"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"
Петр Кропоткин
ЭТИКА1
Происхождение и развитие
нравственности
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Глава шестая.
ХРИСТИАНСТВО. СРЕДНИЕ ВЕКА. ЭПОХА ВОЗРОЖДЕНИЯ
Христианство.-
Причина возникновения и успеха христианского учения.- Христианство как религия
бедноты.- Христианство и буддизм.- Главное отличие христианства и буддизма от
всех предшествовавших религий.- Социальный идеал христианства.- Изменение
первобытного христианства.- Союз Церкви с Государством.- Средневековье.-
Народный протест против гнета Государства и Церкви.- Борьба народа с
официальной Церковью и Государством в средние века.- Вольные города и
религиозные движения (альбигойцы, лолларды, гуситы).- Реформация,- Эпоха
Возрождения.- Коперник и Джордано Бруно.- Кеплер и Галилеи. - Фрэнсис Бэкон(Веруламский).-Учение
Бэкона о нравственности.- Гуго Гроций.- Прогресс нравственных учений в XVI
веке.
Подводя итоги
дохристианской этики в Древней Греции, мы видим, что, несмотря на различие в
объяснениях нравственности греческими мыслителями, они сходились в одном.
Источником нравственных побуждений в человеке они признавали его природные
наклонности и его разум. В истинной сущности этих наклонностей они едва ли
отдавали себе ясный отчет. Но они учили, что благодаря своему разуму человек,
живя общественной жизнью, естественно, развивает в себе и укрепляет свои
нравственные наклонности, полезные для поддержания необходимой ему общественности,
а потому они не искали помощи человеку извне, в сверхприродных силах.
Такова была
сущность учения Сократа, Аристотеля, отчасти даже Платона и первых стоиков,
причем Аристотель уже пытался построить нравственность на естественнонаучной
основе. Только Платон внес в нравственность полурелигиозный элемент. Но, с
другой стороны, Эпикур, может быть в противовес Платону, выдвинул новое начало:
разумное стремление человека к счастью, к удовольствию, и он старался
представить искание счастья как главный источник нравственного в мыслящем
человеке.
Утверждая,
что правильно понятое стремление человека к личному счастью, к полноте жизни
является нравственным двигателем, Эпикур был, конечно, прав: человек, понявший
вполне, насколько общительность, справедливость и доброе равенственное
отношение к людям ведет к счастливой жизни каждого, а также и всего общества,
не будет безнравственным; другими словами, человек, признавший равенство всех и
дошедший путем жизненного опыта до отождествления своих выгод с выгодами всех,
бесспорно может найти в таком понимании личного счастья опору для своей
нравственности. Но, утверждая, что разумное искание счастья само приведет
человека к нравственному отношению к другим, Эпикур без всякой нужды суживал
действительные основы нравственности. Он забывал, что в человеке, какую бы дань
он ни платил эгоизму, существуют еще привычки общительности; в нем есть также
понятие о справедливости, ведущее к признанию до некоторой степени равноправия
людей, и есть, наконец, даже у людей, очень низко упавших нравственно, смутное
сознание идеала и нравственной красоты.
Эпикур, таким
образом, уменьшал значение общественных инстинктов человека и помогал ему
ставить практическую «рассудительность» на место справедливо мыслящего разума,
без чего не может быть в обществе прогрессивного развития. А с другой стороны,
он упускал из вида влияние среды и деления на классы, которое становится
враждебным нравственности, когда пирамидальное строение общества позволяет
одним то, что запрещает другим.
Действительно,
в отсутствии нравственного идеала, ставящего равенство людей и справедливость
как цель нравственности, последователи Эпикура, довольно многочисленные в
империи Александра Македонского, а впоследствии и в Римской империи, находили
оправдание своего равнодушия к язвам общественного строя *.
* Марк Гюйо в
превосходном исследовании о философии Эпикура 67 указал, что в продолжение
нескольких веков она объединяла многих прекрасных людей; и это совершенно
верно. В человечестве всегда есть ядро людей, которых никакое умствование,
будь оно религиозное или вообще отрицательное, не сделает ни лучшими, ни
худшими в смысле общественном. Но рядом с ними существуют массы людей средних,
вечно колеблющихся, подчиняющихся учениям, преобладающим в данное время; и для
этого слабохарактерного большинства философия Эпикура служила оправданием их
общественного равнодушия; тогда как другие, искавшие идеала, обратились за ним
к религии.
Протест
против язв тогдашнего общества и против упадка общественности был неизбежен. И
он явился, как мы видели, сперва в учениях стоиков, а затем в Христианстве.
Уже в V веке
до начала нашего летосчисления начались войны Греции с Персией, и эти войны
понемногу привели к полному упадку того строя вольных городов республик Древней
Греции, в котором науки, искусство и философия достигли высокого развития.
Затем в IV столетии создалось Македонское царство и начались походы Александра
Великого во внутрь Азии. Цветущие, независимые демократии Греции обращались
тогда в области, подчиненные новой завоевательной империи: и завоеватели,
приводя с востока рабов и привозя оттуда награбленные богатства, вместе с тем вводили
централизацию и неизбежные при централизации политический деспотизм и
грабительский дух наживы. Мало того, богатства, ввозившиеся в Грецию, привлекли
в нее грабителей с запада, и уже в конце III века до начала нашего
летосчисления началось завоевание Греции Римом.
Рассадник
знания и искусства, каким была Древняя Эллада, обратился теперь в провинцию
завоевательной Римской империи. Светоч науки, горевший в Греции, угас на многие
столетия. Из Рима же распространилось во все стороны грабительское централизованное
государство, где роскошь высших классов строилась на рабском труде покоренных
народов и где разврат высших, правящих классов доходил до крайних пределов.
Протест в
таких условиях был неизбежен, и он явился - сперва в виде отголосков новой
религии - буддизма, зародившегося в Индии, где шло такое же разложение, как и
в Римской империи, а затем, лет четыреста спустя, в виде христианства, в Иудее,
откуда оно перешло в Малую Азию, переполненную греческими колониями, а затем и
в самый центр римского владычества, в Италию.
Легко понять,
какое впечатление, особенно на бедные классы, должно было произвести появление
этих двух учений, имеющих между собою так много общего. Вести о новой религии,
зародившейся в Индии, начали проникать в Иудею и в Малую Азию уже в последние
два столетия до начала нашего летосчисления. Шла молва, что, движимый
потребностью новой веры, царский сын Гаутама 68 расстался со своим
дворцом и молодой женой, сбросил с себя царские одежды, отказался от богатства
и власти и стал слугою своего народа. Живя подаянием, он учил презрению к богатству
и власти, любви ко всем людям - друзьям и врагам, он учил жалости ко всем живым
существам, проповедовал кротость и признавал равенство всех званий, включая и
самые низшие.
Среди
народов, измученных войнами и поборами, оскорбляемых в своих лучших чувствах
власть имущими, учение Будды Гаутамы * быстро нашло многочисленных
последователей, и понемногу оно распространилось из северной Индии на юг и на
восток по всей Азии. Десятки миллионов людей обращались в буддизм.
* Слово
«Будда» означает «учитель».
То же самое
произошло лет четыреста спустя, когда подобное, но еще более возвышенное учение
христианства стало распространяться из Иудеи по греческим колониям в Малой
Азии, затем проникло в Грецию, а оттуда перешло в Сицилию и Италию.
Почва для
новой религии бедноты, восставшей против разврата богатых, была хорошо
подготовлена. А затем стихийное переселение целых народов из Азии в Европу,
начавшееся в то же время и продолжавшееся целых двенадцать столетий, навело
такой ужас на умы, что потребность в новой вере могла только усилиться **.
** Когда с
окончанием ледникового и следовавшего за ним во время таяния ледяных покровов
озерного периода началось быстрое высыхание высоких плоскогорий Средней Азии,
теперь представляющих безлюдные пустыни, но с остатками некогда людных городов,
ныне занесенных песками, это высыхание вынуждало обитателей плоскогорий
спускаться на юг, в Индию, и на север, в низменности Джунгарии и Сибири,
откуда они двигались на запад, в роскошные равнины южной России и Западной
Европы. Целые народы переселялись таким образом, и легко представить себе весь
ужас, который наводили эти переселения на другие народы, уже осевшие на
равнинах Европы; причем новые пришельцы либо грабили оседлых, либо истребляли
население целых областей, оказавших им сопротивление. То, что русский народ
пережил в XIII веке, во время монгольского нашествия, то Европа переживала в
продолжение первых семи или восьми веков нашей эры вследствие переселения орд,
надвигавшихся одна за другой из Средней Азии, а Испания и Южная Франция -
вследствие нашествия арабов, двинувшихся по тем же причинам высыхания из
Северной Африки в Европу.
Среди
переживавшихся тогда ужасов даже трезвые мыслители теряли веру в будущее человечества;
массы же видели в этих нашествиях дело Злой Силы; в умах людей невольно
возникало представление о «кончине мира», и люди тем охотнее искали спасения в
религии.
Главное
отличие христианства и буддизма от предшествовавших им религий было в том, что
вместо жестоких, мстительных богов, велениям которых должны были покоряться
люди, эти две религии выдвинули - в пример людям, а не в устрашение -
идеального бого-человека, причем в христианстве любовь божественного учителя к
людям - ко всем людям без различия племен и состояний, а особенно к низшим,-
дошла до самого высокого подвига, до смерти на кресте, ради спасения
человечества от власти Зла.
Вместо страха
перед мстительным Иеговой или перед богами, олицетворявшими злые силы природы,
проповедовалась любовь к. жертве насилия, и нравственным учителем в
христианстве было не мстительное божество, не жрец, не человек духовной касты и
даже не мыслитель из числа мудрецов, а человек из народа. Если основатель
буддизма Гуатама был еще царский сын, добровольно ставший нищим, то
основателем христианства являлся плотник, оставивший дом и родных и живший, как
живут «птицы небесные», в ожидании близкого пришествия «Грозного Суда». Жизнь
этих двух учителей протекала не в храмах и не в академиях, а среди бедноты, и
из той же бедноты, а не из служителей в храмах, вышли апостолы Христа. И если
впоследствии в христианстве, как и в буддизме, сложилась «Церковь», т.е. правительство
«избранных», с неизбежными пороками всякого правительства, то это представляло
прямое отступление от воли обоих основателей религии, как бы ни старались потом
оправдать это отступление ссылками на книги, написанные много лет спустя после
смерти самих учителей.
Другой
основной чертой христианства, которая составила главным образом его могущество,
было то, что оно выставило руководящей нитью в жизни человека не личное его
счастье, а счастье общества, и следовательно, идеал - идеал общественный, за который
человек способен был бы отдать свою жизнь (см., например, главы евангелия
Марка). Идеалом христианства были не спокойная жизнь греческого мудреца и не
военные или гражданские подвиги героев Древней Греции и Рима, а проповедник,
восставший против безобразий современного ему общества и готовый идти на
смерть за проповедь своей веры, состоящей в справедливости ко всем, в
признании равноправия всех людей, в любовном отношении ко всем, как своим, так
и чужим, и, наконец, в прощении обид - в противовес всеобщему тогда правилу
обязательного отмщения обид.
К сожалению,
именно эти основы христианства - особенно равноправие и прощение обид - очень
скоро начали смягчаться в проповедях новой веры, а потом и совсем стали
забываться. В христианство, точно так же как и во все нравственные учения,
очень скоро - уже во времена апостольские - вкрался оппортунизм, т.е. учение
«блаженной середины». И совершилось это тем легче, что в христианстве, как и в
других религиях, создалось ядро людей, утверждавших, что они, на которых лежит
совершение обрядов и таинств, сохраняют учение Христа во всей его чистоте и
ведут борьбу против постоянно возникающих ложных его толкований.
Нет сомнений,
что уступчивость апостолов объяснялась также до некоторой степени жестокими
преследованиями, которым подвергались первые христиане в Римской империи, пока
христианство не стало государственной религией; и возможно, что уступки
делались только для видимости, тогда как внутреннее ядро христианских общин
держалось учения во всей его чистоте. Действительно, длинным рядом тщательных
исследований теперь установлено, что те четыре евангелия, которые были
признаны церковью наиболее достоверными изложениями жизни и учений Христа, а
также «Деяния» и «Послания» апостолов - в дошедших до нас редакциях - были
написаны не раньше, чем между 60 и 90 годами нашего летосчисления, а может быть,
и позднее - между 90 и 120 годами. Но и тогда евангелия и послания были уже
списками с более древних записей, которые переписчики обыкновенно дополняли
дошедшими до них преданиями *. Но именно в эти годы шли жесточайшие гонения
Римского государства против христиан. Казни в Галилее начались уже после
восстания Иуды Галилеянина против римского владычества в 9 году нашего
летосчисления; а затем еще более жестокие гонения против иудеев начались после
восстания в Иудее, продолжавшегося с 66 по 71 год, причем казни считались уже
сотнями **.
* О
существовании многих таких записей свидетельствовал уже евангелист Лука (I,
1-4), приступая к своему изложению, в котором он сводил прежние записи.
** Волнения в
Иудее начались, по-видимому, уже в те годы, когда проповедовал Христос (см.
Евангелие от Луки, 13, 1 и Евангелие от Марка, 15, 7).
Ввиду таких
гонений христианские проповедники, готовые сами погибнуть на кресте или на
костре, естественно, могли в своих посланиях к верующим делать второстепенные
уступки, чтобы не подвергать преследованиям молодые еще христианские общины.
Так, например, слова «отдайте Кесарево Кесарю, а Божие Богу», на которые так
любят ссылаться власть имущие, могли попасть в евангелие как незначительная
уступка, не нарушавшая сущности учения, тем более что христианство
проповедовало отречение от всяких житейских благ. Вместе с тем, зародившись на
востоке, христианство подверглось влиянию его верований в одном очень важном
направлении. Религии Египта, Персии и Индии не довольствовались простым
очеловечением сил природы, как это делало греческое и римское язычество. Они
видели в мире борьбу двух равносильных начал - Добра и Зла, Света и Тьмы, и ту
же борьбу они переносили в сердце человека. И это представление о двух
враждебных силах, борющихся за преобладание в мире, понемногу вошло в
христианство как основное его начало. А затем представлением о могучем диаволе,
овладевающем душою человека, христианская церковь широко пользовалась в
течение многих веков, чтобы с невероятной жестокостью истреблять тех, кто
дерзал критиковать ее ставленников.
Таким
образом, церковь прямо отвергла в жизни доброту и всепрощение,
проповедовавшиеся основателем христианства и составлявшие его отличие от всех
других религий, кроме буддийской. Мало того, в преследовании своих противников
она не знала пределов жестокости.
Затем
последователи Христа - даже самые близкие - пошли еще дальше по пути
отступления. Все более и более отдаляясь от первоначального учения, они дошли
до того, что христианская церковь вступила в полный союз с царями; так что в
глазах «князей церкви» истинные учения Христа стали даже считаться опасными; до
того опасными, что в западной церкви не позволялось издавать Евангелие иначе
как на совершенно не понятном народу латинском языке, а в России - на
малопонятном старославянском*.
* В России
это запрещение оставалось в силе вплоть до 1859 или 1860 годов, и я хорошо
помню, какое впечатление произвело в Петербурге первое появление евангелия на
русском языке и как мы все торопились купить это необычное издание в
синодальной типографии, где только и можно было купить его.
Но хуже всего
было то, что, обратившись в государственную церковь, официальное христианство
забыло основное отличие христианства от всех предшествовавших религий, кроме
буддизма. Оно забыло прощение обид и мстило за всякую обиду не менее восточных
деспотов. Наконец, представители церкви скоро стали такими же владельцами
крепостных, как и светское дворянство, и постепенно они приобрели такую же
доходную судебную власть, как и графы, герцоги и короли, причем в пользовании
этой властью князья церкви оказались такими же мстительными и алчными, как и
светские владыки. Когда же в XV и XVI столетиях стала развиваться
централизованная власть королей и царей в возникавших тогда государствах, церковь
своим влиянием и богатствами везде помогала созданию этой власти и своим
крестом осеняла таких звероподобных владык, как Людовик XI, Филипп II и Иван
Грозный. Всякое сопротивление своей власти церковь наказывала с чисто восточной
жестокостью - пытками и костром, для чего западная церковь создала даже особое
учреждение - «Святую» Инквизицию.
Уступки
светским властям, которые делались первыми последователями Христа, далеко
увели, стало быть, христианство от учения его основателя. Прощение личных обид
было забыто как ненужный балласт, и, таким образом, было отвергнуто то, что
составляло основное отличие христианства от всех предшествующих религий, кроме
буддизма **.
** О
подготовке христианства учением Платона, особенно его учением о душе, а также
учениями стоиков, и о его некоторых заимствованиях из предшествовавших учений
имеется обширная литература, из которой можно особенно указать на сочинение: Harnack.
Die Mission und Ausbreitung des Christenthums in den
ersten drei Jahrhunderten. Leipzig, 1902.
Действительно,
если всмотреться без предрассудков не только в предшествовавшие религии, но
даже в нравы и обычаи самого первоначального родового быта у дикарей, то мы
находим, что во всех первобытных религиях и в самых первобытных общежи-тиях уже
считалось и теперь считается правилом не делать ближнему, т.е. человеку своего
рода, того, чего не желаешь себе. На этом правиле уже Многие тысячелетия
строились все человеческие общества; так что, проповедуя равенственное отношение
к людям своего рода, христианство не вносило ничего нового *.
* Сравните,
например, описание быта алеутов, которые еще продолжали тогда выделывать
каменные ножи и стрелы (данное священником Веньяминовым, впоследствии
митрополитом московским, в его «Записках об Уналашкинском отделе». Спб., 184069,
и совершенно однородные описания гренландских эскимосов, данные недавно
датской экспедицией.
Действительно,
уже в таком древнем памятнике родового быта, как Ветхий Завет, мы находим
правило: «Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего, но люби ближнего
твоего, как самого себя». Так сказано было от имени Бога в третьей книге
Моисеевой (Лев. 19, 18). И то же правило прилагалось к пришельцу:
«...пришлец,
поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как
себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской» (Лев. 19, 34). Точно такое
же утверждение евангелистов, что нет выше заслуги, как положить душу свою за
соплеменников, так поэтически выраженное в Евангелии от Марка (гл. 13), даже
этот призыв не может быть признан отличительной чертой христианства, так как
самопожертвование ради своих сородичей восхвалялось у всех язычников, а защита
своих близких с риском для жизни - обычное явление не только у самых диких
племен, но и у большинства общественных животных.
То же следует
сказать о благотворительности, которая нередко представляется отличительной
чертой христианства в противоположность языческой древности. Между тем уже в
родовом быте отказать сородичу или даже чужеземцу-страннику в убежище или же не
разделить с ним трапезы всегда считалось и по сию пору считается преступлением.
Я упоминал уже в 3 главе о том, что случайно обедневший бурят по праву кормится
у каждого из своих сородичей по очереди, а также то, что жители Огненной Земли,
африканские готтентоты 70 и все другие «дикари» поровну делят между
собой всякий кусок пищи, полученный в подарок. А потому если в Римской империи,
особенно в городах, такие обычаи родового строя действительно исчезли, то в
этом следует винить не язычество, а весь политический строй завоевательной
империи. Замечу, однако, что в языческой Италии во времена Нумы Помпилия и
затем гораздо позже, во времена империи, были сильно развиты коллегии (collegia), т.е. союзы ремесленников, которые впоследствии, в средние века,
назывались «гильдиями», и причем в коллегиях практиковалась та же обязательная
взаимопомощь и существовали обязательные общие трапезы в известные дни и т. д.,
которые впоследствии составляли отличительную черту всякой гильдии. А потому
является вопрос: действительно ли римскому дохристианскому обществу чужда была
взаимопомощь, как это утверждают некоторые писатели, указывающие на отсутствие
государственной и религиозной благотворительности? Потребность в таковой не
сказалась ли вследствие ослабления цеховой организации «коллегий» по мере
усиления государственной централизации?
Мы должны,
следовательно, признать, что, проповедуя братство и взаимопомощь внутри своего
народа, христианство не вносило никакого нового нравственного начала. Но где
христианство и буддизм действительно вносили новое начало в жизнь
человечества, это в требовании от человека полного прощения сделанного ему зла.
До тех пор родовая нравственность всех народов требовала мести - личной и даже
родовой - за всякую обиду: за убийство, за увечье, за нанесенную рану, за
оскорбление. Учение же Христа в его первоначальной форме отрицало и месть, и
судебное преследование, требуя от обиженного отказа от всякого «возмездия» и
полного «прощения» обиды - и не раз и не два, а всегда, во всяком случае. В
словах «Не мсти врагам» - истинное значение христианства *.
* В законе
Моисеевом в вышеприведенном месте из книги Левита уже встречаются слова: «Не
мсти и не имей злобы на сынов народа твоего». Но это приказание стоит одиноко,
и в последующей истории Израиля не видно его следов. Зато в другом месте, в
Исходе, узаконялось рабство, временное только для купленного раба Еврея (21,
2); позволялось безнаказанно ударить раба своего или служанку, лишь бы они не
умерли в течение дня или двух после побоев, и, наконец, как у всех народов,
живущих по сию пору в родовом быте, если произошла драка и «если будет вред,
то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу,
обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб» (21, 20, 23-25).
Но главный
завет Христа, повелевавший отказываться от мщения, христиане очень скоро
отвергли. Апостолы уже держались его лишь в очень смягченной форме. «...Не
воздавайте злом за зло или ругательством за ругательство; напротив, благословляйте»,-
писал апостол Петр в своем Первом, послании (3, 9). Но уже у апостола Павла
встречается лишь слабый намек на прощение обид, да и тот облечен в
эгоистическую форму: «Итак, неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого,
ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя» (Рим. 2, 1). Вообще
вместо определенных предписаний Христа, отрицавших месть, у апостолов является
робкий совет «отложить месть» и общая проповедь любви. Так что в конце концов
месть по суду даже в самых жестоких формах стала необходимой сущностью того,
что называется справедливостью в христианских государствах и в христианской
церкви. Недаром на эшафоте священник сопровождает палача.
То же самое
произошло и. с другим основным началом в учении Христа. Его учение было
учением равенства. Раб и свободный римский гражданин одинаково были для него
братья, сыны божий. «...Кто хочет быть первым между вами, да будет всем
рабом»,- учил Христос (МК. 10, 44). Но уже у апостолов мы находим иное. Рабы и
подданные равны со своими господами... «во Христе». В действительности же повиновение
подданных установленным властям «со страхом и трепетом» как ставленникам божиим
и повиновение рабов своим господам возводятся апостолами Петром и Павлом в
основную христианскую добродетель; причем хозяевам рабов те же два апостола
советуют только более мягкое обращение со своими слугами, а вовсе не отказ от
рабовладельческих прав, даже если хозяевами рабов окажутся «верные и возлюбленные»,
т.е. обращенные в христианство *.
* «Итак,
будьте покорны всякому человеческому начальству, для Господа: царю ли, как
верховной власти, правителям ли, как от него посылаемым для наказания
преступников и для поощрения делающих добро»,- писал апостол Петр, когда в Риме
царствовали такие звери, как Калигула и Нерон (1 Пет. 2, 13-14). И далее:
«Слуги, со всяким страхом повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но
и суровым» и т. д. (2, 18). О советах же, которые апостол Павел давал своей
пастве, противно даже говорить: они представляли прямое отрицание учений
Христа. «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от
Бога»: «начальник есть Божий слуга»,- писал апостол Павел римлянам (Рим. 13,
1,4). Рабам он кощунственно приказывал повиноваться своим господам, «как
Христу»,- так стоит, во всяком случае, в его послании к ефесянам, которое христианские
церкви признают подлинным посланием апостола. Господам же вместо того, чтобы
советовать им отказаться от рабского труда, Павел советовал поступать умеренно,
«умеряя строгость» (Еф. 6, 5,9; Кол. 3, 22; 1 Тим. 6, 1); причем Павел особенно
велел слушаться тем рабам, «которые имеют господами верных... тем более должны
служить им, что они верные и возлюбленные...» (1 Тим. 6, 2; Тит. 2, 9: 3. 1).
Советы
апостолов можно, конечно, объяснять их желанием не подводить своих
последователей под казни зверствовавших в то время римских императоров. Но
своей проповедью повиновения озверевшим кесарям как ставленникам божиим, т.е.
признание этих зверей божиими ставленниками, христианство нанесло себе удар,
от которого не может оправиться и поныне. Оно перестало быть религией
распятого Христа, чтобы стать религией государства.
В результате
рабство и рабское подчинение власти, оба поддерживаемые церковью, продержались
в продолжение одиннадцати веков - вплоть до первых городских и крестьянских
восстаний XI и XII веков. Иоанн Златоуст, папа Григорий, которого церковь
назвала Великим, и разные люди, причисленные церковью к святым, одобряли
рабство, а «блаженный» Августин даже оправдывал его, утверждая, что рабами
стали грешники за свои грехи. Даже сравнительно либеральный философ Фома
Аквинат утверждал, что рабство - «божественный закон». Только некоторые
рабовладельцы отпускали на волю своих рабов и некоторые епископы собирали
деньги, чтобы выкупать рабов. И только с началом крестовых походов рабы,
нашивая на рукаве крест и идя на восток для завоевания Иерусалима,
освобождались от своих владельцев.
За церковью
явно или молчаливо шло и большинство философов. Только в XVIII веке, накануне
<Великой> французской революции, раздались голоса свободномыслящих против
рабства. Революция, а не церковь уничтожила рабство во французских колониях и
крепостное состояние в самой Франции. В течение же всей первой половины XIX
века торговля рабами-неграми процветала в Европе и в Америке - и церковь
молчала. Только в 1861 году уничтожение в России рабства, называвшегося крепостным
правом, подготовленное заговорами декабристов в 1825 году, петрашевцев- в 1848
году и крестьянскими бунтами 50-х годов, вызвавшими среди дворянства страх
новой пугачевщины, стало свершившимся фактом; а в 1864 году уничтожение
рабства произошло и в «глубоко религиозных» Соединенных Штатах 71.
После кровопролитной войны с рабовладельцами рабов объявили свободными, но им
не дали для пропитания даже клочка обрабатывавшейся ими земли.
В борьбе с
жадностью рабовладельцев и торговцев рабами христианство оказалось бессильным.
Рабство продолжало держаться, пока усиленная производительность машин не дала
возможности наживаться наемным трудом быстрее, чем трудом рабов и крепостных,
и пока сами рабы не начали восставать.
Таким
образом, два основных завета христианства - равенство и прощение обид - были
отвергнуты его последователями и вероучителями. И потребовалось пятнадцать
веков, прежде чем некоторые писатели, порвав с религией, решились признать один
из этих заветов - равноправие - основой гражданского общества.
Наконец,
необходимо указать еще на то, что христианство подтвердило веру в диавола и его
воинство как могучих соперников Добра. Вера в могущество Злой Силы особенно
утвердилась в те времена, когда совершались великие переселения народов; и
церковь широко воспользовалась впоследствии этой верой, чтобы истреблять тех
«слуг диавола», которые осмеливались критиковать ее руководителей. Мало того:
римская церковь отнеслась даже к христианскому воспрещению мести как к ошибке
слишком доброго Учителя и поставила на место милосердия свой меч и костры для
истребления тех, кого она признавала еретиками *.
* Евгений Сю
(Eugene Sue) в своем замечательном
романе «Тайны народа. История семейства пролетариев в течение веков» («Les musteres du people.
