
Я объяснил ему положение и сказал, что в случае ареста они должны сказать правду, т.е. что они на осно­вании моих слов исполняли приговор ЦК.
{87} В конце апреля или в мае 1906 г. в Женеву приехал Натансон. При встрече он сразу обезоружил меня, при­знав, что ЦК небрежно поступил по отношению ко мне, но что это объясняется массой работы и недостатком сил, благодаря чему ЦК, к несчастью, делает и много других не менее важных упущений.
Он категорически обещал немедленно по своем воз­вращении в Петербург (через неделю) сделать все нуж­ное.
Долго еще ЦК не мог собраться заявить что-нибудь о смерти Гапона, рассеять росшее в рабочей среде недо­разумение, что народный защитник — Гапон —  убит мною — правительственным агентом.
На личные приставания хроникеров прогрессивной пе­чати члены ЦК в частной беседе отвечали, что моя честь "вне сомнения". И хроникеры заявляли об этом в хронике "из достоверных источников".
Любопытно, что Чернов, принимавший участие в обсуждении и решении участи Гапона, до того одуше­вился в анонимном обзоре печати партийной га­зеты (кажется, "Дело Народа"), что объявил смерть Гапона результатом "великого гнева тех, кто шел ря­дом с ним 9 января на смерть" и пр.
Но анонимным авторам никто, конечно, не поверил.
В самой партии, со слов ЦК, ходили рассказы о каком-то моем дисциплинарном проступке, фантас­тичность которого росла вместе с расстоянием перво­источника.
ЦК ничего не говорил про меня дурного, но не го­ворил и ничего хорошего и не возражал другим, выска­зывавшим публично догадки или утверждения, что я — полицейский агент.
Благодаря этому поведению ЦК, отношение ко мне стало двусмысленным вне и в самой партии.
Азеф рассчитал хорошо. ЦК ему помогал своим авторитетом.
Все мои письма, заявления, протесты ничему помочь не могли. Я заявил категорически, что Азеф по­ручил мне от имени ЦК убийство и одного Гапона, — на это не обращали внимания. Я ссылался на свидете­лей — опять-таки никакого внимания.
Для ЦК вопрос свелся к тому, что либо я, либо Азеф говорил неправду. Он верил Азефу, а со мной не считался.
Заявить публично обо всем я не мог. Во-первых, по условиям и обязанностям конспирации — к делу ведь причастно много лиц. Во-вторых, по условиям дисциплины {88} партии и, следовательно, ее интересов: я должен был ведь сказать, что ЦК говорит неправду, т.е. дискредити­ровать Партию на радость и пользу оправившейся уже реакции и во вред покачнувшейся уже революции.
Взять на себя одного все дело не мог, ибо не мог объяснить, как частное лицо, мои сношения с Рачковским. Замолчать мое отношение к делу тоже не мог.
Я решил требовать от ЦК следствия и суда по делу.
Мне передали телеграмму от Азефа, назначавшего мне свидание в Гейдельберге.
Я поехал, мы встретились вечером 5(18) июля 1906 г. Пошли на набережную.
Я спросил, почему ЦК до сих пор ничего не заявил о деле в печати. Азеф ответил, что это объясняется мас­сой очень важных дел, но что такое заявление будет сделано.
— Впрочем, что ЦК должен и может заявить?
— Раньше всего, что моя честь стоит вне всяких подозрений.
— Странный вы человек, Мартын Иванович! Ну, можно, конечно, заявить, что честь Гершуни стоит вне всяких сомнений. Но разве можно еще сказать, что честь Павла Ивановича, (Савинков. В это время он сидел в Севастопольской кре­пости в ожидании смертного приговора.) или ваша, или моя вне всяких сомнений?
Я не нашелся ничего ответить.
Азеф упрекал меня в том, что я рассказываю о де­ле и о его участии в нем не так, как было в действи­тельности. Я возражал, что все, что говорю, очень даже соответствует действительности.
— Хорошо, вы мне скажите одно: поручал я вам убийство Гапона или нет?
— Конечно.
— Вы лжете, Мартын Иванович!
Судорожно сжались кулаки. Только сознание об "оскорбленной" мною уже раз "чести партии" парали­зовало руку, поднявшуюся ударить наглеца.
— Мне с вами не о чем говорить больше! Впрочем, заявляю вам, как члену ЦК, для передачи Централь­ному Комитету, что я требую следствия и суда по делу Гапона.
Азеф подумал.
— Центральному Комитету я передам ваше заяв­ление. Но вам говорю, что, как член ЦК, подам голос против суда. Если бы суд был назначен, это был бы суд {89} между мной и вами. Так вот я вам говорю, что я это­му суду просто отвечать ничего не стал бы. А потом ведь все это мелочи, которые вам тут с издерганными нерва­ми кажутся гораздо важнее того, что они собой пред­ставляют на самом деле. По-моему, вам надо поехать в Россию работать и не тратить напрасно сил и времени.
— Я в Россию не поеду!
— Как знаете! Только, по-моему, ваше положение нисколько не опаснее моего или Павла Ивановича.
Его предложение поехать в Россию я принял как совершенно определенное намерение помочь мне по­виснуть на ближайшей виселице: и я угомонюсь, и ему спокойней будет работать! Душевно он стал мне еще более отвратителен, чем раньше. (Рутенберг был совершенно прав, хотя ему, к тому времени, еще не была известна вся двойная игра Азефа; Азефа «официально» разоблачили в начале 1909 года, см. список книг на тему в конце текста; ldn-knigi)
При прощании (на улице) он потянулся ко мне и поцеловал меня. Всю ночь, всю дорогу меня жег этот поцелуй.
Я не удовлетворился переданным мною через Азе­фа на словах Центральному Комитету требованием су­да. Вернувшись из Гейдельберга, я написал ему следую­щее письмо и заявление для печати.

1) Письмо Центральному Комитету

Дорогие товарищи.

Так как принципиально я не считаю допустимым, чтобы член партии, как частное лица, предпринимал и решал такие дела, как мое так как только благодаря этому соображению я воздержался в свое время (в самом начале) от самосуда и обратился к партии, так как я считаю, что партия мне полномочия дала, и толь­ко на этом основании я пригласил партийных людей для участия в партийном деле, т.е. одобренном партией, на основании всех этих причин я не могу считать и зая­вить, что сделал происшедшее по собственному разуме­нию.
Суд товарищей должен выяснить, имел ли я полно­мочия от партии или сознательно злоупотребил дове­рием партийных работников ко мне, как к представи­телю партии
Этот суд я требую официально от ЦК при первом удобном случае.
Прилагаемое заявление считаю нужным сделать. После свидания с Иваном Николаевичем я убедился, что выяснение дела затянется.
Посылаю это заявление ЦК потому, что так или иначе партия окажется прикосновенной к делу; а  {90} как член партии, принимая во внимание интересы пар­тии, я не могу и не вправе судить, насколько удобна и своевременна эта публикация.
Если же ЦК заявит, что ни в какие рассуждения по этому делу вступать не желает, прошу товарищей пе­редать прилагаемое заявление, которое будет сдано в печать. ЦК я все-таки прошу при первом удобном случае назначить суд.

