"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"
Огюстен Кошен
Сборник статей об истоках Французской революции
ФИЛОСОФЫ
Доклад, сделанный на Шатобрианских чтениях 15 мая 1912
г.
ПРЕДВЫБОРНАЯ
КАМПАНИЯ 1789 ГОДА В БУРГУНДИИ
I
II
Ill
IV
КАК БЫЛИ ИЗБРАНЫ ДЕПУТАТЫ В ГЕНЕРАЛЬНЫЕ ШТАТЫ
Прочитано на XXII общем собрании Общества современной
истории 20 июня 1912 г.
КРИЗИС РЕВОЛЮЦИОННОЙ ИСТОРИИ. ТЭН И Г-Н ОЛАР
1. ПРОБЛЕМА
2.
ЭМПИРИЧЕСКАЯ КРИТИКА
3.
МЕТОД ТЭНА
4.
ТЕЗИС ОБСТОЯТЕЛЬСТВ
Огюстен Кошен
МАЛЫЙ НАРОД И РЕВОЛЮЦИЯ
(НАЧАЛО)
Сборник статей об истоках Французской революции
Впервые на русском языке публикуются
работы французского историка Огюстена Кошена, посвященные истории Французской
революции, в которых сделана попытка объяснить механизм подготовки революции
путем обработки умов и формирования общественного мнения, лояльного к идеям
коренного переустройства общественного строя.
Изучая провинциальные архивы второй
половины XVIII в., автор обнаружил, что еще задолго до революции во Франции
действовало множество философских клубов и обществ, возникших под влиянием идей
французских «просветителей». В этих обществах в бесконечных словопрениях о
«свободе, равенстве и братстве» вырабатывалась особая порода людей — Homo
ideologicus, мыслящих социальными штампами и оторванных от реальной жизни.
Позже именно эти люди стали главными действующими лицами избирательной кампании
в Генеральные штаты и заняли все руководящие посты в новых органах власти.
Дальнейшее известно: казнь короля, гонения на Церковь, грабежи, передел
собственности и массовый террор под крики о «благе народа», а в конечном итоге
— гибель самых ярых революционеров от рук бывших соратников.
Книга составлена по материалам издания: Augustin Cochin. Les Societes de Pensee et la Democratie (Plon.
1921). Представит интерес для
тех любителей истории, которые стремятся познать истинные движущие силы
исторических событий.
АНАТОМИЯ РЕВОЛЮЦИИ
В Природе существуют объекты, столь
грандиозные, что люди их не сразу осознают. О них позже, чем о других,
возникают вопросы: «как?», «почему?».
Например: небо, земля. Такие же объекты существуют и в общественной жизни. К
числу их относятся, по-моему, революции. Их описывают в воспоминаниях
современники, ими восхищаются или им ужасаются, но попытки их понимания
возникают гораздо позже.
А между тем феномен революций, казалось
бы, прямо напрашивается на рациональное осмысление.
Во-первых, потому, что они вовсе не являются неизменными спутниками
человеческой истории — как, например, болезни и смерть, неизбежные для
человека. Под революциями я подразумеваю перевороты, изменяющие весь
политический и экономический уклад жизни. Было множество движений, направленных
против власти, но на такой переворот не претендовавших. Типичным знаком
подобных движений является столь распространенная в русской истории фигура
Самозванца, как бы декларирующая, что на монархический строй это движение не
замахивается. «Настоящие» революции
мы видели в XX веке: Русская (Февральско-Октябрьская), Китайская, правление «красных кхмеров» в Камбодже и др.
Конечно, и переворот 1989-93 гг. к этой категории революций относится. В прежние
века таковыми были Английская и Французская революции. Можно относить к их
предшественникам разные движения XVI в., связанные с Реформацией в Германии.
Может быть, гуситские войны в XV в. — но уж ничего в более раннее время.
Античность, например, таких «революций» вообще
не знала. Конечно, существовала жестокая борьба внутри одного государства.
Кончалась она, в крайнем случае, казнями проигравших и захватом их имущества.
Основной уклад жизни оставался тем же. Так что в историческом масштабе феномен
революции является почти внезапно и дальше уже очень мало изменяется.
Вторым поразительным свойством революций и
является эта их «одинаковость»: они
все происходят как бы по одной схеме, словно одинаковые химические реакции или
одна и та же болезнь у разных людей. Они все начинаются с разрушения «старого
порядка», все участники испытывают восторг, льются прекрасные и длинные речи.
Через некоторое время страна лежит в развалинах, наступает полный хаос, власти,
собственно, нет. Тут наступает второй период, и власть, валяющуюся под ногами,
подбирает самое радикальное меньшинство, способное на все для удержания и
расширения этой, теперь уже своей власти. В частности, всех деятелей первого
периода казнят, если они не успевают эмигрировать.
Еще одной общей чертой всех революций
является претензия на всемирный характер. Про Октябрьскую революцию это всем
известно. Во Французской — веяли те же идеи. Так, президент Конвента Грегуар
говорил: «...все правительства нам
враждебны, все народы — наши друзья и союзники; мы погибнем или все нации будут
свободны». Более радикальные пуританские группы в Английской революции тоже требовали
от Кромвеля объединиться с протестантами-голландцами, начать войну с
католическими странами Европы и «свергнуть папу с его престола». В нашем перевороте
1989-93 гг. ту же тенденцию можно видеть в несколько другом виде — «возвращения» или «включения» в «мировую
цивилизацию». Нацеленные на преобразование мира, все революции ставят целью
прежде всего преобразование человека, создание «нового человека». Революции
совпадают даже в деталях. Для совершения их нужна война, от которой народ устал
(на худой конец, хотя бы Афганская). Но Французская революция началась в мирный
период — тогда революционеры сами объявили войну Европе. Как сказал Бриссо:
«Война есть национальное благодеяние». В Англии парламент заставил короля
объявить войну Шотландии, чтобы потом давить на него, отказывая во введении
новых налогов. Даже такая, казалось бы, частная деталь: у главы государства
жена — иностранка, которую обвиняют в измене и ненависть к которой внушают
народу.
Именно для России, пережившей за один век две революции, осмысление этого явления — самая насущная задача.
Конечно, написано множество работ по истории каждой из революций, есть и
попытки их сопоставления. Но не видно, чтобы прояснялась сущность этого
феномена, проявляющего себя в истории разных народов столь единообразно.
Работы французского историка Огюстена
Кошена, в частности собранные в этой книге, как раз и относятся к числу тех, к
сожалению, весьма редких исследований, которые пытаются осмыслить революции как
единый феномен и выявить определенные закономерности в их зарождении и течении.
Эти работы — самые первые шаги в создании будущей «анатомии революции». О.
Кошен пишет исключительно о Французской революции, но умеет увидеть в ней
черты, которые мы сразу узнаем в других революционных переворотах.
Огюстен Кошен родился в Париже в 1876 г. в
семье, принадлежащей к старинному французскому роду. Получил два образования —
филологическое и философское. Свободный, благодаря состоятельности семьи, от
всяких забот о заработке, он смог полностью отдаться увлекавшей его архивной
работе и углубленно изучать документы, относящиеся к периоду Французской
революции конца XVIII в. Работая в провинциальных архивах, Кошен предпринял
кропотливое изучение предвыборной компании в Генеральные штаты 1789 г. В 1908
г. он стал известен просвещенной публике своей содержательной и ироничной
статьей «Кризис революционной истории.
Тэн и г-н Олар», а в дальнейшем, вплоть до своей гибели, занимался
изучением деятельности революционного правительства. Кошен подготовил
публикацию «Актов революционного правительства», но не успел издать их.
Большинство его работ увидели свет уже после его смерти.
Когда было объявлено о начале Первой
мировой войны, О. Кошен числился в запасе, но тотчас поспешил записаться
добровольцем на фронт. «Мое место — там,
где опасность, меня обязывает к этому мое имя», — писал он. Кошен был из
той породы людей консервативного склада, которые ставили родину почти на вершину
иерархии ценностей, после Бога и католической религии. В сентябре 1914 г. он
участвует в битве при Сомме и получает тяжелое ранение; после десяти месяцев
госпиталя возвращается в строй; еще четыре ранения, в том числе под Верденом,
периодически отдаляют его от фронта. Но 8 июля 1916 г. он снова оказывается на
Сомме и погибает на поле сражения от тяжелого ранения в шею.
После смерти талантливого историка и по
окончании войны, уже в 1920-25 гг. — его рукописи были подготовлены к печати
при активном содействии его друга и сотрудника Шарля Шарпантье. Тогда были
опубликованы, в частности, и статьи, впервые переведенные сейчас на русский
язык и включенные в данный сборник. Был издан 1-й том «Актов революционного
правительства» и двухтомное сочинение «Les Sociйtйs de pensйe et Rйvolution en
Bretagne (1788-89)». (Термин Sociйtйs de
pensйe буквально переводится как «общества мысли». Может быть, по смыслу
ближе: «интеллектуальные кружки».) Последняя книга интересна тем, что
основывается на провинциальных архивах, в то время как большинство историков
Французской революции опирались на архивы столичные. Она дает очень выпуклую и
конкретную картину начального периода революции, аналогичную нашему периоду
Временного правительства. Второй том этой работы содержит исключительно
публикацию документов.
Основное содержание работ и основное
открытие Кошена, как мне кажется, — это анализ того слоя, из которого возникают
будущие вожди революций, «генеалогия
вождей». Если исходить из самого примитивного вопроса: «кому выгодно?», то вожди — это те, ради кого революции
совершаются. Народ в целом в результате революций обрекается на гражданскую
войну, разруху и голод. Но вожди революций, по крайней мере, добиваются того, к
чему стремятся десятилетиями. Что было бы, например, с вождями Октябрьской
революции, если бы она не произошла? Ленин окончил юридический факультет,
попробовал в суде вести одно дело и проиграл его. Троцкий явно не поднялся бы
выше уровня мелкого журналиста. Сталин — и того менее. Это отнюдь не значит,
что они были ничтожествами. Наоборот, среди них было много выдающихся людей, с
редкими (редко встречающимися) способностями. Но чтобы эти способности
реализовать, они должны были сначала создать ту среду, в которой их способности
реализуемы. Такой средой и была сама революция.
Историю этого слоя, складывающегося на
протяжении нескольких поколений, и анализирует Кошен. Иногда Кошена причисляют
к сторонникам «концепции заговора» в истории революций. Мне кажется, с тем же
основанием к сторонникам этой концепции можно причислить Роберта Коха,
обнаружившего возбудителя туберкулеза (палочку Коха).
Возникновение слоя будущих вождей
революции, согласно Кошену, — это длительный процесс, занимающий не одно
поколение. Во Франции, например, сам слой уже сложился, по его мнению, лет за
двадцать с лишком до революции. Суть процесса заключается в отделении этого слоя от остального
народа, в интеллектуальном и духовном противостоянии ему, в ощущении ими себя
как бы другими существами, может быть — другого вида. Этот особый слой внутри
народа (Кошен называет его «Малый Народ»),
чувствует себя не связанным никакими узами или ограничениями в отношении к
остальному народу. «Малый Народ» выступает исторически в роли мастера, в руках
которого остальной народ — лишь материал. Это играет решающую роль во втором
этапе революции, когда надо обуздать созданный самими революционерами хаос.
Кошен сравнивает ситуацию этого момента со связанным Гулливером, которого
лилипуты осыпают ядовитыми стрелами. Мы можем еще яснее представить себе эту
психологию, например, по работе Ленина «Пролетарская
революция и ренегат Каутский», в которой автор так определяет диктатуру
пролетариата: «власть, осуществляемая
партией, опирающейся на насилие и не связанной никакими законами». Позже
Пятаков, комментируя это положение, видит его смысл именно в последних словах: «Закон — есть ограничение, есть запрещение,
установление одного явления допустимым, другого недопустимым». Из людей,
способных отказаться от подобных ограничений, образуется партия, «несущая идею
претворения в жизнь того, что считалось невозможным, неосуществимым и
недопустимым». «Для нее область
возможного действия расширяется до гигантских размеров, а область невозможного
сжимается до крайних пределов, до нуля». «Ради чести и счастья быть в ее рядах
мы должны действительно пожертвовать и гордостью, и самолюбием, и всем прочим».
Да сам Пятаков и пожертвовал «всем прочим». Кошен такого не мог прочесть.
Но, мне кажется, — это самое яркое выражение психологии «Малого Народа», которое когда-либо было зафиксировано в истории.
Отсюда можно почувствовать, чем же так была сладка эта идеология, почему
революционеры безоглядно бросались в омут революции, где их скорее всего ожидал
расстрел со стороны контрреволюционеров и гильотина — со стороны соратников по
революции. А ведь деятели Русской революции прекрасно знали пример Французской
— и точно его повторили. Но все перевешивало страстное желание оказаться в
положении людей, для которых «область
невозможного сжимается до нуля».
Кошен анализирует процесс возникновения
«Малого Народа». Смысл его заключается в постепенном разрыве со всякой
исторической традицией: религиозной, этической, политической.... Это происходит
под возгласы о всесилии Разума и неизбежной победе Просвещения. Дидро писал в
«Энциклопедии»: «Разум для философа — это
то же, что благодать для христианина». Но их лозунг — «вера в разум», т. е. разумом не пользуются для осмысления жизни, в него веруют. Он становится тем орудием,
которое разрубает все, что связывает человека с традицией, все это объявляется
глупым, нелогичным, отсталым. Замечательное наблюдение Кошена — образ «дикаря» или «иностранца», встречающийся постоянно в литературе XVIII в. Этот
человек приезжает из заморских стран (например, персидский принц у Монтескье),
и все, что он видит вокруг себя, кажется ему нелепым и просто смешным. Еще
пример: в повести Вольтера мальчик-француз воспитан в Америке гуронами и
молодым человеком возвращается во Францию. Он влюбляется в девушку и тут же
пытается ею овладеть. Его оттаскивают силой, но он не понимает: ведь она сама
призналась ему в любви. Ему объясняют, что сначала полагается пойти в церковь.
Он удивляется, что между этими двумя действиями такая тесная связь, но не
возражает. Оказывается, положение не такое простое — его возлюбленная
приходится ему кузиной и на брак нужно разрешение папы. Он принимает папу за
особого рода сводника ... и т. д., и т. д. Как уверяет Кошен, все эти «дикари»
были отнюдь не литературной выдумкой, они водились не в Персии или среди
гуронов, именно их и создавала идеология Просвещения, из них и состоял «Малый
Народ». Это были люди с особым типом мышления, которое мы сейчас назвали бы утопическим. В их головах господствовало
несколько простых идей, проверять которые жизнью казалось им смешным или даже
кощунственным. Такие люди и действуют в каждой революции — идет ли речь о
социалистических преобразованиях или рыночных реформах.
Кошен описывает и социальную структуру,
способствовавшую формированию «Малого Народа». До революции Франция была
покрыта сетью многообразных обществ, объединявших слой людей, аналогичный нашей
дореволюционной «интеллигенции». Во всех больших городах были академии, всюду —
философские и литературные общества, масонские ложи. Они формировали
«общественное мнение»: унифицированный взгляд на жизнь, не подлежащий обсуждению.
Орудием такого воспитания обычно бывали шумные, охватывавшие как по команде всю
страну, кампании протеста против какого-то действия правительства или церкви.
Такой процесс воспитания длится многие
годы: он осуществляется через «очищение от мертвого груза» (так созвучно
знакомым нам чисткам!) всех этих обществ, т. е. от людей, все еще слишком
связанных с реальной жизнью. Кошен называет это «социальной алхимией», мы бы
скорее сравнили с выведением все более чистого штамма бактерий. Для воспитанника
этой социальной структуры жизнь становится легкой: он знает ответы на все
вопросы (мы и сейчас видим таких людей: даже не умея играть в шахматы, он
знает, кто у нас лучший шахматист; не интересуясь музыкой, знает, кто лучший
дирижер; не разбираясь в политике, твердо знает, кто самый интеллигентный и
дельный политик и т. д.).
Но процесс имеет и обратную сторону: тот,
кто прошел полную школу воспитания, не способен жить вне структур, образующих
«Малый Народ». И опять наиболее яркие подтверждения дает XX век. Так, Троцкий,
разбитый на XIII партсъезде, говорит: «Я знаю, что быть правым против партии
нельзя. Правым можно быть только с партией, ибо других путей для реализации
правоты история не создала». Пятаков даже заявляет, что будет считать черным
то, что раньше считал белым, если так решила партия, «так как для меня нет
жизни вне партии, вне согласия с ней».
На многих примерах Кошен показывает, что
как психология, так и образ действий «Малого Народа» остается неизменным, в
какой бы форме он ни проявлялся: «философов», руководителей правительства,
основывающегося на терроре, или политиков в рамках парламентской демократии. В
«философских обществах» и академиях господствует такая же нетерпимость, как и
во времена террора, и репутации разрушаются с такой же легкостью, как позже
летят головы. Когда торжествовала идея демократии и происходили выборы в
Генеральные штаты, то часто неугодных лиц из числа выборщиков исключали, хотя
они были избраны народом и господствовал принцип: «Воля народа — выше всего».
Но в сомнительных случаях, если возникают колебания, то в зал заседаний
врываются какие-то толпы людей, которые в революционных изданиях называются
«любопытными» (а мы знаем, что в крайнем случае против парламента могут пойти в
ход и танки).
Тот же принцип сохраняется, по мнению
Кошена, и в парламентской демократии. Он высказывает мысль, достойную, как мне
кажется, тщательного обдумывания: «Состоящий из избирателей народ не способен
на инициативу, он может только выбирать между двумя или тремя программами,
двумя или тремя кандидатами, он не может ни формулировать, ни назначать.
Необходимо, чтобы профессиональные политики представляли ему формулировки или
кандидатов. Партии формально не обязательны, однако без них народ остается
свободным, но немым».
Как и всякое крупное явление, работы
Кошена имели предшественников. Таким предшественником, несомненно, был И. Тэн.
В фундаментальном труде «Происхождение современной Франции» Тэн предложил
многогранную картину Французской революции, не скрывая ее жестокости, даже
кровожадности, в частности непрекращавшейся игры с отрубленными головами и
другими отрезанными членами. А чего стоит высказывание одного из руководящих
деятелей: «Политическое избиение должно быть достаточно обильным, чтобы
прекратиться только после уничтожения 12-15 миллионов французов» (а все-то
население Франции тогда было 25-28 млн человек). И все это в сопровождении
речей в духе сентиментализма Руссо. Робеспьер, например, постоянно объявлял,
что он плачет, и призывал слушателей плакать вместе с ним (никто не дал ему
более точной характеристики, чем Пушкин: «сентиментальный тигр»).
Но Тэн пошел и дальше, вглубь феномена
революции. В конце раздела своей книги, посвященного эпохе террора, он поместил
очень интересную главу о «якобинском духе», где высказывает взгляд, что в
основе революции были совершенно особенная психология, особый тип людей. Он
подмечает ряд особенностей этой психологии и подчеркивает ее сходство с
«пуританской психологией», лежавшей в основе Английской революции. Это уже была
(хотя и не сформулированная явно) постановка вопроса о фундаментальных
чертах, присущих различным проявлениям феномена революции. Против книги Тэна
была двинута тяжелая артиллерия (люди
моего поколения узнавали из учебников, что его книга есть «реакция буржуазии,
напуганной Парижской Коммуной»). Против Тэна выступил вождь либерального
течения в истории Французской революции — А. Олар. Два года он читал курс в
Сорбонне, а в заключение опубликовал книгу, посвященную критике Тэна. При этом
он не только выступал против взглядов Тэна, но и ставил под сомнение его
квалифицированность как историка (до появления этой книги Тэн был известен как
философ и литературовед, а не историк). Этой «дуэли живого Олара и уже умершего
Тэна» посвящена статья Кошена «Кризис истории революции», входящая в настоящий
сборник. В ней он формулирует (частично опираясь на Тэна) свои общие взгляды.
Но сверх того, он демонстрирует и другую свою черту как историка —
поразительное владение материалом, всеми архивами, на которые ссылался или в
которых работал Тэн.
Кошен, как я уже говорил, писал
исключительно о Французской революции. Но главной заслугой его, как мне
кажется, является то, что он отметил в ней черты, типичные для любой революции
— и прежде всего, феномен «Малого Народа». Параллели здесь поразительны.
Например, отрицание своего прошлого, признание лишь иноземных авторитетов.
Так, перед Французской революцией идеологи
«Просвещения» трактовали все французское прошлое как сплошной мрак, дикость,
варварство — а истинный «свет просвещения» видели в Англии, особенно в ее
политической системе. Но явно дело было не в Англии: важно, чтобы это было не свое. Вольтер даже в качестве примера
терпимости и цивилизованности любил приводить Китай — Китай, с его закапыванием
в землю ученых, уничтожением книг, круговой порукой, системой утонченных пыток!
Позже, в преддверии революции 1848 г., «младогегельянцы» в Германии взирали с
восхищением на Францию и писали, что в Германии еще нет литературы (это после
Гёте, Шиллера и всего течения романтиков!); в свою очередь, в России в эпоху
«революционной ситуации» русские «нигилисты» (например, Чернышевский и его
окружение) писали столь же пренебрежительно о русской литературе, объявляли
Пушкина и Лермонтова слабыми подражателями Байрона, признавали некоторое
значение Гоголя как сатирика (хотя со Стерном, например, он в сравнение не
идет). А настоящую литературу видели в Германии — причем в лице Гейне и Бере
(кто теперь помнит Бере?). Ну, а уничтожающе-пренебрежительные суждения о
русской культуре, истории, самой душе русского человека — как блины пеклись у
нас в 80-е гг. XX в. в преддверии кризиса 90-х гг.
Эти очевидные параллели, я думаю, очень
облегчат современному русскому читателю чтение книги Кошена. Книга написана
иногда несколько абстрактно, автор излагает общие концепции, не всегда
иллюстрируя их конкретными примерами, а иногда бегло ссылаясь на факты,
известные историку (подробной публикации документов посвящены другие книги
Кошена). Но для русского читателя никаких ссылок и не нужно — примеры в обилии
известны ему из нашей новейшей истории, их и сейчас можно видеть. Например,
когда Кошен ссылается на то, что Вольтер подымает на смех героическое прошлое
Франции, читателю не нужно перечитывать «Орлеанскую девственницу» — достаточно
вспомнить, как совсем недавно старались втоптать в грязь память о Великой
Отечественной войне — «и победы-то не было, просто завалили трупами». Такой
«смешной» был анекдот о старике, вспоминающем, как он воевал: «Ну и дурак! Не
воевал бы, так теперь пил бы баварское пиво!» Или когда Кошен говорит о кампаниях
«возмущения», «осуждения», которые по всей Франции подымал «Малый Народ», то
нет необходимости восстанавливать их в деталях, достаточно вспомнить хотя бы
грохотавшие по всему миру кампании против общества «Память». Или «инцидент в
ЦДЛ» — кто сейчас вспомнит, что это такое? — а ведь тогда казалось, что земля
дрожит от возмущения. Или когда Кошен рассказывает, как Конвент, как будто это
о нем написано:
...вертеться
он судьбу
принудить
хочет барабаном,
своими декретами разрушает хозяйственную
жизнь Франции, то нам-то легче вспомнить, что писал в 1918 г. один из
величайших экономистов XX в. Кондратьев сразу после захвата власти
большевиками: «Всероссийский продовольственный съезд выделил из своего состава Совет десяти, чтобы он предложил Совету
Народных Комиссаров оставить дело продовольствия вне политической борьбы,
сохранить в этот трудный момент уже налаженный аппарат продовольственных
организаций», в результате чего 27 ноября этот Совет десяти был арестован, а
затем, «когда всякая система продовольствия уже была смята, когда население
сплошь да рядом, совершенно не получая хлеба, вынуждено было само доставать
хлеб, большевики, в лице продовольственного диктатора на час Л. Троцкого
(такого знатока в этой области!), издают жестокий приказ о расстреле на месте
не подчиняющихся мешочников, которые виноваты разве только в том, что хотят
есть, а им не дают». Еще мы можем вспомнить хотя бы серию реформ 90-х гг.,
которые за кратчайшее время, без войны или стихийных бедствий, разрушили
экономику России.
Еще несколько десятилетий тому назад я
открыл для себя работы Кошена — в те времена еще менее популярные среди
историков, чем сейчас. Но до сих пор мне запомнилось чувство, испытанное при их
чтении: как будто передо мной приоткрывалась какая-то тайна истории. Да
собственно говоря, так оно и было; то, что произошло с тех пор в нашей стране,
это вполне подтвердило. Надеюсь, что теперь, с появлением русского перевода, то
же чувство сможет пережить более широкий круг любителей истории.
И.
Р. Шафаревич
ФИЛОСОФЫ
Доклад, сделанный на Шатобрианских чтениях 15 мая 1912
г.
Я хотел бы поговорить с вами о «философах»
XVIII века; при этом я имею в виду именно их философию, а отнюдь не описание,
как вы, возможно, думаете, их ужинов, очаровательных подруг, их ссор или успехов
или перечень остроумных словечек. Что и говорить — это весьма неблагодарная
работа, поскольку вся привлекательность и интерес для публики заключаются
именно в этих аксессуарах. Чем была бы метафизика Вольтера без его острот,
слава многих мыслителей без их переписки с женщинами, и чем были бы издания
«Энциклопедии» без ее переплетов? Однако оставим переплет, эту красивую
коричневую с золотом обложку, которую вы столько раз видели, и поговорим о
самой книге, которую вы никогда не открывали; к тому же, благодарение Богу, это
и не нужно, и вы заранее это знаете. За сто пятьдесят лет изменилось все, кроме
философии, которая сменила лишь имя (теперь это называют свободомыслием) и
восприятие которой изменяется так же мало от человека к человеку, как и от века
к веку. Дидро-собеседник, Дидро-эрудит, бесспорно, был привлекателен и своеобразен.
Но Дидро-философ похож на всех своих «братьев», и я избавляю вас от описания
подробностей.
Но если описывать излишне, то объяснить
весьма трудно. Что такое наши философы? Обычно отвечают: это религиозная секта;
и действительно? налицо все ее внешние признаки.
Первый признак — ортодоксальность. «Разум
для философа, — пишет Дидро в «Энциклопедии», — то же, что благодать для
христианина». Это принцип наших вольнодумцев: «Наша вера — в разуме». Таким
образом, от братьев требуется не столько служить разуму, сколько верить в него.
Такое свойство присуще как этому культу, так и другим: спасение — в доброй
воле. «Даже в хижинах ремесленников есть философы», — говорит Вольтер; это выражение
соответствует нынешнему «слепая вера»*. А д'Аламбер пишет Фридриху II в 1776
г.: «Мы, подобно евангельскому отцу семейства, звавшему гостей на пир,
заполняем как можем вакантные места во Французской Академии литературными
хромыми и калеками». Итак, примут любого безмозглого тупицу, лишь бы он был
«настоящим философом», а тот, у кого есть голова на плечах, будет исключен,
если он мыслит независимо. Это предубеждение очень сильно и поощряет такой
квиетизм разума, который более вреден для ума, чем квиетизм веры для воли.
Ничто не наносит такого ущерба достижениям разума, как его культ: ведь
получается, что больше нельзя пользоваться тем, что обожаешь.
* Выражение «слепая вера» (foi du
charbonnier) дословно переводится как «вера угольщика». — Прим. перев.
В отношении дисциплины философия не менее
требовательна, чем в вопросах правоверности. Вольтер не устает проповедовать
братьям единение: «Я бы хотел, чтобы философы могли составить единый корпус
посвященных; тогда я умру довольным», — пишет он д'Аламберу; и еще, в 1758 г.:
«Собирайтесь, и будете хозяевами; я говорю вам это как республиканец, но речь
идет также о словесной республике; о, бедная республика!» Эти чаяния
«патриарха» осуществились и даже были превзойдены после 1770 г.: республика
словесности основана, организована, вооружена и держит в страхе двор. У нее
есть свои законодатели — энциклопедисты; свой парламент — два-три салона, своя
трибуна — Французская Академия, куда Дюкло ввел и где д'Аламбер заставил царить
философию, в результате пятнадцати лет упорной борьбы и последовательной
политики. У нее есть к тому же во всех провинциях свои колонии и отделения. В
больших городах — Академии, где, как во дворце Мазарини, идет постоянная борьба
между философами и независимыми, причем последние всегда оказываются
побежденными; в маленьких городах литературные общества и читальни; и из конца
в конец этой обширной сети обществ идет постоянный обмен сообщениями,
приветствиями, наказами, резолюциями — грандиозный концерт слов, разыгрываемый
чудесным оркестром: ни одной фальшивой ноты. А армия философов, рассеянных по
стране, где в каждом городе есть свой гарнизон мыслителей, свой «очаг
просвещения», занимается повсюду одной и той же словесной работой —
платоническими дискуссиями, в одном и том же духе, пользуясь одними и теми же
методами. Время от времени, по сигналу из Парижа, там собираются на большие маневры,
«на дело», как это уже тогда называли, по судебным или политическим случаям;
ополчаются то против Церкви, то против двора, даже против какого-нибудь неосторожного
частного лица, как Палиссо, или Помпиньян, или Ленге, которые, думая, что
задели один подобный кружок, с удивлением увидели, как разом, от Марселя до
Арраса и от Ренна до Нанси, поднялся целый рой взбудораженных философов.
Ибо здесь, как и в сектах, практикуется
преследование несогласных. Накануне кровавого террора 1793 г., с 1765 до 1780
г., в словесной республике проходил бескровный террор, в котором роль Комитета
общественного спасения играла «Энциклопедия», а роль Робеспьера — Д'Аламбер.