Histoire d’une famille de proletaires a travels les ages»72),
еще не переведенном на русский язык, дал потрясающую сцену, где великий
инквизитор упрекает Христа в сделанной им ошибке, когда он отнесся слишком
милосердно к людям. Достоевский, большой поклонник Сю, внес, как известно,
такую же сцену в свой роман «Братья Карамазовы». Чтобы понять, насколько
церковь мешала свободному развитию этики, а также и всех естественных наук,
достаточно вспомнить о власти инквизиции вплоть до XIX века. В Испании она была
уничтожена только в 1808 году французской армией после того, как ее суду и
почти всегда ее пыткам подверглись за 320 лет свыше 340 000 человек, из которых
32 000 были сожжены «лично», 17 659- в виде кукол и 291 450 подверглись разным
другим мучительным наказаниям. Во Франции инквизиция была уничтожена только в
1772 году, причем сила ее была такова, что даже такого умеренного писателя, как
Бюффон, она заставила публично отказаться от геологических соображений о
древности геологических пород, высказанных им в первом же томе его знаменитого
описания животных, населяющих земной шар. В Италии, хотя инквизиция
уничтожалась местами в конце XVIII века, она скоро восстановилась и
просуществовала в Средней Италии до середины XIX века. В Риме же, т.е. в
папском Риме, остатки ее существуют до сих пор в виде тайного судилища, а часть
иезуитов в Испании, Бельгии и Германии до сих пор продолжает стоять за ее
восстановление.
Средние
века - Эпоха Возрождения. Как ни преследовали христиан в Римской империи
и как малочисленны ни были христианские общины в течение первых веков,
христианство продолжало завоевывать умы сперва в Малой Азии, а потом в Греции,
Сицилии, Италии и вообще в Западной Европе. С одной стороны, оно являлось
протестом .против всей тогдашней жизни в Римской империи и против идеалов этой
жизни, в которой зажиточность правящих классов строилась на отчаянной нищете
крестьян и городского пролетариата, а «культура» зажиточных людей сводилась к
развитию удобств жизни и к некоторому внешнему лоску с полным пренебрежением к
высшим духовным потребностям, умственным и нравственным *. Но уже тогда многие
тяготились изысканностью удовольствий в высших классах, соединенной со
всеобщей грубостью нравов, а потому не только беднота, которой христианство
обещало освобождение, но и некоторые отдельные люди из свободных и богатых
классов искали в христианстве более одухотворенной жизни.
* За
последнее время часто смешивают, особенно в Германии и в России, понятия
«культура» и «цивилизация», т.е. просвещение. Их вполне различали, однако, в
60-х годах. Культурой называли тогда развитие внешних удобств жизни, гигиены,
путей сообщения, изящество обстановки и т. п. Цивилизацией же, или просвещением,
называли развитие знания, мышления, творчество и стремление к лучшему строю
жизни.
Одновременно
развивалось, однако, и недоверие к человеческой природе. Оно намечалось уже в
греко-римском мире со времени Платона и его последователей. Теперь же, под
влиянием мрачных условий жизни во время великого переселения народов, безобразий
римского общества, а также влияний с востока, развивался пессимизм: терялась
вера в возможность достигнуть лучшего будущего усилиями самого человека.
Слагалась уверенность в торжестве злой силы на земле; и люди охотно искали утешения
в вере в загробное существование, где больше не будет земного зла и страданий.
В таких
условиях христианство приобретало все большую и большую власть над умами. Но
замечательно то, что существенного изменения в строе жизни оно не произвело.
Действительно, оно не только не породило новых форм жизни, сколько-нибудь
широко распространенных, но оно помирилось, как раньше делало язычество, с
римским рабством, с нормандским крепостным правом и с безобразиями римского
самодержавия. Христианские священнослужители скоро стали даже опорой
императоров. Имущественные неравенства и политическое угнетение остались те же,
что и прежде, а умственное развитие общества значительно понизилось. Новых
форм общественности христианство не выработало. В сущности, ожидая скорого
конца мира, оно об этом мало заботилось, так что прошло более тысячи лет,
прежде чем в Европе, сперва по берегам Средиземного моря, а потом и внутри
материка, начал вырабатываться - из совершенно других источников - новый строй
жизни в городах, объявлявших себя независимыми. В этих новых центрах свободной
жизни, подобных в этом отношении вольным городам Древней Греции, началось и
возрождение наук, заглохших было в Европе со времен Македонской и Римской
империй.
Во времена
апостольские последователи Христа, жившие в ожидании скорого второго
пришествия, заботились главным образом о распространении учения, обещавшего
людям спасение. Они спешили разнести «благую весть» и, если нужно, погибали
мученической смертью. Но уже во II веке христианского летосчисления начала
создаваться христианская «церковь». Известно, как на Востоке новые религии
легко разбиваются на множество толков. Каждый по-своему истолковывает
возникающее учение и страстно держится своего толкования, и христианству
грозило такое же раздробление, тем более что в Малой Азии и Египте, где оно
особенно развивалось, к нему все время примешивались другие вероучения:
буддизм и древнее язычество *. Вследствие этого уже с ранних пор учителя
христианства стремились создать по ветхозаветному примеру «церковь», т.е. тесно
сплоченную группу наставников, хранящих учение в его истинной чистоте или, по
крайней мере, в единообразной форме.
* Дрэпер в
своем исследовании «Столкновения между Наукой и Религией» (есть русский перевод73)
указал, как много примешивалось к христианству из языческих культов Малой Азии,
Египта и т. д. Но он недостаточно обратил внимания на еще большее влияние
буддизма, до сих пор еще недостаточно исследованного.
Но раз
создались церкви как хранительницы учения и его обрядов, создавалось, так же
как в буддизме, с одной стороны, монашество, т.е. удаление части учителей от
общества, а с другой стороны, слагалась особая, могучая каста, духовенство, и
шло сближение этой касты со светской властью. Охраняя то, что она считала
чистотой веры, и преследуя то, что она считала ее искажением и преступной
ересью, церковь скоро дошла в своих преследованиях «отступников» до крайней
жестокости. И ради успеха в этой борьбе она сперва искала, а потом уже
требовала поддержки от светских властей, которые в свою очередь требовали от
церкви благосклонного к себе отношения и поддержки религией своей тиранической
власти над народом.
Таким
образом, забывалась основная мысль христианского учения - его скромность, его
«дух смиреномудрия». Движение, начавшееся как протест против безобразий власти,
становилось теперь орудием этой власти; благословение церкви не только прощало
правителям их преступления, оно представляло эти преступления как исполнение
велений Бога.
Вместе с тем
христианская церковь употребляла все усилия, чтобы помешать изучению
христианами «языческой старены». Памятники и рукописи Древней Греции -
единственные в то время источники знания - истреблялись, так как церковь
видела в них только «гордость» и «неверие», внушаемые диаволом, и запреты ее были
так строги и так совпадали с общим духом нетерпимости христианства, что
некоторые писания греческих мыслителей совершенно исчезли, и дошли они до
Западной Европы лишь потому, что сохранились у арабов в арабских переводах.
Так старательно вытравлялась христианами «эллинская мудрость»*.
* Творения
великого основателя естествознания Аристотеля впервые стали известны в
средневековой Европе по переводу с арабского языка на латинский.
Тем временем,
однако, феодальный строй с его крепостным правом, водворившийся в Европе после
развала Римской империи, начал разлагаться, особенно со времени крестовых
походов и после ряда серьезных крестьянских восстаний в городах *. Благодаря
сношениям с Востоком и усиливавшейся морской и сухопутной торговле в Европе
понемногу создавались города, в которых наряду с развитием торговли, ремесел и
искусств развивался дух свободы, и начиная с Х века эти города начали свергать
власть своих светских владык и епископов. Такие восстания стали быстро
распространяться. Жители восставших городов сами вырабатывали «хартии», или
«записи», своих вольностей и заставляли правителей признать и подписать эти
хартии, или же они просто выгоняли своих владык, клялись между собой соблюдать
свои новые записи вольностей. Горожане прежде всего отказывались признавать
княжеский или епископский суд и сами избирали своих судей; они создавали свою
городскую милицию для защиты города и назначали ей начальника; и, наконец, они
вступали в союзы, в федерации с другими такими же вольными городами. Многие
города освобождали также окрестных крестьян от крепостного ига светских и
духовных владельцев, посылая деревням на помощь свои городские милиции. Так
делала, например, Генуя уже в Х веке. И понемногу освобождение городов и
возникновение вольных коммун распространилось по всей Европе: сперва в Италии
и в Испании, потом, в XII веке, во Франции, в Нидерландах, в Англии и, наконец,
по всей средней Европе, вплоть до Богемии, Польши и даже до Северо-Западной
России, где Новгород и Псков с их колониями в Вятке, Вологде и др. существовали
как вольные народоправства в продолжение нескольких столетий. В вольных
городах возрождалось, таким образом, то свободное политическое устройство,
благодаря которому за полторы тысячи лет перед тем пышно развилась образованность
в Древней Греции. Теперь то же самое повторилось в вольных городах Западной и
Средней Европы **.
* Крестовые
походы вызвали громадные передвижения населения, причем раб-крестьянин,
нашивший крест на рукаве и присоединившийся к крестоносцам, освобождался от
крепостного состояния.
** Об этой
полосе жизни есть много прекрасных исследований, которые замалчиваются в наших
государственных школах и университетах. Их перечень читатель найдет в моей
книге «Взаимная Помощь», где дан также краткий очерк жизни вольных
средневековых городов.
И вместе с
зарождением новой свободной жизни началось возрождение знания, искусства,
свободомыслия, которое получило в истории название эпохи Возрождения.
Вдаваться
здесь в разбор причин, которые привели Европу сперва к Возрождению (Ренессанс),
а затем, в XVI и XVII веках, к так называемой эпохе Просвещения, я, однако, не
стану не только потому, что об этом пробуждении человеческого ума от долгой
дремоты есть много прекрасных работ и даже краткий их обзор далеко увел бы нас
от нашей непосредственной цели. Но мне пришлось бы рассмотреть - гораздо
подробнее, чем это делалось до сих пор,- не только то влияние на развитие наук
и искусств, какое имело открытие памятников древнегреческой науки, искусства и
философии, равно как и влияние дальних плаваний и путешествий,
предпринимавшихся в эти годы торговли с Востоком, открытие Америки и т. д., но
также и влияние новых форм общественной жизни, сложившейся тогда в вольных
городах. Затем необходимо было бы также показать, как эти новые условия
городской жизни и пробуждение крестьянского населения привели к новому
пониманию христианства и к глубоким народным движениям, в которых протест
против власти церкви сливался со стремлением освободиться от крепостного ига.
Такие
восстания разлились широкой волной по всей Европе. Они начались с движения
альбигойцев 74 в южной Франции в XI и XII веках. Затем в конце XIV
века в Англии произошли крестьянские восстания Джона Болла (John Boll), Уота Тайлера (Wat Tyler)
и лоллардов 75, направленные против лордов и государства в связи с
религиозным протестантским движением Виклифа. В Богемии развилось учение
великого реформатора и мученика Яна Гуса (сожженного церковью в 1415 году),
многочисленные последователи которого (гуситы 76) восстали как
против католической церкви, так и против ига феодальных помещиков; затем
начались коммунистические движения Моравских братьев в Моравии и анабаптистов 77
(перекрещенцев) в Голландии, Западной Германии и Швейцарии, причем и те и
другие стремились не только очистить христианство от накипи, насевшей на него
вследствие светской власти духовенства, но и изменить весь общественный строй
в смысле равенства и коммунизма. Наконец, пришлось бы остановиться и на великих
крестьянских войнах в Германии в XVI веке, начавшихся в связи с протестантским
движением, и на восстаниях против папизма, помещиков и королей, широко
распространившихся в Англии с 1639 по 1648 годы и кончившихся казнью короля и
уничтожением феодального строя. Конечно, ни одно из этих движении не достигло тех
целей - политических, экономических и нравственных, которые все они себе
ставили. Но, во всяком случае, они создали в Европе две сравнительно свободные
конфедерации - Швейцарскую и Голландскую и вслед за тем две сравнительно
свободные страны - Англию и Францию, где умы были уже настолько подготовлены,
что учения свободомыслящих писателей находили многих последователей и где мыслители
могли писать, а иногда и печатать свои труды, не рискуя быть сожженными на
костре князьями христианской церкви или быть запертыми навеки в тюрьму.
Чтобы вполне
объяснить подъем философского мышления, которым отличался XVII век, пришлось
бы, следовательно, разобрать влияние этих революционных народных движений
наравне с влиянием открытых тогда памятников древнегреческой письменности, о
которых так охотно говорят в историях эпохи Возрождения, забывая народные
движения. Но такое исследование в области общей философии истории завело бы нас
слишком далеко от нашей непосредственной цели. А потому я ограничусь
указаниями на то, что все эти причины, вместе взятые, помогли выработать новый,
более свободный уклад жизни и, давая новое направление мышлению, они помогли
выработке новой науки, освобождавшейся понемногу от опеки богословия, новой
философии, стремившейся обнять жизнь всей природы, и объяснить ее естественным
путем, и, наконец, пробудить творчество человеческого ума. Вместе с тем я
постараюсь показать, как все ярче и деятельнее стала выступать с тех пор в
нравственной области свободная личность, провозглашавшая свою независимость от
церкви, государства и установившихся преданий.
В течение
первых десяти веков нашего летосчисления христианская церковь видела в
изучении природы нечто ненужное и даже вредное, ведущее к самомнению, к
«гордости»; гордость же преследовалась как источник неверия. То, что есть
нравственного в человеке, утверждала церковь, получается им вовсе не из
природы, которая может толкать его только на зло, а исключительно из
божественного откровения. Всякое исследование естественных источников
нравственного в человеке устранялось, а потому греческая наука, пытавшаяся
дать естественное обоснование нравственного, отвергалась безусловно. К
счастью, науки, зародившиеся в Греции, нашли себе убежище у арабов, которые
переводили греческих писателей на свой язык и сами расширяли наши познания,
особенно о земном шаре и о небесных светилах, а вместе с тем и математическое
знание вообще и медицину;
познание же
нравственного арабская наука, как и греческая, считала частью познания природы.
Но такое знание христианская церковь отвергала как еретическое. Так
продолжалось свыше тысячи лет, и только в XI веке, когда в Европе начались
восстания городов, началось также и свободомыслящее (рационалистическое)
движение. Стали усердно разыскивать уцелевшие кое-где памятники древнегреческой
науки и философии и по ним начали изучать геометрию, физику, астрономию и
философию. Среди глубокого мрака, царившего в Европе столько веков, открытие
какой-нибудь рукописи Платона или Аристотеля и перевод ее становились мировыми
событиями: они открывали новый неведомый кругозор, они будили умы, воскрешали
чувство красоты и восторга перед природой и вместе с тем пробуждали веру в силу
человеческого ума, от которой так тщательно отучала людей христианская
церковь.
С этих пор
началось возрождение - сперва в науках, а потом вообще, а также в исследованиях
о сущности и основах нравственности. Многострадальный Абеляр (1079-1142), уже
в начале XII века решился утверждать, вслед за мыслителями Древней Греции, что
человек носит в себе самом зачатки нравственных понятий. Но поддержки для такой
ереси он не нашел, и только в следующем столетии появился во Франции мыслитель
Фома Аквинат (1225-1278), который старался соединить учения христианской
церкви с частью учений Аристотеля; а в Англии Роджер Бэкон (1214-1294) около
того же времени попытался, наконец, отбросить сверхъестественные силы в
объяснении как природы вообще, так и нравственных понятий человека.
Это
направление было, впрочем, скоро задавлено, и нужны были вышеупомянутые
народные движения, охватившие Богемию, Моравию, земли, теперь принадлежащие к
Германской империи, Швейцарию, Францию, особенно южную, Нидерланды и Англию;
нужно было,
чтобы сотни тысяч людей погибли от огня и меча, а их руководители подверглись
адским пыткам,- словом, нужно было громаднейшее потрясение, постепенно
охватившее с XII по XVI век всю Европу, чтобы церковь и руководимые ею гражданские
правители позволили мыслителям говорить и писать об общественном инстинкте
человека как об источнике нравственных понятий и о значении человеческого
разума для выработки нравственных начал. Но и тут мышление, освобождавшееся от
гнета церкви, предпочитало приписывать мудрым правителям и законодателям то,
что прежде приписывалось- божественному откровению,- раньше чем новое течение
мысли решилось признать, что выработка нравственных начал была делом общечеловеческого
творчества.
В середине
XVI века, незадолго до смерти Коперника (1473- 1543), вышла его книга о
строении нашей планетной системы, которая дала сильный толчок естественнонаучному
мышлению. В ней доказывалось, что земля вовсе не стоит в центре вселенной и
даже не в центре нашей планетной системы, что солнце и звезды новее не
вращаются вокруг нее, как это кажется нам; и что не только наша земля, но и
солнце, вокруг которого она ходит,- простые песчинки в ряду бесконечного числа
миров. Эти идеи так расходились с учениями церкви, утверждавшей, что земля есть
центр вселенной и что человек представляет предмет особых забот Творца природы,
что церковь стала, конечно, жестоко преследовать это учение, и немало людей
пало жертвами этого преследования; так, итальянец Джордано Бруно (род. 1548)
был сожжен инквизицией в Риме в 1600 году за сочинение Saggio della bestia triomfante 78, где он высказывался за
ересь Коперника. Но новое направление уже было дано астрономами, и вообще
выдвинулось значение точных наблюдений и их математической обработки и знания,
основанного на опыте против заключений, основанных на метафизике. Во Флоренции
даже образовалась академия del Cimento,
т.е. опыта.
Вскоре вслед
за тем в 1609 и 1619 годах подробные исследования Кеплером (1571-1630) законов
движения планет вокруг солнца подтвердили выводы Коперника, а лет двадцать
спустя итальянский ученый Галилей (1564-1642) выпустил главные свои сочинения,
которые не только подтверждали учение Коперника, но доказывали еще дальше, куда
ведет физика, основанная на опыте. За приверженность к учению Коперника церковь
в 1633 году подвергла Галилея пытке и под пыткой заставила отказаться от такой
«ереси». Но мысль освобождалась уже от гнета христианских и древнееврейских
учений, и в английском мыслителе и исследователе Франциске Бэконе
(Веруламском) естествознание нашло не только продолжателя смелых исследований
Коперника, Кеплера и Галилея, но и основателя нового метода научного
исследования - индуктивного метода, построенного на тщательном изучении фактов
природы и на получении выводов из этих фактов вместо того, чтобы объяснить
природу дедуктивно, т.е. на основании заранее выведенных отвлеченных
умозаключений. Мало того, Бэкон набросал основы новой науки, построенной во
всех своих главных отраслях на наблюдении и опыте. В Англии в эту пору уже шло
серьезное брожение умов, которое вскоре вылилось в революцию 1639-1648 годов,
крестьянскую и особенно среднего сословия в городах, завершившуюся
провозглашением республики и казнью короля. И рядом с экономическим и политическим
переворотом, т.е. с уничтожением власти феодальных землевладельцев и с
вступлением во власть городского среднего сословия, совершалось освобождение
умов от гнета церквей и выработка новой философии - нового понимания природы,
основанного не на умозрениях, а на серьезном изучении природы и постепенного
развития жизни, т.е. эволюции, которая составляет основу современной науки.
Бэкон и
Галилеи были предтечами этой науки, которая во второй половине XVII века все
ясней стала понимать свою силу и необходимость полного освобождения от церквей,
как католической, так и новых, протестантских. Для этого ученые стали
сплачиваться между собой и основывать научные «академии», т.е. общества,
работающие для свободного изучения природы; и в этих академиях признавалось
основным принципом опытное исследование вместо прежних словопрений. Такую цель
преследовали академии, возникшие сперва в Италии, а потом и Королевское общество,
основанное в Англии в XVII веке и ставшее с тех пор оплотом естественнонаучного
знания и образцом для таких же обществ, основанных во Франции, Голландии и
Пруссии и т. д.
Такой поворот
в науках естественно отразился и на науке о нравственности. Фрэнсис Бэкон уже
за несколько лет до английской революции сделал попытку - весьма, впрочем,
осторожную - освободить вопрос о происхождении и сущности нравственных
понятий от религии. Он осмелился высказать, что отсутствию религиозных
убеждений не следует приписывать разрушительного влияния на нравственность,
что даже безбожник может быть честным гражданином, тогда как, с другой стороны,
суеверная религия, если она берет на себя руководить нравственностью человека,
представляет действительную опасность. Выражался Бэкон чрезвычайно сдержанно -
иначе в его время и нельзя было выражаться; но сущность его мысли была понятна,
и с тех пор та же мысль стала все громче и определеннее высказываться в Англии
и во Франции. Тогда вспомнили о философии Эпикура и стоиков и началось развитие
рационалистической этики, т.е. этики на научных основаниях, трудами Гоббса,
Локка, Шефтсбери, Кэдворса, Хатчесона, Юма, Адама Смита и др. в Англии и
Шотландии и Гассенди, Гельвеция, Гольбаха и многих других - во Франции *.
* Замечательное
сочинение Джордано Бруно «Saggio della bestia triomfante», изданное в 1584 году,
прошло почти незамеченным. Точно так же книга Шаррона «De la Sagesse »79, издание 1601 года (в издании 1604
года пропущено смелое место о религии), где сделана была попытка основать
нравственность на простом здравом смысле, не имела, по-видимому, большого
распространения вне Франции. Essais Montaigne (опыты Монтеня) (1588), который оправдывал многообразие религий,
имели, впрочем, большой успех 80.
Любопытно,
однако, что главная черта объяснения нравственности, данного Бэконом (на
которое я указал уже во второй главе), а именно то, что уже даже у животных
инстин,кт общительности бывает сильнее и постояннее инстинкта самосохранения,
оставлено было без внимания его последователями и даже смелыми поборниками
естественного объяснения нравственности **.
**
Замечательно, что и Йодль, историк этики, необыкновенно чуткий ко всяким новым
влиянием в этической философии, тоже не оценил по достоинству те немногие
слова, в которых Бэкон выразил свою мысль. Он видел в них отголосок греческой
философии или так называемого естественного закона, 1ех па1игаП5 (1573), тогда
как Бэкон, выводя нравственность из общительности, свойственной к;]к человеку,
так и большинству животных, давал новое, естественнонаучное объ-нгнение
первооснов нравственности.
Только Дарвин
в конце своей жизни решился повторить мысль Бэкона на основании своего
собственного наблюдения природы и положил ее в основу нескольких замечательных
страниц о происхождении нравственных чувств, вошедших в его книгу «Происхождение
человека» (см. выше, гл. 2), но даже и теперь писатели об этике обходят эту
мысль, которая должна была бы лечь в основу рациональной этики, тем более что,
хотя и в менее определенной форме, она все-таки мерцала в основе всех учений,
искавших объяснения нравственности в самой природе человека.
После Бэкона
из философов XVII века то же самое прекрасно понял и еще определеннее высказал
Гуго Греции (Hugo Grotius) в сочинении «О праве
войны» (de jure bellis.
1625) 81. После нескольких замечаний о создателе и его влиянии на
выработку нравственных понятий не непосредственно, а через посредство «хотя
созданной им, но неизменяемой разумной природы», Гроций не задумался признать,
что источником «права» и тесно связанных с ним нравственных понятий были
природа и познающий ее разум.
Религиозную
нравственность и постановления обрядов он выделил из области естественной
нравственности и занялся только изучением последней. Под природой же он понимал
человеческую природу и отрицал, чтобы она могла не отличать правого от неправого,
так как в человеке и в животных развита общительность, которая необходимо
влечет человека к выработке спокойного сожития с ему подобными.
Рядом с этим
сильным общественным побуждением, продолжал Гроций, человек благодаря языку
имеет способность выводить общие правила для поддержки общежития и поступать
сообразно с ними, и эта забота об общежитии становится источником
установившихся обычаев и так называемого естественного, или обычного, права.
Выработке этих установлений помогают также понятие об общей пользе и
производное понятие о том, что признано справедливым. Но совершенно ошибочно
утверждать, говорил он, что людей принуждала заботиться о праве стоявшая над
ними власть или же что они заботились о нем ради одной пользы. К тому влекла
человека его природа.
«Ибо,- писал
Гроций,- начиная с животных, есть некоторые из них, которые умеряют и до
некоторой степени забывают заботу о себе ради своих детей, или <себе>
подобных; что происходит,- прибавлял он,- по нашему мнению, от некоего
познания, происходящего извне и составляющего принцип таких поступков, так как
в других поступках, более легких, не замечается того же инстинкта»*.
* Цитирую по
французскому переводу: De jure bellis. Le Droit de querre et de
Paix, traduit du latin par M.Courtin. La Haye. 1703. Preface. §7.
Такое же
стремление делать добро другим видно до некоторой степени у детей. В этом же
направлении действует и здравое суждение (§ 9). «Естественное право,- писал
дальше Гроций,- есть правило, внушаемое нам разумом, в силу которого мы судим о
нравственной необходимости или негодности поступка, смотря по его согласию или
несогласию с самою разумной природой» (с самою природой разума. § X, 1).
«Более того,-
продолжал Гроций,- естественное право так неизменяемо, что сам Бог не может его
изменить. Ибо хотя власть Бога громадна, но можно, однако, сказать, что есть
вещи, на которые она не распространяется» (кн. 1. Гл. I. § X, 5).
Другими
словами, соединяя в одно учения Бэкона и Греция, происхождение нравственных
понятий становится ясным, если признать основной чертой человека инстинкт
общительности (вследствие этого инстинкта складывается общественная жизнь с
некоторыми неизбежными уступками личному эгоизму); причем она способствует, в
свою очередь, выработке понятий родовой нравственности, которые мы находим у
всех первобытных дикарей. Затем на почве жизни, слагающейся под влиянием
несомненно сильного инстинкта общительности, постоянно работает разум, который
ведет человека к выработке правил жизни, все более сложных и укрепляющих вместе
с тем побуждения общественного инстинкта и внушенные им привычки. Идет,
следовательно, естественным путем выработка того, что мы называем правом.
Таким
образом, ясно, что нравственный склад и понятия человека вовсе не нуждаются в
сверхъестественном объяснении. И действительно, во второй половине XVIII и в
XIX веке большинство писавших о нравственности указывало на ее происхождение из
двоякого источника: прирожденного чувства, или общественного инстинкта, и разума,
который укрепляет и развивает то, что подсказано ему наследственным чувством и
инстинктивно выработанными привычками.
Те же, кто
непременно хотел ввести в этику сверхприродное, «божественное» начало,
объясняли инстинкт и привычки общественности в человеке божественным
внушением, совершенно оставляя в стороне то, что привычки и инстинкт
общественности свойственны громадному большинству животных, причем, прибавлю
я, мы узнаем теперь, что привычки общительности представляют самое верное
оружие в борьбе за существование, а потому они все более и более укрепляются в
общественных видах.
Понимание
нравственного, принятое Бэконом и Гуго Гроцием, неизбежно выдвигало, однако,
вопрос: на чем же основывается разум в выработке нравственных понятий?
На этот вопрос
есть намеки уже в Древней Греции, и тогда на него давались разнообразные
ответы. Платон, особенно во втором периоде его жизни, и его последователи,
объясняя нравственные понятия человека «любовью», внушенной ему сверхприродными
силами, естественно, отводили разуму очень скромное место. Разум человека
служил только истолкователем «Разума Природы», или внушением сверхприродной
силы.
Скептические
же школы софистов, а потом Эпикур и его школа хотя и помогли мыслителям Древней
Греции отделаться от религиозной этики, но эти две школы, равно как и другие,
которые тоже обходились без вмешательства верховной власти (т.е. киренаики и
последователи Аристотеля), хотя и придавали большое значение разуму, но
предоставляли ему очень ограниченную роль, а именно – только расценку между
различными поступками и образами жизни с целью определить те, которые вернее
ведут человека к счастью. Нравственный образ жизни, говорили они, тот, который
дает наиболее личного счастья и наиболее удовлетворенное общее состояние не
только отдельной личности, но вместе с тем и для всех. Счастье есть свобода от
зол, и благодаря нашему разуму, отказываясь от минутных удовольствий ради
будущих более прочных радостей, мы можем выбирать в нашей жизни то, что вернее
ведет нас к состоянию уравновешенности, к общей удовлетворенности, к
гармонической жизни в согласии с самим собой, а также к развитию нашей личности
сообразно с ее индивидуальными особенностями.
