Петр Рябов - Диссертация - Проблема личности в философии классического анархизма (начало)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"






Диссертация

Проблема личности в философии классического анархизма
(начало)

Введение

«Философией пробудившегося человека» назвал анархизм выдающийся русский мыслитель первой четверти ХХ века А.А.Боровой. (53; 45) (Здесь и далее при цитировании в круглых скобках сначала указывается номер цитируемого источника в списке литературы, затем – номер тома (в случае многотомного издания) и, наконец, номер страницы источника. Примечания – цифры даны в квадратных скобках – приводятся в конце текста – прим. ред.) Личность, ее свобода и достоинство провозглашается анархизмом высшей ценностью, защищаемой от насилия и произвола. В центре всех социологических и философских построений анархической мысли находится именно человеческая личность: многоликая, неповторимая, творческая, порабощенная и борющаяся за свою свободу и самовоплощение.
И сегодня, когда, начиная с 1980-ых годов, анархическое движение и анархическая мысль, после полувекового насильственного перерыва, возрождаются в России, новое поколение русских анархистов не может игнорировать того философского наследия, которое оставлено классиками анархической мысли двух предыдущих столетий. Необходимо вновь обратиться к творчеству В.Годвина и П.Ж.Прудона, М.Штирнера и М.А.Бакунина, П.А.Кропоткина и других анархических мыслителей, чтобы теперь, с учетом последних достижений человеческой мысли, с учетом исторического опыта ХХ века, понять: что в учениях основоположников анархизма выдержало проверку временем, доказало свою непреходящую ценность и глубокую правомерность, а от чего следует отказаться. Разумеется, подобная задача слишком велика для одного исследования, и автор данной работы стремился лишь наметить общие подходы к оценке философии классического анархизма с позиций анархизма современного, анархизма грани третьего тысячелетия.
Очевидно, что проблема личности – едва ли не центральная проблема философии анархизма. А между тем эта проблема и ее место в анархизме почти не исследованы в отечественной литературе. Во-первых, авторы, писавшие об анархизме в советское время, естественно, подходили к нему, имея заранее готовые – данные классиками марксизма – оценки. Анархическая мысль обвинялась во всех мыслимых грехах («идеализм, авантюризм, экстремизм» и пр.) и рассматривалась этими авторами с заведомо тенденциозных, разоблачительных позиций, как «мелкобуржуазная»; серьезный анализ заменяло наклеивание ругательных «ярлыков». Во-вторых, даже те немногие авторы, которые пытались исследовать анархизм более или менее непредвзято и добросовестно, как правило, обращались к социальной программе тех или иных теоретиков анархизма, и оставляли в стороне собственно философские вопросы, а, кроме того, сосредотачивали свое внимание на отдельных теоретиках, не пытаясь рассмотреть анархическое мировоззрение, анархическую философию, как нечто целое и единое. Таким образом, тенденциозность или фрагментарность и отрывочность рассмотрения не позволяли советским авторам глубоко и всесторонне исследовать как философию анархизма в целом, так и место, занимаемое проблемой личности в анархическом мировоззрении.
Тем не менее отдельные аспекты теории анархизма или отдельные персоналии получили освещение в работах ряда советских авторов, среди которых необходимо особо выделить Н.М.Пирумову, В.Ф.Пустарнакова, С.Ф.Ударцева.[1] В первую очередь, предметом исследования советских авторов являлись учения М.А.Бакунина и П.А.Кропоткина, тогда как мысль зарубежных классиков анархизма и русских анархических теоретиков начала ХХ века оставалась почти совершенно неизученной. И все же, как мы отметили выше, даже лучшие и наиболее интересные из написанных в советское время работ, посвященных философии анархизма, носят описательный и фрагментарный характер, «за деревьями не замечают леса» и, в лучшем случае, могут быть использованы в качестве материала для написания общих фундаментальных исследований по данной теме.
Большая же часть книг и статей советских исследователей, посвященных анархизму, не отличается и этими достоинствами в силу своего откровенно разоблачительного и поверхностного характера (из числа последних работ такого рода упомянем книги С.Н.Канева и Д.Пронякина).[2] Определенной попыткой анализа анархического мировоззрения в целом можно считать, пожалуй, лишь работу Л.С.Мамута «Этатизм и анархизм как типы политического сознания» (М., 1989).
В последние годы появился целый ряд работ, посвященных истории и теории анархизма, принадлежащих перу современных отечественных анархистов (А.К.Исаева, А.В.Шубина, В.В.Дамье), но они носят пока, по большей части, либо популяризаторский, либо узкоисторический характер – фундаментальных работ по философии анархизма современными российскими анархистами пока не создано.
Учитывая такое состояние разработанности (а точнее – неразработанности) проблемы в современной литературе, автор данного исследования вынужден был обратиться к произведениям отечественных и зарубежных мыслителей первой четверти ХХ века, активно обсуждавших различные аспекты анархической мысли и, в частности, проблему личности. Здесь следует упомянуть таких критиков анархизма, как Н.А.Бердяев, П.И.Новгородцев, Р.Штаммлер и другие, и приверженцев анархизма, среди которых особое место принадлежит А.А.Боровому, посвятившему специальную книгу интересующей нас проблеме.[3] Взгляды этого, почти забытого ныне мыслителя, представляются нам в высшей степени актуальными и заслуживающими внимания. Поэтому мы активно использовали в данной работе творческое наследие А.А.Борового (в частности, его рукописи, находящиеся в РГАЛИ) и стремились развивать многие из высказанных им мыслей.
Завершая беглый обзор использованной в данном исследовании литературы, укажем, что нами привлекались к рассмотрению, в первую очередь, произведения самих классиков анархической мысли, их оппонентов и критиков, затем, сочинения историков анархической мысли (М.Неттлау, П.Эльцбахера, П.Аврича, Дж.Вудкока и других), наконец, обширная литература, посвященная философии анархизма – преимущественно русскоязычная (зарубежная литература по данной проблеме, к сожалению, использовалась в значительно меньшей степени). Также использовались современные периодические и непериодические анархические издания, выходящие в России.
Целью данного исследования является попытка целостной реконструкции, анализа и оценки философии классического анархизма через призму проблемы личности, с позиций современного анархизма. Автор стремился подвергнуть наследие классиков анархизма своего рода теоретической «инвентаризации» и критике, дабы отделить «зерна» от «плевел», способствовать обновлению и углублению анархического мировоззрения. Лучшим способом «реабилитации» теории анархизма, по нашему мнению, является не «оправдание» ее от обвинений в «апологии хаоса», «устарелости» или «утопизме», а, во-первых, адекватный показ ее в ее классических формах и, во-вторых, – творческое развитие с учетом современных условий и внутренней логики основополагающих ценностей самого анархизма.
Автор не считает возможным скрывать как собственную принадлежность к анархическому направлению мысли, так и свое критическое отношение ко многим положениям классического анархизма. Будучи далеки от стремления как к апологетическому «воспеванию», так и к традиционному для советской литературы «разоблачению» анархической философии, мы, в своей «самокритике» классического анархизма, использовали приемы как критики «внешней» (неразработанность каких-либо вопросов, неоправданность тех или иных положений в свете исторического и философского опыта и пр.), так и критики «внутренней» (вскрытие внутренних противоречий данного учения о личности, его несоответствия провозглашенным целям или исходным посылкам).
На наш взгляд, выбранный способ рассмотрения проблемы, сочетающий элементы историко-философского и собственно философского исследования и анализ учений крупнейших классиков анархической мысли в их сопоставлении друг с другом, а также попытка рассмотреть философию анархизма под углом зрения проблемы личности, – весьма плодотворны, поскольку ярко высвечивают сильные и слабые стороны философии анархизма.
Поскольку проблему личности в учении различных анархических мыслителей нельзя адекватно понять вне контекста их философии в целом, вне представления об их личностях и биографиях, то мы предваряем разбор данной проблемы необходимым кратким обзором: биографии, личности данного мыслителя, его места в анархической традиции, идейных влияний, повлиявших на формирование его мировоззрения, основных особенностей, своеобразия и философского «ядра» его учения. В одних случаях, когда речь идет о менее известных в России (но весьма существенных для нашей темы) мыслителях, подобные обзоры являются более подробными (как в случаях с М.Штирнером и П.Ж.Прудоном), а в других случаях (М.А.Бакунин, П.А.Кропоткин) – более краткими и тезисными.
Разумеется, учитывая новизну подобной проблематики и обширность затронутой темы, автору приходилось ставить довольно жесткие хронологические и тематические рамки для своего исследования. Так, вне рассмотрения остались многие крупные представители анархической мысли: весь религиозный анархизм (Л.Н.Толстой и др.), многие выдающиеся, но все же не первостепенные анархические авторы (например, Э.Реклю, Э.Малатеста, Б.Таккер, М.Неттлау и пр.), а также предтечи анархической мысли и мыслители «постклассического» анархизма (ХХ века). Мы сознательно ограничились рассмотрением лишь пяти мыслителей – признанных классиков анархической мысли, по преимуществу, относящихся к XIX веку: Вильяма Годвина, Макса Штирнера, Пьера Жозефа Прудона, Михаила Александровича Бакунина и Петра Алексеевича Кропоткина. Расширение этого ряда ведущих теоретиков анархизма привело бы к необходимости отказаться от специального анализа их самобытных и выдающихся учений, а сужение – не позволило бы представить мир анархической мысли в должной полноте и многообразии.
Таким образом, под «классическим анархизмом» понимается преимущественно анархизм XIX века – от В.Годвина до П.А.Кропоткина, тот анархизм, который уже вполне сложился и оформился (в отличие от предшествующих протоанархических учений), но еще не пережил тех трансформаций и изменений, через которые ему предстояло пройти в ХХ веке.
При этом, учитывая, что социология анархизма все же изучена и известна в современной России несколько лучше, чем собственно философия анархизма, мы в данной работе сознательно оставили в стороне или едва затронули такие проблемы, как анархическое учение о государстве, революции, праве, эксплуатации, федерации, договоре и т.д.


Глава I

Личность в учениях крупнейших анархистских мыслителей конца XVIII – первой половины XIX века.


Элементы анархического мировоззрения, отдельные философские идеи протоанархического характера насчитывают много столетий. Стремление к полной свободе личности в свободном обществе, отрицание государства и эксплуатации проходит через различные цивилизации и эпохи.
В античном мире эта тенденция ярко выражена некоторыми софистами (например, Антифонтом), киниками (Диогеном Синопским и другими), стоиком Зеноном; в Китае сходные настроения звучат в устах даоса Лао Цзы. Затем сильный стихийно-анархический элемент проявляется в раннем христианстве и многих еретических движениях Средневековья (на Западе – у анабаптистов, в России – у духоборов). [4]
Протоанархические идеи звучат также в сочинениях вождя английских диггеров Джерарда Уинстенли, в бессмертной книге Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» (вспомним знаменитую Телемскую обитель с ее единственной заповедью: «Делай, что хочешь!»), в работах видного деятеля Великой Французской Революции Сильвена Марешаля. В России в этом ряду можно назвать и «еретика» Феодосия Косого, и ранних славянофилов с их отчетливым антиэтатизмом…
И все же, по нашему мнению, было бы неверно говорить об анархизме, как сложившемся мировоззренческом направлении, со своей целостной философией и социальной программой, – до конца XVIII века. Существовавшие до этого либертарные идеи, антиэтатистские настроения, носили достаточно фрагментарный, эпизодический характер, не образовывали цельной и устойчивой традиции. Отдельные высказывания отдельных мыслителей или единичные порывы народных масс или религиозных сект, могут быть охарактеризованы именно как протоанархизм.
И лишь с конца XVIII века, когда человечество вступило в эпоху великих революций, бурного развития человеческой индивидуальности и крушения основ традиционного общества, анархизм наконец оформляется, – сначала как литературно-философское учение, а затем, как важная часть революционного, освободительного движения.
Крушение феодальных монархий и консервативно-клерикальных идеологий, провозглашенные Революцией лозунги: «Свобода, Равенство, Братство», осознание человеком своих прав и возможностей, с одной стороны, и – с другой стороны, ограниченность буржуазного либерализма и государственного социализма, сохранение – в новых формах – отчуждения человеческой личности, эксплуатации и управления ею (пусть уже не под феодально-монархическими, а под буржуазно-республиканскими лозунгами), – это вопиющее противоречие не могло не породить идейного движения, выступающего за дальнейшее освобождение человеческой личности и за низвержение государственно-эксплуататорских порядков. Таким идейным движением и стал анархизм. При этом «прогрессистски-авангардное» начало, устремленное вперед, к разрушению буржуазно-государственной цивилизации, причудливо сочеталось в анархизме с «консервативным» началом, обращенным к сохранению коллективистских традиций гибнущей крестьянской общины, многих традиционных ценностей, разрушаемых буржуазным обществом.
Пробужденный Великой Французской Революцией, классический анархизм сложился, развивался и прошел длительную эволюцию – вплоть до Великой Российской Революции, когда новые реалии ХХ века потребовали несколько иных, новых теоретических решений и привели к существенным трансформациям анархической мысли и анархической практики. Этот значительный период в развитии философии анархизма – от 90-ых годов XVIII века до 20-ых годов ХХ века, от Годвина до Кропоткина и Борового – и рассматривается в данном исследовании. Сосредоточившись почти исключительно на философских аспектах анархизма, но не на рассмотрении его практических социально-политических программ и не на анализе анархического движения, ограничимся здесь констатацией того факта, что, став к середине XIX века общеевропейским движением, анархизм в разных странах имел различное влияние и различные формы. Наиболее мощным и влиятельным анархическое движение было в романских странах: в Испании, Италии, Швейцарии и Франции, в которых к концу XIX века анархисты возглавляли многотысячные организации трудящихся и были идейными вдохновителями могучего синдикалистского движения. Огромным было также влияние анархизма на русское революционное движение 60-70-ых годов, однако, затем анархизм в России пошел на спад, чтобы вновь возродиться в начале ХХ века.
Прочные позиции занимали анархисты и в профсоюзном движении Соединенных Штатов Америки (напомним, что Первое Мая – Международный День Солидарности Трудящихся – отмечается в память о казненных чикагских анархистах). В других странах Старого и Нового Света анархическое движение было заметно более слабым.
Однако вернемся к теме нашего исследования, а именно, – к философии классического анархизма. За полтора века анархическая мысль проделала существенную эволюцию.
Если в конце XVIII века и первой половине XIX века анархизм представлял собой чисто «литературное» явление, был достаточно «маргинальным», мирным и просветительским, а его крупнейшие представители – Годвин и Штирнер – в основном находились далеко не в центре общественной борьбы своего времени и не имели сколько-нибудь значительного числа последователей, то во второй половине XIX века, начиная с деятельности П.Ж.Прудона и М.А.Бакунина, придавших анархизму практический и боевой характер, начиная с появления Международного Товарищества Рабочих, в котором анархисты играли видную роль, анархизм превращается в важный фактор общественной жизни, углубляет свои философские основания и, вместе с тем, разрабатывает свою практическую программу. Происходит самоидентификация анархистов как анархистов (до того термин «анархизм» употреблялся исключительно как бранное слово), разработка анархического мировоззрения и социологии; возникает обширная анархическая литература, большое количество периодических изданий; об анархизме можно говорить уже не только как о направлении мысли, но и как об общественном движении. Анархисты переходят к практическим действиям – порой достаточно наивным (Народный Банк Прудона), порой – более реалистическим и успешным (организация анархических общин, синдикализм, участие анархистов в Парижской Коммуне). Из малоизвестного и маргинального учения анархизм превращается в одну из ведущих сил в умственной и практической борьбе XIX века, приобретает общеевропейское, а затем и всемирное значение.
Этим очевидным различием двух этапов в развитии классического анархизма и обусловлено то, что мы сочли нужным выделить в две особых главы – рассмотрение классического анархизма до середины XIX века и после – условным рубежом здесь можно считать теоретическую и практическую деятельность Прудона и возникновение Первого Интернационала.
Несомненно, что анархическая философия, как в своих исходных посылках, так и в своих выводах, никогда не была чем-то вполне единым. Поэтому необходимо было специально остановиться на рассмотрении философских воззрений наиболее крупных и ярких представителей анархической мысли, дабы в сопоставлении выделить общее и особенное в их отношении к интересующему нас вопросу – проблеме личности.
Начиная с 20-ых – 30-ых годов ХХ века, на смену классическому анархизму приходит анархизм постклассический. Анархизм обогащается как идейным и ценностным опытом экзистенциализма, сюрреализма, фрейдомарксизма и других влиятельных направлений мысли, так и – прежде всего – своим собственным практическим опытом: опытом махновского движения в России и опытом испанской революции 1936-1939 годов. Важнейшая веха в развитии анархической мысли и анархического движения ХХ века – Революция 60-ых годов, когда анархизм вновь выходит на авансцену истории. Но все это уже находится за пределами нашего рассмотрения и потребовало бы специальных исследований.



Первым выдающимся мыслителем, систематически изложившим и подробно обосновавшим анархическое мировоззрение, был англичанин Вильям Годвин (1756-1836). Уже в первом манифесте анархической мысли, каким явилось обширное сочинение Годвина «Исследование о политической справедливости и ее влиянии на всеобщую добродетель и счастье» (1793 г.), были сформулированы практически все основные идеи и принципы анархизма и проявились как сильные, так и слабые стороны философии анархизма.
Мы не считаем нужным подробно доказывать принадлежность Годвина к анархической традиции.