Этот террор косил репутации, как последующий революционный террор — головы;
гильотиной тогда служила диффамация, позор,
как тогда говорили; это слово, с легкой руки Вольтера, в 1775 г. в
провинциальных обществах употребляется с юридической точностью. «Заклеймить
позором» — это вполне определенная операция, подразумевающая целую процедуру:
следствие, обсуждение, суд и, наконец, исполнение, то есть публичное
приговорение к презрению — еще один термин философского права, значение
которого мы теперь уже недооцениваем. И «головы» летят в большом количестве:
Фрерон, Помпиньян, Палиссо, Жильбер, Ленге, аббат Вуазенон, аббат Бартелеми,
Шабанон, Дора, Седэн, президент де Бросс, даже Руссо — и это только в среде
писателей, поскольку в политической среде бойня была еще грандиозней.
Тут налицо, как вы видите, все внешние
признаки мощной, крепкой секты, которой есть чем внушить уважение врагу, есть
чем пробудить любопытство публики вроде нас с вами, собравшихся здесь сегодня
вечером. Мы могли бы ожидать, что за такими толстыми стенами нам откроется
большой город или даже прекрасный собор; ведь, как правило, фанатизм не
зарождается без веры, дисциплина — без лояльности, отлучение — без причащения,
анафема — без могучих и живых убеждений, так же как и тело не зарождается без
души.
Но вот чудо: здесь, и только здесь, наши
ожидания не оправдываются: этот могущественный аппарат защиты ничего не
защищает — ничего, кроме пустоты и отрицания. Там, за этой стеной, нечего
любить, не за что приняться, не к чему привязаться. Этот догматический разум —
всего лишь отрицание всякой веры, эта тираническая свобода — всего лишь
отрицание всякого порядка. Я не настаиваю на упреке, который так часто делают
философам: они сами признают и прославляют нигилизм своего идеала.
Ибо самое любопытное в том, что эти два
противоречивых аспекта приняты как философами, так и профанами, непосвященными.
Обсуждается оценка, но не факт. «Мы — ум человечества, сам разум», — объявляют
первые и во имя этого разума устанавливают догматы и отлучают; это у них
называется освобождением. Профаны доказывают: «Вы ничто, вы анархия, отрицание,
утопия; вы не только ничто, но вы и не можете быть ничем, кроме раздора и
распада», — и в следующий момент громко жалуются и созывают рать против этого
фантома, который, если их послушать, даже не имеет права на существование, но,
однако, держит их за горло. Это дуэль Мартины и Журдена. Она началась со времен
Вольтера и все еще продолжается — вы знаете это.
Я вижу лишь один выход из дилеммы:
перевернуть порядок рассуждения. Поскольку в этой странной церкви нет Credo, а есть лишь догмы отрицания, и
нет души, но есть такое крепкое тело, попробуем и мы начать анализ с тела.
Будем рассматривать эту философию не как некий смысл, определенный своей целью,
даже не как тенденцию, объясняемую своим концом, но как вещь, как
интеллектуальный феномен, неизбежный и бессознательный результат некоторых
материальных объединительных условий.
Признаюсь, это дерзкий прием: есть что-то
непочтительное в таком обращении с «современной мыслью» как с инертной и слепой
вещью. Но она сама подает нам пример. Это она, в конце концов, от Ренана до
г-на Луази, одарила нас новой теологией и новой экзегезой, это она, обращая в
другую сторону индивидуалистическое наступление XVI века и помещая веру меж
двух огней, ставит церковь выше Христа, Предание выше Евангелия, объясняет
моральное социальным; и я не знаю, почему именно эта церковь должна избежать
такой критики, которую она сама изобрела и беспощадно обратила против других.
Итак, рассмотрим факт: существование
странного государства*, которое, вопреки всем правилам,
* Здесь и далее словом «государство», наряду со словом «град», переводится французское «citй», что буквально означает «город».
Точного соответствия термину, употребляемому Кошеном, в русском языке нет, ибо «citй» у Кошена — образование,
соотносимое с народом (большой народ — большое citй, малый народ — малое citй).
To есть по масштабу оно больше города. Но, с другой стороны, во-первых,
Кошен рождается и живет тем, что убивает других. Как объяснить этот удивительный
феномен?
Это я и хотел бы с вами выяснить. И не
думайте, что я проведу вас на масонский шабаш, как отец Баррюэль, или что
покажу вам голову Людовика XVI в котле колдуна, вслед за милейшим Казотом. Не
то чтобы Баррюэль и Казот были не правы, но они ничего не объясняют, т. к.
начинают с конца. Напротив, меня смущает то, что все эти ужасные, дьявольские
последствия имеют истоком крошечный факт, который их объясняет, — такой
банальный, такой незначительный факт — болтовню. Однако в ней-то и кроется
главное.
проводит параллель с комедией Аристофана
«Птицы», где речь идет именно о городе, а во-вторых, «государство» предполагает
«государя», а это, как читатель увидит из книги О. Кошена, никак не совместимо
с природой citй. Следует отметить,
что по-французски «город» в обычном значении — «ville». Термин же «citй» восходит к латинскому «civitas»
(гражданство, государство); в латинском слове «государь» не фигурирует, зато от
него пошли «граждане» — термин, бывший в большом ходу во времена Французской
революции. Почему именно «град», а не «город»? Слово «ville» у Кошена
обозначает любой реальный город, как тип поселения, как географический пункт, а
для исследуемого феномена он употребляет слово «citй». Поэтому в русском
переводе я подчеркиваю эту разницу. Кстати, слово «град» входит в состав многих
имен собственных сравнительно недавнего происхождения (например, «Зерноград»
или «Кедроград»), в которых присутствует некоторая идейная искусственность, о
чем немало говорится у Кошена. Ради удобства я пожертвую единообразием и буду
пользоваться разными терминами — «град» и «государство» — в зависимости от
контекста. — Прим. перев.
Республика
словесности — это мир,
где беседуют, и только беседуют, где каждое умственное усилие направлено на
получение отзыва, одобрения, как в реальной жизни оно направлено на воплощение
в деле, на получение результата.
Вы скажете, что для таких больших
последствий это слишком хилое основание, что это слишком тяжкое обвинение для
столь невинной игры. Но, по крайней мере, не я зачинщик этого; началось с
играющих (я говорю не о первых, бонвиванах 1730 г., а об энциклопедистах
следующей эпохи). Они важны и степенны: как не быть таким, когда ты убежден,
что пробуждение человеческого разума началось с твоего века, с твоего
поколения, с тебя самого? Ирония замещает веселье, политика — удовольствия.
Игра становится карьерой, салон — храмом, праздник — церемонией, кружок —
страной, чей обширный горизонт я вам уже показал, — республикой словесности.
Что же делают в этой стране? В конечном
счете ничего, кроме того, что и в салоне мадам Жоффрен: разговаривают.
Собираются, чтобы говорить, но отнюдь не делать; все это умственное
возбуждение, бесконечный поток речей, писаний, сообщений ни в малейшей мере не
приводит к началу какого-либо созидания, реального усилия. Только и говорят что
о «кооперации идей», о «союзе за истину», об «обществе мысли».
Важно, однако, что такой мир создается,
организуется и сохраняется; ибо его обитатели силою вещей судят с иной точки
зрения, имеют другие наклонности и цели, нежели в реальной жизни. Эта точка
зрения — точка зрения общественного мнения, «нового владыки мира», как говорит
Вольтер, приветствуя ее восшествие на престол в граде мысли.
В то время как в реальном мире мерилом
всякой мысли является испытание, а целью — действие, то в этом новом мире
мерило — мнение других, а цель — общественное признание. Достигается же цель
выражением мысли, «говорением», как во внешнем мире — осуществлением,
творением. Любая мысль, любое умственное усилие существуют лишь будучи
одобренными. Только общественное мнение создает чье-либо существование. Реально
то, что видят другие, верно то, что они говорят, хорошо то, что они одобряют.
Таким образом, естественный порядок нарушен: мнение здесь является причиной, а
не следствием, как в реальной жизни. «Казаться» — вместо «быть», «сказать» —
вместо «сделать».
Не могу не вспомнить здесь очаровательный
миф Аристофана*. Многие это делали, но, как мне кажется, толковали его
превратно: говоря о городе туч, думают лишь о тучах, высмеивают желающих
построить там город. Аристофан, живший в век философов и знавший толк в
свободомыслии, воспринимает это не так: он видит именно город, бесспорно
построенный в тучах, но из настоящего щебня и глины и населенный гражданами из
мяса, костей и перьев. Основная мысль пьесы — город туч, а не памфлетное
остроумие. Греческий автор пишет не об утопии, а о реальности.
Поступим так же, как и он. Констатируем
факт: существование этого мира, такого пустого, как нам кажется; войдем и
посмотрим. Едва шагнув за порог, вы увидите, что их принципы, эти «опасные
химеры», становятся самыми очевидными и самыми живительными истинами. Вы
знакомы с этими
* Речь идет о комедии Аристофана «Птицы».
— Прим. перев.
философскими догмами: они все восходят к одной — «природа хороша»;
и все правила сводятся к одному — «не мешать». Человек самодостаточен и в своем
разуме, и в своей воле, и в своих инстинктах; вера, послушание, уважение — лишь
они опасны, и это их Вольтер обозначает словом «гадина». Здесь, внизу, он
ошибается, но «наверху» он прав, и вы сами с этим согласитесь — я разговариваю
с «фанатиками» и «рабами» аудитории — если, конечно, хотите войти в град
философов и почувствовать себя в их положении, вместо того чтобы кричать об
утопии, не трогаясь с места.
Разум самодостаточен? Но это довольно
ясно. Конечно, в реальном мире моралист без веры, политик без традиции, человек
без опыта — это несчастные люди, обреченные на всяческие неудачи. Что может
сделать лишь одна логика без этих трех творцов любого настоящего дела, без
этого тройного руководства — личного, общественного и божественного? Но мы-то
попали не в реальный мир, здесь не нужно работать, здесь только говорунам есть
занятие — говорить. К чему тут, в этом мире, вера, уважение к традициям,
житейский опыт? Это вещи, которые трудно выразить и которым не место в
принципиальном споре. Нужные для того, чтобы судить честно и справедливо, эти
советчики будут препятствовать ясности высказывания. Необходимые в реальной
работе, в творчестве, они мешают словесной работе. Даже больше: неудобные для
оратора, они неприятны и для аудитории, поскольку становятся здесь одиозными
или смешными. Вы знаете, как трудно в обычной беседе говорить о вере и о
чувстве. В нашем птичьем граде ирония и логика чувствуют себя как дома, и надо
обладать незаурядным умом или талантом, чтобы обойтись без них.
Это понятно: есть ли что ненавистнее, чем
вера, которую проповедуют без жертвы, патриотизм вдали от опасности, интерес
без риска и работы? Но они оказываются именно в таком положении, попадая в мир,
где уже по определению нет и речи о труде и об усилии. Там они могут называться
лишь так: «клерикализм», «шовинизм», «эгоизм». Осторожность?
Недоброжелательство? Нет — очевидные истины для того, кто смотрит оттуда.
Человек волен не вступать в этот новый град. Но если уж он находится внутри, то
он не властен рассуждать иначе как «философ» и как «гражданин».
Вы видите, что философия на верном пути,
когда она утверждает право разума: здесь нет ничего утопического, буквально
всем достаточно только разума. Потому что цель смещена: успехом отныне
пользуются ясные, доступные идеи, легко претворяемые в слова, а не плодотворные
идеи, претворяемые в жизнь и оправдывающие себя; или, вернее, критерием правды
и справедливости является уже не опыт, но дискуссия, высказанное мнение.
Так целый ряд мотивов, выходящих за
пределы ясной идеи и служащих реальному делу, в этом мире оказываются
ненужными, поскольку там отсутствует деятельность, мешающими, поскольку так
много надо сказать, наконец, смешными и отвратительными, карикатурами на самих
себя. И что дальше? Их оставляют за порогом, что же тут дурного? Может быть,
это отступничество, предательство, безрассудство? Великий Боже, конечно, нет;
это всего лишь игра. Если человек развлекается тем, что каждый вечер на
несколько часов становится философом и рассуждает, это еще не означает
непочтительности к Богу, королю или небрежения к собственным делам и заботам.
Так, человек, входящий в салон, не швыряет свою шляпу, но заботливо кладет ее в
передней, чтобы уходя забрать ее. Что с того, что этот посвященный — священник,
военный или финансист? Раз в неделю у него будет день или час, когда он забудет
соответственно о своей пастве, солдатах, делах, чтобы поиграть в философа и
гражданина; а затем он волен вернуться в свое реальное существование, чтобы вновь
приступить к своим обязанностям и обратиться к своим интересам.
Но как бы это ни было просто и
естественно, такие занятия не проходят бесследно; ведь игра продолжается, и
многие в нее играют лучше: по возрасту — молодежь, по положению — законники,
писатели или ораторы, по убеждениям — скептики, по темпераменту — тщеславные,
по культуре — поверхностные люди. Такие люди входят во вкус игры, находят в ней
выгоду, так как перед ними открывается перспектива такой карьеры, какую низший
мир им не предоставляет и в которой их недостатки становятся их сильными
сторонами. Напротив, искренние и правдивые умы, склонные к прочному, надежному,
к действительному результату более, чем к общественному мнению, чувствуют там
себя чужими и мало-помалу отдаляются от мира, где им нечего делать. Так сами
собой исключаются непокорные, то есть люди дела, в пользу более пригодных —
людей слова; это механический отбор, такой же неизбежный, как и отсеивание
тяжелых предметов от легких на вибрационной решетке; здесь и не нужно руководителя,
который бы указывал, не нужно догмы, которая бы исключала; достаточно силы
вещей. Более легкие сами собой окажутся вверху, а более тяжелые, приземленные
опустятся. Выбор тут ни при чем.
И вы видите последствия этого
механического очищения: вот наши друзья отгородились от непосвященных и
укрылись от реалистических возражений и противодействия, и в то же время
сблизились друг с другом; и по этим двум причинам они подчинились некоему
вовлечению, которое набирает тем большую силу, чем больше «очищается» эта
среда. И этот двойной социальный закон отбора и вовлечения не перестает
действовать и толкать бессознательную толпу умников-братьев в направлении,
обратном направлению реальной жизни, — к явлению некоего интеллектуального и
морального типа, предвидеть который никто не может, который все готовы
отвергнуть и который все подготавливают. Это и есть то, что называется
«прогрессом просвещения».
Очевидно, что наша гипотеза
подтверждается: доктрины, личные убеждения здесь — или ничто, или лишь эффекты;
каждый этап философского прогресса производит свои, как в горах каждый высотный
пояс — свои растения. Секрет этого союза, закон этого прогресса — в другом: в
самом факте объединения. Тело, то есть общество мысли, объясняет душу, то есть
общие убеждения. Именно здесь Церковь предшествует своему Евангелию и создает
его; объединяет ради истины, но не истиной. «Регенерация», «прогресс
просвещения» — это социальный, а не моральный или интеллектуальный, феномен.
Его первое свойство — бессознательность.
Описанный нами закон отбора для своего функционирования не нуждается в том,
чтобы его знали. Как любой естественный закон, он предполагает наличие силы, но
силы слепой, импульсивной; субъект вступает в ложу, высказывается, спорит,
волнуется. Этого довольно: остальное сделает общество, и тем более надежно, чем
больше он проявит страсти и меньше прозорливости. Работа, пусть так; это еще
одно из тех словечек, которое наши масоны XVIII века пишут с прописной буквы и
без прилагательного и которое на самом деле в их государстве приобретает, как и
слова «философия», «справедливость», «истина» и многие другие, особый смысл,
обычно обратный общепринятому. Эту работу надо понимать в пассивном,
материальном смысле, как процесс брожения, а не в человеческом смысле, не как
желаемое усилие. Мысль здесь работает, как сусло в чане или как дрова в огне.
Именно действием среды, положения, своей исходной точкой, а не конечным
пунктом, определяется эта работа. На ум приходит идея ориентации,
противоположная идее направления так же, как закон, которому покоряются,
противоположен закону, признаваемому добровольно, как рабство — отлично от
послушания. Общество мысли не знает своего закона, и именно это позволяет ему
объявлять себя свободным: оно, само того не зная, ориентировано, а не выбирает
себе направление. Таков смысл названия, которое с 1775 г. принимает самое
совершенное из философских обществ, столица мира туч — le Grand Orient*.
А концом (я не говорю — целью) этой
пассивной работы является разрушение. Оно, в конечном счете, состоит в устранении
и сокращении, редукции. Мысль, которая этому подчиняется, вначале становится
беспечной, потом мало-помалу теряет смысл, понятие о реальном; и именно
благодаря этой потере она становится свободной. В свободе, в порядке, в ясности
она выигрывает лишь то, что
* «Le Grand Orient» — «Великий Восток»,
название масонской ложи. — Прим. перев.
теряет в своем реальном содержании, в связи с бытием. Она не
становится сильнее, но ноша ее легче; главное в том, что мысль ориентирована в
пустоту; и братья правы, когда говорят о регенерации и о новой эре. До сих пор
разум в поисках свободы прилагал усилия для достижения победы, вел борьбу с
действительностью, развивая науки и методы. Социальная работа переходит от
нападения к защите: чтобы высвободить мысль, ее изолируют от мира, от жизни,
вместо того чтобы подчинить их ей; реальное устраняют из сознания, вместо того
чтобы сократить область непонятного в объекте; воспитывают «философов», вместо
того чтобы создавать философские системы. Это упражнение мысли, видимая цель которого
— поиск истины, но на самом деле — воспитание приверженцев.
В чем же состоит это отрицательное
воспитание? Это так же трудно сказать, как показать, что теряет живое существо
в момент смерти. Описать жизнь духа не легче, чем исследовать жизнь тела. И все
же именно о ней, и только о ней, здесь идет речь, а не о каком-нибудь органе
или внешнем свойстве. Можно представить себе «ориентированного» субъекта сколь
угодно умным, а пораженный организм — сколь угодно целым и совершенным, но суть
от этого не изменится.
Ничто так хорошо не иллюстрирует этот
любопытный феномен, как концепция дикаря или наивного простачка, которая
занимает такое большое место в литературе XVIII века. Нет ни одного автора,
который не представил бы своего дикаря — от самых веселых до самых серьезных.
Начал Монтескье со своим персидским принцем, Вольтер увековечил этот персонаж в
образе Кандида; Бюффон исследовал его в своем пробуждении Адама;
Кондильяк исследовал его психологию в мифе
о статуе; Руссо создал себе такую роль и провел старость, играя в дикаря в
замковых парках. К 1770 г. не было ни одного новичка-философа, который не
предпринял бы собственного пересмотра законов и обычаев своей страны, с
собственным доверенным китайцем или ирокезом, подобно тому как сын богатых
родителей путешествует со своим аббатом.
Этот философский дикарь — весьма
своеобразная личность: вообразите себе француза XVIII века, который располагает
всеми плодами цивилизации своего времени, всей ее материальной частью:
культурой, воспитанием, познаниями и вкусом, но не имеет никаких живых
побуждений — инстинктов, верований, которые все это создали, вдохнули жизнь в
эти формы, дали основания этим обычаям, применение этим средствам; поставьте
его внезапно перед этим миром, в котором ему доступно все, кроме главного —
смысла; он будет все видеть и все знать, но не поймет ничего. Это и есть
вольтеровский гурон.
Непосвященные кричат, что это абсурд — они
ошибаются. Этот самый дикарь существует, и они даже встречают его каждый день.
По правде говоря, он вовсе не из лесов Огайо, а из гораздо более близких мест —
из ближайшей ложи, из ближайшего салона. Это и есть сам философ, такой, каким
его сделала Работа: склонное к парадоксам существо, ориентированное на пустоту,
в то время как другие ищут реального, — праздная, нетворческая,
нелюбознательная мысль, занятая более упорядочиванием знаний, нежели их
получением, больше определением, нежели изобретением, вечно озабоченная, как бы
реализовать свое интеллектуальное имущество, вечно спешащая разменять его на
слова, чтобы оборвать его связи с реальной жизнью, где оно до тех пор работало,
увеличивалось, росло, как хорошо вложенный капитал или как живое растение — на
почве опыта, под лучами веры.
Отсюда и этот тон, и этот дух: ироническое
удивление. Ибо ничто с таким трудом не поддается объяснению, как это сорванное
растение, о корнях и о жизни которого хотят забыть. «Не понимаю» — вот
постоянная присказка нашего дикаря. Все его шокирует, все кажется ему
нелогичным и смешным. По степени этой непонятливости судят об умственных способностях
дикарей: непонимание они называют умом, мужеством и искренностью; оно —
движущая сила и смысл их эрудиции. Знать — хорошо, не понимать — лучше. Вот по
чему судит о себе философ — дикари нашего времени, кантианцы, называют это
«объективным разумом»; вот по чему можно отличить философа от заурядного
компилятора, вот в чем душа «Энциклопедии».
Теперь вы видите, почему тело ее так
велико: нет более легкой и лестной работы. Не каждый наделен способностью к
«философскому непониманию» — нет, оно предполагает природные склонности,
особенно к вовлечению в общественность облачного града. Только оно может
справиться с «предрассудками», верой, лояльностью и т. д., чего логика никак не
достигнет, ибо их корни — в практике и в жизни. Надо противопоставить государство
государству, среду среде, жизнь жизни, заменить реального человека новым
человеком — философом или гражданином. Вот оно — дело регенерации, которое
одному человеку не под силу и в котором лишь закон социального отбора может
достичь успеха: общество для философа — то же, что благодать для христианина.
Но когда дело наконец пошло, когда субъект полностью вверился социальной
ориентации, занял свое место в государстве туч, сосредоточился на пустоте и
чувствует, как вырастают у него философские перья, — как упоительно оставить
тогда землю и взлететь над оградами и крепостными стенами, над шпицами соборов!
Ничто перед ним не закрыто, потому что все открыто к небу. Как ребенок, который
обрывает цветы с клумбы, чтобы воткнуть их у себя в песочнице, он влезает повсюду
и косит подряд обычаи, верования и законы. Понятно, что он не упустил случая
нарвать столько старых и почтенных цветов, что этот букет казался красивым в
первый вечер, поскольку цветы не сразу умирают, и что на следующий день от этих
писаний осталась лишь кучка бумаги.
Но если в положении дикаря-философа есть
свои приятные стороны, то имеются также свои повинности, самая тяжелая из
которых — общественное порабощение; адепт телом и душой принадлежит обществу,
которое его воспитало, и он не может больше жить, как только выходит оттуда;
его образ мыслей, такой свободный от реальности, разбивается от первого же
контакта с практикой; ибо своей свободой он обязан лишь той изолированности,
где он обитает, пустоте, в которой его держит Работа. Это тепличное растение,
которое невозможно пересадить в открытый грунт. Философы всегда проигрывают,
будучи увиденными поодиночке, вблизи и в деле: Вольтер почувствовал это на
собственной шкуре с Фридрихом Великим, Дидро — с Екатериной II, мадам Жоффрен —
со Станиславом.
Но, на их счастье, они инстинктивно
чувствуют опасность, чувствуют тем более живо, чем более они увлечены, чем
более они «заблуждаются в пустоте», как говорил отец Мирабо о своем сыне; и
именно всей этой своей слабостью, всем своим ничтожеством держатся они за это
государство слов, которое одно придает им значение и вес.
Обычно говорят: партийный дух, сектантский
фанатизм; это значит недооценивать их. Партийный дух — еще один способ веры в
программу, в вождей, и он настолько же противоречит собственному сознанию,
инстинкту самосохранения. У философа это сознание, этот инстинкт живут сами по
себе: он не знает ни догм, ни вождя. Но общество от этого не проигрывает: как
старая сова из басни, которая отрывает лапки своим мышам, оно его держит его же
свободой, отрицательной свободой, которая помешает ему жить в другом месте;
такая цепь прочнее любых законов.
Эту-то связь и называют гражданским
чувством, и называли патриотизмом во Франции в течение нескольких лет
революции, когда реальная родина и «общественная» родина имели одни границы и
одних врагов, — вы знаете — это был недолговечный альянс; последняя
(общественная родина) расширилась — она стала интернационализмом и не сохранила
признательности к стране, давшей ей на какое-то время приют.
Нет более могущественных уз, нежели эти, —
ибо они обладают блеском добродетели (служение обществу) и грубостью эгоизма
(следование своему непосредственному интересу). И вот еще одна из ситуаций,
которые порождаются общественным делом и в которых воля субъекта — ничто. Общество
сориентировало его рассудок в другую сторону, нежели в реальности, и оно же
связывает его с братьями всей силой своей заинтересованности; поскольку оно
сформировало его ум, оно распоряжается и его волей.
Этот факт надо отметить, так как он
оправдывает принцип новой морали: что полезно — то хорошо, и что разумно — то
истинно. Существует, точно существует некоторое государство, где основа
привязанности — эгоизм, где личное благо неотделимо от общего блага. Раз так —
то зачем учителя, авторитеты? Какая надобность навязывать их людям, которых так
легко убедить? Зачем требовать жертвы там, где заинтересованность приведет
прямо к цели? Вот так и осуществилась вторая из так называемых философских
утопий — об общественной выгоде. Вот секрет странного братства, которое
объединяет этих эпикурейцев и скептиков, Вольтера и д'Арженталя, д'Аламбера и
Дидро, Гримма и Гольбаха или, скорее, привязывает самыми их изъянами к их
интеллектуальной родине. Этот факт отражен в знаменитом философском мифе о
возникновении общества в результате слабости людей, которая сближала их для
совместной защиты. Нельзя придумать ничего более ложного о реальных обществах,
рожденных энтузиазмом и силой, во вспышках огня на Синае, в крови мучеников и
героев. Но зато и нельзя вернее сказать об интеллектуальном обществе, которое
мы описали. Братья рассказывают нам только свою
историю, подобно упомянутому дикарю — это только их портрет. Такова природа нового общества, что союз здесь
основывается на том, что в другом месте его бы разрушило: на материальных
силах, на силе эгоизма и бездеятельности.
Это замечательно выражают масонские
символы: Соломонов храм, инструменты архитектора и прочее. Град облаков — это
здание, а не живой организм; его материалы инертны, сбалансированы, сложены по
определенным правилам, по объективным законам. XVIII век еще допускал
вмешательство великого архитектора, вольтеровского «часовщика», некоего
законодателя, располагающего по определенным законам человеческий материал.
Современное масонство упраздняет этот персонаж и правильно делает: социальный
закон — это закон имманентности, он самодостаточен, и этой пародии на Бога
здесь уже нечего делать.
Мне не нужно говорить вам, как этот
могучий союз открылся миру, как малое государство вступило в борьбу с большим,
так как в этом случае я бы вышел за пределы моей темы: здесь мы касаемся
второго этапа прогресса просвещения, того момента, когда философия становится
политикой, ложа — клубом, а философ — гражданином.
Я расскажу вам лишь об одном из
последствий, о том, которое более всего приводит в замешательство, когда о нем
не знают: завоевание непосвященной публики, ее общественного мнения,
философизмом. Последний для этого располагает более мощным оружием, нежели
обычные средства пропаганды: благодаря отсутствию в союзе учителей и общественных
догм, он в силах привести в движение ложное общественное мнение, более шумное,
единодушное, всеобщее, нежели истинное общественное мнение, и поэтому, как
заключает публика, — более правильное. Действуя не сам, как демагогия, а за
счет увлеченности и согласованности клаки, дешевых декораций и игры актеров,
философизм срывает аплодисменты за дурной спектакль. Эта клака, этот персонал
обществ так хорошо выдрессирован, что от этого даже становится искренним; все
так хорошо рассеяны по залу, что сами друг друга не знают, а каждый из зрителей
и их принимает за публику. Клака имитирует размах и единство большого движения
мысли, не теряя при этом спаянности и повадок шайки.
Да, никакие доводы или соблазны не
действуют на общественное мнение так, как его же собственный фантом. Каждый
подчиняется тому, что считает одобренным всеми. Общественное мнение подражает
своей подделке, и из иллюзии рождается реальность. Так без таланта, без риска,
без опасных и грубых интриг, благодаря одному лишь свойству своего союза, малое
государство заставляет говорить по своей указке общественность большого, губит
добрые имена и заставляет рукоплескать скучным авторам и книгам, если они
принадлежат к нему, к малому государству. Оно не упускает случая сделать это.
Сегодня трудно понять, как мораль Мабли, политика Кондорсе, история Рейналя,
философия Гельвеция — эти пустыни бесцветной прозы — могли выдержать издание и
найти хоть десяток читателей; но, однако, их все читали, по крайней мере,
покупали книги и говорили о них. Скажут: мода. Легко сказать. Как понять это
пристрастие к ложному пафосу и к тяжеловесности в век изящества и утонченного
вкуса?
Я считаю, что разгадка в другом. Все эти
авторы — философы, а философия царствует над общественным мнением по праву
победителя; общественное мнение — это ее собственность, ее настоящий раб; она
заставляет его вздыхать, жаловаться, восхищаться или молчать, в зависимости от
своих целей. Вот где источник заблуждений, в которых историки, а тем более
современники, быть может, не совсем разобрались. Он набрасывает тень скепсиса
на славу многих философов, даже на гений некоторых «законодателей», на умы
некоторых эрудитов и даже на репутацию последних салонов.
Я рассказывал вам об энциклопедистах не
будучи их почитателем, и вы не очень удивитесь, если я закончу кощунством. Речь
идет не об эшафоте Людовика XVI, не о разоренной Франции, не об уничтоженной
вере — это старые, безобидные, избитые фразы. Моя дерзость идет дальше: я не
раз был близок к тому, чтобы спросить себя: было ли в конце концов такое
расхождение между остроумием последних салонов и напыщенностью первых лож, не
царило ли в очаровательном маленьком королевстве вкуса уже больше одного
болвана-республиканца и не хотелось ли подчас зевать, начиная с 1770 г., даже в
салоне мадам Неккер, даже у мадам Жоффрен?