В этой этике
отрицается, следовательно, погоня за справедливостью, или так называемой добродетелью,
ради нее самой; мало обращается также внимания на жизнь, руководимую идеалом
любви, которую проповедовал Платон. Разуму придается большое значение, особенно
Аристотелем. Но деятельность разума он видит скорее в рассудительности и
благоразумии, чем в смелом решении свободной мысли. Его идеал - «правильное»
мышление, обуздание поступков, которые человек готов совершить под сильным
впечатлением, и воля, держащаяся «благоразумной середины» в соответствии с
природой каждого отдельного человека.
Аристотель
отбрасывал метафизику и стоял на практической почве, считая исходной точкой
всякой деятельности стремление к счастью, себялюбие (эгоизм). На той же точке
зрения еще более стоял, как мы видели, Эпикур, а за ним и его последователи в
течение пяти или почти шести столетий. Со времен же Возрождения, т.е. с XVI
века, эту точку зрения разделял целый ряд мыслителей, включая впоследствии
энциклопедистов XVIII века и наших современников - утилитаристов (Бентам,
Милль) и естественников (Дарвин и Спенсер).
Но какой бы
успех ни имели эти учения, особенно тогда, когда человечество чувствовало
необходимость освободиться от гнета церкви и пыталось проложить новые пути в
развитии форм общественности,- эти учения все-таки не разрешали вопроса о
происхождении нравственных понятий в человеке.
Сказать, что
человек всегда стремится к счастью и к наиболее полному избавлению от зол,-
значит высказывать давно очевидную, но еще поверхностную истину, выраженную
даже в пословицах. В самом деле, не раз уже было замечено, что, если бы
нравственная жизнь вела человека к несчастью, всякая нравственность давно
исчезла бы на свете. Но такого общего замечания недостаточно. Нет никакого
сомнения, что желание наибольшего счастья постоянно присуще всякому живому
существу: в конечном анализе человек всегда руководится именно этим желанием.
Но вопрос, занимающий нас, в том и состоит: «Почему, вследствие какого
умственного или чувственного процесса человек сплошь да рядом, в силу каких-то
соображений, называемых нами «нравственными», отказывается от того, что,
несомненно, должно доставить ему удовольствие? Почему он часто переносит
всякого рода лишения, лишь бы не изменить сложившемуся в нем нравственному
идеалу?» Между тем ответ, данный названными сейчас мыслителями Древней Греции,
а затем и целым рядом позднейших мыслителей-утилитаристов, не удовлетворяет
нашего ума: мы чувствуем, что здесь дело не в одном благоразумном взвешивании
удовольствий и не в личном отказе от малых радостей ради других радостей, более
сильных и более прочных. Мы сознаем, что имеем здесь дело с чем-то более
сложным и вместе с тем гораздо более общим.
Аристотель
отчасти понимал это, когда писал, что человек, перед которым открываются два
возможных решения, поступает разумно, если останавливается на том решении,
которое не вносит разлада в его внутреннее «Я» и дает ему большую удовлетворенность
самим, собой. Радостей, чести, уважения и т. д., говорил он, мы добиваемся не
только ради их самих, но главным образом ради приносимого ими чувства
удовлетворенности нашего разума. То же в еще лучшей форме повторил, как мы
видели, Эпикур. Но если роль разума признана в такой форме, то является вопрос:
«Что же именно бывает удовлетворено в таких случаях в нашем разуме?» И когда
вопрос будет поставлен в такой форме, то, как мы увидим дальше, ответ
непременно будет таков: «Потребность справедливости», т.е. равноправия; между
тем если Аристотель и Эпикур и ставили себе этот вопрос, то такого ответа они
не давали: весь строй тогдашнего общества, в основе которого лежало рабство
для большинства людей, весь дух общества был так далек от справедливости и от
неизбежного из нее вывода - равноправия, что такого вопроса Аристотель и
Эпикур, может быть, даже и не задавали себе.
Между тем
теперь, когда старое мировоззрение отжило свой век, мы уже не можем
удовлетвориться решениями названных двух мыслителей и спрашиваем: «Почему более
развитый ум находит наиболее удовлетворения именно в таких решениях, которые
оказываются наилучшими в интересе всех: нет ли здесь глубокой физиологической
причины?»
Ответ Бэкона,
а за ним и Дарвина на этот вопрос мы уже видели (см. гл. 2 82): в
человеке, говорили они, как и во всех стадно живущих животных, настолько развит
инстинкт общительности, что он, постояннее и сильнее других инстинктов, которые
можно обнять под общим именем инстинкта самосохранения. При этом в человеке как
существе разумном, живущем уже десятки тысячелетий общественной жизнью, разум
помогал развитию и соблюдению таких нравов, обычаев и правил жизни, которые
способствовали более полному развитию общественной жизни и вместе с тем
развитию каждой отдельной личности.
Но и этот
ответ нас еще не может удовлетворить вполне. Из жизненного опыта мы знаем, как
часто в борьбе между различными побуждениями узкоэгоистические чувства берут
верх над чувствами общественного характера. Мы видим это и в отдельных людях, и
в целых обществах. И мы приходим поэтому к убеждению, что если бы в
человеческом разуме не было присущего ему стремления вносить в свои суждения
поправку общественного характера, то решения узкоэгоистические постоянно брали
бы верх над суждениями общественными. И такая поправка, как мы увидим в
дальнейших главах, действительно вносится, с одной стороны, глубоко
укоренившимся в нас инстинктом общительности и развивающимся при общественной
жизни сочувствием к тем, с кем мы живем, а с другой стороны, больше всего
присущим нашему разуму понятием о справедливости.
Последующая
история учений о нравственности подтвердит такое заключение.
Глава седьмая. РАЗВИТИЕ
УЧЕНИЙ О НРАВСТВЕННОСТИ В НОВОЕ ВРЕМЯ (XVII и XVIII века)
Два
направления в этике нового времени;- Гоббс и его учение о нравственности.-
Кедворс и Кумберленд.- Этика Спинозы.- Джон Локк.- Кларк.- Шефтсбери.-
Хэтчисон.- Лейбниц.
Те же два
направления в этике, которые обозначились в Древней Греции, продолжали
существовать среди мыслителей и позже, вплоть до середины XVIII века. При этом
большинство философов и мыслителей охотно искало объяснения происхождения
нравственности в чем-то сверхъестественном, внушенном человеку свыше.
Воззрения Платона, развитые и подкрепленные христианской церковью, составляли и
еще составляют сущность этих учений, но при этом они значительно суживаются.
Для Платона, как и для Сократа, истинную двигательную силу всего нравственного
представляло знание добра. Но это знание не представлялось Платону как
полученное извне. В основе мировоззрения Платона и в особенности стоиков
лежала мысль, что нравственное чувство, проявляющееся в человеке хотя бы и в
несовершенной форме, представляет часть чего-то, что заложено в жизни целого -
всего мироздания. Если бы этого не было в самой природе, оно не проявилось бы
и в человеке.
Таким
образом, между древнегреческой философией и наукой нового времени было,
следовательно, нечто родственное, однако христианская церковь и вдохновляемые
ею учения употребили все усилия, чтобы вытравить эту мысль из нашего
миропонимания. Христианство, правда, внесло в этику, вернее, усилило в ней
идеал самопожертвования для блага своих братьев; и, воплотив этот идеал в
образе человека-Христа, христианство, подобно буддизму, дало человеку высокий
урок нравственности. Но последователи этого учения, а в особенности церковь,
скоро стали проповедовать, что добродетели тех, кто стремится в жизни
воплотить этот идеал,- вовсе не человеческого происхождения. «Мир во зле лежит»,-
говорили они в противоположность мыслителям Древней Греции. Выражая мрачное
настроение своего времени, руководители христианской церкви утверждали, что
человек настолько безнравственное создание и мир настолько находится во власти
злой силы, что создатель мира должен был послать на землю своего сына, чтобы
указать людям путь к добру и его мучительной смертью «искупить мир» от зла.
Это учение,
как мы видели, так прочно утвердилось, что прошло более полутора тысяч лет,
прежде чем среди новой жизни, народившейся в Европе, начали раздаваться голоса,
заговорившие о зачатках нравственного в самой природе. Мы уже упоминали о них в
предыдущей главе. Но и до настоящего времени такие голоса, в противовес
очевидным фактам, заглушаются теми, кто продолжает самоуверенно утверждать, что
природа дает человеку одни только уроки зла, что роль разума в нравственных
вопросах должна быть оценкой того, что дает нам наибольшее удовлетворение в
данной общественной обстановке, и что поэтому если в человеке проявляется
нравственное, то оно имеет сверхприродное происхождение.
Тем не менее
новое течение в этике, видящее в самом человеке и в окружающей его природе
источник его нравственных понятий, развивалось за последние триста лет,
несмотря на все препятствия со стороны церкви и государства. И оно делало все
более и более очевидным то утверждение, что наши нравственные понятия произошли
и развились совершенно естественным путем из природного человеку и большинству
животных чувства ответственности.
Мы и займемся
теперь разбором этих новых учений и увидим, какую борьбу им пришлось выдержать
и приходится выдерживать по сие время с противоположным учением, постоянно
принимающим новые, иногда искусно замаскированные формы. Но так как
естественнонаучное понимание нравственности развивалось несколько различными
путями в Англии и во Франции, то мы рассмотрим это развитие порознь в той и в
другой стране. Начнем же мы с Англии, где Бэкон был родоначальником нового
направления и вслед за ним и Гоббс стал надолго популярным его представителем.
Между тем
Гоббс занял совершенно противоположное положение. На его воззрения,
несомненно, повлияли идеи его французского друга Гассенди *. Но нет сомнения,
что его презрительное отношение к человеку, которого он представлял себе злым
животным, не знающим никакого удержа своим страстям, сложилась у него уже в
Англии во время бурных годов, которыми началась уже с 1639 года революция,
свергнувшая и казнившая короля в 1648 году. Гоббс уже тогда с ненавистью относился
к революционерам и должен был бежать во Францию, где и написал свое первое
сочинение «О государстве» (De Cive)**.
* Учение
Гассенди о нравственности будет изложено в следующей главе.
** Революция
началась в Англии, как известно, в 1639 году. Первое сочинение Гоббса «О
государстве» (De Cive) вышло сперва в Париже
по латыни в 1648 году, и только пять лет спустя появилось оно по-английски в
Англии. Второе же сочинение Гоббса, «Левиафан»,вышло на английском языке три
года спустя после казни короля, в 1652 году 83.
При тогдашнем
полном отсутствии всяких сведений о жизни первобытных дикарей Гоббс представлял
жизнь первобытного человека как состояние «постоянной войны каждого против
всех», из которого люди выходили только тогда, когда объединялись в общество и
заключали ради этого «общественный договор». А потому свое сочинение о
государстве Гоббс начал с утверждения, что человек вовсе не то «общественное
животное», рожденное с привычками общественности, о котором говорил
Аристотель, а наоборот, человек человеку волк, «homo homini lupus est».
Если люди
ищут себе товарища, то вовсе не в силу прирожденной общественности, а из-за
пользы, которой они ждут от других, и из-за страха друг перёд другом (гл. I и
II).
«Если бы в
человеке существовало чувство общественности,- писал Гоббс,- люди любили бы
первого встречного. Мы же ищем себе товарищей не в силу какого-нибудь
природного инстинкта, а в силу почтения, оказываемого нам, и ожидаемой нами
пользы от людей». «Если люди собрались поговорить, каждый охотно говорит то,
что заставляет других смеяться,- очевидно, для того, чтобы его похвалили за его
прекрасные качества и чтобы их сравнили с недостатками и недочетами
какого-нибудь другого из этого общества...» «Я еще раз утверждаю,- писал далее
Гоббс,- что все общество построено на желании почета и удобства жизни; что эти
договоры заключаются скорее из себялюбия, чем из стремления нашего к себе
подобным». И он заканчивает этот параграф словами: «Таким образом вполне
установлено, что происхождение самых больших и прочных обществ явилось
результатом не взаимного благоволения людей друг к другу, но в силу взаимной
боязни людей».
На таком
поверхностном изображении природы человечества Гоббс и построил свою этику. Эти
понятия были для него основными, и он подтверждал их в своих позднейших
примечаниях к тексту, очевидно, вызванных возражениями против его определений
и выводов *.
* Так, в
примечании к приведенному сейчас параграфу Гоббс писал: «Не отрицаю, что
необходимость поддержки в детстве и старости заставляла людей жить обществами:
природа толкает нас к исканию общества, но гражданское общество-не простое
собрание животных одного и того же вида: оно представляет союзы и лиги,
поддерживаемые законами, которые были определены и подтверждены обещанием
исполнять их». Когда же ему возражали, что если бы люди были такими, какими он
их описывал, то они избегали бы друг друга, он отвечал: «Так они и делают:
запирают свои двери, ложась спать, вооружаются шпагой, отправляясь в дорогу» и
т. д.
Общежития
некоторых животных и дикарей - еще не государство, говорит Гоббс; сама
умственная одаренность человека мешает людям сплачиваться в общества. Именно
вследствие этой одаренности человек человеку враг; и даже та общительность,
которую проявляет человек,- вовсе не природное качество, а привито ему
воспитанием. По природе каждый человек, признавая себя равным каждому другому,
пока воспитание не вытравит в нем этой мысли, считает себя вправе причинить
другому всякое зло и присвоить себе его имущество. Отсюда - состояние постоянной
войны каждого против всех. Из него человек выходит только тогда, когда он
бывает покорен другими, более сильными и более коварными, или же когда группа
людей, видя опасности взаимной борьбы, входит между собой в соглашение и
основывает общество *.
* Причина
взаимного страха между людьми зависит отчасти от естественного равенства всех
людей и отчасти от их взаимного желания вредить друг другу. А так как самый
слабый человек может убить самого сильного, а равны все, кто может сделать
равное, то все люди, естественно, равны между собой. Существующее теперь
неравенство введено было гражданским законом. До этого, при естественном
праве, каждый сам является верховным судьей средств, которые он употребит для
самосохранения, в силу этого «природного права» все принадлежит всем. Но так
как это состояние вело бы к войне, то люди вступили в общественный договор,
которым устанавливался мир, и в силу «закона природы» все обязывались
соблюдать этот договор.
Насколько
ошибочно было представление Гоббса о первобытном человеке, мы знаем теперь
после того, как ознакомились с жизнью первобытных дикарей, а также и громадного
большинства животных на материках, еще слабо заселенных людьми. Теперь нам
ясно, что общественность представляет такое сильное оружие в борьбе с враждебными
силами природы и другими животными, что она развилась у многих стадных животных
гораздо раньше появления на земле человекоподобных существ. А потому для развития
ее у человека не потребовалось ни «общественного договора», ни
«Левиафана-государства».
Ясно, что из
своего понимания основ человеческого общества Гоббс выводил и «законы природы»,
которые он ставил в основу общественного строя; а так как он был ярый
консерватор, слегка прикрывавшийся народными требованиями (он стоял за старый
королевский порядок и за претендента на престол во время Кромвелевской
республики), то он и выставлял основами государства крепостнические стремления
своей партии, а с другой стороны, такие общие начала, с которыми все могли
согласиться.
Для тех, кто
хоть сколько-нибудь знаком с жизнью животных и дикарей, воззрения Гоббса,
очевидно, представляются совершенно ложными. Они были возможны в середине XVII
века, когда так мало знали о жизни диких народов; но мы спрашиваем себя, как
могли они удержаться до настоящего времени, после путешествий и открытий XVIII
и XIX веков? Если можно еще понять, почему Руссо придерживался таких же
взглядов на происхождение человеческих обществ, то совершенно непонятно, как
мог разделять такие идеи современный натуралист Гексли, которому я должен был
напомнить, когда он стал развивать взгляды, достойные Гоббса, что
возникновение общества на земле предшествовало появлению человека.
Объяснить
заблуждение Гоббса можно только тем, что он писал в такое время, когда
необходимо было побороть сильно распространенное в ту пору представление об
идиллическом «первобытном состоянии» человека - представление, связанное с преданием
о рае и о грехопадении, которого держались как католическая церковь, так и
возникавшие тогда церкви протестантов, для которых искупление было догматом еще
более основным, чем для католиков.
В таких
условиях писатель, безусловно отрицавший идеальное «первобытное состояние» и
выводивший нравственные понятия первобытного человека-зверя из соображений о
том, что мирное сожитие выгоднее постоянной войны, неизбежно должен был иметь
успех. Либо «общественный договор», либо порабощение завоевателем, который
силой ограничивает необузданный произвол отдельных личностей,- таковы были, по
мнению Гоббса, первые шаги в выработке нравственности и законности. Затем разум
ограничивал, в видах личной пользы, естественные права личности, и отсюда
развились со временем все «нравственные» добродетели: сострадание, честность,
благодарность и т. д.
Нравственные
понятия развиваются очень разнообразно, говорит Гоббс, согласно различным
условиям времени и места, а потому ничего общего, безусловного {абсолютного)
нет в нравственных правилах *. И соблюдать их нужно только тогда, когда вам
отвечают взаимностью, причем в своем решении следует руководствоваться) только
разумом. Соблюдать же нравственные правила по отношению к тем, кто с вами их
не соблюдает,- неразумно. Вообще полагаться на общественный разум для
водворения нравственности нельзя. Нужна власть, которая создает общественную
нравственность под страхом наказания, и этой власти отдельного человека или
собрания людей должны, безусловно, подчиняться все. В государстве, как и в
природе, сила создает право. Естественное состояние людей - это война всех
против всех. Государство защищает жизнь и имущество подданных ценой их
абсолютного повиновения. Воля государства - верховный закон. Подчинение силе
всемогущего государства «Левиафана» - основа общественности. Только таким
путем достигается мирное сожительство, к которому стремятся наши нравственные
установления и законы. Что же касается наследственного инстинкта общительности,
то он не имеет никакого значения, так как недостаточно развит в первобытном
человеке, чтобы стать источником нравственных правил. Вместе с тем и разум
также не имеет никакого значения для выработки правил общественности:
прирожденного понятия о справедливости у человека не существует; разум человека
как истинный оппортунист устанавливает правила общежития согласно требованиям
времени. Кто победил, тот и прав, потому что он, стало быть, угадал требования
своих современников. Так понимал нравственность Гоббс, и так думает по сию пору
громадное большинство правящих классов.
*
Нравственная философия, писал Гоббс, не что иное, как наука о том, что есть
добро и что есть зло во взаимном общении людей и в человеческом обществе. Добро
и зло - названия, выражающие наши желания и нежелания, которые при различных
темпераментах людей, различных нравах и учениях бывают различны, так как люди
расходятся в своих понятиях о том, что есть добро и зло, и приятное и
неприятное получают в их суждениях различные толкования и т.д. (De Cive, конец главы XV).
С другой
стороны, тот факт, что Гоббс в своих рассуждениях о нравственности окончательно
порвал с религией и метафизикой, привлек на его сторону много последователей. В
то время, когда борьба между католической церковью и протестантами велась в
Англии с ожесточением, доходившим до исступления, и когда освобождение
личности и мышления вообще стало насущным требованием, особенно ценно было учение,
которым такой важный вопрос, как нравственность, ставился на рациональное
основание. Говоря вообще, освобождение этики и философии от религии было
большим шагом вперед, и Гоббс значительно способствовал этому своими
сочинениями. Притом Гоббс, следуя за Эпикуром, доказывал, что, хотя личность
всегда руководствуется своими личными выгодами, человек тем не менее приходит к
заключению, что его прямой интерес состоит в возможно большем развитии общительности
и мирных взаимных отношений. Таким образом, выходило, что, хотя нравственные
правила вытекают из личного эгоизма, они тем не менее становятся основой
развития лучших взаимных отношений и общественности,
Кедворс (1617-1688). Вследствие
указанных выше причин учение Гоббса имело в Англии большой и длительный успех.
Но многих оно не удовлетворяло, и скоро против него выступили в Англии
серьезные противники, в числе их были, между прочим, знаменитый английский поэт
того времени Джон Мильтон, убежденный республиканец и защитник свободы совести
и печати, и Яков Гаррингтон, выступивший в 1656 году со своей утопией «Океания».
где он восхвалял, в противовес Гоббсу, демократическую республику. Но главными
критиками этического учения Гоббса была группа ученых, группировавшихся вокруг
Кембриджского университета. Эта группа относилась одинаково враждебно как к
кромвелевскому республиканскому пуританизму, так и к естественнонаучному
складу учений Гоббса. Однако, хотя эти противники Гоббса не разделяли узких
взглядов, преобладавших среди английских богословов, но тем не менее их
философия никак не могла помириться ни с рационализмом вообще, ни тем более с
выводами Гоббса, в которых они видели прямую угрозу всякой сдерживающей
нравственной силе. Из соображений о личной пользе нельзя вывести чувствуемой
нами обязательности некоторых нравственных суждений, говорил Кедворс. Мало
того, нравственность, доказывал ин, не создание человека; ее корни лежат а
самой природе вещей, которую не может изменить даже божественная воля:
нравственные заключения так же неизбежны, как математические истины. Человек
открывает свойства треугольника, но он не создает их: они лежат в неизменяемых
свойствах вещей. Точно так же нравственные заключения оставались бы верны,
если бы даже погиб весь теперешний мир.
В этих мыслях
Кедворса мы видим, следовательно, приближение к тому понятию о
равнозначительности (эквивалентности) и равноправии людей, которое начинает
проявляться в современной рациональной этике. Но Кедворс прежде всего был
богослов, и для него философия все-таки оставалась ничем без одухотворяющей
силы религии и без вселяемого религией страха.
Гораздо ближе
к намечающейся теперь этике подошел другой представитель Кембриджской школы,
Ричард Кумберленд (1632- 1718). В своем сочинении, написанном на латинском
языке, «Философское рассуждение о законах природы»*, изданном в 1671 году, он
так излагал свои воззрения. «Благо общества,- писал он,- есть высший
нравственный закон. Все, что ведет к этому,- нравственно».
* Cumberland R. De Legabus naturae disquisitio philosophica. L., 1672.
Человек
потому доходит до такого заключения, что в этом направлении его толкает вся
его природа. Общительность есть качество, неотделимое от человеческой
природы,- неизбежное следствие организации человека. Доводы же Гоббса,
стремившегося доказать противное,- ложны, так как общительность должна была
существовать уже с самых первых времен первобытного состояния.
Правда, у
Кумберленда еще не было тех доказательств в пользу этой мысли, которыми мы
располагаем теперь, с тех пор как кругосветные плавания, а затем и жизнь среди
дикарей познакомили нас с нравами первобытного человека; а потому он
подтверждал свои догадки лишь общими рассуждениями о строении мира, об
организации человека и об его отношении к другим живым существам, тоже
одаренным разумом. В такой мере нравственное, писал он (очевидно, делая уступку
требованиям своего времени), есть проявление божественной воли; но из этого еще
не следует, чтобы оно было произвольно или изменчиво.
Догадки
Кумберленда о происхождении нравственных понятий человека из развития чувства
общительности были, следовательно, верны. К сожалению, Кумберленд не рассмотрел
дальнейшего развития этого чувства, а только указал на то, что благоволение ко
всем, возникающее из чувства общительности, поддержанного и развитого разумом,
приносит столько хорошего каждому разумному существу, что человек помимо
вмешательства божественного авторитета будет считать нравственные правила
обязательными для себя. Следуя влечению общительности, человек, конечно, стремится
в то же время .и к личному счастью, но под влиянием общительности само его
стремление к личному счастью ведет к общему благу; а потому повиновение чувству
общительности само становится источником радости и удовлетворения, раз оно
ведет к высшей цели.
На этом
Кумберленд остановился. Как и почему, исходя из инстинкта общительности,
человек мог развить свои нравственные идеалы до теперешней высоты и широты,
этого он не рассматривал и понятием о справедливости, ведущей к равноправию и
к дальнейшим из нее выводам, он не занимался.
Это сделали
после него, с одной стороны, Джон Локк и его последователи, стремившиеся
основать нравственность на пользе, а с другой стороны, Шефтсбери и его
последователи, считавшие источником нравственного врожденный инстинкт и
чувство. Но прежде чем перейти к ним, мы должны еще остановиться на этике
Спинозы, оказавшей огромное влияние на развитие этических учений.
Спиноза (Бенедикт) (1632-1677).
Этика Спинозы имеет нечто общее с этикой Гоббса в его отрицании ее
внеприродного происхождения. Но вместе с тем она безусловно глубоко от нее
отличается в своих основных понятиях. Бог для Спинозы - сама природа. «Кроме
Бога не может быть другой субстанции, и она не может быть представлена»*.
* Этика. Ч.
1. Положение 15. С. 17 русского перевода под ред. проф. Модестова. Спб., 1904 84.
В следующих ссылках я буду упоминать только часть римскими цифрами и положение
арабскими.
Отделять
телесную субстанцию от божественной нельзя, Бог есть действующая причина всех
вещей, но он действует только по законам своей природы. Воображать, что он
может сделать, чтобы то, что находится в его власти, не совершалось,- неверно.
Точно так же неверно было бы доказывать, что природе Бога принадлежит высший
разум и вполне «свободная воля» (I, 17); в природе вещей нет ничего случайного,
а все заранее определено божественной природой к существованию и к действию
известным образом (I, 29). Одним словом, то, что люди называют Богом, есть
сама непонятая человеком природа. Воля, так же как и разум, есть только
состояние мышления, а потому ни одно хотение не может существовать и
определяться к деятельности, если оно не определяется другой предыдущей
причиной, а эта причина, в свою очередь, опять другою и так далее до
бесконечности (I, 32). Из этого следует, что вещи не могли быть произведены
Богом - природой - никоим иным образом и ни в каком другом порядке, как только
в том, в каком они произведены (I, 33). То могущество, какое толпа приписывает
Богу,- не только человеческое свойство (что показывает, что толпа представляет
Бога человеком или подобным человеку), но и заключает в себе бессилие (11,3).
(Вообще причины, почему люди склонны приписывать всякие события в своей жизни
верховной силе, прекрасно разобраны были Спинозой в первой части этики,
положение 36.)
Спиноза был,
следовательно, продолжателем Декарта ** и дальше развивал его воззрения на
природу, а в отрицании божественного происхождения нравственных понятий
Спиноза сходился с Гоббсом. Но смело развивая свои естественнонаучные воззрения
и вполне освободившись от христианской мистики, Спиноза слишком хорошо понимал
природу и человека, чтобы пойти в этике вслед за Гоббсом. И, конечно, он не
мог вообразить себе, что нравственное есть нечто, основанное на принуждении
государственной власти. Он показал, напротив, как без всякого вмешательства
чувства страха перед верховным существом или перед правителями разум человека,
вполне свободный, неизбежно должен был прийти к нравственному отношению к
другим людям и как, делая это, человек находит высшее блаженство, потому что
таковы требования его свободно и правильно мыслящего разума.
** О Декарте
смотрите ниже, в следующей главе.
Спиноза
создал, таким образом, истинное учение о нравственности, проникнутое глубоким
нравственным чувством. Такова же была и его личная жизнь.
Мышление,
путем которого Спиноза дошел до своих выводов, можно изложить так. «Воля и
разум - одно и то же. Оба - не что иное, как отдельные желания и идеи. Ложные
заключения состоят только в недостатке познания: от него происходят извращенные
и спутанные мысли (II, 49), а также и неправильные поступки». Вообще мысли
каждого человека бывают иные полны, а другие неполны и спутаны. В первом случае
за мыслью следует действие, тогда как во втором случае наша душа находится в
страдательном состоянии, и чем больше человек имеет неполных мыслей, тем более
его душа подвержена страстям.
Согласно
учению Спинозы, душа и тело - «одна и та же вещь, которую мы рассматриваем то с
точки зрения мышления, то с точки зрения протяжения». Спиноза подробно
доказывает это положение, опровергая ходячее воззрение, утверждающее, что то
или иное действие тела происходит от души, которая имеет власть над телом.