Приведем лишь два высказывания самого Годвина, которые не оставляют никаких сомнений по данному вопросу: «То, что неправильно именуется богатством, есть лишь принадлежащая некоторым индивидам власть принуждать других при помощи социальных учреждений работать на пользу богатых» (цит. по 72; 36) и: «С каким восторгом должен каждый хорошо осведомленный доброжелатель человеческого рода предвкушать то счастливое время, когда уничтожится политическая власть, этот грубый механизм, служивший вековой причиной человеческих пороков; с самой сущностью власти, как достаточно убедительно показано в настоящей работе, неразрывно связано всякое зло, и оно не может быть уничтожено иначе, как путем полного ее уничтожения» (94; 220).
Итак, согласимся с Максом Неттлау, охарактеризовавшим «Политическую справедливость» В.Годвина, как «замечательный труд, первое полное изложение анархизма в одной из его прекраснейших форм» (257; 44), и с Пьером Рамусом, полагавшим, что «названное произведение Годвина может рассматриваться, как первое теоретическое обоснование коммунистического анархизма нового времени» (326; 13-14).
Почти все основные идеи и принципы доминирующего в анархической мысли социалистического направления были уже не только сформулированы, но развиты и подробно обоснованы английским просветителем на исходе XVIII века. Среди них: идея о тождественности (а не просто о связи) власти и собственности, как неразрывных сторон одного явления; развернутая и радикальная критика государства, права, частной собственности и моногамной семьи; мысль о децентрализации общественной жизни и производства как необходимом условии расширения свободы личности и вытеснения власти; последовательно проведенное противопоставление общества и морали (как блага) – государству и праву (как злу) – впрочем, эту мысль Годвин позаимствовал у Томаса Пейна; первый набросок принципа федерализма как антитезы государственнической централизации; мысль о том, что «преступления» суть следствие общественных несовершенств, и необходимо разрушение существующей пенитенциарной системы, лишь плодящей новых и новых преступников; зачатки либертарной педагогики; отрицание необходимости какой-либо «опеки» над человеком и человечеством и вытекающее отсюда бескомпромиссное отрицание любых внешних догм и авторитетов; анализ различных форм политической системы (демократия, аристократия и монархия) и отрицание (хотя и в разной степени) всех этих форм как убийственных для свободы; критика «договорных» теорий происхождения власти и права; убежденность в решающей и благотворной роли социальных преобразований для достижения справедливого общества; отрицание подробно регламентированных «проектов» будущего безгосударственного общества.
О чем бы ни шла речь: о собственности или о педагогике, о семье или о революции, об общефилософских вопросах или о конкретных деталях и примерах – либертарный дух, пафос свободы, пронизывающий всю огромную книгу Годвина, производит тем более поразительное и восхитительное впечатление, что труд английского мыслителя создавался в эпоху безусловного господства в социалистической мысли казарменно-государственнического направления: достаточно вспомнить проекты авторов, начиная от Т.Мора и Т.Кампанеллы до Г.Бабефа, Э.Кабе и В.Вейтлинга.
Не будет преувеличением сказать, что Годвин на полвека опередил свое время, ибо эпоха либертарного социализма, эпоха соединения идеи социализма с идеей свободы – в анархическом учении – наступила лишь в 40-ые годы XIX века. До того, в подавляющем большинстве, сторонники свободы личности и политического освобождения общества выступали под знаменем революционного либерализма, тогда как сторонники социального равенства и социализма, напротив, создавали казарменно-государственнические проекты, исключающие всякую свободу и приносящие личность в жертву тотальной общественной и государственной регламентации. Величайшее социальное потрясение конца XVIII века – Французская Революция – именно и показало это трагическое противоречие двух, противостоящих друг другу движений и почти не дало синтетических учений, гармонично сочетавших в себе ценности свободы и равенства.
Далеко еще было до того времени, когда анархизм, заявив устами Михаила Бакунина свое великое кредо: «Свобода без социализма – это привилегия, несправедливость, и … социализм без свободы – это рабство и животное состояние» (28; 42), снимет нелепое противоречие между двумя великими движениями эпохи, объединив в едином последовательном синтезе лучшие ценности либерализма с правдой, выстраданной социалистической мыслью. Все это, если вернуться в эпоху Великой Французской Революции, было еще далеко впереди. И тем замечательнее и грандиознее труд, предпринятый Вильямом Годвиным, являющийся своего рода синтезом идей английского и французского Просвещения и ответом на Французскую Революция – ответом, признающим правду ее целей и отрицающим ложь путей, по которым она шла.
Забежав на много десятилетий вперед, Годвин уготовил себе и своим идеям странную и своеобразную судьбу: после короткого всплеска известности, его книга была забыта в Европе, и лишь на развитие общественного движения и общественной мысли в Англии оказала определенное воздействие. Под огромным влиянием «Политической справедливости» Годвина творил великий поэт Шелли, писал свои сочинения Роберт Оуэн, формировалась идеология чартистского движения. Но, опередив свое время, Годвин оказался вне столбовой дороги развития мировой анархической мысли. Штирнер, Прудон и Бакунин практически не были знакомы с идеями своего английского предшественника (в лучшем случае, они знали его, как автора известного романа «Калеб Вильямс», популяризировавшего в художественной форме теоретические мысли Годвина) и сами, совершенно самостоятельно приходили к положениям, аргументации и выводам, зачастую повторяющим годвиновские. И лишь Кропоткин, уже сформулировав основы собственного учения, в зрелые годы вновь «открыл» Годвина для анархизма и обнаружил в нем великого предтечу анархической мысли.
Прежде, чем мы, показав место Годвина в истории анархической мысли, перейдем к реконструкции его взглядов на личность, необходимо ненадолго остановиться на основных философских источниках и на идейном контексте, в котором создавался главный труд Годвина, на общем методе и логике его построений, наконец, на характеристике его собственной личности и основных тем и ценностей, важных для этого человека и определивших роль и место личности в его учении.
Говоря об идейных источниках учения Годвина, прежде всего важно отметить, что автор «Исследования о политической справедливости» был одним из последних и наиболее крупных представителей английского Просвещения. Вне контекста духовной атмосферы английского Просвещения нельзя понять взгляды, исповедуемые мыслителем. Оригинальность Вильяма Годвина – не столько в самих его мыслях (он то и дело ссылается то на Локка, то на Пейна, то на Гельвеция), сколько в педантичной систематичности и масштабности его построений, в логических выводах, их четкости, радикальности, последовательности и аргументированности.[5] Выдвигая какое-либо положение, английский анархист тут же приводит сводку всех возможных возражений против него (высказанных в обширной философской литературе) и тщательно, порой даже чересчур скрупулезно разбирает эти возражения.
Специфически английские: эмпиризм, утилитаризм, прагматизм, англиканская умеренность – этот комплекс практических, этических и даже, можно сказать, гносеологических добродетелей кладет свой неповторимый отпечаток на учение Вильяма Годвина. Такие общие места для всех деятелей Просвещения, как культ Разума и вера в его всемогущество, как этический фундаментализм, прогрессизм и приоритетный интерес к проблемам человека и общества – в полной мере выразились в труде Годвина.
Если же говорить о непосредственных идейных источниках «Политической справедливости», то, на наш взгляд, следует указать на шесть их важнейших групп.
Во-первых, это социально-политические идеи таких английских просветителей, как Д.Локк, Д.Пристли, А.Cмит, И.Бентам и, особенно, Т.Пейн. Несмотря на то, что эти мыслители не доходили в своих воззрениях до выводов анархизма, очевидна общая их направленность на утверждение в политике, экономике и социальной жизни свободы личности и стремление к минимизации роли государства. Особенно любопытна параллель между двумя современниками – Бентамом и Годвином: если первый из них создал индивидуалистически-буржуазную утилитаристскую философию, то второй, исходя во многом из сходных с Бентамом посылок, пришел к созданию утилитаризма альтруистического, понимающего под «пользой» прежде всего не эгоистическую выгоду, но «общественное благо».
Во-вторых, важным идейным источником «Политической справедливости» являются сочинения английских социалистических и эгалитарных авторов, подвергнувших критике частную собственность, прежде всего, Т.Спенса, Р.Уоллеса и В.Огилви.
Третьим важным идейным источником годвиновской философии являются произведения французских просветителей, в первую очередь, П.Гольбаха и К.А.Гельвеция и, в меньшей мере, Ж.Ж.Руссо, с которым Годвин неоднократно полемизирует в своей книге. От этих французских авторов мыслитель в значительной мере почерпнул детерминистскую и механистическую картину мироздания.
В-четвертых, нужно указать на этические учения таких английских мыслителей-моралистов, как Ф.Хатчисон, Б.Мандевиль и А.Шефтсбери, под влиянием которых во многом сформировался этический фундаментализм, характерный для Годвина.
В-пятых, существенное влияние на основоположника анархизма оказали английские христианские платоники, – здесь, прежде всего, следует отметить культ Разума, сократовско-платоновскую традицию интеллектуализации духовной жизни и отождествления добродетели, знания и пользы, убежденность в том, что знание «истины» неизбежно тождественно следованию ей в жизни.
Наконец, в-шестых, говоря об общей идейной атмосфере, в контексте которой протекали духовные и теоретические искания Вильяма Годвина, нельзя забыть и о нетрадиционных, нонконформистских, диссентерских религиозных движениях в Англии XVIII-го столетия. Не случайно Годвин, сын священника и сам первоначально бывший диссентерским священником, относился впоследствии к своей общественной деятельности как к продолжению религиозного служения людям; он учился в религиозном колледже нонконформистского толка и, возможно, дух свободы, опиравшийся на религиозное свободомыслие и терпимость (а также на неприятие государственного вмешательства в духовную жизнь людей), развился в нем именно тогда. В этой связи исследователи указывают и на контакты Годвина с сектой сандеманитов, проповедовавшей (с некоторыми оговорками) общность имущества, и на то, что децентрализованная федерация небольших общин в обществе «Политической справедливости» строится аналогично церковно-приходскому принципу, и на то, что общий настрой и логика аргументации Годвина во многом созвучны евангельским и другим религиозным текстам.
В общем, хотя влияние религии в самом широком смысле этого слова на учение Годвина (на воодушевлявшее его, поистине религиозное чувство, на стиль и логику мышления, дух проповедничества, проповедь равенства и свободы и некоторые конкретные идеи) – бесспорно, однако, в целом этот вопрос сложен и нуждался бы в отдельном подробном рассмотрении.
Завершая перечисление основных авторов и сочинений, повлиявших на мировоззрение Годвина, отметим, что с течением лет мыслитель неуклонно эволюционировал от абсолютного просветительского рационализма, детерминизма и механицизма к более сложной системе взглядов включающей определенные иррационалистические и индетерминистские элементы, и эта эволюция проходила под сильным влиянием идей Д.Беркли и Д.Юма.[6]
Подводя итоги в беглом обзоре духовной среды, в которой, как синтез и последовательное завершение ряда тенденций, возникла «Политическая справедливость» Годвина, отметим, что непосредственным поводом и толчком, подтолкнувшим Годвина к написанию его труда, были события Великой Французской Революции и связанная с ними бурная полемика в английской общественно-политической литературе (сочинения Т.Пейна, Дж.Макинтоша и, в первую очередь, выход знаменитого памфлета Э.Берка «Размышления о революции во Франции»).
Говоря о личности Вильяма Годвина, уместно привести три характерных высказывания о нем. Первое принадлежит дочери мыслителя, Мэри Шелли[7]: «Может показаться удивительным, чтобы кто-либо мог искренне верить в то, что при абсолютной свободе не может существовать ни одного порока. Мой отец верил этому. Эта вера была крепчайшей основой его общественного идеала, заключительным словом того прекрасного царства справедливости, которым он хотел связать воедино всю человеческую семью» (цит. по 326; 177).
Два других высказывания принадлежат самому Годвину. «В течение нескольких лет ни дома, ни за границей я не делал ничего, чтобы не вызвало у меня вопроса, не могу ли я использовать это лучшим образом в интересах общего блага, и я надеюсь, что эта особенность моего характера, или хотя бы кое-что от нее, сохранится до могилы … Мое самое искреннее желание – постигнуть правду и только ее одну» (цит.по 326; 76-77). И, наконец: «Моя вера может быть выражена кратко: в принципе я республиканец, но на практике я виг» (цит.по 310; 426). И в самом деле, – Вильям Годвин – безгранично верящий в человека мыслитель, беспощадно критикующий самые основы существующего общества, был на протяжении жизни одним человеком в теории и, увы, совсем другим – на практике. Это не следует рассматривать как проявление лицемерия или двуличия, но лишь как следствие недостаточной силы воли и стойкости: если в теоретических построениях Годвину хватало мужества идти в выводах до конца, то в жизни он чем дальше, тем больше, шел на уступки и компромиссы с общественным мнением. За коротким звездным часом Годвина – 90-ми годами XVIII-го столетия, – на которые приходятся написание его главного труда и наиболее талантливых романов, счастливый союз с замечательной женщиной, классиком феминизма – Мэри Уолстонкрафт, широкая известность и активное участие в демократическом движении Великобритании – за этим коротким счастливым временем следуют: смерть любимой женщины и детей, десятилетия творческого упадка, материальных лишений, травли в печати, заброшенности и безвестности, новые компромиссы и новые неудачные романы и пьесы. Странная и своеобразная судьба выпала на долю этого человека, чья жизнь существенно расходилась с его теорией, и на долю его учения, опередившего на многие десятилетия свое время и надолго забытого! И все же, повторим вновь, именно Годвин первым в мировой мысли выразил анархическое мировоззрение не как отдельную фразу или обрывочную мысль, не как благую декларацию или экзальтированное пророчество, но как развернутую и аргументированную систему ценностей и идей.
После этих необходимых вступительных замечаний о Годвине и его труде, непосредственно перейдем к рассмотрению того места, которое отведено личности в учении Годвина.
Глубочайшим противоречием, лежащим в основании годвиновского мировоззрения (противоречием, которого сам он не видел исключительно в силу своей светлой, наивной и оптимистической веры в Прогресс, Разум и Человека), является противоречие между либертарным духом, пронизывающим все произведение Годвина и абсолютно доверяющим свободной личности, отрицающим всякую регламентацию и надличностные авторитеты, с одной стороны, и, с другой стороны, непоколебимым убеждением мыслителя в наличии неких абсолютных, универсальных ценностей и категорий – объективных, общезначимых, неизменных и познаваемых[8] – которым все личности обязаны (разумеется, свободно и добровольно!) служить. Это глубочайшее и фундаментальнейшее противоречие, незамеченное Годвиным в силу особенностей его личности – светлой, человеколюбивой, гармоничной и невосприимчивой к трагизму и драматизму человеческого существования, придает взглядам Годвина на личность ту двойственность, которая будет характерна для всей анархической традиции в социалистической мысли. С одной стороны – выдающийся гуманизм, блестящая критика всего, что подавляет свободу человека: авторитета, власти, собственности, семьи, права; с другой стороны, – отсутствие философской глубины, признание новых универсальных надчеловеческих и внечеловеческих фетишей, бессознательное игнорирование большей части философской проблематики, связанной с личностью и, в итоге, во многом пустая декларативность.
Прежде всего, попытаемся понять, что такое «личность» для Годвина? Куда чаще, чем понятие «личность», на страницах «Политической справедливости» встречается понятие «человек» – и этот человек есть универсальный (и потому безличный) «человек вообще». Этот человек вообще характеризуется по преимуществу одним главным свойством – наличием разума. Как справедливо отмечает В.П.Волгин: «К деятельности разума сводится у Годвина вся психическая жизнь людей. В сущности, для Годвина человек – только мыслящий механизм» (72; 19). Следуя сократовско-платоновской традиции, Годвин абсолютно отождествляет «разум» и «нравственность», «знание» и «добродетель». Человек, знающий «истину», по Годвину, не может не следовать ей. Человек разумен – и только разумен.
Разум понимается как свойство человека формулировать суждения и реагировать на воздействия внешней среды. [9] Разум трактуется плоско, механистически, «свобода воли», как нечто иррациональное, исключается. [10] Годвин не раз подчеркивает, что именно разумом человек отличается от животных.
Вообще, для английского мыслителя характерно чрезвычайное пренебрежение ко всему вне– и не-разумному, как низменному и достойному презрения. Так, например, понятие «счастье» – одно из центральных в его философии – Годвин определяет как «явление чисто интеллектуальное, не доставляемое чувственными радостями или иллюзорными удовольствиями» (94; 103). Годвин признает, разумеется, «что мы прежде всего нуждаемся в определенных условиях для физического существования и в убежище», но убежден, что «после этого наше истинное благополучие заключается в развитии интеллектуальных способностей, в познании истины и в применении своих добрых качеств» (94; 107).
Такие важные проявления человеческого, как «страсти», «воля» и пр., также практически игнорируются Годвином [11], истолковываясь им не как самостоятельные начала в человеке, но лишь как частные моменты и незначительные теневые стороны все того же Разума. Для Разума же, по Годвину, аксиоматичен действенный альтруизм (см.310; 404). Эта крайняя интеллектуализация, внеисторичность и универсализация рассмотрения духовной жизни «человека вообще», познающего Истину, делает сколько-нибудь глубокую постановку проблемы личности у Годвин, по меньшей мере, проблематичной.
Антропология Годвина базируется на таких аксиомах, как, во-первых, изначальная благость разумной человеческой природы [12] (из этого вытекает неизбежность прогресса и то, что все зло – временно, случайно и происходит исключительно из «неправильных» социальных институтов, сбивших непорочного человека с истинного пути, как Змей – Еву) и, во-вторых, принципиальная, существенная похожесть и равенство всех людей. [13] Само по себе признание изначального равенства всех людей – безусловно, гуманистическая посылка, но, при игнорировании различий, собственно и делающих людей личностями, гуманизм оказывается деформированным, однобоким и, в лучшем случае, неполным. При чтении труда Годвина становится понятно, что тождественность людей для него очевидна, а различия между ними – несущественны и незначительны. Все люди в главном одинаковы, ибо все они, по Годвину, во-первых, разумные существа и, во-вторых, продукты среды.
Говоря о гуманизме Годвина, можно добавить, что он, как и последующие анархисты, большое внимание уделил развращающему личность влиянию власти и собственности, причем в этой связи указал не только на угнетенных и управляемых, но и на управляющих и угнетающих. Они – не меньший предмет заботы и любви Годвина, чем «униженные и оскорбленные» (ведь, коль скоро Истина и Добро – едины для всех, то переход к «политической справедливости» был бы благом и для них тоже). Мыслитель видел в социальном преобразовании и переходе к обществу «политической справедливости» спасение не только для порабощенных классов, но и для самих поработителей и не раз на страницах своего труда обращается к ним с пылкой проповедью Истины (см., например, 94; 165-167), убежденный в том, что, поняв эту Истину, эксплуататоры и правители сами отрекутся от своих привилегий. Бакунин и Кропоткин, также многократно указывавшие на двоякий характер отрицательного воздействия власти и собственности на личность «раба» и «деспота», уже не разделяли гуманных, но во многом наивных иллюзий Годвина относительно возможности добровольного отказа власть придержащих от своих привилегий; если Годвин в этом убеждении выступает как истинный представитель эпохи Просвещения («Я должен стремиться не к тому, чтобы насильственно изменить учреждения, но к тому, чтобы доводами разума изменить идеи») (94; 156), то последующие классики социалистического анархизма – как люди более реалистического и прагматического XIX-го столетия.
Центральные для Годвина понятия, образующие единый и неразрывный ряд: «Справедливость», «Разум», «Польза», «Общественное благо», «Истина», соотносятся друг с другом следующим образом: Разум познает ту Истину, что Человек, стремясь к Общему Благу, как к высшей цели, одновременно получает наибольшую Пользу для себя и утверждает в обществе Справедливость. При этом человек понимается как нечто универсальное и безличное, а Благо, Польза, Истина, Справедливость и т.д. – как единственные и единые для всех, универсальные и неизменные понятия. И, по Годвину, лишь невежество людей приводит их к тому пагубному заблуждению, что, будто бы, «польза» каждого достигается в борьбе, противоборстве и конкуренции людских эгоизмов. Что же мешает Истине (которая, как утверждает Годвин, несомненно и несравнимо могущественнее и сильнее всяческих заблуждений) [14], выйти на сцену, что гасит лучи Разума? Не что иное, как существующая «среда» – экономические, социальные и политические институты: власть, собственность, семья и право. [15] Эти общественные учреждения олицетворяют собой «зло», но зло, признаться, довольно странное: во-первых, неизвестно откуда взявшееся (коль скоро природа человека, вопреки христианскому догмату о грехопадении и порочности человека, блага), во-вторых, в сущности, зло пассивное (не способное творить, созидать, но лишь – паразитировать, задерживать, не пускать), в-третьих, наконец, зло, неизбежно и фатально обреченное на скорую гибель. Достаточно убрать эту досадную помеху [16], достаточно открыть людям Истину, пробудить в них Разум – и человечество вновь ускоренно двинется по пути прогресса, на котором оно было случайно задержано неблагоприятной «средой». Нового (качественно, а не просто количественно) «зла», по Годвину, не может возникнуть, ибо «зло» случайно, Истина во всех случаях сильнее заблуждений, и любое «зло» может выступать лишь как внешняя, посторонняя по отношению к человеку реакция, задерживающая неуклонный и неизбежный прогресс.
В целом, учение Годвина о человеке представляется очень стройным и поразительно (и подозрительно) гармоничным. Личное и общее, полезное, разумное и благое – у Годвина не просто гармонирует, но почти отождествляются друг с другом. Безусловно, из безграничной веры в человека, столь характерной для мыслителя, вытекает такой привлекательный и характерный для всей анархической традиции либертарный дух, отрицающий всякую опеку над личностью [17], исходящий из того, что свобода есть не только Цель, но и Путь, и к свободе можно прийти только через свободу же. «Пока человек находится в оковах послушания и по привычке ждет, чтобы его поведением руководили другие, его сознание и сила духа будут находиться в состоянии дремоты. Если я желаю, чтобы он проявил всю ту энергию, на которую он способен, то я должен возбудить его самосознание, научить его не склоняться ни перед какими авторитетами, рассматривать те принципы, которых он сам придерживается и давать отчет в основаниях своих поступков собственному разуму» (94; 227). Говоря о нынешнем жалком состоянии людей, погрязших в рабстве и невежестве, Годвин пылко восклицает: «Освободите их от оков, предложите им изучать, рассуждать и судить, и вскоре увидите, как они станут совершенно другими существами» (94; 228). (Правда, под свободой Годвин понимает в основном свободу суждений, свободу мысли – в этом узость и ограниченность его сверхрационализма). Годвин ничего не предписывает жизни, не пытается, подобно Платону и Мору, Кампанелле и Бабефу, Энгельсу и Ткачеву, Сен-Симону и Вейтлингу, детально описывать будущее общество – он доверяет свободному творчеству и зрелости людей, созидающих это общество, и ограничивается лишь указанием общих принципов такого созидания.
Отказываясь идти на жалкие компромиссы с грубой и пошлой действительностью, Годвин стремится способствовать раскрытию в человеке собственно человеческого начала. Глубочайший нонконформист (по крайней мере, в своих теоретических рассуждениях), Годвин призывает судить о человеке не по тому, каков он есть сейчас – в порочных и развращающих условиях власти и собственности, – а по тому, каким он может (и должен) стать; призывает судить о демократии не в сравнении с монархией и аристократией и судить о праве, не сравнивая его с деспотизмом (такие сравнения изначально суживают выбор – «из меньшего зла», ведут к соглашательству), а о них самих по себе, как они есть со своими пороками и недостатками – перед судом «политической справедливости». [18]
Такой подход, при полном доверии к свободному развитию личности и общества, приводит Годвина к категорическому отрицанию внешних регламентаций, к отрицанию попыток загнать жизнь в мертвые и косные рамки права и подчинить человека любым внешним авторитетам.
«Нет более ясного положения, чем следующее: каждое дело заключает в себе самом свою норму. Никогда два человеческих действия не были совершенно одинаковы… Казалось бы, дело правосудия заключается в том, чтобы распознавать качества людей, а не смешивать их, как это практиковалось до сих пор» (94; 223). В этих словах Годвина уже слышатся темы и мысли, подробно развитые потом Бакуниным. (Впрочем, если у Бакунина противоречие формулируется как противоречие между свободной, стихийной жизнью и косной мыслью, неспособной, но претендующей управлять ею, то у рационалиста Годвина «прогрессивное», новое – противостоит «реакционному», старому: формам, законам, оковам для развития). Вывод Годвина таков: «В попытке отнести поведение всех людей к нескольким типам не больше настоящей справедливости, чем в попытке свести всех людей к одному масштабу» (94; 226). Но из безграничной веры Годвина в Человека, Прогресс, Разум, Истину и т.д., вытекают как сильные, пророческие, вдохновенные мысли английского анархиста, так и слабые стороны его учения о личности.
Человеческая личность для Годвина, являясь высшей ценностью, вместе с тем на деле сплошь и рядом оказывается ценностью декларативной, основанной на противоречивых и философски неглубоких основаниях.
В отношении к природе – личность прежде всего и почти исключительно оказывается тождественна «разуму» [19], отличающему человека от всех иных существ, – разуму, во-первых, отделенному от всего чувственного («низшего», «плохого») и эмоционально-волевого и, во-вторых, общему, универсальному, внеисторическому – в конечном счете, безличному.
В отношении к государству – личность оказывается абсолютным антиподом, ибо государство развращает, подавляет и усредняет личность, деформирует ее естественные склонности и развивает в ней эгоистические и низменные инстинкты. Личность заинтересована в безусловном уничтожении государства, в децентрализации общественной жизни и производства.
И напротив, в отношении к обществу, личность по существу есть нечто абсолютно гармонично и неразрывно подразумеваемое, связанное с обществом. Лишь в нынешнем, существующем обществе из-за «неправильной среды» личности оказались враждующими друг с другом и с обществом. В гармоничном же обществе «Политической справедливости» личности сольются в братской любви и солидарности, считая благо общества своим высшим и единственным благом. На смену внешним авторитетам и оковам права придет торжество разума (у всех, в сущности, тождественного) и морали (другие личности будут корректировать поведение своих собратьев посредством общественного мнения). На смену нынешнему соревнованию в погоне за богатством и властью, придет соревнование в погоне за добродетелью и разумом. Годвин считает стремление к самоутверждению, самореализации и признанию человека другими людьми важнейшим качеством, имманентно присущим каждой личности. Если в настоящем – порочном – обществе это качество деформируется и направляется по пути межличностной борьбы, то в «правильном» и справедливом обществе это же качество приведет к расцвету гармоничных личностей, образно говоря, с разной скоростью [20] наперегонки бегущих по одной столбовой дороге – дороге Истины, Справедливости и Счастья.
Оценивая в целом место и роль личности в воззрениях Годвина, мы можем отметить следующие сильные стороны в этих воззрениях. Во-первых, это отрицание принципа любой опеки, любого внешнего авторитета, утверждение того положения, что только в свободе и через свободу как личность, так и общество, может достичь «совершеннолетия», прийти к какому-либо благу.
Во-вторых, это идея о неотчуждаемости суверенитета личности. [21]
Критикуя либеральные «договорные» теории происхождения государства и права, проповедующие отказ человека от части своей свободы, компромисс людей с будто бы неизбежной социальной «действительностью», ограничивающей их права и свободы и вгоняющей в усредненные рамки законов и правил, Годвин подчеркивает, что свобода имманентна человеку и он не вправе и не в состоянии отречься от нее, не может передать права отвечать за себя и совершать какие-либо поступки кому-то другому. [22] Поэтому мысль Локка и Руссо об отказе людей от части своей свободы в пользу государства для Годвина нелепа.
В-третьих, Годвин всячески пытается избежать крайностей как «эгоизма», противопоставляющего личность обществу, так и «рабства», растворяющего личность в обществе.
Годвин специально оговаривает этот вопрос, указывая на свои ценностные приоритеты: «Если бы в системе имущественного равенства заключалось бы что-нибудь, противоречащее указанному требованию (личной свободы и независимости – П.Р.), то это обстоятельство было бы решающим. Если бы эта система, как часто доказывалось, была системой администрирования, принуждения и регламентации, то она находилась бы, бесспорно, в прямом противоречии с принципами нашего исследования» (94; 115). Но Годвин убежден в обратном: его социалистическое общество сумеет сочетать общественную гармонию с расцветом «индивидуализма» – и потому столь важна для него критика предлагаемой другими (государственными) социалистами системы общих складов, общих трапез, централизации производства и общественной жизни и т.д. «Еще раз предостережем от превращения человека в простой механизм» (94; 119) – едва ли не первым в социалистической традиции, до него (а во многом, и после него) – сплошь казарменной – предостерегает английский анархист. Изучив горький опыт якобинцев, Годвин также всячески предупреждает против подмены живого и реального человека абстрактным «гражданином», поступающимся ради процветания и славы страны своей индивидуальностью (см.310; 413).
Если бы в идеальном обществе была возможна коллизия между личностью и обществом, то следовало бы встать на сторону личности, – замечает Годвин, но в том-то все и дело, что он абсолютно исключает даже возможность подобной коллизии. У Годвина, как потом у Кропоткина, личности, хотя и приходят к «унификации» в гармоничном обществе, но приходят добровольно, сами, не из-под палки, а повинуясь внутреннему императиву, каковым, по Годвину, у них является стремление к Общему Благу [23] (абсолютно тождественному личной пользе каждого отдельного человека). Да, нехорошо, говорит Годвин, когда общество подавляет личность! Нужна свобода. Но для чего? Для того, чтобы эта личность, едва встав на ноги и ниспровергнув внешние оковы и авторитеты, тотчас обрела Истину (единственную, объективную, для всех обязательную) – поняла, что ее счастье … в растворении в обществе. Что же тут в конечном счете цель, а что – средство? Является ли все же свобода личности – абсолютом или, напротив, лишь инструментом, помогающим более эффективно идти к общему благу? Для Годвина тут нет вопроса, нет проблемы – но лишь очевидность светлой гармонии, во многом наивной, идиллически неглубокой.
Все же зачатки признания разности личностей и личностной автономии встречаются у Годвина, когда он: критикует систему государственного права (нельзя разных людей вогнать в одинаковые нормы); критикует внешние, надчеловеческие авторитеты (каждый сам, своим путем, со своими нюансами придет к единственной и общей Истине) – Годвин также снимает всякие узы с разума личности, как позже Штирнер их снимет с воли личности; указывает на важнейшую роль личной активности немногих просвещенных людей в деле совершения мирной революции и при переходе к обществу «политической справедливости» (мы вновь встретимся со сходными мыслями в учении Бакунина о «революционной молодежи», призванной разжечь в народе искру бунта, и особенно в учении Кропоткина о «революционном меньшинстве», начинающем революцию); критикует институт семьи именно исходя из неполной тождественности людей (а, коль скоро люди не вполне тождественны друг другу, они не могут долго жить в совместном браке); наконец, когда он, признавая физические различия людей и различия людей в способностях, предлагает в будущем обществе коммунистический принцип распределения по потребностям (разным людям требуется разное количество тех или иных благ). Он пишет: «… поскольку человеческие умы находятся в состоянии неуклонного совершенствования, мы постепенно сближаемся все теснее друг с другом. Но существуют вопросы, по которым мы будем и должны постоянно расходиться. Мысли каждого человека, его окружение и обстоятельства его жизни остаются его личными; пагубной была бы такая система, которая заставляла бы требовать от всех людей, как бы различны ни были их обстоятельства, чтобы в ряде случаев они действовали точно на основании одного общего правила… Правильный способ ускорить исчезновение заблуждений заключается не в применении грубой силы или в регулировании, представляющем один из видов насилия, для того, чтобы свести людей к умственному единообразию, но, напротив, в побуждении каждого человека думать самому за себя» (94; 119). И потому: «Нас нельзя свести к единообразной четкости часового механизма» (там же). И еще: «Нет сомнения, что человек создан для общества. Но есть явно порочный и гибельный для человека путь, путь, на котором человек теряет свое собственное существование в существовании других. Каждый человек должен опираться на самого себя и считаться с собственным разумом. Каждый должен чувствовать свою независимость для того, чтобы он мог утверждать начала справедливости и правды, не будучи вынужденным предательски приспосабливать их к обстоятельствам своего положения и к заблуждениям других людей» (94; 131). Таково кричащее противоречие, пронизывающее сочинение Годвина. С одной стороны, – превознесение личности, индивидуальности, с другой: эта личность отождествляется исключительно с интеллектом и, в свою очередь, обязана служить не другим людям, правда, но высшим, надличностным, мертвым и бездушным фетишам – Справедливости, Обществу и пр.
Для Годвина, как и для всех последующих анархистов-социалистов характерна, как мы уже отметили, попытка гармонично сочетать свободу и равенство, личное начало с общественным – не подавляя личность и не растворяя ее (как делали в своих проектах социалисты-государственники), но и не противопоставляя другим личностям (как зачастую происходило у либеральных теоретиков). Годвин верил в возможность людей прийти к единству через свободу, а не через рабство (как предлагали государственные социалисты) и не через неравенство (как предлагали буржуазные либералы).
Таковы сильные стороны взглядов Годвина по вопросу о личности.
И все же из незыблемой для Годвина веры в изначальную благость человека, в неизбежность прогресса, в торжество справедливости, в тождество (правильно понятого) личного и общественного, наряду с названными выше сильными сторонами, вытекают с неизбежностью и слабые стороны во взглядах на личность. Обратимся теперь к ним.
Как уже говорилось, механистическая, гиперрационалистическая картина мира, приводит Годвина к тому, что индивидуальное человеческое начало как таковое в его уникальности, неповторимости, конкретности и несводимости к общему, он просто не замечает (разве что – как большие или меньшие интеллектуальные способности), а на смену грубым и внешним материальным фетишам, насилующим и подавляющим свободу человека в современном обществе, мыслитель невольно ставит новые фетиши – универсальные, вечные, незыблемые, идеальные и безличные: Истину, Разум, Мораль, Общество, Справедливость. Поразительно, – но в гармоничном обществе «Политической справедливости» человек не обладает никакими правами (см.310; 407), но лишь обязанностями (искать истину, любить ближних и т.д.)! В этом обществе не действуют договоры и не соблюдаются обещания, ибо всегда должна торжествовать Справедливость (независимо от того, соответствует ли она нашему обещанию, или наоборот). [24] Все «наше», кроме, может быть, наших мыслей, все эмоциональное, субъективное, личное, родственное, дружеское, все наши привязанности и связи – почти все то (кроме Разума), что реально делает личность личностью – все это так или иначе исключается Годвиным как ненужная помеха на пути Разума и Истины [25]; общество контролирует личность посредством морали и доводов разума не так грубо, но не менее тотально, чем сейчас – государство посредством права [26]; на место бездушного и безличного Закона становится такой же бездушный и безличный Разум. [27]
Как и многие последующие анархисты, Годвин, сам того не замечая, производит подмену: полемизируя с той точкой зрения, что человек по природе «зол» и нуждается в опеке (сама по себе эта полемика верна и справедлива), он не останавливается на признании права личности на ошибку и на утверждение свободы как единственно достойного человека Пути, но заходит дальше, утверждая, что человек от природы благ, а все зло – от порочной внешней «среды». Гуманистически утверждая равенство всех людей, причем равенство в свободе, а не в рабстве (как другие теоретики социализма, современные ему), он, однако, забывает о различиях между людьми, об их индивидуальностях, из-за чего сам гуманизм его принимает ущербную, во многом декларативную форму.
Годвин сочетал глубокие прозрения, опередившие современную ему эпоху, с наивными декларациями и плоской философией. Противопоставляя «злому» государству «доброе» общество, реакционному праву – прогрессивную Мораль и при этом не разрабатывая специфически личностной проблематики, даже не замечая ее (в этом Годвин был вполне сыном своего века – века Просвещения), он постоянно впадал в противоречия сам с собой.
Все эти вопиющие противоречия, контрастирующие с общим либертарным духом учения Годвина, однако, не осознавались самим мыслителем. Поэтому-то окончательный вопрос: что здесь средство, а что – цель: личность или общество, благо индивида или общественное благо – не имеет у него ответа, да и вряд ли им осознавался – настолько беспроблемно, гармонично, наивно и не драматично в мировоззрении Годвина соединялись эти начала.
Лишь в одном месте Годвин, как будто смутно ощущает этот вопрос, когда пишет: «Свое истинное призвание мы находим, когда стремимся сделать добро другим, когда охватываем большую и широкую сферу действия и забываем свои личные интересы (здесь и далее – подчеркнуто нами – П.Р.). Задача всей системы, изображенной в этой книге заключается в том, чтобы позволить нам осуществить свое призвание. Индивидуализм, который она рекомендует, имеет в виду благо всех и имеет значение только как средство для достижения этой цели» (94; 133). Итак, цель труда Годвина – помочь нам осуществить наше личное призвание. Но это призвание – в отказе от наших личных интересов и в (исключительно!) служении обществу, без которого мы – ничто. Как видно, и здесь Годвин лишь чисто формально отвечает на поставленный нами выше вопрос, ограничиваясь очень благими и гуманными, но декларативными фразами.
Годвину казалось, что он соединил в своем учении «систему индивидуализма» [28] с социалистическим идеалом. Однако это было заблуждением. Годвину казалось, что рост единодушия и «унификации» в обществе [29] произойдет естественно, не принудительно (напротив, существующие авторитарные учреждения – единственная помеха этому), произойдет сам собой, ибо Истина одна, и люди одинаковы, и разум у всех – один, и, следовательно, люди придут к Истине и Справедливости не под нажимом извне (унификация посредством Власти), но изнутри (унификация посредством свободы), через проповедь Правды. В этом справедливом обществе будет править не большинство и не меньшинство, но Истина, и тогда уже не будет нужды даже в такой промежуточной (при переходе к идеальному обществу) инстанции, как общественные суды присяжных, ибо «не будет ли суждение одного разумного человека столь же действенно, как суждение двенадцати?» (94; 220).
За универсальными категориями: «Человек, Истина, Разум», Годвин не видел личного, субъективного разума, единичной истины конкретной личности – в этом он также вполне разделил все стереотипы просветительского движения. Для Годвина человек не может быть по-своему прав, по-своему разумен – он или прав, или нет, или разумен, или неразумен [30]; а если прибавить к этому исключение Годвиным из рассмотрения таких понятий, как «воля», «страсть», «корысть», «интерес», если учесть, что все рассмотрение велось им в чисто рационалистической плоскости черно-белого мира, где с одной стороны: разумное, истинное, благое, полезное, а с другой стороны: неразумное, ложное и вредное, то становится понятной величайшая внутренняя противоречивость его взглядов на личность и на ее место в мироздании вообще и в обществе в частности.
Глубочайшие противоречия, присутствующие уже в сочинении Годвина, но не осознанные им самим, вышли на поверхность и в полной мере проявились в книге следующего классика анархической мысли – Макса Штирнера. Если Годвин сделал акцент на тождестве, равенстве людей и на их разумности, то Штирнер – на уникальности, «единственности» личностей и на их воле.