43
ПРЕДВЫБОРНАЯ
КАМПАНИЯ 1789 ГОДА В БУРГУНДИИ
I
Можно ли назвать предвыборной кампанией те
усилия, которые третье сословие предприняло с ноября 1788 г. по март 1789 г.,
чтобы получить вначале избирательный закон, а затем избранников по своему
выбору? На первый взгляд кажется, что нельзя: предвыборная кампания ведется
какой-либо партией, а у партии есть члены, вожди, программа и имя. Да, ничего
такого мы не видим в 89 году: нация будто бы подымается сама собой, действует
по своему собственному побуждению, не будучи ничем обязана ни талантам, ни
авторитету кого бы то ни было. В этот золотой век всеобщего избирательного
права народ будто бы обходится без совета, любая инициатива, как и любые
проявления власти, исходят от него. У него есть глашатаи, но никогда не видно
явных, признанных вождей. Он собирается, не будучи созванным, подписывает
наказы, неизвестно откуда пришедшие, назначает депутатов, не выслушав
предвыборных речей кандидатов, выступает, никем не возглавляемый.
И тем не менее эта армия без командования
маневрирует с удивительной слаженностью: мы видим, как одни и те же действия
производятся одновременно во многих провинциях, отделенных друг от друга
разностью нравов, интересов, укладов, даже диалектов, не говоря уже о таможнях
и плохих дорогах. В ноябре 1788 г. вся Франция потребовала удвоения числа мест
для третьего сословия; в январе — поголовного голосования; в марте вся Франция
посылает в Генеральные штаты до того похожие друг на друга наказы, что можно
подумать, будто их составлял по одному плану один и тот же памфлетист-философ;
ибо и крестьяне в своих наказах рассуждают о философии, стараясь не отставать.
В середине июля, во время «Великого Страха», вся Франция испугалась разбойников
и взялась за оружие; в конце месяца вся Франция в этом разуверилась:
разбойников не было. Но зато за пять дней образовалась национальная гвардия:
она подчинялась лозунгам клубов, и общины остались вооруженными.
И это только крупные этапы этого движения:
та же слаженность наблюдается в деталях. Если какая-нибудь община подписывает
ходатайство королю, «новому Генриху IV», и Неккеру, «нашему Сюлли», то можно
быть уверенным, что где-нибудь на другом конце королевства жители другой общины
составляют такое же ходатайство, предпосылая ему такой же комплимент. Французы
того времени словно подчиняются некоторой предустановленной гармонии, которая
заставляет их совершать одни и те же поступки и произносить одни и те же речи
везде и одновременно; и тот, кто знает дела и поступки таких-то буржуа из Дофинэ
или Оверни, тот знает историю всех городов Франции в тот момент.
Итак, в этой странной кампании все
происходит так, как если бы вся Франция подчинялась слову наилучшим образом
организованной партии, — но никакой партии не видно.
Здесь перед нами странный феномен,
который, возможно, недостаточно объяснен. Потому что нельзя же просто сказать,
что Франция того времени была единодушной, а все французы были революционерами:
общность идей не объясняет согласованности действий. Эта согласованность
предполагает некий сговор, хоть какую-то организацию: все французы были в
заговоре, пусть, но как и кем этот заговор был задуман? Мы попытаемся составить
себе представление об этом, исследуя шаг за шагом развитие революции в Дижоне и
Бургундии за шесть месяцев, предшествовавших созыву Генеральных штатов1.
Вначале несколько слов о положении
правительства и о состоянии общественного мнения к концу осени 1788 г.
После бурной кампании парламент достиг
своей цели: король отослал Бриенна, разрешил Штаты;
1 Данный обзор составлен по материалам: 1) переписки г-на Амело,
интенданта Бургундии, и г-на де ла Тур дю Пен-Гуверне, военного коменданта этой
провинции, с министрами Неккером и Вильдеем; 2) прошений, наказов, обсуждений,
протоколов и т. п., опубликованных третьим сословием и дворянством и
отправленных либо их авторами, либо противной партией в Версаль с ноября 1788
по март 1789 г. (Arch, nat., Ba 16, 31, 36, 37, и Н 217, Bibl. nat.,
sйrie L). Конечно, можно было бы с пользой дополнить этот труд материалами из
муниципальных архивов Дижона, Шалона, Отена и других городов, а также из
архивов Кот-д'Ор. Однако вышеназванные документы составляют достаточно полную
картину, отражающую без существенных пропусков всю последовательность эпизодов
этой кампании.
члены парламента, изгнанные пять месяцев назад, с триумфом
возвращались во дворец. Их желания дальше не простирались; на этом также
кончилась их роль. Тогда стало видно, что эти гордые представители политической
власти сами по себе ничего не представляли и что они, сами того не ведая,
служили орудием достижения гораздо более смелых целей, нежели их собственные.
Действительно, когда эти мнимые предводители сложили оружие, их войска
продолжали действовать с той же согласованностью и с тем же пылом. Созыва
Генеральных штатов добились; теперь надо было издать закон о них — и буря
анонимных памфлетов забушевала с новой силой.
Выборы с голосованием, удвоение числа
представителей третьего сословия, поголовная подача голосов — таковы новые
требования третьего сословия. Как видно, Революция снимала маску: парламент,
внезапно остепенившийся, затрепетал от негодования: требования третьего
сословия были направлены на уничтожение его политического существования, в
первую очередь на разрушение государственного равновесия и расшатывание основ
монархии. Какими бы они, впрочем, ни были трезвыми и благоразумными, король не
должен был их и слушать: форма Штатов установлена вековыми законами. Король не
должен был допускать не только их изменения, но даже обсуждения.
Эта позиция была почти неуязвимой; но король,
по настоятельным просьбам Неккера, сам ее оставил, спросив у нотаблей их
мнение. Советоваться с нотаблями — значило признать недостаточность старых форм
и, что еще опаснее, признать за народом право изменять их. Как только этот
принцип был признан, революционная партия позаботилась о том, чтобы сделать для
себя соответствующие выводы.
Странное это было зрелище: в конце ноября
1788 г. вокруг решения нотаблей, проголосовавших против удвоения представителей
третьего сословия в Генеральных штатах, поползли тревожные слухи. Тотчас же
третье сословие собирается в сотнях городов и местечек; и из всех уголков
королевства в Версаль приходят сотни прошений, изложенных одними и теми же
словами и требующих одного и того же: выборов голосованием, удвоения, поголовного
голосования. Это первый эпизод кампании, не давшей больше правительству ни дня
передышки до самого триумфа третьего сословия — взятия Бастилии.
К этому времени в городе Дижоне выделилась
своей большой заботой об интересах третьего сословия некая группа, человек в
двадцать. В отличие от многих выборных комитетов наших дней, эта группа была
очень скромной; она стала известной лишь благодаря своим делам. У нее нет
названия, нет общественного положения, она не сообщает никогда ни о своих
собраниях, ни о своих проектах, никогда не выдвигается и не отваживается на
какой-либо публичный демарш, не прикрывшись авторитетом какого-либо законного
учреждения. Но поскольку она так активна, что фактически ничто не обходится без
нее, что все идеи исходят от нее и что она всегда берется довести их до
благополучного завершения, поскольку она, наконец, имеет сношения с многими
другими группами того же рода в провинциальных городах, — мы можем без особого
труда проследить ее путь.
Она состоит из врачей, хирургов и, главным
образом, юристов — адвокатов, прокуроров, нотариусов, безвестных мелких буржуа,
многие из которых добились того, чтобы называться депутатами от третьего
сословия, но ни один не стал известным. Самые активные из них — врач Дюранд,
хирург Уан, прокурор Жильот, адвокаты Дюранд, Навье, Воль-фиус, Минар, Морелле,
Ларше, Гуже, Арну, городской прокурор-синдик Трюллар1.
Как и все подобные группы, эта группа
начинает свою кампанию в первых числах декабря 1788 г. Ее задача — заставить
мэра предложить корпорациям и затем послать королю от имени третьего сословия
города наказ, о котором мы говорили. Первое же условие, чтобы быть услышанным
властями и общественным мнением, — говорить от имени законного учреждения:
частные лица в те времена были ничем, выслушивались лишь объединения,
корпорации.
Адвокаты из этой шайки с помощью Морена,
старшины адвокатского сословия, собирают свое сословие 3 декабря. Слово берет
один из заправил, Вольфиус: между третьим сословием и привилегированными
сословиями, говорит он, начинается большой процесс; в нем принимают участие все
провинции; адвокатская корпорация Дижона не может остаться безучастной.
Довольно разговоров: надо действовать по примеру Меца и Дофинэ, будоражить и
направлять общественность. «Судьба не
1 Дюранд, Навье, Вольфиус и Минар заведовали иезуитским коллежем
после изгнания отцов-иезуитов в конце предыдущего царствования. Вольфиус,
Дюранд и Арну были назначены депутатами в Генеральные штаты, где они постоянно
голосовали с левым центром. Брат Вольфиуса, священник и профессор философии,
был назначен епископом и принял присягу в 1791 г.
только нынешнего поколения, но и всего простого народа зависит от
того, что будет решено. Если отступиться, предоставить народ самому себе, то
это навсегда или на многие века. Он падет под натиском аристократии двух
сословий, объединившихся против него, чтобы держать его в повиновении, и его
цепи невозможно будет разорвать...» — и в заключение оратор предлагает план
действий, который и принимается1.
Были ли противники? Можно считать, что да,
поскольку четыре месяца спустя около 40 адвокатов из 130 воздержались от
голосования со своей корпорацией — впрочем, это было совершенно неважно: план
был принят, а Вольфиус и другие вожаки назначены его исполнителями; отныне
полномочия сословия были в их руках. Противники теперь — всего лишь «некоторые
отдельные личности», их «забывают» приглашать на собрания сословия, и если они
будут жаловаться, то страх перед пасквилями, анонимными письмами и насмешками
юных клерков заставит их замолчать.
Тем временем план Вольфиуса начал
приводиться в исполнение: комитетом адвокатов были разработаны, во-первых,
проект ходатайства королю, во-вторых, краткий перечень мероприятий, которые
нужно провести, чтобы получить одобрение жителей провинции.
Это ходатайство по форме и по сути подобно
тем, которые таким же способом составлялись в других городах королевства; это
изящное литературное произведение, написанное якобы по желанию короля и
следующее воле всей Франции, полное нежности к королю, более шумной, нежели
почтительной, полное похвал Неккеру и искусно сдерживаемой ненависти к
дворянству и духовенству, полное бьющего через край восхищения третьим
сословием — «этим драгоценным сословием» — и высокопарной жалости к его
несчастьям. И эти общие идеи, как и везде, ведут к четырем конкретным
требованиям: удвоить количество представителей третьего сословия; ввести
поголовное голосование в Генеральных штатах; провести те же реформы Штатов в
провинциях; и при выборах депутатов третьего сословия запретить назначать
сеньора или даже работника или уполномоченного сеньора.
1 Bibl. nat., Lb 39, 806.
Что касается средств достижения этих
целей, то было решено: заставить эшевенов* и виконта-мэра поддержать это
ходатайство; послать его от их имени королю, Неккеру, интенданту, военному
коменданту — и, с другой стороны, в города своей провинции и всего королевства,
с просьбой написать подобное ходатайство и распространить его аналогичным
образом.
Уладив эти проблемы, принимаются за другие
корпорации; план и ходатайство были приняты врачами и хирургами 5 декабря;
прокурорами окружного суда — 6-го; нотариусами — 8-го; 9-го — прокурорами в
парламенте, прокурорами счетной палаты, кожевниками и писцами; 10-го —
аптекарями, часовщиками, лавочниками, парикмахерами1. Как
проголосовали эти маленькие ассамблеи? С восторгом, сразу или после хоть
какой-то дискуссии? Были они единодушны или расходились во мнениях? Мы знаем
лишь даты этих собраний; но и они представляют определенный интерес. По ним видно,
как тактически умело действовала партия с первых своих шагов: любой
неискушенный попросил бы мэра собрать представителей всех городских корпораций
и предложить им проект ходатайства. Но мэр мог отказать, тем более
многочисленное собрание чревато непредвиденными оборотами и трудно поддается
управлению. Комитет адвокатов предпочитает созывать корпорации одну за другой,
без лишнего шума, начиная с тех, где у них больше всего друзей — с врачей и
судейских; таким образом можно незаметно застигнуть врасплох и устранить важные
меньшинства, пока они не познакомятся друг с другом и не объединятся. Потом, по
мере того как количество завербованных возрастает, увеличивается и надежность:
созываются корпорации, не столь близкие к судейским, и в большем количестве; им
предъявляют уже совсем готовое ходатайство — cut and dried*, как говорят
английские агитаторы, — за которое уже проголосовали влиятельные структуры;
некоторые состоят в сговоре с адвокатами; на решение других давит вся тяжесть
достигнутых соглашений, и они голосуют: это тактика снежного кома.
* Городских старшин. — Прим. перев.
1 Bibl. nat., Lb 39, 843.
* «Скошено и высушено» (англ.). — Прим. перев.
10 декабря присоединились 13 цехов. Для
города, где их насчитывалось свыше 50, это было мало. Но парламент, как мы
далее увидим, был начеку: адвокаты сочли, что настало время приступить ко
второй части их плана. До сих пор предполагалось, что собрания корпораций носят
частный и самопроизвольный характер. Конечно, они провоцировались адвокатами,
но в официозном порядке; они вовсе не хотели, предлагая свой план сами, придавать
себе нелегальную значимость, которая бы породила завистников и обеспокоила
власти. Только мэр и эшевены могут провести такой опрос всех корпораций города.
Но у шайки есть свой человек в
муниципалитете: это Трюллар, прокурор-синдик города, один из вожаков.
Виконт-мэр г. Мунье душою с парламентом, но боится адвокатов и решает заболеть.
Что касается эшевенов, то Трюллар собирает их в ратуше в воскресенье 11 декабря
и представляет на их рассмотрение проект ходатайства, во всем схожий с
адвокатским, кроме одного небольшого отличия: снят самый главный пункт; нет ни
слова о поголовном голосовании. Эшевены принимают. Вдруг в дверях появляются
депутаты от корпорации адвокатов, сопровождаемые делегатами тринадцати
сословий, проинструктированными за несколько дней до того, и делегаты еще семи,
завербованные прямо этим утром. Они не были приглашены, и мэр отсутствовал;
однако их принимают, вперемежку с полусотней пылких граждан. Трюллар
поднимается и представляет от имени городского управления укороченное ходатайство,
которое только что заставил подписать старшин. Тогда слово берет Арну, синдик
адвокатов, и от имени своего сословия заявляет, что присоединяется к проекту
эшевенов и, под предлогом перечитывания проекта, дополняет его во время чтения
пропущенным ранее пунктом о поголовном голосовании. Этот номер удается:
присутствующие принимают единодушно, без голосования, с восторгом. Комитет
адвокатов получает полную возможность привести в исполнение решения ассамблеи,
а старшины ничего не осмеливаются сказать.
Ни один пункт ходатайства, ни один член
комитета не был заменен; но это ходатайство, с грехом пополам утвержденное
эшевенами и корпорациями, стало «свободным волеизъявлением третьего сословия
города Дижона», и комитет адвокатов под этим внушительным названием разослал
его по другим городам провинции, приглашая их, от имени виконта-мэра1,
последовать примеру главного города: не было ничего законнее и пристойнее.
II
Тактика дижонских адвокатов, или, говоря
их словами, «их план», или «их способы, которые они опробовали столь же четко,
сколь и энергично»2, — они, как видно, скомбинированы более искусно,
чем простые или естественные. Не так представляешь себе первые усилия
исступленного народа, решившего порвать свои цепи. И тем не менее эти самые
«способы», такие сложные, были применены в одно и то же время и с одной целью,
по совету дижонского комитета, другими подобными группами адвокатов и врачей, в
пятнадцати городах Бургундии.
1 Виконт-мэр, однако, не подписал решение от 11 декабря; с конца
этого месяца, в тот самый момент, когда адвокаты пользовались его именем, чтобы
добиться согласия других городов, он уже поддерживал дворянскую партию, их
противника, и в конце следующего месяца адвокаты в своих памфлетах уже
смешивали его имя с грязью.
2 «План», «способы» — эти слова партийцы употребляют в абсолютном
значении, без разъяснений, и придают им точный смысл, которого они не имеют в
обыденной речи; говорится: «принять план адвокатов», «присоединиться к их
способам». Это означает: подчиниться их лозунгам, предпринять, по их примеру,
ряд таких же маневров, какие адвокаты со столь замечательной
последовательностью провели в Дижоне.
Действительно, завоевав третье сословие
Дижона, надо было добиться присоединения всей остальной провинции: попытали
счастья в большом масштабе с городами, потом с провинцией — то, что делали в
небольшом масштабе с корпорациями, а потом с городом Дижоном. Как была
проведена эта кампания? откуда был первый толчок? как воспринял это народ? Это
более всего необходимо знать; и именно это в протоколах собраний и в текстах,
направляемых королю, — в единственном нашем источнике сведений — должно было
замалчиваться самым тщательным образом: ибо главным достоинством этих
ходатайств было их кажущееся единодушие и непосредственность, спонтанность, то есть
в некотором роде закономерность; все же свидетельства, в которых можно было
усмотреть либо заговор, либо разногласия, надо было оставлять в тени.
Тем временем события развивались повсюду
одинаково; протоколов много, и некоторые из них кое о чем «проговариваются»:
так что можно дополнить одни другими и проследить за разными этапами этой
кампании.
Вот какую секретную работу позволяют
разгадать протоколы собраний: революционная группа предпринимает поочередное
завоевание корпораций по методу дижонского комитета и договаривается с ним о
последующих действиях. Вероятно, говорит один из вожаков группы города Отена,
имеется намерение «призвать третье сословие судебного округа как можно более
правильным и обычным образом». Но необходимо заблаговременно «согласовать с
третьим сословием Дижона основные цели наших ходатайств и способы собрать
голосующих в этой части провинции». А эти способы, как видно из отенского
протокола1, более определенного и ясного, нежели другие, весьма
здраво изучены: по поводу самого ходатайства было решено не слишком развивать
требования и придерживаться наиболее близких целей: удвоения представителей
третьего сословия, поголовного голосования, исключения дворян из выборов
третьего сословия; конечно, со стороны короля бояться нечего, но следует быть
осторожными и не волновать дворян и духовенство. И к тому же стоит только
добиться этих реформ, а остальное придет само.
Другой непростой вопрос: следует ли
требовать незамедлительного проведения этих реформ, к ближайшим Штатам
Бургундии, — в таком случае третьему сословию этой провинции надо было бы
открыто объединиться и сообща составить петицию, — или лишь на неопределенное
будущее, и тогда было бы достаточно отдельных ходатайств от городов. Кажется, в
какой-то момент они колебались. С одной стороны, пример Визилля был
соблазнителен. Но, с другой стороны, какая-то часть бургундской знати,
встревоженная этими интригами, в свою очередь договаривалась и, чтобы привлечь
на свою сторону общественное мнение, тоже предлагала план реформы Штатов, очень
даже приемлемый для той части общества, которая еще колебалась; однако
компромисс был хуже, чем поражение. Поэтому решено было ограничиться самым
кратким и самым осторожным: просто попросить короля отсрочить созыв Штатов и
дать каждому городу составить ходатайство отдельно.
Но эти переговоры требовали времени:
Генеральная ассамблея третьего сословия могла быть созвана в Отене лишь 24
декабря, после двух недель беготни из комитета в комитет.
1 Archives nationales, Ba 16.
Что касается «способов собрать голосующих»
и способов обрабатывать корпорации, они повсюду те же, что и в Дижоне. В
крупных городах сначала собирается корпорация адвокатов, затем другие группы
судейских по ее инициативе, и, как правило, одна за другой; затем другие
корпорации. В маленьких городах заручились личной поддержкой нескольких
нотаблей. Ассамблея была повсюду подготовлена, поскольку ходатайство было
составлено заранее на собраниях группы.
Когда ходатайство было готово, а
корпорации настроены, было решено смело выступить против Генеральной ассамблеи;
тут-то и начинаются легальные, признанные выступления, и тут мы переходим от
кулис к сцене. Прокурор-синдик, адвокат, одновременно состоявший членом шайки1,
очень кстати получил ходатайство и протокол Дижонской ассамблеи, отправленные все
теми же дижонскими адвокатами, но от имени третьего сословия города. Он сообщил
об этом городским властям и требует созыва Генеральной ассамблеи, чтобы, по
примеру Дижона, принять решение по такому важному предмету. Как он был принят
мэром и эшевенами? Без сомнения, не везде гладко, поскольку список примкнувших
городов достаточно короток, — почти нигде не было теплого приема: в общем,
эшевены ограничились тем, что не мешали событиям развиваться так же, как в
Дижоне.
1 Если прокурор-синдик не является одновременно членом шайки, то
обходятся без него; например, в Нюи, где адвокаты Жоли и Жильот просят мэра
созвать третье сословие.
Тем временем Генеральная ассамблея цехов и
корпораций созывается на следующий день или в ближайшие к нему дни: это первая
Ассамблея, которая имела действительно революционный характер, несмотря на
платоническую форму ходатайств. Надо познакомиться с ней поближе.
Прокурор-синдик велит созвать жителей как
можно скорее: действительно, если понадобилось несколько дней, чтобы объединить
друзей и собрать примкнувших, то надо ускорить ход дела, когда речь идет о
посторонней публике. Нельзя допустить, чтобы противная партия успела
сформироваться.
Численность и состав этих аудиторий весьма
разнообразны; партия впервые оказывается вне своей среды, перед толпой.
Приходится лавировать и применяться к обстоятельствам. Однако можно сделать
несколько общих замечаний.
Удивляет, во-первых, небольшое количество
присутствующих: 160 в Боне, 170 в Сен-Жан-де-Лон, около тридцати в Нюи, 200 в
Шатильон-сюр-Сен, 200 в Арнэ-ле-Дюк, 15 в Мон-Сен-Венсен, 90 в Тулон-сюр-Арру,
24 в Витто, 51, по крайней мере подписавших, в Бурбон-Ланси. Скажут, что
какая-то часть этих примкнувших — депутаты от корпораций и что каждый из них
представляет какую-то группу жителей. Однако везде, кроме, может быть, Нюи,
состав ассамблеи сомнителен: допускаются, участвуют в обсуждении и принимают
решения все, кто хочет, частные лица вперемежку с депутатами, комитенты и
комиссионеры, поденщики и нотабли. В Боне, Бурбоне, Шатильоне, Арнэ, Тулоне,
Сен-Жан-де-Лон залы наводняют рабочие и крестьяне — там около трети
присутствующих не умели поставить свою подпись. Этот неопределенный характер
ассамблеи вполне отвечал целям партии; в принципе, это ассамблея нотаблей;
значит, под таким предлогом можно будет не трудиться приглашать туда массу
безразличных или враждебно настроенных людей. Но ее не настолько серьезно
воспринимают, чтобы особо усердные лица, в том числе и из самых низов общества,
не могли нарушить запрет. Поэтому мы можем рассматривать ее как открытую и
всеобщую, и, по крайней мере, вся революционная партия должна была фигурировать
там в полном составе.
Что касается зажиточных классов, то два
первых сословия, редко приглашаемые, почти нигде не представлены: ни дворяне,
ни новые дворяне, ни представители королевской власти, то есть вся верхушка
буржуазии, не присутствуют. Духовенство появляется лишь в Сен-Жан-де-Лон, где
священник Тисье произносит речь, впрочем, весьма умеренную, ни слова не говоря
о поголовном голосовании. В рядах третьего сословия буржуа, торговцы и купцы
редки: какое-то количество их есть в Арнэ-ле-Дюк и в Бурбоне, но лишь 12 в
Боне, 8 в Сен-Жан-де-Лон, и из них двое слывут самыми рьяными «судейскими
крючками»; ни одного в Нюи, 5 или 6 в Шати-льон-сюр-Сен. Нерв партии — в
судейском сословии и в тех корпорациях, которые от него зависят, а вожаки все
из судейских и из врачей, почти всегда в большинстве и всегда на первом плане.
Их 14 в Сен-Жан-де-Лон, 6 в Нюи, 23 в Шатильоне, 33 в Арнэ, 30 в Монсени.
Главари повсюду адвокаты: Удри и Эрну в Сен-Жан, Жоли и Жильот в Нюи, Клери в
Шатильоне, Гюйо и Тевено в Арнэ, Серпильон и Делатуазон в Отене, Гаршери в
Монсени.
В итоге, мы видим, с одной стороны,
повязанных между собою людей, большей частью «судейских крючков», с родственниками
и друзьями; с другой стороны, публику из простонародья, уже тайно обработанную,
которую так легко увлечь такой простой логикой революционных идей; и между ними
— мэр, эшевены и несколько нерешительных и растерянных нотаблей.
Когда ассамблея была открыта небольшим
вступительным словом мэра, прокурор-синдик задал депутатам цехов следующий
вопрос, такой неожиданный и внезапный, если только они не были предупреждены и
задействованы в этом деле: как будет представлена нация в Генеральных штатах?
Поскольку крестьянам и ремесленникам нечего ответить, встает какой-то адвокат и
почтительнейше представляет ассамблее наказ своего сословия, который уже принят
первыми инстанциями, то есть полутора десятком нотариусов, прокуроров и врачей,
иногда и священниками, которые здесь, в зале, и аплодируют, где надо.
Вступлением к наказу служит рассуждение о том, что нация состоит из двух, а не
из трех сословий: из сословия привилегированных, которое имеет все почести, все
блага и все вольности, и из третьего сословия, которое ничего не имеет, но за
все платит. Привилегированных 200 тысяч — представителей третьего сословия 24
миллиона. Вывод: третье сословие требует равных избирательных прав на
ассамблеях, то есть поголовного голосования в Генеральных штатах, удвоенного
представительства и выборов депутатов третьего сословия равными им
представителями этого же сословия. В провинциальных Штатах — те же реформы;
решено послать этот наказ королю и Неккеру и ознакомить с ним другие города.
Такова неизменная канва, по которой вышивает партийный оратор с большим или
меньшим красноречием. Если присутствует священник, то добавляют пункт с
просьбой, чтобы были представлены и священники. Если город слишком мал, чтобы
рассчитывать на собственную отдельную депутацию, требуют, чтобы и большие
города были лишены права на нее; но все это побочные пожелания, маневры партии
для достижения согласия по пяти пунктам и для привлечения на свою сторону
местного населения.
Наконец, нерешительных убеждают, зачитывая
им наказы, переданные из других городов, «чтобы нельзя было усомниться в том,
какова общая воля». Ассамблея уступает столь веским доводам, одобряет
единодушно, без обсуждения, без голосования, и наказ возвращается в Дижон таким
же, каким две недели назад оттуда пришел, но украшенный титулом «Воля города
такого-то».
В местечках режиссура еще проще: местный
прокурор ограничивается тем, что объявляет, что некоторые города уведомили его
о своих наказах, и потом зачитывает дижонский наказ, а затем зачастую в
безапелляционной манере требует от присутствующих принять аналогичный документ.
Таковы были усилия и успехи тех, кого
называли «партией адвокатов» в пятнадцати1 городах и местечках в
окрестностях Дижона, Отена и Шалона в конце декабря 1788 г.
Вот эти города: в районе Отена—Монсени,
принявший наказы 4 января, Бурбон-Ланси — 27 декабря; Тулон-сюр-Арру — 23-го,
Мон-Сен-Венсен — 26-го; Отен — 25-го. В окрестностях Дижона — Ис-сюр-Виль и
Понтайе принимают в последних числах декабря; Сен-Жан-сюр-Лон, Бане-ле-Жюиф и
Витто — 29-го, Шатилъон-сюр-Сен — 21-го, Арнэ-ле-Дюк — 4 января. Между Дижоном
и Шалоном: Нюи — 31 декабря; Бон — только 12 января; но ассамблея готовилась по
крайней мере с 22 декабря; наконец, Шалон — 12 января.
1 В архивных карточках содержится четырнадцать этих наказов. К ним
надо добавить наказ из Сен-Жан-де-Лон (Bibl. nat, Lb 39, 900). Нет оснований
считать их более многочисленными. В январе и феврале это движение набрало
гораздо большую силу; однако число присоединившихся городов не превышает
двадцати.
Ill
11 декабря адвокатам Дижона пришлось
ускорить события, рискуя задеть общественное мнение. Они собрали корпорации
беспорядочно, не во всех успев заручиться поддержкой; дело в том, что начала
создаваться противная партия, которая и подняла их по тревоге и чуть не
расстроила их козни.
13 декабря собираются 19 дворян Дижона,
назначают президента, графа де Вьенн, двух секретарей — барона Мервиля и графа
де Батай-Мандло — и тайно договариваются любой ценой воспрепятствовать
деятельности революционеров. Страх и отчаянные усилия этой горстки людей,
прозорливость, с которой они говорили о грядущих катастрофах, тем более
поразительны, что никто вокруг них, казалось, не понимал даже, чего они
опасаются. Действительно, происки адвокатов никак не нарушали спокойствия
высших классов: какое зло могли причинить не очень осторожные ходатайства
каких-то судейских? Нотабли высказались против удвоения представительства
третьего сословия; и к тому же господином был король, а его популярность,
казалось, росла день ото дня. Что касается интенданта г-на Амело, протеже
Неккера, то он был другом философов и смотрел на деятельность адвокатов со
снисходительной благосклонностью.
Откуда же взялась эта новая партия, одна
из всего этого задремавшего мира пробудившаяся и восставшая? Какое
представление надо о ней составить?
