ДАНИЭЛЬ ГЕРЕН - Отрывки из книги «Анархизм»

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


ДАНИЭЛЬ ГЕРЕН



Отрывки из книги «Анархизм»

Смотря как сказать

Слово «анархия» старо как мир. Оно составлено из греческих слов αν (ан) и αρχε (архе) и означает отсутствие централизованной власти, правительства. Тысячелетиями, однако же, считалось, что человеку обязательно требуется либо одно, либо другое, и под анархией в чис­то отрицательном смысле понимались беззаконие, хаос и смута.

Пьер-Жозеф Прудон, известный своими парадоксами (такими, например, как «частная собственность — это воровство»), не обошел своим вниманием и слово «анархия». Как будто задавшись целью шокировать, в 1840 г. он опубликовал такой диалог с «Филистимля­нином»:
- Вы – республиканец.
- Да, республиканец, ну и что? Respublica означает «го­сударство»; таким образом, выходит, что и короли – рес­публиканцы!
- А, так вы – демократ!
-Нет.
- Как! Может, вы монархист?
-Нет.
- Конституционалист?
- Упаси Бог.
- Тогда вы – аристократ?
- Вовсе нет!
- Значит, вы выступаете за смешанную форму правле­ния?
- Это еще дальше от истины.
- Тогда кто же вы?
- Я – анархист.
Иногда, дабы сбить со следа толпы своих идеологических противников, он писал сло­во «анархия» как «ан-архия» и под этим тер­мином подразумевал все что угодно, но толь­ко не беспорядок. Как мы увидим, несмотря на кажущуюся противоречивость, Прудон был скорее созидателем, нежели разрушите­лем. Он полагал, что ответственность за раз­лад и беспорядок несет правительство и что только в обществе, лишенном правительства, возможно восстановить естественный поря­док вещей и достичь социальной гармонии. Прудон утверждал, что в языке нет термина более подходящего для обозначения такого со­стояния, чем «анархия», и что этому слову сле­дует вернуть его исходное и строго обоснованное этимологически зна­чение. Удивительно, впрочем, что в полемическом пылу он упрямо и настойчиво использовал это слово вдобавок еще и в отрицательном смысле — как обозначение беззакония и хаоса, таким образом внося еще большую неразбериху в и без того запутанную терминологичес­кую систему. В этом отношении его ученик Михаил Бакунин пошел по стопам своего учителя.

Сознательно не делая явных различий между двумя ипостасями этого термина, Прудон и Бакунин извлекали извращенное удоволь­ствие из игры с определениями. Для них анархия означала как высшую степень неорганизованности, колоссальный общественный разлад, так и следующую за ним стадию развития общества — строительство нового стабильного и рационального порядка, в котором приоритет был бы отдан свободе и добровольному единению.

Непосредственные последователи двух отцов-основателей анар­хии не хотели использовать настолько эластичное слово, ведь для не­посвященных оно несло бы лишь отрицательный заряд и само по себе способствовало бы возникновению раздражающей терминологичес­кой путаницы на пустом месте. Даже сам Прудон к концу своей недолгой карьеры стал более осторожен и принялся называть себя «фе­дералистом». Его мелкобуржуазные последователи предпочитали тер­минуanarchisme (анархизм) слово mutuellisme (мютюэлизм — от сло­ва mutuel «взаимный»); в социалистической линии наследования принято было название collectivisme (коллективизм), позже уступив­шее место термину socialisme (социализм). В конце XIX века во Франции Себастьен Фор выбрал для названия своего журнала слово, придуманное в 1858 г. неким Жозефом Дежаком, «Le Libertaire» Либертарианец»); сегодня термины «анархист» и «либертарианец» стали вполне взаимозаменяемы.

Однако большинство этих названий страдает вполне определен­ным недостатком: они недостаточно точно передают суть тех докт­рин, которые призваны характеризовать. Слово «анархизм» на са­мом деле синонимично слову «социализм», ведь анархист — это социалист, чьей приоритетной задачей является устранение эксплу­атации человека человеком. Анархизм — лишь одно из течений со­циалистической мысли, такое, в котором главным является стремле­ние к свободе и желание отменить государство. Один из чикагских мучеников*, Адольф Фишер, утверждал, что «каждый анархист — непременно социалист, но не каждый социалист обязательно анар­хист».
* В 1883 г. активное ядро революционных социалистов основало в США Международную ассоциацию рабочих. Наиболее сильное влияние на них оказал Международный конгресс анархистов, прошедший в Лондоне в 1881 г., и Иоганн Мост, социал-демократ, позже став­ший анархистом, который в 1882 г. переехал в Америку. В этом движении центральными фигурами были Альберт Р. Парсонс и Адольф Фишер; под их предводительством Ассоци­ация собрала под свои знамена массовое движение за переход к восьмичасовому рабо­чему дню. Эта кампания была инициирована трейд-юнионами и орденом Рыцарей Труда, и первое мая 1886 г. было объявлено окончательной датой для введения укороченного дня в действие. В течение первой половины мая по всей стране бастовало 190000 рабочих, из которых в одном Чикаго было 80000. В этом городе и первого мая, и в течение несколь­ких последующих дней происходили внушительные массовые демонстрации; буржуазия, напуганная и застигнутая врасплох этой волной повстанчества, решила подавить восста­ния силой, опустившись по необходимости даже и до кровавой провокации. Предлогом для этого могла стать уличная стычка между рабочими и полицейскими 4 мая 1885 г., ког­да к ногам полицейских на Хеймаркетской площади была брошена неизвестно откуда взяв­шаяся бомба. Восемь предводителей революционного и либертарианского социалисти­ческого движения были незамедлительно арестованы, семерых приговорили к смерти и четверых из них повесили (пятый покончил с собой в камере за день до казни). С тех пор имена чикагских мучеников (Парсонс, Фишер, Энгель, Спайс и Линг) принадлежат всему международному пролетариату, а первое мая до сих пор празднуется по всему миру в знак памяти о преступлении, совершенном в Соединенных Штатах. — Прим. авт.
Некоторые анархисты считают себя наиболее логичными социа­листами, цветом этого движения, но они либо добровольно навесили на себя такой же ярлык, как и террористы, либо позволили это сделать другим. Из-за этого их нередко принимают за своеобразное «ино­родное тело» в социалистическом семействе, что в свою очередь при­водит к зачастую бесполезным словесным баталиям и длинной чере­де недопониманий. Многие современные анархисты попытались разрешить это недоразумение путем отождествления себя с либер-тарианским социализмом или коммунизмом.

Внутреннее восстание
В первую очередь анархизм — это внутреннее восстание. Анар­хист — это революционер, целиком отрицающий как существующее общество, так и его хранителей. Макс Штирнер утверждал, что анар­хист освобождает себя от всего священного и производит масштаб­ную операцию по снятию священного ореола. Эти «бродяги от ин­теллекта», эти «плохие люди» «отказываются принять за правду, пусть неосязаемую, те вещи, в которых тысячи находят себе отдушину и утешение, а вместо того перескакивают через барьеры традиций и дают неограниченную свободу своей дерзкой критике».

Прудон не признавал всех без исключения «официальных лиц» — философов, священников, судей, ученых, журналистов, парламента­риев, ибо для них «народ всегда был чудовищем, с которым надо бо­роться, заковывать его в цепи и натягивать ему намордник; которое надо обманывать, как носорога или слона, или устрашать голодом, — чудовищем, которое от колонизации и войны и так истекает кровью». Элизе Реклю так объяснял, для чего этим продвинутым господам нуж­но такое общество: «Поскольку есть богатые и бедные, правители и подданные, хозяева и слуги, Цезари, отдающие приказ идти на бой, и гладиаторы, идущие на бой и погибающие, расчетливым людям сле­дует лишь оказаться на стороне богатых и хозяев и стать придворны­ми при императорах».
Постоянная неудовлетворенность существующим положением вещей роднит анархиста с нонконформистами и отступниками и по­зволяет ему понять осужденного и парию. По мнению Бакунина, Маркс и Энгельс в высшей степени несправедливо отзывались о люмпен-пролетариате, о «пролетариате в лохмотьях», «поскольку дух и сила грядущего социального переворота за ним и только за ним, а не за той прослойкой рабочего класса, которая стала сродни буржуазии».

Сенсационные заявления, от которых не отказался бы ни один анархист, были вложены Бальзаком в уста Вотрена, могущественно­го воплощения сущности социального протеста — полуреволюцио­нера, полупреступника.

Государство-чудовище

Для анархиста государство — самый фатальный предрассудок из всех, что ослепляли человека на протяжении веков. Штирнер гово­рил о «сетях государства, столетиями опутывающих человека».

Прудон с особенным жаром выступал против «распространенно­го убеждения в том, что любое свободное и рациональное существо должно жить лишь с оглядкой на музеи и библиотеки», и осуждал ме­ханизм, благодаря которому «сохранилась и обрела силу предраспо­ложенность человека к тому, чтобы считать государство органом, на­саждающим справедливость и защищающим слабых». Он насмехался над закосневшими авторитаристами, которые «склоняются перед вла­стью, как церковный староста перед евхаристией», и осуждал «все без исключения стороны» за то, что они «постоянно в минуты сомне­ния обращают свой взгляд ко власти, как мореходы к Полярной звез­де». Он с нетерпением ожидал того дня, когда «на смену вере во власть и политическому катехизису придет неприятие власти и отказ от нее».

Кропоткин глумился над буржуа, которые «считают людей толпой дикарей, не годной ни на что, стоит лишь правительству перестать функционировать». Малатеста во много предвосхитил психоанализ, когда в подсознании авторитаристов обнаружил страх перед свободой.

В чем же, по мнению анархистов, заключается главный порок го­сударственности?

Штирнер выразил его такими словами: «Государство и я — злей­шие враги». «Каждое государство — тирания, будь то тирания одно­го человека или группы людей». Каждое государство непременно (как мы бы сказали сейчас) тоталитарно: «у государства всегда лишь одна цель — ограничить, подчинить, проконтролировать проявления лич­ности и определить ее на службу одной общей цели. Посредством цен­зуры, надзора, с помощью полиции государство пытается затруднить всякую свободную деятельность и в этом видит свое единственное предназначение, поскольку такого отношения требует его инстинкт самосохранения». «Государство не позволяет мне раскрыть всю цен­ность мысли и передать ее другим людям... если только это не его мысль. В противном случае оно затыкает мне рот».

В том же духе высказывался и Прудон: «Когда человек управляет человеком — это порабощение». «Тот, кто своей рукой пытается мною управлять, — узурпатор и тиран. Я объявляю его своим врагом». Он разразился тирадой, достойной пера Мольера или Бомарше:
Иметь правительство – значит постоянно находиться под наблюдением, подвергаться беспрестанному надзору, шпионажу, управлению, организации, значит быть под лу­пой, под чьим-то неустанно оценивающим оком, строить­ся по ранжиру, быть под началом кого-то, значит быть регламентированным и жить в страхе перед цензурой; и все – от людей, не обладающих ни правом на это, ни муд­ростью, ни достоинством. Иметь правительство означа­ет, что на каждом шагу, при любой сделке или операции человека отметят, зарегистрируют, перепишут, обложат налогом, проштемпелюют, навесят ярлык, оценят, прикре­пят патент, выдадут лицензию и милостивое разрешение, отрекомендуют, пожурят, изменят и выправят. Правитель­ство – это оброк, натаскивание, игра в выкуп, эксплуата­ция, монополия, насилие, мистика и грабительство; все во имя общественной полезности и общего блага. При ма­лейшей жалобе или ничтожнейшем сопротивлении чело­века репрессируют, штрафуют, преследуют, объявляют персоной нон грата, изгоняют из общества, унижают, из­бивают, душат, расстреливают из винтовок или автома­тов, судят, приговаривают, депортируют; им жертвуют, его продают и предают, и в довершение всего над ним изде­ваются, его приводят в бешенство и, наконец, обесчещи­вают. Вот что такое государство, вот его справедливость и мораль!.. О человек! Как получилось, что на протяже­нии шестидесяти столетий ты жил в страхе перед этим нагромождением ограничений?
С точки зрения Бакунина, государство есть «абстракция, пожира­ющая жизнь народа», «огромное кладбище, где все истинные поры­вы, стремления и жизненные силы страны в щедром беспамятстве сходят в могилу во имя этой абстракции».
Как писал Малатеста, «нельзя говорить о государстве, творящем энергию; напротив, методы его таковы, что гигантский потенциал ра­страчивается, парализуется и бесцельно распыляется».

По мере того как множатся силы государства и укрепляется его бюрократия, опасность становится более острой. Прудон предвидел величайшее зло XX века: «Fonctionnairisme [власть чиновников]... ведет к государственному коммунизму, поглощении всей местной и частной жизни административной машиной и уничтоже­нию всяких проявлений свободомыслия. Любому хочется найти прибежище под крылом власти, жить сообща со всеми». Но пришло уже время остано­виться, так как «централизация становится сильнее и сильнее... положение вещей таково, что общество и государство не могут больше сосуществовать». «Сверху и донизу существующей иерархии все, что есть в государстве, — это нарушения, которые надо исправить, паразитизм, который надо подавить, или тирания, которую надо уничтожить. А вы говорите о сохранении государства и приумножении его сил! Прочь — вы не революционер! »

Аналогичный мрачный взгляд на судьбу все бо­лее тоталитаризующегося государства разделял и Бакунин. Он видел, что силы мировой контрре­волюции, подкрепленные «огромными бюджетными средствами, по­стоянной армией и раздутой бюрократией» и наделенные «всем мо­гучим арсеналом современной централизации», стали «грозной, неизбежной и сокрушительной действительностью».
Враждебность анархистов к буржуазной демократии
Анархист осуждает лживость буржуазной демократии даже еще более решительно, чем авторитарный социалист. Буржуазно-демок­ратическое государство, окрещенное «нацией», пугало Штирнера не меньше, чем государство старое и абсолютистское. «Монарх... был очень бедным человеком в сравнении с новой «суверенной нацией». В либерализме мы имеем только продолжение древней концепции «Я» (Самости)». «Безусловно, многие привилегии были устранены с течением времени, но только ради выгоды Государства... а вовсе не для того, чтобы усилить мое «Я».

По мнению Прудона, «демократия – это не что иное, как кон­ституционный тиран». «Трюк» наших праотцев объявил народ по­велителем. На деле же он является королем, чья власть чисто сим­волическая. Народ царствует, но не правит, осуществляя свое царствование посредством периодического участия во всеобщем го­лосовании, подновляющем его власть каждые три или пять лет. Гла­вы династий были сметены с тронов, но монаршьи права остались неприкосновенными. В руках на­рода, чьим образованием пре­небрегали, голосование является просто хитроумной уловкой, от которой выигрывают объединен­ные заправилы от промышленно­сти, торговли и собственности.

Сама теория правления наро­да содержит в себе отрицание себя. Если бы целый народ дей­ствительно был повелителем, не было бы больше ни правитель­ства, ни управляемых; повелитель стал бы ничем; у государства не осталось бы смысла к существованию, оно бы идентифицировалось с обществом и исчезло, растворившись в промышленной организа­ции.

Бакунин видел, что «представительская система далека от того, чтобы быть гарантией для народа, напротив, она создает, охраняет и поддерживает существование правительственной аристократии, действующей против народа». Всеобщее избирательное право яв­ляется ловким трюком, приманкой, предохранительным клапаном, маской, за которой «прячется действительно деспотическая власть государства, основанная на полиции, банках и армии», это «велико­лепный способ подавлять и уничтожать людей от имени так назы­ваемой народной воли, которая используется только в целях маски­ровки».

Анархист не верит в освобождение посредством голосования. Прудон был абстинентом (воздерживался от голосования), по край­ней мере в теории, он думал, что «социальная революция может быть серьезно скомпрометирована, если она воплощается в жизнь посред­ством политической революции». Голосование — это противоречие, это акт слабости и соглашения с коррумпированным режимом. «Мы должны воевать со всеми старыми партиями, вместе взятыми, ис­пользуя парламент как законное поле боя, но оставаясь вне его». «Всеобщее избирательное право — это контрреволюция», и, для того что­бы конституироваться как класс, пролетариат должен сначала «от­колоться» от буржуазной демократии.