П. Рутенберг
2) Заявление для печати

Милостивый Государь, господин Редактор!

Не откажите поместить в вашей газете следую­щее:
Ввиду того, что в настоящее время не могут быть опубликованы ни подробности по делу об убийстве предателя Георгия Гапона, ни причины, по которым по­становление суда рабочих над ним оставалось до сих пор анонимным; ввиду того, что дело это не может продолжать оставаться анонимным, чтобы не вводить никого в заблуждение, заявляю:
1)  Я — то лицо, которому Гапон предложил пойти в провокаторы и выдать за 100.000 руб. правительству Боевую Организацию П. С.-Р., членом которой он меня считал и назвал вице-директору департамента полиции Рачковскому.
2)  Я — то лицо, которое привело его к суду рабо­чих.
3) Подлинность распубликованного постановления суда рабочих подтверждаю своей подписью.
4) Материалы по этому делу находятся в распоря­жении Центрального Комитета Партии С.-Р.

Член партии социалистов-революционеров П. Рутенберг

Имеющиеся у меня копии с приведенных письма и заявления не помечены датой. Но помню, что они были отвезены и переданы Ц. Комитету в Петербург, во время свеаборгского восстания, т.е. в августе 1906 года.
Тогда же передан Ц. Комитету экземпляр моих до­кладов, которые я старался проредактировать так, чтобы избежать полемики с ним в случае их опубли­кования.
{91} С большим трудом жена добилась свидания с кем-нибудь из представителей ЦК.

И представителем этим оказался... Азеф.

Суть его ответа жене: "Так нужно для партии, а для интересов партии можно пожертвовать и честью, и жизнью не только одного, но и двух, и десяти членов партии".
Он удивлялся, как я этого не понимаю.
Жена не знала раньше Азефа и видела его впервые. Он произвел на нее такое отталкивающее впечатление, что, недолго думая, она написала мне что уверена, что говорила с провокатором. (выделено нами; ldn-knigi)
Я обиделся и принял это за "оскорбление чести партии и всей истории партии".
Ответа ЦК на мое письмо она дождалась не скоро.
Он состоял из: 1) постановления ЦК и 2) письма ко мне члена ЦК Чернова.
Вот они:

1) Постановление Центрального Комитета

Дорогой товарищ!

В ответ на заявление ваше ЦК заявляет:
1) Ввиду того, что ему не поступало ни с чьей сто­роны обвинения против вас, ЦК не считает возможным назначение над вами партийного суда.
2) Вы имеете право требовать передачи инцидента с вами на рассмотрение Совета партии или будущего партийного съезда.
3) ЦК единогласно считает устранение лич­ности Г. вашим частным предприятием, в котором вы действовали самостоятельно и независимо от реше­ния ЦК.
4) Вполне понимая тягость и неопределенность вашего современного положения, ЦК в первом же № своего "Листка" сделает соответственное заявление об отношении к вам партии.
5) Если вы решите и при этих условиях публико­вать в газетах письмо приблизительно того характера, как сообщенное Ц. Комитету, то имейте в виду, что п. 4 этого письма ЦК считает неподходящим и вы­нуждающим его на определенные публичные заяв­ления.
{92}
2) Письмо Чернова

Дорогой Мартын!

Я прочел ваше письмо, в котором вы требуете от ЦК суда над собою. По этому вопросу мне придется подать и свой голос. Я пользуюсь случаем, чтобы сооб­щить и непосредственно вам свое мнение по этому воп­росу.
"Я считаю, что имел полномочие от партии",— пишете вы. И мне прежде всего хочется протестовать против подобного заявления. Вы, конечно, помните, что именно я первый особенно резко и решительно высказался против вашего предложения — просто устранить одно известное лицо. Я высказался абсо­лютно против этого предложения тогда, когда еще И. Н. был в колебании и решительно не говорил ни да, ни нет. Я тогда же утверждал, что, хотя репута­ция известного лица сильно подорвана, но все-таки еще есть широкие слои, которые в него верят, что раз при­обретенную им славу не так легко вычеркнуть из жиз­ни, что в преступлениях, им совершенных, у нас не может быть для всех бесспорных и очевидных улик — настолько очевидных, насколько очевидны они для нас, а потому всегда останется для широких слоев рабо­чих нечто неразъясненное, нечто такое, на чем может играть правительственная демагогия. Я говорил, что легко может создаться легенда о друге рабочих, убитом революционерами частью из зависти, частью из боязни влияния, пользуясь которым он ведет их по другому пути; а потом здесь нужно нечто более веское — надо застать en flagrant délit.
Такова была, как вы, конечно, помните, позиция, которую я занял с самого начала и которой я не поки­дал все время наших рассуждений по этому вопросу. И эту точку зрения приняли и оба других товарища, П. и И., которые принимали участие в обсуждении и которые еще раньше самостоятельно высказались за предпочтительность второй комбинации (той, которую вы не исполнили). В конце концов мы все трое едино­гласно высказались за вторую комбинацию, как единственно соответствующую обстоятельствам, и про­тив первой, как совершенно неудовлетворительной. И, после некоторых колебаний, вы согласились взять­ся за выполнение именно этой второй комбинации.
Для меня на этом дело кончилось. Я вскоре уехал из СПб., и для меня было полной неожиданностью {93} известие о событии. Что происходило в промежуток меж­ду нашим разговором и событием, какие обстоятель­ства заставили вас переменить свое решение — я не знаю. Хорошо знаю, что тотчас же после события один очень крупный литературный деятель спросил меня о его подкладке, и я с полной уверенностью тотчас же сказал, что это — дело не партийное, но что партии из­вестно, по крайней мере, одно лицо из совершивших его и что совершившие имели в своих руках данные о несомненной преступности известной личности.
Вам кстати я могу сообщить, что по приезде П. я немедленно сообщил трем (четырем) членам ЦК, бывшим там, что мы от имени последнего дали согла­сие на вторую комбинацию. Но даже и эта вторая ком­бинация среди них встретила сначала довольно сильную оппозицию, но с нею, в конце концов, примирились. Нечего и говорить, что о принятии ими первой комби­нации — отвергнутой нами — не могло быть и речи. Та­ково фактическое положение дела.
Теперь вы ставите вопрос так: либо вы сознательно злоупотребили чужим доверием, либо вы были упол­номочены ЦК, либо вышло недоразумение, в котором одинаково виноваты и вы, и партия.
Несомненно, вышло недоразумение, я отрицаю лишь, чтобы партия в нем хоть чем-нибудь могла быть повинна.
О сознательном злоупотреблении с вашей стороны не может быть и речи; в нем вас никто не обвиняет, а потому я и не знаю, какой же может быть здесь суд? Суд может быть лишь по обвинению вас кем-либо:
лицами из ЦК или лицами, принимавшими непосред­ственное участие вместе с вами в самом деле Но об­винений никто не выставляет.
Я вполне понимаю,— да и другие товарищи тоже,— что моральное потрясение, произведенное в вас падением лица, в которое вы верили и которое олицет­воряло собою славные исторические дни, вместе с вол­нением, без которого не могло обойтись решение вы­черкнуть это лицо из истории, — были совершенно до­статочным основанием для происшедшего недоразуме­ния. И потому-то мы не считаем возможным ни судить, ни карать вас. Но тем менее права имеете вы теперь заблуждаться относительно характера совершившегося Дела. И лично мне во всем этом странно только одно: как вы теперь можете еще думать и утверждать, что вы имели полномочия на то, что произошло.
Для суда, повторяю, по-моему, нет места.
Но, {94} конечно, рассмотрение всего инцидента может быть передано ближайшему съезду Совета партии. Но пока мы еще не имеем тех документов, о которых вы сооб­щаете. По этой причине, а также потому, что в этих документах нет ничего, имеющего формальную юриди­ческую силу для публики (вы — участник дела и суда и вы же — автор документов), я считал бы неудоб­ным и невозможным п. 4 вашего письма в редакции газет, если только вы решите публиковать это письмо. Кроме того, имейте в виду, что редакция п. 4 предпола­гает неминуемо соответственное заявление или разъяс­нение ЦК, а таковое не может быть без упоминания о том, что это дело не партийное.
Таково мое отношение к делу. А пока — желаю вам и пр.