Говоря это, люди просто сознаются в том, что не знают истинной причины своих
действий (II, 2). «Решения души происходят в ней с той же необходимостью, как
и идеи (мысли) о вещах, действительно существующих». При этом все, что увеличивает
способность нашего тела к деятельности, равно как и сама мысль об этом,
увеличивает способность нашей души к мышлению и содействует ей (III, II).
Радость, веселость и вообще радостное состояние ведут нашу душу к большему
совершенству; печаль же имеет обратное действие (III, 11). Одним словом, тело и
душа неотделимы друг от друга.
Любовь - не
что иное, как радость, сопровождаемая идеей внешней причины, а ненависть - не
что иное, как печаль, сопровождаемая идеей своей внешней причины (III, 13). И
это объясняет нам, что такое надежда, страх, чувство безопасности, отчаяние,
удовольствие («радость, происшедшая от образа вещи минувшей, в исходе которой
мы сомневались») и угрызение совести («печаль, противоположная удовольствию»)
(III, 18).
Из этих
определений Спиноза выводил все основные положения нравственного. «Так,
например, мы стремимся утверждать о себе и о любимом предмете все то, что, как
мы воображаем, причиняет нам или любимой вещи радость, и наоборот»*. А так как
стремление души или способность мышления по своей природе равно и одновременно
со стремлением или способностью тела к действованию, то «мы стараемся
содействовать тому, что мы воображаем содействующим радости - как нашей, так и
в любимых нами существах». Из этих основных положений Спиноза выводил самую
высокую нравственность.
* Слово
«вещь» Спиноза употреблял как для неодушевленных предметов, так и для живых
существ.
В природе,
писал он, нигде не существует должного: есть только необходимое. «Познание
добра и зла есть не что иное, как аффект (чувство) радости или печали,
поскольку мы сознаем его». «Мы называем добром или злом то, что полезно или
вредно для сохранения нашего существования; то, что увеличивает или уменьшает,
поддерживает или стесняет нашу способность к деятельности» (IV, 8). Но истинное
познание добра и зла, поскольку оно истинно, не может укротить никакого аффекта
(никакого хотения). Лишь постольку, поскольку оно само есть аффект, т.е.
переходит в желание действия, оно может сдерживать аффект, если оно сильнее
его (IV, 14).
Легко
представить себе, какую ненависть возбудил Спиноза против себя в богословском
стане такими утверждениями. Спиноза отвергал двойственность, о которой говорили
богословы и в силу которой Бог является носителем вечной справедливости, тогда
как сотворенный им мир есть ее отрицание *.
*
Утверждение, что человек несвободен и может делать только то, что вытекает из
его природы, в связи с таким же утверждением о Боге встречается в разных местах
«Этики» Спинозы. Так, например, в предисловии к IV части «О человеческом
рабстве и о силе аффектов» он писал: «То вечное и бесконечное существо, которое
мы называем Богом, или природой, действует по такой же необходимости, по какой
оно существует».
Спиноза
строил свою нравственность на эвдемонистическом начале, т.е. на искании
человеком счастья. Человек, говорил он, как и все другие существа, стремится к
наибольшему счастью, и из этого стремления его разум выводит нравственные
правила жизни, но при этом человек, однако, не свободен, так как он может делать
только то, что необходимо вытекает из его природы.
Нет никакого
сомнения, что Спиноза прежде всего стремился освободить нашу нравственность от
управления ее чувствами, внушаемыми религией, и хотел доказать, что наши
страсти и хотения (аффекты) не зависят от нашей доброй или злой воли. Он
стремился поставить нравственную жизнь человека всецело под управление его
разума, сила которого растет вместе с развитием познания. Целый ряд страниц в
части IV, где говорится «о человеческом рабстве», посвящен этому вопросу,
затем «Могуществу разума или Человеческой свободе» Спиноза посвятил всю часть V
своей «Этики», и во всем этом капитальном исследовании он всячески стремился
побуждать человека к действию, доказывая, что полного удовлетворения своего Я
мы достигаем лишь тогда, когда мы действенно, активно, а не страдательно
отзываемся на окружающее нас. Но, к сожалению, он не обратил внимания на то,
что способность решать, что справедливо и что несправедливо, есть одно из
выражений основной формы нашего мышления, без которого не было бы мышления.
Этика Спинозы
вполне научна. Она не знает ни метафизических тонкостей, ни велений свыше. Ее
суждения вытекают из познания природы вообще и природы человека. Но что же она
видит в природе? Чему природа учит наш разум, которому принадлежит решение в
нравственных вопросах? В каком направлении ее уроки? Она учит, писал Спиноза,
не довольствоваться соболезнованием, не смотреть издали на радости и страдания
людей, а быть активным. В каком же направлении должна проявляться эта
активность? На этот вопрос Спиноза, к сожалению, не дал ответа. Он писал во
второй половине XVII века, и его «Этика» вышла лишь посмертным изданием в 1676
году 85. В это время уже совершились две революции: реформационного
периода и английская; обе эти революции не ограничились одной борьбой с
богословием и церковью. Они имели глубоко социальный характер, и равноправие
людей было основным лозунгом этих народных движений. Но у Спинозы не нашлось
отклика на эти полные значения явления.
«Спиноза,-
совершенно справедливо замечает Йодль,- заглянул глубже всех в этику.
Нравственное в его смысле - в одно и то же время и божеское и человеческое,
эгоизм и самоотречение, разум и аффект (т.е. хотение), свобода и
необходимость». Но вместе с тем Спиноза, прибавляет Йодль, намеренно строя
этику на эгоизме, совершенно игнорировал социальные наклонности человека.
Влечения, порождаемые общественной жизнью, которые должны побороть чисто
эгоистические влечения, Спиноза, конечно, признавал. Но общественный союз
являлся у него чем-то второстепенным, и самоудовлетворение совершенной в себе
самой личности ставилось им выше идеи совместной работы в общежитии (Йодль. Т.
1. С. 259 86). Быть может, этот недостаток объясняется тем, что в
XVII веке, когда происходили массовые избиения во имя «истинной веры», первой
насущной задачей этики было отделить нравственность от всякой примеси
христианских добродетелей и, сделав это, Спиноза, может быть, не решался
навлечь на себя еще большие громы защитой общественной справедливости, т.е. защитой
коммунистических идей, выставленных в эту пору религиозными движениями. Надо
было прежде всего восстановить права личного независимого автономного разума, а
потому, строя свою нравственность на высочайшем блаженстве, которое она дает
без всякой награды в виде «умножения стад» или «блаженства на небесах», надо
было порвать окончательно с богословской этикой, не впадая ни в «утилитаризм»,
ни в этику Гоббса и его последователей. Во всяком случае, пробел в этике
Спинозы, отмеченный уже Йодлем, был пробел существенный.
Локк
Джон
(1632-1704). Индуктивная философия Фрэнсиса Бэкона, смелые обобщения Декарта,
стремившегося раскрыть естественную жизнь всего мироздания, этика Спинозы,
объяснявшая нравственное начало в человеке без всякого вмешательства таинственных
сил, и попытка Греция объяснить развитие общественности опять-таки без
вмешательства сверхприродного законодателя - все подготавливало появление новой
философии; и она действительно нашла яркого выразителя в лице английского
мыслителя Локка.
Особого
учения о нравственности Локк не написал. Но в своем произведении «Исследование
о разуме человека»* он так глубоко разработал основы всего нашего знания, что
оно легло в основание новой философии целого поколения; а разбирая в другой
своей книге практические приложения своего исследования к политике и к жизни
вообще **, он высказал столько веского о происхождении нравственных понятий,
что его воззрения наложили свою печать на все то, что было написано о
нравственности в XVIII веке. Влияние Локка отчасти объясняется тем, что он не
являлся основателем новой теории со строго определенными воззрениями, а
излагал свое понимание человеческого мышления, так называемой свободы воли и
нравственности вообще, он весьма терпимо относился к другим учениям, стараясь
показать в них то, что могло быть правильным, хотя бы оно было выражено
неправильно.
* «An Essay Concerning Human Understanding» вышло в 1689 году, на
другой год после водворения в Англии конституционной монархии. Излагая учение
Локка, я цитирую его мысли по «шестому изданию с значительными дополнениями»,
вышедшему в Лондоне в 1710 году 87.
** Treatise on governement 1689. Letters on Toleration
and reasonality of christianity 88.
Локк, подобно
Спинозе, был прежде всего последователем Декарта в его объяснении нашего
знания, т.е. процесса нашего мышления и путей, которыми человек доходит до
своих умозаключений. Подобно Декарту, он отверг метафизику и стал на вполне
научную почву. Но Локк разошелся с Декартом в вопросе о существовании у
человека врожденных идей, в которых Декарт и другие предшественники Локка
видели источник нравственных понятий человека. Ни в нравственности, ни в
разуме вообще прирожденных идей не существует, утверждал Локк. «Где та
практическая истина, - спрашивал он, - которая была бы общепринята, без всяких
сомнений, как подобало бы прирожденной истине»89. Вот, например, две
практические истины, признаваемые большинством людей: справедливость и
соблюдение договоров; с ними соглашается большинство, их признают даже воры и
разбойники в своих союзах. Но они вовсе не считают их «законами природы», а
просто видят в них правила, без соблюдения которых не могли бы существовать их
общества. Это - условия общественности. «Но кто же станет утверждать, что люди,
живущие грабежом и обманом, имеют врожденные правила нравственности и
справедливости?» (Исследование о человеческом разуме. Кн. I. Гл. III. § 2).
Тем же, кто сошлется на обычный у людей разлад между мышлением и практической
жизнью, Локк отвечает не совсем удовлетворительно, что поступки человека -
лучшие выразители его мыслей. А так как принципы справедливости и
нравственности отрицаются многими, а другими хотя и признаются, но не проводятся
в жизнь, то странно было бы допустить существование прирожденных практических
правил, по отношению к которым люди довольствуются одним созерцанием (contemplation).
Современный
читатель, освоившийся с теорией развития, вероятно, заметит, что рассуждение
Локка поверхностно. Конечно, он имел право отвергать присутствие у человека
врожденных идей, или умозаключений, в том числе и нравственных, и он вправе был
говорить, что в нравственности, как и во всем остальном, человек черпает свои
умозаключения из опыта. Но если бы он знал законы наследственности, как мы их
знаем теперь, или даже просто подумал бы об этом, он уже едва ли стал бы
отрицать, что у общительного существа, как человек и другие стадные животные, могло
и должно было выработаться путем наследственной передачи от одного
поколения другому не только влечения к стадной жизни, но и к равноправию и
справедливости *.
*
Действительно, писал Локк, скажите человеку, который раньше этого не слыхал,
что надо поступать с другими так, как он желает, чтобы с ним поступали, и он
спросит: «Почему?» На это христианство ответит, что так велит Бог, а последователь
Гоббса скажет, что того требует общество и что Левиафан, т.е. государство,
накажет, если этого не исполнить (кн. I. Гл. III,§5 90). Вообще
добродетель хвалят не потому, что она прирожденное качество, а потому, что она
полезна (§ 6); причем упомянутый совет чаще дается другим, чем исполняется (§
7). Локк, таким образом, вполне шел за Гоббсом, не замечая одного - что
привычки наследуются и становятся инстинктами и что инстинкты, т.е. то, что
тогда называлось «appetite» к чему-нибудь, хотение,
в значительной мере наследственны. Борясь с мыслью о прирожденных мыслях, он не
замечал наследственности, хотя ее поняли уже Бэкон и отчасти Спиноза.
Тем не менее
в свое время, т.е. в XVII веке, поход Локка против «врожденных» нравственных
понятий был важным шагом вперед, так как это отрицание освобождало философию
от подчинения учениям церкви о грехопадении и потерянном рае.
После этого
вступления, которое необходимо было для Локка, чтобы доказать, что нравственные
понятия нельзя считать внушениями свыше, он перешел к главному предмету своего
исследования: к доказательству происхождения наших идей и умозаключений из
наблюдения - из опыта. И здесь его исследование было такое исчерпывающее, что
впоследствии его разделяли и принимали все главные мыслители XVIII века и по
сию пору его держатся позитивисты. Локк совершенно определенно доказывал, что
все наши идеи (понятия, мысли) происходят либо непосредственно из наших
ощущений, получаемых чувствами, либо из рассуждений о наших ощущениях. Все
материалы для мышления мы черпаем из опыта, и ничего нет в разуме, чего раньше
не было бы в ощущении.
«Этот великий
источник наших идей - опыт, зависящий вполне от наших чувств и передаваемый ими
разуму, я называю ощущениями», - писал Локк (Кн. II. Гл. IV. §3 91).
Но при этом он, само собой разумеется, не отрицал, что есть известные приемы
мышления, присущие нашему разуму и позволяющие ему открывать истины. Таковы,
например, тождество, улавливаемое разумом, или различие двух вещей; их
равенство или неравенство; смежность в пространстве или во времени и их
раздельность; причина и следствие.
В простых
идеях, получаемых нами из ощущений, и в наших суждениях о них, есть, указывал Локк,
два крупных разряда: одни сопряжены с удовольствием, причиняемым ими, а другие
- с огорчением, одни - с радостью, а другие - с печалью; и едва ли найдется
ощущение или суждение об ощущении, которое не принадлежало бы к тому или
другому разряду (Кн. II. Гл. XVIII. § 1 92). Все вещи бывают, стало
быть, добром или злом лишь по отношению к нашему удовольствию или огорчению.
Мы называем добром то, «что способно доставить нам удовольствие или же усилить
его или уменьшить страдание» (§ 2 93). Ощущения же вызывают в нас
соответственные влечения и страсти, которые мы познаем, наблюдая их; и человек
ищет того, что дает ему удовольствие, и избегает того, что причиняет страдание
(§3 94). При этом Локк указал уже на то, что удовольствие и
страдание бывают не только физические, но и умственные, и таким образом он уже
положил основы тому учению, которое в XIX веке блестяще развил Джон Стюарт
Милль в рамках утилитаризма.
Вместе с тем,
наблюдая изменения наших простых суждений (под влиянием расширяющегося опыта), мы
получаем представление о нашей воле, т.е. способности поступать так или иначе;
и из таких наблюдений возникает представление о «свободе воли» (Кн. II. Гл.
XXI. § 1 и 2). Мы познаем в себе, говорит Локк, известную силу начать или нет,
продолжать или прекратить такую-то работу нашего разума или такие-то движения
нашего тела; и совершается это одним решением нашей мысли или предпочтением
нашего разума, как бы приказывающего нам либо продолжать то-то, либо нет (Гл.
XX. § 5 95). Отсюда, из наблюдения над властью нашего разума над
нашими поступками, родится мысль о свободной воле (§ 7). Но, в сущности,
вопрос «свободна ли воля или нет?» неправильно поставлен. Следовало бы
спросить: «Свободен ли человек в своих поступках?» Причем ответом на это будет
то, что человек, конечно, может действовать, как, он захочет. Но «свободен ли
он в своих желаниях»? И на этот вопрос Локк дал, конечно, отрицательный ответ,
так как воля человека определяется целым рядом предшествовавших влияний на
него.
Затем,
разбирая, как разум управляет волей, Локк указывал еще на то, что предвидение
страдания или даже только неприятного ощущения (uneasiness) сильнее влияет на нашу
волю, чем предвидение самых великих радостей в загробной жизни. Вообще Локк так
обстоятельно разобрал отношения нашего разума к нашим поступкам, что здесь его
можно считать родоначальником всей последующей философии.
Но вместе с
тем надо отметить также, что если влияние Локка сказалось главным образом в
отрицательной философии XVIII века, то оно сказалось также и в примирительном
отношении философии к религии, выразившемся впоследствии у Канта и в германской
философии первой половины XIX века.
Освобождая
нравственную философию от ига церкви, Локк в то же время ставил нравственность
под охрану трех родов законов: божественных, гражданских и законов
общественного мнения (гл. XXXVIII. § 4-14)96, и таким образом он не
порвал связи с церковной нравственностью, основанной на обещании блаженства в
будущей жизни. Он только умалил значение этого обещания.
В заключение,
во 2-м томе того же исследования о разуме человека Локк посвятил несколько
глав развитию мысли, нередко встречающейся у писавших об этике: мысли, что
нравственные истины, если освободить их от осложнений и свести их к основным
понятиям, могут быть доказаны совершенно так же., как истины математические.
«Знание в области нравственного может быть так же достоверно, как
математическое знание,- писал Локк,- так как наши нравственные понятия, подобно
математическим, представляют основные понятия и такие же равноценные и полные
идеи (and so adequate and complete Ideas);
все согласования и несогласования, которые мы найдем в них, составят реальное
знание, как в математических формулах» (кн. IV. Гл. IV, о реальном знании. §
7). Вся эта часть, а особенно параграф «Нравственность доказуема», чрезвычайно
интересны. Из них ясно видно, что Локк чрезвычайно близко подошел к признанию
справедливости основой нравственных понятий. Но когда он попытался определить
справедливость, то он без всякой надобности ограничил это понятие, низведя его
к понятию о собственности. «Там, где нет собственности, нет справедливости,-
писал он,- это утверждение так же достоверно, как любое доказательство у
Эвклида» (кн. IV. Гл. III. § 18) 97 . И таким образом он лишил
понятие о справедливости и равноправии того громадного значения, которое, как
мы увидим во 2-м томе настоящего сочинения, оно занимает в выработке
нравственных идей 98.
Философия
Локка оказала громаднейшее влияние на все последующее развитие философии.
Написанная простым языком, без варварской терминологии немецких философов, она
не окутывала своих основных положений в туман метафизических фраз, которые
самому пишущему иногда мешают составить себе ясное, отчетливое представление о
том, что он хочет выразить. Локк высказал в ясных словах основы
естественнонаучного познания мира в такой важной области этого познания, как
нравственное. А потому вся последующая философия от кантовской метафизики до
английского «утилитаризма», до «позитивизма» Огюста Конта и даже до современного
«материализма» - сознательно или бессознательно - исходила от Локка и Декарта,
как мы это увидим ниже, когда займемся философией энциклопедистов, а затем философией
XIX века. Теперь же мы рассмотрим, что нового внесли английские продолжатели
Локка.
Кларк
Самуэль (1675-1729). О сходстве нравственных правил с математическими -
в том смысле, что они могут быть выведены с точностью из нескольких основных
положений,- писал, между прочим, Самуэль Кларк, ученик Декарта и Ньютона, в
своем сочинении «Рассуждение о неизменяемых обязанностях естественной
религии»*. Он придавал этому факту большое значение, тем более что он энергично
утверждал независимость нравственных начал от воли верховного существа, а также
и то, что человек считает нравственность обязательной помимо соображений о
последствиях не нравственных поступков. Поэтому можно было бы ожидать, что
Кларк разработает мысль Бэкона о наследственности нравственных инстинктов и
укажет, как они развиваются. Признавая существование рядом с ними инстинктов противообщественных
- часто заманчивых для человека, Кларк мог бы подойти к роли разума в выборе
между теми и другими и показать исторически накоплявшееся влияние общественных
инстинктов. Но этого он не сделал. Время для теории развития (эволюции) еще не пришло,
и, хотя этого всего менее можно было ожидать от противника Локка, Кларк, как и
Локк, призвал на помощь божественное откровение. Вместе с тем Кларк, подобно
Локку, прибегал так же, как и его преемники-утилитаристы, к соображениям о
пользе, и тем самым он еще более ослабил ту часть своего учения, где он
выводил нравственные понятия из унаследованных инстинктов. Вследствие этого его
влияние на этическую философию было гораздо слабее, чем оно могло бы быть, если
бы он ограничился обстоятельным развитием первой части своего учения.
* Clarke. Discourse concerning the Unalterable
Obligations of Natural Religion 99).
Шефтсбери {Антони Эшли} (Shaftesbury) (1671-1713). Гораздо более цельности представляла нравственная
философия Шефтсбери, и из всех, писавших в XVII веке после Бэкона, он ближе
других подошел к мыслям великого основателя индуктивного мышления. Шефтсбери
высказался по вопросу о происхождении нравственных понятий гораздо смелее и
определеннее своих предшественников, хотя и ему, конечно, приходилось
прикрывать свои основные мысли уступками религиозным учениям, так как без таких
уступок в то время невозможно было обойтись.
Шефтсбери
прежде всего постарался доказать, что нравственное чувство - не производное
чувство, а основное в человеческой природе. Оно отнюдь не вытекает из оценки
полезных или вредных последствий наших поступков; и «этот первородный и непосредственный
характер нравственного чувства доказывает, что нравственность основана на
чувствах (аффектах, emotions) и наклонностях (propensities, инстинктах), источник которых лежит в природной организации
человека и о которых он может рассуждать только после их проявления (only secondarily). Обсуждая проявление своих чувств и
инстинктов, человек называет их нравственными или безнравственными».
Таким
образом, для обоснования нравственности нужен разум; нужно понимание того, что
справедливо и что дурно, чтобы верно выражать свои суждения: «нужно, чтобы
ничто скверное или неестественное, ничто не могущее быть поставленным в пример,
ничто из того, что разрушает природные наклонности, которыми поддерживается
вид или общество, ни в каком случае, в силу ли какого-нибудь принципа или
религии не могло бы быть предметом желания или проводилось бы в жизнь как
нечто, заслуживающее уважения»*.
*Inquire concerning Virtue. Book 1, part 2, §3 (Т.
2 его сочинений. С.
35).
Религии
Шефтсбери не придавал значения в утверждении нравственных понятий. В человеке,
который стал нравственным под влиянием религии, нет правды, истинной набожности
и святости, писал он, больше, чем бывает доброты и ласковости в тигре,
посаженном на цепь **. Вообще в своем рассуждении о религии и атеизме Шефтсбери
выражался с полной откровенностью.
** Сочинения.
Т. 2. § 3. С. 55-59. Ср. также: Book II. part II. § 1 (С. 120 того же тома).
Происхождение
нравственных понятий Шефтсбери вполне объяснял из прирожденных общественных
инстинктов под контролем разума. Из них развились понятия о Справедливости и
Праве (Equity and Right),
причем в этом развитии играло роль следующее: для того чтобы человек мог
заслужить название доброго и добродетельного, все его склонности и
привязанности, настроение его ума и душевное настроение должны соответствовать
благу его вида или системы (т.е. общества, к которому он принадлежит и которого
он составляет часть) ***. При этом Шефтсбери доказывал, что интересы общества
и интересы личности не только совпадают, но и неотделимы друг от друга.
Доведенная до крайности жажда жизни и любовь к жизни - вовсе не в интересах
личности; они становятся помехой ее счастью ****.
*** Ibid. Git book II. Part 1. Sect. 1. (С.
77).
**** Ibid. Git book II. Part 2. § 2 (С. 144).
Вместе с тем
у Шефтсбери уже намечались те начала утили' тарной расценки удовольствий,
впоследствии развитые Джоном Стюартом Миллем и другими утилитаристами там, где
они говорили о предпочтительности умственных удовольствий пред чувственными
*****. А в книге «Моралисты» («ТЬе МогаИ518»), впервые изданной в 1709 г., где
он защищал свою теорию, изложенную в «.Исследовании о Добродетели», он осмеивал
«естественное состояние», в котором, по предложению Гоббса, все люди были
врагами друг другу ******
***** Ibidem.
Заключение второй части второй книги (с. 173).
******
«Утверждать, что естественным состоянием людей было жить врозь друг от друга,
нельзя, не впадая в нелепость, потому что лучше отнять у живого существа всякое
другое чувство и привязанность, чем привязанность к обществу и себе подобным»
(«Моралисты, философская рапсодия, представляющая передачу некоторых
разговоров о естественных и нравственных предметах» - «The Moralists, a Philosophical Rhapsody; being a Recital of Certain Conversationson Natural and Moral Subjects» (т. II сочинение
Шефтсбери)100. Далее он говорит: «Если только, с другой стороны,
строение наших существ было схоже с нашим... если у них. была память, чувство
привязанности, то очевидно, что они так же мало могли бы по собственному
желанию воздержаться от жизни в обществе, как и сохранить жизнь без него» (§4.
С. 317). Шефтсбери указывал затем на слабость ребенка у человека на необходимую
для него защиту и лучшую пищу и писал: «Не должна ли была его семья вырасти в
род, а род - в племя? Если бы даже она оставалась только родом, то разве род не
был бы обществом взаимной защиты и взаимной пользы» (с. 318). Очевидно, что
общество было для человека естественным состоянием и что иначе как обществами
он никогда не жил и не мог жить (с. 319). Эту мысль, как мы увидим дальше,
повторил Юм.
Замечательно,
что Шефтсбери, опровергая утверждение Гоббса, что человек человеку волк,
впервые указал на существование взаимной помощи среди животных. «Ученые,- писал
он,- любят толковать об этом воображаемом состоянии вражды...» Но «утверждать,
чтобы унизить человека, что человек человеку волк, до некоторой степени нелепо,
так как волки по отношению к волкам очень ласковые животные. У них оба пола
принимают участие в заботах о своих малышах, и этот союз продолжается между
взрослыми: они воют, чтобы сзывать других, когда они охотятся или когда хотят
окружить добычу, а также если открыли хорошую падаль. Даже среди животных
свиной породы нет недостатка во взаимной привязанности, и они спасают товарищей
в нужде».
Таким
образом, слова, оброненные Бэконом, Гуго Гроцием и Спинозой (mutuan juventum, т.е. «взаимная помощь»), по-видимому,
не пропали даром и через Шефтсбери вошли в систему этики. Теперь же мы знаем на
основании серьезных наблюдений наших лучших зоологов, особенно в незаселенной
еще части Америки, а также и благодаря серьезным исследованиям жизни
первобытных племен, произведенных в XIX веке, настолько прав был Шефтсбери. К
сожалению, до сих пор немало кабинетных «естествоиспытателей» и «этнологов»,
повторяющих нелепое утверждение Гоббса.
Воззрения
Шефтсбери были так смелы для своего времени и так сходятся в некоторых своих
частях с теми, к которым современные мыслители приходят теперь, что следует
сказать о них еще несколько слов. Шефтсбери разделял различные побуждения
человека на общественные, эгоистические и такие, которые, в сущности, не
природны: таковы, писал он, ненависть, злоба, страсти. Нравственность же есть
не что иное, как правильное соотношение между общественными и эгоистическими
склонностями (affections). Вообще Шефтсбери отстаивал
независимость нравственности от религии и от умственных мотивов, так как ее
источник лежит не в рассуждениях о поступках, а в самой организации человека и
в его веками выработавшихся симпатиях. Наконец, она независима и по отношению к
своим целям, так как человек руководится не внешней полезностью того или
другого образа действий, а внутренней гармонией в самом себе, т.е. чувством
удовлетворенности или неудовлетворенности после действия.
Таким
образом, Шефтсбери (как на это уже указал Вундт) смело провозгласил
независимое происхождение нравственного чувства. И он понял также, как из
этого первоначального источника неизбежно развивался свод нравственных правил.
И вместе с тем он, безусловно, отрицал происхождение нравственных понятий из
утилитарных соображений о полезности или вреде того или другого образа
действий. Все нравственные правила религий и законов суть производные,
вторичные формы, которых первооснову составляли наследственные нравственные
инстинкты.
В этом
натуралистическая нравственная философия Шефтсбери совершенно разошлась с
натуралистической философией французских мыслителей ХУШ века, включая
энциклопедистов, которые предпочли в нравственных вопросах стать на точку
зрения Эпикура и его последователей. Любопытно, что расхождение было уже в
создателях нового философского направления в Англии и во Франции, т.е. в
Бэконе, сразу ставшем на естественнонаучную точку зрения, и в Декарте, не
совсем еще ясно определившем свое направление.