Эта партия утверждала, что является частью
дворянства; однако уже с первых ее шагов нас поражает, до какой степени ее
тактика и средства похожи на тактику и средства адвокатов. Она пользуется тем
же оружием, говорит тем же языком и, похоже, прошла ту же школу.
Как и адвокаты, дворяне немногочисленны:
вначале их было 19, но никогда не было больше 60; хотя в бургундских Штатах
заседало 300 дворян. Как и адвокаты, они немедленно откликаются на все
побуждения комитета, душой которого является некий маркиз де Дигуан, личность
бойкая и подозрительная, весьма мало подходящая для того, чтобы представлять
цвет богатой провинции1. Как и адвокаты, они берутся за обработку
народа, в ту пору еще такого неискушенного, наивного, и используют те же самые
средства: предвыборное заискивание, хвастовство гражданской доблестью, сложные
маневры, захват мандатов и полномочий: ибо они претендуют на то, чтобы
представлять второе сословие провинции, как адвокаты — третье, и с таким же
малым правом; постоянная комиссия Бургундского дворянства тогда заседала там
же, в Дижоне, между двумя сессиями Штатов; и ни разу ее председатель, виконт де
Бурбон-Бюссе, даже не соизволил ответить на предложения де Дигуана1.
Так же сдержанно относились к ним епископ и духовенство. Только парламент и
счетная палата не скрывали своих симпатий к этой партии, тайный комитет которой
собирался в особняке самого де Беви — первого председателя. И действительно,
кроме нескольких сбитых с толку личностей, к которым старались привлечь
внимание, эта группа заговорщиков, как и адвокаты, вышла из суда2.
Почти вся она набиралась из семей, получивших дворянство на гражданской службе,
как противная группа — из адвокатов и судей. Эта группировка парламентской и
«философской» партии, еще недавно такая шумная, а затем обойденная и
образумившаяся, сохранила от своего революционного прошлого лишь высокопарный
слог, привычку к скрытности и очень отчетливое видение той пропасти, в которую
катилось королевство.
1 По словам интенданта Амело, это был человек с погубленной репутацией,
изгнанный из двух корпусов, где он служил, без положения в свете, без
имущества, решившийся создать себе имя на этой смуте или «потопить Бургундию
вместе с собой» (Arch, nat., Ва 36, письмо от 19 марта). Но Амело
ненавидит его как главного агента парламентской партии, и потому его
свидетельство сомнительно.
1 Эту партию мы далее будем называть для большего удобства
«Бургундским дворянством» (Noblesse de Bourgogne). He следует забывать, что она
не составляла и трети этого дворянства, причем это наименее благородная треть.
2 Письма Амело, Гуверне, Ла Тур дю Пен Ла Шарса и т. д. (Arch,
nat., Ba 36).
Одна фраза, произнесенная неким членом
революционной группы 23 января, вслед за собранием должностных лиц Шалонского
бальяжа, проливает свет на взаимное положение двух заговорщических групп
адвокатов и парламентариев: чтобы склонить собравшихся к подписанию наказа
дижонских адвокатов, оратор-адвокат выступил перед ними с замечательной речью:
«Вспомните 28 мая прошлого года; то, что вы делали в течение прошедшего года,
предвещает то, что вы будете делать сегодня»1. Поэтому движение в
декабре 1788 г., с точки зрения партии, конечно, является естественным
следствием майского движения: это две фазы одной и той же кампании. Да, в мае
во главе партии был штаб, который затем был утерян или устранен: это и было то
самое «дворянство мантии», те самые парламентарии, так сильно помятые спустя
полгода, в ту пору идол адвокатского сословия, пьяные от популярности и для
расшатывания королевской власти пользующиеся теми же людьми, кадрами, теми же
тайными и мощными «средствами», которые в декабре они сочли такими опасными.
Так, парламентарии были в заговоре вместе с адвокатами; прежде чем начать
борьбу против них, они сражались бок о бок с ними. Вот почему у обеих партий одна
и та же организация и тактика: они одного происхождения; вот почему
парламентарии так хорошо разбирались в игре адвокатов и так их боялись: они
полгода назад играли в те же игры, знали их замысловатые тайные правила, первое
из которых — никогда не говорить, куда идет дело, — и они подозревают, что
адвокаты собираются зайти очень далеко; вот почему, наконец, народ,
духовенство, наиболее здоровая часть дворян, сам король ничего не боятся и
ничего не видят: они — непосвященные.
1 Arch. nat. Ba 36, liasse 6. Известно, что в марте 1788
г., когда Бриенн хотел отменить парламенты, повсюду одновременно начались
волнения, и в июне королю пришлось отступить перед своего рода гигантским
заговором судейского сословия в пользу парламентариев.
Таким образом, у борьбы, за которой мы
будем наблюдать, есть особое свойство и даже особое имя: перед нами одна из тех
чисток, которые знаменуют собой различные этапы Революции. В ноябре 1788 г.
партия решает выбросить за борт парламентариев, как позднее она поступила с
друзьями Малуэ и Мунье, затем с Мирабо и его кружком, затем с группировкой
Дюпора-Ламета и так, мало-помалу, до воцарения Террора.
С 15 по 25 января парламентарии готовят
свою кампанию в секретном комитете. 20-го приезжают из провинции тридцать их
единомышленников, приглашенных 17-го. 22-го они заставляют какого-то сельского
мэра послать им список жалоб третьего сословия. Озаглавливают эту бумагу
«наказами третьего сословия бургундских Штатов»; обсуждают ее, подписываются
под всеми ее пунктами, кроме одного, конечно, ради правдоподобия, и публикуют
протокол этого незабываемого заседания. Это театральный прием, но, надо
признать, уступки сделаны серьезные: отказ от денежных привилегий, свободное
избрание всех депутатов третьего сословия в Генеральные штаты, где до того по
праву заседали мэры некоторых городов, — одним словом, все, на что дворянство
могло согласиться, кроме удвоения представительства третьего сословия и
поголовного голосования, то есть своего собственного уничтожения: как экипаж
тонущего судна, оно сбрасывало груз в море, чтобы спасти корабль. Затем
обсуждается проект административных реформ для представления третьему сословию,
в случае необходимости. Наконец, составляется план действий, очень похожий на
план адвокатов: ходатайство из пяти пунктов, требующее равенства налогов и
поддержки конституции, будет предложено трем сословиям Дижона, затем от их лица
всем городам провинции и, наконец, положено к ногам короля от имени бургундских
Штатов.
Когда 25 декабря, после 10 дней тайных
совещаний у председателя де Беви и у кордельеров, были приняты эти меры,
парламентарии вступают в борьбу и бросают перчатку адвокатам: они торжественно
призывают духовенство, окружных судей и городские корпорации, чтобы сообщить им
«решения, которые приняло дворянство во имя союза и счастья трех сословий
провинции и призвать их совместно добиваться различными необходимыми средствами
достижения этой цели»1.
Ассамблея состоялась 27 декабря у
кордельеров. Уже с первого взгляда парламентарии могли понять, что им нечего
надеяться даже на малейшую помощь со стороны их прежних врагов: от дворян не
пришел никто, от духовенства — один лишь каноник, и тот на следующий день был
осужден своим капитулом.
Оставались цеха и корпорации: все их
депутаты были здесь, человек 60-80 ремесленников и мелких торговцев, собранных
под бдительным оком десятка адвокатов и прокуроров. Кому они окажут свою
милость? Какая из двух заговорщических группировок сумеет привлечь в свои ряды
и подчинить своим лозунгам стихийную массу панурговых баранов? Никто тогда не
мог этого сказать, шансы были равны.
На самом деле нельзя с уверенностью
утверждать, что народ был вполне убежден в необходимости политической
революции. Декабрьские ходатайства, даже мартовские, говорят об
административных, особенно налоговых реформах больше, чем о революции.
1 Arch, nat., Ba 36, liasse 2.
Общий, равный налог для всех, то есть
менее тяжелый для себя — вот чего требовал народ; и ему было совершенно
безразлично, от кого произойдет это благо: от сторонников или от противников
поголовного голосования в Штатах. Дворянство, которое само вызвалось отказаться
от своих привилегий, имело преимущество перед адвокатами, которые могли лишь
требовать этого: и если бы согласились в этом вопросе, следовало бы опасаться,
как бы не сошлись и в остальных; провинциальные Штаты были бы поддержаны
либеральными реформами, денежными привилегиями, и дело революции было бы
проиграно.
И здесь самое надежное средство помешать
людям договориться — это помешать им объясниться: и в этом адвокаты преуспели с
чрезвычайным искусством.
В первую очередь, не переставая восхвалять
дворянство и его благородные намерения, они воспользовались своим влиянием в
корпорациях, чтобы возбудить их недоверие, и посоветовали им запретить своим
депутатам отвечать дворянам и что-либо подписывать прежде, чем те доложат об
этом своим доверителям. Могут сказать: просто меры предосторожности; на самом
деле — капитальный маневр, который должен был решить исход баталии.
Ассамблея 27 декабря прошла очень
«благопристойно», как тогда говорили. Граф де Вьенн, председатель, проповедовал
союз сословий и уважение к старым законам. Маркиз де Дигуан, секретарь бюро,
особо отметил жертвы дворянства, затем наконец зачитал пять пунктов,
предложенных третьему сословию, и потребовал их немедленного обсуждения. Но тут
оратор из адвокатов, охваченный каким-то сомнением, чего с ним не было в
подобном случае 11 декабря в городской ратуше, заявил, что не может ответить,
не посоветовавшись со своим сословием. Депутаты от других цехов поступили так
же, как и он: они-де не уполномочены. Разочарованные и озадаченные дворяне не
смогли больше вытянуть ни слова, и в этот день ничего не получили за свое
красноречие и гражданскую доблесть. Пришлось смириться, и ассамблею назначили
на послезавтра.
Этого было более чем достаточно для
каждого из делегатов, чтобы посоветоваться со своими доверителями; тем не менее
один прокурор попросил еще три дня; в действительности адвокатам нужно было не
более четырех дней, чтобы завершить задуманный маневр. Граф де Вьенн имел
слабость согласиться и на этот новый срок.
Самая большая опасность миновала; адвокаты
могли вновь обрести надежду и с уверенностью приняться за работу;
действительно, дворяне открыли свои батареи, не захватив новых позиций. Их
позиция стала известна, их предложения должны были подвергнуться обсуждению,
обесцениванию, искажению, не склонив на их сторону никого, не дав им ни одной
зацепки, которая могла бы принести им власть над общественным мнением.
Эти четыре дня, так ловко выигранные, были
в полной мере использованы революционной партией.
Едва кончилось заседание, как срочно
созывается адвокатское сословие. Они назначают комитет действия, все тот же —
за исключением, однако, трех имен, ибо первая забота комиссаров — назначить
себе в помощники отсутствующих от их лица.
Затем, после того как шайка еще раз
собралась полностью и вооружилась новыми полномочиями, все они заперлись у
старшины сословия адвокатов, Морена, где по четырнадцать часов в день
беспрерывно и лихорадочно работали. 29-го в 10 часов вечера заключение по пяти
пунктам дворянской программы и проект ответа были готовы.
Тогда возобновляется точь-в-точь такая же
любопытная серия маневров, как та, за которой мы проследили, с 3 по 11 декабря.
Вначале, 30-го утром, созывается сословие адвокатов; им представляют ответ и заключение,
они их утверждают.
Затем переходят к другим организациям, но
с бесконечными предосторожностями, чтобы, держась в тени, щадя людское
самолюбие, вести людей куда надо, но так, чтобы они не видели, кто их ведет. От
имени своей корпорации и нескольких других1 перед вновь собранным
адвокатским сословием выступил один прокурор с просьбой сообща обсудить пять
пунктов дворянства: нет нужды говорить, что его приняли хорошо. В тот же вечер,
в 4 часа, ассамблея заседала в большом зале
1 Были ли эти корпорации многочисленными? В протоколе,
опубликованном адвокатами, есть противоречия: там говорится о «нескольких
корпорациях»; далее о «всех, кроме двух или трех»; а еще ниже говорится, что
«некоторые корпорации» одобрили ответ и что «большое количество других»
присоединились лишь задним числом: это наводит на мысль, что эти «некоторые»
были весьма немногочисленны. Это последнее предположение более всего
соответствует тактике партии, которая действовала, последовательно созывая
маленькие ассамблеи и применяясь к обстоятельствам, потому что потребовалось
всего лишь несколько часов, чтобы созвать ассамблею 30 декабря.
университета. Она выслушивает и утверждает ответ и, отпечатав его,
рассылает каждой из отсутствующих корпораций с просьбой присоединиться к нему.
Этот ответ составлен с той вкрадчиво-хитрой недобросовестностью, которая с тех
пор была свойственна якобинской манере. Как мы видели, большой опасностью для
адвокатов было позволить дворянству отнять их лучший и единственный способ
воздействия на общественное мнение: равенство налогов. Обе партии оспаривали
друг у друга один и тот же предвыборный трамплин. Адвокаты ищут любого повода
для самой пустячной ссоры с дворянами: дворяне, мол, предлагают разделить лишь
денежный налог, подати, двадцатины и т. п. — Но есть еще налоги натурой:
барщина, расквартирование войска и милиции? — Да, но барщина как раз с этого
года выплачивалась деньгами, и дворяне приняли ее в этой форме. Милиция и
войско — это не налоги, но обязанности, очевидно несовместимые с дворянским достоинством
и к тому же необременительные. Другая придирка: дворяне соглашались платить
«все налоги, которые будут согласованы Штатами королевства». Осторожно!
(отвечают адвокаты) вам говорят лишь о налогах, «согласованных Штатами»; а если
Штаты не согласуют новых? Если они ограничатся тем, что утвердят старые?
Короче, народу ненавязчиво давали понять, что дворянство, «это почтенное
сословие», говорит обиняками и дурачит народ, — инсинуация эта, во-первых,
ложная (дворяне по этому пункту объяснялись с самими адвокатами за два дня до
того по их же просьбе1), а во-вторых, ее
1 28 декабря. Arch, nat., Ba
36, liasse Dijon II, piece 21. Выдержка
из протокола заседания дворянства.
можно весьма легко разоблачить, что, впрочем, и было с
негодованием сделано, но, увы, слишком поздно: ложь просуществовала полдня,
необходимые агентам адвокатов для сбора последних подписей, — и 31 декабря, в
день, назначенный для ассамблеи, ответ их комитета стал ответом третьего
сословия города.
Ассамблея состоялась, но обсуждения не было:
ответы цехов были все подписаны, и их депутатам оставалось лишь положить их на
стол, проходя мимо него один за другим вслед за депутатом от адвокатов, на
глазах у пораженных дворян: еще раз их обвели вокруг пальца, увильнув от
обсуждения, которого они добивались; еще раз адвокаты оказались между ними и
корпорациями. 27-го обсуждение было невозможным, потому что у депутатов не было
полномочий; 31-го оно было бесполезным: их ответ уже был составлен. О дворянах
вынесли решение, не выслушав их. Их предложения, конечно, были вполне
представлены и обсуждены в третьем сословии, но не в их присутствии, умышленно
искаженные и фальсифицированные их противниками, а их собственные ассамблеи
сгодились лишь для того, чтобы констатировать свое поражение.
Отчаявшись завоевать корпорации, дворяне
унижаются до того, чтобы испросить у торжествующих адвокатов их условия: Дигуан
пишет Морелле, председателю комитета, предлагая заключить соглашение и прося о
проведении конференций. Ответ Морелле замечательно логичен, корректен и для
тех, кто знает подоплеку дела, беспощадно ироничен: ответ, пишет он Дигуану,
получил одобрение цехов. Поэтому он не должен «рассматриваться как произведение
одних только адвокатов»: его подписало третье сословие, и только оно,
собравшись всем составом, может его изменить. Комитет даже не имеет права
собирать для этого адвокатское сословие. Невозможно более жестоко насмеяться
над поверженным врагом. Возмущенных дворян наконец прорвало, и они доставляют
себе хотя бы удовольствие высказать адвокатам все, что о них думают. «Те из
корпораций, — пишет Дигуан Морелле, — которые ссылаются на адвокатское
сословие, знают, что именно господа
адвокаты решают, быть или не быть союзу дворянства с третьим сословием, и что
если из предложений дворянства не выйдет ничего хорошего, то в этом будут
виновны члены сословия адвокатов, которые склонили целое сословие к отказу. Что
к тому же г.г. дворяне спрашивают мнения именно адвокатского корпуса, с тем
чтобы добиться соглашения цехов и корпораций; и в том случае, если они не
захотят сегодня же вечером дать их ультиматум и велеть их депутатам перестать, г.г. дворяне заявляют им, что они решили
протестовать против всего, что может пойти во вред порядку и общественному
благу»1
Парламентарии не смогли не то что убедить третье сословие, но даже
выступить перед ним. Они попытались, по крайней мере, перед тем как разойтись,
встряхнуть оцепеневшее правительство и открыть ему глаза. Граф де Гиш и маркиз
де Леви были отправлены в Версаль с протестом против упразднения сословий2.
Но король на все их усилия смотрел глазами своего интенданта Амело,
смертельного врага дижонского парламента со времен дела больших бальяжей1.
Г-н де ла Тур дю Пен-Гуверне, комендант провинции, об аресте которого несколько
месяцев назад издал постановление тот же самый парламент, не служил им лучше.
Их предупреждения не достигли цели. 5 января они учредили постоянный комитет в
Дижоне и расстались, пав духом.
1 Arch, nat., Ba 36, liasse 3, p. 13; фразы, выделенные
курсивом, выделены и в письме Дигуана.
2 Вот фрагмент
из этого обращения: «Если бы два первых сословия согласились, чтобы количество
голосов в их объединении было равным количеству голосов депутатов третьего
сословия для поголовного еще оставалась доля здравого смысла и
проницательности: к чему удваивать голоса третьему сословию, если ему
отказывали в поголовном голосовании? И как в этом отказать после такой уступки,
когда отмахнулись от двух единственных причин того отказа — от уважения к
законам и от решения нотаблей? Этот неожиданный подарок партия революционеров
получила благодаря личным стараниям г-на Неккера. Вновь, на этот раз Неккер,
открывал перед партией двери «за просто так». Впрочем, как всегда, когда двери
достаточно открылись, его крупная и спокойная персона преградила путь. И, как
всегда, поток захватчиков возложил на него лавровый венок и почтительнейше
отставил в сторону; и он отступил перед силой с чувством выполненного долга.
Понятно, почему королева в конце концов возненавидела этого почтенного
человека.
IV
Едва одержав верх над парламентским
дворянством, дижонские адвокаты были приятно удивлены, увидев, что их успех
подтвержден самим королем. 1 января появилось знаменитое решение Совета от 27
декабря 1788 г.: король, вопреки всеобщим ожиданиям, вопреки мнению нотаблей,
разрешил удвоить представительство третьего сословия. Этот безумный поступок
поверг в недоумение всех, у кого голосования на этих ассамблеях, то реально в
государстве осталось бы только одно сословие; духовенство и дворянство более не
должны были бы рассматриваться как два сословия, но как две корпорации, тем
более опасные, что, действуя совместно с подобной системой, они, объединившись
с третьим сословием, чтобы поддержать намерения, несовместимые с счастьем
народа, без помех смогли бы потопить свою родину в пучине беспорядков,
порожденных самой гибельной демократией, или, наоборот, устремиться вместе с
ней к самому законченному деспотизму». (Bibl. nat., Lb 39, 903).
1 Известно, что король, доведенный до крайности обструкцией,
которую устроили парламенты, пытался заменить их новыми судами, назначаемыми
правительством.
Тем временем дижонские адвокаты, полные
новой веры в свои силы, возобновили с того места, где остановились, кампанию,
прерванную тремя неделями раньше атакой парламентариев.
План в основных чертах не изменился: в нем
по-прежнему речь идет о наказе, который надо заставить подписать, и об
ассамблеях, которые надо спровоцировать по всей провинции. Но насколько же
продвинулась Революция за эти три недели, и к какому шагу побудило ее роковое
решение короля!
Во-первых, наказ; для него составляют
новую канву, более четкую, ясную, позволяющую лучше видеть истинную цель,
состоящую в том, чтобы любой ценой помешать созвать, представить и
проконсультировать третье сословие провинции в обычном порядке, до Генеральных
штатов. Если депутаты от Бургундии в Национальную ассамблею будут назначены
штатами провинции, как этого требует закон страны, — все будет потеряно:
дворяне и верхушка буржуазии окажутся в своих естественных условиях, им удастся
вновь прибрать к рукам все движение, они проведут обширные реформы, которые уже
предлагают, а партия, оказавшаяся в меньшинстве, опустится до положения группы
заговорщиков, не имея ни сил, ни средств воздействия на толпу. Поэтому нужно
добиться у короля либо отсрочки бургундских Штатов и выборов через окружной
судебный округ, как это делается в странах с выборной системой, либо срочной
реформы этих Штатов по модели новой Ассамблеи в Дофинэ, то есть обеспечивающей
третьему сословию выборы с голосованием, удвоение и поголовное голосование.
А раз наказ стал более определенным, то и
средства теперь более смелые: в декабре нельзя было представить себе, как можно
обойтись без муниципальных чиновников — официального начальства, притом
мешающего делу; они редко были членами группы заправил, не проявляли особого
рвения, подчас даже сопротивлялись, например, в Дижоне. В январе их решено
отстранить: наказ будет распространен от имени самих корпораций, а не от имени
мэра и эшевенов; они (корпорации) соберутся явочным порядком. Наконец, в случае
если король поддержит, пусть даже только в этот раз, Штаты в их настоящей
форме, «корпорации явятся к господам муниципальным чиновникам, чтобы просить
ассамблею третьего сословия города, с целью быть ею избранными, свободно и
путем голосования, дать представителей, которых оно имеет право послать в
Штаты, и что в случае отказа господ чиновников пойти навстречу этой просьбе
корпорации будут протестовать против проведения названных Штатов». Иначе
говоря, мятеж и восстание.
Таковы были новые резолюции, под которыми 18
января подписалось третье сословие Дижона. Нет нужды говорить, что оно только
подписалось, ничего не обсуждая, ничего не изменяя (поскольку адвокатский
оратор Морелле попросил принять «немедленно»), и что ни наказ, ни план не
исходили от сословия.
Ассамблея 18 января была лишь завершением
ряда мероприятий и подготовительных собраний, которые, как мы видели, начались
за десять дней до того.
8 января, едва избавившись от дворян,
комитет адвокатов, дав своему сословию наделить себя новыми полномочиями, наметил
в основных чертах новый план. 11-го он дал утвердить этот проект
немногочисленному собранию — не более 30 человек, где большинство составляли
юристы; тем не менее позаботились о том, чтобы пригласить нескольких торговцев,
депутатов от их гильдий; но эти вновь пришедшие не мешали; они явились лишь
затем, чтобы передать свои полномочия одному из членов — прокурору Саволю,
который принял титул «выборного прокурора корпораций».
Приняв эти меры предосторожности,
составили план и наказ, которые были отпечатаны и разосланы от имени
корпораций, присутствовавших 11-го, многим другим корпорациям, которые
утверждали наказ отдельно.
Только тогда ассамблея 18-го числа была
созвана и состоялась — как видно, лишь для официального утверждения уже
принятых решений.
И когда третье сословие Дижона было
завоевано, кампания продолжилась в провинции, как в прошлом месяце. Та же
работа дочерних групп в городах и местечках ведет к тем же результатам. Но
здесь также тон более приподнятый: «Третье сословие простерло свои намерения
дальше»1. Теперь, если мэр не желает прийти, обходятся без него, как
в Бар-сюр-Сен; больше никто не скрывает своей признательности комитету
дижонских адвокатов2. Ассамблеи, впрочем, все похожие на
декабрьские, состоялись в большем количестве городов3.
1 Решение жителей Бэне-ле-Жюиф, 28 января, (Ва37, liasse
6).
2 В протоколе г. Шалона говорится даже о «решениях, принятых
сословием адвокатов Дижона и Шалона 11 и 18 числа этого месяца». Так кто-то
проговорился о тайном соглашении.
3 Вот их полный список с датами присоединения: Духовенство и третье
сословие, г. Сен-Жан-де-Лон — 11 января
Третье сословие: г. Кизери — 15 января
Солье — 16 января
Парэ — 17 января
Монсени — 17 января
Адвокаты, Отен — 17 января
Чиновники бальяжа, Семюр-ан-Оксуа — 18
января
Третье сословие, Шароль — 18 января
Оксонн — 18 января
Мон-Сен-Венсен — 18 января
Верден — 18 января
Шалон — 19 января
Аваллон — 19 января
Монбар — 19 января
Сен-Брис — 19 января
Нолэ — 20 января
Монтревель — 23 января
(Arch, nat., Ba 36, liasse 3.)
Наконец, третье сословие Оксера присоединяется 2 февраля, Луана — 1-го.
Наконец, не останавливаясь на достигнутом,
партия принимается за деревни.
Верные своей тактике, адвокаты, чтобы
запустить свое ходатайство, нанимают подставных лиц; для этого выбраны эшевены
Жанлиса, деревни в двух лье от Дижона, где наверняка у кого-то из группы
имелись кое-какие связи. Они подписывают циркуляр, который от их имени
рассылается по местечкам1, с просьбой присутствовать на Генеральной
ассамблее, назначенной на следующее воскресенье.
Через пять дней, 25 января, в Жанлис приезжают депутаты 32 общин2
из судебных округов Дижона, Оксона и Сен-Жан-де-Лон. Собираются в «общем
доме»*. В этот момент появляются два главных члена счетной палаты,
представляются и пытаются с помощью угроз сорвать собрание. Но крестьяне, вместо
того чтобы испугаться, раздражаются, грозят бросить этих должностных лиц в реку
и объявляют, что «не надо было разыскивать того, кто принимает их решения». И
эта скромная личность, не названная в протоколе, выполнила свою задачу без
дальнейших происшествий. Председательствуют, как полагается, эшевены Жанлиса;
но труд обратиться с речью к присутствующим взял на себя какой-то «местный
житель», еще одна безымянная личность; речь была примерно такая: мои
сограждане, король отеческим взором взирает на свои верные общины, он хочет,
чтобы их проконсультировали; чтобы они назначили депутатов в Генеральные штаты
в количестве, равном числу депутатов от дворянства и духовенства, вместе
взятых. Только таким путем нам можно избавиться от гнета, в который мы
ввергнуты неравным распределением налогов, которые давят на сельских жителей
еще больше, чем на горожан (следует устрашающая сводка этих налогов). В том,
что они так тяжелы, повинны чиновники, духовенство и дворяне. После решения
совета 27 декабря можно было подумать, что два первых сословия примут
надлежащую форму Штатов: ничего подобного, они желают сохранить старые. Значит,
необходимо, чтобы вы огласили ваши намерения.
1 Вот он: «Господа, мы имеем честь уведомить вас о том, что в следующее
воскресенье, 25 января, в Жанлисе соберутся депутаты более 40 общин, чтобы
обсудить с нами касательно интересов третьего сословия. Мы будем просить короля
половину голосов и полномочий в провинциальных Штатах, чтобы быть в силах
защищать наши права и добиться сокращения налогов, заставив разделить с нами
это бремя священников и дворян. Мы твердо верим, что это нам удастся. Наше
решение будет включено в ходатайство королю. Мы приглашаем вас, господа,
присоединиться к нам. Это есть народное благо. Пришлите депутата, наделенного
вашими полномочиями, и вашего эшевена. Мы, и т. д. Жители и эшевены Жанлиса»
(Arch, nat., Ba 36, liasse 6).
2 Пятнадцать других общин, если верить протоколу ассамблеи, где они
не названы, не могли присутствовать на ней из-за разлива Соны.
* Maison commune — место сельских
собраний, «сельская ратуша». — Прим.
перев.
После этой речи было решено, что короля
надо поблагодарить за разрешение удвоить представительство и просить довести
дело до конца, разрешив поголовное голосование и те же реформы в провинциальных
Штатах. Кроме того, просят, чтобы священники были представлены в Штатах «в
зависимости от важности их сана, поскольку лишь они в совершенстве знают
несчастья, постигающие их приходы, и нужды деревни».
За крестьянской ассамблеей в Жанлисе
последовали и другие, например в Шоссене, где все хлопоты взял на себя местный
священник: 6 февраля он дал подписать решение шести общинам1.
Чиновник из Сен-Сена 4 февраля пишет министру о каких-то собраниях, которые
происходят «во многих очень крупных деревнях провинции, где какой-нибудь
нотариус или кто другой, пользующийся доверием у местных жителей, предлагает
подписывать какое-то решение, непонятное большинству этих крестьян»2.
Надо отметить последний пункт жанлисского ходатайства, касающийся
священников; он встречается во всех подобных наказах; он еще раз
свидетельствует о великолепном тактическом чутье этой партии, которая действует
всегда по расчету и никогда по побуждению. Мало было людей, менее способных
понять друг друга, нежели судейские «катончики» — люди книжные, педантичные и
кичащиеся своим «просвещением» — и деревенские священники, сами наполовину
крестьяне; ибо эти священники не были даже «философами» на манер многих других
религиозных людей того времени, которые разъезжали по злачным местам и по
масонским ложам; их вера, подчас грубая, была безупречной, и, несмотря на
кое-какие вспышки беспокойства, они сохраняли уважение к своим епископам: это
стало видно через три года, когда они во множестве отказались от присяги ценой
потери своего имущества, спокойствия и даже жизни. И тем не менее адвокаты в
январе 1789 г. подступают к ним со своими предложениями: ведь священники —
хозяева деревень, без них нечего надеяться подчинить себе умы крестьян; значит,
надо любой ценой заполучить священников, и вся партия решает использовать это
«средство», так мало отвечающее ее вкусам. Это, возможно, был лучший ее ход, по
крайней мере один из ходов, которые лучше всего свидетельствуют о дисциплине в
ее рядах.