Я ответил Чернову на это письмо, но копии не со­хранил. Для него "на этом дело кончилось". Но не для меня. Я напоминал ему о приглашенных самим Азефом лицах во всех подробностях. Имел ли Чернов и весь ЦК в целом право отказывать мне в следствии и суде, имея мое категорическое заявление что дело сде­лано партийными людьми, считавшими, что приводили в исполнение приговор ЦК,— судить не мне.
Я поручил жене опубликовать без разрешения ЦК имевшуюся у нее рукопись. Но помимо моей воли ее убедили этого не делать ввиду наступившей реакции... А жили мы слишком далеко друг от друга и сношения были слишком затруднены, чтобы я вовремя мог по­слать нужные указания.

Ссылка ЦК на право обратиться в Совет партии или к съезду при моем положении была простой отпис­кой.
Когда в октябре 1906 г. я приехал на Иматру, я, неожиданно для себя и не зная об этом, очутился накануне открытия заседаний Совета партии. Я должен был уехать, "чтобы не скомпрометировать никого". Никто не предложил мне тогда воспользоваться моим "правом". Что это был Совет, я узнал позже от самого Чернова, с которым виделся там же на Иматре и кото­рый не предупредил меня, что Совет соберется.
Неожиданностью моего приезда и опасением ослож­нений с моей стороны на Совете объясняю себе тороп­ливость, с которой ЦК поместил в выходившем в этот день из печати номере "Партийных Известий" (от 22 окт. 1906 года) следующее заявление:
{95}
"Ввиду того, что, в связи со смертью Гапона, неко­торые газеты пытались набросить тень на моральную и политическую репутацию члена партии социалистов-революционеров П. Рутенберга, Центральный Комитет П. С.-Р. заявляет, что личная и политическая честность П. Рутенберга стоит вне всяких сомнений".

Что вышло у Азефа с Центральным Комитетом по поводу дела Гапона, почему ЦК так старался уклонить­ся от этого дела, которое морально одобрял, я не знал и разно себе объяснял. Но борьба для меня стала не­равной. Особенно при тех условиях, в которых мне приходилось жить. К большому моральному гнету при­бавилась большая материальная нужда, совсем скру­тившая меня.
Самой ужасной для меня была мысль, что меня мо­гут арестовать раньше, чем выяснится дело. Ни гово­рить, ни молчать я ведь не мог.
Только глубокое убеждение в неправоте ЦК, невоз­можность признать свое бессилие в борьбе с ним, опа­сение набросить тень, дать повод усомниться в виновно­сти Гапона удерживали меня от не раз соблазнявшего меня легкого разрешения моего безвыходного поло­жения — самоубийства.
Не раз за это время я убеждался, что бывает труд­нее жить, чем умереть.

19 февраля 1908 г. я писал Савинкову, между про­чим:
"Если ЦК не хотел этого дела, он имел ведь воз­можность вернуть меня, остановить. А если он "в кон­це концов примирился", то взял, следовательно, на се­бя ответственность за все последствия. И за успех, и за неудачу, и за Озерки... Но придраться к тому, что я ступил правой ногой, а не левой, зная, что левой сту­пить не мог, зная, что доказательства виновности Г. я достал, и замолчать, когда заговорили "маски", — отказаться от меня,— ведь это предательство. Преда­тельство со стороны ЦК, как коллегии, предательство со стороны отдельных лиц и с твоей в частности.
Это то, отчего я так обалдел с первого момента, с того вечера, когда Моисеенко привез мне постанов­ление ЦК.
Одно время в течение моих скитаний я себя чув­ствовал очень скверно. Часто останавливался на Гапоне и спрашивал себя: не ошибся ли? Каждый раз я при­ходил к одному же ответу: нет, не ошибся! Гапон предал не {96} меня, не тебя, третьего, десятого, а то, что пре­давать невозможно. Гибель его была необходима и неизбежна"...

Время, о котором я говорю в письме,— несколько месяцев, проведенных весной 1907 г. на Капри.
Много своих "ценностей" я здесь переоценил. Не радостные итоги своей революционной деятельности подвел... В безукоризненности итогов блестящей дея­тельности других усумнился... И очутился над про­пастью душевного банкротства...