Во всяком
случае, на ту же точку зрения, что и Шефтсбери, стал и Дарвин (во втором своем
основном труде «О происхождении человека»). И на ту же точку зрения неизбежно
станет всякий психолог, отрешившийся от предвзятых мнений. В Шефтсбери мы имеем
также предшественника Марка Гюйо (Marc Guyau)
- в тех мыслях, которые последний развил в своей книге «Нравственность без
обязательности и санкции». К тем же выводам приходит и современное
естествознание, так что, ознакомившись со взаимопомощью среди животных и
первобытных дикарей, я мог сказать, что человеку легче было бы вернуться к
хождению на четвереньках, чем отрешиться от своих нравственных инстинктов, так
как эти инстинкты вырабатывались уже в животном мире гораздо ранее появления
человека *.
* Вот как
Шефтсбери в своем сочинении «Моралисты» описал себя: «Будучи по отношению к
добродетели тем, что вы недавно стали называть реалистом, он стремится
доказать, что действительно есть нечто, само по себе существующее в природе
вещей, непроизвольное и неискусственное (facticious), если я могу так
выразиться, но данное извне или не зависящее от обычая, моды или воли, даже не
от самой Верховной Воли, которая не может управлять ею, но сама, будучи необходимо
доброю, управляется или даже тождественна с нею» (указанное соч. Ч. 3. § 3. С.
257).
В другом
месте Шефтсбери писал: «Точно так же ни страх ада, ни тысячи страхов перед
божеством не ведут за собой появления совести там, где нет понятия о том, что
нехорошо, что отвратительно (odious), что представляет
нравственное уродство или что похвально. Там же, где это есть, там уже
действует совесть и необходимо появляется боязнь наказания, даже если ничто не
угрожает им» (кн. II. Ч. 2. § 1. С. 120).
Вот еще одно
место из его «Характеристик» (кн. II): «Вы, конечно, слышали, мой друг, ходячее
утверждение, что миром управляет личная выгода. Но я думаю, что тот, кто
поближе присмотрится, увидит, что страсть, настроение, каприз, усердие, партия
и тысячи других побуждений, идущих вразрез с личной выгодой, имеют большое
значение в движении этой машины» («An Essay on the Freedom of Wit and Humor. Sect. 3. P.
115).
«На деле,-
прибавлял он,- хорошее побуждение - ласковость и щедрость, добродушие и дружба,
общественные и естественные наклонности - имеют такое же значение в жизни, и
двигателем окажется нечто сложное, происходящее из них и более чем наполовину
сохраняющее свою природу» (т. 1. С. 115-116). И он зло осмеивал Гоббса (С.
118-119) и других защитников «эгоистического» объяснения жизни. «Все бесспорно
ищут счастья,- писал он,- но вопрос в том, находим ли мы его, следуя природе и
уступая своим обычным наклонностям или же подавляя эти наклонности и со
страстью отдаваясь личной выгоде, узкому эгоизму или даже только сохранению
жизни» (с. 120-121). «Ни в чем человек так вполне не проявляет себя, как в
своем расположении духа (temper) и в характере своих
страстей и наклонностей. Если он теряет то, что в них есть мужественного и
достойного, он настолько утрачивает себя, как если бы он потерял память и
разум» (т. 1. С. 121).
Прибавлю еще
следующее: Шефтсбери, естественно, не признавал свободной ноли. «Ибо,- писал
он,- как бы воля ни была свободна, мы видим, что настроение и каприз (Fancy)
управляют ею» (с. 185).
Хатчесон (Фрэнсис) (1694-1747). В
пользу прирожденного нравственного чувства высказался сильнее всех своих
современников шотландский мыслитель Хатчесон, ученик Шефтсбери. Шефтсбери еще
недостаточно объяснил, почему бескорыстные стремления на пользу других берут
перевес над проявлениями личного эгоизма, и тем самым оставлял открытым путь
для религии. Хатчесон, хотя и несравненно более верующий и более почтительный
к религии, чем Шефтсбери, ярче всех мыслителей того времени выставил самостоятельный
характер наших нравственных суждений.
В своих
сочинениях 101 и в системе нравственной философии Хатчесон
доказывал, что вовсе не соображения о пользе, доброжелательных и о вреде
недоброжелательных поступков руководят нами, а мы чувствуем умственную
удовлетворенность, писал он, после поступка, направленного на благо других, и
называем этот поступок «нравственным» раньше всяких размышлений о пользе или
вреде наших действий, мы чувствуем умственное недовольство от поступков
недоброжелательных, подобно тому как нам нравится правильность и гармоничность
размеров здания или музыкальная гармония и неприятно действует на нас
отсутствие гармонии в архитектуре или в музыке. Разум сам по себе был бы
неспособен двинуть нас на поступок, ведущий к общему благу, если бы в нас не
было склонности, потребности поступить таким образом. А потому разуму Хатчесон
уделяет довольно скромное, слишком даже скромное место. Разум, говорит он,
только приводит в порядок наши чувственные впечатления, и ему принадлежит
только воспитательная роль. Он дает нам возможность ознакомиться с теми
высшими наслаждениями, которые имеют наибольшее значение для нашего счастья.
«Через разум,- писал дальше Хатчесон,- мы познаем мировой порядок и правящего
Духа; но от разума же идут те различия в понимании нравственного и
безнравственного, которые приводят народы, стоящие на разных ступенях развития,
к установлению самых разнообразных нравственных, а иногда и самых
безнравственных правил и обычаев. Позорные деяния, совершавшиеся в разные времена,
имели свою основу в ошибочных умственных суждениях, нравственное же чувство,
предоставленное самому себе, неспособно было дать нравственное решение в
трудных вопросах.
Вернее,
однако, было бы сказать, заметим мы, что нравственное чувство всегда было
против этих позорных деяний, и по временам отдельные люди восставали против
них; но оно не имело на своей стороне нужной силы, чтобы положить им конец.
Нужно помнить также, насколько религии бывали виновны и по сию пору остаются
виновными во многих нравственных безобразиях. Отрицая права разума в выработке
нравственного, религии сплошь да рядом толкали людей на холопство перед
властями и на ненависть к людям других религий, вплоть до зверств инквизиции и
истребления целых городов из-за религиозных разногласий.
Правда, что
Хатчесон видел главную ценность религии в «бесконечно высоких качествах,
которые мы приписываем Богу», и в том, что, создавая общественное поклонение,
она удовлетворяла общественной потребности человека. Что религия, равно как и
некоторые другие общественные учреждения, помогает созданию идеала, в этом .нет
сомнения. Но, как на это указывали уже различные писатели о нравственном,
главное значение в общественной нравственности имеют не столько идеалы,
сколько повседневные привычки общественной жизни. Так, христианские и буддийские
святые, несомненно, служат образцами и до некоторой степени стимулами
нравственной жизни. Но не надо забывать, что у большинства людей есть ходячее
извинение, чтобы не подражать им в жизни: «что делать, мы не святые»; Что же
касается до общественного влияния религии, то в этом направлении другие общественные
учреждения и повседневный склад жизни оказываются гораздо сильнее, чем
поучения религии. Коммунистический строй жизни многих первобытных народов гораздо
лучше поддерживает в них чувство и привычки солидарности, чем христианская
религия; и в разговорах с «дикарями» во время путешествий по Сибири и
Маньчжурии мне очень трудно было объяснить им, почему случается в наших
христианских обществах, что многие люди часто умирают с голоду в то время,
когда рядом с ними другие люди живут в полном довольстве. Тунгусу, алеуту и
многим другим это совершенно непонятно: они язычники, но они люди родового
быта.
Главная
заслуга Хатчесона была в том, что он пытался объяснить, почему бескорыстные
стремления могут брать верх и берут верх над узколичными поползновениями; и
объяснил он это присутствием в нас чувства внутреннего одобрения, всегда являющегося,
когда общественное чувство берет в нас верх над узколичными поползновениями.
Таким образом, он освобождал этику от необходимости давать преобладание либо
религии, либо рассуждениям о большей или меньшей полезности для личности того
или другого поступка. Но существенным недостатком его учения было то, что он,
как и его предшественники, не делал различия между тем, что нравственность
считает обязательным, и тем, что она считает только желательным,
вследствие чего он не заметил, что во всех нравственных учениях и понятиях обязательное
основано на признании чувством и разумом равноправия.
Этот
недостаток, как мы увидим далее, встречается, впрочем, у большинства мыслителей
и в наше время.
Лейбниц (Готфрид Вильгельм}
(1646-1716). Я не стану подробно останавливаться на учении германского
современника Шефтсбери и Хатчесона Готфрида Вильгельма Лейбница, хотя много
поучительного можно было бы почерпнуть из его критики как Спинозы, так и Локка
и из его попытки связать между собой богословие с философией и примирить
течения мысли, выразившиеся в католицизме и различных протестантских учениях,
а также в шотландской и английской этике. Лейбниц, как известно, одновременно
с Ньютоном ввел в математику новый, в высшей степени плодотворный способ
исследования явлений при помощи изучения в них бесконечно малых изменений, он
также предложил теорию строения вещества, сходную с современной теорией атомов.
Но ни его всеобъемлющий ум, ни его блестящее изложение не помогли ему примирить
философский пантеизм с христианской верой в этику, построенную на изучении
основных свойств природы человека, с христианской этикой, построенной на вере в
загробную жизнь.
Нужно,
однако, сказать, что если эти попытки и не удались Лейбницу, то он, несомненно,
помог развитию этики, указав значение в выработке основных нравственных
понятий человека его природного инстинкта общительности, свойственного всем
людям, а затем значение выработки воли для построения как идеала, так и
нравственного облика каждого из нас, на которую раньше слишком мало обращали
внимания.
Нет никакого
сомнения, что Лейбниц по всему складу своего ума в своей философии не мог
расстаться с богословской христианской этикой, а также с мыслью, что вера в
загробную жизнь укрепляет нравственные силы человека. Но местами он так близко
подходил к атеизму Бейли и Шефтсбери, что, несомненно, усиливал влияние их
критики. С другой стороны, именно его колебание между религиозной и
нерелигиозной нравственностью неизбежно вело к мысли, что в самой основе
нравственности есть еще что-то кроме инстинктов и кроме страстей и чувств; и
что в суждениях о «нравственных» и «безнравственных» явлениях наш разум руководится
не одним только началом пользы, личной и общественной, как это утверждала школа
интеллектуалистов - последователей Эпикура; что есть в нашем разуме что-то
более общее и более общепризнанное. Сам Лейбниц не дошел до того заключения,
что высшее начало, присущее разуму, есть понятие о справедливости; но он
подготовил ему путь. А с другой стороны, он в таких прекрасных формах
изобразил потребность в возвышенном образе мыслей и в поступках, полных так
называемого самопожертвования; он так хорошо изобразил роль идеала в выработке
нравственного, что этим самым подготовил создающееся теперь различение в наших
нравственных понятиях между тем, что должно служить неоспоримой основой всей
жизни общества, т.е. справедливости, и тем, что человек сплошь да рядом дает
другим сверх простой справедливости, т.е. готовность к самопожертвованию
*.
* Главные философские сочинения Лейбница: «Essais de Theodicee sur la bonte de Dieu, la liberte de l’homme et l’origine
du mal». 1710; Nouveaux essays sur l’entendement humain («Возражение Локку» написано в
1704 году, появилось в печати только в
1760 году); «Susteme nouveau de la
Nature et de la Communication des substances»102.
Глава восьмая. РАЗВИТИЕ
УЧЕНИЙ О НРАВСТВЕННОСТИ В НОВОЕ ВРЕМЯ (XVII и XVIII века) (Продолжение)
Начало
новой философии Франции.- Монтень и Шаррон.- Декарт.- Гассенди.- Бейль.-
Ларошфуко.- Ламетри.- Гельвеции.- Гольбах.- Энциклопедисты.- Морелли и Мабли.-
Монтескье.- Вольтер и Руссо.- Тюрго и Кондорсе.- Давид Юм.- Адам Смит.
Освобождение
наук, а следовательно, и учений о нравственности от ига церкви происходило во
Франции приблизительно в то же время, как и в Англии, французский мыслитель
Рене Декарт занял в этом движении такое же положение, как и Фрэнсис Бэкон в
Англии, и их главные сочинения появились почти в одно и то же время *.
* «Novum Organum» Бэкона вышел в 1620 году, «Discours sur la methode»
Декарта был напечатан в 1641 году 103.
Но в силу
разных причин движение во Франции приняло несколько другой характер, чем в
Англии, вследствие чего освободительные идеи проникли во Франции в более
широкие слои и имели более глубокое влияние в Европе, чем движение, начало
которому положил Бэкон и которое произвело огромный переворот в науке и
научной философии.
Освободительное
движение во Франции началось еще в конце XVI века, но оно пошло иным путем, чем
в Англии, где оно вылилось в формы протестантского движения и крестьянской и
городской революции. Во Франции революция разразилась только в конце XVIII
века, но освободительные идеи широко стали распространяться во французском
обществе уже задолго до революции. Главным проводником этих идей явилась
литература. Освободительные идеи во французской литературе мы видим впервые у
Франсуа Рабле (1494-1553), продолжателем которого был Мишель Монтень.
Монтень
(Мишель) (1533-1592). Монтень является одним из самых блестящих французских
писателей, он впервые в легкой удобочитаемой форме с точки зрения «просто
здравого смысла» высказывал о религии смелые и самые «неправоверные» мысли.
Знаменитая
книга Монтеня «Опыты», или «Очерки» (Essais)104, вышедшая
в 1583 году, имела громадный успех; она выдержала множество изданий и читалась
везде в Европе, и впоследствии даже крупные писатели XVIII и XIX веков не
отказывались считать Монтеня в числе своих учителей.
Своей книгой
Монтень немало способствовал освобождению этики от старых схоластических
догматов.
В своих
«Очерках» Монтень дал не что иное, как ряд откровенных признаний человека,
хорошо знавшего светскую жизнь, относительно своего собственного характера и
мотивов своих суждений и поступков, а также относительно характеров большинства
людей своей среды. Судил же он людские поступки как тонкий, несколько» гуманный
эпикуреец, себялюбие которого смягчалось легкой дымкой философии, и при этом
он разоблачал религиозное лицемерие, которым прикрываются подобные ему
эгоисты-эпикурейцы и их религиозные наставники. Таким образом, благодаря
своему большому литературному таланту он подготовил тот критический, насмешливый
тон по отношению к религии, которым впоследствии, в XVIII веке, была проникнута
вся французская литература. К сожалению, ни Монтень, ни его последователи
вплоть до настоящего времени не подвергли такой же общедоступной насмешливой
критике изнутри машину государственного управления, заступившую на место
церковной иерархии в управлении общественной жизнью людей*.
* Только один
из ближайших друзей Монтеня, Этьен де ля Боэти (1530- 1563), написал яркий
памфлет против тирании «La Servitude Volontaire » («Добровольное
рабство»), в котором политическому деспотизму Боэти противопоставлял
естественную свободу, здравый смысл и справедливость (примечание Н. Лебедева).
С более
существенной критикой, но все еще в том же духе выступил немного позднее
богослов и проповедник королевы Маргариты Пьер Шаррон (1541-1603). Его книга
«Исследование о мудрости» («Traite de la Saggese ») вышла в 1601 году и
сразу стала популярной. В сущности, Шаррон хотя и оставался священником, но был
вполне скептик, причем его скептицизм был более резким, чем скептицизм Монтеня.
Разбирая, что есть общего в различных религиях - христианской и языческих,
Шаррон показывал, как много в них общего и как мало нравственность нуждается в
религии**.
** Йодль в
своей «Истории Этики»105 привел одно место из первого издания «Traite de la Saggese » 1601 года, которое уже не появлялось в
позднейших изданиях. В этом месте Шаррон прямо выразил, что он «желал бы также
набожности и религиозности, но не для того, чтобы они насаждали в человеке
нравственность, которая в нем и с ним родилась на свет и дана ему от природы,
но для того, чтобы они придали ей венец законченности» (История этики. Т. 1. С.
70 русского перевода под ред. В. Соловьева, изд. 1896 года). Эта цитата
показывает, что понимание нравственности как прирожденной способности человека
гораздо более было распространено среди мыслителей, чем это выражено в их
писаниях.
Вообще такое
скептическое и вместе с тем жизненное отношение к религии составило впоследствии
отличительную черту французской литературы XVIII века и особенно ярко
выразилось в писаниях Вольтера и энциклопедистов, а также, в романе и особенно
в драматических произведениях предреволюционного периода, а затем и революции.
Декарт
Рене
(Картезий) (1596-1650). Бэкон дал науке новый, в высшей степени плодотворный
метод исследования явлений природы - индуктивный метод, и тем самым дал
возможность строить науку о жизни земного шара и вселенной без всякого
вмешательства религиозных или метафизических объяснений. Декарт же продолжал
пользоваться отчасти дедуктивным методом. Его мысль опередила открытия,
к которым должно было привести индуктивное исследование природы, и он пытался
объяснить с помощью физико-математических предвидений такие области из жизни
природы, которые еще не поддавались научному объяснению,- такие области, в
которые мы только теперь начинаем проникать. Но при всем том он всегда
оставался на твердой почве физического понимания явлений. Даже в самых
смелых своих предположениях о строении вещества он оставался физиком и
стремился выразить свои гипотезы математическим языком.
Издавая свои
труды во Франции, которая тогда еще не освободилась от ига католической
церкви, как это вскоре сделала Англия, Декарт вынужден был высказывать свои
выводы с большой осторожностью *.
* Так,
например, из писем Декарта к своему другу Мерсену в июле 1633 года и в январе
1634 года, приводимых Ланге в его истории материализма 106 (прим. 69
ко второму отделу первого тома), видно, что, узнав о вторичном аресте Галилея
инквизицией и о приговоре против его книги - по всей вероятности, за мнение о
вращении земли,- Декарт готов был отказаться от того же мнения, которое собирался
выразить в своем сочинении. Есть указания и на другие подобные же уступки.
Уже в 1628
году ему пришлось покинуть Францию и поселиться в Голландии, где он издал свои
«Essais philosofiques» («Философские
очерки»), вышедшие в 1637 году. В это произведение вошел его основной труд «Discours sur la methode»
(«Речь о методе»), оказавший глубокое влияние на развитие философской мысли и
положивший основание механическому пониманию природы.
Специально
вопросом о нравственности и ее отношении к религии Декарт мало занимался, и
его воззрения на нравственные вопросы можно узнать только из его писем к
шведской принцессе Христине.
Даже
отношения науки к религии вообще его мало интересовали, и к церкви он относился
очень сдержанно, как и все французские писатели того времени. Сожжение Джордано
Бруно было еще свежо в умах. Однако попытка Декарта объяснить жизнь вселенной
физическими явлениями, подлежащими точному математическому исследованию
(которая скоро стала известна под именем «картезианства»), так устраняла все
учения церкви, что картезианская философия скоро стала таким же орудием для
освобождения знания от веры, каким был уже «индуктивный метод» Бэкона.
Нападков на
учения церкви Декарт тщательно избегал, и он привел даже ряд доказательств
бытия Божия, но они были выведены из таких отвлеченных рассуждений, что
производили впечатление, будто они приведены только во избежание обвинения в
безбожии. Между тем вся научная часть воззрений Декарта была так построена,
как впоследствии Богом Спинозы было само великое целое мироздание, сама
Природа. Когда он писал о психической жизни человека, то, несмотря на
тогдашнюю скудность знаний в этой области, он все-таки попытался дать ей
физиологическое объяснение.
Зато в
области точных наук, особенно в области математического исследования
физических явлений, заслуги Декарта были огромны. Можно смело сказать, что
своими новыми методами математического исследования, особенно в созданной им
аналитической геометрии, он создал новую науку. Он не только открыл новые
методы, но и приложил их к исследованию некоторых самых трудных задач мировой
физики, а именно к исследованию в бесконечном мировом пространстве вихревых
движений бесконечно малых частичек вещества. Только теперь, совсем недавно
занявшись исследованиями мирового эфира, физика снова подошла к этим основным
задачам жизни мироздания.
Подобно
Бэкону, Декарт, давая науке новый метод для проникновения в тайны природы,
доказывал вместе с тем могущество науки сравнительно с ничтожеством суеверий и
интуитивных, т.е. догадочных, и словесных объяснений.
Коперник
незадолго перед тем доказал, что обитаемая нами земля есть не что иное, как
один из спутников солнца, и что бесчисленное количество видимых нами звезд
представляет миллионы таких же миров, как наш солнечный мир. Таким образом,
перед человеком встала во всей своей грандиозности загадка вселенной и мироздания;
и ум человека стал искать объяснение жизни мира. Бэкон впервые высказался в
утвердительном смысле, что опыт и индуктивный метод могут помочь нам объяснить
эту жизнь; Декарт же стремился проникнуть в эту жизнь и угадать хоть некоторые
основные ее законы, действующие не только в пределах нашей солнечной системы,
но и далеко за ее пределами - в звездном мире.
Правда, что,
ища основы познания природы в математическом мышлении, как об этом мечтали
Пифагор и его ученики, а из ближайших предшественников Джордано Бруно, Декарт
этим самым усилил значение метафизики в философии XVII и XVIII веков и помог ей
облекать в подобие научности ее искание достоверности не в наблюдении и опыте,
а в области отвлеченного мышления. Но зато Декарт также поставил физику на ту
почву, которая в XIX веке позволила ей открыть, что сущность теплоты и
электричества состоит в колебаниях весомых частиц, а затем, в конце того же
века, дойти до открытия множества невидимых колебаний, в числе которых
рентгеновские лучи были только первым вступлением в громаднейшую область, где
уже намечается ряд других открытий, столь же поразительных, как эти лучи или
как беспроволочные телефонные разговоры, передаваемые на несколько тысяч верст
*.
* См. статью
«Непредвиденные лучеиспускания» в обозрении научных открытий XIX века,
напечатанном в «Годовом отчете Смитсоньянского института» за 1900 год и в
журнале «Nineteenth Century»(Х1Х век), декабрь 1990
года.
Бэкон основал
новый метод научного исследования и предугадал открытие Ламарка и Дарвина,
указав, что под влиянием изменяющихся внешних условий в природе постоянно
создаются новые виды растений и животных, а Декарт своей «теорией вихрей» как
бы предвидел научные открытия XIX столетия.
Гассенди {Пьер} (1592-1655). В
четвертой главе настоящей книги, говоря об Эпикуре, я уже упомянул о том
влиянии, каким пользовалось учение Эпикура в продолжение пяти столетий в греческом,
а затем и в римском мире. Стоики упорно боролись с ним;
но и такие
видные представители стоицизма, как Сенека и даже Эпиктет, увлекались
эпикуреизмом. Его победило только христианство, но и среди христиан, как
заметил Гюйо, Лукиан и даже «Блаженный Августин» заплатили ему дань.
Когда же в
эпоху Возрождения началось разыскивание и изучение памятников греко-римской
учености, то мыслители разных направлений, желавшие освободиться от ига
церквей, стали с особой любовью обращаться к писаниям Эпикура и его
последователей Диогена Лаэртского, Цицерона и Лукреция, который был вместе с
тем одним из очень ранних предшественников современного естественнонаучного
миропонимания.
Главной силой
учения Эпикура было, как мы видели, то, что, отвергая все сверхъестественное и
чудесное, оно отвергало и сверхъестественное происхождение нравственного
чувства в человеке. Оно объясняло это чувство разумным исканием своего счастья;
но счастье, прибавлял Эпикур, состоит не в одном удовлетворении физических
потребностей, а в наивозможно большей полноте жизни, т.е. в удовлетворении
также и высших потребностей и чувств, включая сюда и потребность дружбы и
общественности. В этой форме и стали проповедовать «эпикуреизм» те, кто
отвергал церковную нравственность.
Уже во второй
половине XVI века во Франции выступил в этом направлении Монтень, о котором мы
уже говорили выше. Несколько позднее, в XVII веке, на точку зрения Эпикура в
вопросах морали стал философ Пьер Гассенди, образованный священник и в то же
время физик, математик и мыслитель 107.
Уже в 1624
году, будучи профессором философии в Южной Франции, он выпустил на латинском
языке сочинение, открыто направленное против учений Аристотеля, царивших тогда
в церковных школах **. В астрономии Гассенди противопоставил Аристотелю
Коперника, который, как известно, доказал в это время, что земля вовсе не центр
мироздания, а один из небольших спутников солнца, и вследствие этого он
считался церковью опасным еретиком. В вопросах же нравственности Гассенди стал
вполне на точку зрения Эпикура.
** «Exercitaitiones paradoxicae adversis Aristotelae». Из этого сочинения ему
пришлось, однако, выкинуть по просьбе друзей пять глав, так как за Аристотеля и
Птоломея, доказывавших, что земля стоит в центре вселенной и вокруг нее ходят
солнце, планеты и все звезды, горою стояла церковь, опиравшаяся на книги,
признанные священными, и всего за пять лет перед тем был сожжен на костре Ванини
за подобное же еретическое сочинение. Кроме того, Гассенди опровергал также
учение Декарта о строении вещества и излагал свое понимание, довольно близкое к
теперешней атомистической теории. Два сочинения об Эпикуре Гассенди выпустил
еще сам, когда занимал кафедру в College de France; основное же его сочинение, «Syntagma philosophiae Epicuri», вышло только после его
смерти.
Человек,
утверждал он, ищет в жизни прежде всего «счастья и удовольствия», но и то и
другое, как уже учил греческий философ, надо понимать широко: не только в
смысле телесных удовольствий, для получения которых человек способен делать зло
другим, а главным образом - в смысле спокойствия душевного, которое может быть
достигнуто только тогда, когда человек видит в других не врагов, а сотоварищей.
Сочинения Гассенди, таким образом, отвечали тогдашним потребностям
образованных людей, которые уже стремились освободиться от ига церкви и всяких
суеверий, хотя еще не сознавали потребности в научном понимании природы вообще.
Тем легче стремились они тогда к новому идеалу общественной жизни, построенной
на равноправии людей; такой идеал начал определяться только позже, в XVIII
веке.
Бэйль (Bayle)
Пьер (1647-1706). Со времени Бэкона и Декарта, т.е. с возрождения
естественнонаучного изучения природы, начался, как мы видели, поворот и в
этике. Мыслители стали искать в самой природе человека естественные источники
нравственности. Гоббс, живший немного позднее названных двух основателей современного
естествознания (его главные сочинения относятся к середине XVII века, т.е. к
1642-1658 годам), развил, как мы видели, целую систему этики, освобожденной от
религии.
К сожалению,
Гоббс приступил к своей работе, как мы уже указывали выше, с совершенно
ложными представлениями о первобытном человечестве и вообще о природе
человека, а потому он пришел к совершенно ложным заключениям. Но новое
направление в исследовании нравственности уже было дано, и с тех пор ряд мыслителей
работал над тем, чтобы показать, что нравственное в человеке проявляется не из
страха наказания в этой или в загробной жизни, а как естественное развитие
самых основных свойств человеческой природы. Мало того, в современном
человечестве, по мере того как оно освобождается от страхов, навеянных
религиями, проявляется потребность ставить все более высокие задания общественной
жизни и таким образом все более и более совершенствовать идеал нравственного
человека.
Мы уже
видели, как высказался в этом направлении пантеист Спиноза, продолжатель
Декарта, и его современник Локк. Но еще определеннее высказался во Франции
современник Локка Пьер Бэйль.
Воспитавшись
на философии Декарта, он своей замечательной энциклопедией * положил основание
естественнонаучному миропониманию, которое вскоре приобрело громадное значение
в умственном развитии человечества благодаря Юму, Вольтеру, Дидро и вообще
энциклопедистам. Он первый стал открыто стремиться к освобождению учений о
нравственности от их религиозного обоснования.
* «Dictionaire historique et critique», появившийся сперва в Роттердаме в 1696 году в двух томах,
впоследствии в 1820 году - в 16 томах 108. Впервые Бэйль высказал
свои противорелигиозные воззрения в 1680 году по поводу появления кометы и
пробуждения ею суеверий в брошюре «Pensees diverses sur la comete»,
которая, конечно, была вскоре после выхода ее в свет запрещена.