1 Ва 37, liasse 6.
2 Ва 36, liasse 4.
Кюре невежественны и бедны: их опьяняют логикой равенства под
предлогом возврата к первоначальному христианству; их жалобы, впрочем,
справедливые, преувеличивают. По счастливому совпадению, г-н Неккер, хотя сам
был женевским протестантом, воспылал нежностью к этим «смиренным пастырям» и
дал каждому из них по голосу на выборах среди духовенства, в то время как
каноники имели один голос на 10 избирателей, а монахи один на общину: это
значило обеспечение большинства низшему духовенству и разжигание гражданской войны
в первом сословии. Партия берет на себя остальное: адвокаты входят в контакт с
епархиальными смутьянами, организуют ассамблеи, помогают священникам разных
епархий сноситься и договариваться друг с другом1. Успех был полным,
выборы среди духовенства превратились в скандал из-за мошенничества и интриг,
так как кюре, неопытные в этом деле, несмотря на советы адвокатов, которые
велели держать все в тайне, плохо скрывали свой сговор. Высшее духовенство было
побеждено, и сословие оказалось представленным почти исключительно сельскими
священниками, причем наиболее шумными, то есть наименее уважаемыми из всех. Без
сомнения, этих несчастных, революционеров лишь снаружи, быстро отрезвили: мы
видим, как уже с 1790 г. они один за другим возвращаются в свои провинции,
покидая ассамблею, где скоро остались лишь одни полурасстриги. Этот
противоестественный альянс длился не более полугода; но этого было достаточно
для того, чтобы раскачать деревни.
1 Так, в Шалоне священники шести разных епархий смогли без особого
труда договориться и отдали все свои голоса одним и тем же кандидатам.
Тем временем такая тщательная, осмотрительная игра адвокатов и
молчание власти, которое принималось за одобрение, начинали давать свои плоды.
Ожидание бунта носилось в воздухе в течение февраля месяца. В Дижоне вывешенные
ночью или распространяемые по кафе анонимные афишки обвиняют в бедствиях народа
всех, кто не принадлежит к адвокатской партии: мэра, дворян старых и новых,
членов парламента, университета, отколовшиеся корпорации1. Их освистывают
в театре, оскорбляют на карнавалах во время Масленицы, так что парламент даже
подумывает, не запретить ли праздники.
1 Вот в
каких выражениях это говорится: «Они заслуживают того, чтобы народ освистал их
и смешал с грязью..., они должны быть изгнаны из обществ как подлецы, предатели
и плохие патриоты». Речь идет об одном докторе университета и о печатнике, чья
вина заключалась в том, что они дали подписать своим корпорациям наказ дворян.
Парламент — это «ядовитая змея». Мэр, «гнусный Муньер, путем вероломства и
интриг пролезший на то место, которое занимает», должен быть отстранен от
должности народом. Пожалованные дворянством проникли в дворянское сословие
«через задницу, как лекарство». Эта грубость, впрочем, — не помеха
педантичности стиля: «Надменное и неосторожное дворянство, — говорится в афишке
от 10 февраля, — взгляни на то, что происходит в Бретани, и трепещи, как бы
день нашего всеобщего обновления, бесспорно, очень уже близкий, не стал днем
твоего уничтожения навеки. Di talem avertite casum» [Боги, отриньте беду {лат.), Вергилий] (Arch, nat., Ba
36, liasses 3 et 4).
В деревнях священники начинают
проповедовать, что «все, что явилось необработанным, луга или леса, принадлежит
занявшему место первым»1. Адвокаты распространяют листовки, подстрекающие
крестьян отказаться платить налог, и сборщики податей больше не отваживаются
появляться в деревнях2.
Так анархия постепенно охватывает города, затем села, следуя
детально продуманному и столь методично выполненному адвокатами плану. И их дерзость
возрастает вместе с успехом. Бургундские Штаты в их настоящем виде могут
помешать пропаганде — значит, их надо изменить или отменить, причем немедленно;
и адвокаты просят об этом самого короля; и их депутатов принимают в Версале; и
король медлит с созывом Штатов. Собирался ли он принять всерьез ходатайство
третьего сословия, отсрочить sine die* бургундские Штаты? А г-н Неккер,
бессильный перед мятежными ассамблеями, собирался ли он найти в себе силы
запретить регулярную ассамблею, последнюю надежду партии порядка?
1 Письмо г-на де Гуверне от 8 февраля (Ва 37, liasse 8),
ср. Н 207а, р. 33: крестьяне в окрестностях Шалона, подстрекаемые священниками,
заявляют, что убьют сборщиков податей, если те к ним заявятся.
2 В городах распространяются длинные перечни налогов, весьма
подробные и полные ложных сведений, по словам г-на де Гуверне, который
опровергает один из таких перечней в том, что касается его жалованья коменданта
провинции. Что касается крестьян, то тут ограничиваются тем, что распространяют
среди них листовки в одну страницу, набранные крупным шрифтом и легко читаемые,
в которых говорится, что налоги в Бургундии на 1789 г. чудовищно увеличены
комиссией Штатов; что виновны в этом дворяне и духовенство и что третье
сословие все вынесет: это для него «смертельный удар» (Н 207а, р.
34). Все это неправда: промежуточная комиссия Штатов, напуганная возрастающим
волнением, напротив, сократила расходы до необходимого минимума; она
ограничилась тем, что заменила натуральный оброк денежным налогом, согласно
воле самого третьего сословия, не прибавив к налогу ни одного су (Н 207а,
р. 33).
Одна лишь мысль о подобной опасности
придает отчаянную энергию парламентскому дворянству. Оно находит
неосмотрительным ждать созыва Штатов, пытается напрячь все свои силы и вновь незамедлительно
вступает в бой.
При первом же слухе об ассамблее в Жанлисе оставшаяся в Дижоне
комиссия спешит разослать по деревням циркуляр, в котором в четвертый раз
заявляет об отказе от денежных привилегий; деревни не внемлют. В день ассамблеи
председатель де Веврот, как мы видим, подвергнется брани и поношениям со
стороны крестьян Жанлиса, прямо как «дворянский Дон-Кихот», как говорится в
одном памфлете. На следующий день, 26 января, дворяне пишут министру протест:
«Дозволяется, уполномочивается, подстрекается ассамблея последних корпораций,
которые кто-то хочет обмануть и подкупить всеми возможными способами». Они
изобличают адвокатов, которые, «действуя, как шайка, строя козни и гонясь за
личной выгодой, стараются посеять смуту не только в городах, но и в
деревнях..., дворянство считает своим долгом предупредить такого справедливого
и просвещенного министра, как Вы, что одна искра может вызвать большой пожар»1.
Они угрожают, что будут жаловаться всем сословием, если к их советам будут
относиться все так же пренебрежительно. Наконец, 27 января дворяне принимают
отчаянное решение, до сих пор откладывавшееся, которое показывает степень их
испуга. Множество королевских секретарей и чиновников всех сортов, которым их
должность давала право носить шпагу, объявляются членами второго сословия и
приглашаются в его ряды для обсуждения на 15 февраля. Это значило разом
увеличить число дворян в Штатах с 300 до 20002 и потопить старинную
знать в массе «облагороженных».
* На неопределенный срок {лат.). — Прим. перев.
Новых дворян Дижона созывают немедленно, и
они в первых числах февраля соглашаются с планом дворянства. Эта ассамблея
умоляет короля назначить Штаты на 30 марта; и по ее поручению маркиз де Дигуан
ездит из города в город, возбуждая рвение парламентских групп и давая им на
подпись подобные наказы; мы видим его в Шалоне, Оксере, Отене, Шатильоне,
Шароле, Боне и т. д., где дворяне и «облагороженные» собираются тайно, как и в
Дижоне, и везде, кроме Шароля, признают лозунг дижонского комитета.
Тем временем дворянские депутаты в Версале, г-н де Вьенн и г-н де
Леви, поддержанные принцем де Конде, умножили свои настойчивые просьбы. Наконец
3 февраля г-н Неккер прервал свое молчание — для того чтобы запретить
дворянству собираться 15 февраля. Возмущенный г-н де Леви в тот же вечер
ответил, что дворянство подчинится, если то же запретят третьему сословию.
Тогда министр велит интенданту Амело «помешать, если бы было возможно,
приходским ассамблеям... и приложить все усилия, чтобы успокоить третье
сословие». Вот как был исполнен этот приказ, столь мягко отданный: интендант
велел разослать анонимный циркуляр в форме письма к некоему священнику, в
котором третьему сословию деликатно рекомендовалось подражать дворянам и
отказаться от своих ассамблей. И это было все. «Это был, — пишет он одному
министру, — единственный способ, какой я мог употребить, ибо мне никоим образом
не удалось бы использовать власть по отношению к общинам».
1 Arch,
nat., Ba 36, liasse 3, p. 20.
2 Эти цифры приводятся г-ном де Гуверне в письме к Неккеру.
Можно представить себе радость адвокатов:
даже явное одобрение не сослужило бы им большую службу. Дворяне поднимают крик,
посылают министру циркуляр интенданта Амело с комментарием, подчеркивающим его
коварную и умышленную неумелость, требуют, чтобы его уличили во лжи. Но им не
отвечают. И с этого момента Амело не упускает случая навредить им в Версале. С
10 февраля он пишет министру, что все будет потеряно, если состоятся
бургундские Штаты. Он ставит его в известность о малейших движениях дворян, которые,
если ему верить, собираются разжечь в провинции пожар, доведя третье сословие
до отчаяния; что же касается ассамблей самого этого третьего сословия, все
более многочисленных и грозных, он старается говорить о них как можно меньше;
послушать его, так вреда тут никакого нет, а козни адвокатов — детские игры;
опасаться же следует противодействия; единственная опасность для установленного
порядка исходит от партии, которая хвалится тем, что его защищает1.
Эти старания увенчались полным успехом.
Вначале, вероятно, дворяне могли бы поверить посланиям г-на Неккера о том, что
об отсрочке Штатов даже нет речи, и король с некоторым удивлением отвечает г-ну
де Леви, что и не думал никогда им препятствовать. Но г-н Неккер откладывает их
с недели на неделю. Потом возникают непредвиденные трудности созыва Генеральных
штатов, выборные волнения: они проходят в Бургундии по судебным округам, как
того и хотели адвокаты. Тем временем вопрос о Генеральных штатах откладывается:
еще 20 марта король обещает их созвать.
Наконец, лишь 9 апреля, когда кончились выборы, за три недели до
Генеральных штатов, король собственноручно пишет коменданту провинции смущенное
письмо, в котором благодарит дворян за верность и выражает им всяческое свое
огорчение по поводу того, что он решительно не может созвать бургундские Штаты
раньше мая месяца: нет времени. Но в этом нет прецедента для будущего, и
принцип будет сохранен1.
1 Эту позицию интенданта трудно объяснить. Дворяне открыто обвиняют
его в сговоре с адвокатами; говорят даже, что мятежные памфлеты, присылаемые из
Парижа для возбуждения провинции, проходят через его руки. Это явная клевета:
ни его язык, ни манеры не похожи на язык и манеры заурядного агитатора. С
другой стороны, его недобросовестность и упорное преувеличение ошибок парламентариев
и замалчивание вреда адвокатской деятельности в его письмах бросаются в глаза,
и личные обиды этого не объясняют: в мае судейское сословие, вслед за
парламентом, тоже объявило войну интенданту. Поведение интенданта Амело, как и
Бертрана де Мольвиль в Бретани, как и других высокопоставленных чиновников того
времени, остается загадкой.
Революционная партия добилась своего:
мешая Штатам собраться, ломая старые рамки, они лишили два первых сословия
каких-либо возможностей сопротивления и воздействия на третье сословие; ибо эти
два сословия и не имели иных возможностей, кроме как в традиционных и законных
формах, и не были организованы в партии, кроме мятежной парламентской
группировки. И не только провинция была настроена в установленном порядке, но
этот самый порядок адвокаты сумели — мы видели, как искусно и как незаметно, —
подменить другим, по своему выбору, более сложным, по крайней мере, таким же
искусственным, но гораздо более подходящим для их целей. И обученное по их
методу третье сословие ответило так, как они хотели: оно потребовало
поголовного голосования в Генеральных штатах и направило туда партийных
вожаков.
Нам не нужно рассказывать ни о самих выборах, ни о том, как ловко
партия сумела манипулировать наивной и невежественной толпой избирателей.
Скажем лишь, что уведомления о созыве застали ее, как всегда, в полной
готовности; эти повестки опубликованы 26 февраля; а 22-го адвокаты собирают
третье сословие. Объявляется, что, ввиду большого количества одобривших решение
18 января, оно стало волей третьего сословия всей провинции. Затем думают и о
будущем; необходимо составить проект наказа, «не ожидая того момента, когда
граждане будут собраны, чтобы завершить их написание». И эта работа поручена
комиссии, в которой заседают наши старые знакомые: врач Дюранд, прокурор
Жильот, адвокаты Дюранд, Вольфиус, Минар, Ларше.
1 Arch,
nat., Ba 36, liasse 5, p. 24.
89
Когда избиратели собрались спустя две
недели, некие услужливые личности, чтобы облегчить им дело, представили им
готовый наказ, в котором содержались частные ходатайства, которые они
собирались подать, и многие другие, общественно значимые, против которых они не
возражали. Наказ был принят, а его услужливые авторы — назначены в комиссию,
которая должна была составить наказ от бальяжа. И именно среди них к тому же
третье сословие выбрало своих депутатов. Вольфиус был назначен в первую
очередь, Рено — во вторую, Навье, а затем Дюранд — заместителями. Эрну, третий
депутат, был из примкнувшей группы из Сен-Жан-де-Лон. Четвертый депутат был земледелец:
пришлось сделать такую уступку деревне. В Шалоне, Отене, Оксере успех был таким
же.
Какие выводы можно сделать из всего этого?
Первый и самый очевидный — то, что, несмотря на множество документов, мы
довольно слабо осведомлены о таком обширном и таком недавнем движении, которое
имело так много последствий и оставило столько следов. Действительно, наш
главный источник — это ряд протоколов третьего сословия; и эти протоколы в
конечном счете оказываются составленными в одинаковом духе людьми, сговорившимися
ради достижения одной и той же цели. Они неискренни. Они сами себе
противоречат, если всмотреться попристальней. Они стараются ввести вас в
заблуждение относительно истинных причин этого движения, выдать результаты за
причины, и молчат о самом интересном.
История предвыборной кампании должна
пролить свет на два обстоятельства: 1) истинное, без обработки, состояние
народного мнения; 2) механизм, средства действия партий, старавшихся перетянуть
его на свою сторону. Мы вынуждены ограничиваться догадками и в отношении
первого, и в отношении второго из этих пунктов.
Вначале о состоянии общественного мнения;
мы имеем лишь отрицательные сведения; вот основные из них.
Ни в одном городе Бургундии ни городские
чиновники в декабре, ни сами корпорации в январе не решали, проводить ли
ассамблею третьего сословия и не назначали дату ее проведения; эта ассамблея
созывается в тот момент, когда небольшая группа юристов, примыкающая к
дижонской группе, сочтет нужным потребовать этого, и откладывается, когда эта
задержка покажется группе полезной. Во время самой ассамблеи вовсе не
красноречие кого-либо из присутствующих увлекает остальных в прекрасном и
искреннем порыве воодушевления: значительная часть их предуведомлена о том, что
будет говорить оратор; этот оратор намечен заранее, и клака его готова. И
наконец, вовсе не ассамблея сама обсуждает и утверждает пункты наказа; все уже
обсуждено и решено. До нее уже добрая часть присутствующих корпораций
проголосовала за эти пункты; причем до цехов ремесленников — судейские, а до
судейских — сословие адвокатов; а до этого сословия — еще более узкая группа,
уже организованная и действующая и которая сама только и делала, что следовала
инструкциям и принимала наказ из дижонского комитета — альфы и омеги всей этой
кампании. Но на каждой из этих ассамблей этот наказ представлялся как результат
работы предыдущей; и согласием этой ассамблеи пользовались, чтобы получить
согласие следующей; и каждый из этих этапов был отмечен маневрами и интригами,
до того одновременными во всем королевстве, что можно подумать, что их заранее
согласовали.
Таким образом, городская ассамблея,
пространно описанная протоколами, есть всего лишь результат длительной работы,
которую эти протоколы скрывают: когда здание построено, леса убирают. Поэтому
очевидно, что нужно изучить именно эту подготовительную работу. Сама по себе
ассамблея — только парад; речь о том, чтобы узнать, где, кем и как этот парад
был подготовлен, откуда исходила инициатива, почему нам этого не говорят, к
чему такие сложные маневры, такая последовательность ассамблей, что там
говорили и делали, от кого исходили решения и как они принимались.
Это здесь, в этих собраниях корпораций,
созванных и направляемых без их ведома так последовательно и так искусно
горсткой «судейских крючков», происходила обработка третьего сословия или
фабриковалось то, что заняло его место. Вот где можно было бы судить о силе
этого движения, о его истинном характере, о мере его искренности,
самопроизвольности, народности. Вот где можно было бы очутиться на подлинной
почве истории, перед лицом естественной работы интересов и устремлений.
Не вдаваясь в подробности этих ассамблей,
мы можем сделать лишь одно замечание: странно, что такое сильное, по словам
адвокатов, движение никогда не проявлялось помимо них и вне их формул. Вполне
естественно, что они дали форму и образ гневу корпораций нескольких городов. Но
разве не было бы столь же естественно, если бы другие города действовали по
собственному побуждению? Однако таких примеров у нас нет.
Если заметить, кроме того, что им не везде
это удавалось, что приверженцы их «плана» редко бывают многочисленны, что
вожаков примыкающих групп всегда набирается какая-то горстка, если вспомнить,
скольких трудов и времени стоил этот посредственный успех, и, с другой стороны,
вспомнить о безразличии властей и зажиточных классов, то будет видно, что успех
новых идей происходил не столько от их собственной ценности, сколько от искусно
построенной пропаганды их сторонников, и что эта столь незаметная партия
сыграла большую роль, нежели она позволяла говорить.
К несчастью, как она обманывает нас
относительно истинных чувств народа, так и скрывает от нас собственные маневры.
И здесь нам приходится двигаться ощупью.
Что мы знаем о самой партии и о ее
кампании? Во-первых, и главным образом то, что партия ее скрывала, что она
создавалась незаметно, тайно, в кафе и в «обществах». Что она сложна и
направляется очень последовательно и методично людьми, весьма искушенными в
таком новом деле, как руководство ассамблеями, — взять хотя бы, как ловко они их
проводят, как умеют застать врасплох, как вовлекают их одну за другой в свое
дело; что эти люди — все те же во время всей кампании — немногочисленны, что
они знают, чего хотят и что эта цель, очень дерзкая, с самого начала намечена,
если не признана: это уничтожение двух первых сословий, которые они ненавидят
лютой ненавистью, гораздо больше, чем ненавидит народ; наконец, что они
образуют группы, единые и
93
согласованные, по всей провинции, идущие рука об руку, с такой
слаженностью, которая показывает, что их соглашение началось уже давно: никакая
партия не может организоваться ни за несколько дней, ни за несколько месяцев в
эпоху дилижансов, пограничных застав между провинциями и соперничающих городов.
Одним словом, то, что мы знаем об этой
партии и о ее агитационной системе, скорее способно возбудить наше любопытство,
нежели удовлетворить его.
Тэн в начале своей книги о революции
цитирует любопытный отрывок из Монжуа: «Современники не знают, что и думать о
таком бедствии; они не могут понять, откуда взялось это бесчисленное множество
злоумышленников, которые, без видимых руководителей, как будто сговорившись,
предаются повсюду одним и тем же бесчинствам, и именно в тот момент, когда
должны начаться заседания Генеральных штатов».
Этот автор отвечает на вопрос такой
красивой метафорой: «Это потому, что при старом режиме пожар тлел тайно, при
закрытых дверях; вдруг распахивается дверь на улицу, воздух проникает внутрь, и
тотчас же вспыхивает пламя». Должны ли мы довольствоваться таким объяснением?
КАК БЫЛИ ИЗБРАНЫ ДЕПУТАТЫ В ГЕНЕРАЛЬНЫЕ ШТАТЫ
Прочитано на XXII общем собрании Общества современной
истории 20 июня 1912 г.
В настоящее время, когда так остро встал
вопрос о реформе избирательной системы, я бы хотел поговорить с вами о
старейшем из наших положений о выборах — о постановлении от 24 января 1789 г.,
которому Конституанта обязана своими полномочиями. Это, как ни удивительно,
совсем новая тема: не то чтобы текст этого знаменитого закона не издавался, а
об исполнении его ничего не рассказывали и результаты не анализировались самым
тщательным образом; но никто не задавался вопросом, чего он стоил сам по себе,
каков был его смысл и шансы на успех.
Без сомнения этот вопрос заслуживает
изучения, и вы убедитесь в этом, ибо первый из наших выборных опытов был,
возможно, самым смелым и самым показательным из всех. Я попытаюсь дать вам о
нем представление, сделав краткий обзор этого положения и приведя несколько
примеров из выборов третьего сословия в Бретани.
95
Чтобы верно понять смысл этого
постановления, надо вспомнить о двух концепциях народного права, таких
различных, из которых выбирало тогда королевское правительство: старые
французские свободы Генеральных штатов и новая, английская свобода общин и
парламента.
Французская концепция позитивна,
реалистична и органична. Здесь король обращается именно к целой нации в том
виде, в каком она на данный момент сложилась и организовалась — со своими
кадрами, с разнообразными иерархиями, с естественными подразделениями, с
нынешними руководителями, какова бы ни была природа или источники их власти;
тут и раса, и избирательный голос, и церковь, и государственные налоги, одним
словом, все социальные силы, взятые реально, в деле, как они есть. Говорить о
выборах здесь было бы бессмыслицей: речь идет только о созыве. Парламент
выбирают, Штаты созывают.
Демократия и свобода «вообще» — не
принимаются в расчет. Говорят «свободы», как говорят «народы»; они были разных
масштабов и разной природы, у каждой своя история и свои права, столь же
многочисленные и разнообразные, как и те корпорации, чьей собственностью они
были.
Напротив, естественно, что эта целиком
организованная нация ведет себя иначе, нежели неорганическая масса голосующих.
Король признает за ней активную, положительную роль, какую наши демократии и не
думали отводить массам избирателей. Она способна проявить инициативу, сама
составляет свои наказы, назначает, если это нужно, своих глашатаев и следит за
каждым их шагом: наказ избирателей здесь обязателен к исполнению. Здесь не
знают, что такое представители с общими полномочиями, что такое
профессиональный политический состав, обязанный быть посредником между королем
и нацией. Взаимоотношения одного с другим прямые, нация говорит сама за себя,
без толмача-парламентария; и с этой стороны старое народное право далеко превосходит
наши нынешние демократии.
Совсем иной является английская
парламентская концепция народа, состоящего из избирателей: здесь власть
обращается к индивидуальному существу, то есть к определенно выраженному и
актуальному сознанию каждого, оставляя без внимания среду, обстановку, реальные
обязанности и потребности, — по крайней мере, все это сохраняет от своей
ценности и своего веса лишь то, что каждый знает или просто хочет сохранить, —
то есть весьма немного. Отсюда необходимость выборов, голосования,
единственного обстоятельства и единственного действия, которые позволяют этому
новому абстрактному, нереальному существу — гражданину — утвердить свое
существование. Отсюда необходимость специальной почвы — политики, которая
позволит ему выделиться, специального органа — парламента, который был бы
хранителем его мыслей и его полномочий; наконец, необходимость догмы — свободы,
которая узаконивает превосходство гражданина над реальным существом, над
конкретным человеком, связанным путами реальной жизни.
Но эта пыль политических атомов самим
фактом их освобождения не могла бы справиться с активной, позитивной ролью
организованного народа. Толпа избирателей не способна более к инициативе; самое
большее, на что она годится, — одобрение; она может выбирать из двух-трех
программ, из двух-трех кандидатов, она уже ничего не может ни составлять, ни
назначать. Нужно, чтобы профессиональные политики предоставили ей для этого
формулы и людей. Такова роль партий, роль, конечно, официозная, но необходимая
при таком режиме: без нее, без этого «сверхзаконного» средства, суверен остался
бы свободным, но немым.
Короче говоря, французская свобода уделяет
самое большое место народной самостоятельности, поскольку признает за ней
активную, положительную, прямую роль, но при условии игнорирования отдельной
личности и обращения лишь к организациям; английская свобода изолирует и
освобождает отдельную личность, но оставляет ей лишь пассивную и отрицательную
роль и к тому же ограничивается организацией партии. Первая признает правовой авторитет
корпораций, вторая подменяет фактическую дисциплину партиями.
Надо было выбирать. Неккер не выбрал, а
предпочел сохранить и то и другое: французскую свободу, которая осуждает любую
кампанию, связанную с общественным мнением как крамолу, и английскую, которая
отбрасывает любой социальный догматизм как помеху. Отсюда странный характер
этого выборного эксперимента, не имеющего, возможно, аналогов в истории
демократии.
Во-первых, речь идет, конечно, о выборах
по-английски: обширное, почти всеобщее избирательное право: все внесенные в
податной список имеют голос. Затем, конечно, социальная агитация, выбор
политических представителей, намеченных для данных условий, согласно новому
способу выборов, позволяющему устранить факторы влияния и известности, которые
Штаты по старинке поставили бы на первый план, — такие, например, как городские
цеха: это постановление лишает их какой бы то ни было возможности влиять на ход
событий, призывая на городскую ассамблею различные категории жителей, на
окружную — деревни, которым там даже покровительствуют, поскольку они
делегируют туда горожан со стороны. Впрочем, воскрешение бальяжей, с
просроченной юрисдикцией, указывает на то же намерение, как позже — создание
департаментов, нового подразделения, и служит той же цели: устранить
влиятельных лиц в административной или профессиональной сфере, расчистить место
для нового, специального персонала, отобранного по политическим соображениям,
вырыть пропасть между политической и реальной жизнью нации.
Это была позиция, которую можно было
защищать, хотя и не без риска, поскольку не было к этому никакой подготовки;
но, по крайней мере, нужно было на этом остановиться, подкрепить свободу
личности партийной дисциплиной, поставлять во что бы то ни стало этой
раздробленной толпе готовые кадры, формулы, людей. Это то, чего требовал Малуэ,
самый умный из политиков английской школы.
Но Неккер отказал: он хотел, чтобы с этим
корпусом избирателей «английского типа» (то есть с двумя миллионами крестьян и
ремесленников) обходились, как со Штатами «французского типа» (то есть как с
несколькими сотнями нотаблей и должностных лиц, сведущих во всех делах), и
чтобы для них сохранили все права и исключительные преимущества прямого
суверенитета.
И вот совершилось неслыханное: выборы без
кандидатов, без изложения убеждений, без того открытого столкновения людей и
идей, которое позволяет сформироваться общественному мнению наших демократий.
Никто не «представляется», не выносит заблаговременно свои качества и принципы
на рассмотрение публике, как продавец свой товар, чтобы дать возможность
составить о нем суждение. И это не шокирует, напротив: такого кандидата
обозвали бы интриганом, а такую партию — шайкой.
Даже лучше: именно самих избирателей
король просит составлять эти наказы, назначать тех людей, в праве предлагать
которых избирателям он себе отказывал; он созывает их ради этого маленькими
коллегиями от 100 до 200 голосующих, максимум — приходами, корпорациями,
городами, — которые передают свои полномочия и волю другим, а те третьим; и на
каждом этапе надо составлять наказ, избирать депутатов и делать сначала всю эту
невозможную работу. Но ведь подразумевается, что народ обладает всеми
необходимыми знаниями, как и правами. Власть заботится лишь о том, как бы
защитить его свободу, но никогда — о том, чтобы укрепить его силы; и ради
забавы воздвигает все больше и больше препятствий и все больше запутывает этого
несчастного беззащитного суверена, не имеющего ни руководителя, ни советника,
сбившегося с пути в результате своего освобождения.
Отсюда общее голосование, более
предпочтительное, чем индивидуальное: первое подвластно всем движениям толпы,
второе еще допускает минимум размышления и независимости; отсюда
многоступенчатые выборы (от двух до пяти ступеней). Отсюда сложность некоторых
видов голосования, когда надо указать не одного или двух депутатов, а 10, 20,
50: ассамблее города Ренна надо дать 16 голосов, Бреста — 30, Нанта — 50,
ассамблее нантского бальяжа — 25, Ренна — 200: это так называемое «сокращение»:
вся ассамблея бальяжа, в которой более 200 человек, должна «сократиться» до
этого числа; конечно, она тогда разделяется и голосует по фракциям, но списки
все еще очень длинные, от 25 до 50 имен. И эффект удивителен: вообразите
несколько сотен набившихся в какую-нибудь церковь незнакомых друг с другом
крестьян, многие из которых приехали за 20—30 лье и которых попросили за неделю
составить докладную записку о реформе королевства и назначить две-три дюжины
депутатов. Им запрещено заранее писать эти имена, из страха перед крамолой;
надо проходить цепочкой перед сенешалем и громко называть выбранные имена.
Представляете себе подобную операцию? выработку списков, голосование, подсчет,
итог? и какую степень здравого смысла допускает подобная работа? Бывали смешные
случаи, например, в Нанте, где крестьяне потребовали отпечатать список членов
ассамблеи: большинство не смогли бы назвать и десяти имен присутствующих, а
надо было назначить 25 депутатов.
Итак, благодаря странному смешению двух
разнородных систем, английской, которая разбивает социальные рамки, и
французской, которая исключает всякое личное влияние, положение о выборах от 24
января приводило избирателей не к свободе, а к пустоте. Крайняя степень свободы
здесь смыкается с деспотизмом: под предлогом освобождения поля зрения все
объекты убираются с поля зрения; посредством обрывания всех уз и привязанностей
лишают всех точек опоры. Было невозможно в подобных условиях, чтобы голосующие
смогли бы сойтись на одном выборе, на одной идее.