Только душевная поддержка окружавших друзей помогала мне в тяжелой борьбе с самим собой. Окру­жавшая безграничная даль неба и моря, то грозно бун­тующая, то грустно ласкающая, спугивала, иногда раз­гоняла сгущавшуюся вокруг меня, засасывавшую меня беспросветно мрачную пучину.
Капри. Так с этим сказочно красивым клочком земли остался связанным для меня безысходный ужас, прорезанный редкими светлыми проблесками.
Самым серьезным образом передо мной стал здесь вопрос о том, что Иван Николаевич должен повис­нуть на такой же вешалке, как Гапон. Самым серьез­ным образом я обдумывал план, как привести его в исполнение. И находил средства. Публикация моих докладов ЦК представляла в то время такую сенса­цию, что за нее можно было получить большие деньги. Опубликованием их рассеивалась создавшаяся вокруг имени Гапона легенда, рассеивалось мое собственное двусмысленное положение, являлась возможность по­ехать в Россию, подвести счеты с Иваном Николаеви­чем, а потом и самому дорваться на каком-нибудь деле до петли.
Я серьезно этим занялся. Но обстоятельства, на ко­торых останавливаться здесь не место, отрезвили меня, заставили взять себя в руки.

Я оставил свои "планы". Поехал искать работу и жизнь.
(Относительно опубликования рукописи просил Г-кого взять на себя сношения с издателем, а вырученные деньги, за покрытием расходов, прислать ЦК. Рукопись не была тогда опубликована, так как издатель потребовал от меня дополнить ее. А меня брал ужас не только писать, но даже думать об этом деле. На этой почве у меня вышло недоразумение с Г-м, кото­рый, очевидно, не совсем ясно представлял себе мое тогдашнее душевное состояние.)

Природное физическое здоровье, глубокая вера в правду большой жизни и в правоту своего маленького {97} дела меня вывезли. Производительный труд меня вы­прямил и вернул уважение к самому себе.
Великие памятники человеческого гения, гения тру­да, гения борьбы и стремления к лучшему и большему, великие памятники, мимо которых я каждый день проходил на работу, смотрели на меня веками боль­шой прошлой человеческой жизни.
Величаво суровая седина камней успокаивала и учи­ла; я набирался здесь сил, разума и мужества и шел жить в маленькую мелочную жизнь, умея находить в ней большую красоту и радость.

Упомянутое письмо Савинкову было написано по следующему поводу.
Я добивался малейшей материальной возможности опубликовать дело Гапона. Такая возможность пред­ставилась мне в декабре 1907 года. Я поручил напе­чатать рукопись в Женеве. С ЦК счел бесполезным сно­ситься, но, когда узнали об этом, Савинков написал мне (23 января 1908 года) .
"Подумай, нужно ли это, подумай также, какую от­ветственность берешь на себя... Если все-таки решишь печатать,— прошу, перешли раньше мне. Ты ведь сам знаешь, неприятно и мне и тебе, если в печати начнет­ся полемика, если наши взгляды на вещи не сойдутся и придется нам опровергать друг друга..."

Я ответил, что "ложащаяся на меня ответствен­ность, очевидно, ясна мне", рукопись все-таки опубли­кую. Списаться рад. И послал экземпляр рукописи. Просил, чтобы ЦК прислал редакцию тех изменений, какие считает нужным сделать, что изменения я считаю допустимыми только в форме, но не в сущности изло­женного мною.
В письме от 11 февраля 1908 года Савинков сооб­щал, что отказывается быть посредником между мною и ЦК. Настойчиво советуя обратиться непосредственно к Ц. Комитету, он перечислял ряд допущенных мною умолчаний, искажающих, по его мнению, смысл дела. Он писал мне: "Приговора одному Г. не было. А читатель может подумать, что именно так и было". По его мнению, я должен заявить, что так как "ЦК не поручал мне этого дела, а поручил совсем другое (Г. и Р.), ни политически ни технически не связанное с первым, то и ответственность за совершен­ное мною ЦК на себя взять не мог..."

Сильно отличалось это мнение от того, которое он высказал в апреле 1906 года у Натансона на квартире {98} в Гельсингфорсе, что "ЦК рано или поздно придется взять на себя дело Гапона, а потому лучше это сделать сейчас, чем быть вынужденным сделать то же самое позже".

Сильно было для него, как и для других, влияние Азефа.

Я напомнил ему (в ответе 19 февраля 1908 г.) подробно всю историю дела, доказал ему письмом Чер­нова, что ЦК в приговоре своем имел в виду именно Г., а не Р. Мое мнение о том, что поведение Ивана Ни­колаевича предательское по отношению к делу и ко мне,— было принято, очевидно, как мнение очень воз­бужденного человека.
Разве Иван Николаевич может быть предателем? Между прочим, я тогда же писал Савинкову:
"Если ты вдумаешься в суть дела, во все то, что я тебе напомнил,—я ведь многого не привел,—ты убедишься, что две главные причины лежат в осно­ве той грязи, в которую вы впутали меня и самих себя:

1) Оппозиция (по-моему, здоровая) ЦК, как пар­тийной высшей коллегии самоуправству отдельных своих членов. Это доказывается документально пись­мом В. и многим другим, тебе подробнее и лучше из­вестным, чем мне.
2) Я оскорбил генерала. Ты прекрасно знаешь, что, захоти И. Н., он сумел бы настоять, чтобы все было тог­да же ликвидировано. Утверждаю, что сознательно или бессознательно, — по-моему, сознательно,— он восполь­зовался создавшимся положением, во всяком случае сознательно не препятствовал ему развиваться в дан­ном направлении, чтобы компенсировать мою "запис­ку". Теперь ты предлагаешь мне написать "всю прав­ду". Зачем же бросать зря такие слова? Ведь ты прек­расно знаешь, что я этого сделать не могу, не могу пле­вать в своего собственного духа святого. Ты знаешь, что для меня революция конкретизировалась в партии, ЦК представляет партию. Моей "правдой" авторитет ЦК может быть только унижен, следовательно — уни­жен и авторитет партии, следовательно — нанесен вред революции. Не могу же доставлять Рачковскому, Трусевичу, Суворину, Столыпину такого благодарного материала. В этом смысле я безоружен. И, отмалчи­ваясь, вы пользовались моей безоружностью. Вплоть до того, что позволили себе через 8 месяцев после того, как мое имя вы трепали во всех помойных ямах, выдать {99} мне аттестат "моральной и политической честности". И тебе не стыдно?
По тем или другим соображениям, вы хотите сва­лить это дело на меня как на частное лицо. И я бы взял его на себя как частное лицо (ты это знаешь), если бы не было сношений с Рачковским, тех, что вы мне по­ручили, тех, которым я как частное лицо объяснить ничем не могу. Ясно, конечно, что, соглашаясь взять дело на одного себя, я иду против правды. Ибо на са­мом деле, если бы считал возможным частным обра­зом, лично, на свой страх, разделаться с ним, я мог бы это сделать в Москве. Но я сдержался, явился к вам. И заявил вам: слушайте и судите. И вы выслу­шали и "осудили. Ведь ты знаешь, что это так. Ты согла­сишься, что, когда писал мне: "...в словах твоих нет искажений, я, по крайней мере, не нашел. Есть в много­численных умолчаниях",— ты нанес оскорбление не по адресу. Не касаюсь "искажений", которых ты "по край­ней мере не нашел" "в словах". Напрасно искал. Иска­жаю не я. А "умолчание" — единственная для меня до­ступная форма ликвидации дела. Гапониада в той части, в которой я оказался к ней причастным, состоит из двух переплетшихся между собою дел: предательство Г. и отношения мои с ЦК. Хочу и обязан ликви­дировать первое. Но считаю невозможным опублико­вать всю "правду" второго. Если ЦК найдет нужным, пусть это делает сам. Но если он, ЦК, а не "маска", затронет мою честь, я буду ее защищать. Даже "всей правдой", если придется".