Опираясь на
определения самой церкви, Бэйль доказывал, что неверие могло бы считаться
источником дурных нравов или их поддержкой лишь в том случае, если бы верой
называли одну только любовь к Богу как к Высшему Нравственному Идеалу. Но на
деле этого нет. Вера имеет, как известно, другой характер и соединяется с
множеством суеверий. Кроме того, простое исповедание известных формул и даже
искренняя вера в истинность положений религии еще не дают силы следовать им,
вследствие чего все религии присоединяют к своим учениям еще страх наказания
за их неисполнение. С другой стороны, нравственность, как известно, прекрасно
уживается с атеизмом.
Из чего
следует, что необходимо исследовать, нет ли в самой природе человека
нравственных начал, вытекающих из сожительства людей.
Руководясь
этими соображениями, Бэйль рассматривал основные положения нравственности как
«вечный закон», но не божественного происхождения, а как основной закон
природы, вернее - основной ее факт.
К сожалению,
ум Бэйля был по преимуществу умом скептика-критика, а не творца новой системы,
а потому своей мысли о естественном происхождении нравственного в человеке он
не разработал. Но и свою критику он не довел до конца, так как против него
поднялось такое озлобление в церковном лагере и в правящих кругах, что ему
пришлось сильно смягчать выражения своих мыслей. Но и при всем этом его критика
как старых воззрений на нравственность, так и умеренной религиозности была так
сильна и так остроумна, что в нем мы уже можем видеть прямого предшественника
Гельвеция, Вольтера и энциклопедистов XVIII века.
Ларошфуко (Франсуа) (1613-1680).
Ларошфуко, современник Бэйля, хотя и не был философом, который создал свою
систему философии, но тем не менее он своей книгой «Правила» («Mximes»)
109, быть может еще в большей степени, чем Бэйль, подготовил во
Франции почву для создания нравственности, независимой от религии. Ларошфуко
был светский человек и все время вращался в высшем обществе. Как тонкий
психолог и внимательный наблюдатель, он хорошо видел всю пустоту высшего
французского общества его времени, все его двоедушие и чванство (vanite),
на которых строилась кажущаяся добродетель; он видел, что, в сущности, людьми
его круга руководит только желание личной пользы и личной выгоды. Ларошфуко
отлично видел, что официальная религия не удерживает людей от безнравственных
поступков, и мрачными красками он рисовал жизнь своих современников. На
основании наблюдения этой жизни он пришел к заключению, что эгоизм служит
единственным двигателем человеческой деятельности, и эта мысль является
основной в его книге. Человек, говорит Ларошфуко, любит только самого себя;
даже в других людях он любит себя; все человеческие страсти и привязанности
суть лишь видоизменения плохо скрытого эгоизма. Даже лучшие чувства человека
Ларошфуко объяснял эгоистическими причинами; в смелости и мужестве он видел
проявление чванства (vanite), в великодушии -
порождение гордости, в щедрости - одно честолюбие, в скромности - лицемерие и
т.д. Несмотря, однако, на весь свой пессимизм, Ларошфуко сильно способствовал
своей книгой пробуждению критической мысли во Франции, и его «Правила жизни»
вместе с книгой его современника Жана де Лабрюйера (1645-1696) «Характеры»
были наиболее распространенными и излюбленными книгами во Франции второй
половины XVII и начала XVIII века 110.
Лабрюйер был
менее пессимистичен, чем Ларошфуко, хотя и он также рисует людей как
несправедливых, неблагодарных, безжалостных и. эгоистов по своей природе, но
Лабрюйер находил, что люди заслуживают снисхождения, потому что их делает
дурными злосчастье жизни: человек более несчастен, чем испорчен.
Однако ни
Бэйль, ни Ларошфуко, ни Лабрюйер, отрицая религиозную мораль, не смогли
создать систему нравственности, основанной на чисто естественных законах; это
попытались сделать несколько позднее Ламетри, Гельвеций и Гольбах.
Ламетри {Жюльен де} (1709-1751).
Ламетри является одним из самых беспокойных умов XVIII века; в своих сочинениях
он объявил войну всем метафизическим, религиозным и политическим традициям, и
вслед за Гоббсом он разрабатывал материалистическое миропонимание с такой же
смелостью, с какой оно разрабатывалось в наше время, в 50-х и 60-х годах XIX
столетия. В своих сочинениях «Естественная история души», «Человек - растение»,
«Человек - машина»111 он отрицал бессмертие души и проповедовал
материалистические идеи. Сами заглавия этих сочинений, особенно заглавие книги
«Человек - машина», вышедшей в Париже в 1748 году, уже показывает, как он
понимал природу человека. «Наша душа,- говорил Ламетри,- все получает из чувств
и восприятий, и вне вещества, подчиненного механическим законам, ничего нет в
природе». За свои идеи Ламетри был изгнан из Франции, а его книга «Человек -
машина» была сожжена в Париже палачом. Одновременно с Ламетри
материалистическое мировоззрение развивал Этьен де Кондильяк. (1715-1780),
который изложил свои идеи в двух сочинениях - «Исследование о происхождении
познаний человека» (1746) и «Трактат об ощущениях» (1754).
Гельвеций Клод (1715-1771). В
истории умственного развития человечества XVIII век представляет замечательное
время, когда целый ряд мыслителей, выдвинувшихся в Англии и во Франции, совершенно
перестроили самые основы нашего миросозерцания как относительно внешнего мира,
так и в понимании нами нас самих и наших нравственных понятий. Французский
философ Клод Гельвеции попытался в (середине) XVIII века подвести итоги этим
завоеваниям научной мысли в своей знаменитой книге «Об уме». В этой книге
Гельвеции изложил в общедоступной и живой форме все научные приобретения XVIII
и конца XVII века - особенно в области нравственности.
По настоянию
парижского духовенства книга Гельвеция была сожжена в 1759 году, что не
помешало ей пользоваться еще большим успехом. Идеи Гельвеция сводятся в общих
чертах к следующему: человек - чувственное животное; в основе человеческой
природы лежит ощущение, из которого происходят все формы человеческой
деятельности, направляемой наслаждением и страданием. Поэтому высшим
нравственным законом служит то, чтобы следовать наслаждению и избегать
страдания; по ним мы судим о свойствах вещей и о поступках других, называя
добродетелью приятное и полезное, а пороком - противоположное. В самых
благородных и бескорыстных действиях человек ищет лишь своего удовольствия, и
он совершает их, когда доставляемое им удовольствие превышает могущее
произойти от них страдание. В деле образования нравственного характера
Гельвеции большое значение приписывал воспитанию, которое должно развить в
человеке сознание того, что наш частный интерес заключается в сочетании его с
интересами других людей.
Философия
Гельвеция и его взгляды имели огромный успех и оказали большое влияние на
французское общество, подготовив почву для восприятия идей энциклопедистов,
выступивших во Франции во второй половине XVIII века.
Гольбах Поль {Анри}, барон
(1723-1789). В том же направлении, в каком развивали философские взгляды
Ламетри и Гельвеции, писал и барон Гольбах. Свои идеи о нравственности он изложил
в книге «Социальная система»112, вышедшей в 1773 году. Эта книга
была осуждена французским парламентом в 1776 году.
Гольбах
стремился обосновать этику на чисто естественных началах, без всяких
метафизических предпосылок. Он признавал, что человек стремится к счастью: вся
его природа влечет его к тому, чтобы избегать страдания и стремиться к
удовольствию. В поисках удовольствий человек руководится разумом, т.е. знанием
истинного счастья и средств к его достижению *. Справедливость заключается в
том, чтобы дать человеку возможность пользоваться или не мешать ему
пользоваться своими способностями, правами и всем необходимым для жизни и
счастья **.
* Susteme social. Т. 1. Р.
17.
** Ibid. Р. 104.
Идеи Гольбаха
о нравственности разделялись большинством французских энциклопедистов, которые
были в большой дружбе с Гольбахом. Его салон в Париже служил местом собрания
самых выдающихся мыслителей того времени - Дидро, Д'Аламбера, Гримма, Руссо,
Мармонтеля и других. Через них идеи Гольбаха получили свое дальнейшее
развитие, сделавшись одним из основных элементов всей философии энциклопедистов
***.
*** Идеями
Гольбаха в значительной степени воспользовались и английские утилитаристы.
Энциклопедисты и их философия являются
главными и характерными выразителями (идей) всего XVIII века. Энциклопедия
представляет свод всего, что достигло человечество в области науки и политики
к концу XVIII столетия. Она представляет истинный памятник научной мысли XVIII
века, так как в ней сотрудничали все выдающиеся люди передового направления во
Франции и ими был выработан тот дух разрушающей критики, которой вдохновлялись
потом лучшие люди Великой (французской) революции.
Инициаторами
и душой энциклопедии были, как известно, философы Дидро {Дени}
(1713-1784) и Д'Аламбер (Жан} (1717- 1783). Энциклопедисты ставили своей
целью освобождение человеческого ума при помощи знания; они относились
враждебно к правительству и ко всем традиционным идеям, на которые опирался
старый порядок. Не мудрено, что правительство и духовенство объявили с самого
начала войну энциклопедистам и ставили всяческие препятствия к распространению
энциклопедии.
Этика
энциклопедистов, разумеется, была в соответствии с идеями, господствовавшими в
то время во Франции; основные ее положения можно выразить так: человек
стремится к счастью, и для этого люди объединяются в общество; все люди имеют
одинаковое право на счастье, следовательно, и на средства его достижения;
поэтому справедливое отождествляется с полезным. Недоразумения, происходящие
от столкновения разных прав, должны устраняться законами, которые являются
выражением общей воли, и должны освящать лишь то, что полезно для счастья всех.
В этом же
направлении писал и священник Рейналь {Гийом} (1713-1796), сочинение
которого «История поселений и торговли европейцев в Индии»113 по
духу настолько принадлежит к энциклопедии, что ее многие приписывали Дидро.
Она была написана так привлекательно, что в короткое время выдержала несколько
изданий. В ней «естественное состояние» диких племен рисовалось в верных
красках и восстанавливалась правда о том, что действительно представляют собой
первобытные люди, которых прежние католические миссионеры изображали в самых
черных красках как исчадие ада. Вместе с тем Рейналь горячо проповедовал необходимость
освобождения негров, так что его книгу впоследствии называли «евангелием
чернокожих».
Наконец, в
том же гуманном и вместе с тем научном духе писал о необходимости смягчения
нравов, уничтожения пыток и казней и итальянец {Чезаре} Беккариа
(1738-1794). Он пропагандировал в Италии идеи французских энциклопедистов и в
1764 году написал книгу «Dei delitti e delle pene»
(«О преступлении и наказании»)114. Эта книга была тотчас же
переведена на французский язык аббатом Морелле (Morellet), а Вольтер, Дидро и
Гельвеции написали к ней свои дополнения. В своей книге Беккариа доказывал,
что жестокие казни, практиковавшиеся в то время в Европе, не только не
искореняют преступлений, а, наоборот, делают нравы еще более дикими и
жестокими. Он предлагал для предупреждения преступления распространять в
народных массах просвещение.
В конце XVII
и в начале XVIII века во Франции появились многочисленные «утопии», т.е.
попытки изобразить, каким могло бы быть человеческое общество, построенное на
разумных началах. Все эти утопии были построены на вере в могущество разума и
на вере в то, что нравственность заложена в самой природе человека. Наиболее
выдающимся писателем, выступившим во Франции с такого рода утопиями, был аббат
Морелли (Morelly), издавший в 1753 году коммунистический роман «Крушение
плавучих островов» («Naufrage des iles flottantes»); в этом романе Морелли
стремился доказать, что народы могут достичь счастливой жизни не путем политических
реформ, а путем исполнения законов природы. Свои коммунистические идеи Морелли
подробнее изложил в своем сочинении «Code de la Nature ou veritable esprit tout temps neglige ou meconnu » («Кодекс природы, или Истинный дух ее
законов», Париж, 1755) 115. В этом своем произведении Морелли
подробно описывал коммунистическое устройство общества, в котором ничто не
может быть собственностью отдельного лица, за исключением предметов
повседневного потребления.
Книги Морелли
имели громадное влияние перед революцией и долго служили образцом для планов
перестройки, общества на коммунистических началах. Ими вдохновлялся, по всей
вероятности, (Габриель де) Мабли (1709-1785), который в своих сочинениях «Entretiens de Phocion sur le rapport de la morale avec la politique» (1763) и «Les Droits et les devoirs du citoyen»
проповедовал коммунизм и общность имуществ (communaute des biens)116. Согласно Мабли, самым главным
препятствием, мешающим людям жить счастливой и нравственной жизнью, является
жадность, и поэтому нужно прежде всего уничтожить «этого вечного врага равенства»
и создать такой общественный строй, в котором никто не имел бы повода искать
своего счастья в увеличении своего благосостояния. Впоследствии этими идеями
вдохновлялся Гракх Бабеф, который вместе со своими друзьями Буонаротти и
Сильвен Марешалем составили «заговор равных», за что Бабеф был казнен в 1796
году.
Наряду с
утопической критикой коммунистов в середине XVIII века физиократы во главе с
Кэне (Quesnay) (1694-1794) предприняли чисто научную критику
современного им общества и впервые указали на коренной недостаток общественного
устройства: разделение общества на класс производителей и на паразитический
класс собственников - и заговорили о национализации земли. Необходимость
общественного переустройства чувствовалась во Франции все настоятельнее и
настоятельнее, и с критикой старого порядка в середине XVIII века выступил во Франции
величайший мыслитель той эпохи барон Монтескье.
Монтескье (Шарль) (1689-1755).
Первым произведением Монтескье, в котором он подверг критике деспотизм и весь
уклад жизни, были «Персидские письма». В 1748 году он опубликовал главное свое
сочинение - «Дух законов», которое является замечательной книгой той эпохи.
Своей книгой «Дух законов» Монтескье внес новое понимание человеческого
общества, а также нравов и законов, которые рассматривались им как естественные
результаты развития общественной жизни в различных условиях.
Это сочинение
Монтескье оказало громадное влияние на всех мыслителей второй половины XVIII
столетия и породило целый ряд исследований в том же направлении в начале XIX
столетия. Всего важнее в замечательном труде Монтескье было приложение
индуктивного метода к вопросу о развитии учреждений именно в том смысле, в
каком желал этого Бэкон, но также важны были для того времени и отдельные
выводы Монтескье. Его критика монархической власти, предвидение миролюбивого
строя жизни по мере развития промышленного строя, поход против жестокости
уголовных наказаний и т. д. стали лозунгами всех передовых движений в Европе.
Влияние,
которое оказал Монтескье на мышление своего времени, было огромно; но по
своему стилю и форме изложения книга Монтескье была доступна только
образованным людям; Монтескье не обладал уменьем, а может быть, просто не хотел
писать для широких кругов народа. Для этого нужны особенные свойства, главным
образом стиль, увлекающий умы и делающий для них ясными те идеи, которые хотят
провести; этими свойствами обладали в высокой степени два философа того
времени - Вольтер и Жан Жак Руссо, которые поэтому и являются двумя
мыслителями, подготовившими Францию к Великой Французской революции и оказавшие
на эту революцию огромное влияние.
Вольтер Мари Франсуа Аруэ
(1694-1778). Вольтер был человеком выдающегося ума. Он не был, однако,
философом в узком смысле этого слова, но он воспользовался философией как
сильным оружием против суеверий и предрассудков. Он не был также и моралистом
в собственном смысле слова; его учение об этике неглубоко, но оно тем не менее
было враждебно всем аскетическим и метафизическим преувеличениям. У Вольтера
нет своей системы этики, но своими сочинениями 117 он много
содействовал укреплению в этике чувства человечности, уважения к человеческой
личности. Во всех своих сочинениях Вольтер смело требовал свободы совести,
уничтожения инквизиции, отмены казней и пыток и т. д. Вольтер широко
распространил идеи гражданского равноправия и законности, которые затем
стремилась воплотить в жизнь революция *.
* Конечно,
Вольтера нельзя считать ни революционером, ни даже демократом: он никогда не
требовал ниспровержения существовавшего в то время социального строя, и если он
говорил о равенстве людей, то признавал это равенство «по существу», но в
обществе, говорил Вольтер, «люди играют разные роли». «Все люди равны,- говорил
Вольтер,- как люди, но не равны как члены общества» (Pensees sur l’Administration. Сочинения. Т. 5. С.
351). Его политическим идеалом был «просвещенный деспотизм», направленный к
благу народа.
Руссо Жан Жак (1712-1778). Вместе с
Вольтером сильное влияние на французскую революцию оказал философ Жан Жак
Руссо. Руссо был человеком другого характера, чем Вольтер; он выступил с
критикой современного общественного устройства и призывал людей к простой
естественной жизни. Он учил, что человек от природы хорош и добр, но что все
зло происходит от цивилизации. Нравственные влечения Руссо объяснял правильно
понятой выгодой, но он в то же время ставил целью развития самые высокие
общественные идеалы: исходной точкой всякого разумного общественного строя он
считал равноправие («все люди родятся равными»)118, причем он
доказывал это так страстно, так увлекательно и так верно, что его писания
оказали громадное влияние не только во Франции, где революция написала на своем
знамени лозунг «Свобода, Равенство и Братство», но и во всей Европе. В общем
Руссо во всех своих сочинениях является философом чувства, в котором он видит
живительную силу, способную исправить все недостатки и совершить великие дела;
он является энтузиастом и поэтом великих идеалов, прямым вдохновителем прав
человека и гражданина.
Говоря о
французской философии второй половины XVIII века, мы не можем не упомянуть
здесь еще о двух мыслителях, формулировавших впервые идею прогресса, идею,
которая сыграла большую роль в развитии современной нравственной философии.
Этими мыслителями были Тюрго и Кондорсе,
Тюрго (Анн Жак) (1727-1781).
Впервые развил идею прогресса, идею о человеческом совершенствовании в цельное
учение в своем сочинении «Исследование о всемирной истории». Тюрго следующим
образом формулировал закон прогресса: «Человеческий род, переходя постепенно от
покоя к деятельности, хотя медленными шагами, но неизменно шествует ко все большему
совершенству, заключающемуся в искренности мысли, кротости нравов и
справедливости законов»119.
Кондорсе Жан (1743-1794), павший
жертвой террора в 1794 году, дал дальнейшее развитие идеи прогресса ив своем
знаменитом сочинении «Очерк исторической картины прогресса человеческого ума»120
он не только попытался установить и доказать существование закона прогресса,
но и пробовал на основании прошлой истории человечества вывести законы
развития общества и для будущих времен. Кондорсе утверждал, что прогресс
состоит в стремлении к уничтожению общественного неравенства между гражданами;
он говорил, что в будущем люди научатся объединять частные интересы с общими и
сама нравственность станет естественной потребностью человека.
Все
изложенные выше учения и идеи так или иначе влияли на то великое социальное
движение, которое принято называть французской революцией. Эта революция, как
мы можем заключить из всего вышесказанного, совершилась уже к концу XVIII века
в умах, и новые смелые идеи, внушенные чувством человеческого достоинства,
подобно бурному потоку, разлились в обществе, разрушая устаревшие учреждения и
предрассудки. Революция уничтожила последние пережитки феодального строя, но
новые, созданные ею учреждения явились плодом философского движения,
начавшегося в Англии и нашедшего свое завершение во Франции. Знаменитая
декларация «Прав человека и гражданина»121, провозглашенная
французской революцией, составлена из идей, разработанных в сочинениях
Монтескье, Вольтера, Руссо и Кондорсе; ее основные положения гласят: все люди
рождаются равными; все рождаются свободными; все имеют право пользоваться в
равной степени жизнью и свободой; все имеют одинаковое право на развитие своих
сил и способностей, которыми наделила их природа; все имеют право на свободу
вероисповедания и совести. Во всех этих положениях мы видим в сжатой и ясной
форме идеи Гоббса и Локка, развитые французскими мыслителями и философами. Эту
программу французская революция оставила для выполнения грядущим поколениям.
Юм Дэвид (1711 - 1776). В Англии
идеи Бэкона и Локка во второй половине XVIII века блестяще развил глубокий
философ и мыслитель Дэвид Юм, который является самым независимым умом всего
XVIII столетия. Юм дал новой философии прочное основание и распространил ее на
все области знания, как того хотел Бэкон; он оказал глубокое влияние на все
последующее мышление. Юм начал с того, что строго отделил нравственность от
религии и отрицал значение в выработке нравственных понятий, которое приписывали
религии его английские и шотландские предшественники, за исключением (Антони)
Шефтсбери. Сам он стоял на такой же почве скептицизма, как и Бэйль, хотя и
сделал - в «разговорах о естественной религии» - некоторые уступки *.
* Главное
сочинение Юма «Трактат о природе человека» («Treatise upon human nature»). Лондон, 1738-1740.
Три тома. Кроме того, «Исследование о началах нравственности» («Enquiry concerning the principles of morals»). Эдинбург, 1751;
«Исследование о человеческом разуме» («Enquiry concerning human understanding»). Лондон, 1748 (есть
русский перевод «Исследования человеческого разумения». Спб., 1902);
«Естественная история религии» («The Natural history of religion»). Лондон, 1752 122.
Развивая
мысли Бэкона и Бейля, Юм писал, что у людей самостоятельных складываются их
собственные нравственные понятия; но во всякой религии, как бы возвышенно ни
было ее определение Божества, многие ее приверженцы - быть может, большинство -
все-таки будут добиваться божественной милости не своею добродетелью и
нравственностью, которые одни могли бы быть приятны совершенному существу, а
соблюдением пустых обрядов, несдержанным усердием, восторженным экстазом или
верою в мистические нелепости **.
** The Natural history of religion (Естественная история религии). Т. 4. «Essays and treatises on several subjects» второго базельского издания 1792 года. С.
70-71. Юм часто говорит о «Верховном Творце» в природе, но не ему приписывал он
нравственные суждения человека. «Ничто, - писал он, - не может сохранить
нетронутыми в наших суждениях о поведении человека истинные начала
нравственного, кроме безусловной необходимости этих начал для существования
общества» (там же. С. 70).
Этическая
часть философии Юма, конечно, представляла только частный случай его общего
взгляда на происхождение познания в человеке. «Все наши дела,- писал он,-
получаются из опыта, все наше понятие получается из опыта», и оно складывается
из получаемых нами впечатлений (impressions) и мыслей (ideas),
которые суть продукты памяти, воображения и мышления. В основе всякого знания
лежит естествознание, и его методы должны быть приняты в других науках. Нужно
только помнить, что в познании «законов» физического мира мы всегда идем
постепенными «приближениями».
Что касается
нравственности, то Юм указывал, что постоянно велись споры о том, где искать ее
основы: в разуме или в чувстве. Доходим мы до нравственности цепью рассуждений
или же непосредственно чувством и внутренним чутьем? Основные положения
нравственности одинаковы ли для всех мыслящих существ, или, подобно суждениям о
красоте и уродстве, они различны у разных народов и представляют собой продукт
исторического развития человека? Философы древности, хотя часто утверждали, что
нравственность согласна с разумом, тем не менее они еще чаще основывали ее на
вкусе и чувстве. Современные же мыслители склоняются больше в пользу разума и
выводят нравственность из его отвлеченных принципов. Вероятнее же всего/что
наше конечное суждение в нравственных вопросах - то, что делает из
нравственности деятельное начало в нашей жизни,- определяется «каким-то внутренним
чувством, которое природа сделала всеобщим во всем роде человеческом...». Но
для того чтобы подготовить возможность такого чувства, необходимо было много
предварительных размышлений и верных заключений, тонкого анализа, сложных
отношений и установки общих фактов,- следовательно, работы разума *. Другими
словами, наши нравственные понятия - продукт наших чувств и нашего разума и
естественного их развития в жизни человеческих обществ.
* An Enquiry concerning the principles of morals.
Essays and treatises on several subjects. Базель, 1793. Т. 3. С. 228-232 123.
Стремление к
общей пользе - отличительная черта всякого поступка, называемого нами
нравственным, и нравственный долг состоит в том, что мы обязаны руководиться
желанием общего блага. В этом стремлении к общей пользе Юм не отрицал желания
своего личного блага. Но он понимал также, что одними эгоистическими
побуждениями нельзя объяснить нравственного чувства, как это делал, например,
Гоббс. Кроме желания личного блага он признавал источником нравственности
сочувствие (симпатию), понятие справедливости и чувство (Benevolence) благорасположения; но справедливость он понимал не как сознание
чего-то обязательного, слагающегося в нашем уме при жизни обществами, а скорее
как добродетель - как род благотворительности. Затем, вслед за Шефтсбери, он
также отмечал в нравственной жизни чувство гармонического сочетания и
законченности, свойственное нравственному характеру, желание
совершенствования, возможность полного развития человеческой природы и
эстетическое чувство красоты, получающиеся при более полном развитии личности,-
мысль, которую, как известно, прекрасно развил позднее Марк Гюйо.
Второй отдел
своего исследования Юм посвятил благожелательности, где он показал, между прочим,
сколько слов имеется в нашем языке, доказывающих, что благожелательность друг к
другу пользуется всеобщим одобрением человечества. А затем, разбирая в
следующем отделе справедливость, Юм сделал по поводу нее любопытное замечание:
что она полезна обществу и оттого пользуется уважением, это ясно. Но такое
соображение не могло быть единственным источником этого уважения.
Справедливость оказалась необходимой.
В обществе,
где всего имелось бы вдоволь без труда,- процветали бы всякие общественные
добродетели, но о такой осторожной, завистливой добродетели, как
справедливость, никто бы и не подумал **. Вследствие чего даже теперь то, чего
имеется вдоволь, находится в общем владении. Точно так же, если бы наш ум,
дружба и щедрость были бы сильно развиты, не было бы нужды в справедливости.
«Зачем мне связывать другого документом или обязательством, если я знаю, что
он сам хочет моего благополучия?» «К чему границы владения и т.п.?» Вообще, чем
больше взаимной благожелательности, тем менее нужна справедливость. Но так как
человеческое общество представляет нечто среднее, далекое от идеала, то для
людей необходимо понятие о собственности, необходима и справедливость (С. 249).
Из чего ясно, что идея справедливости рисовалась Юму главным образом с точки
зрения правосудия, для защиты прав собственности, а вовсе не в широком смысле
равноправия». Правила справедливости (equity, justice)
вполне зависят, стало быть,- заключал он,- от условий, в которых живут люди, и
эти правила обязаны своим происхождением и существованием той пользе, которую
получает общество от их строгого соблюдения (С. 249).
** Ibid.
I. III. С. 232.
Существование
«золотого века» Юм, конечно, не признавал, он не признавал также возможности
такого периода, когда бы люди жили в одиночку. Общество всегда существовало; и
если бы люди жили в одиночку, у них никогда не появилось бы ни понятия о справедливости
и не вьфаботались бы никакие правила жизни (с. 253).
Происхождение
чувства справедливости Юм объяснял тем, что оно могло возникнуть либо из рассуждений
о взаимных отношениях людей, либо из естественного инстинкта, «внедренного в
нас природой ради полезных целей». Но это второе предположение, очевидно,
приходится отвергнуть. Всеобщность понятия о справедливости показывает, что оно
необходимо вытекало из самой общественной жизни. Без него общество не могло бы
существовать. А потому надо признать, что «необходимость справедливости для
существования общества есть единственное основание этой добродетели». Ее несомненная
полезность объясняет ее всеобщее распространение, и вместе с тем «она есть
источник значительной доли хороших качеств, признаваемых в человечестве:
благотворительности, дружбы, общественного духа и других»*.
* Отд. III.
Ч. 2. С. 262-265.
В выработке
нравственных обычаев и понятий Юм отводил также значительную долю личному
интересу и понимал, почему некоторые философы нашли удобным считать все заботы
о благе общества видоизменениями заботы о самом себе. Но есть много случаев,
где нравственное чувство сохраняется и там, где личная выгода не совпадает с
общественной; а потому, приведя ряд таких примеров, Юм определенно заключает,
что «мы должны отказаться от теории, объясняющей всякое нравственное чувство
чувством себялюбия» (отд. V. С. 281). Есть чувства, которые родятся от человечности,
и они те же у всех людей; и у всех они вызывают те же одобрения или порицания
(Заключение IX отдела. С. 342).