§ 3. Апология Единственного (личность в философии Макса Штирнера)

Испытывать и вопрошать – таковы были
пути мои: и поистине, надо еще научиться
отвечать на эти вопросы! Но таков вкус мой:
не хороший, не дурной, а мой вкус, которого
мне не надо ни стыдиться, ни скрывать.
«Это теперь мой путь, а где же ваш?» –
так отвечаю я тем, кто расспрашивает меня:
«Каким путем следовать?»
Ибо пути как такового, не существует!
(Ф.Ницше «Так говорил Заратустра» )

Анархия – это Я!
(Один из лозунгов парижского «Красного Мая» 1968 года)

Личность Макса Штирнера и судьба его книги

Иоганн Каспар Шмидт (1806-1856), вошедший в историю под именем Макса Штирнера, не был, в отличие от В.Годвина и последующих классиков анархизма ни преимущественно социальным мыслителем, ни вождем или идеологом какого-либо общественного движения. Он был философом par excellence, пожалуй, крупнейшим анархическим философом, наряду с М.А.Бакуниным, – и именно философом личности, певцом личности. Адвокатом личности, рассматривающим все вопросы исключительно с точки зрения личности, и пропускающим через горнило взглядов и интересов личности все ценности и оценки. Проблема личности – альфа и омега его философствования, тот стержень, на котором крепятся все остальные построения и выводы. Уже поэтому ясно, что для нашей темы рассмотрение его философии представляет огромный интерес.
Биография Макса Штирнера столь же поразительно сходна с биографией Вильяма Годвина, сколь поразительно противоположны их мировоззрения. [31] Подобно Годвину, Штирнер был человеком «слова», а не «дела», подобно ему написал одну – главную книгу (хотя были и другие сочинения), и его недолгая, почти лишенная сколько-нибудь заметных событий жизнь, исполненная бедствий и лишений, похожа на жизнь Годвина: такой же краткий апофеоз, связанный с выходом книги «Единственный и его собственность» (1844 г.), мимолетно промелькнувшая слава и недолгое семейное счастье, а затем – глубокая нужда, полное забвение, упадок литературного дарования, неудачные попытки заработать на жизнь пером и провалы в коммерческих предприятиях, поиски работы и бегство от кредиторов, несчастья в личной жизни, и, наконец, смерть в 50 лет в полной безвестности, – и какая нелепая смерть: не от картечи на баррикаде, а от укуса ядовитой мухи!
У Штирнера, как и у Годвина, можно обнаружить явное несоответствие между его учением и жизнью: если Годвин обличал брак и – женился (на феминистке! – кстати, как и Штирнер), бичевал государство и – был вынужден на старости лет просить у него подаяния, по собственному признанию, был «в теории республиканцем, а на практике – вигом», то и у Штирнера наблюдается сходная картина: призывая в своем труде революцию, сочувствуя ей – он никак не участвовал в событиях 1848 года (в отличие от своих куда менее радикальных друзей из кружка «Свободных», который он посещал), проповедуя в своей замечательной книге решительное отрицание всех основ существующего общества, он преподавал (как раз в годы создания этой книги) в берлинском частном пансионе «для девиц старшего возраста» – и очень сомнительно, что он высказывал своим ученицам подобные мысли.
Кратко перечислим основные вехи скудной событиями жизни Иоганна Каспара Шмидта.
Иоганн Каспар успешно закончил гимназию, слушал в Берлине лекции Гегеля и Шлейермахера, затем преподавал в берлинском пансионе, из которого добровольно ушел накануне опубликования своей главной книги. Первая его жена умерла вскоре после свадьбы, вторая – Мария Денгардт – принадлежала к тому же кружку «Свободных», в котором участвовал и сам Штирнер. Этот кружок «Свободных», возглавляемый братьями – Бруно и Эдгаром Бауэрами – был объединяющим центром для берлинской леворадикальной молодежи 40-ых годов XIX-го века. Хотя Штирнер на протяжении десятилетия аккуратно посещал собрания этого кружка, но он нечасто выступал с речами, был нелюдим и не имел в нем (да и вообще) близких друзей. Биограф и почитатель Штирнера Дж.Г.Маккай пишет о нем: «Сердце его ни к чему не было привязано настолько, чтобы это могло его раздавить или лечь на него тяжким гнетом, – ни к людям, ни к мелочам повседневной жизни. И если он ни одному человеку не дал счастья, то он никому никогда не причинил и малейшего горя» (205; 87).
Выход в конце 1844 года книги Штирнера сразу сделал его имя широко известным. Саксонское правительство сперва наложило запрет на «Единственного и его собственность», конфисковало тираж и арестовало автора, но затем, решив, что сочинение слишком нелепо и абсурдно, чтобы быть опасным, сняло запрет. В печати разгорелась горячая дискуссия вокруг книги Штирнера, но вскоре новые – революционные события, заставили забыть и о ней, и об ее авторе – на целых сорок лет. В общественной жизни Германии 40-ых годов Штирнер не принимал особого участия: не состоял в студенческих тайных союзах, за революцией 1848 года следил по газетам (хотя, как показала его вторая – очень слабая – книга «История реакции» (1852 г.), его симпатии всецело были на стороне революционеров). Помимо двух названных книг, Штирнер опубликовал ряд статей в различных радикальных изданиях, в частности, в 1842 году он активно сотрудничал с «Рейнской газетой».
Уйдя в 1844 году из пансиона, Штирнер некоторое время надеялся прожить литературным трудом (так, он перевел и выпустил в свет главные экономические труды Ж.-Б.Сэя и А.Смита), но вскоре отказался от этой затеи. Попытки заняться молочной торговлей, при отсутствии должного опыта и коммерческих способностей, привели Штирнера к полному разорению и нищете. В эти годы его оставила жена, которой он посвятил свою главную книгу (и сам факт посвящения – «Моей любимой Марии Денгардт», и то, что он называет свою жену ее девичьей фамилией – были пощечиной, данной Штирнером протестантской морали и мещанским нравам). Последние годы жизни мыслитель провел в отчаянной бедности – меняя квартиры, спасаясь от кредиторов и попадая в долговую тюрьму, пытаясь найти хоть какой-то заработок … Еще при жизни и сам Штирнер и его творение были полностью забыты. Одинокий в жизни, Штирнер не имел прямых предшественников и учителей и не оставил после себя последователей и учеников.
О «Единственном и его собственности» вновь заговорили лишь в 80-90-ые годы прошлого века. Этому способствовали два обстоятельства: во-первых, триумфальное шествие философии Фридриха Ницше – в Штирнере увидели его предтечу (на вопросе о том, насколько этот взгляд справедлив, мы остановимся ниже), во-вторых, – подвижническая деятельность Джона Генри Маккая, кропотливо собравшего все сохранившиеся свидетельства о Штирнере, написавшего его биографию и многократными выступлениями о нем в печати способствовавшего возрождению общественного интереса к мыслителю.
Книга Штирнера обретает новую жизнь – выходит массовыми тиражами на разных языках; вновь разгораются горячие споры о ней и ее авторе. Назовем лишь некоторые имена из тех мыслителей, которые полемизировали со Штирнером в своих статьях и книгах. Это Л.Фейербах и К.Маркс, М.Гесс и К.Фишер, Н.Бердяев и В.Соловьев, Б.Вышеславцев и П.Новгородцев, Н.Михайловский и А.Хомяков, С.Франк и С.Булгаков, П.Кропоткин и Л.Фаббри, Г.Плеханов и Э.Бернштейн, Э.Гартман и Ф.-А.Ланге, А.Жид и А.Камю, В.Виндельбанд и Э.Фромм.
Многие авторы грани XIX-ХХ веков утверждают, что Штирнер «принадлежит современности» или даже – «будущему» (а сейчас – не может быть вполне понят), рассматривают его то в «ницшеанской», то в «анархической» перспективе. Возникают небольшие группы его последователей во Франции, Италии, Германии (Маккай и др.), России (О.Виконт, А.Боровой), Штирнера называют то «нигилистом», то «ницшеанцем», то «анархистом», то «эгоистом», то «персоналистом», то «идеологом мелкой буржуазии», то «идеологом революционного пролетариата». Книга Штирнера, богатая содержанием и изобилующая противоречиями и неясностями, темными и двусмысленными местами – дала повод для абсолютно противоположных оценок и трактовок. Так, если один выдающийся французский писатель и мыслитель, тяготеющий к ницшеанству – Андре Жид – обвиняет Штирнера в «излишнем» морализаторстве, гуманизме и коллективизме, то другой выдающийся французский писатель и мыслитель – экзистенциалист – Альбер Камю, напротив, упрекает Штирнера за аморализм, антигуманность и индивидуализм (см.134; 166-168 и 92; 357).

На учение Штирнера (выдергивая из него отдельные положения и превратно, односторонне их толкуя) дружно обрушивались моралисты и социалисты, христиане и марксисты, ретрограды и либералы, а те, кто считал себя его последователями и восхвалял его идеи, зачастую вульгаризировали, догматизировали и опошляли их – то в духе вульгаризированного же ницшеанства (толкуя их на буржуазно-богемный лад), то в духе революционного социализма (искусственно притягивая их к своим партийным воззрениям), то обожествляя Штирнера, называя его книгу «новым евангелием» и не понимая ее. Такова была драматическая судьба идей немецкого мыслителя.
Мы можем отметить возможность и необходимость рассматривать учение Макса Штирнера, по крайней мере, в нескольких контекстах:
– как явление общественной мысли и общественной жизни Германии кануна 1848 года,
– как заключительное звено в цепи левого гегельянства – в контексте гегельянской традиции,
– в контексте философии XVIII-ХХ веков в целом: тогда надо рассматривать Штирнера в одном ряду и в связи с такими именами и направлениями, как: Ж.Ж.Руссо, немецкие романтики, Ф.Шлейермахер, Г.Гейне, И.Кант, Г.Фихте, Г.В.Гегель, Л.Фейербах, Б.Бауэр, К.Маркс, Т.Карлейль, Ф.Ницше, С.Кьеркегор, Г.Ибсен, русский персонализм (его основатель – А.А.Козлов был штирнерианцем, а одно из самоназваний учения Штирнера – «персонализм») и экзистенциализм,
– наконец, в контексте истории анархической и социалистической мысли (взаимоотношения Штирнера и В.Вейтлинга, П.Ж.Прудона, М.Гесса; Д.Г.Маккай, О.Виконт, А.Боровой и анархо-индивидуализм; отношение к Штирнеру М.Неттлау, Ф.Домела-Ньювенгауса, Л.Фаббри, П.А.Кропоткина и др.). Мы в данной работе по преимуществу будем рассматривать Макса Штирнера в этом – последнем контексте, в контексте анархической философии, анархической традиции.


Скажем прежде всего несколько слов об идейном контексте и философских источниках «Единственного и его собственности».
Если мы посмотрим на философию Макса Штирнера в ее ретроспективе, то станет понятно, что она является завершением той грандиозной критики и десакрализации господствовавших в обществе ценностей, основы которой подготовили И.Кант и Г.В.Гегель, которую (робко) начал Д.Штраус, как критику официальной теологии, продолжили, обратившись уже против существующего общества и религии вообще, – братья Бауэры и Л.Фейербах, завершили же ее Макс Штирнер и Карл Маркс. [32]
Иммануил Кант в «Критике чистого разума» назвал наш век – веком критики, и эта критика действительно непрерывно развивалась в немецкой философии на протяжении шестидесяти лет (с 1783 по 1844 гг.) – от Канта, подвергшего критике нашу способность познания мира – до Штирнера.
Особенно радикальный и интенсивный характер этот процесс критики принял в предгрозовые 40-ые годы XIX века – эпоху, которую нередко называют «философской революцией» в Германии: не успел Давид Штраус осторожно подвергнуть сомнению святость библейских текстов, как Бруно Бауэр и Людвиг Фейербах развенчали Штрауса за умеренность и непоследовательность, чтобы, в свою очередь, быть развенчанными Карлом Марксом и Максом Штирнером. Идеи Штирнера, как и Маркса можно рассматривать одновременно и как финал самокритики гегельянства и – как выход за его пределы. Назвав эту эпоху «девяносто третьим годом в немецкой философии», Рене Тайяндье остроумно замечает, что один мыслитель торопится упрекнуть другого в «трансцендентности» и «теологичности», как во времена Великой Французской революции более радикальные партии спешили обвинить своих предшественников у руля власти в измене родине и революции (см.92; 294).
Левогегельянское движение 40-ых годов переросло собственно философские рамки и явилось важным фактором общественной жизни. Критическая, антиклерикальная, республиканская, антифеодальная направленность младогегельянства с элементами либерализма и социализма и страстной защитой личности – предвестник 1848 года.
При этом молодые и радикальные левые гегельянцы стремились пробиться из заколдованного идеологического царства «категорий» и «идей» к реальности, обрести реальную почву под ногами и обратить революционное острие гегелевской диалектики в сторону общественных проблем. Как писал Бруно Бауэр, бывший, наряду с Л.Фейербахом и А.Руге, одним из вождей этого движения: «Свобода не сводится к мысли. Критика должна подготовить революцию, а революция приведет к победе оппозиции над тем, что называют «законным порядком» (цит.по 208; 33). Если правые гегельянцы оставались по преимуществу на почве философско-теологических вопросов, то левые гегельянцы уходили все дальше по пути критики – сперва религии, а затем – церкви и государства и, наконец, перешли к критике отчуждения во всех его формах и к отрицанию идеологии как таковой. Репрессии со стороны властей: аресты участников движения, закрытие изданий и цензурные ограничения – лишь способствовали консолидации и радикализации младогегельянцев. Указав на общий духовный контекст эпохи создания «Единственного и его собственности», бросим беглый взгляд на рассмотрение проблемы личности у конкретных мыслителей, оказавших наибольшее воздействие на формирование мировоззрения Макса Штирнера.
Основоположник немецкой классической философии Иммануил Кант мало внимания уделял проблеме личности, но уже у него заметно отношение к индивиду по преимуществу, как к индивиду познающему, а не существующему, гносеологический, а не онтологический уклон – который потом примет такие гипертрофированные формы у Гегеля, вовсе растворившего личность в мышлении. [33]
После Канта следующий шаг в направлении к отождествлению личности, во-первых, с процессом познания, и, во-вторых, с абсолютным, общим и универсальным началом, сделал Г.Фихте. Иногда чрезмерно преувеличивают влияние Фихте на М.Штирнера (см., например, – (208; 185-186), указывая на центральное место, занимаемое в учении Фихте – «Я», формирующим мироздание вокруг себя. Определенное воздействие, по-видимому, было – оно выразилось и в учении о «Я», как единственной реальности и в огромной роли волевого начала – и у Фихте, и у Штирнера, но все же о принципиальных различиях в их философских взглядах блестяще сказал сам Штирнер: «Когда Фихте говорит: «Я – это все», то слова его, по-видимому, вполне совпадают с моим взглядом … Фихте говорит об «абсолютном» Я. Я же говорю о себе, о преходящем Я». (413; 160-170). В сущности, «Я» Фихте – это, скорее «Мы»: это, во-первых, чисто духовное «Я» (тогда как «Я» Штирнера, как будет показано ниже, – цельное, телесно-духовное «Я»), а, во-вторых, – «Я» родовое, универсальное, а не «Я» индивидуальное, конкретное и уникальное. «Я» Фихте гносеологично и абсолютно; «Я» Штирнера – единственно и онтологично.
Переходя к гегелевскому взгляду на личность и говоря об отношении Штирнера к Гегелю, приведем следующее высказывание В.Баша: «Штирнер есть анти-Гегель; это надо постоянно иметь в виду, читая его или произнося о нем суждение … Возьмите теперь противоположность построениям Гегеля, исходите не из бытия в себе, а из отдельного, конкретного, единственного индивидуума, не отправляйтесь более от океана к капле, а остановитесь около этой капли … – поймите все это и вы будете иметь точку зрения Штирнера» (413; 445). Да, Штирнер, завершающий (наряду с Фейербахом и Марксом) круг левого гегельянства и одновременно выходящий за его рамки, может быть по справедливости назван «анти-Гегелем» (наряду с другим великим мыслителем, также восставшим против гегелевского антиперсонализма, в защиту личности – Сереном Кьеркегором), но «анти-Гегелем», возросшим на почве гегельянства и во многом отражающим в своей философии его положительные и отрицательные стороны.
Здесь необходимо указать на тот двусмысленный характер всей гегелевской философии, который предопределил последующий раскол гегельянства на правое и левое крыло. С одной стороны – апология существующей действительности, с другой – революционная диалектика, могущая быть обращенной в могучее орудие критики этой действительности.
Во всей книге Штирнера ощущается влияние гегельянской школы: и в использовании диалектических приемов [34] (взаимопереходы, диалектика понятий, знаменитые «триады» и т.д.), и в элементах спекулятивного мышления. И все же, во многом исходя из Гегеля, Штирнер страстно и решительно отталкивается от него и нападает на важнейшие основы гегелевского мировоззрения. Для него абсолютно неприемлемы у Гегеля и его априорно-спекулятивное конструирование жизни, и его этатизм и панлогизм, и реакционная апология существующих порядков, но самое главное, – полное растворение личного – в общем, живого и трепетно-неповторимого – в безличном и духовном, «моего» – в абсолютном. Гегель, сводящий человека к частному моменту развития Абсолютной Идеи, игнорирующий личность, гипостазирующий понятия, был полным антиподом Штирнера, положившего жизнь и личность в основу своего мировоззрения и яростно обличающего культ «призраков» – идей, деспотизм Духа и мышления. Многие страницы «Единственного» посвящены явной или скрытой полемике с Гегелем.
Следующим немецким философом, оказавшим огромное влияние на Штирнера, был Людвиг Фейербах. По воспоминаниям участников кружка «Свободных», Штирнер редко философствовал, но если уж философствовал, – то обязательно о Фейербахе. Как и в случае с Гегелем, Штирнер многое позаимствовал у Фейербаха – для того, чтобы обратить его оружие против него самого. Он является одновременно и последователем Фейербаха, и его беспощадным критиком. Штирнера привлекали в учении Фейербаха его общий антропоцентризм, поворот к человеку и человеческому миру, попытка встать на почву реальности, реабилитация чувственности (хотя, как справедливо указывал Штирнер, чувственность понималась автором «Сущности христианства» несколько спиритуалистически (см.413; 328-329)) и критика идеологического отчуждения – в форме христианства и в форме гегелевской спекулятивной философии. Но непоследовательность этой критики, заменяющей одни отчужденные идеологические формы другими, одно «святое» другим, сентиментальное морализаторство, чрезмерная психологизация и биологизация человека (культ Любви и пр.) и, главное, возвеличивание абстрактного Человека как Рода, идущего на смену Богу, – в ущерб индивиду [35] – все это вызвало горячую критику со стороны Штирнера.
Как показал Макс Штирнер, – раскрыв механизм отчуждения и сакрализации, Фейербах остановился на полпути; на смену религии Бога предложил религию Человека, сохранив сакральное как таковое, отчуждение, как таковое, заменив «трансцендентного» и личного Бога христиан «имманентным» и безличным богом – Родом, убрав потустороннее вне нас и заменив его потусторонним внутри нас. [36] В целом, если учение Фейербаха можно назвать «критикой христианства и философией Человека», то учение Штирнера можно охарактеризовать как «критику всех форм религиозно-идеологического отчуждения и философию пробудившейся личности». Если Фейербах провозглашает и проводит свой знаменитый «антропологический принцип» (потом позаимствованный у него Н.Г.Чернышевским, П.Л.Лавровым и некоторыми другими мыслителями русского народничества), то Штирнер свое учение (впрочем, отрицающее все «принципы»), фактически основывает на «персоналистическом принципе».
Наряду с Фейербахом, другим предшественником Штирнера и одновременно объектом его критики был Бруно Бауэр, личный приятель Макса Штирнера, вождь кружка «Свободных» и глава левогегельянского течения «критической философии». По справедливому замечанию авторов книги о левом гегельянстве: «Заслуга Бауэра – в постановке вопроса о значении субъективного элемента в противовес гегелевской абсолютизации идеального вне субъективного» (208; 130). Штирнер многое позаимствовал у Бауэра: и пафос критики, не знающей границ, и акцент на самосознание свободной критической личности, выступающей в качестве творца и центра исторического процесса, и интерес к общественным проблемам, и метод «негативной диалектики» (в которой Бауэр был виртуозом, как никто из гегельянцев, кроме, может быть, Бакунина), и многие аргументы в критике Фейербаха, и мысль о необходимости превращения теории и мысли в орудие действия и реальной борьбы. Близка Штирнеру и главная идея Бауэра – идея «действенного самосознания, изменяющего действительность посредством принципиальной критики» (208; 130) и, особенно, его акцент на индивидуальность, личность, отличающий его от предшествующих гегельянцев. И все же Штирнер беспощадно критикует Б.Бауэра: и за преувеличение роли мысли и Духа, и за элементы спекулятивности и абстрактности в философии, и за непоследовательность его критики, боящейся, по мнению Штирнера, сделать последние выводы. По словам Штирнера, бауэровская «критика» – лишь новая, более утонченная, чем прежние, форма «догматизма», низвергающего одни идолы, чтобы найти и воздвигнуть новые, но не отрицающая идолов, как таковых, стремящаяся найти «человека вообще», «свободное государство» и т.д. – вместо того, чтобы раз и навсегда разрушить государство и отказаться от фетиша «идеального человека». Этой «святой критике, служащей чему-то» Штирнер противопоставляет «собственную или эгоистическую критику» (413; 338).
Итак: Фихте, Гегель, Фейербах, Б.Бауэр – таков круг мыслителей, которые оказали наибольшее влияние на формирование взглядов Макса Штирнера и с которыми немецкий анархист вступил в своей книге в яростную полемику. Чтобы дополнить круг авторов, так или иначе повлиявших на формирование штирнеровского учения, упомянем еще: сочинения писателей-социалистов, с которыми он отчасти полемизировал, отчасти соглашался (В.Вейтлинг, П.-Ж.Прудон, М.Гесс и др.) и работы по истории Великой Французской Революции (которой он посвятил свою вторую книгу – «История реакции»). Различные исследователи также находят в книге Штирнера определенные следы влияния немецких романтиков (особенно Шлейермахера и Шеллинга), сочинений поэтов, воспевших бунтующую личность – Байрона и Гете, поэзии Гейне, работ Руссо, – но все эти влияния представляются нам намного менее существенными, чем воздействие указанного выше круга представителей немецкой философии.
Завершая обзор идейных и философских источников штирнеровской философии, надо вновь подчеркнуть, что, хотя ее возникновение и было подготовлено целым рядом мыслителей, у которых Штирнер либо нечто позаимствовал, либо, напротив, с которыми, защищая личность, вступил в яростную борьбу, – все же прямых предшественников у него не было, как не было и прямых последователей: один, без союзников и учителей, Штирнер сказал свое новое слово и напал на все существующие учения, теории и представления о личности, ее месте и роли в мироздании и в обществе, был мало кем тогда (да и впоследствии) адекватно понят и был осужден большинством влиятельных мыслителей своего времени. Позаимствовав общий метод философствования у Гегеля и методологию критики отчуждения – у Фейербаха, все же в своих взглядах на проблему личности – центральную проблему его философии, Макс Штирнер глубоко оригинален. При всех многочисленных недостатках, вопиющих противоречиях и двусмысленностях учения Штирнера, оно поражает своей новизной, глубиной, смелостью и богатством мысли.
Книга Штирнера пронизана духом свободы не только по содержанию, но и по форме: она бесконечно далека от догматизма и мертвой косности системы, от тяжеловесного и непонятного широкому читателю языка «кабинетной философии» (столь характерных для немецкой философской мысли), она не содержит рецептов и аксиом – но лишь цельный и обоснованный взгляд на рассматриваемые проблемы. Ведь личности, признаваемой за высшую ценность, нельзя что-то предписывать, невозможно дать «рецепт» ее «свободы» – можно лишь указать на то, что делает ее несвободной и высказать соображения о том, как она могла бы достичь само-освобождения. Поэтому учение Штирнера – не «абсолютная» система, претендующая на законченность и универсальность (наподобие гегелевской), но открытый и свободный взгляд свободного человека, содержащий разрушительную критику существующей в обществе несвободы и отчуждения личности и указывающий (намного менее подробно и детально) на позитивные ценности и принципы, которые могут способствовать изменению такого положения вещей. Даже во второй части своей книги (которая формально посвящена в основном изложению его позитивных идей) Штирнер больше спорит, полемизирует, критикует, разоблачает, нежели излагает свои положительные воззрения (которые зачастую приходится находить «между строк» и реконструировать по отдельным замечаниям).
Штирнер не соблюдает жесткой последовательности в изложении и то забегает вперед, то возвращается назад. Критика и полемика – вот его излюбленная стихия. Он не ищет себе легких врагов, не тратит сил попусту (например, – в очередных нападках на официальную церковь – ее дело он считает уже безнадежно проигранным в ближайшей исторической перспективе), он сразу кидается в атаку на самых «передовых», «свободолюбивых» и «гуманных», сочетая смелое и тонкое нападение с убедительным отстаиванием своей позиции и выставляя своих оппонентов смешными и половинчатыми ретроградами. Ему удается, оказываясь крайним из крайних, убедительно обвинить «свободомыслящих» – в деспотизме, «критиков» в догматизме, «просветителей» – в мракобесии, «атеистов» – в религиозности. Эту полемику Штирнер ведет во всеоружии диалектики, философских познаний, смелости, радикализма и сарказма. Штирнер хорошо знает сильные и слабые места своих оппонентов (Фейербаха, Бауэра, Гегеля, буржуазных либералов и пр.) и, отдавая им должное, адекватно излагает их взгляды.
Книга Штирнера – это одновременно и сочинение, посвященное самым общим «мировым» философским вопросам, и злободневная публицистика, отзывающаяся на текущие вопросы дня, бичующая конкретные пороки существующего общества и вступающая в полемику по сиюминутным вопросам. Одно из главных и бесспорных достоинств стиля «Единственного» – богатый и прекрасный литературный язык, делающий идеи автора доступными широкому читателю, не поступаясь при этом глубиной и тонкостью мысли. Конкретные примеры чередуются с философскими обобщениями, а полемика с оппонентами может быть прервана таким, например, ехидным «лирическим отступлением», обращенным к читателю: «Мой любезный читатель … Мы можем пройти вместе еще кусок пути, пока и ты, может быть, повернешься ко мне спиной за то, что я смеюсь тебе в лицо» (413; 28).
Дух свободы, веющий в каждой строке его труда, делает книгу Штирнера – книгой-вызовом, перчаткой, брошенной в лицо и самодовольному немецкому филистеру и коллегам по «философскому цеху». Срывая все маски «возвышенного» и «святого», разоблачая все напыщенные декларации, Штирнер стремится сделать скрытое и тайное явным, неосознанное – осознанным ( и это его роднит с Ницше); острие его ненависти направлено против лицемерия существующей идеологии и морали.
В.Баш, автор интересного исследования о Штирнере, говоря о его книге, констатирует: «С первой до последней страницы проходит единственная мысль, но она расчленяется на бесконечные вены и артерии и в каждой из них течет такая богатая ферментами кровь, что пытаешься описать каждую из них» (413;442). Это совершенно верное замечание.
При том, что Штирнер – певец одной темы – темы личности, темы «Единственного», эта тема обретает в его учении необычайное богатство и полнозвучие, изобилует конкретными мыслями, замечаниями, нюансами, деталями и афоризмами и проводится с классической последовательностью. В этом последовательном разворачивании своей главной мысли Штирнер поистине совершенен и всесторонен. Критика Штирнером всего, порабощающего личность, столь бесстрашна и последовательна, что многие его современники недоумевали: уж не розыгрышем ли она является? Позднее, например, В.Виндельбанд высказывал предположение, что труд Штирнера – есть лишь пародия на Бруно Бауэра и его критику всякой критики (см. 69; 44).
Проводя с таким завидным постоянством тему личности, учение Штирнера одновременно и достигает большой глубины, оригинальности и новизны мысли, и неизбежно впадает в глубочайшие противоречия с самим собой: содержит глубокую правду и страдает односторонностью и ущербностью. В философии Штирнера обнаруживается явный «перекос» и вопиющая диспропорция между разрушением и созиданием, единичным и общим. Искусственно разрывая эти неделимые пары и абсолютизируя одну лишь из их сторон, Штирнер сам себе готовит западню. Провозглашая в своей книге ценность исключительно единичного и объявляя все общее несуществующей «абстракцией» и порой в азарте полемики доводя свою мысль до абсурда, Штирнер сам провоцирует читателя на критику своей философии изнутри: любая частная правда, будучи абсолютизирована в своей односторонности, превращается в неправду.
Двусмысленности и противоречия книги Штирнера усугубляются небрежным употреблением им многих понятий и выражений, что способствует вульгаризированному пониманию его учения. Автор «Единственного» допускает неаккуратность в употреблении многих слов, недомолвки в объяснении их смысла, а порой сознательно эпатирует читателя. Грубые фразы, вроде: «я пожираю мир», «я эксплуатирую тебя, питаюсь тобой», – будучи вырваны из контекста, подставляют немецкого анархиста под ожесточенную критику недобросовестных врагов и под похвалы неумных почитателей, – причем и те, и другие, едины в том, что за этими фразами не видят подлинного смысла идей Штирнера. Однако и сам мыслитель отчасти виноват в таком неадекватном понимании своей философии. Таким образом, Макс Штирнер не только противоречит сам себе по существу, но и усугубляет эти противоречия необдуманными выражениями и фразами, порой огрубляющими его мысль, недоговоренностями и путаницей в терминах [37], многозначным употреблением одних и тех же слов без соответствующих разграничений и разъяснений.
В целом, завершая общую характеристику книги Штирнера, мы можем констатировать, что изучать идеи Штирнера и очень просто и очень сложно. Просто – ибо он, будучи глашатаем одной темы – темы личности, чрезвычайно ярко, всесторонне и последовательно, убедительно и разнообразно раскрывает эту тему, чему способствуют ясность и афористичность его языка. Сложно – ибо философия Штирнера до такой степени противоречива и двусмысленна по самому существу своему (а не только из-за отдельных неудачных примеров, формально-логических ошибок и порой небрежно употребляемых понятий), что ее неизбежно окружает пелена непонимания – как апологетического, так и враждебного, пелена разнообразных, но одинаково далеких от истины трактовок и стереотипов. И все же мы попытаемся преодолеть эту пелену и, выделив в учении Штирнера о личности самое важное, новое и ценное, остановимся на главных противоречиях этого учения. Мы рассмотрим указанные противоречия во всей их драматической остроте, во всей их «правде», и в их «неправде», в их ценности и ошибочности, и постараемся показать – как, по нашему мнению, возможно преодолеть эти противоречия, находясь в рамках анархического мировоззрения. Нашу задачу облегчит то, что сам Макс Штирнер, как мы постараемся показать, в значительной мере наметил путь к снятию этих противоречий, отчасти преодолев многие крайности собственных поспешных суждений.
Теперь от рассмотрения личности Штирнера, философских источников его учения и общего обзора его книги в целом – перейдем собственно к реконструкции и анализу его философии.