Благодаря переписке с Савинковым я поехал все-таки в Женеву, чтобы снестись лично с ЦК об измене­ниях в опубликовываемой мною рукописи.
Материально поездка эта была для меня не по си­лам: заработок мой был слишком скромен и, сверх то­го, поденный. Не говоря уже о расходах по поездке, у меня в нерабочие дни не было доходов. При таких ус­ловиях долго вести переговоры трудно было.
Товарищи, которых застал в Женеве, уверяли меня, что отношение их ко мне всегда было и оставалось хорошим. Уполномоченный Ц. Комитетом для перего­воров со мной заявил мне от имени ЦК, что я не имею права выступать публично в деле Гапона без согласия ЦК, так как ЦК считает себя связанным со мною в этом деле, и если молчит, то по условиям политиче­ским. Я отнесся скептически к его заявлениям и пред­почел письменные документальные сношения с ЦК.
{100} Через несколько дней после моего приезда в Цюри­хе умер Г. А. Гершуни. Все оказались заняты. Все, кто мог, уезжали в Париж на похороны, которые затяну­лись на 2 недели.
Мне ничего не оставалось, как ждать.
Я передал через Лазарева для ЦК заявление, для рассмотрения которого была назначена в Париже ко­миссия. Вот оно:

Дорогой Егор Егорович!

Передайте, пожалуйста, Центральному Комитету:
1) Если ЦК находит нужным, чтобы опубликова­ние дела Г. произошло при его контроле, и считает воз­можным, чтобы были опубликованы и мои сношения с ЦК по данному делу, он не откажет:
а) назначить лицо, которое было бы вправе вместе со мной окончательно редактировать рукопись;
б) указать тех лиц, которые были бы вправе разоб­рать и редактировать спорные между мною и предста­вителями ЦК вопросы.
2) Вопрос о несвоевременности опубликования дела Г. считаю себя вправе снять с обсуждения.
3) (Не подлежит опубликованию.)
4) Материальные и моральные условия, в которых я нахожусь, заставляют меня категорически просить ЦК, чтобы ликвидация дела Г. и совместное обсужде­ние окончательной редакции рукописи началось не поз­же середины следующей недели.
Уверен, что ЦК не упустит из виду этот пункт и уде­лит ему все нужное внимание.
Сердечный привет всем товарищам.
Низко кланяюсь праху Григория Андреевича.

25 марта 1908 г.                                                   Петр

Ответ назначенной Ц. Комитетом комиссии на мое заявление (получил 7 апреля 1908 г.) :

1) Комиссия большинством голосов находит, что печатание рукописи Мартына (2-й ее части) является несвоевременным ввиду того, что :
а) дело Гапона в настоящее время забыто и возбуж­дать его вновь, вследствие невозможности открытой защиты партийных интересов, нецелесообразно;
б) ни для партии, ни для автора пользы от напечатания рукописи быть не может.
2) Комиссия находит печатание рукописи несвоевременным {101} еще и потому, что... (не подлежит публи­кованию) .
Подробности 2-го мотива будут переданы на словах.
3) В случае наступления момента возможности напечатания, комиссия полагает необходимым изменение рукописи согласно прилагаемому списку.
Следует список изменений, указанных мне раньше Савинковым.

Постановление это Л. мне передал в присутствии приехавшего в Женеву члена ЦК А. Ю. Фейта, знавшего о деле Гапона по рассказам (с конца 1905 г. он был в тюрьме, а потом в ссылке). В первый раз после марта 1906 года я говорил с членом ЦК, умевшим слушать меня без предубеждения. Приведенные мною факты его смутили. Но речь ведь шла об Иване Николаевиче, которому мы оба доверяли... Поэтому мы стали искать выхода, удовлетворительного для меня, достойного для Ц. Комитета, т. е. для партии. Сговориться нам было сравнительно нетрудно, ибо интересы партии для обоих нас были одинаково дороги.
В результате этих переговоров я написал Ц. Коми­тету в Париж (10 апреля 1908 года).

Центральному Комитету

Дорогие товарищи!

На полученное мною постановление комиссии ЦК по делу Гапона отвечаю:
Мне представляется, что соглашение между ЦК и мной по этому делу возможно только на почве общно­сти цели, т.е.
1) чтобы по поводу убийства Гапона между ЦК и мной не возникало публичных споров, которые сами по себе вызовут сомнение в виновности Гапона, в дей­ствительности никакому сомнению не подлежащей, и дискридитируют в глазах широких масс партию, а следовательно — революцию;
2) чтобы опубликование дела Гапона не дало пово­да усумниться в позиции, занятой ЦК, как учреждени­ем и представителем партии (не говорю об отдельных его членах).
По существу позиция ЦК (повторяю, как учрежде­ния), с одной стороны, и моя — с другой, в данном деле диаметрально противоположны. Каждая из них ос­нована на конкретных положениях. Достигнуть поэтому {102} поставленной цели мне представляется возможным:
а) умолчанием о тех промежуточных обстоятель­ствах, благодаря которым оказалось возможным такое существование двух друг друга исключающих положе­ний;
б) тем, что дело второй его стадии беру на себя од­ного.
В принятой мною редакции говорю только о б одном данном мне Ц. Комитетом поручении: Р. и Г. Но подчеркивать, как этого хочет ЦК в моем изло­жении дела, что другого поручения ЦК мне не давал и даже запрещал, не буду, ибо это не соответствует то­му, что на самом деле происходило между мной и пред­ставителем ЦК.
Если ЦК не удовлетворится таким решением воп­роса и разрешит мне, я изложу дело во всех деталях так, как оно было, т. е. изложу то, что было мне пору­чено представителем ЦК, и то, что как мне ста­ло известным позже, ЦК, как учреждение, на самом деле поручал.
Если ЦК не примет ни одного из этих двух решений, дело мною будет опубликовано по той рукописи, ко­торую присылал в Париж. Не мне предрешать поведе­ние ЦК в этом случае.
Что касается времени опубликования дела, то толь­ко при теперешней, переданной мне на словах форму­лировке отношения ЦК к делу, отличающейся от той, которую я знал до сих пор, я считаю возможным и необходимым подчиниться, как член партии, требованию ЦК партии.
Но непременным условием этого мне представляется, чтобы ЦК теперь же прислал мне пись­менный документ такого приблизительно содержания:
"П. М. Рутенбергу. ЦК П. С.-Р. своей дискрецион­ной властью запрещает вам, как члену партии, опубли­ковывать дело Гапона впредь до тех пор, когда по по­литическим условиям и по общему с вами согласию такое опубликование будет найдено своевременным".
Эту записку и рукопись ЦК не откажет прислать сейчас же через Л. Э., так как я не могу уехать отсюда, не давши определенных распоряжений по делу. А жить здесь у меня нет никаких средств. Считаю нужным еще раз напомнить Ц. Комитету, что от его имени и по его полномочию я занял в свое время для расходов по делу Гапона 700 рублей...
Всем товарищам привет.  
П. Рутенберг