Однако воинственный Прудон часто отходил от этой принципиаль­ной позиции. В июне 1848 г. он позволил избрать себя в парламент и ненадолго увяз в парламентском болоте. Два раза, во время местных выборов в сентябре 1848 г. и президентских выборов 10 декабря того же года, он поддержал кандидатуру Распайля — спикера крайне ле­вых. Он даже зашел настолько далеко, что позволил ослепить себя так­тикой «меньшего зла», выразив поддержку генералу Каваньяку, пала­чу парижского пролетариата, перед диктатором-недоучкой Луи Наполеоном. Гораздо позже, в 1863 и 1864 гг., он выступал уже за то, чтобы избиратели сдавали пустые бланки для голосования, но в каче­стве демонстрации протеста против имперской диктатуры, а не в ка­честве оппозиции всеобщему голосованию, которое он отныне окрес­тил «блестящим демократическим принципом».

Бакунин и его последователи из Первого интернационала возра­жали против ярлыка «абстинент (абстенционист)», навешенного на них марксистами. Для них бойкотирование избирательных урн было простым вопросом тактики, а не вопросом принципа. Хотя они отда­вали предпочтение классовой борьбе в экономической области, они бы не согласились с мнением, что игнорируют «политику». Они от­вергали не всю «политику» — только буржуазную. Они не осуждали политическую революцию, если она должна была произойти до со­циальной революции. Они держались далеко от других политичес­ких движений за исключением тех моментов, когда они не руковод­ствовались намерениями немедленно и полностью уравнять в правах рабочих. То, чего они боялись и от чего дистанцировались, — это двусмысленные избирательные союзы с радикальными буржуазными партиями образца 1848 г., или с «народными фронтами», как мы бы их назвали сегодня. Они также боялись, что когда рабочие избира­ются в парламент и переносятся в буржуазные условия жизни, они перестают быть рабочими и делаются государственными служащи­ми, обуржуазиваются, возможно, более, чем сама буржуазия.

Однако отношение анархиста к всеобщему голосованию далеко от логики и постоянства. Некоторые считали голосование последним прибежищем. Другие, более бескомпромиссные, готовы были пре­дать их проклятию за использование голосования в любых условиях и расценивали этот вопрос как вопрос о доктринальной чистоте. Та­ким образом, во времена выборов в Картель левых в мае 1924 г. Малатеста отказался идти на какие-либо уступки. Он признал, что в определенных обстоятельствах результат выборов может иметь «хоро­шие» или «плохие» последствия и что он будет иногда зависеть от го­лосов анархистов, особенно, если силы противодействующих им по­литических группировок были довольно ровно сбалансированы. «Но это не важно! Даже если какой-то минимальный прогресс мог бы стать прямым результатом победы на выборах, анархист не должен кидать­ся на избирательный участок». Он заключал: «Анархисты всегда были чисты и остаются революционной партией без страха и упрека, парти­ей будущего, потому что смогли про­тиводействовать сладким песням си­рен в форме выборов».

Непоследовательность анархист­ской доктрины в этом вопросе осо­бенно хорошо была проиллюстриро­вана в Испании. В 1930 г. анархисты объединились в единый фронт с буржуазными демократами, для того чтобы сбросить диктатора Примо де Риверу. На следующий год не­смотря на их официальный отказ от участия в голосовании, многие анархисты все же вышли на муниципальные выборы, что привело к развалу монархии. Во всеобщих выборах в ноябре 1933 г. они уси­ленно рекомендовали воздержаться от голосования и таким обра­зом более чем на два года вернули к власти антилейбористские пра­вые силы. Анархисты позаботились о том, чтобы объявить, что, если их невыход на выборы приведет к победе реакции, они начнут со­циальную революцию. Вскоре они попытались сделать это, но тщет­но. Попытка стоила им больших потерь (убитых, раненых и аресто­ванных).

Когда в 1936 г. партии левого крыла объединились для создания Народного фронта, центральная анархо-синдикалистская организа­ция подверглась тяжелому давлению в поисках правильного отно­шения к проблеме. В конце концов она очень неохотно объявила себя воздерживающейся от голосования, но ее кампания была так неактивна, что массы практически ничего не поняли в этой пози­ции и уже были готовы участвовать в выборах. Выйдя на выборы, массы поддержали триумф Народного фронта (263 депутата от ле­вого крыла против 181 от всех остальных).

Необходимо заметить, что, несмотря на свои яростные атаки на буржуазную демократию, анархисты признали, что она относитель­но прогрессивна. Даже Штирнер, самый упорный из всех, иногда позволял себе произносить слово «прогресс». А Прудон пришел к тако­му заключению: «Когда народ переходит от монархического государ­ства к демократическому, налицо некий прогресс». Бакунин говорил: «Не надо думать, что мы хотим... критиковать буржуазное правитель­ство в пользу монархии... Самая несовершенная республика в тыся­чу раз лучше, чем самая просвещенная монархия... Демократическая система постепенно обучает массы жить общественной жизнью». Это опровергает взгляды Ленина, который утверждал, будто «некоторые анархисты» провозглашают, что «форма угнетения безразлична про­летариату». Это также рассеивает страх Генри Арвона, высказанный в его книжке «Анархизм», где он утверждает, что анархистскую оп­позицию демократии можно спутать с контрреволюционной оппо­зицией.
Критика авторитарного социализма
Все анархисты были солидарны в своей жесткой критике автори­тарного социализма. Но стоит отметить, что их ранние, особенно жар­кие и язвительные, нападки не имели под собою достаточного осно­вания, поскольку позиция, на которую они были направлены, была либо примитивным, «вульгарным» коммунизмом, доктриной, не оп­лодотворенной марксистским гуманизмом, или, как это было уже в случае с Марксом и Энгельсом, не была настолько зациклена на вла­сти и государственном контроле, насколько они стремились это по­казать.

Хотя в XIX в. авторитарные тенденции в социалистической мыс­ли находились еще в зародышевом состоянии и не были в достаточ­ной степени развиты, в наше время они значительно укрепились и выросли. С учетом такого разрастания критика анархистов кажется уже менее тенденциозной и несправедливой; иногда она даже при­обретает некоторый пророческий оттенок.

Штирнер принимал многие базовые позиции коммунизма, но со следующей поправкой: признание коммунистической веры, по его мнению, действительно было первым шагом к полной эманси­пации всех жертв нашего общества, но полностью излечить их «от­чужденность» и дать им сполна развить свою индивидуальность стало бы возможным лишь только при условии перерастания об­щества в состояние качественно более продвинутое, чем комму­низм.

Штирнер считал, что в коммунистической системе отдельный ра­бочий все равно остается подвластен правлению общества трудящих­ся. Он будет работать так, как от него требует общество, и работа оста­нется для него выдаваемым сверху заданием. Разве не писал коммунист Вейтлинг: «Человеческие качества можно развивать лишь дотоле, пока они не нарушают гармонии общества». На это Штирнер отвечал: «Для меня нет разницы, быть ли лояльным тирану или «обществу» Вейтлинга, — при любом положении вещей у меня отняты мои права».


Как полагал Штирнер, коммунисты не видели человека за рабо­чим. Они не разглядели самой важной проблемы — предоставления человеку возможности почувствовать себя личностью, после того как он выполнил свою функцию в качестве производителя. И что самое важное, Штирнер предвидел ту возможность, что, как только комму­нистическое общество заполучит в коллективную собственность все средства производства, государство будущего станет еще более все­властным, чем нынешнее:
Полностью отменив частную собственность, коммунизм поставит меня в положение, где я еще больше буду зави­сеть от других, от общности [социума], и, несмотря на то, что он критикует понятие государства, он намеревается установить свое собственное государство... порядок, ко­торый парализует мою свободу действий и сделает меня субъектом суверенной власти. Коммунизм справедливо возмущается безнаказанности и произволу частных соб­ственников, но та власть, которой он предлагает наделить тоталитарное общество, куда более ужасна.
Прудон тоже был в высшей степени не удовлетворен «коммуниз­мом авторитарным, догматическим, не мыслящим себя без центра­лизованного правительства», который «основан на принципе полно­го подчинения человека коллективу». Коммунистическая идея государства ничем не отличается от существующей концепции, и в придачу она куда менее либеральна: «Подобно армии, захватившей оружие неприятеля, коммунизм всего лишь обратил артиллерийский огонь армии частной собственности против самой этой армии, ведь раб всегда подражает хозяину». Вот в каких словах Прудон описы­вал политическую систему коммунистов:
Миниатюрная демократия - основанная, очевидно, на диктатуре масс, в которой, впрочем, эти массы наделе­ны силой достаточной лишь для насаждения всеобщего повиновения по рецепту, позаимствованному у старого абсолютизма:
неразделимость власти;
всепоглощающий централизм;
систематическое изничтожение всякой частной или груп­повой мысли, которая не укладывается в общую линию;
инквизиторская полиция.
Авторитарные социалисты призывают к «революции сверху». Они убеждены, что государство должно продолжаться и после ре­волюции. Они сохраняют государство, власть, единый центр и пра­вительство, лишь расширяя их аппарат. Они только меняют назва­ния, как будто смена ярлыков может изменить суть вещей! Прудон заключал: «Правительство по самой своей природе контрреволю­ционно; дайте власть Сен-Винсенту де Полу, и он станет Гизо или Талейраном».

Бакунин подвел еще более широкую базу под критику авторитар­ного социализма:
Я презираю коммунизм, потому что он отрицает свободу, а я не могу себе представить ничего человеческого без свободы. Я не коммунист, потому что коммунизм сосре­доточивает все силы общества и всасывает их в государ­ство, поскольку он неизбежно приводит к централизации собственности в руках государства, в то время как я хочу, чтобы государство было отменено. Я хочу, чтобы не ос­талось и следа от авторитарного принципа государ­ственного надзора, который, утверждая, что морализует и цивилизует людей, на самом деле всегда унижал, репрессировал и эксплуатировал их. Я хочу, чтобы обще­ство и коллективная (или общественная) собственность организовывались снизу вверх на свободных началах, а не сверху вниз по инициативе власти, какой бы природы она ни была... В этом смысле я коллективист, но вовсе не коммунист.
Вскоре после произнесения этой речи Бакунин присоединился к Первому интернационалу. Здесь он со своими соратниками столкнул­ся не только с Марксом и Энгельсом, но и с другими оппонентами, гораздо более уязвимыми, чем двое основателей научного социализ­ма: с одной стороны, с немецкими социал-демократами, для которых государство было фетишем (они предлагали использовать бюллете­ни и электоральные альянсы для создания загадочного «народного го­сударства» /Volkstaat/); с другой стороны, с бланкистами6, воспевав­шими достоинства диктатуры революционного меньшинства в переходный период. Бакунин сражался с обеими этими позициями не на жизнь, а на смерть, а Маркс и Энгельс по тактическим сообра­жениям колебались между ними, но в итоге под влиянием мощной критики со стороны анархистов решили отвергнуть обе.

Впрочем, раскол между Бакуниным и Марксом произошел в пер­вую очередь из-за того, что последний, в особенности после 1870 г., начал кулуарно прибирать Интернационал к своим рукам. Несомнен­но, в этой схватке, где на карту был поставлен контроль над всей орга­низацией (а значит, и над международным рабочим движением), ошибки были допущены по обе стороны баррикад. Бакунин был не безгрешен и в своих опровержениях Маркса часто передергивал фак­ты. Однако современному читателю следует знать, что уже в 1870 г. Бакунин поднял тревогу по поводу отдельных идей, касающихся орга­низации рабочего движения и пролетарской власти, — именно тех, которым значительно позже было суждено извратить завоевания рос­сийской революции. Иногда несправедливо, а иногда и обоснованно Бакунин утверждал, что видит в марксизме зародыш того, что потом превратилось в ленинизм и уже позднее в злокачественную опухоль сталинизма.

Бакунин злорадно приписывал Марксу и Энгельсу соображения, которые эти двое даже если и лелеяли, то в открытую никогда не выс­казывали:
Мне возразят, что все рабочие... не могут стать учеными; и разве недостаточно того, что в этой организации [Интер­национале] есть группа людей, освоивших науку, филосо­фию и политику социализма так полно, как только можно их освоить в наши дни, так что большинство... может быть уверено в том, что не свернет с верного пути к освобожде­нию пролетариата... послушно следуя за ними? А ведь рассуждения такого характера, пусть высказанные не вполне открыто, а всегда обиняками, с оговорками, мы уже слы­шали - просто их носителям недостает смелости и откро­венности, чтобы изложить их прямо.
Бакунин продолжил свою филиппику:
Начиная с базового принципа о том, что мысль первична по отношению к жизни, а абстрактная теория - по отно­шению к социальной практике, и делая из этого вывод, что в любом социальном перевороте и реконструкции гла­венствующее место должно быть отдано социологии, эти люди заключали, что, поскольку мысль, теория и наука – по крайней мере пока – являются исключительной соб­ственностью всего лишь нескольких людей, этому боль­шинству и надлежит направлять жизнь общества.
Предполагаемое народное государство стало бы не чем иным, как деспотическим правлением, учиняемым над массами новой и исклю­чительно тонкой прослойкой знающей аристократии (настоящей или искусственной).

Бакунин перевел на русский главный труд Маркса, «Капитал», глу­боко уважал Маркса как мыслителя, полностью принимал материалис­тическую концепцию истории и лучше, чем кто бы то ни был, понимал теоретический вклад Маркса в дело освобождения рабочего класса. Он не мог принять лишь соображений Маркса, что интеллектуальное пре­восходство может дать кому-либо право возглавить движение рабочих:
Остается лишь задаваться вопросом: как человек, обла­дающий умом Маркса, мог настолько безрассудно пойти против здравого смысла и накопленного историей опыта и решить, будто группа людей, какими бы умными и пре­дусмотрительными они ни были, может стать душой и объединяющей силой революционного движения и эко­номической организации пролетариата всех стран?.. Со­здание универсальной диктатуры... диктатуры, которая каким-то образом выполняла бы функции главного инже­нера мировой революции, направляя и контролируя по­встанческие движения масс во всех странах, как направля­ют и контролируют машину... - создание такой диктатуры само по себе означало бы неминуемую смерть революции, паралич и остановку всех народных движений. И что можно думать о международном конгрессе, который яко­бы в интересах этой революции предлагает поставить над пролетариатом цивилизованного мира правительство, наделенное властью диктатуры?
Конечно, Бакунин довольно существенно искажал мысли Марк­са, когда приписывал ему столь одномерно-ав­торитарный подход, но, как показал опыт Тре­тьего интернационала, опасность, о которой он предупреждал, в итоге воплотилась в жизнь.

Изгнание из России показало, что он был на­столько же прав и в отношении той угрозы, ко­торую представлял собой государственный контроль в условиях коммунистического режи­ма. По мнению Бакунина, «догматические» со­циалисты привели бы народ в тиски «новой системы контроля». Конечно, они, как или бертарианцы, призывают рассматривать любое го­сударство как аппарат подавления, но при этом утверждают, что только диктатура — их диктатура, конечно — даст народу настоящую свободу; на это отве­том было утверждение, что любая диктатура должна стремиться к тому, чтобы просуществовать так долго, как только может. Вместо того чтобы дать народу возможность уничтожить государство, они хотят «передать его... в руки попечителей, опекунов и учителей, ли­деров Коммунистической партии». Они хорошо понимают, что такое правительство, «пусть демократическое по форме, будет самой на­стоящей диктатурой», и «утешаются идеей, что она будет временной, недолговечной». «Но нет», — отвечал Бакунин. Эта, как предполага­ется, временная мера неизбежно приведет к «восстановлению госу­дарства с его привилегиями, его неравенством и всем арсеналом реп­рессий», к формированию правительственной аристократии, «которая будет править и эксплуатировать во имя всеобщего счастья или ради спасения государства». И такое государство будет «более абсолютистским, поскольку его деспотизм будет аккуратно скрыт под тщательно сымитированным уважением... к волеизъявлению на­рода».

Всегда трезво мыслящий Бакунин верил в русскую революцию: «Если рабочие Запада будут слишком долго ждать, им подадут при­мер крестьяне России». В России революция будет «анархистской». Но он опасался конечного результата: возможно, революционеры просто возродят государство Петра Великого, которое «основывалось на... подавлении всех проявлений жизни народа», ибо «можно изме­нить ярлык, навешенный на государство, и его форму, но основание останется неизменным». Надо либо уничтожить государство, либо «смириться с самой страшной и опасной ложью нашего века — ...крас­ной бюрократией». Бакунин резюмировал так: «Возьмите самого ярого революционера и посадите на трон всея Руси, или наделите само­державной властью... и меньше чем за год он станет хуже самого царя».