Говоря об основах философии Штирнера, следует признать, что при всем влиянии на нее гегельянского учения, она может быть (с рядом оговорок) охарактеризована как один из самых ранних вариантов того мировоззренческого направления, которое спустя несколько десятилетий получило наименование «философии жизни» и было в различных формах представлено Ф.Ницше, А.Бергсоном, В.Дильтеем и другими. Штирнер отрицает деспотический культ всего рационального, логичного, духовного, выразимого, застывшего, общего, мертвого, объективированного и, напротив, отдает приоритет всему спонтанному, невыразимому, единичному, иррациональному, природному – как могучей первичной и единственно сущей реальности.
В своей «философии жизни» Штирнер, возможно, кое-что позаимствовал у немецких романтиков (в частности, у Шлейермахера, лекции которого он слушал) и, напротив, резко отталкивался как от гегельянства с его культом «духовного» и «мысленного», так и от просветительских идеалов Разума, Добродетели, Истины и т.д. «Философия жизни» сближает Штирнера с А.Шопенгауэром, Ф.Ницше и экзистенциальными мыслителями. [38]
Говоря о «философии жизни» у Штирнера важно подчеркнуть, что, во-первых, он не излагает ее систематически и «позитивно» (она подразумевается из контекста) и, во-вторых, целиком концентрируясь на проблеме индивида, и почти не занимаясь природой, фактически отождествляет «философию жизни» и «философию личности» (именно личность для него – первичная, живая, полнокровная, невыразимая реальность). Штирнер реабилитирует не разум перед верой (как делали философы Просвещения и немецкие мыслители от Канта до младогегельянцев), но – живое, волевое и телесное перед общим и рациональным.
Характеризуя философское мышление немецкого анархиста, П.И.Новгородцев справедливо отмечает: «на место положительных философских определений он ставит творчество жизни, освобожденное от всяких стеснений и уз и из глубины своей свободы рождает высшую гармонию. Понятия нормы, принципа, идеала, долга заменяются здесь понятиями жизни, деятельности, силы, свободы. Не от мысли надо идти к жизни, а от жизни к мысли» (413; 532).
Итак, иррационализм и волюнтаризм – предпочтение жизни и воли перед разумом, мыслью и наукой, сковывающих жизнь мертвыми оковами – одна из характернейших черт штирнеровского философствования. Не раз он говорит в своей книге об «этой тяжелой жизненной борьбе с разумом» (413; 9). Издеваясь над немецкой философией (прежде всего, над Гегелем), Штирнер справедливо отмечает: «Немецкое мышление больше всех остальных стремится углубиться до начал и источников жизни и видит жизнь в самом познании… Настоящая жизнь природы – только «вечные законы», дух или разум ее. Как в природе, так и в человеке живет только мысль, все же остальное – мертво!» (413; 80-81). Категорически отвергая подобный взгляд, Штирнер, напротив, считает одной из своих главных задач – «превращение самого мышления в эгоистический произвол, в дело отдельной личности, как бы в пустое препровождение времени, отнимая у него значение «последней решающей власти», это унижение мышления, лишение его святости, это уравнивание бессмысленного и мыслящего «я», это грубое, но реальное «равенство»» (413: 142). Здесь, как и во многих других случаях, немецкий мыслитель, воодушевленный справедливым желанием преодолеть деспотизм мысли и разума над жизнью, выражается чересчур резко и даже грубо, не избегая противоположной крайности. Бунт Штирнера против деспотизма Духа, против власти мышления над жизнью (см., например, 413; 141-142) предваряет бакунинский «бунт жизни против науки».
Штирнер считает современную ему науку рационалистическим деспотом: мертвым, иерархическим, застывшим, внеличностным, объективированным; «научная работа» – это работа, «исходящая из неподвижной предпосылки, из неопровержимой гипотезы». Если науке и логике Макс Штирнер противопоставляет жизнь, то разуму и мысли он противопоставляет волю. Еще в одной из своих статей 1842 года, предшествовавшей написанию «Единственного», Штирнер четко обозначил свое философское кредо: «…на обломках знания вырастает воля, потому что к этому все и сводится: чтобы знание претворилось в волю. За эпохой свободы мысли наступит эпоха свободы воли, и в ней самостоятельные, свободные люди будущего станут сознательными, а не только благоразумными людьми… Знание должно умереть, чтобы возродиться вновь и, в виде воли, ежедневно вновь создавать себя как свободную личность» (цит.по205; 97). Одна из главных заслуг Штирнера заключается именно в том, что он сумел преодолеть взгляд Просвещения и немецкой классической философии на человека как на существо преимущественно «мыслящее» и «познающее». У него человек предстает – полнокровным, существующим, живым, волящим, причем мысль и способность к познанию оказываются лишь одним из его свойств – отнюдь не самым важным.
Итак, жизнь не сводится к мышлению и не может целиком описываться им; разум не может предписывать жизни нерушимые законы; абсолютистские претензии рационализма должны быть отвергнуты. Что же такое жизнь? Штирнер отвечает: «Таким образом вся жизнь – борьба за существование» (413; 256). Фактически, мир в учении Штирнера предстает как динамичный поток борющихся сил [39]; самоутверждение всех сил и индивидов является, по Штирнеру, – законом жизни (присущим, кстати, как личности, так и надличностному фантому – «призраку», который тоже, раз будучи создан – тотчас стремится стать всем, Господином над создавшим его индивидуумом). Любой организм, существо, индивид стремится воплотить в жизнь свою волю, взять максимум полномочий, избежать ограничений. Причем, для немецкого мыслителя – это не благо и не зло; это – единственная правда, реальность, из которой нужно исходить, с которой нужно считаться. Все же прочее: Право, Мораль, Истина, Добродетель и пр. – лицемерие и ложь, попытка скрыть реальность жизни, борьбы, реальность личности. Так, по Штирнеру, личность не имеет призвания, но «имеет силы, проявляющиеся там, где они могут проявиться, ибо ведь их бытие состоит единственно в их проявлении, и они так же мало могут пребывать в бездействии, как сама жизнь, которая перестала бы быть жизнью, если бы «остановилась» хоть на мгновение… Поэтому призыв использовать силы совершенно лишний и бессмысленный, ибо ведь силы постоянно действуют сами по себе. Применять свои силы – не призвание и задача людей, а их беспрерывное состояние, постоянное деяние» (413; 315).
Помимо иррационализма и волюнтаризма, в которых Штирнер весьма близко подходит к ницшеанству, общефилософские основы его мировоззрения характеризуются апологией стихийности, спонтанности и глубокой антииерархичностью (в последнем отношении – между Штирнером и «аристократической» философией Ницше – огромная пропасть). Антииерархичность – характернейшая особенность штирнеровской «философии жизни» и она проявляется во всем: в отрицании культа Духа как «орудия иерархии», в отрицании иерархии в обществе, наконец, в отрицании иерархичности мироздания. Все понятия «Истины», «Добра», «Зла», «Идеала» представляются Штирнеру средствами подавления и угнетения личности и категорически отрицаются – по крайней мере, в их абсолютном и гипостазированном значении. Штирнер отрицает деление явлений природы и общества на «верх» и «низ», элиту и «чернь», идеал и действительность: ведь всего этого деления нет в самом потоке жизни, – оно привносится туда человеком в процессе самоотчуждения личности и сакрализации мира. Развенчание всего мертвого, застывшего, формального и отрицание необоснованных претензий, например, Разума или Морали на абсолютное значение – порой приводит немецкого анархиста в иную крайность – в абсолютизацию стихии, изменчивости, релятивности, утрату качественной определенности и содержания рассматриваемого объекта (тут он уподобляется Кратилу, ученику Гераклита, полагавшему, что в одну реку нельзя войти даже один раз). Справедливо полагая, что нет «вечного, святого» и т.д., он забывает, что есть преходящие, конкретные, исторические, вполне определенные – истина, справедливость, идеал, нравственность.
Воспевая «жизнь», Штирнер парадоксальным образом приходит к своеобразному фатализму: коль скоро не должно быть «идеалов», «долга» и т.д., коль скоро – «я есть, то что я есть», «я могу удержать то, что удерживаю» – признается безальтернативность и справедливость всего существующего. Потенциальное и актуальное, возможное и действительное, существование и сущность полностью отождествляются мыслителем [40]: идеалы и идеи низвергаются с небес и – … земля оказывается обожествленной. Как это ни странно, гегелевская формула: «все действительное – разумно» – в несколько измененном виде вновь неожиданно возникает у непримиримого противника Гегеля. Разница лишь в том, что Гегель исходит из «идей» и «идеалов», которые «одухотворяют» действительность и приводят к «фатализму идеального» (Идея всегда воплотится!), тогда как Штирнер, напротив, – снимает шляпу перед действительностью, как она есть: жизнь неподсудна, нет мерок и знаков, по коим можно кого-либо судить, и торжествует «фатализм действительности» – крайности и противоположности в лице Гегеля и Штирнера здесь сходятся. Но такой фатализм и обожествление существующего Штирнером находится в разительном противоречии с его же беспощадной критикой существующих ценностей и существующего общества [41] – опять-таки, подобно тому, как апология идеализируемой действительности Гегелем противоречит гегелевской революционной диалектике.
Таким образом, если правда и ценность «философии жизни» Штирнера заключается в реализме трезвости, честности, развенчании лицемерия идеологических мифов и сакральных кумиров, давящих личность, в идее борьбы индивида за свое достоинство, то слабость и недостаток этой «философии жизни» – в том, что, применяя ее к вопросам человеческой жизни, Штирнер во многом вовсе утрачивает этические и идеальные критерии, во многом натурализирует и человека, и этику, и общественную жизнь, тяготеет к конформизму, цинизму и самодовольству. Но на всех этих вопросах мы подробнее остановимся ниже. А здесь, завершая беглый обзор общефилософских оснований учения Штирнера, повторим, что оно характеризуется иррационализмом, волюнтаризмом, антииерархичностью, апологией стихийности и безусловным «оправданием» существующего (что, впрочем, резко противоречит всей критике этого существующего Штирнером). От этой общей характеристики штирнеровской философии перейдем к таким ее важным и интересующим нас моментам, как а) критика отчуждения личности, б) понятие о личности, ее определения и атрибуты, в) этическое учение Штирнера, вопрос о взаимоотношениях личностей, понятие об «эгоизме» и, наконец, г) вопросы соотношения личности и общества в философии Штирнера. Рассмотрев эти вопросы, мы сможем уяснить место, занимаемое учением Штирнера о личности в контексте анархической мысли и дать его общую оценку.