{103}  Ответ комиссии на это письмо остался у Л. Э. Шишко. Комиссия, среди которой витал, очевидно, дух Азе­фа, мало считаясь с моим письмом, настаивала на вне­сении мной изменений некоторых выражений, в угод­ном для нее смысле. Я отказался. Некоторые редакци­онные поправки, не менявшие по существу смысла дела,— принял. Вместе с ответом комиссии пришло и написанное мне (через Ш.) Натансоном письмо, хорошее, товарищеское письмо. Он просил меня вы­ждать еще две недели, покуда получится от ЦК из Рос­сии ответ. С своей стороны находил справедливым выставленное мною требование записки и обещал свое содействие.
Я уехал.
Вместо двух недель, на которые получил отпуск, пробыл в Женеве шесть недель. Работу, конечно, поте­рял. И долго не мог найти другую. Еще раз пришлось пережить всю гнусность и унизительность безработно­сти. Много скверной людской тупости, мелкой жадно­сти прошло передо мной за это время поисков рабо­ты. Не мало личных отвратительных переживаний. Но не место и не время на них останавливаться.

Важно то, что ЦК остался верен своему отношению ко мне в прошлом. Он не только не прислал мне запис­ки, но вообще ничего не ответил. Ведь среди членов находившегося в России ЦК находился и Азеф.
Я опять стал собираться с силами, искать матери­альную возможность опубликовать дело.
О том, что ЦК объявил Азефа провокатором, я узнал из местных газет как об "огромном полицейс­ком скандале в России".
Еще бы!
Я не верил. Написал Савинкову. Тот ответил убеди­тельным письмом. Газеты приносили все новые убеди­тельные подробности.
Поведение Азефа в деле Гапона выяснилось. Мол­чать дольше было нельзя. Я написал заявление для пе­чати и послал его Савинкову просмотреть. Он возвра­тил его со следующим письмом:

"3-го февраля 1909 г.

Дорогой Петр!
Вчера получил твое письмо.
1) ЦК хотя и скомпрометирован, но существует, {104} а пока он существует, мне кажется, без его разрешения печатать по делу Г. ничего нельзя, опираясь на уже сос­тоявшееся между ЦК и тобою по этому поводу согла­шение. Поэтому, по-моему, рукопись нужно отослать для прочтения официально в ЦК.
2) В такой тяжкий для партии момент, как теперь, мне думается, твое сообщение, содержащее упреки по адресу ЦК, даже если бы эти упреки были справедли­вы, напечатано быть не должно. Оно внесет в уже су­ществующее междоусобие еще один повод.
3) Упреки твои, по-моему, не совсем справедли­вы. Если Азеф обманул в этом деле и тебя и нас (а теперь ясно, почему это было в его интересах), то из этого не следует, что ЦК, как целое, давал санкцию устранения Г. без Р. Наоборот, утверждаю и могу сви­детельствовать где и когда угодно, что такой санк­ции ЦК не давал, что для него убийство одного Г. было неожиданностью, не одобренною, что ты о таковом мнении ЦК знал. Это не исключает возмож­ности обмана тебя Азефом, заявления, например, Азе­фа, что ЦК переменил мнение, или попустительства Азефа, что равнялось разрешению, и т. п. Но тогда ви­новат Азеф, а не ЦК. Из твоего же сообщения можно легко вывести другое — неправильное заключение что ЦК играл с тобою недостойную игру в прятки.
Вот что я думаю о твоем сообщении и хочу верить, что ты посчитаешься с этим мнением..."

Мой ответ Савинкову

"... 1) ЦК существует, но соглашения между им и мной не существует, потому что ЦК не только не при­нял выставленное мною условие соглашения, но просто ничего мне не ответил.
При таком отношении ЦК и к делу, и ко мне ответ­ственность за это дело опять легла на меня одного. И вопрос об его опубликовании для меня давно был решен в окончательном утвердительном смысле. Со времени переговоров прошел ведь год. Я выжидал только материальной для себя возможности.
В этом смысле ничего не изменилось. Изменилось одно: "Иван Николаевич" стал "Азевым", к общему нашему ужасу. Едва ли это может побудить меня к дальнейшему молчанию.
Изменилось еще одно: данное мной согласие взять на себя лично дело не имеет больше смысла.
2) Упреков ЦК не хочу делать. В такое {105} время, да и во всякое время, это было бы мелочно с моей стороны. Констатирую только фактическое по­ложение дела, снимая с себя ту долю моральной ответ­ственности, которую ЦК до сих пор сознательно и несправедливо заставлял меня нести. Продолжать нес­ти это очень тяжелое бремя для меня больше нет ни­какого смысла.
3) Существующее междоусобие не уляжется, если не опубликую мое заявление. А если бы и улеглось, все равно опубликовал бы, как поступил бы и ты на моем месте.
Надо и эту гангрену срезать.
4) На четвертый твой пункт отвечаю: совершенно с тобой согласен. И впечатление твое зависит отчасти от самого исторического факта, позиции, которой ЦК держался в этом деле...
...Посылаю текст О... для передачи его Бурцеву. Для печати, конечно.
Не посылаю его ЦК потому, что не считаю воз­можным обращаться к нему больше по этому делу. Ты, конечно, понимаешь, что с моей стороны нет же­лания доставить этим Ц. Комитету в тяжелое для него время неприятность.
Если ты, с своей стороны, найдешь нужным — мо­жешь предложить ЦК опубликовать мое заявление, не буквально, конечно. Если ты явишься к О. с этим пись­мом до вечера воскресенья 7-го, ты получишь в свое распоряжение три дня, после которых либо доставишь ей печатный текст заявления, либо, не дожидаясь от тебя больше ответа, она отнесет его к Бурцеву. Воз­можно еще наше свидание с тобой для совместной выработки текста, но при условии твоего немедленно­го сюда приезда. Разумеется, предупредишь О. об этом..."