В России участником, свидетелем и летописцем Революции был Волин, и он записал впоследствии, что события эти преподали ему такой же урок, как и отцы анархизма. Действительно, социалисти­ческая власть и социальная революция — вещи, «противоречащие друг другу», и свести их вместе нельзя:
Революция, вдохновленная государственным социализ­мом и принимающая его форму, пусть «на время» и «по необходимости», потеряна: она катится по все более кру­той дороге вниз. Всякая политическая власть неизбежно создает для своих адептов привилегированное положе­ние... Взяв революцию под контроль, овладев ею и под­чинив ее, облеченные властью должны создать бюрокра­тический и репрессивный аппарат, который незаменим для любой власти, желающей сохранить себя, командо­вать, отдавать приказы - одним словом, править.
… До определенной степени любая власть стремится кон­тролировать жизнь общества. Ее существование настра­ивает массы на пассивный лад, само ее присутствие ду­шит любой зачаток инициативы... «Коммунистическая» власть - это... настоящая дубина. Раздувшаяся от своей значительности... она боится любого независимого по­ступка. Любое автономное действие воспринимается как угроза, нападка... поскольку такая власть хочет одна сто­ять у штурвала. Инициатива, исходящая из любого дру­гого источника, - это вторжение на ее территорию, нару­шение ее прерогатив, и потому она неприемлема.
Больше того, анархисты категорически отрицают необходимость «временных» и «условных» стадий. В преддверии испанской револю­ции 1936 г. Диего Абадде Сантильян поставил авторитарный социализм перед следующей дилеммой: «Либо революция даст производи­телям общественные богатства, либо нет. Если да, то производители организуются с тем, чтобы наладить коллективное производство и рас­пределение, и государству не останется никаких функций. Если нет, значит, революция была обманом и государство не прекратило своего существования». Можно сказать, что дилемма несколько упрощена; этого можно было бы избежать, переведя ее в категории намерений: анархисты не настолько наивны, чтобы полагать, будто все остатки государства могут исчезнуть за одну ночь, но у них есть воля к тому, чтобы заставить их рассеяться так быстро, как только можно; авторитаристы, с другой стороны, удовлетворяются перспективой бесконеч­ного выживания «временного» государства, произвольно названного « государством рабочих ».
Источники вдохновения: человек(индивид)
Анархист располагает двумя видами революционной энергии про­тив ограничения и иерархий авторитаристского социализма: энер­гией индивидуума и — иногда — масс. Некоторые анархисты более индивидуалистичны, чем социальны, некоторые — более социальны, чем индивидуалистичны. Однако невозможно быть либертарианцем и не быть индивидуалистом. Наблюдения, сделанные Огюстеном Гамоном в обзоре, упомянутом выше, подтверждают этот анализ.

Макс Штирнер (в книге «Единственный и его собственность») ре­абилитировал индивидуум во времена, когда в философской области доминировал гегельянский антииндивидуализм, и большинство ре­форматоров в социальной области были ведомы ошибочными деяни­ями буржуазного эготизма, подчеркивавшего свою противополож­ность: разве само слово «социализм» не было создано как антоним к слову «индивидуализм»?

Штирнер прославил истинную сущность уникального индивидуу­ма, то есть неповторимое уникальное воплощение (эта идея недавно была подтверждена исследованиями в области биологии). В течение длительного времени этот мыслитель оставался изолированным в анархистских кругах, будучи эксцентриком, за которым следовала лишь небольшая секта индивидуалистов. Сегодня смелость и размах его мысли можно разглядеть в новом свете. Современный мир, ка­жется, поставил себе задачу спасти индивидуум от всех форм оттор­жения, которые его уничтожают, — от индивидуального рабства и тоталитарного конформизма. В знаменитой статье, написанной в 1933 г., Симон Вейль жаловался, что не может найти в марксистских тру­дах ответа на вопросы, возникающие вследствие необходимости за­щищать индивидуум от новых форм угнетения, возникающих после классических форм капиталистического угнетения. Штирнер возна­мерился заполнить этот серьезный пробел уже в середине XIX века.

Он писал живым стилем, расцвеченным афоризмами: «Не ищите в своем самоотречении свободы, которая отрицает вашу личность, но ищите эту са­мую свою личность... Пусть каждый из вас будет всемогущим «Я». Нет иной свободы кроме той, которую индивидуум завоевы­вает для себя. Свобода данная или уступ­ленная является не свободой, а «украден­ным богом». «Единственными вещами, право делать которые я не имею, являются те, которые я не стал бы делать по собствен­ной свободной воле». «У вас есть право быть там, где у вас есть сила находиться». Все, что вы совершаете, вы делаете как уни­кальный индивид: «Ни Государство, ни об­щество, ни человечество не могут победить этого дьявола».
Для того чтобы освободиться самому, индивидуум должен начать с того, что
бы положить под микроскоп интеллектуальный багаж, ко­торый нагрузили на него его родители и учителя. Он должен пред­принять масштабную операцию по «десанктификации», начиная с так называемой буржуазной морали: «Подобно самой буржуазии, ее ро­дины, она все еще слишком близка к «боженьке», она все еще недо­статочно свободна и бездумно пересаживает буржуазные законы на свою собственную почву, вместо того чтобы выработать новые и не­зависимые доктрины».

В особенную ярость Штирнера приводила сексуальная мораль. «Махинации» христианства «против страсти» просто были унасле­дованы сторонниками светского государства. Эти последние отказы­вались прислушиваться к зову плоти и демонстрировали свое него­дование против него. Они «плевали в лицо аморальности». Моральные предрассудки, насаждаемые христианством, имеют особенно силь­ное влияние на широкие массы людей. «Люди увлеченно науськива­ют полицию на все, что кажется им аморальным или даже предосу­дительным, и эта общественная страсть к морали защищает полицию как институт намного более эффективно, чем это могло бы сделать правительство ».

Штирнер предвосхитил современный психоанализ, заметив и ра­зоблачив интернационализацию моральных родительских ценнос­тей. Начиная с детства, моральные предрассудки пожирают нас. Мораль стала «внутренней силой, от которой я не могу себя освобо­дить», «ее деспотизм стал в десять раз хуже, чем раньше, потому что он ругает меня изнутри моего сознания». «Мо­лодых людей посылают в школу в составе орд таких же молодых людей для того, чтобы твер­дить зады, и когда они зазубривают прописные истины наизусть, им объявляют, что они стали взрослыми». Штирнер объявил себя иконобор­цем: «Бог, сознание, обязанности и законы яв­ляются ошибками, которые вдалбливают в наши умы и сердца». Истинные обольстители и растлители молодежи — священники и роди­тели, которые «вываливают в грязи молодые сердца и дурят молодые головы». Если и есть что-то, что «идет от лукавого», это как раз этот фальшивый божественный голос, который был интерполирован в сознание.

В процессе реабилитации индивидуума Штирнер также открыл фрейдистское подсознание. Эго нельзя постичь. Против него «вос­стает империя мысли, ума и умозаключений», оно невыразимо, не­постигаемо, непонимаемо, и именно в живых афоризмах Штирнера читатель может найти первые мысли, предвосхищающие экзистен­циалистскую философию: «Я начинаю с гипотезы, принимая за ги­потезу самого себя... Я использую ее лишь для собственного удоволь­ствия и удовлетворения... Я существую только потому, что я вскармливаю свое Эго... Тот факт, что я представляю поглощающий интерес для самого себя, означает, что я существую».

Естественно, что раскаленное добела воображение, которое по­рой помогало Штирнеру писать, иногда доводило его до парадоксаль­ных умозаключений. Он позволял себе разражаться антисоциальны­ми афоризмами и пришел к умозаключению, что жизнь в обществе невозможна: «Мы выступаем не за общественную, а за отдельную жизнь». «Люди мертвы! Здравствуй, Я!» «То, что хорошо для людей, плохо для меня!» «Если это правильно для меня, это — правильно. Может быть, для других это и неправильно, так пусть они сами об этом позаботятся!»

Однако эти единичные выплески, вероятно, не являлись фунда­ментальной частью его мышления, и, несмотря на неистовство от­шельника, он стремился к общественной жизни. Подобно большин­ству людей-интровертов, изолированный, замкнутый в себе, он переживал острую ностальгию по общению. Тем, кто спрашивал, как он может жить в обществе с этой его исключительностью, он отве­чал, что только человек, который понял собственную «неповтори­мость и уникальность», может иметь какие-то от­ношения с другими людьми. Индивиду необходима помощь и друзья; например, если он пишет книги, ему нужны читатели. Он объединяется с другими людьми, для того чтобы умножить свою силу и бо­лее полно самовыразиться посредством их общей силы, чем они все могли бы сделать это в изоляции. «Если у тебя есть еще несколько миллионов за спи­ной, способных защитить тебя, вместе вы станете великой силой и с легкостью добьетесь победы», но при одном условии: эти отношения с другими дол­жны быть свободными, совершаемыми по свобод­ной воле, и их всегда можно было разорвать. Штирнер различает общество уже установившееся, которое ограничивает, и объединение, которое яв­ляется проявлением собственной воли. «Общество использует вас, но вы используете объединения». Необходимо признать, что объе­динение подразумевает жертву, накладывает ограничение на свобо­ду, но эта жертва приносится не для общественной пользы: «Меня приводит туда мой личный интерес».

Штирнер занимался современными ему проблемами, особенно когда рассматривал вопрос о политических партиях, в частности о коммунистах. Он сурово критиковал конформизм партий: «Человек должен следовать установкам своей партии везде и повсюду, полно­стью одобряя и защищая ее основные принципы». «Члены партии... склоняются перед ее малейшими желаниями». Программа партии должна «быть для них очевидна, свободна от вопросов... Человек дол­жен принадлежать партии телом и душой... Любой переходящий из одной партии в другую немедленно воспринимается как ренегат». По мнению Штирнера, монолитная партия перестает быть объединени­ем, оставляя от него лишь мертвую оболочку. Он отвергал подобную партию, но не оставлял надежду присоединиться к политическому объединению: «Я всегда найду достаточное количество людей, кото­рые захотят объединиться со мной без того чтобы приносить мне присягу под знаменем». Он чувствовал, что смог бы вступить в партию только в том случае, если «в ней нет ничего обязательного», и един­ственным его условием была уверенность в том, что «он не позволит партии подмять себя». «Партия — это всего лишь то, в чем участвует человек». «Он свободно вступает в объединение и точно таким же образом может забрать назад свою свободу».

В аргументации Штирнера есть только одна слабость, хотя в той или иной мере она присуща всем его трудам: его концепция единства индивидуума не только «эгоистична», выгодна для «эго», но ценна так­же и для коллективности. Объединение людей плодотворно только тогда, когда оно не разрушает индивидуума, но, наоборот, развивает инициативу и творческую энергию. Разве сила партии не является суммой сил всех индивидуумов, которые ее составляют? Этот про­бел в его аргументации обязан своим происхождением тому факту, что штирнеровский синтез индивида и общества остался незавершен­ным. В наследии этого бунтаря столкновение общественного и анти­общественного не всегда разрешается. Социальные анархисты были вынуждены совершенно обоснованно упрекать его за это.

Эти упреки были еще более горькими, потому что Штирнер, возмож­но, по незнанию, совершил ошибку, включив Прудона в число коммунистов-авторитаристов, которые осуждают индивидуальные порывы, клеймя их от имени «общественного долга». Верно, что Прудон высмеи­вал «преклонение» перединдивидумом в штирнеровском духе (без пря­мого указания на Штирнера, чью работу он, таким образом, может быть, и не читал), но вся его работа была поиском синтеза или, скорее, даже «равновесия» между властью индивидуума и властью коллектива. «Как индивидуализм является первоначальным качеством человека, точно так же склонность к объединениям является его дополнением».
Некоторые думают, что человек ценен только через об­щество... и склоняются к втягиванию индивидуума в кол­лективность. Таким образом... коммунистическая систе­ма является обесцениванием личности во имя общества... Это тирания, мистическая и анонимная тирания, это не объединение... Когда человеческая личность лишается своих прерогатив, общество остается без своего осно­вополагающего принципа.
С другой стороны, Прудон отрицал индивидуалистический уто­пизм, который объединяет индивидуальности, не имеющие органи­ческой связи между собой, и, таким образом, предает его неспособность разрешить проблему общих интересов. «У нас слишком много общих интересов, слишком много общего».

Бакунин также был одновременно индивидуалистом и социалис­том. Он без конца повторял, что общество может достичь более вы­сокого уровня, если начнет со свободного индивидуума. Когда бы он ни рассуждал о правах, которыми должны располагать группы, та­ких, как право на самоопределение или право собраний, он всегда подчеркивал, что индивидуум должен быть тем первым, кто выиграет от этого. Индивид чем-то обязан обществу только до тех пор, пока он сво­бодно соглашается являться его частью. Каждый свободен объединяться или не объединяться и, если человек так захочет, «идти и жить в пусты­нях или в лесу с дикими зверями». «Свобода яв­ляется абсолютным правом каждого человека не искать никаких иных санкций на свои действия помимо санкций собственной совести, опреде­лять эти действия исключительно по своей воле и впоследствии быть ответственным в первую очередь перед самим собой». Общество, которое индивидуум свободно избрал для того, чтобы стать его членом, является всего лишь вторичным фактором в списке ответственностей. Оно имеет больше обязанностей по отношению к нему, чем прав на него, и при условии, что индивид достиг совершен­нолетия, общество не должно «ни приглядывать за ним, ни управлять» им; оно обязано ему лишь обеспечить «защиту его свободы».

Бакунин развил идею «абсолютной и полной свободы» очень ши­роко: я могу распоряжаться своей личностью так, как считаю нужным, я могу ничего не делать, а могу и трудиться, могу честно жить своим собственным трудом, а могу бесстыдно эксплуатировать благотвори­тельность или частные анонимные пожертвования. Все это возможно только при одном условии: эта благотворительность или поддержка дол­жны быть добровольными и предоставленными мне индивидами, дос­тигшими совершеннолетия. У меня даже есть право вступать в объе­динения, субъекты которых являются «аморальными» или выглядят таковыми. В своей увлеченности свободой Бакунин зашел так далеко, что позволил индивиду вступать в объединения, задуманные в целях коррумпирования и уничтожения индивидуума или общественной сво­боды: «Свобода может и должна защищать себя только посредством свободы; пытаться ограничить ее под предлогом защиты свободы оз­начает впадать в опасное противоречие».

В вопросе этических проблем Бакунин был уверен, что «амораль­ность» является последствием порочным образом организованного общества. Это последнее должно быть, таким образом, уничтожено сверху донизу. Одна только свобода может принести улучшение мо­ральных качеств. Ограничения, вводящиеся под предлогом улучше­ния нравственного облика, всегда оказывались вредными для него. Репрессии не только не контролируют распространение аморально­сти, они лишь расширяют и углубляют ее. Поэтому наивно противо­стоять ей строгим законодательством, которое посягает на индиви­дуальную свободу. Бакунин допускал только одну санкцию против бездельников, паразитов и злоумышленников — лишение политичес­ких прав, то есть тех гарантий, которые индивид должен получать от общества. Из этого следует, что каждый индивид имеет право распо­ряжаться своей собственной свободой через свои поступки, но в этом случае ему отказывается в праве обладать своими политическими пра­вами на протяжении его добровольной службы.

Если преступления все же совершаются, к ним надо относиться как к болезни и наказывать их так, как если бы их лечили, а не как если бы за них мстили. Более того, осужденный индивид должен пользоваться правом не подчиняться вынесенному приговору, если он объявляет, что больше не желает быть членом соответствующего общества. Последнее в свою очередь имеет право выслать подобного индивида и объявить его находящимся за рамками его защиты.