Но что же произошло в действительности?
Эта работа была повсюду проведена самым что ни на есть легким образом. Наказы
были составлены, депутаты назначены как по волшебству: все потому, что рядом с
настоящим народом, который был нем, находился другой, за него говоривший и
назначавший, народ, конечно, немногочисленный, но очень сплоченный и повсюду
рассеянный философскими обществами. Не было ни одного мало-мальски значимого
городка, который не имел бы своего кружка вольнодумцев, ложи, литературного
салона, патриотического общества, объединенных и вдохновляемых одним и тем же
духом и вместе служащих одной и той же «великой работе». Я не стану описывать
эту любопытную республику, но я должен немного сказать о ее политических
методах, так хорошо приспособленных к условиям, которые нас занимают.
Это, как часто говорят, — великая школа
демократии, и ничто так не верно: это идеальное государство — единственное,
которое нашло секрет, как поддерживать порядок и союз без ущемления свободы
мысли, не прибегая не то что к почитанию владыки, но даже к популярности
лидера. Дело в том, что имеются иные способы управлять людьми, кроме главенства
и фактического превосходства, называемые на масонский лад «способами ордена,
или внутренних кружков», само имя которых в достаточной мере определяет их
роль. У внутреннего кружка нет органа власти, то есть нет признанной власти,
подобной власти какого-нибудь партийного штаба. Его сила в другом: всякий раз,
как братья собираются, он уже успел до этого собраться, наметить план, дать
лозунг, возбудить безразличных, нажать на неуверенных и робких. На заседании у
него уже полностью готов пакет резолюций, готова к делу клака, и поскольку он
начал работать заблаговременно и запасся хорошими картами, то он устранил
мешающих посетителей, усмирил бюро, утвердил распорядок дня. Обсуждение,
конечно, свободное, так как о существовании кружка не подозревают, но риск этой
свободы сильно уменьшен, и можно почти не опасаться безрассудных поступков со
стороны «суверена»: всеобщая воля свободна, как локомотив на рельсах.
Таков, в двух словах, принцип этой
системы. Он базируется на том основном правиле социальной практики, когда
любому официальному общественному голосованию предшествует (и определяет его)
закрытое обсуждение во внутреннем кружке, что любая общественная группа — это
«непосвященные», «профаны» по отношению к группе «посвященных», более узкой,
более сплоченной, более активной и более ясно видящей. Отсюда целый набор
приемов и методов — «королевское искусство», как говорили тогдашние масоны,
«наука предвыборных махинаций», как менее изящно выражаются нынешние профессионалы.
Их объединяет то, что они управляют голосующими только без их ведома, пользуясь
их слабостями, глупостью, вялостью, робостью, стадным чувством — одним словом,
инертностью. Только силу инерции и могут использовать тайные лидеры, поскольку
она не знает, чему подчиняется, и поскольку только ее использование
согласовывается с принципиальной свободой: она служит, не зная этого, служит,
не подчиняясь. Таков великий прием «королевского искусства»: против
независимых, своенравных, недисциплинированных людей, угрожающих союзу, этот
внутренний кружок держит в запасе то, что тогда называли «мертвым грузом», то есть
груз отрицательных голосований, вызванный бессознательностью, слабостью
голосующих, — это механическая, инертная сила. Отсюда словечки политического
арго: партийцы говорят о своре, о доезжачих, о пастушьих собаках, о голосующем
стаде; а тайные кружки говорят о скрытых пружинах, о машине, о машинизме. Мы
спускаемся на одну метафорическую ступень и переходим от страстей к инерции, от
животного к автомату.
Таким образом, в граде мысли и свободы
условиями порядка являются бессознательность и инертность. Инертность нужна
чистой демократии, как нужна лояльность авторитаризму, как страсть — народной
власти. Что же требуется для развития этого необходимого фактора? Ничего, кроме
этой самой свободы, разлагающей и разобщающей, которую, превзойдя все ожидания,
осуществил королевский указ. Под таким углом зрения предписания этого
положения, внешне такие абсурдные, обретают смысл и практическое значение: ибо,
защищая избирателей от всякого признанного, явного влияния, они тем самым
облегчают задачу скрытого воздействия и служат работе «механизма», «способам»
братьев и друзей.
Взгляните еще: отсутствие кандидатов и
программы? Но машине опасно появление какого-либо интереса, человека, веры,
которые могли бы сгруппировать голосующих не вокруг машины и дали бы им
какую-то собственную волю; и машина только выиграет от безразличного
равновесия, в котором принципиально царствует отрицательная «всеобщая воля»,
так хорошо определенная Руссо, а фактически — силы машины.
Публичное голосование на ассамблеях не
индивидуально? Тем легче управлять им посредством разных предложений и
махинаций на заседании, тем легче наблюдать за ним.
Многоступенчатость выборов? Но для братьев
каждая ступень — лишний случай взять вперед десятину в пользу машинизма с
невежества, инертности, со стадного инстинкта голосующих, новую мостовую
пошлину в пользу машины, которая всякий раз получает часть мандатов и мест, и в
конце концов целиком направляет по своим каналам и подчиняет своим людям
огромный поток народных полномочий.
Редукция? Это триумф: потому что только
машина, благодаря союзу братьев, способна удачно провести столь трудную
операцию, собирая голоса по данному списку. Для нее даже нет ничего легче: и
успех прочен, как бы ни многочисленны были непосвященные, разумеется, при
условии, что они остаются рассеянными, изолированными друг от друга, одним
словом, «свободными».
Теперь видно, какую роль должно было
играть, по замыслу братьев, положение о выборах: это та же самая роль, которую
в большой общественной работе играют «принципы», которыми, впрочем,
руководствуется это положение. Отрицательная роль, работа разобщения. Предстоит
расчистить почву, разложить это голосующее вещество и свести его к состоянию
неорганическому — свободе — и однородному — равенству, которое является
условием работы машины. Королевский указ, сверх всяких ожиданий, так помогал
достижению этой цели, что, казалось, сам ее преследовал. По произволу
избирательных группировок, не соответствующих ни реальным чувствам, ни реальным
интересам; по абстрактному характеру дискуссий, обреченных на универсальность,
по выбору, который может касаться лишь исповедуемых принципов, но не известных
качеств, который определяется лишь логикой, но не опытом избирателя; наконец,
по числу и сложности голосований, являющихся переизданиями этих пороков, — по
всему этому можно сказать, что этот указ силой навязывает избирателям
философскую социальную ориентацию и точку зрения.
Но, в конце концов, это была лишь первая
половина большой выборной работы, ее отрицательная часть. После того как
материал собран и подготовлен, нужно воздвигнуть здание; после того как
расстроился порядок духовный, надо, чтобы утвердился механический порядок. В
обществе мысли этот второй этап происходит сам собой, с течением времени, силою
вещей, благодаря автоматической и постоянной работе по отбору и вовлечению,
которая вытесняет непокорных, замещая их «чистыми». Но не так дело обстоит в
ассамблеях избирателей. Чтобы за несколько недель обратить к Справедливости и
Просвещению целую шумную толпу непосвященных избирателей, нужно сознательное и
активное вмешательство братьев, нужны цель, план, интрига. Да, это очень тяжкий
труд. Общество здесь находится в положении только что разведенного огня, в
который кто-то неуклюже свалил разом целую повозку дров: как бы хорошо эти
дрова ни были поколоты, сухи и готовы для горения, они, того гляди, своей
массой задушат огонь, который должны поддержать; и как раз это не замедлило
произойти в некоторых сенешальствах, например в Бресте, где 30 избранников
обществ потонули в потоке крестьян, то же произошло и в Морлэ.
Но главное препятствие в другом: это
положительное, открытое вмешательство, как мы говорили, не в обычаях и не в
духе этого общества. Ему не позволено выходить на сцену, выставлять вперед
своих людей; это скорее прием партии, отзывающийся личным интересом, столь же
противным духу обществ, признающих лишь всеобщее, как и интересам машины,
которая будет испорчена, если покажется на глаза. И даже если бы она на это
согласилась, то не смогла бы: ведь посвященный, агент внутреннего кружка — это
не лидер, не тот человек, которого можно выставлять напоказ, который может
нравиться и увлекать. Таков прокурор Ренна, который полгода вел напряженную борьбу,
опубликовал 20 памфлетов, составлял наказы, провоцировал волнения, руководил
ассамблеями, и чьего имени не знал никто в Бретани.
Но что же делать? Время торопит. Без
сомнения, есть все основания надеяться, что народ-суверен, настроенный
соответствующим образом, потеряет из виду своих обычных руководителей, свои
подлинные интересы и положение, а это уже много. Остается лишь помешать тому,
чтобы он голосовал наугад, оградить его от частных происков, одним словом,
увериться в том, что процесс идет в заданном направлении, как говорил один из
свидетелей этой работы. И эта задача не из тех, которые машина может взять на
себя, по крайней мере, непосредственно. Она не может противопоставить свое
влияние чужому, свою программу чужой.
Однако она выбралась из тупика изящно как
никто, благодаря одному приему, впрочем, классическому в «королевском
искусстве», аналоги которому можно найти во всех великих кризисах: методу
исключения. Вот его механизм.
Когда общество не может прямо заставить
назначить своих людей, ему остается лишь один выход: заставить исключить всех
других. Такова цель кампании, затеянной за полгода до того. Основной тезис
соответствует самым чистым принципам: у народа, мол, есть прирожденные враги,
которых он должен запретить себе брать в защитники: это люди, которым невыгодно
его освобождение, то есть в первую очередь привилегированные, но также и те,
кто от них зависит, — судейские чиновники, десятинные арендаторы или
цензитарии, какие-либо агенты. Этот тезис, выдвинутый с ноября 1788 г., вызвал
бурю: какой адвокат, прокурор, практикующий врач не имеет хоть одной повинности
перед сеньором? Сколько торговцев пожалованы дворянством? И кто, кроме них, в
состоянии представлять третье сословие, и особенно деревни? Лучше уж тогда
отказать ему в праве избирать, нежели исключать всех избираемых.
Но общество, как и следовало ожидать,
крепко держалось и достигло своих целей: что касается принципов, то здесь оно
было в своей сфере; здесь не было ничего, что не соответствовало бы разуму и
свободе, не было бы неопровержимо, как настоящая логика. Кампания была
проведена братьями с энтузиазмом, какого требовало общественное благо и не
расхолаживало личное благо; не то чтобы, конечно, большая часть их не попала
под исключение — почти все они судейские и чиновники сеньоров — но каждый
знает, что общество воздаст должное его заслугам. Если естественно, что оно
исключает профанов, в чьих чувствах оно не уверено, то столь же справедливо,
что оно избавляет от исключения тех братьев, патриотизм которых ему известен; и
оно может себе это позволить без упрека в пристрастности: ибо никто вне его не
будет иметь желания или даже средства разоблачить эти исключения.
Так и случилось: закон об исключении,
изданный обществом и примененный машиной, послужил — простите за тривиальное сравнение
— ситом для просеивания толпы избираемых: в него отправили всех, во имя
принципиальной свободы, но оставили лишь братьев — тех, кого знали по
внутренним кружкам и в ком были абсолютно уверены.
Я не могу здесь вдаваться в подробности
этой операции, очень тонкой и сложной, и приведу вам из нее лишь один типичный
пример, пример предвыборной работы в Ренне, который позволит проиллюстрировать
кое-какими фактами несколько абстрактное рассуждение.
После полугода политической агитации
победа «коммуны», то есть философской группы в Ренне сначала обеспокоила власти1.
Приезд делегатов от приходов успокоил их. Все эти крестьяне, пишет граф де
Тиар, военный комендант провинции, — «добрые люди, очень преданные королю, и
если в их наказах и есть нелепые вещи, то это дело рук единственно священников
и судейских». Да, их более 800, то есть на одного философа приходится по 20
крестьян или профанов2. Что может сделать за несколько дней щепотка
патриотских дрожжей в этой огромной массе аморфного вещества?
1 Наш рассказ составлен по материалам протоколов и переписки из
Национального архива (Н 419, Ва 26) и газеты «Вестник нации»
(Hйrault de la nation).
2 Всего 884 присутствовавших, из них 76 депутатов из 11
муниципальных городов и 808 из 413 приходов. Единственной и настоящей движущей
силой были — как показали результаты — депутаты от Ренна, которых было всего
16.
Это неправильный расчет, как мы уже
говорили. Машина не боится толпы, наоборот. Ей нужно лишь, чтобы толпа была
свободной, то есть разобщенной, неорганической, и это для нее как нельзя лучше.
Реннское сенешальство было в Бретани самым обширным и разношерстным. Кроме трех
епархий — Доля, Сен-Мало и Ренна, оно захватывало также епархии Ванна, Нанта,
Сен-Бриек и даже Трегье. Многие избиратели приезжали за 40—50 лье. Большей
частью крестьяне, они являлись туда без руководителей, без наставлений, даже не
зная друг друга, сбитые с толку и ошеломленные. Нет ничего странного в том, что
Тиар находит ассамблею «шумной, неумной и часто пьяной».
Было ли более податливое тесто для этой машины, чем это народное
месиво? И тем не менее братья считают, что оно еще не вполне готово. Потому что
сквозь сито местного надзора прошло значительное количество сеньориальных
чиновников1, людей достаточно осмотрительных, чтобы расстроить план,
оспорить решение, даже заручиться каким-то количеством голосов2, и
которые, однако, находились здесь без согласия — то есть против воли — Израиля.
Нужно было в первую очередь и любой ценой устранить эти инородные тела, которые
могли лишь испортить механизм; и братья занялись этим сразу же, классическим
способом: блокировать ассамблею своим собственным малым народом, этим штабом
бунтов и петиций, закаленным и проверенным за полгода социальной работы1;
затем снова и снова пропустить голосующую массу сквозь решето исключений, пока
просеивание не станет безупречным.
1 Двести—триста человек, как утверждает интендант Рошфор (письмо от
8 апреля).
2 Какой-то крестьянин, сообщает Hйrault (p. 775), якобы показывал
бюллетень для голосования, продиктованный ему его приходским священником и
фискальным прокурором.
Операция эта завершается, согласно
обычному порядку, в два приема.
Утром 8 апреля один из шестнадцати жителей
Ренна выдвигает предложение исключить сеньориальных чиновников; другой,
Дефермон, предлагает исключить Друэна, королевского прокурора. Это первый акт,
официальный: утверждение принципа. Он вызвал, как всегда, бурное сопротивление.
А как же наши доверители! — кричат
исключенные; а воля короля! — настаивает сенешаль Бори; ему возражают: воля
народа, она одна — закон; несчастный так и не оправился от этого. Что до
исключенных, то их доверителей тут нет, а их коллегам крестьянам нет никакого
смысла поддерживать их. И если они в большинстве против патриотов-депутатов, то
не против патриотического народа, который тоже здесь и который не привык
сдерживать ни свой язык, ни кулаки. К тому же речь идет не о том, чтобы
голосовать, но чтобы только обсудить предложение.
После трехчасового волнения сопротивление ослабевает. Некоторые
исключенные во главе с сенешалем заявляют, что отказываются от того, что-бы
быть избранными, с тем чтобы им разрешили голосовать. Это означает поражение; и
самые смелые идут на переговоры. Но патриоты ничего не слушают: они терпят
Бори, и только его; остальные должны выйти сейчас же, особенно Друэн,
королевский прокурор: он стесняет свободу собрания. Друэн, как и другие,
отказывается от своего избрания, но делает вид, что остается. Сразу же
оскорбления превращаются в смертельные угрозы. Его окружают, толкают; сенешаль
и несколько депутатов защищают его своими телами и с большим трудом провожают
до дверей. В тот же вечер он пишет министру, что подает в отставку. Тем
временем исключенные напуганы и покидают партию, большинство безусловно. Только
тогда состоялось голосование, и закон об исключении был ратифицирован «почти
единогласно свободными и компетентными членами», комментирует Ланжюинэ
несколько дней спустя, что на языке непосвященных означает «патриотическим
меньшинством». Но в конце концов этого голосования оказалось достаточно, чтобы ответить
в следующие дни на легальные демарши и предупреждения исключенных1.
1 С самых первых дней ассамблея была наводнена чудовищным
количеством посторонних, которое к тому же возрастало день ото дня, по словам
Бори и Рошфора, которые говорят о 2—3 тысячах присутствующих. Даже Hйrault
пишет о «толпе, которую влекло любопытство» (р. 777). Думается, в этом случае
выступала вся патриотическая армия.
Когда непосвященных с треском выгнали во имя принципов, оставалось
потихоньку вернуть братьев — т. е. провести вторую часть операции, более трудную,
чем первая, и не менее нужную ведь среди исключенных были «очень хорошие
граждане», как пишет «Вестник нации», ссылаясь на Бертена, фискального
прокурора из Шатожирона. И, как всегда, шайка аристократов, едва выставленная
за дверь, хочет приложить к этим добрым братьям закон, направленный только
против нее. Но и в этот раз дух восторжествовал над буквой, добродетель над
происками. Бертен остался и даже стал одним из восьми членов первого бюро и
одним из двенадцати членов генерального бюро, которое составило наказы и
провело выборы.
1 15 апреля Филипп де Тронжолли, который замещал Друэна в должности
королевского прокурора, потребовал исполнения положения о выборах от имени
приходов, чьи депутаты были исключены, а сенешаль издал постановление в том же
духе. Но им возразили, приведя в пример голосование 8 числа и волю большинства
«компетентных членов», и этим все и кончилось.
Дело было очень нелегким; но его результат
— достаточно очевидный — драгоценен: это последнее фильтрование, завершив
очистку голосующего материала, оставило лицом к лицу с патриотской фалангой,
единой, обученной, активной, лишь невежественную, аморфную толпу крестьян —
конечно, живую силу, и здоровую, и могучую, но оторванную от своей естественной
среды и предоставленную философизму, которому она была необходима для того,
чтобы обрести тело и голос, как горячая кровь одиссеевых овец была отдана для
утоления жажды теням умерших в стране киммерийцев.
Теперь машина могла работать
беспрепятственно; и скоро началась собственно предвыборная работа, которая была
завершена через неделю, столь же изящно, как и совершенно. Вот, вкратце, ее
этапы.
С вечера 8 апреля кто-то предлагает, а
ассамблея решает, что надо разделиться по епархиям, чтобы назначить 90 комиссаров,
которые будут контролировать власти и составят наказы; странная это операция —
сокращение с 884 до 90, но прошла она за несколько часов без сучка без
задоринки. Разумеется, надо заменить уже готовые списки, принятые во время
заседания и проголосованные без обсуждения: и откуда они могли взяться?
Следуют четыре свободных для ассамблеи
дня, в течение которых комиссары работают, — мучительные дни для крестьян,
которые приехали и живут за свой счет. Многие уже жаловались на нужду.
Тем временем комиссары распределились по
десяти бюро, подконтрольным одиннадцатому, — «генеральной комиссии», которой
руководит Ланжюинэ и в которой составляется наказ от сенешальства. В
понедельник после Пасхи, 13 апреля, когда работы были закончены, эти комиссии
составляют свои рапорты о раздорах между патриотами и независимыми в Монконтуре
и в Шатобриане, обрисованных можно угадать в каком духе, о деле исключения, о
генеральном наказе. «Суверен» похлопал в ладоши, проголосовал, продефилировал,
присягнул без всякого сопротивления.
Затем началась та необычайная выборная
операция, о которой мы говорили: редукция до 200. Конечно, разделились по
епархиям и назначили эти 200 по пропорциональным фракциям. Но если видимость от
этого выиграла, то машина ничего не потеряла. Обеим группам из Реннской епархии
(всего 398 голосующих) надо было назвать одной 48, другой 42 избирателя; 166
голосующим из Сен-Мало — 34; 128 из Сен-Бриек — 31; 111 голосующих из Доля —
27; 73 из Трегье — 22. Это задача, которую поползновения к независимости делали
невозможной, но успех которой был обеспечен отбором последних дней. Чтобы
избежать случайных накладок и упорядочить образ действия, в каждой группе
голосующих были назначены бюро — разумеется, патриотские. Это, по крайней мере,
тот случай из двух единственных, когда мы знаем членов. Избрание 211 было
проведено быстро и легко.
Тогда наконец начался последний акт, и на
выходе из перегонного аппарата появился продукт, даже чересчур красивый: все
три счетчика голосов оказались из числа шестнадцати избирателей из Ренна:
Ланжюинэ, Глезен, Може. Для приличия двоих заменили нездешними патриотами —
Юаром из Сен-Мало и Кербрианом из Гуинкампа. И выборы оказались достойными
этого счастливого дебюта: назначенными депутатами стали Глезен из коммуны
Ренна, Ланжюинэ из коммуны Ренна, почтенный Юар из Triple-Essence* в Сен-Мало,
Арди де ла Ларжер, начальник коммуны Витре; Ле Шапелье, из коммуны Ренна,
исключенный как пожалованный дворянством 1 апреля, возвращенный как патриот не
знаю когда и как, Жерар, знаменитый «папаша Жерар», ставший куклой якобинцев,
какой-то «папаша Дюшен», предназначенный для крестьян; Дефермон, из коммуны
Ренна; и в качестве заместителей: Варен де Ла Брюнельер из коммуны Ренна и
Бодинье из Сен-Мало, зять Юара.
Из девяти избранных только из Ренна было
пять; три города (38 избирателей из 880) получили 8 депутатов, а деревни —
одного.
Как только депутатов назначили, их тут же поместили под опеку бюро
докладов из 20 членов (все — жители Ренна, кроме, насколько мне известно,
двоих, членов коммуны или каких-либо обществ — все, наконец, согласно обычному
установленному порядку, обладающие, благодаря сомнительному мандату, очень
определенными полномочиями). Опека была весьма стеснительна, если судить по
письму заместителя Бодинье, добивавшегося разрешения вернуться в Сен-Мало
помочь сестре после смерти его зятя Юара, убитого на дуэли.
* Название масонской ложи. — Прим. перев.
Так же было в других местах. Успех обществ
был полным, братья взапуски прославляли его, и я хочу напоследок предоставить
слово оратору совершенного Реннского Союза, который 23 июля 1789 г. выражает
чувства ложи в следующих словах: «Мои самые дорогие братья, триумф свободы и
патриотизма есть самый полный триумф истинного масона. Это из ваших храмов и из
храмов, возведенных в настоящей философии, возгорелись первые искры священного
огня, который, быстро распространяясь от Востока к Западу, от полудня к
полуночи Франции, воспламенил сердца всех ее граждан.
Магическая революция, которая на наших
глазах происходит за такое короткое время, должна быть прославлена верными
учениками истинного Учителя со священным вдохновением, сладость которого
непосвященные не могут разделить. Те гимны, которые истинные дети Вдовы теперь
поют на священной горе, в тени акации, отзываются в глубине наших сердец, и мы
должны, подняв руки к великому архитектору Вселенной, поклясться нашему Учителю
принести на алтарь всех благ выражения чувства живейшей признательности...
Как прекрасен, мои дорогие братья, будет
тот день, когда король-гражданин объявит, что хочет управлять свободным народом
и образовать из своей империи обширную ложу, в которой все добрые французы
будут по-настоящему братьями!..»
Лучше и нельзя было сказать; и положение о
выборах от 24 января 1789 г. буквально поместило всех французов в ложу*.
* Непереводимая игра слов. Слово loge, помимо значения «масонская ложа»,
во французском языке имеет и другие значения, в том числе «клетка», «одиночная
камера для буйных сумасшедших», «дворницкая». — Прим. перев.
КРИЗИС РЕВОЛЮЦИОННОЙ ИСТОРИИ. ТЭН И Г-Н ОЛАР
1. ПРОБЛЕМА
Прошлой весной1 небольшой мирок революционных историков
стал свидетелем новой и весьма любопытной полемики. На их глазах крупнейшему из
наших историков революции — его личности, его методу и его трудам — устроил
разнос самый работящий его последователь; эта ожесточенная дуэль «врукопашную»,
по выражению г-на Олара, — дуэль живого и мертвого, до сих пор, насколько
хватает памяти, беспримерна; ибо это и не презрительное опровержение, которое
рубит сплеча, не называя противника, и не скромное удушение внизу страницы, в
примечаниях — это прямой вызов: г-н Олар прерывает свои собственные дела,
спускается со своей башни, чтобы пойти на приступ башни Тэна. Это настоящий
поход, с оружием и с обозами. Два года лекций в Сорбонне и работы в архивах и,
наконец, 350 страниц в '/8 листа — вот его наличность; и сила
нападения соответствует ей: г-н Олар игнорирует философа, приветствует писателя,
но хватает за шиворот историка. Он обрушивается на примечания, на ссылки. Он
все их видел, сообщает он нам, проверил все, которые можно было проверить1.
Вывод получается ошеломляющий: ученость Тэна ничего не стоит; его построения
лишены оснований; поэтому все рушится. Тэн ничего не прибавил к роялистским
памфлетам Реставрации, кроме «изящества своего стиля и авторитета архивных шифров».
Его книга «почти бесполезна для истории». Это суровый приговор, если он
подписан таким ученым эрудитом, как г-н Олар: он не осудил бы более строго и
блестящих страниц Мишле, где нет даже и «авторитета архивных шифров».
1 1908 г.
Такого рода атака должна была привлечь к
себе внимание, и не только из-за имени ее жертвы, но особенно, в более широком
плане, из-за проблемы, которую она затрагивает, ибо она сталкивает две
историко-революционные школы. Именно с такой точки зрения я и хотел бы ее рассмотреть.
Как следует писать историю Революции и
прогресса демократии вообще? Нет никакого сомнения, что новое правление —
правление народа, общественного мнения, законно возведенного в ранг высшей
власти, относится к историкам не так, как старое. Но могут ли они остаться
верными старым методам? Новый суверен ничего не имеет общего со старым, кроме
места, которое он занимает.
Что такое официальное царствование общественности, свободного
народа, народа-правителя? Для теоретиков этого строя, «философов» и политиков,
начиная с Руссо и Мабли и кончая Бриссо и Робеспьером, настоящий народ — это идеальное
существо. Всеобщая воля, гражданская воля намного превосходит актуальную волю,
как божественная благодать господствует и возвышается над природой в
христианской жизни. Как сказал Руссо: всеобщая воля — это не воля большинства,
и она права перед ней; свобода гражданина — это не свобода человека, и она
исключает ее. Настоящий народ в 1789 г. существует лишь предположительно, в
сознании или воображении «свободных людей», «патриотов», как тогда говорили,
«сознательных граждан», как сказали бы мы, то есть в сознании небольшого
количества посвященных, завербованных с юности, беспрерывно приучаемых и всю
жизнь воспитываемых в философских обществах — мы называем их обществами мысли —
по науке свободы.
1 Taine
historien, p. XI et 323.
Ибо это действительно наука, дисциплина:
эта свобода уже потому, что она теоретическая и абсолютная, несоизмерима с
актуальным, реальным положением наших желаний и нужд. Вольнодумцем не рождаются,
еще менее им становятся на свежем воздухе реальной жизни, полном религиозных и
других веяний, кастовым, корпоративным, сословным духом, духом землячества и
семейственности. Плоть слаба: большинству людей нужна помощь извне,
превосходящая их силы, которая избавляет их от всего этого, спасает, против их
воли, от «фанатизма» (религиозного духа), от «аристократии» (лояльности), от
«эгоизма» (духа независимости) и ставит их на безличную точку зрения «человека
и гражданина». Отсюда необходимость методической, то есть «философской» (мы
говорим — «вольнодумной») подготовки, необходимость особой среды, то есть
обществ мысли, где под колпаком, укрытая от контакта с реальной жизнью, в некотором
граде равных, исключительно умственном и идеальном, формируется душа философа и
гражданина. Отсюда также необходимость употреблять силу и хитрость против
большинства людей, не относящихся к этим привилегированным носителям сознания и
разума. Это обязанность посвященных. «Надо заставить людей быть свободными»1,
— сказал Руссо. Якобинцы 1793 г., имевшие дело со взрослыми людьми, принимались
за это с помощью террора; якобинцы 1909 г., у которых есть время позаботиться о
детях, — вводя принудительное преподавание и узаконивая раскрепощение умов.
Навязанная таким образом свобода — это догма, которая превосходит и подчиняет
действительную волю народа в одном смысле, как политическая или религиозная
власть — в другом. «Свободный народ» якобинцев не существует и никогда не будет
существовать, он сам себя творит, как ренановский бог. Это предельный закон,
ведущая мысль глубокого религиозного значения: это не фактическая реальность,
какие историк встречает на своем пути.
Напротив, для всех, для непосвященных, свободный народ — это
масса, разнузданная толпа, предоставленная самой себе, инстинктам, сиюминутным
внушениям, не знающая ни узды, ни власти, ни закона; такая, какой она явилась в
июле 1789 г. изумленным взорам «философов»: огромное чудовище, бессознательное,
орущее, в течение пяти лет наводившее ужас на Францию и оставившее в душе тех,
кто это видел, неискоренимый страх — кошмар, который витал над двумя третями
XIX века и у трех поколений заменял исчезнувшую лояльность; но как исторический
феномен он был плохо понят и никогда не изучался непосредственно и сам по себе
до Токвиля и Тэна.
1
Contrat social, Ed. Dreyfus-Brisac, p. 38.