А так как
каждый стремится заслуживать не порицание других, то Юм доказывал, что вера в
Бога не может быть источником нравственности, так как религиозность не делает
человека нравственным. Многие религиозные люди, может быть даже большинство,
стремятся заслужить «милость божию» не добродетелью и нравственной жизнью, но
соблюдением пустых обрядов либо восторженной верой в мистические тайны *.
*
Естественная история религии. Отд. XIV (Т. IV, базельского издания. С. 70-71).
«Люди, совершающие самые преступные и самые опасные дела, обыкновенно бывают
самыми суеверными. Их набожность и духовная вера растут вместе с их страхом»
(там же. С. 75).
Не разделяя
мнения Гоббса о том, что в древние времена люди жили в непрестанной борьбе друг
с другом, Юм был далек также и от того, чтобы видеть в человеческой природе
зачатки только одного добра. Юм признавал, что человек руководится в своих
действиях любовью к себе, но в нем возникает также и чувство обязанности к
другим.
Когда человек
спокойно размышляет о своих поступках, вызванных теми или другими
впечатлениями, порывами или страстями, он чувствует желание обладать теми или
другими наклонностями, и в нем зарождается чувство обязанности. Здесь Юм
сходился, стало быть, со Спинозой. Но когда он разбирал, откуда происходит нравственное
суждение о поступках, вместо того чтобы признать их двоякое происхождение - из
чувства и из разума, Юм колебался и склонялся то в пользу чувства, то в пользу
разума. Он даже ставил вопрос о средней способности между разумом и чувством и
в конце концов высказался в пользу чувства. Подобно Шефстбери и Хатчесону, он,
по-видимому, отводил разуму лишь подготовку суждений и обсуждение фактов.
Решающий же приговор принадлежит чувству, после чего на долю разума выпадает
уже выработка общих правил **.
** Мнения
писавших о философии Юма здесь расходятся. Пфлейдерер считал, что Юм только
подготовил воззрение Канта «о практическом разуме». Гижицкий же и Йодль
держатся другого мнения, причем в примечаниях к своей «Истории чтики» Йодль
высказал очень верную мысль. «Что нравственность,- писал он,- никогда не может
стать действенной, если у нравственного развития и образования отнять аффективные
основы (основы из чувства),- это положительно доказано было Юмом; но он забыл
об одном - о способности к образованию нравственного идеала, для которой в его
рассудке (reason), занятом одним лишь соединением и расчленением
представлений, не оставалось никакого места. Нравственное, конечно, начинается
не с этого; точно так же не с этого начинается человеческая деятельность и в
области мышления и человеческого творчества. Но факты нравственной жизни
становятся понятными, только предположив, что на почве, созданной воспитанием
и опытом, вырастают идолы, в которых интеллектуальный и практический элементы
неразрывно между собой связаны и которым непосредственно присуще стремление к
осуществлению» (История этики. Т. 1. Примечание) 29 к гл. VII). Другими
словами, чувство и разум одинаково необходимы для выработки нравственных
понятий и для обращения их в побудительные причины наших поступков.
Особенное
значение Юм придавал сочувствию (симпатии). Оно смягчает наши узкосебялюбивые
влечения и вместе с общей, естественной благожелательностью человека берет верх
над ними; так что если представление о полезности того или другого способа
действий имеет некоторое значение, то вовсе не оно решает в нравственных
вопросах. Адам Смит, как известно развил впоследствии это понятие о сочувствии,
или симпатии, и придал ему решающее значение в выработке нравственных начал.
Любопытнее
всего отношение Юма к понятию о справедливости. Не заметить его влияния Юм не
мог и признал значение справедливости для выработки нравственных понятий. Но
потому ли, что он не решался придать разуму решающее значение в борьбе с
чувством, или же потому, что он понимал, что справедливость есть, в конце
концов, признание равноправия всех членов общества, которого именно не
признавали законодательства; он не захотел так же резко разойтись с
существующими законами, как уже разошелся с церковной религией *, вследствие
этого он выделил справедливость из области этики и представил ее как нечто, развивающееся
в обществе независимо, в силу государственных установлений.
* Воззрения,
близкие к атеистическим, он подробно развил в «Разговорах о естественно
религии», помещенных в 4-м томе базельского издания 1793 года (с. 81-228) и в ХV
отделе его «Естественной истории религии» (с. 1-80 того же издания).
Юм,
по-видимому, следовал здесь за Гоббсом, который, указав на то, как в области
законодательства всегда царил произвол (или, вернее, интерес правящих классов),
совершенно выделил Право, т.е. законодательство, из области нравственного как
область, совершенно ему чуждую. Впрочем, и здесь, как в вопросе о значении
чувства и разума в выработке нравственных начал, Юм не пришел к точному,
определенному выводу, так что писавшие о его философии расходились в ее
истолковании **. Вообще Юм не дал нового стройного объяснения нравственных
понятий и не создал новой стройной теории в этике. Но он так тщательно и
местами так блестяще разработал вопросы о побуждениях человека в его
бесконечно разнообразных поступках, не ограничиваясь шаблонными объяснениями, и
он уделял такое слабое влияние как религии, так и чувству эгоизма и
соображениям о полезности наших поступков, что заставил позднейших писателей
гораздо глубже вдуматься в это сложное явление, чем это делалось раньше. Он
подготовил естественнонаучное объяснение нравственного начала, но в то же
время, как указали некоторые его толкователи, он подготовил и противоположное,
нерационалистическое, кантовское объяснение.
** См.:
Йодль. История этики. Т. 1. Гл. VII. Отд. II (С. 182-183 перевода Соловьева,
изд. Солдатенкова. М., 1896).
Какое влияние
он оказал на последующее развитие этики, видно будет из дальнейшего изложения.
Смит Адам (1723-1790). Крупным
продолжателем Юма в Англии был Адам Смит, сочинение которого - «Теория
нравственных чувств»124 - появилось в 1759 году и уже в XVIII веке
выдержало десять изданий. Впоследствии Смит стал особенно известен как автор
серьезного научного исследования политической экономии, и его работу в области
этики часто забывали. Но его исследование нравственных чувств представляло
новый и значительный шаг вперед, так как оно объясняло нравственность вполне
естественным путем - как свойство человеческой природы, а не как внушение
свыше, - но вместе с тем не считало ее основанной на соображениях человека о
выгодах того или другого отношения к своим собратьям.
Главной силой
в развитии нравственных понятий Смит признавал симпатию - сочувствие, т.е.
чувство, присущее человеку как существу общественному. Когда мы относимся
одобрительно к какому-нибудь поступку и неодобрительно к другому поступку, нами
руководит не сознание общественной пользы или вреда от этих поступков, как это
утверждали утилитаристы. Мы сознаем, как эти поступки отозвались бы на нас
самих, и потому в нас возникает согласие или несогласие наших собственных
чувств с чувствами, вызвавшими эти поступки. Видя чужое страдание, мы можем
переживать его в себе самих, и мы называем это чувство состраданием; нередко мы
бросаемся на помощь страдающему или обиженному. И точно так же, видя радость
других, мы в себе ощущаем радостное чувство. Мы чувствуем неудовлетворенность,
неудовольствие, когда мы видим, что другому причиняют зло, и, наоборот,
чувствуем благодарность, когда делают добро. Таково свойство нашей организации,
и развилось оно из общественной жизни, а вовсе не из размышлений о вреде или
пользе таких-то поступков для общественного развития, как это утверждали утилитаристы
и с ними Юм. Мы просто переживаем с другими то, что они переживают, и, осуждая
того, кто причинил кому-нибудь страдание, мы впоследствии прилагаем к себе
самим такое же осуждение, если сами причиним страдание другому. Так мало-помалу
вырабатывалась наша нравственность *.
* Смит
придавал такое значение этому объяснению нравственных чувств, что даже ввел его
в заглавие своей книги, назвав ее «Теория нравственных чувств, или попытка
разбора начал, по которым люди судят о «поведении и характере - сперва своих
близких, а потом и самих себя». Все мои ссылки - на одиннадцатое издание; в
двух томах. Эдинбург, 1808.
Адам Смит,
таким образом, отвергал сверхъестественное происхождение нравственности и
давал естественное объяснение, а вместе с тем он показал, как нравственные
понятия человека могли развиться помимо соображений о полезности тех или других
взаимных отношений, которые до тех пор были единственным объяснением
нравственного в человеке, «помимо внушения свыше». При этом Смит не ограничился
общим указанием на происхождение нравственных чувств этим путем. Он посвятил,
напротив, большую часть своего труда разбору, как должны были развиваться
такие-то и такие-то нравственные понятия, исходя всякий раз из сочувствия
помимо всяких других соображений. А в конце своего исследования он указал
также, как все зарождавшиеся религии брали на себя и должны были брать
охранение полезных нравов и обычаев и их поддержку.
Казалось бы,
что, придя к такому пониманию нравственного, Смит должен был признать основой
нравственности не только чувство симпатии, развивающейся вследствие жизни
обществами и действительно ведущей к нравственным суждениям, но также и
известный склад ума, вытекающий из той же общественности и выражающийся в
справедливости, т.е. в признании равноправия всех членов общества. Но,
признавая участие как чувства, так и ума в выработке нравственных суждений,
Смит не проводил между ними раздельной линии.
Кроме того,
возможно и то, что в те годы, когда Смит писал свое исследование - задолго до
французской революции, ему еще чуждо было понятие о равноправии. Вследствие
этого Смит хотя и придавал большое значение понятию о справедливости в наших
нравственных суждениях, тем не менее он понимал справедливость главным образом
в юридическом смысле - в смысле вознаграждения пострадавшему и наказания
обидчику. Чувство возмущения, которое пробуждается в нас, когда кому-нибудь
наносят обиду, он приписывал естественному, по его мнению, желанию возмездия и
наказания; и это желание он считал одной из основ общественности. Он заметил,
конечно, что наказания заслуживают только вредные поступки, которые вызваны
недостойными побуждениями *. «Но у него не нашлось ни одного слова о
равнозначительности людей и их равноправии, и вообще он писал больше о
справедливости судебной, а не той, которой ищет наш ум помимо помыслов о суде и
его приговорах»**. Между тем при таком ограничении упускается из вида
несправедливость общественная, классовая, которая поддерживается судами,
вследствие чего общество, не отрицая ее, поддерживает ее.
* The theory of moral sentiments. 2-е изд. 1808. Ч. II.
Разд. II. Гл. I. С. 182.
** Там же. С.
185. Во всем, что Смит написал о справедливости (Отд. II. С. 182-208), трудно
даже отличить его личное мнение от того, которого держатся юристы.
Вообще те
страницы, которые Смит посвятил справедливости ***, производят впечатление, как
будто в них что-то недоговорено. Точно так же нельзя определить, какую долю в
выработке нравственности Смит отводил чувству и какую - рассудку. Зато весьма
ясно одно: что нравственное в человеке Смит понял не как нечто, таинственно
прирожденное ему, и не как веление извне, а как медленно развивавшийся в
человечестве продукт общественности, вызванный не соображениями о пользе
или вреде таких-то черт характера, а как неизбежное последствие сочувствия каждого
с радостями и страданиями его сородичей.
*** Разд. II и
III. Ч. II.
Разбору того,
как в человеке естественно развивается совесть, т.е. «беспристрастный зритель
внутри нас», а с нею вместе любовь к достоинству характера и к
нравственно-прекрасному, Смит дал несколько превосходных глав, которые до сих
пор не утратили своей свежести и красоты. Его примеры взяты из действительной
жизни (иногда и из классической литературы) и полны интереса для всякого, кто
вдумчиво относится к вопросам нравственности, ища опоры себе не в велениях
свыше, а в своем собственном чувстве и разуме. Читая их, приходится, однако,
пожалеть о том, что Смит не рассмотрел с той же точки зрения отношений человека
ко всяким вопросам общественного строя, тем более что тогда, когда он писал,
эти вопросы уже волновали общество и уже близка была их постановка в жизни в
виде требований общественной справедливости *.
* В историческом
обзоре предшествовавших объяснений нравственности Смит сделал следующее
замечание. Говоря об утилитаристах, он дал следующее объяснение, каким путем
они доходят до заключения о развитии нравственных понятий из соображений об их
полезности. Человеческое общество, если рассматривать его с философской точки
зрения, представляется, писал он, как громадная работающая машина, которой
размеренные движения производят множество приятных и красивых эффектов. Чем
менее в ней будет бесполезных трений, тем изящнее и красивее будет ее ход. Так
точно и в обществе: известные поступки могут содействовать жизни без трений и
столкновений, тогда как другие будут иметь противоположные последствия; и чем
меньше будет причин для столкновений,' тем легче и ровнее будет жизнь общества.
А потому, когда нам описывают, какие бесчисленные выгоды человек получает, живя
в обществах, и какие новые, широкие перспективы общественность открывает
человеку, читатель не успевает заметить, что не эти преимущества общественной
жизни, о которых он прежде, может быть, и не размышлял, служили основой его
сочувственного или несочувственного отношения к тем или иным качествам людей,
что на него влияло нечто другое. Точно так же, когда мы читаем в истории о
хороших качествах какого-нибудь героя, мы не потому относимся к нему
сочувственно, что такие качества теперь могут быть нам полезны, и потому, что
мы воображаем, что мы чувствовали бы, если бы жили в те времена. Г;1кое
сочувствие с людьми прошлого нельзя рассматривать как проявление нашего
эгоизма.
Вообще, думал
Смит, успех, которым пользуются теории объяснения нравственности эгоизмом,
основан на неверном, недостаточном понимании симпатии (ч. VII. Разд. III. Гл.
I).
Как видно из
сказанного, Смит не дал другого объяснения нашего симпатичного отношения к
одним поступкам и отрицательного - к другим, как то, что мы мысленно переносим
этим поступки на нас самих и сами становимся на место страдающего.
Казалось бы,
что, допуская такое мысленное перенесение себя на место того, кого обижают,
Смит должен был заметить, что здесь происходит в моем уме признание
равноправия. Раз я становлюсь мысленно на место обиженного, я признаю его
равенство со мною и нашу равноспособность в чувстве обиды. Но у Смита этого
нет. В сочувствие он почему-то не вводил элемента равноправия и
справедливости. Вообще, как это заметил Йодль, он даже избегал дать объективное
основание нравственному одобрению. Кроме того, Смит совершенно упустил из вида
необходимость указать на постоянное развитие нравственного чувства в человеке.
р.го, конечно, нельзя упрекать в том, что он не додумался до постепенного
развития зоологического типа человека, к которому привело нас в XIX веке
изучение развития в природе. Но он упустил из вида и уроки добра, которые
первобытный человек мог черпать из природы - из жизни животных, обществ - и на
которые были уже намеки у Гуго Гроция и Спинозы. Нам следует обязательно
заполнить этот пропуск и указать, что такой важный факт и развитии
нравственности, как сочувствие, не представляет отличительной черты человека:
оно свойственно громадному большинству живых существ и оно развивалось уже у
всех стадных и общественных животных. Сочувствие представляет основной факт
природы, и мы встречаем его у всех стадных, вместе пасущихся животных и у
вместе гнездующихся птиц. У тех и у других наиболее сильные бросаются отгонять
хищников. А у птиц мы встречаем то, что птица одного вида подбирает птенцов
другого вида, выпавших из гнезда,- факт, приведший, как известно, в восторг
старика Гете, когда од узнал его от Эккермана *.
* Разговоры
Гете с Эккерманом. Т. 3. С. 155-156.
Вся работа
Смита в вопросе о нравственности направлена к тому, чтобы показать, как
вследствие самой природы человека в нем должна была развиться нравственность.
Говоря о влиянии на воспитание характера развившихся в человечестве правил
взаимности и нравственности, Смит писал совершенно как мыслитель-естественник.
Указав на стремления, которые могут отвлекать человека от нравственного
отношения к другим, он прибавлял, что в нашей же природе есть к этому поправка.
Постоянно наблюдая поведение других, мы доходим до известных правил о том, что
следует и чего не следует делать. Так идет общественное воспитание характеров,
и так слагаются общие правила нравственности (ч. III. Гл. IV. С. 373-375). Но
тотчас же после этого, в следующей главе, он уже утверждает, что
выработавшиеся таким путем правила жизни справедливо рассматриваются как законы
Божества (заглавие главы V той же части. С. 383). «Уважение к этим правилам
есть то, что называют чувством долга,- чувство величайшей важности в жизни
людей и единственное правило (principle), которым может
руководиться большинство человечества в своих поступках». И нельзя сомневаться,
прибавлял он, «что эти правила были даны нам для руководства в этой жизни» (ч.
III. Гл. V. С. 391).
Эти замечания
Смита показывают, насколько он еще платил дань своему времени и насколько даже
очень умному и довольно смелому мыслителю трудно было разобраться в вопросе о
происхождении нравственности, пока люди не освоились с фактом постепенного
развития (эволюции) - как форм общежития, так и суждений об этих формах и
отношения к ним личности.
Смит не
ограничился одним объяснением происхождения нравственности. Он разобрал
житейские факты всякого рода, чтобы показать, в чем состоит нравственное
отношение к людям в обыденной жизни. И тут его отношение было то же, что у
стоиков Древней Греции и Рима, особенно Сенеки и Эпиктета, причем он признавал
симпатию руководящим и решающим чувством в выработке нравственности, упуская
значение разума в вопросах справедливости и равноправия. Правда, у него есть
несколько прекрасных замечаний о справедливости **. Но он нигде не изобразил ее
основого значения в выработке нравственных понятий. Главное внимание он обращал
на чувство долга. И здесь он был в полном согласии со стоиками, особенно
Эпиктетом и Марком Аврелием.
** «Есть,
однако, одна добродетель, - писал Смит, - которой общие правила с полной
точностью определяют каждый внешний поступок. Эта добродетель -
справедливость... В практике других добродетелей нашим поведением нередко
управляют посторонние соображения о конечной цели правил и его основаниях. Но
этого нет в справедливости» и т. д. (ч. III. Гл. VI).
Вообще Адам
Смит поставил этику на реальную почву и показал, как нравственные чувства
человека зарождались из сочувствия с другими людьми, неизбежного при жизни
обществами, как затем совершалось этим путем воспитание общества и вырабатывались
общие правила нравственности, как впоследствии эти правила поддерживались
общим согласием людей и как теперь мы обращаемся к ним в случае сомнения как к
основам наших суждений.
Этими
взглядами Смит, несомненно, подготовил понимание нравственного как
естественного продукта общественной жизни, медленно развивавшегося в человеке
со времен самого первобытного его состояния, продолжающего теперь развиваться
в том же направлении и не требующего для своего дальнейшего развития никакого
внешнего авторитета. По этому пути действительно пошла философия нравственного
в XIX веке.
Подводя итоги
всему сказанному выше, мы должны заметить, что во всех учениях о
нравственности, которые возникли и развились в XVII и XVIII веках,
стремившихся объяснить происхождение нравственности чисто научным,
естественным путем, чувствуется влияние философии Эпикура. Почти все главные
представители философии, особенно в XVIII веке, были последователями учения
Эпикура. Но, основываясь на философии Эпикура, этические учения нового времени
разделились на два различных течения; оба эти течения объединяло между собой
только то, что оба они отказывались как от религиозного, так и от
метафизического объяснения нравственности. Представители обоих течений стремились
объяснить происхождение нравственного естественным путем и отвергали претензии
церкви связать нравственность с религией.
Но одно из
этих направлений в философии, признавая вместе с Эпикуром, что человек
стремится прежде всего к своему счастью, утверждало, однако, что человек
находит наибольшее счастье не в использовании других людей для личных выгод, а
в дружелюбном сожительстве со всеми окружающими, тогда как представители
другого течения, главным выразителем которого был Гоббс, продолжали считать
нравственность как нечто, силой привитое человеку. Гоббс и его последователи
признавали нравственность не вытекающей из самой природы человека, а
предписанной ему внешней силой. Только на место Божества и церкви они ставили
государство и страх перед этим «Левиафаном» - насадителем нравственности в роде
человеческом.
Один миф,
стало быть, был заменен другим. Нужно сказать, что в свое время замена церкви
государством, построенном на договоре, имела большое значение для политических
целей. Церковь вела свое происхождение от Божественной Воли, она называла себя
представительницей Бога на земле. Государству же, хотя оно широко пользовалось
с самых древних времен покровительством церквей, передовые мыслители XVIII
века сразу же стали приписывать земное происхождение: возникновение государства
они выводили из договора. И нет сомнения, что, когда в конце XVIII века в
Европе началась борьба против самодержавной власти королей «божией милостью»,
учение о государстве, происходящем из договора, сослужило полезную службу.
Разделение на
два лагеря мыслителей, объясняющих нравственность чисто научным и естественным
путем, наблюдается на протяжении всей эпохи XVII и XVIII веков. С течением
времени это разделение становится более ярким и глубоким. В то время как одни
мыслители все более и более начинают сознавать, что нравственность есть не что
иное, как постепенное развитие свойственной человеку общительности, другие
мыслители объясняют нравственное как правильно понятое стремление человека к
личному счастью. И, смотря по тому, к которому из этих двух направлений
принадлежит мыслитель, намечаются два различных вывода. Одни продолжают, как
Гоббс, считать, что человек «во зле лежит», и потому видят спасение только в
строго организованной центральной власти, удерживающей людей от беспрестанной
между собой вражды. Их идеал - централизованное государство, управляющее всей
жизнью общества, и в этом они идут рука об руку с церковью. Другие же считают,
что только путем широкой свободы личности и широкой возможности людям вступать
между собой во всевозможные соглашения разовьется в обществе новый строй на
началах справедливого удовлетворения всех потребностей.
Эти два
течения с промежуточными между ними ступенями, а также учения, более или менее
платящие еще дань мысли о религиозном происхождении нравственного, преобладают
в настоящее время. Но с тех пор как теория эволюции, т.е. постепенного развития
верований, обычаев и учреждений, наконец завоевала себе место в науке, второе
направление свободного строительства жизни понемногу берет верх.
В следующей
главе мы и постараемся проследить развитие этих двух течений этической мысли в
современной философии.
Глава девятая. РАЗВИТИЕ
УЧЕНИЙ О НРАВСТВЕННОСТИ В НОВОЕ ВРЕМЯ (конец XVIII века и начало XIX столетия)
Развитие
учений о нравственности в Германии.- Кант.- Воля и категорический императив в
этике Канта.- Метафизика нравов.- Фихте.- Шеллинг.- Гегель.- Шлейермахер.
В истории
развития науки о нравственности учения французских философов второй половины
XVIII века - Гельвеция, Монтескье, Вольтера и Руссо, энциклопедистов Дидро,
Д'Аламбера и Гольбаха - занимает, как мы уже указали в предыдущей главе, видное
место. Смелое отрицание этими мыслителями значения религии для выработки
нравственных понятий, их утверждение равноправия - по крайней мере,
политического - и, наконец, решающее значение, придававшееся большинством
названных философов разумно понятому чувству личного интереса в создании
общественных форм жизни,- все это было крайне важно для выработки правильных
понятий о нравственности и способствовало распространению в обществе сознания
того, что нравственность вполне может быть освобождена от религиозной санкции.
Однако террор
французской революции и всеобщая ломка, которой сопровождалось уничтожение
феодальных прав, а затем последовавшие за революцией войны заставили многих
мыслителей искать обоснования этики снова на сверхъестественных началах,
признавая их в более или менее замаскированной форме. Реакция политическая и
социальная сопровождалась в области философии возрождением метафизики. Это
зарождение метафизики в философии началось в Германии, где в конце XVIII века
выступил со своим учением величайший немецкий философ Кант Иммануил
(1724-1804). Учение Канта стоит на гранях между умозрительной философией
прежних веков и современной естественнонаучной философией XIX века. К краткому
положению философии нравственности Канта мы и перейдем теперь *.
* Свою
философию нравственности Кант изложил в трех сочинениях: «Основоположения к
метафизике нравов», 1785 (русский перевод Снегирева. Спб.,1879); «Критика
практического разума», 1788 (русский перевод Смирнова. Спб., 1879 и Соколова.
Спб., 1897) и «Система метафизики нравов», 1797. Кроме того, необходимо
ознакомиться также с его статьями «О религии» (Religion innerhalb der Grenzen der blossen Vernunft. 1793)125.
Кант поставил
себе целью создать рациональную этику, т.е. теорию нравственных понятий,
совершенно отличную от эмпирической этики, т.е. учений о нравственности,
которые проповедовало в XVIII веке большинство английских и французских
мыслителей. Теория нравственности Канта должна была быть по отношению к
предыдущим теориям тем же, чем является теоретическая механика для прикладной.
Цель,
поставленная Кантом, была, конечно, не нова. Почти все мыслители до Канта тоже
стремились определить рациональные основы этики. Но в противоположность
английским и французским философам XVII и XVIII веков Кант думал открыть
основные законы нравственности не при помощи изучения человеческой природы и
наблюдения над жизнью и поступками людей, а путем отвлеченного мышления.
Размышляя об
основах нравственности, Кант пришел к убеждению, что такой основой является
наше сознание долга. Причем это сознание, по мнению Канта, не вытекает ни из
соображений о пользе (безразлично - для отдельного человека или общества), ни
из чувства симпатии или благоволения, а представляет свойство человеческого
разума. По мнению Канта, человеческий разум может создавать двоякого рода
правила для поведения человека; одни из этих правил условны, другие безусловны.
Например, если ты хочешь быть здоровым, веди умеренную жизнь - это условное
требование. Человек, не желающий вести умеренный образ жизни, может пренебречь
своим здоровьем. Такие предписания не носят в себе ничего безусловного,
человек может их выполнять и не выполнять. К таким условным требованиям
относятся все предписания поведения, основывающиеся на интересе, и такие условные
веления не могут стать основой нравственности. Нравственные требования должны
иметь абсолютный характер безусловного веления (категорический императив).
Таким категорическим императивом и является сознание человеком долга.
Подобно тому
как аксиомы чистой математики получены человеком не при помощи опыта (так
думал Кант), так точно и сознание долга со свойственным ему характером
обязательности имеет характер естественного закона и присуще уму всякого
рационально мыслящего существа - таково свойство «чистого разума».
Нет нужды,
что в своей жизни человек никогда не повинуется вполне категорическому
нравственному императиву. Важно то, что человек пришел к признанию этого
императива помимо всякого наблюдения или внушения чувств, а как бы раскрыл его
в себе и признал его высшим законом для своих поступков.
В чем же
может состоять моральный долг? Долг по самой своей сущности - это то, что имеет
абсолютное значение и поэтому никогда не может быть только средством для
чего-нибудь другого, но является в то же время и целью само по себе. Что же для
человека имеет абсолютное значение и, следовательно, должно быть для нас целью?
По мнению
Канта, «только одно на свете и даже вне его имеет абсолютное значение», а
именно свободная и разумная воля. Все вещи в мире, говорит Кант, имеют
относительную ценность, и только разумная и свободная личность имеет
безусловную ценность сама по себе. Вследствие этого свободная и разумная воля,
имея абсолютную ценность, и составляет объект нравственного долга. «Ты должен
быть свободным и разумным» - таков моральный закон.
Установив
такой нравственный закон. Кант выводит далее первую формулу нравственного
поведения. «Действуй,- говорит он,-таким образом, чтобы всегда признавать в
себе и других свободную и разумную волю целью, а не средством». Все люди так
же, как и мы, одарены свободной и разумной волей, а потому они никогда не могут
быть для нас средством. Идеал, к которому стремится нравственность, по мнению
Канта, есть республика свободных и разумных человеческих личностей, республика,
в которой каждая личность есть цель для всех других. На основании этого Кант и
определял нравственный закон в следующих выражениях: «Поступай всегда так,
чтобы твое поведение могло стать всеобщим законом», или в другой редакции:
«Поступай так, чтобы в качестве разумного существа ты мог хотеть, чтобы твое
поведение стало всеобщим законом», или, наконец: «Действуй так, чтобы правило,
руководящее твоей волей, могло быть также основой всемирного законодательства».