Бакунин, однако, отнюдь не являлся нигилистом. Провозглашение индивидуальной абсолютной свободы не привело его к отказу от всех общественных обязательств. Он считал, что свободным можно стать лишь через свободу других: «Человек может воплотить свою свободную индивидуальность, только если все индивидуумы соберутся вокруг него и только через работу и коллективную силу общества». Членство в об­ществе свободно, но Бакунин не сомневался, что вследствие своих ко­лоссальных преимуществ «все изберут подобное членство». Человек — это и самое «индивидуальное, и самое общественное из всех животных».

Бакунин не выказывал склонности к эгоизму в его вульгарном смыс­ле — к буржуазному индивидуализму, «который приводит индивиду­ума к обретению и установлению своего собственного благополучия... вместо всех, на спинах других, так, чтобы причинить им вред».

Обладая обширным и синтезирующим интеллектом, Бакунин пы­тался создать мост между индивидуумом и массовыми движениями: «Вся общественная жизнь является просто этой продолжающейся взаимной зависимостью индивидуумов и масс. Даже сильнейшие и самые умные из индивидуумов... являются в каждый момент своей жизни и теми, кто осуществляет, и теми, что является продуктами желаний и действий масс». Анархист видит революционное движе­ние как продукт этого взаимодействия; таким образом, он полагает, что индивидуальное действие и автономное коллективное действие масс равно плодотворными и активными.

Испанские анархисты были интеллектуальными наследниками Бакунина. Хотя и очарованные социализацией, в самый канун Рево­люции 1936 г. они не преминули дать торжественное обещание за­щищать священную автономию индивидуума. «Вечное стремление быть уникальным, — писал Диего Абад даСантильян, — будет выра­жено тысячью способов: индивидуум не будет удушен принижающим выравниванием... Индивидуализм, личный вкус и оригинальность будут иметь равное право на самовыражение».

Источники вдохновения: массы

После революции 1848 г. Прудон понял, что тот источник, откуда революция черпает свою энергию, — это массы. В конце 1849 г. он писал: «Революции не имеют зачинщиков; они начинаются, когда к тому благоволит судьба, и заканчиваются с окончанием того зага­дочного импульса, что дает им силу». «Все революции происходили посредством спонтанных действий народа; если случайно правитель­ства и отвечали на народную инициативу, так только потому, что были принуждены к тому и скованы в своих ответных действиях. В осталь­ном же они всегда запрещали, подавляли, наносили удар». «Ведомый своими инстинктами, народ почти всегда ви­дит дальше и лучше, чем если им управляет горстка лидеров». «Социальная революция... происходит не по велению хозяина с теорией наготове и не по завету пророка. Истинно органичная революция — это результат об­щественной жизни, и хотя у нее есть испол­нители и глашатаи, она не есть дело рук кого-то одного». Революция должна направляться снизу, а не сверху. Едва лишь закончится ре­волюционный кризис, восстановление обще­ства должно стать делом рук самих народных масс. Прудон подтверждал, что «массы обла­дают автономностью и личностью».

Бакунин тоже без устали повторял, что революция не может быть начата по указу и не может быть организована сверху; она может начаться и раз­виться только под влиянием спонтанных и продолжительных дей­ствий народа. Революции приходят «аки тать в нощи». Они «про­изводятся силой событий». «Они долго готовятся в глубине инстинктивного сознания масс — а затем взрываются, часто как будто по незначительным причинам». «Их можно предвидеть, за­мечать предзнаменования их появления... но ускорить их прорыв на поверхность нельзя». «Анархистская социальная революция... спонтанно вырастает в сердцах людей, уничтожая все, что подав­ляет и регламентирует жизнь, с тем чтобы потом создать новую форму общественной жизни, которая вырастет из самых потаен­ных глубин народной души». В Парижской коммуне 1871 г. Баку­нин увидел поразительное подтверждение своих взглядов, ведь коммунары были убеждены, что в революции «действовать поодиночке бессмысленно» и «все определяется спонтанными действи­ями масс».

Как и его предшественники, Кропоткин восхвалял «удивительное чувство самоорганизации, которое у народа... есть в такой значитель­ной степени и которое так редко ему было дозволено применять». Он игриво добавлял, что «сомневаться в этом может лишь тот, кто всю жизнь прожил, заживо похоронив себя под толщей официальных бу­маг и печатей».

Сделав все эти щедрые и оптимистические утверждения, анархист, его собрат и враг марксизма оказался перед лицом серьезных проти­воречий. Спонтанность масс является базовым качеством, абсолют­ным приоритетом, но она не самодостаточна. Помощь революцион­ного меньшинства, способного замыслить революцию, остается необходимой для того, чтобы мобилизовать массовое сознание. Как можно удержать эту элиту от того, чтобы она не использовала свое интеллектуальное превосходство для узурпации роли масс, желания парализовать их инициативу и даже установить над ним новую власть?

После своего идиллического спонтанного восторга массами Прудон пришел к признанию инертности масс, пораженных предрассуд­ками в отношении правительств, инстинктом чинопочитания и ком­плексом неполноценности, который не дает народу подняться. Таким образом, коллективные действия людей должны стимулироваться, и, если никакое озарение не будет навязано им извне, низшие классы останутся на положении рабов до бесконечности. Помимо этого он признавал, что «в каждую эпоху идеи, которые возбуждали массы, сначала возникали в головах нескольких мыслителей... Большинство никогда не проявляло инициативы... Индивидуальность имеет при­оритет в любом проявлении деятельности человеческого духа». Было бы идеальным, если бы это сознательное меньшинство могло пере­дать народу свою науку — науку революции. Но на практике Прудон казался скептичным в отношении подобного синтеза: ожидать — это означало бы недооценивать навязчивую природу власти. В лучшем случае возможно сбалансировать два элемента.

Перед обращением в анархизм в 1864 г. Бакунин был вовлечен в заговоры и тайные общества и познакомился с типично бланкистс­кой идеей о том, что действия меньшинства должны предшествовать пробуждению широких масс и соединяться с их самыми продвину­тыми элементами, после того как их удастся вытащить из обычной летаргии. Проблема стояла совершенно иначе в рабочем Интерна­ционале, когда это широкое движение было, наконец, организовано. Хоть Бакунин и стал анархистом, он оставался убежден в необходи­мости сознательного авангарда: «Для того чтобы революция одержа­ла триумф над реакцией, объединение революционной мысли и дей­ствия должно иметь свой орган в гуще народной анархии, которая станет самой жизнью и источником всей революционной энергии». Группа — маленькая или большая — индивидуумов, вдохновленных одной и той же идеей и разделяющих общую цель, произведет «есте­ственный эффект на массы». «Десять, двадцать или тридцать чело­век с ясным пониманием и хорошей организацией, знающие, чего они хотят и куда они направляются, могут с легкостью увлечь за со­бой сотню, две сотни, три сотни и даже больше». Мы должны создать хорошо организованные и правильным образом вдохновленные кад­ры лидеров массового движения».

Методы, которые защищал Баку­нин, очень похожи на то, что ныне называется «инфильтрацией». Она состоит в нелегальной работе с наи­более умными и влиятельными ин­дивидуумами в каждой отдельной местности так, что «каждая органи­зация максимально согласится с на­шими идеями. В этом и состоит весь декрет нашего влияния». Анархисты должны быть «невидимыми лоцмана­ми», которые управляли бы готовыми раздуть пожар массами. Они дол­жны направлять их не при помощи явной и ощутимой власти, но при помощи «диктатуры без знаков отличия, титулов или официальных прав, и эта диктатура все равно будет более мощной, потому что она не будет обладать никакими признаками власти». Бакунин четко отдавал себе от­чет в том, как мало его терминология («лидеры», «диктатура» и т.д.) от­личалась от той, которой пользовались оппоненты анархизма, и заранее отвечал «любому, кто предполагал, что акция, организованная подобным образом, является просто еще одним покушением на свободу масс, по­пыткой создать новую авторитарную власть»: «Нет! Авангард не может ни получать выгод, ни являться лидером-диктатором народа, он может быть лишь посредником, помогающим народу самостоятельно обрести свободу. Максимум, которого может он достичь, — это распространить в массах идеи, соответствующие их собственным инстинктам. «Рево­люционные власти» (Бакунин не воздерживался от использования это­го термина, но извинял его использование выражением надежды на то, что «их будет как можно меньше») не должны были навязывать рево­люцию массам, но — пробуждать ее в их гуще; они не должны были делать массы субъектом любых форм организаций, но стимулировать их автономные организации снизу доверху.

Гораздо позже Роза Люксембург пролила свет на то, что имел в виду Бакунин: противоречие между либертарианской спонтанностью и необходимостью действовать, существующей у сознательного аван­гарда, будет полностью разрешено, когда наука и рабочий класс спла­вятся воедино и массы станут полностью сознательными, им не бу­дут нужны еще какие-то «лидеры», но только «исполнительные органы» для их «сознательных действий». Подчеркнув, что пролета­риату по-прежнему не хватает знаний и организации, русский анар­хист приходит к заключению, что Интернационал мог стать инстру­ментом эмансипации, только «когда он смог бы добиться того, чтобы наука, философия и политика социализма проникли в рефлектиру­ющее сознание его членов».

Однако каким бы теоретически удовлетворительным ни был бы этот синтез, это был набросок, прикинутый на очень отдаленную перспек­тиву. До тех пор пока историческая эволюция не позволяла осуще­ствить все это, анархисты, подобно марксистам, оставались более или менее заключенными в рамки противоречия. Должна была произойти русская революция, с ее конфликтом между спонтанной властью Со­ветов и заявкой Партии большевиков на «направляющую роль». Это­му противоречию было суждено проявить себя в испанской револю­ции, где либертарианцев заносило из одной крайности в другую, от массового движения до осознания себя анархистской элитой.

Два исторических примера смогут проиллюстрировать это проти­воречие.

Анархисты должны были сделать из опыта российской революции один категорический вывод: то, насколько порочна «руководящая роль» Партии. Волин сформулировал это таким образом:
Ключевая идея анархизма проста: ни одна партия или по­литическая или идеологическая группа, даже если она искренне желает сделать так, никогда не преуспеет в эмансипации рабочих масс, пытаясь расположить себя над ними или в стороне от них, для того чтобы «управлять» ими или «вести» их. Истинное равенство может быть дос­тигнуто только прямым действием... тех, кто заинтересо­ван, - самих рабочих, через их собственные классовые организации (производственные синдикаты, рабочие ко­митеты, кооперативы и т.д.) и не под эгидой любой поли­тической партии или идеологического объединения. Их освобождение должно основываться на конкретных дей­ствиях и «самоуправлении», которым можно помогать, но которые не должны контролировать революционеры, ра­ботающие изнутри масс, а не «над» ними... Анархистская идея истинная уравнительная революция никогда не могут быть доведены до воплощения анархистами как таковыми, но только широкими массами... от анархистов или других революционеров в целом требуется только просвещать их или помогать им в определенных ситуа­циях. Если анархисты упорствуют в том, что могут прове­сти социальную революцию, «направляя» массы, подоб­ная претензия будет иллюзорной ровно настолько же, насколько большевистская, и по тем же самым причинам.
Однако испанским анархистам в свою очередь было суждено ис­пытать нужду в организации идеологически сознательного меньшин­ства — Иберийской Анархистской Федерации (FAI), существовавшей внутри их обширной профсоюзной организации, Национальной Кон­федерации Труда (CNT). Этой организации было суждено сразиться с реформистскими тенденциями некоторых «чистых» синдикалистов и с маневрами агентов «диктатуры пролетариата». FAI черпала вдохно­вение в идеях Бакунина и пыталась, таким образом, скорее просвещать, чем направлять. Относительно высокая либертарианская сознатель­ность многих рядовых членов CNT также помогала избежать эксцес­сов авторитарных революционных партий. Однако она выполняла свою направляющую роль не очень хорошо, будучи неуклюжей, по­стоянно сомневающейся по поводу своей опекунской роли в отноше­ниях с профсоюзами, нерешительной в своей стратегии и более щед­ро обеспеченной активистами и демагогами, чем революционерами, ясно мыслящими как на уровне теории, так и на уровне практики.

Отношения между массами и сознательным меньшинством созда­ют проблему, разрешения которой не нашли ни марксисты, ни даже анархисты, проблему, последнее слово по которой еще не прозвучало.

В поисках нового общества: Анархизм не утопичен
Поскольку доктрина анархизма по своей сути конструктивна, анархистская теория горячо отвергает любые обвинения в утопиз­ме. Она использует метод исторической реконструкции, чтобы до­казать, что общество будущего — не изобретение анархистов, а продукт незаметных глазу побочных эффектов от событий прошло­го. Прудон утверждал, что в течение 6000 лет человечество томи­лось под пятой неумолимой системы власти, но все же жило за счет «тайной добродетели»: «Под аппаратом правительства, под сенью его политических институтов, общество медленно и молчаливо про­изводило свою собственную организацию, создавая для себя но­вый порядок, в котором выразилась его жизнеспособность и авто­номность».

Каким бы вредоносным ни было государство, оно содержит в себе свою собственную противоположность. Оно всегда было «феноме­ном коллективной жизни, пуб­личной демонстрацией силы наших законов, выражением общественной спонтанности, — и все это было направлено на то, чтобы подготовить челове­чество к более высокому и пра­вильному порядку вещей. То, что человечество ищет в рели­гии и зовет Богом, содержится в нем самом. Точно так же и то, что гражданин ищет в государ­стве... содержится в нем самом — это свобода». Французская революция ускорила это неизбежное продвижение в сторону анар­хии: «В тот день, когда наши отцы утвердили принцип свободного проявления воли человеком как гражданином, небо и земля отрек­лись от власти, а правительство, пусть делегированное, стало невоз­можным».

Завершила дело промышленная революция. По ее истечении эко­номика получила примат над политикой и полностью подчинила ее себе. Государство более не могло избегать непосредственной конку­ренции между производителями и превратилось в нечто подобное центру разрешения конфликтов заинтересованных сторон. Эту ре­волюцию завершил рост пролетариата. Несмотря на протесты, толь­ко социализм теперь признавался властью: «Кодекс Наполеона на­столько же бесполезен для нового общества, насколько и концепция республики Платона: в течение нескольких лет абсолютный закон собственности будет повсеместно заменен относительным, гибким законом промышленного сотрудничества, после чего этот карточный домик будет необходимо заново отстраивать сверху донизу».

В свою очередь Бакунин признавал «огромную и неоценимую ус­лугу, оказанную всему человечеству Французской революцией — матерью всех нас. Принцип власти был навсегда устранен из сознания людей, и порядок, устанавливаемый кем-то свыше, стал теперь невозможен. Остается лишь организовать общество так, чтобы оно смогло существовать без правительства». Здесь Бакунин рассчиты­вал на ресурсы самого народа. «Несмотря на назойливую и разруши­тельную опеку государства», массы на протяжении веков «спонтан­но развивали в себе многие, если не все, элементы, необходимые для материального и морального устройства настоящего единства людей».
Необходимость организованности
Анархизм вовсе не отождествляет себя с беспорядком, это поня­тия далеко не синонимичные. Еще Прудон заявлял, что анархизм — не хаос, а порядок, что это, в отличие от искусственно насаждаемого верхами жизненного устройства, — естественное положение вещей; настоящее, цельное единство в отличие от единства, формирующе­гося под гнетом ограничений. Такое общество «думает, действует и разговаривает как один человек именно потому, что представлено те­перь не одним человеком, потому что больше не признает личной вла­сти и, как Паскалева бесконечность, имеет центр в любой точке, а края не имеет вовсе». Анархия — это «организованное живущее об­щество», «высшая степень свободы и порядка, какую только может достичь человечество». Возможно, некоторые анархисты считали иначе, но итальянец Эррико Малатеста призвал их к порядку:
Под влиянием полученного авторитарного образования им кажется, что власть – суть социальной организован­ности, и они, с тем чтобы поразить власть, отвергают и организованность как таковую... Эти анархисты, находя­щиеся в оппозиции к любой форме организованности, совершают роковую ошибку, полагая, что организован­ность и власть – понятия неразделимые. Принимая эту гипотезу, они отрицают любую организацию, дабы не пой­ти и на минимальную уступку власти. Но если бы мы счи­тали, будто организованности без власти не существует вовсе, мы были бы отъявленными авторитаристами, по­тому что в таком случае у нас не было бы выбора, кроме как предпочесть власть (пусть такую, которая закует жизнь в цепи и сделает ее серой) тотальному беспорядку, кото­рый сделает ее совсем невозможной.
Уже в двадцатом веке анархист Волин так осветил и развил эту идею:
Ошибочное – а чаще нарочито некорректное – представле­ние таково, что либертарианская концепция заключается в отсутствии какой бы то ни было организации. Эта позиция всецело неверна: дело не в «организованности» или «неор­ганизованности», а в двух разных принципах организации... Конечно, утверждают анархисты, общество должно быть организованно, но эта новая организация... должна быть устроена на свободной социальной основе, а инициатива ее в первую очередь должна исходить снизу. Принципы орга­низации не должны исходить из центра, который был зара­нее создан с тем, чтобы захватить все и подчинить себе, но напротив, должны происходить отовсюду и создавать ес­тественные координационные точки, которые будут обслу­живать всю систему. С другой стороны, такая манера «орга­низации», которую можно позаимствовать у деспотического эксплуататорского общества, лишь многократно увеличи­ла бы все пороки старой системы... Содержать ее тогда можно будет лишь с помощью нового трюкачества.
Фактически же анархисты стали бы не только главными действу­ющими лицами в новой организационной системе, но и превратились бы в «первоклассных организаторов», как признавал в своей книге о Парижской коммуне Анри Лефевр. Однако, по мнению этого фило­софа, здесь скрывалось противоречие — «довольно удивительное про­тиворечие, которое мы постоянно видим в истории рабочих движе­ний вплоть до нынешнего времени, а особенно в Испании». И действительно, это может лишь «шокировать» тех, для кого либертарианцы  a priori дезорганизаторы.