Все историки говорят о народе — это,
конечно, нужно, поскольку он действует всюду, — но говорят всегда о его делах,
о его героях, о его жертвах и никогда о нем самом. Все уделяют место в своих
повествованиях этому огромному анонимному персонажу, который смешивается с
реальными лицами, подобно тому как высокие аллегорические фигуры соседствуют с
портретами конкретных людей на картинах Мантеньи. Вот под июльским солнцем, под
каштанами Тюильри, желчная физиономия Демулена — и народ; вот 6 октября,
Ассамблея, у барьера — Майяр, в засаленном воротнике, со злыми глазами и
обнаженной саблей — и народ; вот 4 сентября 1792 г. в калитку Аббатства входит
в красновато-бурой одежде элегантный Бийо, шагая через лужи крови, чтобы не
испачкать чулок, вон толстая шея Дантона — и народ. Подробно известно, до
мельчайших деталей, кто такие Дантон, Демулен, Майяр, Бийо — детали сами по
себе неинтересные, поскольку это достаточно заурядные люди; о народе же не
известно ничего — и тем не менее это он все сделал: увез короля и членов
Ассамблеи, перерезал пленников. Речь идет лишь о его поступках, никогда о нем
самом. Он просто есть, но не объясняется и не рассматривается.
Оказывается, что такая лень непосвященных весьма на руку нынешней
идее посвященных: вместо «народа» г-на Тьера, который является лишь словом,
Мишле ставит «якобинский народ», который является идеей. Из невежества одних,
из мистицизма других рождается странный политический миф о народе как
коллективном и в то же время индивидуальном существе, кочующая через всю
историю начиная с Минье и кончая г-ном Оларом. Мишле храбро делает народ героем
своей книги: «Я увидел..., что эти блистательные, могущественные говоруны,
которые выразили мнение масс, несправедливо считаются единственными
действующими лицами. Они получили такой импульс, какого сами не дали. Главный
участник — народ. Чтобы его снова найти и поместить на его законное место, мне
пришлось восстановить истинное значение честолюбивых марионеток, за чьи
веревочки народ тянул и в которых до сих пор видели и искали скрытый ход
истории»1. И вот чудо: Мишле прав. По мере того как открываются
факты, они, кажется, подтверждают эту фикцию; факт налицо: эта безначальная и
беззаконная толпа, настоящий образ хаоса, управляет и командует, говорит и
действует в течение пяти лет, определенно, последовательно и замечательно
слаженно. Анархия дает уроки дисциплины обращенной в бегство партии порядка.
Став «патриотской», масса французов будто бы обрела единую и невидимую систему,
которую мельчайшее происшествие заставляет всюду разом всколыхнуться и которая
превращает всех французов в одно большое тело. Одинаковые наказы в ноябре 1788
г., от Ренна до Экса, от Меца до Бордо; одинаковые наказы в апреле 1789;
одинаковое беспричинное смятение к 10 июля, одинаковые волнения 20-го,
вооружение 25-го; один и тот же «патриотический» государственный переворот, в
виде попытки или удавшийся, во всех коммунах королевства, с 1 по 15 августа — и
так далее до самого Термидора. 25 миллионов человек на пространстве в 30 000
кв. лье действуют как один. «Патриотизм» произвел нечто большее, чем общность
идей — моментальную согласованность действий; общественное мнение, в нормальном
состоянии являющее собой критическую силу, становится силой инициативной и
действенной.
1 Histoire de la Revolution. Предисловие к изданию 1847 г.
Даже лучше: чем дальше продвижение вперед
в Революцию, тем больше обостряется разница между патриотическим и нормальным
общественным мнением; различные в 1789 г., они противоположны друг другу в 1793
г. Чем больше разгорается патриотизм, тем меньше голосуют; чем больше народ
становится хозяином, тем больше становится изгнанников и запрещенных — классов,
городов, целых областей; чем больше отречений от власти, тем больше тирания, —
до того дня, когда было провозглашено революционное правительство, то есть
непосредственное управление народа народом, постоянно собранным в свои народные
общества. В тот день были официально упразднены выборы и пресса, фактически
отмененные много месяцев назад, то есть отменено все нормальное информирование
страны. Обращение к избирателям карается смертной казнью как в высшей степени
контрреволюционное преступление: это потому, что враги этого народа слишком
многочисленны, более многочисленны, чем он сам, и могли бы оставить его в
меньшинстве. Так якобинский народ укрощал толпу, а «всеобщая воля» поработила
«большинство». Этого факта теоретики не предвидели. Руссо хорошо сказал, что
всеобщая воля права перед большинством; практика показала, что всеобщая воля
может подчинять себе большинство и царить не только по праву, но фактически,
силой.
Но тут профаны возмущаются, отказываются
признавать этот народ, который они смело приветствовали четыре года назад.
Кричат, что это заговор, секта, тираны. Они не правы. «Патриотический» народ
1793 г., конечно, тот же самый, что и в 1789 г. Ни в какой из моментов сила
Революции не заключалась в людях, в вожаках, в партии или в заговоре. Она
всегда была в коллективном существе, всегда похожем само на себя. Что же такое
этот Малый Народ философов, тиран большого народа, этот исторический
незнакомец?
К славе Тэна послужит то, что он первый
осмелился взглянуть на него прямо и потребовать у него документы. Он первый
захотел определить, понять этот революционный феномен, познакомиться с «народом-сувереном»,
с «патриотским общественным мнением» 1789-1794 гг. — пяти лет царствования
философской свободы. Одно это усилие должно было вызвать революцию в
исторической науке, ускорить рождение нового метода. В какой мере ему это
удалось? Это мы и хотели бы увидеть; к тому же нет более удобного случая, чем
этот спор, который сводит лицом к лицу предшественника новой исторической школы
и одного из самых видных ныне живущих представителей старой школы. Поговорим
немного об этом.
2.
ЭМПИРИЧЕСКАЯ КРИТИКА
Я сразу перехожу к личным нападкам. Тэн
ищет рекламы, считает г-н Олар, поскольку очень хочет, чтобы его читали; он
презренный мещанин, консерватор по трусости своей, поскольку Коммуна внушает
ему ужас; он сноб, поскольку ему рукоплещет «высший свет». Надо закончить этот
портрет: по словам г-на Олара, это был неловкий, «бестактный человек»; он нашел
способ напечатать свой «Старый Порядок» при герцоге де Брогли, свою
«Конституанту» при Ферри, сказать правду всем правящим партиям, и он за это
заплатил: он никогда не стал признанным историографом и не получил кафедры в
Сорбонне.
Перейдем к серьезному выпаду Олара,
который составляет предмет этой книги: эрудиция Тэна якобы недоброкачественна,
это обширное нагромождение фактов и свидетельств — лишь обманчивая внешность.
Проверьте: шифры не те, цитаты искажены, свидетельства недействительны,
подлинные источники оставлены без внимания.
Могут сказать: мелочный труд, труд термита
против гиганта. Я так не думаю. Так, г-н Олар написал единственный труд,
который оказался убедительным для критики, — который оказался даже, как мы
увидим, полезным для Тэна — ибо он написал сочинение точное и полное. Нам в
этом порукой, во-первых, его ученость — общепризнанная; затем, его труд,
занявший два года работы; наконец, его страстность, вспыхивающая на каждой
странице: «сногсшибательная фантазия» (с. 267), «фантасмагория» (с. 138),
«философский роман» (с. 64), «антиисторический парадокс» (с. 58), «образчик
клеветы» (с. 159), «тенденциозные ошибки» (с. 86) — таковы его эпитеты. Тэн —
это лихорадочный импровизатор и, так сказать, «иллюзионист» (с. 63), «одержимый
педант» (с. 254), «у него дар неаккуратности», «он все время в состоянии
какого-то болезненного и страстного упорства» (с. 117). Короче говоря: это
больной. «Следует говорить, скорее всего, о своего рода патологии» (с. 328).
Не будем сетовать на эту ядовитую злобу:
наука, труд и недоброжелательство — это три условия полезной критики, которая
ничего не прощает своей жертве и ошибается лишь перед ней. Перед ней ничто не
устоит, что не звучит громко. Посмотрим же, что устоит.
Ошибки и пропуски — такова, по мнению г-на
Олара, в итоге ученость Тэна. Рассмотрим вначале ошибки. Я бы хотел подражать
г-ну Олару, конечно, не в пространности, но в точности его критики, и
представить образчик этой критики, отдельный, несомненно, но исследованный
пункт за пунктом: боюсь, это самый нудный способ судить о ней, но единственно
убедительный. Возьмем для примера 1-ю книгу «Революции» Тэна — «Стихийная
анархия», которой г-н Олар посвящает с. 78-90 своей главы III.
Первая часть исследования г-на Олара (с.
78— 85) — это пародийный пересказ Тэна, из которого, на мой взгляд, надо кратко
отметить лишь несколько замечаний о методе, особенно «фантастические
обобщения». Справедливость этого каждый может оценить, имея под рукой книгу
Тэна. Можно увидеть, например, что Тэн называет (с. 13 и 14) 14 провинций, где
были волнения, а не 3, как говорит г-н Олар (с. 79), в подтверждение той мысли,
что во Франции нет больше безопасности1; увидим также, что фраза о дворянах,
повсюду попавших под подозрение (с. 96), есть лишь тезис всего отрывка (раздел
VII главы III), а не, как говорит г-н Олар, вывод из четырех примеров, три из
которых, впрочем, идут вслед за этой фразой. А подкрепляется эта мысль далее 40
перечисленными случаями насилия и 150 предполагаемыми.
1 Тэн приводит также 18 случаев мятежей, а не 17, как говорит г-н
Олар, пропустивший мятеж в Мондрагоне и прочитавший «Турнон» вместо «Турню».
А теперь — фактические ошибки по семи
основным пунктам:
1. Случаи недословного переписывания:
шесть. Тэн, переписывая у Байи (Mem., I, p. 336), пишет outre вместо et и sont вместо ont йtй*. Такие же ошибки в пяти других отрывках. Это, впрочем,
простая небрежность, а не желание подправить стиль, а тем более смысл текстов.
Это, конечно, ошибка, и постоянная у Тэна, но простительная для его времени,
когда многие тоже плохо цитируют, но так плохо — никто.
2. Ошибки в датах: две. Письмо г-на
Баллэнвилье (Arch, nat., H 1453, р. 195), конечно, от 3 апреля, а не от 15; в
начале его стоит «доставлено 15 апреля 1789», откуда и оплошность Тэна. Что же
касается письма г-на Жюльена, алансонского интенданта (Arch, nat., H 1453, р.
162), то Тэн неправильно датировал его 18 июля, а оно от 24; но г-н Олар
неправильно отсылает его к стр. 34 у Тэна, тогда как оно приведено на с. 74.
3. «Маленький ляпсус»: один. Тэн
насчитывает на одной карточке (Н 1453) 36 комитетов или муниципалитетов,
которые «отказываются поддерживать взимание налогов». А ведь их всего 16,
говорит г-н Олар. Однако карточка 270, очевидно, та же, что и у Тэна, поскольку
он повторяет ее заголовок, содержит 35 названий коммун1. Но г-н Олар
судит лишь по карточке 245...
4. Ошибочные ссылки: тринадцать. Г-н Олар не нашел писем,
процитированных Тэном на с. 71: одно от бургундского интенданта (24 июля), из Н
1453, и которое тем не менее благополучно там находится, в досье Бургундии
(документ 211); три от графа де Тиара (4 сент., 7 и 30 окт.), из реестра КК
1105, и которые там тоже стоят под своими датами (f-os 6 v-o, 33 v-o и 47 r-о).
Он напрасно искал в «Истории Революции» Пужула (с. 100) отрывок,
процитированный Тэном, о Фуллоне (с. 62) и который находится именно на
указанной странице, но во втором издании, в одном томе 1857 г., а не в первом
из двух 1848 г. Добавим, что легко заметить, что Тэн цитирует второе издание,
так как он не называет том, и так же легко найти упомянутый отрывок в первом
издании, где г-н Олар, по его словам, напрасно его искал: он выделен в
заголовке главы III: «Убийство Фуллона, реабилитация его памяти».
* Кроме
вместо и и есть вместо были. — Прим. перев.
1 На первый взгляд, 37. Но Ла Ферте-Бернар и Жизор встречаются там
два раза. Впрочем, отметим вместе с г-ном Оларом, что Тэн ошибочно помещает все
эти коммуны в район 50 лье вокруг Парижа: из них добрых 15 коммун были за
пределами этого круга.
«Найдутся, — пишет г-н Олар, — и другие
подобные просчеты в других ссылках, в примечаниях на с. 46, 48, 49, 62, 99,
104, 118, 139». Это несколько неопределенно, поскольку как раз на с. 46 не
менее 14 ссылок, — и несколько неточно, т. к. на с. 118 их нет вообще. Я все
проверил. Есть одна ошибка: отрывок из Мармонтеля, приведенный на стр. 46,
причем точно (изд. 1804 г., том IV, с. 141), ни в одном издании не находится на
указанных Тэном страницах, — и три опечатки: на с. 62 надо читать: la Fayette
II вместо I; на с. 99: Sauzay, I, p. 130, а не 180; с. 139: correspondances de
Mirabeau, I, p. 119, а не 116. Остальное (с. 48, 49 и 104), я считаю, точно.
5. «Тенденциозные ошибки»: одна. В апреле
1789 г. мэр Амьена под впечатлением мятежа заставляет продать с убытком весь
хлеб четырех булочников, разместившихся на территории монастыря якобинцев. Так
вот, Тэн пишет просто «хлеб якобинцев», не говоря о булочниках. Это, думает г-н
Олар, из-за того, что он хочет внушить, будто амьенцы сердиты на монахов —
клеветническое обвинение в антиклерикализме. Пусть перечитают эту страницу
(15-ю) у Тэна: будет видно, что он очень далек от антиклерикализма и приводит
факты в подтверждение той мысли, что при господстве анархии «власти подчиняются
народу». Он сказал «хлеб якобинцев» для краткости, как, несомненно, выражались
тогда и амьенцы и как сам г-н Олар говорит о «клубе якобинцев».
6. «Легковерность и легковесность»: один
случай. Тэн выдвигает предположение (с. 103), что после 14 июля восстание
обрушивается не только на замки и аббатства, но и на дома буржуа; не только на
хартии, на феодальные права, но и «на каждого, кто владеет». Он ссылается на
пять свидетельств, все ничтожные или противоречивые, по мнению г-на Олара (с.
87-89):
1) «Le
Mercure de France» (12 сент. 1789): в замке рядом с «Баскон ан Бос»
(Bascon en Beauce)1 сын сеньора, г-н Тассен, спас себе жизнь, лишь
заплатив 1200 ливров и открыв погреба. То есть дело было не в его логовище, но
в его экю и вине: питают неприязнь к богатым, не к сеньорам — покушаются на дом
буржуа, не на феодальный замок. Тэн больше ничего и не говорит.
2) и 3) Две брошюры того времени об опустошениях в Маконнэ;
свидетельства негодны, говорит г-н Олар, поскольку не дают подробностей — и
поскольку автор одной из них пользовался позднее особым расположением Людовика
XVIII: значит, это контрреволюционер. Увы! Сколько же тогда безупречных, если
так считать?
1 Г-н Олар не смог найти этой коммуны в почтовом справочнике: это
Баккон (Луаре), в Орлеанском округе, кантоне Менга.
4) Артур Юнг (25 июня 1789): г-н Олар
приводит одну его фразу, в которой на самом деле говорится только о
разграбленных замках. Но он не приводит того, что находится тремя строчками
выше: «Этот крестьянин, богатый собственник в деревне, где случается много
грабежей и пожаров, пришел искать защиты» (возле ополчения)1; и не
приводит того, что тремя строчками ниже: «Эти безобразия не коснулись лишь
видных персон, которых их поведение или принципы сделали одиозными, но слепая
ярость простерла их на всех, чтобы удовлетворить жажду грабежа». Так что грабят
сельские дома, богатого крестьянина, всех; вот, почти дословно, идея Тэна.
5) Бюше и Ру, IV, с. 211-214: ссылка
неверная, читай: I, р. 437 (изд. 1846), где я нахожу вот что: «Г-н Саломон, от
имени комитета докладов, сообщает некоторые подробности о своих первых
действиях. По письмам из всех провинций явствует, что собственность любого
происхождения стала добычей самого преступного разбоя; повсюду замки сожжены,
монастыри разрушены, хутора отданы на разграбление» (заседание Конституанты 3
августа). Вот еще одно очень ясное и весомое свидетельство.
Видно, что все в итоге сводится к ошибке в
странице.
7. «Фантастические утверждения» — три:
1 Trad. Lesage, I, p. 262. В английском издании (1792) говорится: a
guard to protect his house [защитить свой дом (англ.)], что еще яснее.
1) Тэн без доказательств выдвигает
предположение, что 4 су в 1789 г. стоили 8 нынешних (с. 6). Он его выдвигает
также и без каких-либо притязаний, и я не знаю, что тут можно сказать: это
обычное суждение, высказанное как таковое.
2) Что декларация прав была отвергнута на
тайном заседании, прежде чем перейти на публичное заседание (с. 123). Если
проверить ссылки, то будет видно, что в этом отрывке только этот один факт не
имеет подтверждения, но что одна и единственная ссылка (Буйе, с. 207) не имеет
предмета. Из этого заключается, что есть одна неверная, а именно — эта.
3) Что через неделю после октябрьских
событий 500 или 600 депутатов дают на подпись свои паспорта (с. 139).
Свидетельства этому существуют, и Тэн с ними познакомился в продолжении
рассказа Малуэ (Mem., 2e ed., p. 346—348), в примечании, взятом из
«Исследований причин...» Мунье, но он поставил Ферьер вместо Малуэ; вот и еще
один «маленький ляпсус».
Я добавлю, чтобы восстановить полную
картину, ошибку, замеченную, по Колани, на с. X предисловия, еще один
незначительный недосмотр1. Это все.
Подведем итог этому списку: из более 550 ссылок на 140 страницах
«Стихийной анархии» Тэна г-н Олар выделяет 28 существенных ошибок, которые нужно
свести к 15, 6 ошибок в переписывании, 4 ошибки в страницах, 2 в датах и 3
типографских опечатки — в общем, приличное среднее арифметическое, до которого
самому г-ну Олару, по крайней мере, в его книге о Тэне, очень далеко, поскольку
он в своих поправках ошибается примерно в каждом третьем случае.
1 Г-н Колани прав, говоря, что отрывка о французской гвардии,
процитированного Тэном, нет у Пеше, — он взят из мемуаров, представленных
какому-то лейтенанту полиции, — но он не прав, давая понять, будто бы отрывок
вообще не существует: он целиком есть у Parent-Duchatelet (La prostitution, II,
p. 157), и ошибка Тэна происходит оттого, что Парен цитирует Пеше прямо перед
этим.
Вот, если и не все, то по крайней мере
самые грубые ошибки Тэна. Поверим в этом хотя бы учености г-на Олара, которая
должна была все заметить, его пристрастности, которой нечего замалчивать, а
также его честности как критика: когда на человека, притом на умершего,
нападают так сурово, то по отношению к нему надо хотя бы быть честным.
Теперь видно, какую услугу книга г-на
Олара оказала даже Тэну. Другие, до Тэна, занимались историей Революции, но как
теоретики, занятые историей Прав Человека, абстрактного Народа, некоей идеи —
работа выполнимая. Тэн захотел сохранить эти рамки, заменив предмет, впустить
фактическую реальность на эту большую пустую сцену, где до него преспокойно
действовало несколько политиков-философов рядом с условным народом, — a это уже
нечеловеческое предприятие. Он первый открыл архивные папки и оказался в
девственном лесу, брал охапками факты и тексты. Ему некогда было быть ни
педантичным, ни полным. Было ли у него время быть точным? Его сторонники
старались лишний раз об этом не говорить, его противники усердно это отрицали,
как, например, г-н Сеньобос. «Тэн, — говорит он, — вероятно, самый неточный из
историков этого века».1
1
Histoire de la litterature fran§aise de Petit
de Julleville, VIII, p. 273.
Книга г-на Олара опровергает г-на
Сеньобоса. Труду Тэна выпало редкое счастье получить боевое крещение в стычке с
противником столь же пристрастным, сколь и ученым. Он приобретает здесь то
единственное признание, которого ему не хватает: признание тридцатилетней
учености г-на Олара. Каждый приведенный Тэном факт отныне будет иметь два
ручательства: ученость автора, который его утверждает, и страсть критика,
который его не оспаривает. И самые ревностные сторонники Тэна не рассердятся на
меня, если я скажу, что второе не мешает первому.
Таким образом, в целом блок фактов и
свидетельств, собранных Тэном, остается нетронутым. То, что он рассказывает, —
верно. Скажем ли мы, вместе с г-ном Оларом (с. 84), что это не представляет
интереса? Что Тэн набрал наугад разных «мелких фактов» о беспорядках и сделал
неправильный вывод, что вся Франция была охвачена волнениями? «Его метод
социальной статистики 1789 г., — говорит г-н Олар, — примерно так же
справедлив, как если бы кто-нибудь, желая дать представление о Франции 1907 г.,
ограничился бы подбором ужасных происшествий, напечатанных в «Petit Journal»
или «Petit Parisien». Итак, возьмем несколько таких «происшествий» из рассказов
Тэна и поместим их в «Petit Journal» 1909 г.
С марта по сентябрь волнения прокатились
по всей Франции; Тэн приводит приблизительно 120 случаев поджогов, убийств,
грабежей и т. п.; Руан в течение четырех дней был предоставлен разбою (11—14
июля, с. 20); в Лионе — два дня волнений, когда были сожжены заставы и город
наводнили крестьяне, приехавшие продать свои товары без ввозной пошлины (с.
21—22); в Страсбурге была взята и разграблена 600 босяками ратуша, причем
стулья, столы, архив были выброшены из окон на площадь; должностные лица
сбежали, а 36 из их домов были назначены к грабежу; вход в Марсель был закрыт
для солдат, посланных для усмирения мятежа, потом для судей, которым было
поручено вести расследование; в городе Труа мэра, убеленного сединами
чиновника, протащили по улицам с веревкой на шее, пучком сена во рту, с
выколотыми ножницами глазами, в кровь разбитым ударами ног лицом и, наконец,
после многих часов мучений, прикончили, а его дом и два или три других
разграбили (с. 88—89).
Генерал-комендант Ренна бежит из Бретани и
арестован в Нормандии (с. 72); генерал-комендант Дижона арестован у себя (с.
71); генерал-комендант Бордо вынужден отдать мятежникам оружейный склад и
Шато-Тромпет (с. 72); генерал-комендант Кана осажден и сдался; драгунский
полковник (Бельзанс) зарезан, или, скорее, разрезан на куски, а его сердце
таскают по городу (с. 89).
В Париже республиканская гвардия охвачена
мятежом и каждый вечер собирается на Бирже труда; CGT (Всеобщая конфедерация
труда. — Перев.), королева улицы,
руководит восстанием и публикует списки объявленных вне закона; г-н Бриан,
министр юстиции (Барантен), приговорен к смерти и освистан 23 июля «до смерти
от стыда и ярости», так что сопровождавший его г-н Мандель (Пассере) умер от
нервного потрясения в тот же вечер (с. 46). Г-н Лепин, префект полиции (Крон),
приговорен к смерти и бежал; г-н де Сельв, префект Сены (Бертье), приговорен к
смерти и казнен: его протащили по улицам, избивая и унижая бранью, после чего вспороли
ему живот, отрубили голову, вырвали сердце и пронесли и голову и сердце через
весь город в букете белых гвоздик (с. 60 и далее); так же поступили с его
тестем, и с г-ном Шериу, председателем муниципального совета, и со многими
многими другими.
Крики и угрозы нескольких сотен личностей,
завербованных CGT, с г-ном Пато во главе клаки, с пятнадцатью объединившимися в
качестве патронов и названных «Народом» вынуждают палату депутатов голосовать
большинством прямо во время заседания (гл. II, с. 45 и далее).
Вот некоторые из этих «мелких фактов»; я
не говорю о крупных — о Ревельоне*, о Бастилии, об октябрьских событиях. Вы
согласитесь, что происшествия такого масштаба заставят померкнуть
первоначальный философский Париж, дебаты в Ассамблее; Тэн счел возможным
поместить их в самом начале. Г-н Олар более принципиален: он ни слова не
говорит об этом в своей «Политической истории...», даже в четвертой части. Как
философы того времени, он закрывает двери храма, чтобы не слышать воплей
снаружи, закрывает окна, чтобы не видеть зарева горящих замков и парада
отрубленных голов: это все происшествия, случайности; он работает при «свете»
философии, но не при дневном свете реального мира; и это его право. Здесь
скорее предвзятость суждения, нежели какой-то метод и выбор темы, которые,
конечно, заслуживают того, чтобы иметь своего историка; и в интересах истории —
мы скажем потом почему, — установить официальную версию якобинизма.
* Ревельон — крупный бумажный фабрикант. В
апреле 1789 г. его дом и фабрика в Париже были разгромлены толпой. — Прим. перев.
Но из этого не следует, что его реальная
история должна остаться без внимания; и эту историю надо изучать по
случайностям и фактам, как понял это Тэн.
3.
МЕТОД ТЭНА
В эрудиции Тэна есть огромные пробелы,
собирая материал как придется и без метода, он часто пропускал самое лучшее —
таков второй упрек г-на Олара. Он подает его, касаясь архивных источников, в
очень доходчивой форме — подсчитывая архивные папки, которые цитирует Тэн, в
каждой серии списка, и вычитает это количество из общего количества папок в
серии: разница и есть мера (я хотел сказать — коэффициент) нерадивости Тэна.
Так, в томе I «Революции» Тэн рассмотрел лишь 3 папки из серии D XIX из 103! 3
из D XXIX, из 94! 37' из F7 из 92 имеющихся!
Это, конечно, очень простой и впечатляющий прием. Однако мы от
него откажемся по нескольким причинам: во-первых, при этом предполагается, что
Тэн знаком лишь с тем, что цитирует, а это неверно: так и сам г-н Олар говорит
нам (с. 38), что он в «Старом Порядке» использует 8 папок из D XIX: значит,
когда он писал «Революцию», он знал больше тех трех документов, что
процитировал в этой книге. Да простит меня читатель, что я говорю о таких
пустяках: содержание папок очень неоднородно, редко удается охватить все.
Например: если Тэн в «Стихийной анархии» цитирует главным образом Н 1453 и 274,
а остальные 1800 папок серии Н не цитирует, то это потому, что в первой он
нашел списки восстаний 1789 г., составленные интендантом по приказу
министерства, т. е. весьма полезное досье для систематической работы, и к тому
же не имеющее аналогов; во втором — досье волнений в Провансе, о которых он
подробно рассказывает, в качестве примера, — это другой уникальный случай.
1 А не 36, как говорит г-н Олар, не посчитавший F7 3239,
которую Тэн цитирует на с. 442. Он пропустил также Н 942, упомянутую на с. 1 и
75.
Кто бы осмелился, — великий Боже! —
пересечь двор отеля Субиз, если бы невозможно было работать с такой-то серией,
не открывая всех числящихся в ней папок, даже не упоминая их? Как если бы был
такой ресторан, где нужно было бы или съесть все дежурные блюда, или же уйти
натощак. Такие крупные едоки, как Тэн, — 50 папок, процитированных более 200
раз в одной лишь книге «Конституанты», — заняли бы еще видное положение; но что
будет с малоежками вроде г-на Олара, который цитирует в своей «Политической
истории...» за такой же период лишь 91, 2 из серии С — из 563! 4 из
серии D IV — из 72! одну из D XIXX bis — из 44! 2 из Т — из 982! и ничего из F
1С III (за которую упрекает Тэна, что тот ее не цитирует), ничего из Н, из F 7,
из D XIX (за которые упрекает, что цитирует слишком мало...).
Не будем настаивать: ни Тэн, ни г-н Олар не исчерпали своих
источников; как это сделать, если тема так обширна? И зачем это делать в
Париже, если неизвестны провинциальные фонды? Речь может идти лишь о выборе.
Посмотрим, в каком направлении каждый из них сделает свой выбор, попытаемся
лучше понять их намерения, чем подсчитывать ссылки. К тому же это
противопоставление не составит труда и будет весьма показательным: разрабатывая
одну и ту же тему — историю общественного мнения — Тэн и г-н Олар как будто
сговорились черпать из разных источников.
1 Г-н Олар приводит 29 архивных карточек. Тэн — 430 карточек,
фондов или серий карточек.
В целом можно сказать, что Тэн ищет личных
и частных свидетельств, устраняя, насколько возможно, официальные описания и
пропагандистские листки, все то, что написано для публики1. Г-н Олар
— наоборот.
Возьмем, например, период Конституанты (Тэн, «Революция», т. I;
Олар, «Политическая история...», гл. I—VII). Тэн приводит около пятидесяти
мемуаров — почти все, что появилось к его времени, — и около тридцати сочинений
из вторых рук; он просмотрел в архивах 49 папок и один реестр: корреспонденцию
администраторов — старого, королевского строя — интендантов, военных
комендантов (Н, F 7, КК 1105) — и нового — администраторов департаментов,
округов (F 7); материалы судебного следствия (Y); кое-какие документы комитетов
Конституанты (D XIX, XXIX); что касается газет, только две, обе умеренного
направления, одна правого, другая левого, «Меркурий» и «Монитор» — скорее,
информационные, нежели идеологические, в которых Тэн ищет прежде всего факты, а
не доктрины. Он отбрасывает целиком все патриотические газеты и объясняет
почему: историк тут ничего для себя не найдет — «едва ли он найдет там ценный
факт или деталь, документ, который воссоздаст перед его глазами индивидуальное
лицо...» — ничего, кроме «бессодержательных общих мест»1. Он также
не обращает внимания на массу памфлетов (Bibl. nat., Lb 27, 39, 40 и
др.) и вообще на все, что рассчитано на общественное мнение, что старается
повлиять на него — официальные или официозные протоколы с их намеренными
умолчаниями (серии С, выборы, F 1С III, окружные заседания и т. д.2,
Барэр и Ле Одей), наказы, петиции, адреса с их манерным энтузиазмом.