В назначенный мною срок жена не могла передать Бурцеву мое заявление, так как он уехал из Парижа.
Как только я узнал из газет, что Бурцев вернулся, я поехал, чтобы повидаться с ним лично, передать ему весь материал и просить взять на себя ведение дел и сношений, а если понадобится, и полемику с ЦК. Сам я для этого не имел ни материальной, ни моральной возможности.
Бурцева не застал. Он опять выехал из Парижа. Хотел просить о том же Г. А. Лопатина, но и его не было в эти дни в Париже.
Савинков со своей стороны убеждал меня не обхо­дить ЦК в такое тяжелое время. Я пришел на собрание {106} ЦК 12 февраля (30 января) и заявил, что, ввиду отно­шения ко мне ЦК в прошлом, не считаю себя обязан­ным перед ним ни морально, ни дисциплинарно и толь­ко из уважения к переживаемому партией, а не Ц. Ко­митетом, несчастию и к партийной дисциплине довожу до сведения ЦК об опубликовываемом мною заявле­нии и прошу дать ответ в тот же день.
ЦК постановил пойти мне навстречу в опубликова­нии дела и уполномочил Чернова и Савинкова для сов­местного со мной пересмотра текста моего заявления.
Уполномоченные ЦК нашли нужным внести в ре­дакцию моего текста ряд изменений, большая часть которых была мною принята. Они не изменили смысла моего заявления, но затуманили его. Текст должен был быть немедленно переведен и напечатан Ц. Коми­тетом со своим добавлением в французских газетах. Как оказалось, ЦК не уполномочил своих пред­ставителей на принятие текста добавления к моему за­явлению. Я со своей стороны оставаться дольше в Па­риже не мог. Чернов предложил текст "добавления", который брался защищать перед Ц. Комитетом, текст, признанный мною удовлетворительным, точной копии которого у меня нет. Приблизительное содержание его таково :

"ЦК П. С.-Р. подтверждает существо изложенного в заявлении члена партии П. Рутенберга; ЦК считает, что в партийном отношении П. Рутенберг поступал в деле Гапона вполне правильно, так как в то время не мог не считать Азефа верным выразителем решений ЦК".

Я уехал. Прошла неделя. В Государственной Думе назначены были прения по запросу об Азефе. Заявление мое в печати не появилось. Я написал Ц. Комитету, что, если во вторник 10 (23) февраля в утренних газе­тах не появится мое заявление, я во вторник вечером сдам его сам в печать.
Во вторник вечером получил телеграмму:
"Votre lettre avec supplément est dans rédaction Hu­manité. Attendez lettre".
A затем следующие письма (получены 25 апреля 1909 г.):

Многоуважаемый товарищ!

Из телеграммы вы уже должны знать, что ваше письмо и дополнительное к нему сообщение ЦК отправ­лено в редакцию "L'Humanité". По поручению ЦК {107} высылаю вам для сведения текст принятого ЦК допол­нительного сообщения к вашему письму, так как на­бросанное при вас В. М. короткое подтверждение при­знано Ц. Комитетом решительно неприемлемым.

С товарищеским приветом (подпись).

"ЦК П. С.-Р., подтверждая существо изложенного в этом письме, может сообщить следующее:
1) Член партии П. Рутенберг действительно докла­дывал ЦК о разговорах с ним Г. Гапона, из которых со­вершенно выяснился характер связей последнего с Рачковским и др. агентом политического сыска.
2) Верность сообщенных П. Рутенбергом данных подтверждается и последующими сведениями о сноше­ниях Гапона с полицией, до и после 9 января, получен­ными из тех же источников, что и сведения о прово­каторской деятельности Азефа.
3) Первый доклад П. Рутенберга о провокаторских попытках Гапона был сделан, в присутствии представи­теля Б. О., двум членам ЦК, причем П. Рутенберг, настойчиво поддержанный представителем  Б. О., предлагал ему убийство Гапона; члены же ЦК (и в том числе Азеф) стали на ту точку зрения, что при не­выясненности личности Гапона для общества и при сле­пой вере в него значительной части рабочих такой акт мог бы вызвать множество совершенно нежелатель­ных последствий, кривотолков и разговоров между ра­бочими с.-р-ами и рабочими гапоновцами. В итоге про­должительных споров именем ЦК оба наличных его члена в присутствии П. Рутенберга взяли на свою от­ветственность следующее разрешение вопроса: откло­нить убийство одного Г., разрешить террористический акт только против Рачковского и Гапона вместе, во время одного из их конспиративных свиданий; испол­нение акта должен был взять на себя П. Рутенберг, который для этого должен был притворно согласиться на провокаторские предложения Гапона.
4) Один из присутствовавших членов ЦК (не Азеф) взял на себя немедленно сообщить это постановление остальным членам ЦК, которыми оно было также санк­ционировано.
5) Все технически деловые сношения по выполне­нию данного постановления П. Рутенберг вел с Азефом и конечно, не имел тогда оснований усумниться в том, что Азеф является верным выразителем решений ЦК.
6) Ввиду обнаружившейся ныне общей роли Азефа, {108} ЦК не имеет никаких оснований сомневаться в вер­ности заявления П. Рутенберга, что в своих перегово­рах с ним о практическом выполнении намеченного плана Азеф допускал, вопреки постановлению ЦК, в котором сам принимал участие, и убийство одного Гапона. По указанию П. Рутенберга на лиц, с которыми Азеф вел переговоры об участии в убийстве Гапона, Ц. Комитетом в настоящее время производится необ­ходимое расследование, результаты которого будут своевременно опубликованы. То же относится и к ука­занию П. Рутенберга на лиц, через которых Азеф был извещен за 2 или 3 дня о подготовлении убийства Га­пона в Озерках.
7) При наличности такого рода роли Азефа фор­мальная безукоризненность поведения П. Рутенберга, в смысле соблюдения им партийной дисциплины, не подлежит сомнению, и несогласный с партийным реше­нием результат предприятия ложится на ответствен­ность Азефа.
8) Вплоть до смерти Гапона последним известием, которое ЦК имел об этом деле, было сообщение, что П. Рутенберг отказывается от продолжения дела и уез­жает за границу, что развязывало руки ЦК и дало ему возможность придать всему делу иное направление, приняв участие в организации общественного суда над Гапоном,— суда, в распоряжение которого ЦК полагал передать и показания П. Рутенберга".