Самоуправление

Подготавливая в 1848 г. накануне революции «Коммунистический манифест», Маркс и Энгельс предвидели, что в течение долгого пе­реходного периода все орудия производства будут сосредоточены в руках всеобъемлющего государства. Они взяли авторитаристскую идею Луи Блана о соединении как сельскохозяйственных, так и про­мышленных рабочих в «трудовые армии». Прудон был первым, кто предложил антигосударственную форму управления экономикой.

Во время революции 1848 г. рабочие объединения по производ­ству спонтанно возникли в Париже и Лионе. В 1848 г. этот росток са­моуправления показался Прудону гораздо более революционным со­бытием, чем политическая революция. Он не был изобретен теоретиками и не пропо­ведовался доктринерами, государство не дало ему изначального толчка, он был воп­лощен народом. Прудон побуждал рабочих организовываться таким образом во всех областях республики, втягивать в это мел­кий бизнес, торговлю и индустрию, затем крупный бизнес и предприятия и, нако­нец-то, самые большие предприятия (шах­ты, каналы, железные дороги и т.д.), таким образом «становясь хозяевами всего».

Современная тенденция заключается в том, чтобы постоянно поминать Прудону наивную и сиюминутную идею о сохране­нии мелкой торговли и кустарных мастер­ских. Это действительно было наивно и, без сомнения, неэкономич­но, но его идеи на этот счет были неоднозначны. Прудон был ходячим противоречием: он рассматривал собственность как источник неспра­ведливости и эксплуатации и испытывал к ней слабость, хотя только до того предела, за которым он видел независимость индивидуума. Более того, на Прудона слишком часто влияло то, что Бакунин назы­вал «маленькой прудоновской кликой», которая собралась вокруг него в его последние годы. Эта довольно-таки реакционная группа была мертворожденной. Во времена Первого интернационала она тщетно пыталась подчеркнуть противоречие между частной собствен­ностью на средства производства и коллективизмом. Главной причи­ной, почему эта группа оказалась недолговечной, была та, что боль­шинство ее участников слишком просто подпадали под влияние бакунинской аргументации и отказывались от своих так называемых прудоновских идей в поддержку коллективизма.

В своем последнем выражении эта группа, называвшая себя мютюэлистами, была лишь частично оппозиционной к коллективизму: они отказались от него в сельском хозяйстве ввиду индивидуализма французского крестьянина, но приняли его в транспорте, и в вопро­сах промышленного самоуправления, на самом деле, требовали его, при этом отвергая это название. Их страх перед термином был обя­зан своим происхождением их неуверенности перед лицом времен­но объединившегося фронта, выставленного против них бакунинс­кими учениками-коллективистами и определенными авторитарными марксистами, которые являлись почти открытыми сторонниками го­сударственного контроля над экономикой.

Прудон действительно двигался вместе со временем и понимал, что невозможно повернуть часы вспять. Он был достаточно реалис­тичен, чтобы понять, что «малая промышленность так же нелепа, как малая культура», и записал это мнение в своих «Записных книж­ках». Что же касается крупной современной индустрии, требовав­шей вложения больших трудовых ресурсов, то тут он был решитель­ным коллективистом: «В будущем крупномасштабная индустрия и широкая культура должны стать плодом объединения». «У нас нет выбора в этом вопросе», — заключал он и приходил в негодование, когда кто-либо предполагал, что он выступал против технического прогресса.

В своем коллективизме Прудон был, однако, категорически про­тив государственности. Собственность необходимо отменить. Общ­ность (как ее понимал авторитарный коммунизм) является угнетени­ем и рабством. Таким образом, Прудон выступал за сочетание собственности и общности: это была идея объединения. Средства про­изводства и обмен не должны контролироваться ни капиталистичес­кими компаниями, ни государством. Ввиду того, что для людей, кото­рые в них работают, они являются тем же, чем «улей является для пчел», они должны управляться объединениями рабочих и только та­ким образом коллективные власти перестанут быть «отъединены» ради выгоды нескольких эксплуататоров. «Мы, рабочие, объединен­ные или уже почти объединенные, — писал Прудон в стиле манифе­ста, — не нуждаемся в Государстве... Эксплуатация государством все­гда означает наличие правителей и рабов зарплаты. Мы хотим управления человека человеком не более, чем эксплуатацию челове­ка человеком. Социализм является противоположностью государ-ственничества... мы хотим, чтобы эти объединения были... первым компонентом в широкой федерации объединений и групп, объеди­ненных в общую связь демократической и социальной республикой».
Прудон вдавался в детали и точно перечислял базовые черты ра­бочего самоуправления:
- Каждый объединенный рабочий должен иметь неотде­лимую долю собственности компании.
- Каждый рабочий должен выполнять свою долю тяжелой и отталкивающей работы.
- Каждый должен пройти через весь спектр операций и инструкций, степеней и деятельности, для того чтобы быть всесторонне подготовленным.
Прудон настаивал на том, что «рабочий должен пройти через все ступени работы в промышленности, в которой он трудится»:
- Офисные работники должны избираться, а правила и уста­новления должны подаваться на одобрение их помощникам.
- Вознаграждение должно быть пропорционально приро­де занимаемой должности, уровню умений и несомой ответственности. Каждый помощник должен иметь свою долю дохода в той пропорции, в которой он внес вклад в работу.
- Каждый свободен сам устанавливать свое рабочее вре­мя, выполнять свои обязанности и покидать объединение по желанию.
- Рабочие объединения должны выбирать своих руково­дителей, инженеров, архитекторов и бухгалтеров.
Прудон подчеркнул тот факт, что пролетариату все еще не хвата­ет технических работников: отсюда необходимость привлечь в рабо­чие программы по самоуправлению «выдающихся людей в области промышленности и торговли», которые обучили бы рабочих приемам ведения бизнеса и получали бы за это фиксированную зарплату: «Под солнечным светом революции есть место для каждого».

Либертарианская концепция самоуправления находится на противоположном полюсе от патерналистской, статичной формы самоуправления, разработанной Луи Бланом в проекте закона 15 сентяб­ря 1849 г. Автор «Организации труда» хотел создать рабочие ассоциации, спонсировавшиеся и финансировавшиеся государством. Он предложил арбитражное разделение доходов следующим обра­зом: 25% — в фонд общей амортизации; 25% в фонд социального стра­хования; 25% — в резервный фонд; 25% — должны быть разделены между рабочими.

Прудон не допустил бы ничего подобного в своей схеме самоуправ­ления. С его точки зрения, объединенные рабочие должны не «подчиняться государству», а «сами быть государством». «Объединение... мо­жет сделать все и реформировать все без вмешательства со стороны властей, может противостоять властям и подчинять их». Прудон хотел «двигаться к правительству через объединения, не к объединениям че­рез правительство». Он выпустил предупреждение против иллюзии, выношенной в мечтах авторитарных социалистов, что государство мог­ло бы вынести свободное самоуправление. Как могло оно допустить «образование враждебных анклавов наряду с централизованной властью»? Прудон провидчески предупреждал: «Покуда централизация продолжает обеспечивать постоянным дохо­дом мощное Государство, ничто не может быть достигнуто посредством спонтанной инициа­тивы или путем независимых акций групп или индивидуумов».

Следует подчеркнуть, что на конгрессе Первого интернационала либертарианская идея самоуправления превалировала над этатистской концепцией. На Лозаннском конг­рессе 1867 г. докладчик от комитета, бельгиец по имени Сезар де Пэп, предложил, чтобы го­сударство стало владельцем предприятий, ко­торые должны быть национализированы. В то время Шарль Лонгэ был либертарианцем, и он ответил: «Хорошо, при условии, что все поймут, что мы определяем государство как «коллектив граждан»... и также что эти службы будут исполняться не государственными чиновниками... но группами рабо­чих». Дебаты продолжились на будущий год (1868) на Брюссельском конгрессе, и на этот раз тот же самый докладчик от комитета был бо­лее четок в этом вопросе: «Коллективная собственность должна при­надлежать всему обществу в целом, но она должна быть подчинена объединениям рабочих. Государство должно быть не более чем феде­рацией различных групп рабочих». Уточненная таким образом, резо­люция была принята.

Однако тот оптимизм, который выразил Прудон в 1848 г. в отно­шении самоуправления, оказался неоправданным. Не так много лет спустя, в 1857 г., он сурово раскритиковал существующие рабочие объединения: вдохновленные наивными утопическими иллюзиями, они заплатили дорогую цену за свой недостаток опыта. Они стали тес­ными и элитарными, начали функционировать как коллективные эк­сплуататоры и запутались в иерархических и управленческих концепциях. Все несправедливости капиталистических компаний «были еще больше раздуты в так называемых братствах». Они разрывались разногласиями, соперничеством, пороками и предательствами. Как только управленцы этих объединений обучались тому бизнесу, кото­рым они занимались, они, «в свою очередь, превращались в буржу­азных эксплуататоров». В других ситуациях, члены объединений на­стаивали на том, чтобы разделить владения. В 1848 г. было создано несколько сотен рабочих объеди­нений, через девять лет от них ос­талось только двадцать.

В противовес этому узкому и ча­стному взгляду на проблему, Прудон выступал за «универсальную» и «синтетическую» концепцию са­моуправления. Задача на будущее стояла гораздо более важная, чем просто «заполучить несколько со­тен рабочих в объединения»; она состояла в «экономической транс­формации нации из тридцати шес­ти миллионов душ». Рабочие объе­динения будущего должны были работать для всех, а не «для выгоды немногих». Самоуправление, таким образом, требовало от своих чле­нов некоторого объединения: «Человек не рождается членом объе­динения, он им становится». Сложнейшей задачей, стоящей перед объединением, является «образование ее членов». Более важно со­здать «людской фонд», чем сформировать «массу капитала».

В правовом отношении первая идея Прудона заключалась в том, чтобы поручить владение предприятием объединениям рабочих, но затем он отошел от этого недальновидного решения. Для этого он про­вел различие между владением и собственничеством. Собственничество — это понятие абсолютное, аристократическое, феодальное; владение — демократично, имеет отношение к республике, эгалита­ризму, оно состоит из узуфрукта (права пользования чужим имуще­ством и доходами от него), который нельзя ни отторгнуть, ни отдать, ни продать. Рабочие должны содержать свои средства производства в alleu (феодальный термин для наследственной, не отторгаемой соб­ственности) подобно древним германцам, но не должны быть прямы­ми ее владельцами. Собственность должна быть заменена федераль­ным, кооперативным владением, принадлежащим не государству, но производителям в целом, объединенным широкими сельскохозяйственными и промышленными федерациями.

Прудон выражал огромный энтузиазм по поводу будущего таких пересмотренных и исправленных форм, как самоуправление: «Утвер­ждать это — не просто фальшивая риторика, это экономическая и общественная необходимость: близится время, когда мы не сможем прогрессировать в каких-либо иных условиях помимо этих новых... Общественные классы... должны слиться в одну-единственную ассо­циацию производителей». Достигнет ли успеха самоуправление? «От ответа на это зависит... все будущее рабочих. Если он будет положи­тельным, для человечества откроется целый новый мир, если — нега­тивным, пролетарий может успокоиться... в этом враждебном мире для него не останется никакой надежды».
Основы обмена
Как же следовало организовать взаимоотношения между различ­ными ассоциациями рабочих? Вначале Прудон утверждал, что мено­вая стоимость всех товаров измеряется количеством труда, необхо­димого, чтобы эти товары произвести. Рабочим следует платить «трудовыми талонами»; следует организовать торговые агентства или социальные магазины, где рабочие могли бы приобретать товары по розничным ценам, рассчитанным по часам работы. Крупномасштаб­ная торговля должна осуществляться бы посредством счетной пала­ты или Народного Банка, который бы принимал платежи в трудовых талонах. Такой банк был бы и кредитной организацией, дающей ра­бочим ассоциациям требуемые для бесперебойного функционирова­ния суммы денег в долг, и такие кредиты должны были быть беспро­центными.

Эта схема (так называемый взаимообмен /mutuellisme/) была, ко­нечно, довольно утопична и не могла быть воплощена в жизнь в ус­ловиях капиталистической системы. В 1849 г. Прудон организовал подобный народный банк, и в течение шести недель к нему присое­динились около 20000 человек, но этот банк просуществовал недо­лго. Конечно, было преждевременно думать, что принципы взаимо­обмена, подобно капле масла на горячей сковороде, распространятся повсюду, и вслед за Прудоном утверждать, что «это воистину но­вый мир, обещанное новое общество, которое прорастает корнями в старое и видоизменяет его».

Сама концепция, что размер оплаты труда должен зависеть от ко­личества проработанных часов, представляется по ряду причин сомнительной. Либертарианские коммунисты школы КропоткинаМалатеста, Элизе Реклю, Карло Кафиеро — не преминули раскрити­ковать ее. В первую очередь они считали ее несправедливой. Кафие­ро писал, что «три часа работы Питера могут стоить пяти часов рабо­ты Пола». Помимо продолжительности, стоимость труда должна определяться и другими факторами: напряженностью работы, нали­чием профессиональных и интеллектуальных навыков, пр. Следует также принять во внимание и семейные обстоятельства рабочих*. Кроме того, при коллективистском режиме рабочий остается залож­ником зарплаты, выплачиваемой ему тем обществом, которое опла­чивает и контролирует его труд. Оплата труда на основе количества проработанных часов не может быть идеальным решением пробле­мы; в лучшем случае это может быть временной мерой. Мы должны положить конец примату бухгалтерских книг, философии «дебета и кредита». Этот метод вознаграждения за труд, происходящий от ви­доизмененного индивидуализма, вступает в противоречие с коллек­тивным владением средств производства, и не может привести к глу­боким революционным переменам в человеке. Он несовместим с анархизмом; новая форма собственности требует новой формы воз­награждения. Услуги, оказанные обществу, не могут быть измерены в денежных единицах. Приоритет следует отдать нуждам, а не услу­гам, и все продукты труда должны принадлежать всем, чтобы каж­дый мог их свободно брать. Девизом либертарианского коммунизма должно быть: каждому по потребностям.
* Ср. схожее обсуждение в «Критике Готской программы», написанной Карлом Марксом в 1875 г., но до 1891 г. не опубликованной. – Прим. автора.
Кропоткин, Малатеста и их последователи как будто не заметили, что Прудон предвосхитил их критику и пересмотрел свои ранние идеи. В книге «Теория собственности», опубликованной после его смерти, он объяснял, что поддерживал идею одинаковой оплаты за одинаковое количество труда лишь в «Первом Меморандуме о соб­ственности» 1840г.: «Я забыл упомянуть о двух вещах: во-первых, труд измеряется путем сочетания его продолжительности с его интенсив­ностью; во-вторых, в зарплату рабочего не следует включать аморти­зацию стоимости его образования, ту работу, которую он сделал по собственной воле как неоплачиваемый подмастерье, и премию за тот риск, с которым он сталкивается в ежедневной своей работе, — все они меняются в зависимости от конкретной профессии». Прудон утверждал, что в более поздних работах «исправил» эти «упущения»; позже он предлагал, чтобы кооперативные ассоциации по взаимному страхованию компенсировали неравные издержки и риски. Боль­ше того, Прудон считал, что вознаграждение, выплачиваемое членам рабочих ассоциаций, — это не «зарплатная ставка», а часть прибы­лей, свободно устанавливаемая несущими одинаковую ответствен­ность рабочими — членами ассоциации. В еще неопубликованной статье Пьер Гаубтман, один из современных последователей Прудона, отмечает, что самоуправление рабочих не имело бы смысла, если бы не интерпретировалось именно в таком ключе.