ничего, кроме «бессодержательных общих мест»1. Он также
не обращает внимания на массу памфлетов (Bibl. nat., Lb 27, 39, 40 и
др.) и вообще на все, что рассчитано на общественное мнение, что старается
повлиять на него — официальные или официозные протоколы с их намеренными
умолчаниями (серии С, выборы, F 1С III, окружные заседания и т. д.2,
Барэр и Ле Одей), наказы, петиции, адреса с их манерным энтузиазмом.
1 Revolution, I, предисловие.
Таковы методы расследования, и отсюда его
результаты. Тэн понимает свою роль историка как роль следователя. Он выбирает,
расспрашивает, сводит свидетелей на очной ставке; заново проводит следствие по
великому процессу, из которого до него были известны лишь защита или обвинение.
Это ново; никто не приводил столько свидетелей, и никто не допрашивал так
пристально. И в этом прогресс: ибо авторы мемуаров или корреспонденты министров
обычно являются надежными свидетелями, поскольку пишут либо сами для себя, либо
ради осведомления своего начальства, а не ради возбуждения публики; поскольку
большинство их — люди опытные, благовоспитанные и здравомыслящие, которые умеют
рассказать, ничего не преувеличивая с испуга и не искажая преднамеренно.
1 Rйvolution, II, р. 21.
2 Эта серия, кроме того, содержит карточки под названием
«корреспонденция»; но я думаю, что из-за их названия и названия серии
«общественное мнение» г-н Олар, который сам, впрочем, не пользовался ими,
упрекает Тэна за то, что тот их игнорирует: это всего лишь, по крайней мере, до
1793 г., самые сухие официальные сообщения, сопроводительные письма, выборные
извещения и т. д.
Отсюда такой точный и живой протокол, тем
более поразительный, что он составлен с той очевидной добросовестностью,
которая является выдающейся чертой характера Тэна.
И все же это отлично проведенное следствие
заходит в тупик в одном пункте: преступление доказано, убийство признано — но
мотивы, даже средства остаются неизвестными. Фигуры, сцены восстановлены с
большой точностью, с блеском деталей и доказательств, с подобающей строгостью
комментариев; и, однако, вопреки правилам, это еще больше сбивает с толку и
дезориентирует. С самого начала Революция предстает как какой-то беспримерный и
бесцельный приступ помешательства; никакого соответствия между причинами общего
порядка, довольно-таки банальными, которые открывают главы, и фактами,
странными и точными, которые идут дальше: взрыв дикости в 1789 г. — гнусные
убийства г.г. Бертье, Бельзанса, Юэ и стольких других — непостижимая тирания
Пале-Рояля — великое помутнение разума Конституанты — и позднее ад 1792— 1795
гг. Тэн рисует душераздирающую картину: это прекрасное королевство, достигшее
такого культурного совершенства; это поколение, так превосходящее нас в том,
что касается вкуса, культуры, учтивости в широком, старинном смысле слова; этот
век, о чьих останках спорит наш век и чьи мельчайшие реликвии неловко копирует,
как варвары копировали остатки римской античной культуры, — все это вдруг за
несколько месяцев потонуло в крови и жестокости под тупой тиранией якобинского
Калибана. Не знаешь, что и думать об этом; сомневаться не приходится, поскольку
факты в конце концов налицо — точные, многочисленные, бесспорные. Но —
непонятные.
Отсюда и критика: она касается не столько
фактов, сколько объяснений, и придирается больше к правдоподобию, чем к
доказательствам: «Революция» Тэна, — говорит г-н Сеньобос, — это изображение
дуэли, в котором стерли одного из противников, отчего другой стал казаться
сумасшедшим»1, или еще, подхватывает г-н Олар (с. 179, 304), это как
описание осады Парижа без пруссаков.
Разумное замечание, я считаю, но
приложимое ко многим, кроме Тэна, и которое зависит от предмета, к которому
относится, — политической истории революционной демократии. Действительно, эта
тема представляет трудности особого рода, что надо учитывать.
Можно сказать, что история режима
общественного мнения дает материал для двух видов расследования.
Первое будет заниматься легальным состоянием, признанными
принципами, объявленными программами, историей официальной — слово, родившееся вместе с демократией и для ее
пользования. Нет более легкого исследования, понятно, почему: тут мы как бы
перед сценой, в этаком политическом театре, где все подготовлено, чтобы было
хорошо видно и понятно «новому владыке мира», как в 1789 г. называли общественное
мнение, и чтобы оно одобрило все это. Цель каждого политического деятеля —
заставить себе аплодировать, и его первая забота — показать себя, извлечь
больше пользы из взятой на себя роли. Теперь нет ничего удобнее, как описать
эту роль, отметить слова и позы персонажа. Вот почему о революции пишет столько
людей, не имеющих даже элементарных понятий о специальности историка.
Официальная версия демократии в истории — то же, что студийные модели или гипсы
в живописи: модель хорошо задрапирована, освещена, вышколена, перед ней любой
пришедший может сесть и упражняться. Лишь мастера могут уловить в движении
жест, походку и силуэт прохожего, который о них не думает: и поэтому
политическая история королевского строя — эпохи, когда еще не царило
общественное мнение и источник власти был другой, — гораздо тоньше. Лишь здесь
мы в сфере обычной критики, в кругу тем, которые ей соответствуют.
1
Histoire de la littйrature franзaise de Petit
de Julleville VIII, p. 277.
Но есть и третий вид политического
исследования, третий род изысканий, еще более трудный: тот, кто работает не с
внешней стороной событий, не с официальной историей, но с практикой и с
реальной историей демократии. Эта работа выше сил обычной критики, как первый
способ был, напротив, ниже ее, по той же причине: речь идет все о театре,
построенном перед общественным мнением, но уже о его кулисах, а не о сцене; и
как ранее мы видели упорное выставление напоказ, так теперь мы сталкиваемся с
упорным молчанием. Только что у нас было слишком много документов — теперь их
больше нет. Это естественный результат некоего общего положения дел (никоим
образом не заговора), не знаю какой условленной и заклятой тайны. Если хочешь
узнать демократическую власть как она есть, а не такой, какой она хочет
казаться, то не у нее надо об этом спрашивать; будучи всем обязана
общественному мнению, она, естественно, имеет свои тайные средства, жизнь и
работу, которые от общественного мнения скрывает, тем более от непосвященных и
от противников. В расследовании такого рода не существует постоянных способов,
непосредственных источников. Между «братьями и друзьями», которые ничего не
говорят, и непосвященными, которые ничего не знают, история сводится к выводам
и к догадкам.
И вот чего не увидел Тэн. Конечно, он не
такой человек, чтобы удовольствоваться официальной историей, но он счел себя в
силах написать другую обычными средствами: выбирая честных гидов и следуя за
ними. Но здесь этого уже мало. Когда дело касается истории общественного
мнения, честные гиды всегда оказываются несведущими гидами. В работе
демократического механизма есть целый разряд фактов, которые по самой своей
природе остаются неизвестными хроникерам и скрытыми от искушенных подозревающих1.
Взгляните лучше на свидетелей Тэна, на всех этих интендантов,
комендантов провинций, епископов, нотаблей всех степеней; они присутствуют при
Революции, они в ней ничего не понимают. Они отмечают факты, а движущие силы,
средства ускользают от их глаз. Послушать их, так причина беспорядков —
«возбуждение», творец их — «народ», цель — «всеобщее разрушение». Тэн вслед за
ними будет говорить о «стихийной анархии», и это то же самое, что признаться в
неведении. Из подобных источников можно составить хорошую фактическую историю,
показав внешние действия демократии и их результаты, но ничего сверх этого.
Несмотря на большое количество свидетелей и на точность деталей, эта история,
такая точная материально, является загадкой идейно, и критика г-на Олара
остается справедливой.
1 См.: Bryce. The American Commonwealth, 1907,
II, p. 3, 4 и Ostrogorski. La democratic et l'organisation des partis
politiques, 1903, I, предисловие.
Она, как видно, зависит от общих причин:
тогда нет ничего удивительного ни в том, что г-н Олар не первый пишет такую
критику, ни в том, что Тэн не один дает к этому повод. За десять лет до
«Происхождения современной Франции» Кине уже жалуется на авторов, придающих
Революции вид сражения без вражеской армии: «Представьте себе в открытом поле
одну армию, которая бросалась бы с яростью на облака пыли; сколько трупов будет
после этой схватки! Это как помешательство Аякса»1. Это та же мысль
и даже тот же образ, что у г-на Олара. Она приложима, действительно, к целому
классу историков, от которых Тэн, в итоге, воспринял в большом масштабе метод и
чьи произведения он резюмировал, — это класс историков фактов,
историков-эмпириков, если можно так сказать, таких как Созэ, Мортимер-Терно,
позже Виктор Пьер, Сиу, и за ними множество провинциальных эрудитов, людей
ученых и любящих точность, немного робких, которые прежде всего доискиваются
материальной правды, не беспокоясь о правдоподобии общей картины. С ними дело
обстоит так же, как и с очевидцами того времени. Они добросовестно изучали,
честно рассказывали. Но они не поняли.
Таким образом, Тэн не один в этом повинен. И тем не менее только
на него и должны были напасть, и вот почему: как и историки широкого обзора
школы Мишле, он охватывает Революцию в целом, рассматривает революционный
феномен как он есть и в то же время собирает факты, источники, называет,
считает и цитирует, как и историки-эмпирики, — это колоссальная работа, и он
первый попытался ее осуществить. Поэтому естественно, что это чудовище
предстало ему в новом обличье. Он первый видел его целиком и в то же время
отчетливо, ясно, взором, не затуманенным ни незнанием, ни снисходительностью,
видел его в неожиданных формах, в странных размерах, не поддающихся философской
истории и выходящих за рамки местной истории. Он первый раскопал в архивных
завалах и монографиях и извлек на свет тайну того времени: я имею в виду появление,
победу и царствование якобинской нации (или «философской», «санкюлотской»,
«патриотической» — неважно, какое имя носит этот «политический народ», по его
удачному выражению). Это нация, которая не есть ни заговор, ни партия, ни
элита, ни большинство, ни даже, собственно говоря, секта: в противном случае
где же ее вера? Этот народ как раз заявляет, что обойдется без нее, и каждые
полгода меняет своих верховных жрецов и свои догмы.
1 Rйvolution, 1865, I, p. 11.
Тэн ставит своей целью изучение якобинского
общества, этого Малого Государства, которое рождается внутри большого, растет
там и, наконец, там же господствует, но тем не менее не имеет ничего общего ни
с его нравами, ни с законами, ни с интересами, ни с верованиями. Он
прослеживает шаг за шагом путь Малого Народа, рассказывает о его боевом
крещении весной 1789 г., о его первых битвах — 14 июля, 6 октября, о его победе
над королем, о подчинении Ассамблеи, затем о его беспрерывной борьбе 1791 и
1792 гг., направленной к тому, чтобы подавить и подчинить себе нормальное
общество и общественное мнение — большой народ, который весь прошлый год
методично сбивали с толку, и разъединяли, и насильно удерживали в этом
состоянии разложения Конституцией 1791 г., большой абстрактной машиной,
тормозящей любые нормальные процессы, но неспособной функционировать
самостоятельно. Это завоевание большого народа малым — любопытная и требующая
большого искусства операция, сто раз предпринимавшаяся и проваливавшаяся и,
наконец, увенчавшаяся успехом, что напоминает работу лилипутов, связывающих
спящего Гулливера. Нет ничего более затейливого и сложного, чем эта расстановка
вокруг ничего не подозревающих масс того, что г-н Олар так удачно назвал
«сетью»1, то есть централизованной системы народных обществ, прежде
всего обществ мысли — главного двигателя и нерва этого режима; затем, наряду с
ними, целого арсенала диковинных инструментов, придуманных и созданных специально для этих обществ; прежде всего, это предвыборные органы: общинные
управления, секции и секционные общества, центральные комитеты секций; административные: комитеты надзора,
национальные агенты; судебные: революционные
трибуналы; военные: национальная
гвардия, революционная армия; и наконец, законы,
самый знаменитый из которых — о подозрительных, кодекс о патриотических
доносах, так хорошо сделанный нарочно для обществ, что общественность, когда
она ожила после Термидора, не отделяет своей судьбы от их судьбы.
Время от времени зверь инстинктивно, наугад, начинает брыкаться и
биться, грозя все разрушить; здесь требуется умение действовать так, чтобы
каждое усилие только крепче затягивало узлы. И этого удается достичь. «Великая
работа», как говорил Малый Народ в 1789 г., совершилась. Жертва наконец
повержена, связана по рукам и ногам, с кляпом во рту, не в состоянии ни
двигаться, ни даже стонать. Тогда Малый Народ садится господином на это лежащее
огромное тело, и кровопускание начинается. Начинает действовать революционное
правительство — официальное, объявленное правление обществ мысли, Философии,
Человечества, Свободных Людей, нового Града.
1 Histoire politique, p. 352.
Если посмотреть на Малый Народ при свете
дня — неприкрытый, без анонимной маски, которой он до сих пор не снимал, — то
это будет самое странное явление. У него есть свое лицо, язык, даже вооруженные
силы, и костюм, и культ, и идолы, наконец, политические обычаи, только его, его
собственные, не имеющие себе подобных в человеческой практике. Тэн наблюдает и
отмечает все это в жизни, с точностью и удивлением путешественника,
высадившегося на необитаемом острове. Он показал нам Малый Народ, чего никто до
него не смог сделать, одни — по неспособности увидеть целое, другие — потому
что не рассматривали вблизи; и поэтому его труд стал откровением и знаменует
собой большой этап в изучении революции.
Но, конечно, это все лишь этап, и мы не
можем ограничиться удивлением. Как Малый Народ явился на свет и пришел к
власти? Как возникло такое умственное чудо, как Шалье, Лебон, Сен-Жюст? Такое
политическое чудо, как режим 1793 г., этот «деспотизм свободы», по замечательному
выражению Марата? Вот что остается узнать, и о чем не говорит ни один из
источников Тэна, ни даже проницательный Малле дю Пан, ни ученый Мортимер-Терно
(мы видели почему). Пошел ли сам Тэн дальше их, решил ли он эту проблему? В
этом можно сомневаться. Признаем по крайней мере, что он первый ее поставил,
этим самым отбросив решения, найденные до него, которые скорее отрицали эту
проблему, вместо того чтобы ее решать. Они все разделяют один из двух основных
тезисов, первый из которых можно назвать тезисом обстоятельств — это тезис
сторонников Революции, а другой — тезисом заговора, к которому склонны ее
противники. Рассмотрим их.
4.
ТЕЗИС ОБСТОЯТЕЛЬСТВ
Не Революция «начала первая» — никогда она
не действовала иначе как под давлением внешних обстоятельств, которые она даже
не могла предвидеть; таков тезис всех ее защитников. При помощи его пытаются
доказать: 1) что ни в идеях, ни в чувствах людей 1793 г. нет ничего
ненормального; что если их поступки нас шокируют, то это из-за того, что мы
забываем о грозивших им опасностях, об «обстоятельствах»; и что на их месте
любой человек с умом и сердцем поступил бы так же, как они; 2) что такие
естественные чувства не могут не быть широко распространенными и что терроризм
— это дело рук не какого-то меньшинства, но всей Франции.
А Тэн ничего не говорит об этих все
объясняющих обстоятельствах: что же удивительного в том, что его книга —
загадка? Г-н Олар, напротив, продвинул этот важный тезис дальше, чем кто-либо,
развил его, добавив слово «военные» (обстоятельства), что позволяет защитникам
оправдывать действия Революции вплоть до последних актов Террора. Так,
получается, что убийство священников в Аббатстве было вызвано вторжением
пруссаков; что из-за побед Ларошжаклена пришлось гильотинировать жирондистов;
что из-за предательства Дюмурье пришлось узаконить доносы и основать комитеты
надзора, и т. д. Короче, почитаешь г-на Олара, так революционное правительство
оказывается лишь рулем, за который случайно ухватились в бурю, «военной
уловкой».
Считать так, значит недооценивать
революционное правительство — забывать, что у него есть свой принцип, как у
самой законной монархии, у самого легального парламента — более того, это как
раз по преимуществу режим принципов, и последний его агент цитирует их по
всякому поводу, как добрый мусульманин — свой Коран. Напомним вкратце это
«Кредо» свободы.
Революция — это освобождение, а затем победа и восшествие на
престол настоящего суверена — народа. Раб при королевском строе, он разбивает
свои оковы 14 июля 1789 г.; затем он «просвещается», осознает свои права,
вначале утвержденные Декларацией, потом искаженные буржуазной и монархической
конституцией; наконец, он торжествует и царствует, фактически с 10 августа 1792
г., а юридически с 10 октября 1793 г.1. Тогда было официально учреждено
так называемое революционное правительство: отсрочка государства
«конституционного», «учрежденного», поддержка государства «учреждающего», то
есть прямого господства народа над народом в ожидании «конституции», учреждения
легальных государственных органов. Характерной чертой этого режима, как верно
замечает г-н Олар, является слияние властей; а причина этого слияния, которой
он не называет, та, что все они остаются в руках общего господина — народа.
Таков, в двух словах, принцип революционного правительства. Это, как видно,
принцип нового режима — истинной, прямой, по выражению Тэна, демократии,
которая сохраняет народу право пользования его суверенностью, в отличие от
представительного правления, которое берет его у народа в аренду, и от
авторитарного режима, отнимающего у народа эту суверенность.
1 Histoire politique, p. 313-314.
А вот каков принцип Террора, который
является продолжением первого: такая простая в теории, чистая демократия далеко
не так проста на деле. Ибо народ не может ни руководить, ни управлять в
конкретных, частных делах. Поэтому, разумеется, нужно что-то оставить, хотя бы
материальный костяк, если не дух, конституционного режима — депутатов,
чиновников, чтобы пустить в ход административную машину. Но если народ не может
обойтись без управляющих, то он, по крайней мере, может не спускать с них глаз,
держать их в руках, в любой момент сменить их и бесконечно «терроризировать».
Такова как раз роль народных обществ. Они
— «глаз народа»1. Их функция — надзор, их средство — террор. «С самого
своего основания народные общества были надзирателями за конституционными
властями и даже за правительством; и этот-то надзор и представляет собою
свободу; ибо народ, не имея возможности быть все время собранным на съездах
избирателей, рассеян по отдельным обществам, чтобы не упускать из виду
носителей власти.
1 Moniteur, Convention, 14 oct. 1794.
Вот основное свойство народных обществ»1
и на этом основан принцип Террора.
В глазах сторонников нового режима названные общества — это сам
народ. «Суверен находится непосредственно в народных обществах», — говорят
якобинцы Лиона2; «атаковать вас вместе — значит атаковать народ»3,
— говорят парижские якобинцы. В них по преимуществу заключается «учреждающая
власть», и именно поэтому Ле Шапелье требует их отмены в сентябре 1791 г. Да,
говорит он, они сделали Революцию, свергли деспотизм, но, после того как они
проголосовали за конституцию и учредили власть закона, для их существования
больше нет оснований, их задача выполнена. «Факты показывают, — говорит г-н Олар,
— что якобинская организация — это организация не какой-то партии, но всей
революционной Франции»4. Это показывают не только факты, но и просто
здравый смысл: если раз признано, что народ должен править сам, как он будет
это делать, если он беспрерывно не обсуждает и не голосует? И вот уже вместо
предвыборных временных ассамблей созданы постоянные обсуждающие общества и все,
что за этим следует: переписка, сообщающая о состоянии общественного мнения,
Центр, который все это собирает, — главное общество. Это якобинская
организация, или, если хотите, бирмингемский «Caucus», или американская
«Машина», наш «Великий Восток», наши кружки Республиканского Союза, наша CGT
[Все общая конфедерация труда], или
другое подобное общество равных, рабочий орган философов, который применяет к
своему народу — своим адептам — принципы чистой демократии, как якобинское
общество хотело применить их к целой Франции в 1793 г. Это само собой
разумеется, и эта организация так естественно вырастает из этих принципов, что
ее даже не трудятся описывать. Ни Тэн, ни г-н Олар об этом даже не думали. Кто
говорит: «прямой суверенитет народа», «чистая демократия», тот говорит «сеть
постоянных обществ». Невозможно представить себе не то что правление, но даже
существование, даже самосознание такого суверена без них. Откровенно говоря,
кроме как в них, «народа-суверена» и не существует. Настоящая демократия — это
правление обществ, как парламентская демократия — это правление ассамблей.
1 Там же, Jacobins, 16 oct.
2 Там же, Convention, 28 sept. 1794, lettres de Charlier et de
Pocholle (письма Шарлье и Пошоля).
3 Там же, Jacobins, 2 oct.
4 Taine
historien, p. 126.
Таковы «принципы», не зависящие, как
видно, от любых обстоятельств, от войны и прочего. И это от них, а не от
обстоятельств, происходят ужасные атрибуты нового строя: безграничное право на
чужие жизни и имущество, совмещение всех полномочий в одних и тех же руках.
Каким образом — видно: благодаря деятельному надзору обществ, сам суверен
«стоит» — есть такое выражение — за своими избранниками, вместо того чтобы
отказаться от власти в их руках, под гарантией закона, как он это делает при
конституционном режиме. Отсюда следует, что эти избранники — уже не
«представители» с утвержденными, но ограниченными законом полномочиями; это
непосредственные агенты, «председатели народа», за каждым шагом которых следят,
которых завтра могут сместить, но поэтому сегодня они — подобны богам, сильные
всем правом своего народа, не имеющим границ. Их власть над другими
беспредельна и не подлежит обжалованию именно потому, что она не дает гарантий
им самим и не отличается даже от власти того народа, который держит их за
помочи. Они остаются в руках хозяина; теперь их приговорам не противопоставить
ни законов, ни принципов: это приговоры самого народа; а народ — это живой
закон, судья правосудия1.
Отсюда очень определенный смысл слова революционер, слова, «более рокового для
человечества, чем «Троица» или «Евхаристия», как говорит Риуф2,
слова, наделенного «магической силой», как говорит Малле дю Пан3.
Любой поступок, любой приговор, исходящий от суверена, называется революционным, и все акты социального*
режима имеют такое свойство. Уже поэтому они выше всяких законов, всякой
справедливости, всякой принятой морали.
Так, есть революционные законы, которые нарушают важнейшие правила
юриспруденции, например, об обратной силе, нарушают самые элементарные права и
свободы; есть убийства революционные и
потому законные; есть революционные армии,
имеющие право вламываться в дома к частным лицам и делать и брать там все, что
захочется; есть революционная полиция,
которая вскрывает чужие письма, предписывает доносить и оплачивает доносы; есть
революционная война, которая выше
международного права, революционное правосудие,
обходящееся без защиты, без свидетелей, без следствия, без обжалования: к чему
все это, если судит народ — по крайней мере, следит за судьями — значит, все
хорошо. Вначале суверен действовал сам. После сентябрьских убийств он нанимает
исполнителей; таков смысл существования революционного трибунала, по мнению его
инициатора Дантона; он должен «заменить верховный трибунал Народной мести», и
если бы он существовал, то не было бы резни в тюрьмах: Майяр напрасно
скопировал Фукье1.
1
Contrat social, йd. Dreyfus, p. 289. Ср. Taine, Rev.,
II, p. 26-27.
2 Предисловие к Mйmoires, с. VII.
3 Mйmoires, II, 2.
* Термин «social» (социальный,
общественный (фр.) у Кошена здесь и
далее означает «относящийся к обществам мысли», «являющийся результатом работы
обществ мысли», «кружковый» и т. п. То есть это не «социальный» в широком
значении. — Прим. перев.
Короче, революционное правительство, то
есть социальный режим, учреждает личное правление бога-народа. И это воплощение
имеет следствием создание новой морали, которой важно не то, плох или хорош
поступок, а то, революционен он или нет, то есть соответствует ли он нынешней и
действующей воле этого бога. Эту-то социальную ортодоксальность наши якобинцы
называют в 1793 г. «патриотизмом», английские Саисштеп'ы — «Conformite»
[согласованность, соответствие], американцы — «Regularite» [порядок, система]2.
Таким образом, во Франции в 1793 и 1794 гг. была несколько месяцев
политическая теократия, официально узаконенная декретом Конвента, который
поставил очередной целью Добродетель (читай: новую Добродетель, то есть культ
Всеобщей Воли, социальной ортодоксии). Но публика, недостаточно «просвещенная»,
понимала плохо; и ничто так не любопытно, как ошибки профанов в отношении этой
добродетели и усилия новых законоучителей исправить свою паству. Можно
прочесть, например, возмущенную речь Робеспьера к якобинцам 9 июля 1794 г.:
можно ли было себе представить, что революционный комитет использует этот
декрет Конвента о заключении в тюрьму за пьянство в праздничный день? Результат
этой морали наизнанку свидетельствует и о ее глупости: ибо в этот день добрые
республиканцы оказались за решеткой, а плохие — на воле. И так-то, продолжает
оратор, «преступники видят в дворянах лишь мирных земледельцев и добрых мужей,
и они не справляются о том, являются ли те друзьями справедливости и народа». Как
будто эти «личные добродетели», так бурно расхваливаемые реакцией, имели сами
по себе хоть какое-нибудь значение! Как будто даже они могли существовать без
«общественных добродетелей», то есть без якобинской ортодоксальности! «Человек,
у которого нет общественных добродетелей, не может иметь и личных». И, взаимно,
«преступления не может быть там, где есть любовь к Республике»1, —
писал Бернар де Сент. Так противоположность между двумя моралями становилась
полной. Кто служит новому богу — якобинскому Народу — тот добродетелен уже
поэтому; кто борется против этого народа, тот преступник.
1 Moniteur, Convention, 10 mars 1793.
2 Ср. Ostrogorski. La dйmocratic.
Термидор нанес сокрушающий удар новой мистике в самом зените ее
подъема; это стало ясно в тот день, когда Тальен осмелился бросить с трибуны
Конвента такое богохульство: «Какое мне дело до того, что человек родился
дворянином, если он хорошо себя ведет? Какое имеет значение, что человек из
плебеев, если он мошенник?»1 Две морали — революционная и старая —
начали странную борьбу с процесса над террористами: по какой же их судить? Это
поставило судей в большое затруднение: несколько раз социальная мораль брала
верх, например, в процессе Каррье; все его пособники, кроме двух, были
оправданы: они воровали, грабили, убивали, но по-революционному, а значит,
невинно. Самому Фукье едва не повезло так же: виновный с точки зрения морали,
перед революцией он невинен. Но собрание возмутилось, президент Лиже де
Вердиньи доложил об этом Комитету общественного спасения, который в ответе
сказал что-то о «дурных» намерениях (вместо «контрреволюционных») — это
означало признание прав старой морали и подписание смертного приговора
обвиняемому2.
1 Lods Arm. Bernard de
Saintes, 1888, p. 85.
Видно ли теперь, какое ужасное оружие социальный режим вложил в
руки своим агентам? Оно есть произведение одних лишь принципов. Верно ли то,
как думает г-н Олар, что обстоятельства оправдывают любые законы, любые
действия революционеров? Это можно утверждать, но это уже другой вопрос. Мы же
здесь утверждаем, что сама идея революционного закона и действия в точном
смысле 1793 г., то есть идея закона и законного действия, в то же время
нарушающих все самые элементарные нормы права и морали, не родилась бы без
принципа прямого суверенитета и без вытекающего из него режима — социального
режима. К тому же результат доказывает это: правители 1793 г. не единственные,
кому пришлось вести и гражданскую, и внешнюю войны; но только они поставили
очередной задачей террор и пустили в постоянную работу гильотину.
1
Moniteur, Convention, 19 aoыt 1794.
2 Lenotre. Tribunal rйvolutionnaire, p.
350.
Здесь неуместно говорить о «перегибах»:
если принять его же принцип, то терроризм законен и нормален, и первый
незаконный акт Революции — это 9 термидора; неуместно говорить тем более об
«обстоятельствах»: обстоятельства дают отчет об акте, о случае, а не о догме,
вере и новой морали.
А перед нами как раз догма: пришествие
нового Мессии, ощутимое, актуальное вмешательство в наш случайный мир некоего
абсолютного существа, воля которого выше всякого правосудия, защита которого
оправдывает любой обман и любую жестокость, — Народа, или, как говорили наши
вольнодумцы, Демократии. Это явление — не интеллектуальная химера (владычество
Терроризма подтвердило это), не измышление, практически ограниченное законом:
это конкретная, действующая реальность, и именно на этом самом факте «реального
присутствия» бога основаны новая мораль и право. При этом режиме полномочия не
ограничены и слиты вместе, поскольку воплощение бога — действительное и полное;
а полное оно потому, что правят постоянные общества.
Вот ответ на вопрос о целесообразности
рассмотрения этих принципов и этого режима. Приверженцы тезиса обстоятельств
обходят его стороной, как бы не замечая: быть может, это потому, что они сами
граждане Малого Государства, члены обществ мысли — семинарий этой новой
религии, где принцип прямого господства привычен и ни для кого не является
проблемой. Как и все верующие, они принимают основы своей веры как необходимое
и достигнутое.
Надо ли говорить, что такой профан, как
Тэн, не мог судить об этом так же, и что в буре 1793 г. его внимание должны
были больше привлекать корабль и его странные маневры, нежели волны и рифы?
Нельзя его за это порицать, ибо ни к чему, исходящему от Малого Града, не
применимы наши обычные мерки. Это особый, отдельный мир, со своими собственными
принципами, моралью, историей; и нет никаких оснований думать, будто режим и
законы этого мира годятся и для нашего; опыт 1793 г. — до сих пор единственная
попытка — вроде бы даже говорит об обратном.
Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"