Мы уже указывали, что в своей критике отчуждения личности Макс Штирнер не был первым в немецкой философии: все левогегельянское течение много внимание уделяло этой проблеме. Но различные мыслители отличались друг от друга, во-первых, тем, какие формы отчуждения они критиковали, во-вторых, как интерпретировали сам механизм отчуждения, в-третьих, как далеко шли по пути критики отчуждения, наконец, в-четвертых, тем, что они противопоставляли существующим формам и механизмам отчуждения.
Общим для всех младогегельянцев было стремление преодолеть спекулятивно-идеологический характер гегельянской философии и пробиться от абстрактных категорий к реальной жизни, к реальному человеку. И это стремление прежде всего проявилось у них в критике религии и теологии, а затем – в критике самой идеологии и спекулятивной философии. После того, как Гегель связал теологию с философией и философски обосновал теологию (тем самым поставив ее в зависимость от философии, «растворив» Бога в мышлении, в логике и в духовном, и «растворив» индивида в Абсолюте – в его философии не было места для христианского учения о личном Боге и о бессмертной душе человека), можно было сперва с позиций философии отвергнуть теологию (что сделали уже Штраус, Бауэр и Фейербах), а затем уже – с позиций жизни и реальности – поставить под вопрос и саму философию за ее абстрактный, спекулятивный, «теологический», отчужденный характер (что сделали Штирнер и Маркс с Энгельсом).
Но, если все младогегельянцы 40-ых годов дружно отрицали Абсолютную Идею Гегеля и отчуждение человека в его различных формах, то тот «реальный человек», который противопоставлялся человеку отчужденно-мифологизированному, тот человек, которого предполагалось освободить в духовном, экономическом и политическом отношениях – понимался ими различно. У Фейербаха этот человек представал в виде Рода, освобождающегося от теологических догм христианства посредством религии любви и опирающегося на материально-чувственное начало. У К.Маркса, обратившегося к анализу социальной реальности и к действенной критике этой реальности, этот человек представал в виде Класса – пролетариата, освобождающегося посредством классовой борьбы и социально-экономического переворота. У Штирнера этот человек предстал в виде Единственного, в виде уникальной, живой, реальной личности – неповторимой и конкретной целостности (прежде всего, чувственно-волевой, а также телесно-разумной). Общее для младогегельянцев стремление преодолеть гегелевскую сакрализацию действительности, абстрактность и отвлеченность – привело их к опоре на психологизацию, натурализацию действительности и подчеркиванию доминирующей роли социальных и экономических факторов. Л.Фейербах понимал под подлинной действительностью прежде всего природно-чувственное, М.Штирнер – единичную личность, «я» (ее волю и чувства), К.Маркс же считал «действительностью» прежде всего социально-экономические условия (их он впоследствии назвал «базисом», основой человеческой реальности). Если Гегель гипостазировал понятия, стремясь воплотить логику – в жизнь, то левые гегельянцы и, особенно, наиболее радикальные среди них: Фейербах, Штирнер и Маркс, – произвели обратную операцию: разоблачение абстрактного, отчужденного, мистического характера этих понятий. Если Гегель могучей силой своего гения вдохнул жизнь в свои категории, то Маркс и Штирнер, напротив, показали их иллюзорность, условность и «призрачность», исследовали их происхождение и основу, а также то, как, обретя свое идеальное существование, они начинают «паразитировать» на жизни.
Говоря о критике М.Штирнером отчуждения личности, бегло сопоставим ее с тем, что было сделано в этом отношении Л.Фейербахом, у которого Штирнер позаимствовал метод этой критики. Дав блестящий анализ христианства, как отчуждения человеческой сущности, Людвиг Фейербах на этом и остановился, предложив заменить одну – монотеистическую религию с персонифицированным Богом и бессмертной душой индивида, на другую – пантеистически-безличную религию, – религию Природы, Человека и Любви. «Задача нового времени, – писал он, – состояла в осуществлении и очеловечивании Бога, в разложении теологии и в превращении ее в антропологию» (цит.по 208; 109). Фейербах сохраняет святое как таковое и в чем-то даже усугубляет существующее духовное отчуждение, ибо заменяет внешнего Бога – внутренним (усиливая раскол внутри человека на «святую, человеческую» и «случайную, индивидуальную» части, заключая внутрь нас нашего «попа» и «жандарма») и личного Бога (в сущности, отвергнутого уже Гегелем, и оставленного лишь как уступка официальной догматике) – безличным, деперсонифицированным языческо-пантеистическим. Стремление встать на реальную почву, уйдя от идеализма Гегеля, привело его – при недооценке как личностно-индивидуального начала, так и социальных факторов – к натурализации и биологизации человека, культу спиритуализированной чувственности. Фейербаховский человек сводится к чувственному и общеродовому, а личность и ее своеобразие объявляется чем-то случайным и несущественным. Таким образом, Фейербах не преодолевает духовного отчуждения, а лишь изменяет его форму, изменяет форму сакрального. Это убедительно показал Штирнер в своей книге. [42] Но сама фейербаховская критика христианства послужила примером Максу Штирнеру, дала ему могучее оружие, повернутое им и против самого Фейербаха, и против Бауэра, и против разнообразных форм духовного, политического и экономического отчуждения личности.
Если Л.Фейербах переходит от личного Бога христианства и Абсолютного Духа Гегеля к деперсонифицированно-пантеистическому «Роду», то Штирнер (разумеется, тоже отрицающий христианского Бога, но шутливо призывающий Единственного поучиться у него и позаимствовать его атрибуты: единственность, самодостаточность, способность к безграничному творчеству), переходит от безличного и абстрактного фейербаховского Человека – к живому, конкретному и персонифицированному Единственному, к «я» (впрочем, и его «Единственный» не вполне свободен от элементов абстрактности и сакральности, на что справедливо указал Фейербах в своем ответе Штирнеру). При этом понятие «святого», равно как и культ любых понятий, идей и принципов вообще категорически отрицается Штирнером, указывающим, что, пока остается хоть что-то «святое» (вне или внутри нас – безразлично), пока сохраняется хоть один кумир и авторитет, пока мы готовы безусловно и безоговорочно служить чему-то, навязанному нам извне – отчуждение и рабство личности не будет преодолено. «Одержим ли какой-нибудь безумец манией, будто он Господь Бог, японский император, святой дух и т.п., или же какой-нибудь сытый буржуа воображает себе, что его назначение быть хорошим христианином, верующим протестантом, благонамеренным гражданином, добродетельным человеком и т.д., – и то, и другое одна и та же навязчивая идея» (413; 41-42).
В критике отчуждения личности Макс Штирнер идет до конца – намного дальше всех других младогегельянцев. Не признавая дихотомии «высшего/низшего», Штирнер не признает ни теологического, потустороннего, «трансцендентного» начала над нами, ни «имманентного» мистического закона (подобного фейербаховскому закону Любви) – внутри нас. Человек никому и ничему не должен служить (по крайней мере, – служить насильно, неосознанно, недобровольно, безусловно): ни тому, что принято считать высоким, ни тому, что принято считать низким, говорит Штирнер: «Мамон земной и Бог небес оба требуют как раз одну и ту же степень… самоотречения» (413; 56). При этом для Штирнера не существенно содержание «святого»: стремиться ли на «небо», отрицая «землю» или увлекаться «земным», забывая о «небесном», служить ли пороку или добродетели, свободе или равенству, Богу или Дьяволу, любви или жадности, – для него это все есть самоотречение, все есть «одержимость» чуждым и призрачным; только одни формы этого самоотречения более тонкие, другие – более грубые.
Если младогегельянцы – предшественники Штирнера лишь обрушивались на те или иные формы сакрального, на те или иные виды отчуждения (Штраус – на Библию, Фейербах – на христианство, братья Бауэры – на деспотизм церкви и государства), заменяя их другими формами сакрального и отчужденного: «Человеком», «Критикой», «Свободным Государством» и т.д., то Штирнер бескомпромиссно и последовательно отрицает сакральное как таковое, отчуждение личности как таковое. Книга Штирнера – это не имеющая аналогов по степени бесстрашия и радикализма атака на все «святое»: в форме ли религии, идеологии, морали, науки или материализованных институтов, гнетущих личность (семья, государство, нация, частная собственность и пр.). Свободная личность возможна лишь на обломках всего святого, всех авторитетов и кумиров, догм и «призраков», созданных личностью, но обретших независимое существование и деспотически поработивших своего создателя.
Необходимо указать на ряд существенных методологических недостатков, ограничивающих ценность критики Штирнером самоотчуждения личности. Главный из этих недостатков – неизжитая до конца гегельянская спекулятивность: стремясь к реальности, конкретности, честности, осознанности, Штирнер все же ведет бой в значительной степени на почве сознания – с фантомами сознания (по преимуществу) и оружием самосознания, а, так как не все его «враги» сводятся к сознанию, то и отрицание их в сознании не всегда означает победу над ними. Нередко Штирнер воюет с фантомами Духа, со «священной», духовной, идеальной реальностью, недооценивая ее социальных, экономических, биологических корней и предпосылок; нередко в его примерах проглядывают не конкретные явления жизни, а те же гегелевские категории, переодетые в одежду реальности, и, наконец, он недооценивает значения борьбы с отчуждением, ведущейся не только в сознании личности, не только во внутреннем, но и во внешнем мире.
Штирнер невольно огрубляет реальную картину механизма отчуждения и упрощает возможность его преодоления, хотя основные моменты того и другого намечены им верно. Да, отчуждение порождено «единственным» – но не одним «единственным» и не одним только сознанием одного только «единственного» – а потому на ниве сознания и воли одного «единственного» можно начать битву против гнетущих личность «призраков», но невозможно закончить ее. Таковы недостатки, ошибки и упрощения, допущенные автором «Единственного и его собственности» в критике отчуждения личности. И все же заслуги и достижения Штирнера в этом отношении огромны и бесспорны. Поэтому мы в целом склонны согласиться с оценкой Б.В.Гиммельфарба и М.Л.Гохшиллера: «Штирнеровская борьба, это – стремление выйти из пределов идеологии в действительность, перешагнуть бездну, отделяющую спекулятивное мышление от жизни. И это ему удалось» (93; 521).
Штирнер различает, хотя и не дифференцирует вполне отчетливо, «материальные» институты отчуждения (государство, собственность и т.д.) от «идеальных» (религия, мораль и т.п.) и, в качестве средства их преодоления, вслед за их критикой в сознании личности (преодоление «внутреннего рабства») считает нужным также вполне реальную и «материальную» борьбу с ними (преодоление «внешнего рабства»). Макс Штирнер подробно разбирает конкретные виды этого «святого»: критикует конкретное государство, конкретную цензуру, конкретную мораль, конкретный «либерализм» (в трех его формах) и стремится (не всегда удачно и последовательно), покинув «небо» идеалов, встать на почву осознания реальных интересов.
Отдавая приоритет внутренней, духовной борьбе «Единственного» против отчуждения, Штирнер все же предлагает вполне реальные пути к реальному, не только духовному преодолению отчуждения. Сокрушая господство духа, иерархии и сакральности, Штирнер высмеивает идеалы и их претензию на абсолютность и независимость, показывает их над– и вне-личностный, отчужденный характер и, вместе с тем, разоблачает тайну их происхождения – из личности, из «Единственного», стремится открыть стоящие за и под ними интересы. В раскрытии этих земных, реальных интересов выдающаяся роль принадлежала критику и современнику Штирнера – Карлу Марксу.
Как же, по Штирнеру, возникает самоотчуждение личности? Основа его: раздвоение, раскол, выделение в себе главного, святого, истинного и – не-главного, случайного, грешного, злого; например, Духа и плоти, Человека и индивида, Разума и тела, «настоящего», повелевающего «я» и «я» случайного, повинующегося. Современные люди, по мнению Штирнера, позаимствовали из христианского мировоззрения это раздвоение личности. «Характерный признак «священного» – его чуждость… То, что для меня священно, уже не мое собственное» (413; 36). Так, это изначальное раздвоение и самоотчуждение личности порождает, по Штирнеру, вместе с Духом – иерархию: «святое», высшее и – земное, низшее, повинующееся. Так старая добрая религия христиан, высмеянная просветителями, в новом обличье проникает в нашу жизнь: «И чего только не называют религиозным в наши дни? «Религия любви», «религия свободы», «политическая религия» – словом, всякая восторженность отождествляется с религией. И это совершенно верно» (413; 46). Пусть на смену внешним догмам католицизма приходит «внутренний жандарм» протестантской веры, пусть на место сакрального вне нас, Фейербах предлагает святое внутри нас – для Штирнера эта разница не очень существенна. Как только человек начинает слепо и безусловно служить чему-то, как только он отделяет от себя какое-то свое качество, мысль или произведение и возносит над собой, убирая из-под огня критики – возникает «одержимость», рабство, отчуждение: «Сформулируем смысл этого закона, и тогда получится следующее: каждый человек должен иметь нечто, что стояло бы выше него. Ты должен отодвинуть на задний план свои «частные интересы», если этого требуют благополучие других, благо родины, общества, общее благополучие, благо человечества, доброе дело и тому подобное» (413; 275). По этому поводу Лев Шестов тонко и точно заметил в «Апофеозе беспочвенности»: «Хвалить самого себя считается предосудительной нескромностью, хвалить свою партию, свою философию, свое миросозерцание – почитается чуть ли не высоким долгом» (411; 57).
Еще одно могучее орудие отчуждения личности – это нивелировка, навязывание обществом извне общепризнанных ценностей каждому уникальному индивиду посредством воспитания, общественного мнения, религии, науки, права, морали: «Этим разрушается своеобразность отношения к объектам и какой-нибудь один образ мыслей устанавливается как «истинный», «единственно-истинный» (413; 324). Не ограничиваясь сферой определенных «благонамеренных» мыслей, которые должны быть нам привиты, авторитарное общественное воспитание спешит внушить нам отчужденные чувства: смирения, священного трепета перед кумирами: «…все наше воспитание сводится к стремлению родить в нас чувства, то есть внушить их нам, вместо того, чтобы предоставить нам самим породить их в себе, какими бы они не вышли» (413; 61).
«Раздвоению» личности и подчинению ее одной из своих частей Штирнер противопоставляет суверенность цельной, полнокровной духовно-телесной личности; мифологической вере в навязанные обществом ценности он противопоставляет осознание личностью своих реальных интересов и выработку индивидом своих ценностей, а также критическое отношение ко всем существующим идеям и идеалам. Застывшим маскам, ролям, догмам, объективированной букве, однобоким истинам – всем этим «призракам», порожденным личностью, «мной», «моей» жизнедеятельностью, но стремящимся обрести самостоятельное значение и безраздельно-деспотически повелевать «мной» – Штирнер отказывает в их власти и противопоставляет им «меня» – личность творческую, свободную, сознательную, динамичную, тысячеликую.
Среди механизмов и способов самоотчуждения личности Штирнер называет: интеллектуализацию мира, абсолютизацию мышления, объективизацию и гипостазирование понятий, спиритуализацию и иерархию; он указывает на авторитарное воспитание и привычку [43], инерцию и косность личности – как на факторы, способствующие возникновению фетишей и утрате личностью ее «самости» и «собственности», ее достоинства. Пафос самоосвобождения личности, преодолевающей свое самоотчуждение, пронизывает каждую страницу «Единственного и его собственности».
Особое, принципиальное значение в штирнеровском анализе самоотчуждения личности имеет его критика культа мысли и мышления, – как одной из основ этого самоотчуждения. Завершение этого обожествления мысли, ставящего ее над человеком, – мысли, предписывающей личности свои законы и выступающей в качестве надежной опоры земного и «материального» деспотизма, Штирнер справедливо видит в философии Гегеля, отождествляющей бытие и мышление, свободу и необходимость. Абсолютизм Духа на «небе», отрицающего личность, как «частность», коррелируется с абсолютизмом власти на «земле»: «Послушный слуга – свободный человек! Какая нелепость! И все-таки таков смысл буржуазии, и ее поэт – Гете, как и ее философ – Гегель, сумели прославить зависимость субъекта от объекта, послушание объективному миру и т.д. Только тот, кто служит делу, «вполне ему отдается», владеет истинной свободой. А делом мыслителей был разум, тот разум, который, подобно государству и церкви, дает общие законы и налагает цепи на отдельного человека идеей человечества. Он определяет, что «истинно», с чем нужно считаться. Нет иных «разумных» людей, кроме добрых слуг, которые могут быть названы хорошими гражданами прежде всего как слуги государства» (413; 98).
Справедливо видя в метафизиках гегелевской школы продолжателей средневековой теологии, Штирнер отмечает, что они: «создание ставят выше творца…, и нуждаются в господствующем объекте, для того, чтобы субъект мог смиренно подчиниться» (413; 326). Абсолютистские претензии Духа, мышления, по Штирнеру – одна из важнейших предпосылок отчуждения личности, которая, имея мысли и понятия, не должна, однако, преклоняться перед ними, как перед чем-то высшим и священным. Претензии мышления на главенство – неосновательны, говорит Штирнер, поскольку мысли есть лишь «мое» порождение, – без «меня» ни мыслей, ни понятий не было бы: «Если бы мышление начинало себя само, вместо того, чтобы быть начатым, то есть если бы оно было субъектом, самостоятельно действующей личностью, каким является хотя бы растение, то, конечно, нельзя было бы отрицать того, что мышление должно начать с самого себя. Но именно олицетворение мышления и является причиной бесчисленного множества ошибок. В системе Гегеля всегда говорится так, как будто мышление, или «мыслящий дух», мыслит и действует, но это признание личности за мышлением, мышление как призрак»(413; 338-339).Такова убедительная и разрушительная атака, произведенная Штирнером на «царство мысли», особенно справедливая и понятная в контексте той власти идеологии, которая царила в немецкой философии после Гегеля.
Мыслящий человек – «верующий в истину» – фетишизирует мышление, ибо, как для верующего священна молитва, так для современного «передового человека» священно «разумное мышление». Все это, по Штирнеру – лишь смена видов и масок «одержимости», несвободы, отчуждения человека (см.413; 326-327). Ведь мысль и мышление есть, в конечном счете, порождение и средство самовыражения «моего» неповторимого «я», а не самоцель; в немецкой же философии они оторвались от жизни и образовали свое «Небо», свое «царство мысли», оторвались от «я» и стали безличными, самодостаточными и самодовольными. «Но когда господствует разум, гибнет личность» (413; 98). Десакрализация мышления, разума, духа, проводимая Штирнером, при всех ее крайностях, была необходима для создания предпосылок к преодолению духовного отчуждения человека.
Однако в своем отрицании всего общего, абстрактного, духовного, Штирнер не сумел избежать противоречий, и нередко «вместе с водой выплескивал и ребенка» – критикуя культ мысли, ставил под вопрос необходимость мысли вообще и даже такую основу мышления и «общего», как язык. Разумеется, он не доходит до отрицания понятий, мыслей и языка, но ограничивается туманным высказыванием о том, что его «Единственный» – «выше» языка и «выше» мышления (непонятно, следует ли из этого, что «Единственный» вообще может обходиться без языка, а Штирнер мог написать свою книгу без помощи слов, мыслей и понятий?).
Помимо общих соображений о механизмах самоотчуждения личности, Штирнер подробно останавливается на конкретных его формах и видах. Не занимаясь подробно критикой христианской религии [44] (это до него уже сделал Фейербах), Штирнер детально разбирает всю «немецкую идеологию»: гегельянскую метафизику, фейербаховскую религию Человека, бауэровский культ Критики, останавливается на анализе права, государства, морали, семьи, как институтов и учреждений, порожденных личностью и стремящихся к деспотическому владычеству над ней. Очень основательно Штирнер критикует современный «либерализм» в трех его формах: буржуазный, политический (с культом Государства, Закона, Науки и Частной Собственности), «социалистический» (с обожествлением Труда и Общества) и «гуманный» (с культом Человека, Истины, Критики). [45]
Бичуя государственное право как одно из проявлений самоотчуждения личности, Штирнер язвительно высмеивает его претензии на вечность, неизменность и абсолютность, указывает на то, что оно создается исторически, имеет преходящее и относительное содержание и опирается на такие отнюдь не «святые» основания, как государственное насилие, а также на привычку людей к лояльности и покорности: «Я должен почитать султанское право в султанстве, народное право – в республике, католическое право – в католической общине и т.д. Этим правам я должен подчиняться, даже считать их «святыней» (413; 174-175). Претензии мертвого, формального, абстрактного права на то, чтобы предписывать жизни свои законы, вгонять жизнь в тесные границы, вызывают у Штирнера образ прокрустова ложа (см.413; 280).
Штирнер ставит под вопрос также и безусловную святость семейных уз, коль скоро они из средства взаимопомощи любящих людей превращаются в давящие личность оковы.
В «Единственном и его собственности» содержится замечательная и последовательная критика государства – могучего орудия отчуждения и угнетения личности – со всеми его отвратительными атрибутами: законом, полицией, цензурой, чиновничеством, государственной системой образования. При этом Штирнер, будучи принципиальным противником государства, не видит большого «прогресса» в переходе от личного произвола королей при старой монархии к безличному произволу «права» при конституционной монархии или республике. Критикуя буржуазный политический либерализм, сакрализующий государство, Штирнер выступает против превознесения «гражданина» над «человеком» (413; 92), и в этом он тоже (невольный) продолжатель традиций В.Годвина и предтеча М.А.Бакунина. Штирнер показывает, что насилие и произвол над личностью представляют собой не какое-то свойство, но самую сущность любого государства, и потому освобождение личности от его порабощающей опеки невозможно без разрушения государства. В критике Государства Штирнер не только затрагивает духовную и политическую сферы, но идет к экономическим основам государства и проницательно замечает, что оно покоится на «рабстве труда» и потому падение государства и освобождение труда могут быть лишь единым и неразрывным процессом, сочетающимся с духовным самоосвобождением личности.
Не ограничиваясь многогранной, беспощадной и радикальной критикой самоотчуждения личности (прежде всего в духовной, но также в политической, и отчасти – в социально-экономической сферах), Штирнер намечает в «Единственном и его собственности» возможные пути преодоления этого отчуждения. По Штирнеру, вся человеческая история «представляет по своей сути процесс освобождения Я от угнетающих его химер» (208; 100). Эта, используя выражение Н.К.Михайловского, «борьба за индивидуальность», по Штирнеру проходит три основных этапа: этап подчинения человека природе (в истории человечества этому периоду соответствуют «древние», язычники, а в истории развития индивида – это детство), этап подчинения человека Духу, посредством которого человек обрел власть над природой, но подчинился ему (в истории человечества это – «христианская» или «новая» эпоха, а у индивида – юношество) и, наконец, эпоха освобождения личности от всех иерархий, обретение себя как духовно-телесного существа, как уникальной, неповторимой и невыразимой личности, стоящей в центре мироздания (эпоха «зрелого мужа», «эгоиста»).
Подобно тому как, с наступлением христианства человек подчинил себе мир, природу, которую он до этого обожествлял (Штирнер видит в этом огромный шаг вперед, – ничто из того, что уже завоевал человек в борьбе за свободу не должно быть отброшено), теперь осталось подчинить все «себе», сделав своей «собственностью», а для этого – преодолеть рабство личности перед Духом, как уже было побеждено рабство личности перед миром: «Небом культуры человек старается отделить себя от мира, разбить его враждебную власть. Но эта небесная изолированность должна быть сломана, и истинное завершение штурма неба – это падение неба, его полное уничтожение» (413; 65). Идеи и идеалы из безличных и Абсолютных становятся «моими», человеческими, единственными. Как подчеркивал А.Гольдшмит: «То, чего лишается у Штирнера святое, приобретает человек» (413; 498). Макс Штирнер понимает, что освобождение личности означает такой же конец для мира «новых»: с его Государством, Нацией, Человеком, Разумом, Духом и пр., как появление христианства было концом для мира «древних» – язычников. Поэтому в его книге порой пробиваются «апокалипсические» нотки (например, когда он предвещает грядущие похороны «дорогой Германии» и других наций и на их руинах – торжество суверенной личности, избавившейся от государственнических и патриотических предрассудков).
Как мы уже указывали, «преступление» или «безмыслие» не являются целью Штирнера. Он просто – вне власти нравственности и не раб Духа. Поэтому неправильно и нелепо представлять Штирнера апологетом преступлений, солипсистом, считающим возможным для личности прожить без мыслей, чувств, без других людей. (А, когда сторонники такой интерпретации Штирнера, обнаруживают, что она неверна, они начинают упрекать его в «отступлении от принципов», «непоследовательности» и в «контрабандном восстановлении того, что он же первоначально отверг»; он же не отвергал всего этого, а лишь переместил из господствующего – в подчиненное положение). Исходи из своего «я», из своих интересов – думай, трудись, вступай в соглашения, – не поступаясь собой, не принудительно и слепо, но зряче, осознанно, добровольно, свободно, – таков пафос всей книги Штирнера, а вовсе не пафос тотального нигилизма и разрушения, в чем его столь часто упрекают. Так, он утверждает: «Мышление, конечно, не прекратится, так же как и чувствование. Но власть мыслей и идей, господство теорий и принципов, главенство духа, одним словом иерархия» – должны быть отвергнуты (413; 337).
Итак, осознание себя, своих интересов, осознание факта отчуждения от личности ее «собственности» и отказ повиноваться «призракам» – вот исходная точка для преодоления самоотчуждения личности, разобъективации созданных «нами» творений: «С последними лохмотьями спадает все чуждое и остается настоящая обнаженность» (413; 132).
Насколько для Макса Штирнера важна борьба с лицемерием и «одержимостью», настолько же важно для него – как орудие преодоления лицемерия и отчуждения, как путь к самоосвобождению – реалистическое самосознание. Секрет устойчивости рабства, по Штирнеру, – его добровольность и священность; поэтому секрет его свержения – «восстание», осознание своих интересов, «своего», «себя» и – осознание деспота как узурпатора, ведущее к отказу от добровольного подчинения, к отказу служить и к готовности бороться. Штирнер ставит важнейшую проблему: «внешнего» и «внутреннего» рабства – в их взаимосвязи. Главный враг для Штирнера – именно «внутреннее рабство», при котором мы служим деспоту не за страх, а за совесть, отождествляем себя с ним, не знаем о своей свободе, не помышляем о побеге или бунте, считаем нашего господина священным. Осознать реальное положение дел, противопоставить себя и «господина» – вот первый и главный шаг на пути самоосвобождения. Во многих случаях деспот является лишь порождением нашего сознания: как идеология, религия и т.д. – и тогда честное осознание этого факта уже равносильно самоосвобождению. В других же случаях, когда «деспот» подкрепляет давление на нас идеологических фантомов еще и грубой материальной силой – за первым шагом (осознанием его несвятости и враждебности нам) наступает следующий – борьба за практическое «внешнее» освобождение, идущая всегда вслед за «внутренним», нонконформистское поведение, осуществление своих прав явочным порядком. Но и тут осознание личностью «себя» и «своего» является первым и необходимым условием. Без «внутренней свободы» и самосознания, без разотождествления «себя» и своего «господина», любые внешние права и свободы – ничто, ибо раб, готовый верить, служить и подчиняться, не способен ими воспользоваться, тогда как свободный внутренне человек, даже попав в рабство, не перестает мечтать об освобождении и бороться за него. [46] Самоотчуждение личности ведет, по мнению мыслителя, к «внутреннему рабству», а самооценка и самоосвобождение – путь преодоления этого отчуждения.
В том решающем значении, которое Штирнер придавал «внутренней свободе», изменению сознания личности, а не институтов (в первую очередь), при всей справедливости такой позиции, мы можем отметить и определенную недооценку «внешней», социальной борьбы, которую Штирнер считал вторичной, следствием из осознания личностью самой себя.
Наследие гегельянства и всей немецкой метафизики давало себя знать даже у этого отважного борца со всеми «призраками». И все же размах и глубина критики самоотчуждения личности в современном мире, указание на общие принципы и пути преодоления этого отчуждения, а также некоторые конкретные советы и рекомендации – вся эта громадная работа, проделанная Штирнером, представляет значительную ценность и заслуживает восхищения.


Пришло время ответить на вопрос: что Штирнер вкладывает в понятие «личность»?
Раскрывая разные стороны этого понятия, он использует такие определения, как: «я», «Ничто», «эгоист», «Единственный» и «собственник».

I. «Ничто». Начнем с рассмотрения самого загадочного и любопытного, вызывающего наибольшую критику и непонимание определения личности – с «Ничто», того «Ничто», на котором Штирнер «воздвиг свое дело» (этой цитатой из Гете начинается и заканчивается книга).
Кто только не издевался над «Ничто», упрекая Штирнера в нигилизме, фразерстве, бессодержательности и т.д., – и не давая себе труда вдуматься в смысл этого «Ничто»! [47] Однако личность в понимании Штирнера – не просто «Ничто», но – «Ничто творческое». Что же это такое?
Коль скоро Штирнер сам не раз сравнивает своего «Единственного» с христианским Богом, уместно продолжить его аналогию и сказать, что, подобно тому, как в теологии христиан существуют апофатическое (негативное) и катафатическое (позитивное) учение о Боге, также и у Штирнера присутствует своего рода персоналистическая «апофатика» и «катафатика». «Апофатическое» учение – о том, «что не есть я» о моей невыразимости и непознаваемости; «катафатическое» – о том, «что есть я», о моих проявлениях, характеристиках и атрибутах. Учение о личности, как о «Ничто» носит явно «апофатический» характер и вызывает аллюзии, во-первых, с библейским «Ничто» – из которого Бог создал мир (также и «я» из своего ничто творит себя же), во-вторых, с понятием «Ungrand» (Ничто) у Якова Беме – фундаментальным понятием немецкой мистической и философской литературы и, в-третьих, с гегелевским «Ничто» как одной из стадий взаимопереходов его Абсолютной идеи. Это определение личности, как «творческого Ничто», содержит глубокий смысл: коль скоро жизнь богаче мысли, богаче схем и слов, коль скоро личность является чем-то, до конца непонятным, загадочным, невыразимым, парадоксальным, то она и может быть выражена лишь парадоксальным определением – в данном случае: «творческое Ничто». Ибо живая, конкретная, необъективируемая, изменчивая, творящая личность ускользает из сетей любого понятия.
«Творческое Ничто» – есть личность как неназываемая, недетерминированная (в конечном счете), свободная, творческая, не сводимая к своим признакам и состояниям. При этом мое «Ничто» не пустое –но творческое, такое «Ничто», на котором воздвигнута вся моя вселенная, весь универсум личности, и об этом Штирнер говорит прямо: «Я ничто не в смысле пустоты: я творческое ничто, из которого я сам как творец все создал» (413; 9). Мое «Ничто» зависит от мира и от других людей: но никогда полностью не постигается и не детерминируется ими. Попытка «определить» меня, по Штирнеру: «ведет в неизречимое. Для меня наш бедный язык не имеет подходящего слова» (413; 171). Штирнеровское «Ничто» намекает на тайну личности, сокрытую и от постороннего глаза, и от собственного самоанализа. Мое «Ничто» стоит за всеми моими поступками, масками, лицами и творит их; так мы сами творим себя в действии, в практике (это верная мысль –но Штирнер совсем забывает при этом, что и действия, и практика, и мысли, в свою очередь, – творят нас).
Величавым гимном «творческому Ничто» – личности – звучат заключительные строки книги Штирнера: «О Боге говорят: «Имен для тебя нет». Но это справедливо для меня: ни одно понятие не может меня выразить, ничто, что преподносится, как моя «сущность» не исчерпывает меня; все это только слова и названия. О Боге говорят также, что он совершенен и не имеет никаких призваний стремиться к совершенству. Но и это относится только ко мне. Я – собственник своей мощи и только тогда становлюсь таковым, когда сознаю себя Единственным. В Единственном даже собственник возвращается в свое творческое ничто, из которого он вышел» (413; 353).
Однако, стремясь освободиться от оков, Штирнер нередко не видит ценности (пусть не абсолютной, но относительной и преходящей!) того, на что он посягает. В результате его «Ничто» порой попадает в смешное положение, оказываясь не «вещью в себе», не «творческим Ничто-микрокосмом», но – просто волящим, самодовольным нулем. Здесь, как и в других случаях, Штирнер поразительно противоречив и неоднозначен. В своем описании личности он колеблется между пониманием «Ничто» в «экзистенциальном» смысле – как в конечном счете необъективируемого, невыразимого, неописуемого и недетерминированного – но при этом имеющего реальное содержание, связанного с миром и зависимого от него и между пониманием «Ничто», как пустой фикции, гегелевской категории, возомнившей себя центром мироздания.