Либертарианские коммунисты сочли возможным раскритиковать как «взаимообмен» Прудона, так и более логичный коллективизм Ба­кунина за то, что обе эти доктрины не давали четкого представления о том, как именно при социалистической системе будет вознаграж­даться труд. Эти критики как будто проглядели тот факт, что два ос­нователя анархизма упорно не хотели закладывать формы будущего общества раньше, чем следует. В этом вопросе они хотели оставить самоуправляющимся ассоциациям широкую свободу выбора. Либер­тарианские коммунисты сами должны были обеспечить обоснование для такой гибкости, для нежелания сразу перепрыгнуть к выводам, столь разительно отличающимся от их нетерпеливых прогнозов: они подчеркивали, что в идеальной системе «продуктов труда будет боль­ше чем достаточно для всех» и что «буржуазные» способы выплаты вознаграждения могут быть заменены «коммунистическими» спосо­бами лишь после того, как наступит эра всеобщего изобилия, но не раньше. В 1884 г., когда Малатеста готовил наброски программы для анархистского интернационала, он писал, что немедленно устроить коммунизм было можно лишь в очень ограниченном числе мест, а остальным в течение переходного периода предстояло существовать при коллективизме.
Чтобы коммунизм стал возможным, от членов общества требуется высокий уровень моральной подготовки и раз­вития, значительная и глубокая солидарность, которой может и не возникнуть от одной только революции. Это сомнение тем более обоснованно, что материальные ус­ловия, благоприятствующие такому становлению, внача­ле существовать не будут.
Анархизм должен был лицом к лицу встретить проверку опытом на­кануне испанской революции 1936 г., когда Диего Абад де Сантильян продемонстрировал (и в очень похожих формулировках) непрактич­ность либертарианского коммунизма на данном этапе. Он утверждал, что капиталистическая система не подготовила людей к коммунизму: развитие социальных инстинктов и солидарности не только не поощря­ется, но, наоборот, подавляется и всячески наказывается.

Сантильян обратился к опыту российской и иных революций с тем, чтобы урезонить анархистов. Он обвинил их в том, что к наиболее све­жим урокам истории они относятся предвзято или с подозрением. Он заметил, что далеко не очевидно, что революция сразу приведет к воп­лощению идеала коммунистического анархизма. На первом этапе ре­волюции коллективистская максима «каждому по труду» больше подой­дет к реальной ситуации, чем идеи коммунизма, потому что экономика будет в разрухе, производство значительно снизится, и приоритетом станет обеспечение самым необходимым. Те экономические модели, которые можно было бы апробировать, в лучшем случае будут лишь медленно эволюционировать по направлению к коммунизму. Взять и без оглядки поместить людей за решетку, надеть на них оковы закосне­лой социальной жизни означает воплотить авторитаризм, который бу­дет лишней помехой революции. Взаимообмен, коммунизм, коллекти­визм — все это лишь разные способы достижения одной цели. Сантильян забыл о мудром эмпирицизме Бакунина и Прудона, заявив, что испанс­кая революция имеет карт-бланш на любые эксперименты: «Та степень взаимообмена, коллективизма или коммунизма, которой можно достичь, будет определяться в каждой конкретной местности и каждой социаль­ной сфере». Как мы увидим, опыт испанских «коллективов» 1936 г. про­демонстрировал, какие трудности влечет за собой преждевременное внедрение полноценного коммунизма*.
* В настоящее время Куба судорожно и преждевременно пытается перейти к полноценному коммунизму. – Прим. автора.
Конкуренция
Конкуренция — это одна из реалий буржуазной экономики, интер­претация которой в контексте коллективной экономики или экономи­ки самоуправления представляет некоторые проблемы. Прудон видел в ней «выражение социальной спонтанности» и гарантию «свободы» объединений. Больше того, в течение долгого времени конкуренция была бы, по его мнению, «незаменимым стимулом», в отсутствие которого и без того напряженная промышленная деятельность выродилась бы во «всеобщее отлынивание» от работы. Здесь он довольно подробно разъяс­нил свою позицию: «Братство рабочих обязуется поставлять обществу товары и услуги по ценам, минимально разнящимся со стоимостью производства. Поэтому рабочие ассоциации запрещают себе тем самым какое-либо слияние [монопольного типа], подчиняют себя закону кон­куренции, а свою отчетность делают открытой для общества; оно, в свою очередь, оставляет за собой — в качестве адекватной меры надзора — право распустить такое объединение». «Конкуренция и объединение рабочих взаимозависимы... Самой грубой ошибкой социализма было счесть конкуренцию хаотическим элементом в обществе. Не имеет смыс­ла... обсуждать целесообразность устранения конкуренции... скорее, это вопрос соответствующего равновесного положения и комплекса мер».

Верность Прудона принципу конкуренции навлекла на себя сар­казм Луи Бланка: «Нам не понять тех, кто проповедует странную связь двух противоположных принципов. Пересадить идею рабочего брат­ства на почву конкуренции — порочный шаг, это все равно, что заме­нить евнухов гермафродитами». Будучи протомарксистом, Луи Бланк хотел достичь «единой цены», определенной государством, и избе­жать конкуренции между разными частями одной отрасли. Прудон отвечал на это, что цены «могут устанавливаться только конкуренци­ей, то есть правом потребителя... пренебречь производителем, зап­рашивающим слишком большую цену». «Убери конкуренцию, и ты уберешь движущую силу общества, без нее оно остановится, как часы, в которых сломалась пружина».

Однако Прудон не закрывал глаза и на недостатки конкуренции, которые он очень полно описал в своем трактате о политэкономии. По его мнению, в ней скрывался источник неравенства, и «победа всегда оставалась за большими армиями». Весьма «анархично» (в от­рицательном смысле слова), что конкуренция всегда работает на ча­стный интерес, порождает гражданские раздоры и, в конце концов, олигархии. «Конкуренция убивает конкуренцию».

Впрочем, он считал, что и отсутствие конкуренции не менее ги­бельно. Рассматривая в качестве примера сигаретную индустрию, он отмечал, что ее продукты слишком дороги, а предложение неадек­ватно просто потому, что она в течение долгого времени оставалась монополией, свободной от конкуренции. Если бы такая ситуация су­ществовала во всех отраслях промышленности, страна никогда бы не смогла свести баланс доходов и расходов. Идеальная конкуренция по Прудону — это не капиталистическая конкуренция laissez-faire, a конкуренция, наделенная неким высшим соображением социализации, — такая, которая была бы основана на принципе справедливого обмена и солидарности, и при этом защищала бы частную инициати­ву, возвращая обществу те ресурсы и богатство, которые при капи­тализме утаивались от него частными собственниками.
Очевидно, что в такой идее было нечто утопическое. Конкурен­ция и так называемая рыночная экономика неизбежно ведут к нера­венству и эксплуатации даже в том случае, если изначально все по­ставлены в равные условия. Эту систему невозможно совместить с самоуправлением рабочих иначе как на временной основе, как неиз­бежное зло, пока: (1) среди рабочих не выработается психология «че­стного обмена» и, что важнее, (2) общество в целом не перейдет от существования в условиях постоянной нехватки товаров к существо­ванию в изобилии, когда конкуренция потеряет свой смысл.

Даже и в течение такого переходного периода, впрочем, представ­ляется целесообразным ограничить конкуренцию сектором потреби­тельских товаров (как это было сделано в сегодняшней Югославии), в котором, по крайней мере, она обладает тем преимуществом, что защищает интересы потребителя.

Коммунист-либертарианец осудил бы идею коллективной экономи­ки Прудона из-за того, что она зиждется на принципе конфликта. Пусть вначале конкуренты и поставлены в одинаковое положение, но по мере того как все большее их количество втягивается в борьбу, неизбежно разделение на проигравших и победивших и, как следствие, обмен то­варов на основе взаимодействия спроса и предложения, что означает «откат к конкуренции в понимании буржуазного мира». Некоторые критики югославского эксперимента из других коммунистических стран используют в своих обличениях практически те же слова. Как им кажется, самоуправление в любой форме заслуживает такого же враждебного отношения, как и конкурентная рыночная экономика, как будто эти два понятия фундаментально неразделимы.

Централизация и планирование
При любых обстоятельствах Прудону было очевидно, что там, где управление осуществляется рабочими союзами, им приходится иметь дело с большими производственными единицами. Он особо отмечал «необходимость централизации и больших объединений» и задавал­ся вопросом: «Разве те рабочие союзы, которые формируются с це­лью управления тяжелой индустрией, не есть большие объединения? » «На место политической централизации мы ставим централизацию экономическую». Однако страх перед авторитарным планировани­ем все-таки заставлял его инстинктивно предпочитать конкуренцию, вдохновленную солидарностью. Уже позже мыслители-анархисты стали проводниками либертарианской и демократической формы планирования, целиком выработанной федерацией предприятий по самоуправлению.

Бакунин предвидел, что самоуправление открыло бы перспекти­вы для планирования в мировых масштабах:
Союзы рабочих – новый исторический феномен; сегод­ня, поскольку мы еще только наблюдаем их рождение, их будущее для нас неясно, и мы можем лишь догады­ваться - какая значительная роль уготована им в буду­щем, какие новые политические и социальные условия они произведут на свет. Не только возможно, но и веро­ятно, что со временем они перерастут рамки сегодняш­них провинций, графств, и даже штатов с тем, чтобы трансформировать всю структуру человеческого обще­ства, которое будет делиться не на нации, а на промыш­ленные единицы.
Эти единицы впоследствии сформировали бы «пространную эко­номическую федерацию», возглавляемую верховной ассамблеей. «На основе «всемирной статистики, данных, настолько же полных, на­сколько и обширных», такая ассамблея уравновешивала бы спрос и предложение, направляла бы мировое промышленное производство и так распределяла бы его между странами, что торговые кризисы, нехватка занятости, насильственная стагнация, утечка капитала и иные экономические неурядицы отошли бы в прошлое и перестали бы существовать.

Полная социализация?
Идея Прудона об управлении посредством рабочих союзов, впро­чем, была довольно расплывчатой. Не всегда было ясно, следует ли самоуправляющимся группам продолжать участвовать в конкурен­ции с капиталистическими предприятиями — иными словами, сле­дует ли социалистическому сектору сосуществовать с частным, как это происходит в сегодняшнем Алжире, — или же надо социализи­ровать все производство и перестроить его на систему самоуправле­ния.

В противоположность ему Бакунин был последовательным кол­лективистом и видел в параллельном существовании двух секто­ров определенную опасность. Даже объединенным в ассоциацию рабочим никогда не удастся собрать достаточное количество ка­питала, средств производства, чтобы успешно конкурировать с крупным капиталом, накопленным буржуазией. Существовала так­же и опасность того, что капиталистическая среда отравила бы рабочие ассоциации настолько, что внутри них возникла бы «но­вая прослойка эксплуататоров труда пролетариата». В теории са­моуправления есть зерна полной экономической эмансипации тру­дящихся масс, но ростки из этих зерен смогут пробиться лишь тогда, когда «капитал, основы промышленности, сырье и оборудо­вание... станут коллективной собственностью рабочих союзов, употребляемой как в промышленном, так и в сельскохозяйствен­ном производстве, и это производство станет свободно организо­вываться и федерироваться внутри себя». «Кардинальные, окон­чательные перемены в обществе возможны только при условии, что подвергаться изменениям будет все общество целиком», то есть при условии социальной революции, переводящей собственность из статуса частной в статус коллективной. В такой социальной орга­низации рабочие будут своими собственными капиталистами и на­нимателями, и «в частной собственности останутся лишь те вещи, которые и в самом деле нужны лишь для личного использования».

Бакунин признавал, что кооперативы производителей успешно приучили рабочих к самоорганизации и эффективному управле­нию своими делами; что они, таким образом, стали первым шагом на пути к созданию системы коллективного управления рабочего класса, но, по его мнению, до тех пор, пока не произошла полно­весная социальная революция, эффекта от таких одиноких остро­вков посреди капиталистической системы будет немного, и он при­зывал рабочих «думать в первую очередь о забастовках, а не о кооперативах».
Тред-юнионы (профсоюзы)
Бакунин был высокого мнения о той роли, которая была отведена профсоюзам, «естественным организациям масс» и «единственному эффективному оружию рабочих в борьбе с буржуазией». По его мне­нию, профсоюзное движение могло дать больше, чем просто идеоло­гов, для организации сил пролетариата независимо от буржуазного радикализма; в будущем ему виделось объединение рабочих по про­фессиональным признакам вначале на национальном, а затем и меж­дународном уровне.

На первых конгрессах Интернационала профсоюзам не уделялось особого внимания. Но начиная с Базельского конгресса 1869 г., они из-за влияния анархистов стали доминировать на повестке дня — счи­талось, что после отмены почасовой оплаты труда, именно профсою­зы стали бы зародышем администрации будущего, а правительство как таковое было бы заменено советами рабочих организаций.

В 1876 г. Жам Гильом (James Guillaume), ученик Бакунина, написал книгу «Соображения о социальной организации», в которой включил тред-юнионизм в понятие самоуправления. Он выступал за создание корпоративных федераций рабочих в каждой конкретной области — «не для того, чтобы, как раньше, защищать свою оплату от притязаний со стороны жадного нанимателя, а... для обеспечения взаимных гаран­тий доступа к инструментам труда, которые в результате соответству­ющих общих договоренностей стали бы коллективной собственнос­тью всей корпоративной федерации». Бакунин считал, что такие федерации могли бы функционировать как планировочные центры, заполняя, таким образом, одну из каверн в доктрине самоуправления Прудона. Ведь в его предложении не хватало одного — таких связей между различными объединениями производителей, которые исклю­чили бы элемент личной наживы и не давали бы им зашориться и на­чать заниматься своими делами без оглядки на другие объединения. Движение за профсоюзы должно было исправить этот недочет и по­зволить самоуправлению полностью оформиться; для производителей оно представало в качестве источника планирования и единства.
Коммуны
На ранней стадии своей карьеры Прудон не интересовался прак­тически ничем, кроме проблемы экономической организации ново­го общества. Его недоверчивое отношение ко всему политическому привело к тому, что он полностью проигнорировал проблему терри­ториальной администрации. Ему было достаточно отметить, что ра­бочие должны занять место государства, не уточняя при этом, как именно. В более поздние годы жизни он уделил политике больше вни­мания, и здесь он, как истинный анархист, начал свой анализ снизу и понемногу продвигался кверху. В отдельно взятой местности людям надо собираться в «естественные группы», из которых затем форми­руется «город или иная политическая единица, цельная и утвержда­ющая себя независимостью и автономностью». «У похожих групп, пусть расположенных на некотором расстоянии друг от друга, могут быть общие интересы; вполне можно себе представить, что такие группы захотят связаться между собой и образовать с целью взаим­ной безопасности группу более высокого уровня». Здесь мыслителю-анархисту с готовностью увиделся призрак ненавистного государства: никогда, ни при каких условиях не должны группы на местах «по мере объединения для охраны своих интересов и приумножения своих бо­гатств... опускаться до радостного и добровольного принесения себя в жертву у ног нового Молоха».