Почему Ц. Комитетом было признано "решительно неприемлемым" "короткое подтверждение", не знаю. Не знаю смысла и цели принятого ЦК "длинного под­тверждения". Неточности его видны из изложенного выше. О некорректности ЦК в этом заявлении судить не мне.
Понимаю, почему ЦК, находившийся под влиянием Азефа, так долго и упорно отмалчивался и уклонялся от дела Гапона. Понимаю: именно потому, что находил­ся под влиянием Азефа. Но спрашиваю: почему, когда Азеф оказался всего лишь "ценным для правительства агентом розыскной полиции", ЦК не разъяснил дела прямо и просто, а опять старается затуманить его? Зачем он "оправдывается" раньше, чем кто бы то ни было его обвинил в чем бы то ни было? Зачем свали­вать на Азефа, на провокатора Азефа всю ответствен­ность? Ведь ответственность здесь возможна только одна: за смерть Гапона. Разве ЦК не ответственен за нее? Разве он не признал Гапона провокатором? Не приговаривал {109} его к смерти? Достойно ли такое поведение ЦК П. С.-Р.? Достойно ли это "чести партии и всей ис­тории партии"?

До сих пор говорил об отношении ЦК ко мне. Те­перь спрашиваю. Думал ли ЦК о смуте и муках, пережитых за эти годы теми, кто привел в исполнение состоявшийся над Гапоном приговор Ц. Комитета? Смуте и муках из-за необъяснимого замалчивания Ц. Комитетом дела Гапона?

Заканчивая, формулирую мое отношение ко всему изложенному выше.
1) Считаю, что Гапон был человек талантливый, но невежественный, человек честолюбивый и властолюби­вый, хитрый, но легко возбудимый, легко поддающий­ся всякому влиянию. Закулисная сторона 9 января и роль в ней Гапона мне неясны до сих пор.
2) Думаю, что в начале 1905 г. за границей Гапон был искренне предан интересам народа, но революционное подполье, по необходимости узкое в своей деятельности, не могло дать удовлетворения ему, пе­режившему 9 января, которое во всяком случае было организовано при его участии и руководстве и под его именем.

За границей интеллигенция не сумела оказать на него то моральное давление, дать ему то моральное воспитание, выдержку и знания, которых ему так не­доставало, не сумела достичь этого, по-моему, ввиду де­магогической натуры Гапона, ввиду развившегося у не­го под влиянием славы, денег и лести самомнения, убеж­дения в предстоящей ему исключительной исторической роли, рисовавшейся ему даже в снах, о которых он так часто говорил. Уязвленное (отношением револю­ционных партий) самолюбие разнуздало его; вера в свою избранность стерла грани между дозволенным и не­дозволенным. Об остальном позаботился Рачковский.
3) Гапониада в той части, в которой я к ней оказал­ся причастным, состоит из двух совершенно отличных друг от друга дел:
а) предательства и смерти Гапона и
б) роли ЦК П. С.-Р. в этом деле.

Вопрос о предательстве Гапона в настоящее время установлен помимо меня и в моих доказательствах не нуждается. Роль Азефа в партии запутала ЦК и меня, но не изменила факта: предательства и провокации Гапона и неизбежности его смерти. В военное время отношение к предательству одно...
{110} 4) Мои переговоры с заведомо обреченным чело­веком имели моральное оправдание, поскольку необ­ходимо было подробно выяснить дело и поскольку, идя на свидание с Рачковским, я шел сам на смерть. Но вторично такой роли я на себя не взял бы.
5) Думаю, что до смерти Гапона Азеф не сказал Рачковскому о данном мне партией поручении. Может быть, не успел предупредить (в течение 11/2 месяцев)? Может быть, хотел "передать" меня Рачковскому со снарядами? Может быть, хотел, чтобы Рачковский был убит вместе с Гапоном?
Азеф воспользовался Гапониадой, чтобы оправдать­ся перед ЦК в происходящих в Боевой Организации неудачах. Думаю, что впервые ему пришло в голову воспользоваться мною в этом смысле в середине мар­та 1906 г., когда я приехал к нему советоваться о даль­нейшем моем поведении с Гапоном. Со свойственной ему наглостью он так грубо стал тогда обрабатывать меня в нужном для него направлении, что вызвал во мне непреодолимое к нему отвращение. Такое отвра­щение, что я не мог заставить себя пойти к нему на сви­дание и написал ему об этом. Записка, послужившая поводом к обвинению меня со стороны Савинкова в оскорблении "чести партии и всей истории партии".
6) Никто, кроме меня и "слуги", до смерти Гапона не знал о даче в Озерках, которая была нанята мной не­ожиданно, вопреки инструкциям Азефа, поручившего все сделать на финляндской территории. (Может быть, он этим имел в виду скомпрометировать Финляндию.) Не знал места и Азеф. Но он был предупрежден о вре­мени, когда приговор ЦК над Гапоном будет приведен в исполнение.
Для понятных и нужных для Азефа соображений он сумел получить от ЦК публичное заявление о непричастности партии к смерти Гапона, заявление, не соответствующее действительности.
7) Обвиняю себя в том, что в течение трех лет не сумел ликвидировать этого дела. Оправдывающие меня обстоятельства вопроса по существу не меняют. При большей с моей стороны настойчивости, которая при сложившихся обстоятельствах была для меня безусловно обязательной, фигура Азефа выяснилась бы, может быть, раньше.
8) Говоря о "Центральном Комитете", имею в виду тот ЦК, состав которого почти не менялся в течение последних трех лет и который в настоящее время отставлен от дел. Все его члены, с которыми мне пришлось {111} сноситься по делу Гапона, существуют. Исключая Азефа, который пока тоже жив.
Обвиняю этот ЦК:
а) В замалчивании смерти Гапона, совершенной членами партии на основании фактически состоявшего­ся приговора партии.
б) Во введении в заблуждение публичного мнения сделанным ЦК заявлением в печати в мае 1906 года, где говорилось, что партия никаких сношений с Гапо­ном не имела.
в) В том, что своим поведением ЦК поставил меня в морально двусмысленное положение по поводу сношений с Рачковским, инициатива которых исходила из ЦК и фактически была одобрена всем его составом (исключая одного голоса).

Знаю всю глубину несчастья, постигшего членов этого ЦК в деле Азефа, и выражаю им мое глубокое искреннее товарищеское сожаление. Выражаю им мое сожаление за все проделанное ими надо мной, ибо знаю, что и в этом деле они достойны были лучшей доли. На их примере пришедшие им на смену научатся, как во многих случаях не должен поступать ЦК партии со­циалистов-революционеров.

Комментарии