II. «Я». Почти все критики Штирнера упрекают его в том, что он, отрицая всяческие «призраки», «абстракции» и «идеи», заменяет их другой абстракцией, другим пустым и бессодержательным «призраком», претендующим на абсолютное и сакральное значение – призраком «я». [48] Отчасти автор «Единственного и его собственности» дает основания для таких обвинений, но в целом мы считаем их несправедливыми.
Посмотрим, что Штирнер в своей книге понимает под «я». Вся книга Штирнера представляет собой апологию «я», воспевание «я» – абсолютного, суверенного, самодостаточного, но глубочайшее противоречие книги в том, что это «я» можно понять, по крайней мере, в четырех различных смыслах: в книге есть мысли и высказывания pro и contra всех этих версий.
Во-первых, можно понять «я», как «я» конкретного, эмпирического Каспара Шмидта. Это зачастую подразумевается из контекста: «я» по-своему люблю людей, «мне» доставляет удовольствие писать книгу и т.д. Здесь, по-видимому, речь идет об определенном «я» – авторе книги. Но тотчас встает вопрос: если «Единственный и его собственность» есть лишь исповедание личной веры Каспара Шмидта – зачем тогда писать книгу? Ведь, что ни говори, а эта книга представляет собой теорию, учение, содержит принципы, общие понятия, призывы и проповедь. Коль скоро эти идеи и принципы не применимы к другим и не имеют к ним никакого отношения, – стоит ли, ставя себя в комическое положение, писать книгу для того, чтобы оповестить мир о своей уникальности и своем величии?!
Во-вторых, можно понять «я» в ницшеанском духе (что и делали некоторые последователи и оппоненты Штирнера) – считать, что под «я» понимаются только избранные, сильные, те, кто вправе и может взять «свое». За такую версию говорит апология Штирнером силы и некоторые другие места в его сочинении. И все же – намного больше аргументов – против этой версии (прежде всего, глубокая антииерархичность и антиаристократизм штирнеровской философии).
В-третьих, возможно понимание «я» Штирнером (несмотря на все его уверения в реальности и конкретности этого «я»), как некоего абсолютного, абстрактного «я», как принципа, понятия, и тогда, действительно, это «я» – лишь «призрак», «идея», подобная категориям Гегеля, «Человеку» Фейербаха или фихтеанскому «Я». В таком понимании «я» обвиняют Штирнера очень многие. Но сам Штирнер не просто декларативно отрицает подобное истолкование своего «я», отмежевываясь и от Гегеля, и от Фейербаха, и от Фихте, но и раскрывает конкретное, позитивное значение этого «я». И все же он и здесь не вполне свободен от идеологической спекулятивности, и его стремление абсолютизировать «я» лишь усугубляет этот недостаток.
В-четвертых, наконец, можно понять «я» Штирнера не как его собственное «я» только, и не как абстрактную идею «я», но как совокупность всех конкретных «я» [49], как «миллионы единственных» – реальных, уникальных и конкретных. Это, наиболее, на наш взгляд, плодотворное и способное вывести из тупика понимание «я» Штирнером, можно обосновать и его знаменитым утверждением: «мы все совершенны» (то есть под «я» и «мы» понимается не Каспар Шмидт, а все «я», все мы), и его призывы и проповеди к людям воплотить себя, и идея «союза эгоистов» и сочувствие к пролетариям. Но такому пониманию все же противоречат декларации Штирнера о том, что ему «нет дела до других», и идеи о всеобщей взаимной борьбе и т.д.
В общем, все четыре версии имеют под собой обоснование, и мы можем резюмировать, что в ключевом вопросе своей философии – вопросе о «я» (как положительном содержании понятия личности) Штирнер чудовищно противоречив и неясен, и, поскольку он при этом весьма последователен в апологии этого «я», то данное противоречие приобретает поразительную остроту. Вообще, отметим противоречивость всякой попытки построить теорию последовательного индивидуализма, так как теория предполагает нечто общее, а индивидуализм – подчеркивает как раз различное и неповторимое в уникальных личностях. [50]
Как мы уже отметили, если «творческое Ничто» означает «апофатическое» определение личности у Штирнера (личность непостижима, непознаваема и не сводится ни к одному из своих проявлений), то «Я», «Единственный», «собственник» и «эгоист» раскрывают «катафатическое», позитивное ее содержание. Рассмотрим атрибуты штирнеровского «я».
Важнейшими атрибутами личности, по Штирнеру, являются: действительность (реальность, конкретность, первичность), творчество, единство, единственность. «Я», личность – творец, созидающий свой мир и не сводимый к своим созданиям, борец за самоутверждение, непрерывно самосозидающий себя, неописуемый и невыразимый, телесно-духовная целостность – единственная и единая, мера всех вещей, центр мироздания, творец истины, всех критериев, мыслей, реальностей, над которым нет ничего высшего и «святого». Штирнер уделяет большое внимание самопознанию, считает его путем самоосвобождения и самовоплощения и призывает читателей: «Обращайтесь же лучше к себе, чем к своим богам и кумирам. Выявляйте то, что в вас заложено, открывайте себя» (413; 150).
Но «я» Штирнера – прежде всего «я» не познающее, а действующее, а потому самоосуществление и самосозидание важнее, чем самопознание. Штирнер высказывает мысль о том, что, поскольку содержанию и процессу моего мышления предшествует мое существование, то само мышление является лишь одной из форм существования. Личность, по Штирнеру, сама созидает и творит себя каждое мгновенье: «Таков, каким ты бываешь каждую минуту, ты свое создание, и именно в этом «создании» ты не хочешь потерять себя творца. Ты – более высокое существо, чем ты сам, и сам себя превосходишь… ты выше, чем ты действительно есть, то есть… ты не только создание, но вместе с тем и свой творец» (413; 36). Итак, личность – существо действующее, самосозидающее, воплощающееся через практику и обладающее божественным даром творчества. Но, подчеркивает Штирнер, – эта способность к творчеству не всесильна, не абсолютна, она имеет ограничения: «Я … не могу высвободиться из своего естества и обретаю мой закон в моей природе, в себе самом» (413; 150-151).
Помимо способности к творчеству, важнейшие атрибуты «я»: единственность (уникальность) и единство (целостность). Как подчеркивал В.Баш: «одна из заслуг Штирнера заключается в том, что перед лицом философских систем, видевших лишь то, что соединяет и делает сходными существа, он настаивает на том, что их различает, разделяет и делает из них, собственно, личностей» (413; 446). В эпоху безраздельного господства в философии фетишей «всеобщего», Штирнер реабилитирует единичное, уникальное, мое, подобно тому, как в эпоху господства в философии «Разума» – он реабилитирует внеразумное и внедуховное в нас (но, увлекаясь этой полемикой, заходит слишком далеко и впадает в глубокие противоречия).
Штирнер торжественно провозглашает единственность «я», его неповторимость: «Но я не я рядом с другими Я, а я единое; я – единственный. Поэтому мои потребности и мои деяния – единственны, – короче, все во мне единственно» (413; 349).
Следующий важнейший атрибут «я» – его единство, цельность. Выдающаяся заслуга Штирнера в том, что его «личность» – не духовная только и не телесная только, не мыслящая и познающая только, – но телесно-духовная, познающая и существующая. При этом, по справедливой характеристике В.Баша: «Тело и душа образуют неразделимое единство, а не иерархию. Настоящее и полное «я» стремится с одинаковым старанием к удовлетворению как своих физических инстинктов, так и интеллектуальных потребностей и нравственных побуждений… Штирнер… восстановил нарушенную «цельность», положил конец раздвоению, произведенному над «я».» (413; 448).
Однако, в характеристике «я» у Штирнера, помимо новых и глубоких мыслей, содержатся и вопиющие противоречия (помимо даже указанных выше противоречий в определении этого «я»). Если проанализировать страницы книги, на которых речь заходит о «я», то мы неожиданно обнаружим, что Штирнер понимает это «я», в одних местах, как абсолютно неизменное и самотождественное, а в других местах – как абсолютно изменчивое и несамотождественное. В одних местах своего труда Штирнер понимает «я» как поток жизни, как смену настроений, чувств, мыслей, как абсолютную изменчивость – и тут он не видит устойчивости, преемственности, качественной определенности «я», излишне релятивизирует это «я». В других же местах (когда речь заходит об антитезах: «я» – внешний мир и «я» – содержание моего «я») Штирнер абсолютно противопоставляет некое мистическое, неизменное и постоянное «я» – содержанию этого «я», мыслям, настроениям, страстям, чем превращает это «я» в пустоту, в ноль, а также не видит динамики развития «я». Это отчасти вытекает из отрицания им идеалов, из признания нашего наличного «я» совершенным; а, раз так, – то совершенному «я» некуда развиваться. Итак – одновременно постулируется абсолютная изменчивость «я», доходящая до утраты определенности и – абсолютная же неизменность и самотождественность «я», приводящая «я» к утрате всякого содержания и развития и к превращению его в пустую декларацию. Каждая из этих крайностей сама по себе весьма сомнительна и метафизична, но их сочетание еще более обостряет противоречивость понимания «я» у Штирнера.
При всей ценности критики Штирнером религиозного раздвоения человека на духовную «сущность» и второстепенную «телесность» и при всей ценности идеи единства и единственности моего «я», Штирнер нередко трактует это единство чересчур абсолютно. Гипертрофированно понимаемое Штирнером единство «я» начинает противоречить самому себе: мое «я» настолько едино, настолько искореняется всякая внутренняя раздвоенность и борьба, что «я» становится неподвижно; настолько искореняется всякая иерархия и связи внутри «я» [51], что «я» оказывается совершенным (без долга и идеалов) и самодостаточным (нет обязательных связей); наконец, «я» понимается настолько единственно («я» не зависит от общества, не обусловлено им, не служит ему, ничем не обязано ему и лишь пользуется им), что это «я» рискует оказаться и вправду лишь пустой фразой, нулем, абстрактным принципом. Вот к чему порой приводит Штирнера увлечение полемикой, – впрочем, до таких крайностей он доходит нечасто. В его трактовке «я» много неизжитой метафизичности: стремление к изолированию «я» от мира в той или иной степени, мысль о том, что «я» не меняется по существу (хотя меняется его «собственность»: мысли, желания и т.д.), утрирование цельности и самодостаточности «я» [52], недооценка социальной и биологической, вообще внешней – обусловленности «я».
Штирнер рассматривает лишь упрощенную и идеализированную дихотомию: «я-мир» (в мир входит и «моя собственность»: идеи, чувства, желания, связи), но не рассматривает борьбу мотивов и «воль» внутри «я», динамику, многоликость и противоречивость «я».
В книге Штирнера встречаются и иные трактовки «я», где он не столь категоричен и, с теми или иными оговорками, вписывает «я» в контекст мироздания и общества, признает необходимость контактов «я» с миром и людьми, наличие пределов могущества «я», говорит о содержании «я», а порой, как уже было отмечено, и вовсе релятивизирует «я», – и все же вышеуказанные противоречия существенно уменьшают ценность штирнеровского учения о личности, затемняют его новизну и оригинальность, порождают различные – порой противоположные – трактовки этого учения.

III. «Собственник». Третье определение, даваемое Штирнером личности – «собственник». Это понятие вызывало и вызывает различные недоразумения. Именно за частое употребление Штирнером слова «собственник», «собственность» в положительном контексте, марксистские авторы любят называть его «апологетом и идеологом мелкой буржуазии». На самом деле, одно и то же слово – «собственность» в различных контекстах используется Штирнером то как философская категория, то как поэтическая метафора и – намного реже, наконец, как экономическое и юридическое понятие. Наиболее часто под «собственностью» подразумевается: само-владение, самосознание, самосозидание личности, суверенитет, примат личности как творческого и свободного начала над ее содержанием, свойствами, мыслями и чувствами. Штирнер нередко противопоставляет эту «собственность» – «вассальности», «феодальности», при которой личность считает себя «вассалом» Бога, Государства, Человека, и все, что она имеет, – получено ею от них в дар и освящено их высоким авторитетом – как милость и держание, дарованные несуверенной личности.
Моя «собственность» – то, что наполняет меня положительным содержанием, то, что я есть, то, что я могу, хочу и знаю. На смену императиву служения, господствующему в существующем обществе, Штирнер предлагает свой императив: «Над вратами нашего времени, – пишет он, – стоит не аполлоническое изречение: «Познай самого себя», а иное: «Используй самого себя!» » (413; 303). Этот суверенитет личности, своеобразие, «свое» в себе невозможно передать другому и нельзя, в конечном счете, утратить: можно лишь забыть о нем, не видеть его – и потому столь важное значение для Штирнера имеет момент осознания себя личностью, творцом, «собственником». Мы все – «собственники» в потенции, но, лишь осознав себя как таковые, становимся «собственниками» «себя» и «своего» в реальности, используя свою силу (мощь), свое своеобразие (особенность), свое общение с другими и, наконец, свое само-наслаждение. Приведем несколько высказываний мыслителя, раскрывающих его понимание «собственности»: «Ни Бог, ни человек («человеческое общество») – не собственники; собственник – только единичная личность» (413; 238). «Но моя собственность не вещь, ибо вещь имеет независимое от меня существование; моей собственностью я могу назвать только мою силу. Не это дерево, а моя власть над ним, или та сила, с которой я могу им распоряжаться, – моя собственность» (413; 264). Таким образом, Штирнер считает «собственность» чем-то имманентно присущим личности, коренящимся в ее глубине и в ее отношении к миру.
Рассматривая понятие «собственности» у Штирнера, важно указать на разграничение им наших чувств на две группы. Он выделяет в личности, с одной стороны, «собственные», «врожденные», «возбужденные в нас» чувства, а с другой стороны, – чувства, «внушенные» нам обществом. Первые принадлежат воистину «мне», и окружающий мир, «возбуждая» их во мне, помогает «мне» проявляться, выражаться и осознавать себя; вторые – навязаны извне обществом, воспитанием, средой, вбиты в меня палкой: «Разница, следовательно, в том, внушены ли мне чувства или возбуждены во мне. Эти последние – чувства собственные, эгоистические… к первым же я приноравливаюсь, ношу их в себе как наследие, культивирую их и ими одержим» (413; 61).
Говоря о психологических взглядах Штирнера, о понимании им личности, заметим, что, в равной мере отрицая деспотизм и мыслей и чувств в личности, Штирнер чрезвычайно высоко (вслед за Фихте и Шопенгауэром и предвосхищая Ницше) ставит волю; его субъективизм – не интеллектуалистский, не рационалистический (как, например, у Д.Юма), но волюнтаристский. Не мысли, не чувства, не инстинкты, но воля является ближайшим проводником велений, раскрытием и воплощением «моего» глубинного «я», «творческого Ничто», она занимает в психологии личности, по Штирнеру, центральное место; воля противостоит и разуму, и страстям, как верховный арбитр и повелитель.
Рассматривая содержание понятия «собственник» и «собственность», важного определения личности у Штирнера, необходимо остановиться на понимании мыслителем таких важных категорий, как «свобода» и «своеобразие». Свобода, безусловно, представляет для Штирнера огромную ценность. Критикуя либералов за их половинчатость, за попытку совместить свободу с властью, выпросить свободу, как милостыню, у Государства, Штирнер приближается к сформулированному позднее Бакуниным тезису о неделимости и тотальности свободы: «Свободой в себе может быть только вся свобода. Кусок свободы не есть свобода» (413; 149). Если народ осознает себя свободным и поднимется, то он не удовольствуется частичными «свободами», и государство рухнет. При этом Штирнер подчеркивает относительность любой возможной свободы, справедливо отмечая, что абсолютная свобода тождественна абсолютной пустоте, свободе от всякого содержания, от себя самого и, следовательно, невозможна. Итак, свобода относительна и негативна – это свобода «от». «Быть свободным от чего-нибудь – значит только избавиться или не иметь чего-либо» (413; 146) и «Свобода не имеет содержания» (413; 145).
При всех ценных и интересных мыслях, в определении «свободы» Штирнер не избегает сомнительных высказываний о перерастании свободы во власть и в силу, о свободе как «воле к власти» (в духе Ницше), – высказываний, в корне противоречащих другим его высказываниям: о его симпатиях к пролетариям, о его любви к человечеству и его призыву к рабочим самоосвободиться. У него порой свобода превращается в свою противоположность – в привилегию, власть, произвол, деспотизм: «Моя свобода становится только тогда совершенной, когда она обращается во власть, и тогда я перестаю быть свободным и становлюсь собственником» (413; 156). Изумительной бакунинской глубины, четкости и ясности в вопросах всеобщности и неделимости свободы и ее неразрывности с равенством у Штирнера нет. [53]
Если свободу личности Штирнер понимает как ценность негативную и относительную, то намного выше он ставит «своеобразие» личности как ценность позитивную, содержательную и абсолютную, для которой свобода внутренняя и внешняя служит лишь предпосылкой. Своеобразие личности – нечто качественное, то, чем нельзя поступиться ни при каких условиях. Свобода – «от», своеобразие – «для», оно неотчуждаемо, абсолютно и синонимично «собственности» личности: «свобода только говорит: освободитесь, избавьтесь от всякого гнета, но она не показывает вам, кто вы такие… Своеобразие, наоборот, зовет вас назад, к себе самому; оно говорит: «Приди в себя!»… Своеобразный изначально свободен, так как он ничего не признает, кроме себя, ему не нужно сначала освободить себя, так как он выше всего ценит, выше всего ставит себя, короче, так как он исходит от себя и к себе приходит» (413; 153). И наоборот, лишенный внутреннего своеобразия, «собственности» человек не сможет воспользоваться любой свободой, глубоко и верно замечает мыслитель: «Громко раздаются отовсюду крики о «свободе». Но разве чувствуют и знают, что означает дарованная, предоставленная из милости свобода? Не понимают люди всего смысла того, что всякая свобода, в сущности, – самоосвобождение, то есть что я могу иметь лишь столько свободы, сколько добуду себе благодаря моему своеобразию. Что пользы овцам в том, что никто не ограничивает их свободу слова? Все равно они будут только блеять» (413; 156).
В общем, по Максу Штирнеру «Недостаточно быть только свободным от того, чего не желаешь, нужно еще и иметь то, чего желаешь, нужно быть не только «свободным», но и «собственником»» (413; 145). Ведь своеобразие – не стремление, не идея, а «только описание – собственника» (413; 160). Свобода лишь открывает перед узником двери темницы, но мудро не говорит о том, куда ему идти дальше – это уже определяется своеобразием личности (см. об этом 413; 152). Моя свобода означает, по Штирнеру, отсутствие отчуждения, отсутствие у личности «не-моего», тогда как своеобразие, напротив, означает – присутствие «моего», это «я сам» (413; 146-147). Итак, если «свобода», по Штирнеру, – негативная сторона «своеобразия», то «своеобразие» – позитивная сторона «свободы».
Теперь скажем несколько слов о некоторых конкретных видах «собственности» личности, на которых останавливается в своей книге Штирнер.
Штирнер справедливо указывает (см.413; 311-312) на «собственность» личности на свою жизнь как на фундаментальное право, в котором ей, разумеется, отказывает нынешнее общество – претендующее на то, чтобы быть господином личности (а господин никогда не потерпит, чтобы раб сам мог лишить себя жизни). В праве на лишение себя жизни прежде всего выражается претензия личности на безграничность самообладания, на абсолютность своей суверенности (это ярко, хотя и пристрастно, раскрыл впоследствии Ф.М.Достоевский в образе Кириллова в «Бесах»). Моей жизни требуют Бог, Общество, Нация, Государство, и т.д. – пишет Штирнер. «Но, отдавая нашу жизнь тому «нечто» мы не имеем права (и это первое следствие) лишать себя жизни… Только когда я не имею никакого долга ни перед каким существом, только тогда вопрос о сохранении жизни становится моим делом. «Прыжок с этого моста сделает меня свободным!»» (413; 311-312).
Следующая важнейшая «собственность» моего «я» – абсолютное право распоряжения своей волей, неотчуждаемость от меня моей воли и моего слова. В этой связи интересно сопоставить отношение В.Годвина и М.Штирнера к «данному человеком слову». Оба – против абсолютизации его соблюдения, но – по противоположным причинам. Годвин считает, что Истина и Разум выше меня (частного и «грешного»), Прогресс Справедливости идет вперед, и, если я сегодня понял, что вчера, давая обещание, погрешил против Истины и Добродетели, то я обязан нарушить свое слово (так как оно – «мое» – то есть мелкое, незначительное – в сравнении с Разумом и Добродетелью). У Штирнера, напротив, «Я» выше любого своего проявления, в том числе, выше данного мною слова. Жизнь идет, и «Я» меняюсь, сегодня мое мнение, желание изменилось и, если я не хочу, чтобы мое вчерашнее волеизъявление, данное мною слово, стало отчужденным деспотом надо мною, я могу его нарушить. Если для Годвина мое слово ничтожно именно как «мое» перед лицом внеличностных, объективных абсолютов, то для Штирнера – «мое» слово ничтожно – как продукт и момент моей жизнедеятельности – перед лицом «меня». Штирнер страстно отстаивает (общеанархическую) идею неотчуждаемости суверенитета личности, ее права выйти из договора, партии, изменить свое мнение и изменить своему слову. Если, по Годвину, договоры и обещания не должны связывать Справедливость (вечную, внечеловеческую), то по Штирнеру, они не должны связывать жизнь и конкретную личность.
Право безусловной «собственности» личности на свое слово в применении к политической жизни, логично приводит Штирнера к отрицанию демократии с ее выборами и эпизодическим «волеизъявлением» граждан, в остальное время вполне законопослушных: «Разве моя воля, проявленная вчера, не связывала бы меня сегодня и позже? В этом случае моя воля застыла бы. Что может быть хуже постоянства? Мое создание, то есть какое-нибудь определенное выражение моей воли, стало бы моим повелителем. Я же, создатель, был бы стеснен в своей воле… Так в сфере государственной жизни я в лучшем случае становлюсь рабом самого себя. Потому, что я вчера обладал волей, я сегодня безволен, вчера самоволен, а сегодня несвободен» (413; 183). Здесь, как и в ряде других случаев, верная мысль доводится Штирнером до абсурда. Справедливо отмечено, что наша воля, наша личность, наш суверенитет в конечном счете неотчуждаемы. Но ведь реально – мы только иногда принимаем решения, берем на себя ответственность, обязательства, вступаем в договор и после этого какое-то время должны выполнять эти обязательства, следовать этим «правилам игры» (разумеется, они не абсолютны, но относительны; разумеется, мы имеем право – в конце концов – выйти из договора, из партии и т.д.).
Интересно рассмотреть отношение Штирнера к истине, которую он тоже не только не абсолютизирует, как большинство философов до него (тот же Годвин), но – также объявляет «собственностью» личности: «Но истина… совершенно несамостоятельное, безличное, непроизвольное, беспамятное, истина не может выступить так, как выступаешь ты, не может двигаться, изменяться, развиваться; истина ожидает и принимает все от тебя и существует только благодаря тебе, ибо она существует только… в твоей голове. Пока ты веришь в истину, до тех пор ты не веришь в себя, и ты – слуга, религиозный человек. Один ты – истина, или, вернее, ты – больше, чем истина, которая перед тобой – ничто» (413; 340-341). В таком понимании истины Штирнер отчасти созвучен къеркегоровскому пониманию истины и, в меньшей степени, предваряет ницшевское определение истины (как «полезной лжи»).
По Штирнеру, истина относительно, служебна, онтологична и личностна. Понятен пафос Штирнера, направленный против гегелевской трактовки истины, как безличной, объективированной, бесчеловечной, деспотически-насильственной и умозрительной, абстрактной, статично-сакральной истины. Но и здесь Штирнер впадает в противоречие: изолировав «я» от других «я» и абсолютизировав «мою» истину, как совершенно отличную от истины других, он воздвигает между личностями китайскую стену, подставляя себя, во-первых, под справедливый огонь критики сторонников «объективного», «научного» понимания истины, критикующих его, так сказать, «с теоретических позиций»: мир не сводится к моему сознанию, есть и иные реальности, горькие и чуждые мне «истины», одним моим созданием всего не изменить и т.д., и, во-вторых, под критику моралистов и социалистов «с практических позиций»: коль скоро наши воли и «истины» не пересекаются, то нет почвы для взаимопонимания, диалога, единства, солидарности, совместной борьбы. [54] Если у каждого свои истины и они никак не связаны – то к чему тогда проповедь Штирнера: его призывы к людям «использовать себя», разрушить существующее общество, заменив его «союзом эгоистов» и т.д.?
Мы разрешим указанные противоречия книги Штирнера, если (вместе с ним) будем понимать под самоутверждением «я» не отрицание внешнего, объективного мира, в значительной мере независимого от моего «я», но – отказ «я» служить чуждым ему, навязанным извне целям,внутреннее неприятие всего сакрального и отчужденного.
Человек, осознавший «свои истины», свои «врожденные» чувства и интересы, уже делает огромный шаг по пути самоосвобождения. Однако, к осознанию «транс-субъективной истины», связывающей «миллионы единственных», Штирнер не пришел; он во многом также остался в гегелевских тисках понимания истины как фантома сознания, который можно отринуть, преодолеть и создать одним нашим сознанием (тогда как истина причастна не одной только мысли и не одной только мысли одного единственного – а потому не подвергается столь легкому манипулированию, которое декларировал Штирнер).
То же справедливое отрицание абсолютных истин, ценностей и идей, перерастающее у Штирнера в несправедливое отрицание истин, ценностей и идей относительных, характерно и для отношения Штирнера к идеалам, долгу и назначению человека. Не «служить», но «быть собственником», «не искать идеал», а «наслаждаться собой» таким, какой ты есть, – таково, по Штирнеру, «назначение» человека.
Когда автор «Единственного» торжественно заявляет: «у меня нет назначения», он прав в том смысле, что у личности нет назначения, как чего-то навязанного извне, законченного, данного ей раз и навсегда. Но у личности есть свое, личное, осознанное, осмысленное, найденное, непрерывно находимое «назначение» («Путь» – в понимании даосов), которое отчасти обусловлено внешними факторами: идеями, моралью, ценностями эпохи, народа, класса, к которым личность принадлежит (и этой обусловленности Штирнер не видит), отчасти же «нащупывается» личностью внутри себя самой – на основе само-открывания: изучения своих пристрастий, интересов, глубинных и затаенных запросов, – как ее, данной личности – Путь, ее назначение. Абсолютное же отрицание «назначения» приводит к игре страстей и инстинктов, к бесцельности существования и конформизму, к превращению жизни из жизни человеческой, оформленной (пусть и оформленной не извне, а мной самим) – либо к хаосу борющихся сил и инстинктов, никак не связанных друг с другом, ничем не ограниченных и никуда не направленных, к потере личностью какой-либо качественной определенности, своего лица – либо же, напротив, к превращению личности в вечно самодовольное, самодостаточное «я», не меняющееся, не действующее, всегда самотождественное, не нуждающееся в мире и недоступное для внешних впечатлений и событий.
Таковы некоторые виды и примеры «собственности» штирнеровского «собственника».
Как же происходит, по Штирнеру, актуализация «собственника», его превращение из потенциального «собственника», а реального «вассала» и слуги – в «собственника», сознавшего себя, то есть подлинного? Решающее значение в этом процессе для Штирнера имеет момент самоосознания [55] и раз-отождествления «себя» и – своей «собственности» личностью: если во мне что-либо утвердится и сделается постоянным, то я сделаюсь пленником и рабом этого последнего, то есть одержимым. Интерес, каков бы он ни был, если я не могу от него освободиться, делает меня своим рабом, и не он – моя собственность, а я – его собственность… Поэтому я забочусь лишь о том, чтобы сохранить свою собственность, и чтобы достигнуть этого, я беспрерывно возвращаю ее себе, уничтожаю в ней всякую попытку к самостоятельности и поглощаю ее, прежде чем она может утвердиться и стать «навязчивой идеей» или манией» (413; 134-135).
В этом непрерывном самоутверждении, самостановлении и разрушении, раз-объективировании созданных собственным творчеством произведений, «собственник» не должен подпадать ни под власть одной только мысли, ни под власть одной только чувственности: «А между тем я только посредством «плоти» могу сломить деспотизм духа, ибо только тогда, когда человек отзывается и на свою плоть, он понимает себя всего, и только тогда он себя понимает вполне, он понятлив, или разумен» (413; 60). Таким образом, плоть и дух, «древние» и «новые», язычники и христиане непрерывно борются друг с другом в душе «собственника», ибо «хотя мы должны иметь влечения, но влечения не должны владеть нами» и «хотя мы должны иметь дух, но он не должен владеть нами» (413; 59-60). Здесь идея освобождения «собственника» неразрывно связана с пониманием Штирнером личности как духовно-телесной целостности. Штирнер призывает «собственника»: будь кем-то, будь этим, – но не будь только этим, не забывай о том, что это твоя роль, и что ты больше, чем твоя роль; не отождествляй же себя с ней, не превращайся в «одержимого», в слугу, в фанатика, утратившего способность поменять роль, сменить маску! В утверждении о том, что мы должны иметь содержание, но не ставить его перед и над «собой», Штирнер делает в понимании личности огромный шаг вперед по сравнению с рационализмом Просвещения, не разделяющим «нас» и наше содержание. По Штирнеру, личность, как творческое «Ничто» – есть творец самой себя как «собственника».Эта диалектика личности-творца и личности-творения, «собственника» и «собственности» ярче всего выражена Штирнером в следующем высказывании: «Все принадлежит мне, и потому я добываю себе вновь то, что ускользнуло от меня, прежде всего я всегда буду возвращать себе себя самого, если буду подпадать под чье-то господство…» (413; 316).
В рассмотрении вопроса о том, как соотносятся «я» и «мое содержание», Штирнер, с одной стороны, глубоко прав, с другой, – точно также глубоко неправ. Его правота и новизна заключается в раз-отождествлении «нас» и «нашего содержания». Штирнер совершенно верно отмечает, что мы не сводимы и нетождественны нашим ролям и состояниям, мыслям и чувствам, что в существующем обществе наши связи, ценности, мысли нередко навязаны нам, сковывают нас и отчуждают от самих себя, что наши взгляды, мысли и состояния изменчивы и могут трансформироваться и меняться, что в нас есть нечто творческое, непредсказуемое, свободное («творческое Ничто»). Но, когда Штирнер метафизически и софистически абсолютизирует различие между «нами» и «нашим содержанием» [56], его глубокая правота оборачивается глубокой неправотой и абсурдом, потому что «наше содержание», наши взгляды, наша рефлексия, наши привычки и чувства – хотя и не есть полностью «мы» (что и позволяет Штирнеру противопоставлять «их» «нам») но они есть отчасти «мы»; «мы» без них неполны, а если «их» полностью из «нас» убрать, то и «мы» вовсе исчезнем, как исчезает сущность, лишенная явлений. «Наше содержание», не будучи тождественно «нам», как справедливо указывает Штирнер, однако и не противоположно нам, как неверно полагает он, – ибо является нашим проявлением.
Но сам же Штирнер интуитивно нащупывает выход из этого противоречия. Выход заключается не в том, чтобы горделиво лишить себя всякого содержания, всяких мыслей, привязанностей и внешних связей, но в том, чтобы на смену навязанным, абсолютным, отчужденным мыслям, чувствам, идеалам поставить добровольно принятые и осознанные, динамичные, относительные (то есть заменяемые) мысли, чувства и идеалы, видеть за «моими» связями и за «моим» содержанием и над ним – «меня», не подчинять и не отождествлять меня с ними. Так «собственник», проделав огромную разрушительно-очистительную и творческую работу над самим собой, должен сбросить мертвый груз навязанного и отчужденного «содержания» и заменить его – «собственным», творческим, освобождающим, а не сковывающим содержанием.