Однако Прудон вполне четко определял автономные коммуны: это, по его мнению, были бы «суверенные единицы», и, как таковые, они имели бы право «управляться изнутри и так же администрироваться, облагать налогом, распоряжаться своим имуществом и доходами, со­здавать школы для молодежи и назначать учителей», пр. «Такова ком­муна, поскольку такова коллективная политическая жизнь... Она от­рицает всякие ограничения — она сама себя ограничивает по необходимости; любое внешнее принуждение чуждо ей и являет со­бой угрозу ее выживанию». Как уже было отмечено, по мнению Прудона, самоуправление было несовместимо с авторитарным государ­ством; аналогичным образом и коммуна не могла сосуществовать с властью, централизованной сверху:
Никакой компромисс не возможен. Коммуна будет либо суверенной, либо субъектом, всем или ничем. В каком бы благоприятном положении она не оказалась изначально, стоит ей потерять возможность устанавливать закон для самой себя, стоит ей признать верховную власть, частью которой она является, и... поставить интересы объеди­нения над своими... как результатом непременно станут разлад и конфликт. Где есть конфликт, там логика силы непременно принесет победу централизованной власти, и это произойдет без обсуждения, переговоров или суда, поскольку спор между властью и подчиненными недопу­стим и абсурден.
Бакунину удалось значительно более стройно и логично, чем Прудону, вписать коммуну в структуру социальной организации будуще­го. Ассоциации рабочих-производителей должны были свободно объединяться внутри коммун, а коммуны, в свою очередь, должны были свободно вступать в федерации. «Спонтанность жизни и дей­ствий на протяжении веков удерживалась в узде монополистической и всепоглощающей властью государства; его уничтожение вернет эту спонтанность коммунам».

Как будут связаны с коммунами профсоюзы? В 1880 г. в районе Куртелари «Федерации Юры» был дан такой ответ: «Орган местно­го самоуправления станет федерацией профессий, и эта местная фе­дерация станет коммуной». Но те, кто составлял отчет, полностью не определились со своим решением и подняли вопрос: «Будет ли кон­ституция коммуны составлена... ассамблеей всех жителей или делегациями от каждой профессии? » В результате было решено, что мож­но рассматривать две альтернативные системы. Но кому надо было отдать предпочтение — профсоюзам или коммунам? Позднее, осо­бенно в России и Испании, этот вопрос отделил анархо-коммунистов от анархо-синдикалистов.

Бакунин видел в коммуне идеальный аппарат для экспроприации орудий производства на пользу самоуправления. В течение первой фазы социальной реорганизации именно коммуна даст необходимый минимум каждому «обездоленному» в качестве компенсации за кон­фискованные товары. Внутреннюю организацию такой коммуны Ба­кунин описал в деталях. Она будет управляться советом выборных делегатов с мандатами на управление; в случае, если делегат не будет отвечать требованиям электората, мандат можно будет отозвать. Со­вет коммуны может из своего числа выбирать исполнительные ко­митеты для каждой конкретной отрасли революционного управле­ния коммуной. Разделение обязанностей между таким большим количеством людей позволяет вовлечь в процесс управления как мож­но больше рядовых исполнителей; оно позволяет избежать ситуации, в которой небольшое количество избранных делегатов осуществля­ло бы весь контроль, в то время как большинство людей оставались бы практически пассивны, имея право голоса лишь в изредка созы­ваемых общих ассамблеях. Бакунин инстинктивно понимал, что вы­бираемый совет должен быть «рабочим органом», с обязанностями как исполнительными, так и нормативными — позже Ленин, впав в либертарианское настроение, назвал это «демократией без парламен­таризма». И опять эту идею развил район Куртелари:
Чтобы не допустить отката к ошибкам централизованной, бюрократической администрации, мы считаем, что в об­щих интересах коммуны – управляться различными спе­циализированными комиссиями по каждой сфере деятель­ности, а не единым местным административным органом... Такое положение вещей позволит администрации не при­нимать характера постоянного правительства.
Последователи Бакунина не выказали единодушия по поводу того, какие именно стадии исторического развития были необходимы. В 1880-х к делу были привлечены анархисты-коллективисты. Критикуя прецедент Парижской коммуны 1871 г., Кропоткин ругал народ за то, что он «опять использовал представительскую систему внутри Ком­муны», за то, что «личная инициатива была отринута в угоду волеизъявлению людей, избранных практически случайным образом», и со­крушался, что некоторые реформаторы «пытаются любой ценой со­хранить хоть чучело правительства». По его мнению, представительс­кая система себя изжила; она была формой организованного доминирования буржуазии и должна была исчезнуть вместе с ней. «Ибо наступает новая экономическая эра, мы должны найти новую форму политической организации, основанную на принципе, отлич­ном от представительства». Общество должно отыскать формы поли­тических отношений, которые ближе к людям, чем репрезентативное правительство, «ближе к самоуправству, к правлению себя над собой».

Для авторитарных или либертарианских социалистов идеалом, ко­нечно, должна быть именно такая непосредственная демократия, ко­торая, если довести ее до логического завершения, как в части эко­номического самоуправления, так и в части территориального администрирования, уничтожит последние признаки какой бы то ни было власти. Но совершенно необходимым условием для ее функци­онирования является такая стадия социальной эволюции, на которой у всех рабочих уже появились необходимые знания, навыки и добро­совестность, а место недостатка занял избыток. В 1880 г., задолго до Ленина, район Куртелари провозгласил: «Более или менее демокра­тическая практика всеобщего избирательного права в обществе, орга­низованном на научных принципах, станет с течением времени все менее важной». Но не до появления такого общества.
Неоднозначное понятие государства
Читатель уже знает, что анархисты отказались использовать термин «государство» даже в переходных ситуациях. Различия в трактовках взгляда на этот вопрос авторитаристов и либертарианцев не всегда были столь велики. В Первом интернационале коллективисты, выразителем идей которых был Бакунин, допустили, чтобы термины «восстановить Государство», «новое и революционное государство» или даже «социа­листическое государство» использовались как синонимы «социального коллектива»! Вскоре анархисты увидели, однако, что для них довольно опасно было использовать то же слово, что использовали авторитаристы, вкладывая в него при этом другой смысл. Они почувствовали, что новая концепция требовала и нового слова и что использование старого термина могло стать опасно двусмысленным; поэтому с тех пор они пе­рестали называть именем «Государство» социальный коллектив.

Марксисты же, в свою очередь, стремились скооперироваться с анархистами во имя триумфа принципа коллективного владения в рамках Интернационала, которому предстояло возобладать над пос­ледними останками неопрудонистского индивидуализма. Поэтому они стремились делать словесные уступки и не вполне искренне со­гласились с предложением анархистов заменить слово «государство» либо федерацией, либо солидаризацией коммун. В том же духе Эн­гельс нападал на своего друга и соотечественника Августа Бебеля по вопросу о Готской программе немецких социал-демократов и пола­гал мудрым предложить, чтобы тот «повсеместно избавился от тер­мина «государство», заменив его на «Geneinwesen» — хорошее ста­рое немецкое слово, означающее то же самое, что и французское слово Commune — коммуна». На Базельском конгрессе 1869 г. анар­хисты-коллективисты и марксисты объединились, чтобы определить, что после того, как собственность будет социализирована, она пре­вратится в солидаризированные коммуны (communes solidarisees). В сво­ей речи Бакунин поставил точки надi: «Я голосую за коллективиза­цию социального богатства, и в особенности земли, в смысле социальной ликвидации. Под социальной ликвидацией я понимаю эк­спроприацию всех, кто является ныне собственниками, посредством отмены юридического и политического Государства, которое явля­ется санкционером и единственным гарантом собственности, како­вой она ныне является. Что же касается последующих форм органи­зации... я выступаю за солидаризацию коммун... с тем большим удовлетворением, что подобная солидаризация повлечет за собой пе­реорганизацию общества с самого низа».

Как управлять рынком общественных услуг?
Достигнутый компромисс был еще очень далек от того, чтобы устранить двусмысленность, что было еще более верно вследствие того, что на том же самомБазельском конгрессе социалисты-авторитаристы не постеснялись аплодировать идее государственного управления экономикой. Проблема впоследствии оказалась осо­бенно коварной, когда обсуждение перешло на управление круп­номасштабных общественных публичных служб, подобных желез­ным дорогам, почтам и т.д. Ко времени Гаагского конгресса 1872 г. последователи Маркса и Бакунина разделились. Таким образом, дебаты о публичных службах возникли в неверно называемом «антиавторитаристском» Интернационале, который пережил раскол. Вопрос вызвал новые разногласия между анархистами и теми бо­лее или менее «этатистскими» социалистами, которые предпочли отколоться от Маркса и остаться вместе с анархистами в Интерна­ционале.

Ввиду того, что подобные общественные службы носят общена­циональный размах, очевидно, что ими невозможно управлять толь­ко посредством рабочих ассоциаций или силами коммун. Прудон пы­тался разрешить проблему путем «сбалансирования» рабочего управления некими формами «общественной инициативы», которую он полностью не объяснил. Кто должен был отправлять обществен­ную службу? Федерация коммун, отвечали либертарианцы; Государ­ство — так и подмывало ответить авторитаристов.

На Брюссельском конгрессе Интернационала в 1874 г. бельгийский социалист Сезар де Пэп попытался достичь компромисса между дву­мя конфликтующими точками зрения. Местные общественные служ­бы должны были отойти к коммунам с тем, чтобы управляться самим местным административным органом, назначенным профсоюзами. Общественные службы более крупного масштаба должны, по его мыс­ли, были управляться региональной администрацией, состоящей из людей, назначенных федерацией коммун и находящихся под управле­нием региональной палаты труда, общественные службы общенацио­нального масштаба проходят под эгидой «государства рабочих», то есть, государства, «основанного на союзе свободных рабочих коммун». Анархисты с подозрением относились к этим двусмысленным органи­зациям, но де Пэп предпочитал расценивать эти подозрения как недо­понимание: в конце концов, разве это не было просто конфликтом тер­минов? Если это все было так, он бы удовлетворился тем, что отложил бы слово «государство» в сторону, сохраняя и даже развивая то, что называлось этим словом «под какой-либо более приятной маской или с другим термином».

Большинство либертарианцев считали то, что произошло на Брюс­сельском конгрессе реставрацией идеи Государства: они видели, что «государство Рабочих» неизбежно трансформировалось в «автори­тарное государство». Если речь шла просто о конфликте терминов, они не понимали, почему существует необходимость окрестить но­вое общество без правительства тем же самым именем, которое ис­пользовалось для описания организации, которую предстояло отме­нить. На последующем конгрессе в Берне в 1876 г. Малатеста признал, что общественные службы требуют уникальной централизованной формы организации, но он отказался признать необходимость администрировать их сверху, со стороны государства. Ему казалось, что его враги путают государство с обществом, с этим «живым органи­ческим телом». В следующем 1877 году, на Всеобщем социалистичес­ком конгрессе в Генте Сезар де Пэп признал, что его драгоценное Государство рабочих или Народное государство «может на некото­рое время оказаться не чем иным, как Государством людей, получа­ющих зарплату», но что оно «может быть не более, чем переходной фазой, чье существование обосновано обстоятельствами», после ко­торой требовательные безымянные массы не преминут завладеть средствами производства и передать их в руки рабочих объединений. Анархисты не были успокоены этой нечеткой и отдаленной перспек­тивой: то, чем государству удавалось завладеть, оно назад не отдавало.
Федерализм
Резюмируем: будущее либертарианское общество должно было иметь двойственную структуру — экономическую, в форме федера­ции самоуправляющихся рабочих объединений; административную, в форме федерации коммун. Заключительное требование состояло в том, чтобы возвеличить и обозначить эту доктрину как концепцию более широкого спектра, которая могла бы быть расширена на весь мир в форме федерализма.

По мере того как укреплялись идеи Прудона, федералистская идея прояснялась и становилась доминирующей. Одно из его последних произведений носило название «Федеральный принцип и необходи­мость реконструкции Революционной партии» (1863 г.), и, как ука­зывалось раньше, ближе к концу жизни он склонялся скорее к тому, чтобы называть себя федералистом, чем анархистом. Мы более не живем в век маленьких древних городов, которые тем не менее даже в свое время иногда объединялись на федеральной основе. Пробле­ма нашего времени состоит в управлении большими государствами. Прудон писал: «Если бы Государству никогда не было бы суждено расшириться за пределы государства или коммуны, я бы предоста­вил каждому возможность судить за себя и больше ничего бы не ска­зал. Но мы не должны забывать, что речь идет об огромных территориальных объединениях, в рамках которых города, городки и деревни насчитываются тысячами». Вопрос о фрагментации общества на мик­рокосмы не стоит. Важно единство.

Однако намерение авторитаристов заключалось в том, чтобы уп­равлять этими местными группами по законам «завоевания», на что Прудон отвечал так: «Я объявляю им, что это совершенно невозмож­но по причине самих законов единства».
«Все эти группы... являются неразрушимыми организма­ми... которые не могут больше лишать себя суверенной независимости подобно жителю города, который мог бы потерять свое гражданство или прерогативы свободного человека... Все это будет достигнуто... может стать со­зданием непримиримого антагонизма между общим су­веренитетом и каждым отдельным суверенитетом, выс­тавлением авторитета против авторитета , - другими словами, в то время как предположительно речь идет о развитии единства, будет организовываться разделение.
В подобной системе «унитарной абсорбции» города или естествен­ные группы «всегда будут обречены на то, чтобы потерять свою иден­тификацию в верховной агломерации, которую вполне можно назвать искусственной». Централизация означает «сохранение в рамках пра­вительственных отношений групп, которые автономны по своей при­роде»; «...что для современного общества является истинной тирани­ей». Это система, характерная для империализма, коммунизма, абсолютизма, разорялся Прудон, добавляя один из тех сплавов, на ко­торые он был большой мастак: «Все эти слова — синонимы».

С другой стороны, единство, реальное единство, централизация, реальная централизация, которая не разрушалась бы в тисках зако­на, должна быть контрастом взаимности, федеральным пактом, зак­люченным между различными территориальными единицами.
Общество свободных людей на самом деле централизу­ет... контракт. Социальное единство.... Является продук­том свободного объединения граждан... Для того чтобы нация провозгласила себя единой, это объединение дол­жно быть централизовано... во всех своих функциях и раз­делах; централизация должна создаваться снизу довер­ху, от периферии к центру, и все функции должны быть независимыми и самоуправляющимися. Чем более мно­гочисленны ее фокусы, тем сильнее будет централизация.
Федеральная система является противоположностью правитель­ственной централизации. Два принципа либертарианства и авторитаризма, которые находятся в постоянном конфликте, должны прийти к соглашению: «Федерация разрешает все проблемы, которые воз­никают из-за нужды сочетать свободу и власть. Французская рево­люция обеспечила основы для нового порядка, секретом которого об­ладает ее наследник — рабочий класс. Это новый порядок: объединить всех людей в «федерацию федераций». Это выражение использова­лось не без осторожности: универсальная (единая) федерация была бы слишком большой; большие объединения должны объединиться друг с другом. В своем любимом провидческом стиле Прудон заяв­лял: «Двадцатый век откроет эру федераций».

Бакунин всего лишь развил и усилил федералистские идеи Прудона. Подобно Прудону, он признавал превосходство федерального един­ства перед авторитарным единством: «Когда проклятая власть Госу­дарства больше не будет существовать, сдерживать индивидуумов, ассоциации, коммуны, провинции или регионы, принуждая их к со­вместной жизни, они станут намного более тесно связаны, станут пред­ставлять собой гораздо более жизнеспособное, реальное и могуще­ственное целое, чем то, в которое государство ныне сбивает их силой, равно подавляюще действуя на них всех». Авторитаристы «всегда пу­тают. .. формальное, догматическое и правительственное единство с ре­альным и живым единством, которое может происходить только от са­мого свободного развития всех индивидуумов и групп, равно как и из федерального и совершенно свободного союза... рабочих объедине­ний в коммуны и сверх коммун в регионы, сверх регионов — в нации».

Бакунин подчеркивал необходимость существования промежуточ­ного звена между коммуной и национальным федеральным органом: провинции или региона, свободной федерации автономных коммун. Однако не стоит думать, что федерализм может привести к эгоизму или изоляции. Солидарность неотделима от свободы: «В то время как коммуны остаются абсолютно автономными, они ощущают... соли­дарность друг с другом и объединяются без того, чтобы терять хотя бы часть своей свободы». В современном мире моральные, матери­альные и интеллектуальные интересы создали реальное и мощное единство между различными частями одной нации и между разными нациями; это единство переживет Государство.