Небольшой
трактат, в котором Кант изложил эти мысли, написан в простом и сильном стиле,
взывавшем к лучшим инстинктам человека. Понятно поэтому, какое возвышающее
влияние имело, особенно в Германии, учение Канта. В противовес эвдемонистическим
и утилитарным теориям нравственности, которые учили человека быть нравственным
потому, что он найдет в нравственном поведении или счастье (теория
эвдемонистов), или пользу (теория утилитаристов). Кант утверждал, что вести
нравственную жизнь нужно потому, что в этом заключается требование нашего разума.
Например, ты должен уважать свою собственную свободу и свободу других не только
тогда, когда ты хочешь извлечь из этого какую-либо пользу или удовольствие, но
всегда и при всяких условиях, потому что свобода - абсолютное благо и только
она одна составляет цель сама в себе; все остальное есть только средство.
Говоря иначе, человеческая личность есть объект абсолютного уважения как в нас
самих, так и в других. Абсолютное уважение к личности составляет, по мнению
Канта, нравственное основание морали и права.
Этика Канта,
таким образом, особенно подходит тем, кто, сомневаясь в обязательности
церковных и евангельских постановлений, вместе с тем не решается стать на
точку зрения естествознания; причем и среди научно образованных людей этика
Канта находит сторонников в тех, кому приятно верить, что человек выполняет
на земле предназначение «Высшей Воли», и кто находит в учении Канта выражение
«своих собственных туманных верований», оставшихся как наследие от прежней
веры.
Возвышающий
характер этики Канта неоспорим. Но, в сущности, она оставляет нас в полном
неведении на счет главного вопроса этики, т.е. происхождения чувства долга.
Сказать, что человек сознает в себе такое высокое чувство долга, что он
считает своей обязанностью повиноваться ему, не подвигает нас дальше, чем мы
были с Хатчесоном, когда он говорил, что в человеке глубоко заложено
нравственное чувство, заставляющее его поступать в этом направлении, тем более
что в выработке чувств нельзя отрицать влияния разума. Разум, говорил Кант, налагает
на нас нравственный закон; разум, не зависимый от опыта, не зависимый также от
наблюдений природы. Но после того как Кант доказывал это с таким увлечением и в
продолжение четырех лет, после появления «Критики практического разума», учил
этому, он в конце концов вынужден был признаться, что он совершенно не в силах
найти в человеке источник уважения к нравственному закону и уклоняется от
разрешения этой основной задачи этики, причем он намекнул при этом на
«Божественное происхождение» этого уважения *.
* Кант.
Философская теория Религии. Ч. 1. 126.
Произошла ли
эта перемена взглядов и возврат к теологической этике под влиянием переживаний
французской революции, или же Кант высказал в 1792 году те идеи, какие были в
его уме уже тогда, когда он писал свои «Основоположения» и «Критику
практического разума» - этот вопрос решить трудно. Во всяком случае, вот его
подлинные слова к названной статье (обыкновенно не упоминаемые его
толкователями): «Есть, однако, в нашей душе одно, к чему мы не можем относиться
иначе, как с величайшим удивлением и восхищением - это наша прирожденная
нравственная способность» (Anlage). Что же такое
представляет эта способность, одна мысль о которой настолько возвышает нас над
всеми обычными потребностями, что мы смотрим на них как на нечто ничтожное и
считаем, что жить только для удовлетворения этих потребностей не имело бы
никакого смысла? Тогда как жизнь согласно с нравственным долгом приобретает для
нас большую ценность, хотя наше нравственное сознание и не обещает нам за выполнение
нравственных требований никаких наград и не грозит никаким наказанием...
Таинственность происхождения этой способности нашего разума, говорящая о ее
божественном происхождении, должна поднимать наш дух до восторга (энтузиазма)
и укреплять нас для всякого самопожертвования, которое потребует от нас
уважение к долгу...»**
** Кант.
Сочинения. Т. 6. С. 143-144 (Изд. Hartenstein’a) 127.
Таким
образом, отвергнув значение и почти даже самое существование в человеке
чувства симпатии и общительности, на которое ссылались в своих теориях
нравственности Хатчесон и Адам Смит, и признавая нравственную в человеке
способность основным свойством разума. Кант, конечно, не мог найти в природе
ничего, что могло бы ему указать на естественное происхождение нравственности,
и поэтому ему пришлось сделать намек на возможное божественное происхождение
нашего сознания нравственного долга. Мало того, частое упоминание о том, что
сознание нравственного закона свойственно человеку наравне со всеми
«рационально мыслящими существами» (причем животные исключались из числа
таковых), заставляет даже думать, как на это уже указывал Шопенгауэр, что,
говоря так, Кант имел в виду «мир ангелов».
Однако
необходимо все-таки сказать, что Кант своей философией и учением о нравственности
очень много способствовал разрушению традиционной церковной этики и подготовке
почвы для новой, чисто научной этики. Можно без преувеличения сказать, что Кант
помог расчистить путь для эволюционистской этики нашего времени. Нельзя также
забывать, что, признавая возвышающий характер нравственного? Кант указал
вполне правильно, что нельзя основывать нравственность на соображениях о пользе
и счастье, как это стремились утверждать эвдемонисты и утилитаристы. Вместе с
тем Кант также показал, что для обоснования нравственности недостаточно и
одного только чувства симпатии или сочувствия. Действительно, как бы высоко ни
было развито в человеке чувство симпатии к другим, тем не менее в жизни бывают
минуты, когда это высоконравственное чувство вступает в противоречие, хотя бы
и краткое, с другими стремлениями нашей натуры: человек вынужден решать, как
ему следует поступить в данном случае, причем в человеке в эту минуту громко
говорит нравственное сознание. Коренной вопрос этики и заключается в том, при
помощи какой же способности человек разрешает эти столкновения двух влечений и
почему решение, которое мы называем нравственным, дает человеку внутреннее
удовлетворение и одобряется другими людьми? В этом и заключается главный
вопрос всего учения о нравственности, и на этот вопрос Кант не дал ответа. Он
только указал на внутреннюю борьбу в душе человека и признал, что в этой борьбе
решающую роль играет разум, а не чувство. Такое указание не есть еще решение
вопроса, так как вслед за ним встает другой вопрос: «Почему же наш разум
решает так, а не иначе?» Сказать, что при столкновении двух влечений разум
руководится полезностью нравственного, Кант справедливо отказался. Конечно,
соображения о пользе нравственных поступков для человеческого рода имели большое
значение в выработке наших нравственных понятий, но кроме этого в нравственных
поступках остается еще нечто, не объяснимое ни привычкой, ни соображениями о
пользе или вреде для человека; и это «нечто» мы обязаны объяснить. Точно так
же и соображения о внутренней удовлетворенности, чувствуемой от совершения
нравственного поступка, еще недостаточны: нужно объяснить, почему мы чувствуем
такую удовлетворенность, подобно тому как при объяснении влияния на нас
известных сочетаний звуков и аккордов нужно было доказать, почему такие-то
сочетания звуков физически приятны для нашего слуха, а такие-то не приятны,
почему такие-то сочетания размеров и линий в архитектуре ласкают наш глаз, а
такие-то «оскорбляют» его.
Ответа на
основной вопрос всей этики Кант, таким образом, не смог дать. Но своим исканием
более глубокого объяснения нравственных понятий он подготовил путь для тех,
кто, следуя указаниям Бэкона, обратился, как это сделал Дарвин, к инстинкту
общительности, свойственному всем животным, живущим обществами, как к основной
способности человека, все более и более развивающейся в истории его развития, и
тем самым открыл путь для создания новой реалистической этики.
О
нравственной философии Канта было писано очень много и многое еще можно было бы
сказать. Ограничусь, впрочем, лишь некоторыми добавочными замечаниями.
В «Основных
началах метафизики нравов» - главном сочинении Канта по этике - он честно
признается, что мы не видим, почему мы должны действовать согласно
нравственному закону, «другими словами,- писал он,- откуда получается
обязательный характер нравственного закона»*. «Нужно открыто признаться,-
продолжал он,- что тут получается род круга, из которого, по-видимому, нет
выхода». Мы признаем себя свободными, а потому, говоря о целях, мыслим себя подчиненными
нравственным законам; после чего признаем себя подчиненными этому закону, потому
что мы приписали себе свободу воли (с. 83-84). Разрешить эту кажущуюся ошибку
мышления Кант пытался объяснением, составляющим сущность всей его философии
познания. Разум, говорил он, стоит не только выше чувства, но и выше познания,
так как содержит нечто большее, чем то, что дают нам наши чувства: «Разум
выказывает такую чистую самодеятельность (Reine Selbsttatigkeit) в том, что я называю идеями, что он далеко переступает за
границу всего, что могут дать чувства, и свою главную функцию он проявляет в
том, что отличает мир чувственный от мира понимания и тем указывает пределы
самого понимания» (т. IV «Сочинений» издание Hartenstein. С. 299-301). «Когда мы
представляем себя свободными, мы переносимся в мир понимания как часть его и
признаем свободу воли, с ее последствием - нравственностью: тогда как, считая
себя обязанными поступать так, а не иначе, мы рассматриваем себя принадлежащими
одновременно и к миру чувственному, и к миру понимания» - свобода воли есть
только идеальное представление разума **.
* Кант.
Основные начала метафизики нравственности. С. 93 (Изд. Hartenstein’a).
** «Идея» в
смысле, придаваемом этому слову Кантом.
Ясное дело,
что Кант имеет здесь в виду, что его «категорический императив» (т.е.
безусловно повелительное), его нравственный закон, представляющий «основной
закон чистого нравственного разума», есть необходимая форма нашего мышления.
Но Кант не мог объяснить, откуда и благодаря каким причинам возникла в нашем
разуме именно такая форма нашего мышления. Мы же можем теперь, если не
ошибаюсь, утверждать, что она вытекает из идеи справедливости, т.е. признания
равноправия всех людей. О сущности нравственного закона Канта написано было
очень много. Но что больше всего мешало формулировке этого закона стать
общепринятой - это его утверждение, что «нравственное решение должно быть
такое, чтобы оно могло быть принято основой всеобщего законодательства». Но
принято кем? Разумом отдельного человека или обществом? Если обществом, то в
таком случае для единогласной оценки поступка не может быть никакого другого
правила, кроме общего блага, и тогда мы неизбежно приходим к теории полезности
(утилитаризма) или счастья (эвдемонизма), от которых так настойчиво отказывался
Кант. Если же в словах «могло быть принято» Кант имел в виду, что правило моего
поступка может и должно быть охотно принято разумом каждого человека - не в
силу его общественной полезности, а в силу самого человеческого мышления, тогда
в разуме человека должна существовать какая-то особенность, которой Кант, к
сожалению, не указал. Такая особенность действительно существует, и незачем
было проходить через всю кантовскую метафизику, чтобы понять ее. К ней очень
близко подходили и французские материалисты, и англо-шотландские мыслители. Это
основное свойство человеческого разума есть, как я уже сказал, понятие о
справедливости, т.е. о равноправии. Другого понятия, которое могло бы стать
общечеловеческим правилом оценки человеческих поступков, нет и быть не может.
Мало того, оно признается не вполне, но в значительной мере и другими мыслящими
существами: не ангелами, на которых указывал Кант, а многими общительными
животными, и объяснить эту способность нашего разума иначе как в связи с прогрессивным
развитием, т.е. эволюцией человека и животного мира вообще, невозможно.
Отрицать, что главное стремление человека есть стремление к личному счастью в
самом широком смысле слова, действительно нельзя. В этом все эвдемонисты и
утилитаристы правы. Но точно так же несомненно и то, что сдерживающее
нравственное начало проявляется одновременно со стремлением к личному счастью
в чувствах общительности, симпатии и в действиях взаимной помощи, которые замечаются
уже у животных. Исходя частью из братского чувства и частью из разума, они
развиваются все более и более, по мере развития общества (см. приложение А).
Критика
Канта, несомненно, пробудила совесть германского общества и помогла ему
пережить критический период. Но она не позволила ему заглянуть глубже в основу
германской общественности.
После
гетевского пантеизма 128 она звала общество назад, к
сверхъестественному объяснению нравственного сознания; и она отвлекала его как
от опасного пути от искания основного принципа нравственности в естественных
причинах и в постепенном развитии, к которому подходили французские мыслители
XVIII века.
Вообще
современным поклонникам кантианства не мешало бы глубже разработать и расширить
нравственное учение их учителя. Конечно, надо желать, чтобы «правило нашего
поведения стало общим законом». Но разве открытие этого закона было сделано
Кантом? Мы видели, что во всех нравственных учениях - эвдемонистов и
утилитаристов - основой нравственного поведения признаются общие интересы;
весь вопрос в том, что считать общим интересом? И на этот вопрос, который так
волновал Руссо и других французских писателей перед Великой (французской) революцией
и точно так же часть шотландских и английских предшественников,- на этот
основной вопрос этики Кант даже не искал ответа, а ограничился намеками на волю
божества и веру в будущую жизнь.
Что же
касается второй формулы Канта - «Поступай так, чтобы ты пользовался
человечеством как в твоем лице, так и в лице всякого другого человека не как
средством только, но в то же время и всегда как целью», то, говоря проще, можно
было бы сказать: «В вопросах, затрагивающих общество, имей в виду не один твой
интерес, а интерес общественный».
Но этот
элемент бескорыстного, на котором так настаивал Кант и в котором он видел свою
великую философскую заслугу, этот элемент такой же древности, как и сама этика.
О нем спорили уже в Древней Греции стоики с эпикурейцами, а в XVII веке - интеллектуалисты
с Гоббсом и Локком, Юмом и т. д. Притом самая формула Канта не верна. Человек
становится истинно нравственным не тогда, когда он исполняет веление закона,
считаемого им божественным, и не тогда, когда в его размышление входит корыстный
элемент «надежды и боязни», как выразился сам Кант насчет загробной жизни; он
нравствен только тогда, когда его нравственные поступки стали его второй
натурой.
Кант, как на
это указывал Паульсен *, питал уважение к народной массе, среди которой
иногда, чаще, чем среди образованных людей, встречается сильное и простое
чувство верности долгу. Но до признания общественной равноправности масс с
остальными классами он не дошел. А потому он не замечал, что, говоря так
увлекательно о чувстве долга и, в сущности, требуя, чтобы каждый смотрел на
свой поступок по отношению к другим как на поступок желательный для всех по отношению
ко всем, он не дерзал, однако, произнести то, что провозгласили Руссо и энциклопедисты
и что революция только что написала на своем знамени, т.е. человеческое
равноправие. Этой смелой последовательности у него не хватило. Ценность учений
Руссо он видел в их второстепенных последствиях, а не в основной их сущности -
призыве к справедливости. Точно так же высоко ставя понятия о долге. Кант не
спросил себя: «Откуда же, почему такое уважение»,- и отделался словами
«всеобщий закон», не постаравшись найти никакой другой причины уважения к этому
закону, кроме его возможной всеобщности. И наконец, тогда как из приложимости
какого-нибудь правила ко всем людям без исключений неизбежно должно было
зародиться понятие о равноправии всех людей, он прошел мимо этого неизбежного
заключения, не замечая его; и поставил свою этику под охрану верховного
существа.
* См.:
Паульсен Ф. Основы этики. Русский перевод под редакцией В. Н. Ивановского, М.,
Изд. Прокоповича, 1907. С. 199-200.
Все это еще
более подтверждает выше приведенное объяснение происхождения его этики. В
распущенности обществ в конце XVIII века он видел вредное влияние
англо-шотландских философов и французских энциклопедистов. Ему захотелось
восстановить уважение к долгу, развивавшемуся в человечестве на религиозной
основе, и он попытался это сделать в своей этике.
Едва ли нужно
прибавлять, насколько вследствие этого нравственная философия Канта под
предлогом общественной пользы способствовала подавлению в Германии философии
развития личности, об этом уже достаточно сказано было большинством серьезных
критиков его философии - Вундтом, Паульсеном, Йодлем и многими другими **.
** Об
отношении этики Канта, с одной стороны, к христианству, а с другой - к
эгоистическому утилитаризму см. особенно у Вундта (Этика. Т. 2. Этические
системы).
Бессмертной
заслугой Канта, писал Гёте, было то, что он вывел нас из той мягкотелости, в
которой мы погрязли. И действительно, его этика, несомненно, внесла более
строгое ригористическое отношение к нравственности взамен некоторой
распущенности, если не навеянной философией XVIII века, но отчасти
оправдывавшейся ею. Но для дальнейшего развития этики и уяснения ее смысла
учение Канта ничего не дало. Напротив того, дав некоторое удовлетворение
философским исканиям правды, учение Канта надолго оставило развитие этики в
Германии. Напрасно Шиллер (благодаря своему знакомству с Древней Грецией)
стремился направить этическую мысль к признанию того, что человек становится
действительно нравственным не тогда, когда в нем борются веления долга с
побуждением чувства, а тогда, когда нравственный склад стал его второй натурой.
Напрасно старался он также показать, как истинно художественное развитие
(конечно, не то, что ныне называется «эстетизмом») содействует развитию
личности, как созерцание художественной красоты и художественное творчество
помогают человеку подняться до того, что он понемногу заглушает в себе голоса
животного инстинкта и тем открывает путь велению разума и любви к человечеству.
Германские философы, писавшие о нравственности после Канта, внося каждый свои
личные особенности, продолжали, однако, как их учитель, занимать промежуточное
положение между богословским пониманием нравственности и философским. Новых
путей они не прокладывали, но они вдохновляли мыслящих людей к служению
обществу, не выходя из тесных рамок тогдашнего полуфеодального строя. В то же
время, когда в философии нравственного вырастала школа утилитаристов,
руководимых Бентамом и Миллем и возникла школа позитивизма Огюста Конта,
приведшая философию к естественнонаучной этике Дарвина и Спенсера, германская
этика продолжала питаться крохами кантианства или блуждать в туманах
метафизики, а нередко и возвращаться более или менее откровенно к этике церкви.
Нужно,
однако, сказать, что если германская философия первой половины XIX века,
подобно германскому обществу того времени, не смела выбиться из оков
феодального строя, она все-таки содействовала необходимому возрождению
Германии, вдохновляя молодое поколение к более высокому, более идеальному служению
обществу. В этом отношении Фихте, Шеллинг и Гегель заняли почетное место в
истории философии, и среди них Фихте заслуживает особого внимания.
Излагать его
учение я не стану, так как для этого потребовалось бы говорить таким
метафизическим языком, который только затемняет мысли, вместо того чтобы
выяснять их. А потому тех, кто пожелает ознакомиться с учением Фихте, я отсылаю
к превосходному изложению этого учения Йодлем в его «Истории этики», где он
называет учение Фихте «этикой творческой гениальности». Здесь же я упомяну
только об одном выводе из этого учения, который показывает, как Фихте близко
подходил к некоторым выводам рациональной, естественнонаучной этики.
Философия
Древней Греции стремилась стать руководителем в жизни. К той же цели стремилась
и философия нравственности Фихте, причем он предъявлял очень высокие требования
к самой нравственности, т.е. к чистоте ее мотивов, отвергая в них всякую
эгоистичную цель и требуя полной сознательной ясности в воле человека и самых
широких и высоких целей, которые он определял как господство разума, через
свободу человека и уничтожение в человеке пассивности.
Другими
словами, можно было бы сказать, что нравственное, по мнению Фихте, состоит в
торжестве самой сути человека, самой основы его мышления над тем, что человек
пассивно воспринимает из окружающей среды.
При этом
Фихте заключал, что совесть никогда не должна руководствоваться авторитетом.
Тот, кто действует, опираясь на авторитет, поступает положительно бессовестно,
так что легко понять, какое возвышающее впечатление производили такие речи
среди молодежи в Германии в 20-х и 30-х годах XIX века.
Фихте
возвращался, таким образом, к мысли, высказанной уже в Древней Греции, что в
основе нравственных суждений лежит прирожденное свойство человеческого разума и
что для того, чтобы быть нравственным, человеку нет надобности ни в религиозном
внушении свыше, ни в страхе наказания в этой или будущей жизни, что не помешало
Фихте в конце концов все-таки прийти к заключению, что без божественного
откровения ни одна философия обойтись не может.
Краузе шел еще дальше. Для него
философия и богословие сливались в одно. Баадер строит свою философию на
догматах католической церкви, и самое его изложение было проникнуто духом
католической церкви.
Шеллинг (Фридрих) (1775-1854),
друг Баадера, прямо приходит к теизму. Его идеал - Платон, и его Бог -
человеческий Бог, откровение которого должно заменить всякую философию, что,
впрочем, не помешало немецким богословам жестоко напасть на философа, хотя он
делал им такую уступку. Они поняли, конечно, что Бог Шеллинга - не
христианский Бог, а скорее Бог природы с ее борьбой между добром и злом.
Притом они видели, какое возвышающее влияние оказывала философия Шеллинга на
молодежь, влияние, которого не могли достигнуть их церковные учения *.
* В русской
жизни мы знаем, например, из переписки Бакуниных 129, какое
возвышающее влияние философия Шеллинга оказывала одно время на молодежь,
группировавшуюся около Станкевича и Михаила Бакунина. Но вследствие мистического
элемента философия Шеллинга, несмотря на смутно выраженные в ней верные догадки
(напр., о добре и зле), конечно, быстро побледнела под влиянием научного
мышления.
В философии
(Георга) Гегеля (1770-1831) прежде всего следует отметить то,
что он не посвящает этике особого сочинения, а рассматривает вопросы о
нравственном в «Философии права»**. Законодательство и его основы и учение о
нравственном сливаются у него в одно - черта чрезвычайно любопытная для
характеристики германского ума в XIX веке.
** Основы философии права (Grundlinien der Philosophie des Rechts. 1821, а также «Феноменология духа»,
«Энциклопедия философских наук», «О научных разработках естественного права»,
1802-1803 (т. 1 его сочинений) 130.
Разбирая
нравственный закон Канта, Гегель прежде всего указал на то, что нельзя считать
оправданием нравственного правила то, что оно может быть признано желательным
как общий закон, потому что для всякого поступка можно найти какое-нибудь общее
основание и даже возвести его в обязанность. И действительно, мы все знаем, что
не только дикари возводят в обязанность такие поступки, против которых
возмущается наша совесть (убийство детей, родовая месть), но и в образованных
обществах возведены во всеобщий закон поступки, которые многие из нас находят
безусловно возмутительными (смертная казнь, эксплуатация труда, классовые
неравенства и т. д.).
С каким
уважением ни относиться к Канту, но те, кто задумывался над основами
нравственных понятий, чувствуют, что в основе этих понятий кроется какое-то
общее правило, и недаром мыслители со времен Древней Греции подыскивают
подходящее выражение в виде короткой, общеприемлемой формулы тому сочетанию
суждений и чувства (или, вернее, суждению, одобряемому чувством), которое мы
находим в наших нравственных понятиях.
Гегель тоже чувствовал это и
искал для «моральности» (Moralitat) опоры в естественно
сложившихся в жизни установлениях семьи, общества и особенно государства.
Благодаря этим трем влияниям, говорил он, человек настолько сродняется с
нравственным, что оно перестает быть для него внешним принуждением; он видит в
нем проявление своей собственной свободной воли. Сложившиеся таким путем
нравственные суждения, конечно, не неизменны. Сперва они воплощались в семье, а
затем в государстве, но и здесь они видоизменялись; причем в жизни и развитии
человечества постоянно вырабатывались высшие формы, высшее понимание
нравственного и все ярче выступали права личности на самостоятельное развитие.
Но нужно помнить, что первобытная нравственность пастуха имеет ту же ценность,
что и нравственность высокоразвитого человека. Она изменяется в каждом отдельном
государстве и в совокупности государств.
В своем
понимании развития нравственных понятий Гегель, несомненно, примыкал к тем из
французских философов, которые уже в конце XVIII века заложили основы теории
эволюции. Гегель был первым мыслителем Германии (если не считать Гёте), который
построил свою систему философии на идее последовательного развития, эволюции,
хотя у него эта эволюция вылилась в знаменитую триаду - тезиса, антитезиса и
синтеза. В противоположность Канту Гегель учил, что абсолютный разум не есть
неподвижная истина или неподвижное мышление, он есть живой, непрестанно
находящийся в движении и развитии разум. Этот мировой разум проявляет себя в
человечестве, выражением которого служит государство. В философии Гегеля
личность человека всецело поглощается государством, которому человек обязан
повиноваться; личность - только орудие в руках государства и поэтому является
только средством и ни в коем случае не может быть целью для государства.
Государство, управляемое умственной аристократией, становится у Гегеля
каким-то сверхчеловеческим учреждением, человечески божественным.
Само собою
разумеется, что при таком представлении об обществе неизбежно исчезает всякая
мысль о том, чтобы справедливость (т.е. равноправие) была бы признана основой
нравственных суждений. Ясно также, что при таком авторитарном понимании
общественного устройства неизбежен возврат к религии, и именно христианству,
которое в лице церкви было одним из главных факторов, создавших современное
государство. Вследствие всего этого человеческому духу Гегель открывал путь для
творческой деятельности не в области свободного строительства общественной
жизни, а в области искусства, религии и философии.
Как справедливо
заметил Эйкен, в философии Гегеля мы имеем строго законченную систему,
построенную на законах логики, но вместе с тем в философии Гегеля большое место
занимает и интуиция. Однако, если мы спросим себя: вытекает ли интуиция Гегеля
из всей его философии, то на этот вопрос нам придется ответить отрицательно.
Философия
Гегеля оказала огромное влияние не только в Германии, но и в других странах
(особенно у нас в России). Но своим влиянием она обязана не своим логическим
построениям, а тому живому чувству жизни, которое часто встречается в писаниях
Гегеля. Вследствие этого, хотя философия Гегеля и влекла к примирению с
действительностью, к оправданию существующего, заставляя признавать, что «все
существующее разумно», она вместе с тем будила мысль и вносила некоторую долю
революционности в философию; в ней были некоторые прогрессивные начала, и это
позволило так называемым «левым» гегельянцам обосновать на учении Гегеля свое
революционное мировоззрение. Однако и для них постоянным тормозом являлась
половинчатость философии Гегеля, ее преклонение перед государством, и поэтому
критика общественного порядка у всех левых гегельянцев останавливалась, как
только дело доходило до основ государства.
Я не буду
подробно останавливаться на современнике Гегеля германском философе {Фридрихе) Шлейермахере
(1768-1834), нравственная философия которого, полная такой же метафизики, как и
философия Фихте, построена была (особенно во втором его периоде, в 1819-1830
годах на основе даже не религиозной, а богословской и почти ничего не
прибавляет к тому, что было сказано его предшественниками в том же
направлении. Отмечу только, что в нравственных поступках Шлейермахер отмечал
тройственный характер. Локк и вообще школа эвдемонистов утверждали, что в
нравственном поступке человек находит для себя высшее благо, христианство
видело в этом добродетель и долг перед Творцом природы, Кант же, не отвергая
добродетели, видел в нравственном деянии главным образом долг вообще. Для
Шлейермахера все эти три элемента нераздельны в создаваемом ими нравственном
отношении к людям, причем на место справедливости, которая составляет основной
элемент нравственного, у Шлейермахера заступает христианская любовь.
Вообще
этическая философия Шлейермахера представляет попытку протестантского теолога
примирить теологию с философией. Указывая на то, что человек чувствует свою
связь со всем мирозданием, свою зависимость от него, желание слиться с жизнью
природы, он это чувство стремится представить как истинно религиозное чувство,
забывая (как это справедливо заметил Йодль), «что в этой связи вселенной куются
такие жестокие цепи, привязывающие стремящийся дух к низменному и пошлому.
Вопрос «Почему я таков, каков я есмь?» также часто ставился таинственным
мировым силам с благодарностью, как и с горьким проклятием».
Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"