IV. «Единственный». Подобно тому, как справедливое различение Штирнером «я» и «содержания я» нередко перерастает у него в их абсолютное противопоставление, точно также справедливое подчеркивание Штирнером неповторимости и уникальности «Единственного» нередко перерастает у него в отрыв «Единственного» от мира и общества в противопоставление его всем другим «единственным» и недооценку как внутреннего содержания, так и внешних связей «единственного». Понятное и похвальное стремление освободить личность от всего чуждого, навязанного ей извне, порой приводит Штирнера к отрыву личности от социума, к недооценке биологических и, особенно, социальных факторов, детерминирующих «Единственного», формирующих его и влияющих на него. Стремясь принизить и десакрализовать «духовное», Штирнер тяготеет к натурализации личности.
Критикуя Штирнера с одной стороны («социальной») – Маркс и Энгельс, а с другой стороны («биологической») – Фейербах, показывают, что не выдерживает критики изначальный тезис Штирнера о самодостаточности и самотождественности «Единственного», который может вступать, а может и не вступать в отношения с другими людьми и с обществом в целом. [57] Личность, по самой своей сущности, как явление, зависящее от социальных и биологических факторов, требует других личностей, дополняющих ее и ограничивающих ее автономию и суверенность. Как и в других случаях, справедливая и ценная мысль Штирнера, чересчур последовательно и метафизически – односторонне им развитая, приводит к противоречию. Впрочем, справедливости ради, подчеркнем, что Штирнер вовсе не является однозначным проповедником солипсизма и изоляции «Единственного», не игнорирует совершенно социальных факторов – он лишь ставит в основу своей философии сознательное творчество «Единственного», который сам по своей воле вступает в те или иные связи, договоры, отношения, дружит, любит, трудится, борется совместно с другими – но исходя из свободно принятого решения и своих осознанных интересов. Наряду с наличием у Штирнера тенденции к натурализации индивида, отрицанием важности духовно-идеального и социального моментов и преувеличения роли чувств, инстинктов и пр., нельзя не видеть у него и иной тенденции, которую нужно оценить весьма высоко – к созданию новых ценностей, новых связей, новых форм общества – на основе свободы, самоосознания и творчества личности.
Для иллюстрации и пояснения сказанного полезно провести аналогию между учениями Макса Штирнера и Рене Декарта. Подобно тому, как Декарт в методологических целях на миг «выносит мир за скобки», допуская возможность его отсутствия, и остается с одним своим «мыслящим я», как первичной и очевидной реальностью, точно также и Штирнер – в методологических целях, – но не в целях познания, а в целях освобождения личности, – на миг «выносит мир за скобки» и остается с одним «я» (не мыслящим только, как у Декарта, но реально существующим, живым, полнокровным), и подобно тому, как Декарт затем «восстанавливает мироздание» с центром в мыслящем и познающем субъекте, точно также и Штирнер возвращает своему «Единственному» весь мир: идеи, чувства, связи, идеалы – но указывает на центральное и исключительное место «Единственного» в этом мире. Если для Декарта мир – объект познания его мыслящего «я», то для Штирнера мир – «собственность» «я» существующего, объект для жизни, борьбы, любви, мысли «Единственного». Никому, кажется, еще не приходило в голову объявлять Декарта солипсистом на основании его знаменитого «методологического сомнения», но многие обвиняют в солипсизме Штирнера [58], тогда как его «методологический нигилизм», на наш взгляд, может рассматриваться (при всей своей неоднозначности) в значении, сходном с декартовским, и тогда обвинения в солипсизме по отношению к нему будут не намного более справедливы, чем по отношению к Декарту. Отбросив его полемические крайности, вновь отметим позитивный момент, содержащийся в идее «единственности» – подчеркивание исключительности каждой личности как микрокосма, творца всех ценностей, истин, межличностных связей.
Скажем теперь несколько слов о соотношении понятий «общего» и «единичного»; «личного», «видового» и «родового» (общечеловеческого) в философии Штирнера. Штирнер противостоит гегелевскому деспотизму всеобщего над единичным, но – не удерживается от противоположной крайности – объявляя «всеобщее» фикцией и провозглашая безграничное господство «единичного»: «Конечная и самая резкая противоположность – противопоставление Единственного Единственному, по существу, выходит за пределы того, что называется противоположностью, хотя и не возвращается назад к «единству» и «единению». Как Единственный, ты более не имеешь ничего общего с другими… Противоположность исчезает в совершенной обособленности, или единичности» (413; 196).
Нельзя не видеть того, что Штирнер здесь сам противоречит себе. Подобно тому, как он метафизически разорвал связь между «я» и «содержанием я» и полностью подчинил второе первому (допустив даже возможность существования первого без второго), выдав относительные различия между ними за абсолютные, точно также он метафизически разорвал связь между «единичным» и «общим», объявив существующим лишь первое и «отменив» второе. Ведь личное, неповторимое и – общее, социальное – неразрывно связаны друг с другом и проявляются одно через другое. Мое уникальное «я» – творческое и свободное – проявляется через «общее», социально обусловленное: через мои связи, поступки, действия, ценности. Поэтому заявление Штирнера о том, что «общего» не существует, а есть только и исключительно частное и неповторимое, ведет как к внутреннему обеднению, так и к внешнему разрыву связей между личностями. Если Фейербах провозглашает культ безличного Человека, то у Штирнера намечается тенденция к культу бессодержательной и бесчеловечной Личности. Абсолютизация «единичного» столь же бесплодна и метафизична, как абсолютизация «всеобщего». Если В.Годвин, как мы видели, растворяет личность в «общем», неосознанно исключая «личное», «особенное», то Штирнер – отрывает личность от «общего», противопоставляет ему и возвышает над ним. И в той, и в другой позиции есть и своя глубокая правда, но есть и однобокость, и неполнота. [59] Да, «общее» реально существует лишь через «единичное». Но ведь и «единичное» рассыпалось бы на атомы и не смогло взаимодействовать с другими «единичными», не могло бы быть понято – без «общего». «Всеобщее» для Штирнера – лишь слово, абстракция, фикция, «призрак». Да, личность действительно является космосом, но, во-первых, МИКРОкосмом, а, во-вторых, – одним из многих «космосов».
Да, личность неповторима – но также, как другие. Уникальность «Единственного» не только отделяет его от других «единственных», но и сближает с ними. Да, личность – высшая ценность но – наряду с другими личностями, в связи с другими и через других.
Интересен подход Штирнера к проблеме соотношения «родового» (общечеловеческого), «видового» (конфессионального, национального, классового) и «личного». По Штирнеру, и наша человечность, и национальность, и конфессиональная, половая, классовая принадлежность и т.д. – все это лишь наши свойства, качества, и «мы» бесконечно больше и выше их. Мы не должны стремиться быть «только христианами» или «только евреями», равно как не должны стремиться быть «истинными людьми» (ведь не одна коза или овца, говорит Штирнер, не стремится стать «истинной овцой», «истинной козой»). При всей верности, в целом, этой мысли, нельзя не видеть того, что Штирнер все же несколько недооценивает групповых, «видовых», корпоративных различий и общностей, также как он принижает общечеловеческое единство и общность. Из многочисленных высказываний немецкого мыслителя по этому поводу приведем одно: «Сознание того, что каждый из нас, нечто большее, чем член рода, большее, чем простая особь и т.д., привело наконец к выводу, что мы – нечто большее, чем еврей, немец и т.д. Поэтому пусть каждый будет единственно и исключительно человеком. Разве не лучше было бы сказать так: так как мы больше, чем могут выразить все наименования, данные нам, то мы хотим быть и этим, и большим, чем все это?… Националисты правы: нечего отрекаться от своей национальности, но правы и гуманисты: нельзя оставаться в узких рамках национальности. Противоречие решается в единственности» (413; 232).
В полемике с Фейербахом и Бауэром из правильного тезиса о том, что всех людей нельзя мерить одной меркой (ибо каждый уникален, по своему ценен, имеет свои вкусы, привычки, потребности, идеалы), Штирнер, в присущей ему манере абсолютизировать различия, делает неправомерный вывод о том, что между людьми нет ничего общего, кроме «пустого слова» – «человек». Поскольку, по Штирнеру, реальные «единственные» невыразимы словами, слово «человек» ничего не говорит о них и, будучи равны лишь в идее, в абстракции, действительные «я» не равны (см.413; 299). Штирнер полагает: «Коротко говоря: то, что мы люди, – это самое незначительное, неважное в нас и имеет только значение, поскольку оно – наше свойство, наша собственность… Но тот, кто уважал бы меня только как человека или берлинца, тот лично мне выказывал бы довольно мало уважения. Почему? Потому что он уважал бы не меня, а лишь одно из моих свойств» (413; 162). Надо уважать в другом не «человека вообще», как считают Фейербах, Бауэр и другие «гуманисты», но именно другого – утверждает Штирнер.
Мы можем отчасти согласиться с этим утверждением, но, однако, в защиту Фейербаха и Бауэра добавим, что, коль скоро человек – есть существо, потенциально способное стать личностью, то в других людях надо уважать не только их уже состоявшуюся личность, но и человека, как потенцию к личностности (ибо, любимые Штирнером в качестве примеров козы, овцы и цветы не способны в принципе стать личностью). Таким образом, уважая в другом человека, мы уважаем в нем личность, и, если не реализовавшуюся уже личность, – уникальную и единственную (другой такой не было, нет и не будет во веки веков), то потенциальную способность человека воплотиться в личность, обрести себя как личность.
«Я же делаю ударение на «я», – а не на том, что я – человек. Человек – это только мое свойство (собственность), как мужественность или женственность» (413; 169) – с категорической опрометчивостью заявляет Штирнер. Безликий Человек «гуманистов», которого высмеивает Штирнер, столь же «однобок», как и штирнеровская «личность», принижающая значение человеческой общности и солидарности. Любовь только к конкретным людям (по Штирнеру), равно как и любовь к «человечеству вообще» (по «гуманным либералам») приводит к крушению реального гуманизма, который чтит во всех людях их потенциальную и актуальную личностность и единственность.
То же самое можно сказать и об отношении Штирнера к «видовым» признакам людей. Человек становится личностью не вопреки, но благодаря своему полу, классу, нации, конфессии. Как отрицание этих «видовых», корпоративных отличий во имя «абсолютной человечности», так и их отрицание во имя пустой и бессодержательной «единственности», вело бы на деле и к «абсолютной бесчеловечности» и к «абсолютной безликости». Точка зрения Бауэра и Фейербаха: культ общего и забвение, растворение личного; или точка зрения сторонников абсолютизации «видового» начала: расистов, нацистов, сексистов, марксистов; или же, наконец, точка зрения абсолютного индивидуализма (Штирнер): апология личного при отрицании общего – все они грешат однобокостью и противоречивостью – и лишь осознание неразрывной связи «родового», «видового» и «личного» в человеке представляется нам верной позицией.
Это же рассмотрение «человека» не как «идеала» или «абстракции» (в чем сходятся и Фейербах, и Штирнер – противоположно оценивая этот «идеал»), но как потенции, помогает избежать и другой ошибки, от которой не свободны обе названные выше спорящие стороны. Если Фейербах и другие, по справедливому замечанию Штирнера, обрекают личность на самопожертвование, служение «идеалу Человека», то позиция самого Штирнера, с его полным принятием существующих личностей, как «совершенных» и отрицанием всех, даже относительных, надличностных идеалов (в чем он призывает нас следовать примеру животных) невольно приводит Штирнера к фатализму и конформизму. [60] Если понимать призыв: «стать вполне человеком» не как догматическое следование к некоторой абстрактной и застывшей цели, но как Путь – открытый, меняющийся, если понять его как призыв: «стать вполне личностью» (потенциально заложенной в каждом человеке) – не усредненной, абстрактной и лишенной «своего», но предельно конкретной и неповторимой, – то крайности и фейербаховского «религиозного» понимания «человека», и штирнеровского – пренебрежительного и самодовольного понимания «человека», могут быть преодолены. В общем, если Штирнер смело заявляет: «вывод, который я делаю, следующий: не человек – мера всему, а я – эта мера» (413; 340), то мы можем оспорить этот вывод как односторонний и поспешный. Подлинный гуманизм базируется как на признании уникальности каждой личности, так и на признании реальной (а не абстрактной только) общности людей. Если Фейербах и Бауэр игнорируют первое и абсолютизируют второе (также, как и В.Годвин), то Штирнера можно упрекнуть в прямо противоположном. «Человечность» – не «моя сущность», как полагали Фейербах и Бауэр, но и не просто «мое свойство», от которого «я» могу отказаться – как считал Штирнер.
Но, коль скоро личность – человек, а не животное или растение, коль скоро личность изменчива, как сама жизнь, то не может быть и речи о том самодовольном фатализме, о том безоговорочном принятии действительности и, в первую очередь, самого себя, – которое декларирует Штирнер (на деле, разумеется, он противоречит этой декларации – ибо вся его книга есть беспощадная критика и «совершенной» действительности, и «совершенного» «Единственного»). Этот фатализм и самодовольное обожествление «Единственным» самого себя неизбежно вытекает и из общей тенденции Штирнера к натурализации личности, и из его борьбы со всем, стоящим над личностью: «духовным и идеальным», и из его «философии жизни» в целом, и из его критики христианской идеи «грехопадения человека». Впрочем, отрицая «греховность» человека, Штирнер и не утверждает, подобно просветителям (например, Годвину) «благости» человека, ибо для него вообще сомнительны такие понятия, как «грех» или «благость»: человек – таков, каков он есть, и иным быть просто не может.
В своей книге Штирнер наглядно демонстрирует высокое искусство принимать себя, и – полное отсутствие высокого искусства – отвергать себя, демонстрирует искусство наслаждения, но отрицает искусство – страдания; опять однобокость, метафизическая абсолютизация одной стороны дела, при полном забвении другой стороны – проявляется здесь в полной мере.
Но вернемся к «Единственному», как к одному из важнейших определений личности в философии Штирнера. При всех названных выше недостатках учения Штирнера о «Единственном», совсем неверно было бы понимать его как проповедь мизантропии и эгоцентризма. Отрицая «общечеловеческое», «общее», Штирнер призывает «единственных» относиться друг к другу не как к воплощениям каких-то «священных сущностей», но именно как к «единственным» и ценить друг в друге эту единственность: «Ты сам и твое существо мне дороги, ибо существо твое не высшее, не более высоко, не более всеобще, чем ты, а единственно, как ты сам, потому что ты – твоя сущность» (413; 40). Для уважения к личности другого, по Штирнеру, не требуется, чтобы она была причастна к чему-то высшему, чем она, поскольку нет в мире ничего выше личности. И, более того: «только тогда, когда вы – единственные, вы можете общаться друг с другом, как то, что вы собой представляете» (413; 127). Здесь мы видим, что за всеми декларациями Штирнера об абсолютности и самодостаточности «Единственного» стоит вовсе не желание атомизировать общество и совсем разрушить связи между людьми, но лишь изменить характер этих связей – придав им осознанный, добровольный, динамичный и творческий характер. Тогда «единственные» дополняют друг друга, соединяются один с другим – но делают это осознанно, творчески и добровольно, сохраняя свое «своеобразие».
Из того факта, что «я» – не «космос», но – «микрокосм», следует ограниченность наших возможностей объективными условиями мироздания, а из того факта, что наших «микрокосмов» – множество, вытекает осознание глубинной взаимосвязи и солидарности личностей. И, напротив, забвение первого ведет к комическим утверждениям о всемогуществе «Единственного», забвение второго – к его изоляции, одиночеству или взаимному «поеданию». Признавая необходимость связи «Единственного» с другими личностями, взаимодополнения личностями друг друга, Штирнер верно отмечает, что в этих связях всегда присутствует потенциальная опасность отчуждения, при котором данная связь вырывается из конкретного контекста, закостеневает, становится над личностью и абсолютизируется (как Бог, Семья, Государство, Мораль и т.д.).
Переходя от «Единственного», «я» – к «ты» и «мы», Штирнер заявляет, что, признавая за собой право на своеобразие, личность признает его и за другими (см.413; 190-191). И напротив, отрицая за «Единственным» обязанность повиноваться чему-либо или кому-либо, Штирнер отрицает эту обязанность за другими «единственными» – за всеми, кто способен воспользоваться свободой, чья воля не лицемерна и у кого есть чувство собственного достоинства. Эти признания позволяют преодолеть порочный круг изоляции и замкнутости «Единственного» – но все же окончательных и определенных формулировок на сей счет Штирнер не дает. Основной пафос мыслей Штирнера о взаимоотношениях между «единственными» – подчеркивание различий между ними. Горячо выступая против идеи абстрактного, «среднего», универсального человека (а заодно, и против всевозможных каст и аристократий), справедливо подчеркивая то, что личности не равны, Штирнер не замечает того – что личности одновременно и равны; для него «равенство» людей возможно лишь либо в абстракции (как пустое слово, «идея человека»), либо – в ассоциации («союз эгоистов» – см.ниже). Если большинство классиков анархизма (особенно В.Годвин и П.А.Кропоткин) не замечают трагических различий между личностями, то Штирнер явно склонен преувеличивать и абсолютизировать эти различия.
Завершая краткий обзор характеристики «Единственного», как одного из штирнеровских определений личности, солидаризируемся с мнением марксиста М.Адлера: «Его («Единственного» – П.Р.) нельзя понимать ни как уединенного, изолированного, ни как единственного в своем роде, в смысле сверхчеловека. Его единственность есть единственность центра по отношению к точкам периферии… «Единственный», следовательно, даже не является необходимым противником всеобщности – он только не хочет быть более ее жертвой. Как господин и собственник своих идей, он хочет распоряжаться ими так, чтобы они не искажали более его жизнь» (413; 489-490).
Макс Штирнер совершил, вероятно, первую и уж, несомненно, самую радикальную и последовательную в своем роде – попытку «переоценки ценностей» (хотя и совсем не в том направлении, в котором потом к ней призывал Ницше): если до этого критериями ценности были объективные, вечные, неизменные, внеличностные Абсолюты: Разум, Природа, Бог, Мораль, Прогресс, то он гордо заявил, что «я», «Единственный», личность – и именно личность в ее уникальности, непохожести на других, в ее конкретности, – не только является главной реальностью мироздания (по крайней мере, для самой себя, – но с чьих еще позиций может она оценивать мир? – спросил бы Штирнер), но и задает всю шкалу ценностей, все понятия о добре, истине, любви и т.д. В этой «переоценке ценностей», при всех ее крайностях и слабостях, – огромная заслуга Макса Штирнера. Он сделал шаг вперед по пути освобождения пробуждающейся личности, открыл новые подходы и темы в философском понимании антропологической, этической, психологической и социологической проблематики. Если примитивные и грубо-индивидуалистические идеи: «каждый сам за себя» или «каждый для себя – Бог», высказывались еще со времен софистов, то мысль о бесконечной ценности каждого «я» и о их возможном «союзе» как основе общежития, последовательно и целостно была впервые выражена именно Штирнером. Макс Штирнер справедливо восстал против теоретического и – что еще важнее! – практического игнорирования личности, ее нивелировки, принесения ее в жертву чему бы то ни было внешнему, рассмотрения ее как сугубо механического, пассивно-страдательного начала. Он подчеркнул, что личность – первичная, главная реальность мироздания вообще и общества в частности, творческое и действующее начало, центр – а не периферия, цель, а не средство. [61] Теперь, когда мы осветили различные стороны понятия личности в философии Штирнера, подведем краткие итоги. То новое и ценное, что привнес Штирнер в понимание личности, сводится прежде всего:
а) к идее «единственности», уникальности личности: нет ничего, что было бы выше ее или тождественно ей во внешнем мире;
б) к идее «собственности», суверенности и не тождественности личности ничему объективированному: «я» не сводим ни к одной цели, категории, мысли, ни к чему – внутри себя;
в) к идее «единства», духовно-телесной целостности личности.
Преувеличение и абсолютизация первой из этих идей грозит изоляцией личности во внешнем мире, ее отрывом от человечества и утратой ею внешних связей; преувеличение и абсолютизация второй из этих идей грозит потерей личностью внутреннего содержания; преувеличение и абсолютизация третьей из этих идей ведет к конформизму и самодовольной неизменности личности. Таким образом, впадая в полемические крайности и доводя свое учение до самопротиворечий, когда на смену конкретной и живой личности приходит мертвый, застывший, изолированный, бессодержательный призрак, Штирнер сам дал критику этих крайностей и указал на путь их преодоления. Поэтому его ошибки, двусмысленности и слабости носят, в конечном итоге, ограниченный характер, тогда как оригинальность и ценность понимания им личности – огромна и непреходяща. В книге Штирнера проступают контуры учения о цельной, телесно-духовной, заключающей союз с другими индивидами, любящей, восстающей, полнокровной личности – о личности сознательной и свободной – творце и хозяине своей жизни.