Федерализм, однако, — это палка о двух концах. Во время Фран­цузской революции «федерализм» жирондистов был реакционным, а роялистская школа Шарля Морра выступала в его защиту под именем «регионализма». В некоторых странах, типа США, федеральная кон­ституция используется теми, кто лишает людей с цветной кожей граж­данских прав. Бакунин думал, что только социализм может дать феде­рализму революционное содержание. По этой причине его испанские последователи выказали не очень большой энтузиазм в отношении буржуазной федералистской партии Пи-и-Маргалля, которая называла себя прудонистской, и даже в отношении ее «кантоналистского» ле­вого крыла в течение короткого и безуспешного эпизода существова­ния республики 1873 г.

(Пи-и-Маргалль был министром в период между 1873 и 1874 гг., когда в Испании была ненадолго установлена республика. Когда в январе 1937 г. ФедерикаМонтсени, женщина-анархист, которая стала ми­нистром, восхваляла регионализм Пи-и-Маргалля, Гастон Леваль от­ветил, что тот далеко не являлся верным последователем Бакунина.)
Интернационализм
Из идеи федерализма естественным образом вырастает интер­национализм, то есть организация наций на федеральной основе в «большую отчизну, общую для всего человечества». И здесь Баку­нин дал раскрыться буржуазной и утопической концепции федера­лизма, не основанного на международном и революционном соци­ализме. Значительно обогнав свое время, он уже тогда был «европейцем» в современном понимании этого слова — он призы­вал к созданию Соединенных Штатов Европы как к единственному действенному методу «предотвращения какой бы то ни было воз­можности гражданской войны между народами европейской се­мьи». Но он был достаточно осторожен и отметил, что создание лю­бого такого союза из государств в том виде, в котором они есть сейчас, обречено на крах.
Ни одно централизованное бюрократическое, а значит, и военное государство, пусть даже и республика, никогда не вступит вполне искренно и с серьезными намерения­ми в какую-либо международную федерацию. По самой своей сути такое государство будет либо открытым, либо тайным, подковерным, способом отрицать всяческую внутреннюю свободу и, готовое потому в любой момент объявить войну, будет постоянно угрожать своим сосе­дям, делая для сопредельных с ним стран жизнь в мире невозможной». Потому любой союз с реакционным госу­дарством стал бы «предательством революции. Соединенные Штаты Европы – а затем и мира – возмож­ны только после того, как будет сброшен старый порядок, целиком строящийся на насилии и принципе централи­зованной власти. С другой стороны, любые отдельно взятые страны, где социальные революции увенчались успехом и где они были построены по одинаковым прин­ципам, должны свободно объединиться в революционную федерацию, несмотря на существующие границы. Истинный интернационализм основывается на самоиден­тификации, а она, в свою очередь, - на праве выхода из любой федерации, любого союза. Вслед за Прудоном Бакунин утверждал, что «любой человек, любая артель, коммуна, провинция, регион, любая нация, наконец, име­ет абсолютное право определять свою собственную судь­бу – решать, объединяться с другими или нет, союзничать с кем-то по своему выбору или разбивать любые союзы без какой-либо оглядки на так называемые исторические претензии или удобство своих соседей». «Право свобод­ного вступления в союзы и выхода из этих союзов с такой же легкостью есть наиболее важное из всех политичес­ких прав, без которого под конфедерацией всегда будет скрываться замаскированная централизованность».
Однако анархисты не считали, что такой принцип неизбежно приве­дет к изоляции через выход из федерации. Напротив, они были убежде­ны, что «единожды было утверждено право на выход из союза, такой выход станет невозможным, поскольку национальные единицы будут теперь установлены в свободном естественном порядке и не будут бо­лее продуктом насилия и исторической несправедливости». Тогда и толь­ко тогда они станут «сильными, плодотворными и постоянными».

Уже позже эти идеи Бакунина были унаследованы Лениным и ран­ними конгрессами Третьего интернационала; большевики переняли их и сделали основой своей национальной и антиколониальной по­литики, пока вся система не была искажена до такой степени, что пре­вратилась в централизованный авторитаризм и замаскированный империализм.
Деколонизация
Стоит отметить, что одним лишь путем логических умозаключе­ний федералисты дошли до практически пророческого предвидения проблем, связанных с деколонизацией. Прудон различал территориальную единицу, «присоединенную завоеванием», и «рациональную единицу» и считал, что «любая организация, которая превысила свои естественные размеры и стремится присоединить или аннексировать другие организации, теряет в своей силе столько же, сколько приоб­ретает в размере, и движется по направлению к собственному распа­ду». Чем больше в городе (т.е. в нации) населения, чем больше у него территории, тем ближе он к тирании и к распаду:
Если метрополия основывает колонию или иную дочер­нюю структуру на некотором расстоянии от себя, эта ко­лония или структура рано или поздно перерастет в новый город, связанный с материнским образованием федера­цией или вовсе никак...

Когда новый город станет в силах поддерживать себя сам, он сам и провозгласит свою независимость, ибо нет тако­го права, по которому метрополия должна эксплуатировать такой город как свою собственность, как своего вассала. Таким образом, в наше время Соединенные Штаты (да и Канада на деле, если не на словах) отделились от Вели­кобритании, а Австралия находится на пути к отделению по всеобщему согласию, и с одобрения материнской дер­жавы. Точно так же рано или поздно Алжир станет консти­туционно признан африканской Францией, только если мы по низким и эгоистическим мотивам не будем продолжать удерживать его в нашей власти силою и нищетой.
Бакунин наблюдал за развивающимися странами и сомневался, что «империалистическая Европа» сумеет удержать в узде 800 миллионов азиатов. «Эти две трети человечества, эти 800 миллионов спящих и по­рабощенных азиатов непременно проснутся и задвигаются. Но куда и с каким результатом?» Он объявил о своей «поддержке любого нацио­нального восстания против любой формы репрессии» и упоминал, в ча­стности, удивительный пример восстания испанцев против Наполеона: несмотря на фантастический перевес имперских сил над отрядами по­встанцев-партизан, захватчикам не удалось насадить своей власти, и после пятилетней борьбы они были вынуждены убраться из страны.

У любого народа «есть право быть самим собой, и никому нельзя си­лой навязывать обычаи, одежду, язык, мнения или законы». Но Баку­нин считал, что истинный федерализм невозможен без социализма, и хотел, чтобы национальное освобождение было достигнуто «настолько же в экономических, насколько и в политических интересах масс», а не с «амбициозной целью создания могущественного государства». Любая революция за национальную независимость будет «обязательно направ­лена против народа... если она проводится в жизнь без участия народа и поэтому своим успехом обязана привилегированному классу», и станет, таким образом, «разрушительным откатом назад, контрреволюцией».

Было бы весьма прискорбно, если бы деколонизированные страны сбросили иностранное иго только с тем, чтобы попасть в ловушку по­литической или религиозной паутины. Необходимым условием их эмансипации является «полное уничтожение всякой веры масс в воз­можность божественной или человеческой власти». Вопрос националь­ности исторически второстепенен по сравнению с вопросом соци­альным; изолированная национальная революция победить не может. Социальная революция неизбежно становится мировой революцией.

Бакунин предвидел, что вслед за деколонизацией последует все более широкая федерация революционных народов: «Будущее за со­зданием европейско-американского международного союза. Затем, уже значительно позже, эта великая европейско-американская на­ция сольется с африканскими и азиатскими частями».

Таким образом, наш анализ приводит нас в самую середину двад­цатого века.
Постскриптум: май 1968 г.
Прошло уже некоторое время с тех пор, как я впервые подумал, что вижу среди французской молодежи зачатки либертарианской революции. Я был среди тех, кто наблюдал с интересом и, призна­юсь, состраданием за тем, как разворачивался гротескный конфликт между молодыми рабочими, обществом, полицией и взрослыми во­обще: я имею в виду знаменитые «черные куртки», организован­ные банды с рабочих окраин.

Но, как я отметил, и помимо этих антисоциальных молодых людей наша молодежь, в общем, не имела сильной привязанности к кому бы то ни было. Ее очевидный скептицизм не носил характера оторванности от мира или дилетантизма; в нем не было нигилизма, а было лишь комплексное неприятие ложных ценностей старших, будь то буржуа, опьяненных иерархией и властью, или сталинистов, новых иезуитов, слепо подчиняющихся слепо подчинившимся.

В 1958 г. во время дебатов на французском радио, посвященных молодежи, я заявил: «Социализм в сердцах молодых все еще жив, но, чтобы увлечь их за собой, он должен порвать с трагическими ужасами сталинизма и предстать в либертарианском обли­чье». На следующий год я опубликовал собрание сочинений под названием «Jeunesse du Socialisme Libertaire» и в предисловии так обратился к мо­лодежи:

«Эти сочиненья посвящаются вам, молодые люди сегодняшнего дня. Я знаю, что вы повора­чиваетесь спиной ко всем идеологиям, всем измам, которые из-за ошибок ваших отцов превра­тились всего лишь в пустые звуки. Я знаю, что вы с бесконечным подозрением (и, увы, небе­зосновательно) относитесь ко всему, связанно­му с «политикой». Я знаю, что солидные ста­рики, которые ломали головы над проблемой общества в девятнадцатом веке, вам кажутся скучной рухлядью. Я знаю, что вы с оправдан­ным скептицизмом относитесь к «социализму», который так часто предавали и так неумело латали его сторонники. Ваш ответ хорошо сформулирован в тех откликах, которые получил по результатам оп­роса журнал Nouvelle Vague: «Социалистическое будущее нежела­тельно, поскольку оно означает полное подчинение человека поли­тической идее, государству».

Вы говорите, что в социализме вас отталкивает не возможность от­менить эксплуатацию человека человеком, а «бюрократия и чистки».

Иными словами, вы бы приняли социализм, будь он настоящим, аутентичным. Большинство из вас очень сильно переживает по по­воду социального неравенства, и многие среди вас знают, что «капи­тализм обречен». Больше того, вы страстно привязаны к свободе, и один из вас пишет, что «французская молодежь все более анархич­на». Вы, сами не зная того, стали либертарианскими социалистами; в отличие от изжившего себя, обанкротившегося авторитарного и то­талитарного якобинского социализма, либертарианский социализм отмечен печатью молодости. Не только из-за того, что в нем секрет будущего, единственно возможная рациональная и человеческая аль­тернатива экономическому режиму, осужденному веками истории, но и потому, что он соответствует глубинным, хотя и запутанным, стремлениям сегодняшней молодежи. А без вашей поддержки, без вашего участия было бы пустым занятием пытаться перестроить мир.

Один из этих молодых людей написал: «Думаю, еще до своей смер­ти я увижу крах этой цивилизации». Я хотел бы, чтобы мне было доз­волено пожить достаточно долго, чтобы успеть поучаствовать в этой гигантской расчистке мусора вместе с вами. Надеюсь, что те аргумен­ты, которые я приведу в этой работе против ложного социализма, да­дут вам еще материала для того, чтобы построить более свободное и справедливое общество — с новыми силами и новым энтузиазмом, сво­бодным от скепсиса».

Майская революция 1968 г. во Франции полностью подтвердила это предсказание. Из всех углов молодежью была выметена паути­на, и это были не только студенты, но и юные борцы рабочего клас­са, объединенные возрастом и отчужденностью. В университете, так же как и на фабрике и в профсоюзе, диктатуре взрослых был бро­шен вызов: перчатка легла к ногам университетских магистров, фаб­рикантов, начальников профсоюзов. И диктатура эта основательно пошатнулась. Происшедший взрыв был подобен удару грома, он нес разрушения и по характеру был совершенно либертариански-социалистическим.

Толчком послужила критика — не только буржуазного общества как такового, но и постсталинского коммунизма, — она в универси­тетских кругах достигла дотоле небывалой остроты. Эта критика, в свою очередь, была стимулирована отречением, выраженным в La Misure en Milieu Etudiant небольшой группой ситуационистов, и вдохновлена восстаниями студентов в нескольких странах, а особен­но в Германии.

Вооружившись готовностью перейти от слов к действиям, нарочи­то пренебрегая законом, занимая рабочие места, бунтовщики не боя­лись отвечать на насилие репрессий революционным насилием; они бросили вызов всему существующему мироустройству, всем структу­рам, всем идеям; они отринули монологи профессуры с таким же не­годованием, как и авторитарность своих нанимателей; они отреклись от культа личности и настояли на анонимности и коллективности; за несколько недель этот подъем молниеносно обернулся переходом к истинной демократии, диалогом тысяч голосов, общением всех и вся.

Она жадно пили из фонтана свободы. На всех их встречах, на всех собраниях каждому человеку было дано право полной свободы на вы­ражение своего мнения. Площади превратились в амфитеатры, ма­шины остановились, и участники обсуждения сидели на тротуарах, неспешно и подробно вырабатывая стратегию будущей уличной вой­ны. Этот революционный пчелиный рой набирал себе сторонников в суде, в коридорах власти, в аудиториях Сорбонны. Здесь каждое без исключения революционное течение могло выставлять и продавать свою литературу.

Либертарианцы воспользовались этим моментом свободы, чтобы отказаться от своего прежнего, узкого взгляда на мир. Они боролись бок о бок с революционерами-марксистами авторитарного уклона, не сводя старые счеты, временно забыв о прошлых недомолвках. Чер­ный стяг реял рядом с красным, без конкуренции, без конфликта, по крайней мере в течение самой острой фазы конфликта, когда брат­ство сплотило всех под знаменами борьбы против общего врага.

Всякая власть отрицалась, высмеивалась. Миф старика-провидца из Елисейского дворца был не столько подорван серьезными аргу­ментами, сколько поднят на смех карикатурой и сатирой. Болтовня парламентариев была сражена губительным оружием — безразли­чием; один из долгих маршей студентов через столицу проходил мимо дворца Бурбонов, но даже не удостоил его вниманием.

Одно волшебное слово эхом повторялось в течение славных недель мая 1968 г., и на фабриках, и в университетах. Оно было темой бесчис­ленных собраний, толкований, отсылок к историческим прецедентам, детального изучения тех современных событий, которые могли пред­ложить ключ к его сути, — этим словом было самоуправление. Особен­ный интерес вызвал пример испанской коллективизации 1936 г. По вечерам рабочие приходили в Сорбонну, чтобы узнать больше об этом новом решении общественных проблем. Когда они отправлялись об­ратно к себе в мастерские, обсуждения все равно продолжались — те­перь возле молчащих машин. Конечно, революция мая 1968 г. не воп­лотила самоуправление в жизнь, но она была недалека, можно даже сказать — в шаге от этого. Но идея самоуправления глубоко укорени­лась в умах людей с тем, чтобы рано или поздно опять заявить о себе.

Наконец, этой революции, столь глубоко либертарианской по духу, посчастливилось найти себе рупор: им стал молодой франко-немецкий еврей – анархист двадцати трех лет, Даниэль Кон-Бендит. Он, вме­сте с группой своих друзей, стал детонатором, а когда его депортиро­вали из Франции, и живым символом революции. «Дэни» — не тео­ретик от анархизма; в части, касающейся идей, его брат Габи, преподаватель в лицее Сен-Назар, вероятно, далее превосходит его по образованности и зрелости. Но у Дэни есть более поразительный дар, чем начитанность, — он наделен просто неугасимым огнем либертарианства. Он проявил себя как прирожденный агитатор, нео­быкновенно сильный и убедительный оратор, конкретный, прямой, не боящийся спровоцировать слушателя, заставляющий задумывать­ся без демагогии или искусственности. Кроме того, он, как настоя­щий либертарианец, отказывается играть в лидера и настаивает на том, чтобы оставаться одним из многих. Он был движущей силой, сто­явшей за первым студенческим восстанием во Франции, в универси­тете Нантерра, и так, без предварительных приготовлений иниции­ровал гигантское столкновение, которое потрясло всю страну. Буржуазия, а уж тем более сталинисты, которых он называл «прой­дохами», не простили ему этого. Но с их стороны наивно было бы счи­тать, что они избавились от Дэни — не важно, здесь он или нет, он всегда будет идти по их следу.
Текст приводится по изданию: Анархия. Антология современного анархизма и левого радикализма. В 2-х т.т. Т.1: Без государства. Анархисты. – М.:Ультраультура, 2003. (с.35-98).