«Эгоизм» – одно из ключевых понятий философии Штирнера; «эгоист» – одно из главных наименований личности в его книге. Если «творческое Ничто», «я», «собственник» и «Единственный» по преимуществу обозначают личность саму по себе, в «статике», в ее теоретическом самосознании, то «эгоист» – это, по преимуществу, личность в ее практической жизни, в ее «динамике», в ее взаимоотношениях с миром и с другими личностями.
И именно понятие «эгоист» вызвало наибольшее количество недоразумений и обвинений в адрес немецкого мыслителя. К.Маркс и Г.Плеханов, П.Новгородцев и С.Франк, А.Камю и Н.Михайловский – все считали проповедь «эгоизма» одним из величайших пороков штирнеровской философии. [62] И – напрасно! Отвечая М.Гессу – первому, но далеко не последнему! – упрекнувшему его в «эгоизме», Макс Штирнер подчеркивал, что проповедуемый им «сознательный эгоизм» не имеет почти ничего общего с «эгоизмом в обычном смысле» и до этого эгоизма (проповедуемого им) надо еще подняться – от философско-идеологических деклараций и социалистических фикций (см.208; 184).
По справедливому замечанию М.Адлера, штирнеровский «эгоизм абсолютно не годится в качестве основания для этической оценки» и «понимание эгоизма как своекорыстия, будучи вполне мещанским, ниже уровня штирнеровского рассмотрения» (413; 490-491). Так как, по Штирнеру, закон борьбы и самоутверждения личностей есть нерушимый закон жизни, то, следовательно, все – эгоисты, в том числе и те, кто обличает «эгоизм». Но, обличающие «эгоизм», одновременно и не эгоисты, ибо они есть эгоисты несвободные, лицемерные, неосознавшие себя, служащие себе неосознанно, но лицемерно: «Стряхните это с себя! Не ищите свободы, лишающей вас себя самих в «самоотречении», ищите себя самих, станьте эгоистами, пусть каждый из вас станет всемогущим Я. Или, яснее: познайте снова себя, узнайте только, что вы действительно такое, откажитесь от ваших лицемерных стремлений, от глупого желания быть чем-либо иным, чем вы есть. Лицемерием же я это называю оттого, что вы все эти тысячелетия оставались эгоистами, обманывающими себя самих, сумасшедшими эгоистами – вы, самоистязатели, мучители самих себя» (413; 153-154).
Следовательно, проповедь «эгоизма» Штирнером есть лишь призыв к реализму и преодолению личностью отчужденных идеологических форм, лживых фраз и «идеалов» и к осознанию лежащих в основе интересов и потребностей. Штирнер противопоставляет «эгоизм в узком смысле слова» – эгоизм сознательный, зрячий, честный, нелицемерный – «эгоизму в обычном (широком) смысле слова» – эгоизму лицемерному, слепому и неосознанному. Под лозунгом «борьбы с эгоизмом» реально тысячи лет порабощали человека и отчуждали его от самого себя. [63] «Против этих представителей идеальных, или священных интересов стоит, однако, мир бесчисленных «личных», мирских интересов. Ни одна идея, система, ни одно святое дело не столь огромно, чтобы никогда не быть побежденным и видоизмененным этими личными интересами. Замолкая на миг в эпохи фанатизма, они все же скоро опять возвращаются, благодаря «здоровому чувству народа». Те идеи только тогда побеждают, когда перестают быть враждебными личному интересу, то есть удовлетворяют эгоизм» (413; 72). Это замечательное высказывание Штирнера опровергает как преувеличенные обвинения против него в спекулятивности и «идеальности» его построений (он вполне осознавал, что «идеалы» определяются реальными интересами), так и упреки в «апологии эгоизма». Возможно, реабилитируя старое бранное слово «эгоизм» и отождествляя с ним своего «Единственного», Штирнер не был чужд желания эпатировать читателя, подобно тому, как Прудон (из сходных соображений) взял под защиту старое бранное слово «анархизм». Противопоставляя навязанным личности возвышенным «идеалам» реальные и осознанные «интересы», как нечто несравнимо более здоровое и близкое к жизни, штирнеровский «эгоизм» оказывается, в сущности, реализмом, честной констатацией существующего порядка вещей, и в этом смысле он, действительно, – вне этических оценок.
Служащий чему-то «неосознанный эгоист» удовлетворяет лишь одну или несколько своих потребностей, и лишь эгоист, осознавший себя, является цельным, а не половинчатым эгоистом, удовлетворяет всего себя, заботится о развитии всей своей личности. Вместо того, чтобы обманывать людей напыщенными идеологическими фразами, следует указать им на их реальные интересы – это и честнее, и действеннее, – заявляет Штирнер: «Если бы вместо того, чтобы говорить людям о «священной обязанности», «назначении человека», «призвании осуществить полную человечность» и т.п. заповедях, им бы показали, что их своекорыстный интерес страдает от безучастия к течению государственных дел, то этим была бы достигнута цель без возвышенных тирад» (413; 222).
При этом штирнеровский эгоист – вовсе не мелочный корыстолюбец или «эгоист в обычном смысле», ибо: «тот, кто действует из любви к презренной выгоде, тот заботится, конечно, о себе, так как вообще все делается ради себя, включая и все, что делается во славу Божью; но тогда он – раб выгоды, не стоит выше выгоды, принадлежит выгоде, денежному мешку, а не себе, своему «я» (413; 288). Штирнеровский «эгоизм», как мы увидим далее, вовсе не исключает ни любви, ни дружбы, ни даже самопожертвования, – он лишь требует от человека осознания своих интересов и не допускает принесения в жертву самого «моего я» (суверенитета, своеобразия личности) чему бы то ни было.
Однако и в учении об «эгоизме», которое в целом мы можем оценить очень высоко, Штирнер не сумел избежать некоторых крайностей и двусмысленностей. Во-первых, по справедливому замечанию Э.Фромма (см.413; 543), реабилитируя «себялюбие» и обличая «служение», в полемике с «идеологами», Штирнер лишь поменял «плюс» на «минус»: традиционная мораль считала благом служение чему-то высшему и злом – служение себе; он же, поменяв «зло» и «благо» местами, сохранил само это абсолютное противопоставление – во многом метафизическое и натянутое, ибо служение себе не исключает служения другим, и наоборот. Во-вторых, внося путаницу в употребление самого термина «эгоизм» и создавая этим почву для всяческих упреков в своей адрес, Штирнер то отстаивает «эгоизм в обычном смысле» (Н.Г.Чернышевский бы сказал: «неразумный эгоизм»), идеалы самодовольного филистера, то высказывается в духе ницшеанского аристократизма (культ силы) или солипсизма, замкнутого в себе; наконец, проповедует любовь к людям и сочувствие к пролетариям. Все эти высказывания, будучи перемешаны в книге Штирнера, усиливают противоречивость и двусмысленность его учения о личности. И все же в целом мы можем реабилитировать штирнеровское учение об «эгоизме», если вслед за ним, (но более четко!) разграничим: 1) «эгоизм в обычном смысле слова» как мелкое своекорыстие, вид «служения» своим инстинктам; 2) реальный и неотменяемый всеобщий факт того, что нашими действиями руководят те или иные наши интересы и потребности – либо осознанные и честно заявленные нами, либо лицемерно и неосознанно завуалированные или мистически трансформированные; и 3) осознание и провозглашение личностью этого факта.
«Рабы», «слуги», «одержимые» – слепые, слабые или одураченные, не называют себя «эгоистами», а предпочитают более возвышенные наименования, – в противовес этому Штирнер отважно реабилитирует слово «эгоизм». В этом отношении Штирнера можно сравнить с К.А.Гельвецием до него и Н.Г.Чернышевским после него, реабилитировавшими «эгоизм» и пытавшимися создать реалистическую этику, опирающуюся на интересы, а не на «идеалы»; в особенности же здесь Штирнер близок Фридриху Ницше, который, подобно Штирнеру, атакуя существующую мораль и право, обличал их лицемерие и стремился выявить подлинные их мотивы и основы. И, если, по Ницше, эта глубинная основа заключается в инстинктивной «воле к власти» всех живых существ, то, по Штирнеру, – в «скрытом» или «явном» «эгоизме». И Штирнер, и Ницше, издеваясь над христианским мировоззрением, упрекают христиан не столько даже за их «жертвы» «святому», сколько за – лицемерие, неосознанность мотивов; так, Ницше, виртуозно находит в самом «возвышенном» и в самом «низменном» – трансформированную волю к власти, истолковывая даже само христианское «смирение» как способ, придуманный «слабыми», чтобы связать и подчинить «сильных». Сходным образом и Штирнер задается вопросом: почему, когда человек стремится к своей личной материальной выгоде, это считается постыдным, а когда он же стремится к той же выгоде – но «идеальной» или «общеполезной», – это считается должным и почетным, почему эгоизм должен рядиться в возвышенную тогу «бескорыстия»? Любое подобное «бескорыстие», как и «одержимость святым», для Штирнера является двойным злом: во-первых, как лицемерие, попытка спрятать корысть, выгоду, эгоизм, выдать их за нечто большее, «высшее», чем они есть, обмануть других и себя, во-вторых, как слепота личности и неосознание ею себя и своих реальных интересов, их искажение: люди подавляют в себе «свое», не понимая, что в самом этом подавлении и насиловании все же также проявляется «свое» – хотя и в изуродованном виде.
Штирнер, подобно Ницше, привлекает нас честностью, трезвостью и бесстрашием, с которым он срывает все маски и ищет основы и предпосылки человеческих поступков, предлагая заменить слепой, лицемерный «возвышенный» эгоизм, не сознающий самого себя – смелым, честным и откровенным «эгоизмом»: осознанием своих интересов и их отстаиванием, отказом служить всему, чуждому личности и навязанному ей извне. Получается парадокс: в то время как подвластные чарам идеологии люди реально исходят из «эгоизма», хотя отрицают это, Штирнер провозглашает «эгоизм» своим знаменем и реально – отрицает эгоизм (в обычном смысле слова). Сходные стремления и сходные парадоксы позднее проявятся в России у апологетов «разумного эгоизма» – Д.И.Писарева и, особенно, Н.Г.Чернышевского. И в своей теории «эгоизма» Штирнер так же не сумел избежать противоречий, как не сумели их позже на практике избежать русские нигилисты 60-ых годов, сочетавшие страстный идеализм действия с «сугубо эгоистическим» объяснением мотивов этого действия, стремившиеся к предельной честности и избавлению от всякой фразы и всяких возвышенных фетишей прошлого, прикрывавших гнусные мотивы и чудовищную по своей низости реальность. У Штирнера, как и у русских нигилистов-шестидесятников, напротив, декларативно «низменное», «эгоистическое», приземленное объяснение дается возвышенным и человеколюбивым идеям и поступкам. Штирнер говорит о своей любви к человечеству, о своих симпатиях к пролетариям – как о простой эгоистической прихоти, а не как об императиве, – и этим ставит себя в странное положение. Итак, у нашего мыслителя любовь к людям «случайно совпала» с «эгоизмом». Но как быть с ненавистью к людям – может ли она «случайно совпасть» с «эгоизмом»? Об этом Штирнер ничего не говорит. Это противоречие, вызванное драматизмом эпохи с ее антирелигиозной полемикой и болезненным изживанием «сакрального» в сознании, мы встречаем и у русских нигилистов, которые шли на смерть и страдание за мещанский, грубо материалистический «рай на земле», религиозно – исповедовали атеизм, живя аскетически и свято, говорили об эгоизме и наслаждении.
Перейдем теперь к этическим взглядам Штирнера в связи с его учением о личности. Мы уже говорили об общеметодологическом противоречии у Штирнера, одновременно и категорически объявляющего весь мир фатально заданным, а людей – «совершенными» и – столь же категорически отрицающего и критикующего и этот мир и этих людей, проповедующего одновременно самодовольство и революцию, всеобщее принятие и всеобщий бунт; это противоречие, отчасти, восходит к аналогичному противоречию между революционным и консервативным элементами в философии Гегеля. С одной стороны, Штирнер призывает разрушить, отринуть существующее, похоронить «нашу дорогую Германию», отказаться от идеологических «призраков», сокрушить Государство, чтобы на его руинах могла воцариться самоосвободившаяся личность; с другой стороны, – заявляет, что все, что есть, таково, каково оно есть, и иным быть не может, а мы – совершенны, следовательно, нет ни должного, ни идеалов, ни развития, ни альтернатив, и уж, конечно, нет места для критики и борьбы. [64]
Это общеметодологическое противоречие философии Штирнера ведет в этике к натурализации личности и к противоречию между тотальным конформизмом (мещанством) и тотальным нонконформизмом (бунтарством), которые оба могут быть обоснованы на основании штирнеровского учения. Пафос критики, апология борьбы и самоосвобождения личности резко сталкивается с апологией самодовольства и фатализма. Отрицая «служение» навязанным нам идеалам, сакральную «иерархию» и религиозное «раздвоение» человека на «грешную» (реальную) и «святую» (недосягаемую) часть, Штирнер невольно впадает в крайность отрицания всяких идеалов, должного, возможности и нужности самосовершенствования, что надо признать ошибочным с теоретической и вредным – с практической точки зрения. Отменяя «идеалы» не только в их абсолютности и вечности, но и в их относительности, в их качественной определенности, Штирнер тем самым обожествляет все «грешное», «земное» и «настоящее» – в полном противоречии со своей замечательной критикой существующего. «Овцы» и «собаки», на которых так часто ссылается Штирнер, не могут быть примером именно потому, что человек – не животное, он не самотождественен ( он есть то, что он есть и, одновременно, не есть то, что он есть), и он не «свободен» от идеалов, долга, стремления быть не тем, что он сегодня собой представляет, именно потому, что потенциально его способность к самосовершенствованию безгранична. Эти соображения мы можем противопоставить штирнеровской тенденции к этическому фатализму и конформизму – но, как мы уже отметили, в его книге присутствует и прямо противоположная тенденция. Правда «философии жизни», последовательно прилагаемой Максом Штирнером к вопросам этики – в реализме, трезвости, развенчании мифов и кумиров, лицемерия и фразерства, в призыве, обращенном к индивиду, бороться за свои права. Но при этом «идеальная» этическая компонента выпадает, и появляется опасность цинизма, релятивизма, натурализации этики и признания «законов джунглей». Таковы основные противоречия штирнеровской этики в целом.
Итак, какие этические принципы Штирнер предлагает принять личности? Прежде всего, Штирнер полностью отрицает как существующую мораль – буржуазную или христианскую, так и вообще претензии морали на абсолютность и сакральность. Коль скоро нет «высшего» и «низшего», «доброго» и «злого», а все люди – «эгоисты» и таковы, какими они только и могут быть, то невозможны торжественные и незыблемые догматы этики. Подобно праву, мораль претендует на абсолютность, вечность, неизменность и, подобно праву, – покоится на лояльности, насилии, привычке, она меняется и трансформируется. Развенчание идеи «человека вообще», показ внутренней противоречивости заповедей любви, самопожертвования, бескорыстия, позволяет Штирнеру поставить под вопрос основы морали. Итак, мораль, как нечто постоянное, объективное и навязанное извне индивиду, рушится.
Но означает ли это, что Штирнер вообще отрицает мораль и проповедует аморализм? Разумеется, Штирнер является горячим противником морализаторства, филантропии, напыщенного лицемерия. Понятия «справедливого-несправедливого» Штирнер заменяет понятиями «естественного-неестественного». И все же Штирнера правильнее было бы назвать не аморалистом, но – имморалистом (как и Ницше). Будучи имморалистом, он не стремится к полному разрушению морали и к апологии преступления; но он и не желает видеть в морали «святое», готов поставить мораль под вопрос, осознать мораль как проблему. Его этика опирается на новые – непринудительные, несакральные, неотчужденные, индивидуальные основания.
Отрицая существующую мораль: лицемерную, несвободную, застывшую, навязанную обществом личности, Штирнер, быть может, сам того не желая, провозглашает новые ценности, новую мораль. Хотя все – «эгоисты», и, значит, это ни «плохо», ни «хорошо», но – «зрячесть», честность, открытость, сознательность, понимание своего своеобразия, свобода, добровольность, а также сила, воля и сознательность «эгоизма» – новые ценности, предлагаемые мыслителем – противостоят декларируемым нынешней моралью «любви, справедливости, самопожертвованию» (под которыми Штирнер находит рабство, слабость, слепоту, самообман, бессилие, рабство воли и – лицемерный, несвободный эгоизм)1. Всегда единичная, «своеобразная» и «сознательно-эгоистичная» мораль противопоставляется Штирнером существующей сейчас «морали заповедей» – обязательной, абсолютной, мифологизированной и всеобще-принудительной. Следовательно, выделяя основы «эгоистической этики» Штирнера, мы можем отметить, что она основана на осознании реальных интересов, потребностей и своеобразия каждой личности и на их добровольном, осознанном и творческом удовлетворении – без внешних «идеалов», «долга» и т.д., но с императивами: «честно познать себя», «наслаждаться собой», «утвердить себя».
Когда же речь заходит о взаимоотношениях между личностями, о «союзе эгоистов», об объединении и координации усилий людей (в первую очередь, пролетариев) в совместной борьбе, труде и общении, то Штирнер говорит о выполнении личностью добровольно взятых на себя обязательств – то есть, фактически, речь идет о договоре (хотя, конечно, теория свободного договора не была разработана Штирнером так детально и подробно, как Прудоном). Именно договор является у Штирнера практическим принципом согласования деятельностей «единственных» в их совместном общежитии.
При всем штирнеровском этическом релятивизме мыслитель явно противопоставляет честность – лицемерию, осознанность – «одержимости», субъективность – отчужденности, силу – слабости, своеобразие и свободу – обезличенности и рабству. А затем появляются и идеи сотрудничества личностей в «союзе эгоистов», любовь к человечеству и другим людям (правда, не как «заповедь», но как «прихоть» Штирнера), сочувствие к борьбе пролетариев против буржуазии и государства. Впрочем, в книге нередко появляются и высказывания иного рода: апология бюргерского самодовольства, взаимной борьбы и «поедания» личностей, мелочного меркантилизма. В вопросах этики обнаруживается обычная для Штирнера противоречивость и двусмысленность. И все же, новое, ценное в его воззрениях «перевешивает», помогает разрешить противоречия.
Цель практического поведения личности, по Штирнеру, – наиболее полное наслаждение собой и миром: не мелочное наслаждение, не служение одной какой-то страсти или прихоти, но полное и максимально широкое наслаждение. «Пользуясь жизнью тем самым пользуются собой, живым, потребляя и уничтожая ее и себя. Наслаждение жизнью – вот «цель жизни»» (413; 308). Но, признает Штирнер, необходимая предпосылка «наслаждения» личности – наличие у нее некоего минимума материальных благ. Иначе, говорит Штирнер, вся жизнь превращается в поддержание жизни: «Кто должен тратить свою жизнь на то, чтобы кое-как перебиваться, тот не может наслаждаться жизнью, а кто ищет свою жизнь, тот ею не обладает, и тоже не может наслаждаться: и здесь, и там нищета…» (413; 309-310).
Никаких обязанностей, навязанных личности обществом, Штирнер не признает. Если даже кто-то и открывает другим какую-то ценную для них истину, то все равно делает это ради себя, ради удовлетворения своей потребности (см.413; 125): «я не имею никаких обязанностей по отношению к другому, а по отношению к себе самому (например, обязанности самосохранения, а не самоубийства) только постольку, поскольку отличаю себя от себя самого (свою бессмертную душу от смертного существа и т.д.)» (413; 306). Все, что личность делает, в конечном счете, она делает для себя: «Так не должно ли все быть для эгоиста средством, конечная цель которого – он сам, и должен ли он защищать и поддерживать то, что ему совершенно не нужно, например, должен ли пролетарий поддерживать государство?» (413; 160). Вопрос этот для Штирнера, разумеется, риторический.
Все этические нормы, по Штирнеру – конкретны и относительны. «Морали вообще» – объективной, абстрактной и вечной, нет: есть мораль «моя» – ситуационная, уникальная, как сама жизнь. Сами по себе, заповеди не должны довлеть над нами, – в конкретных случаях они могут соблюдаться или нет. Например, с друзьями надо держать добровольно данное слово, а с врагами – нет: «Презренно не оправдать доверия, которое мы добровольно вызвали; но эгоисту не стыдно обмануть надежды всякого, кто захочет захватить нас в свою власть посредством клятвы…» (413; 290).
С подобных же позиций рассматривает Штирнер и вопрос о любви и дружбе между людьми. Штирнер выдвигает ряд антитез: «своя», действенная любовь противопоставляется «либеральной» абстрактно-созерцательной; любовь, направленная на конкретных, единичных личностей, противопоставляется любви, направленной на «человека вообще» и подавляющей «человека в частности»; любовь «своекорыстная» (то есть понятая как моя личная потребность) противопоставляется «бескорыстной» лицемерной любви, то есть той, где завуалированный, неосознанный эгоизм рядится в тогу высоких фраз и обращается в любовь «одержимую», несвободную, слепую, навязанную извне, как «долг». Обращаясь к своим оппонентам, Штирнер бросает им в лицо такое обвинение: «Вы любите людей, поэтому истязаете единичную личность, эгоиста; ваша любовь к человеку – истязание человека. Если я вижу, что любимый человек страдает, то я сострадаю ему и не успокоюсь, пока не испробую всего, что может его утешить и ободрить; если я вижу, что он радостен, то и я радуюсь его радости» (413; 280). Но «любовь как заповедь» Штирнер отрицает: «Семейная любовь, например, к которой обычно относятся с «благоговением», – религиозная любовь; любовь к отечеству, которую проповедуют как «патриотизм» – тоже религиозная любовь» (413; 282). В одних случаях любовь, будучи одним из «моих» чувств, вполне оправдана – говорит Штирнер, в других – нет; ставить же ее вне критики и навязывать личности как долг – есть насилие, отчуждение и ложь!
Сам Штирнер в следующих словах признается в своей симпатии к человечеству: «И я люблю людей не только единичных, но и всякого человека. Но я люблю их с сознанием моего эгоизма; я люблю их, ибо любовь делает меня счастливым; люблю, ибо эта любовь – нечто вполне естественное для меня, ибо она мне нравится. Я не знаю «заповеди любви». Я сочувствую каждому чувствующему и страдающему существу и страдание его заставляет и меня страдать, радость его – радует и меня…» (413; 279-280). Но как только любовь переходит в слепое чувство, в забвение собственного «я» и отказ от своей суверенности, – она становится вредной и опасной.
Приведенные высказывания опровергают существующее представление о Штирнере, как мизантропе, человеконенавистнике и апологете аморализма. Впрочем, Штирнер в своих обличениях «святого», права, морали порой заходит чересчур далеко и восхваляет «преступления» (не забудем, при этом, что сам в своей реальной жизни он был тих и смирен, тогда как многие его последователи могли понять его апологию преступлений чересчур грубо и буквально): «Эгоист всегда утверждал себя в преступлении и высмеивал святое… Слышишь ты отдаленные раскаты грома, видишь, как небо зловеще молчит и хмурится? (413; 229).
Особенно ярко как сильные, так и слабые стороны этики Штирнера проявились в его учении о силе и праве. С одной стороны, мы находим в этом учении реализм, трезвость, отрицание «святости» права; наконец, последовательно развита и проведена мысль, выраженная впоследствии в известных формулах: «Никто не даст нам избавленья!» и «В борьбе обретешь ты право свое!». Само слово «право» не очень-то по душе Штирнеру, так как ему в нем слышится что-то «дарованное», «чужое» и «сакральное». Право опирается на силу и добывается силой, в борьбе – вновь и вновь повторяет Штирнер. С другой стороны, релятивизируя в духе «философии жизни» этику, проповедуя культ силы и «законы джунглей», Штирнер даже примеры приводит из мира джунглей: «Тигр, бросающийся на меня, прав, и я, убивая тигра, тоже прав. Я охраняю против него не свое право, а самого себя» (413; 220).
Все одинаково правы, точнее, кто победил, кто сильнее – тот и прав; прав тот, кого не съели, – утверждает Штирнер. Коль скоро весь мир есть не что иное, как процесс борьбы самоутверждающихся личностей, то понятно, что сила – одна из главных добродетелей в системе ценностей Макса Штирнера. Штирнер не столько восхваляет силу, сколько констатирует, признает тот факт, который кажется ему очевидным: «то, чем ты в силах стать, на то ты имеешь право. Все права и все полномочия я черпаю в самом себе. Я имею право на все то, что я могу осилить» (414; 176). Дети «не имеют права» быть совершеннолетними, а бесправные народы заслуженно терпят деспотизм – ибо «не заслужили» (то есть не завоевали в борьбе) свои права – утверждает Штирнер. Ибо вне личности, вне «меня» нет никакого «права». Поэтому, чтобы «обрести в борьбе свои права», «эгоист» Штирнера должен быть не только сознающим себя, независимым и честным, но и сильным. Он должен утвердить самого себя! Относительно же того: в гармонии со всеми другими «единственными» или же в ущерб всем остальным произойдет это самоутверждение – у Штирнера встречаются противоречивые заявления. Но мы, развивая мысль Штирнера, можем указать на то, что, если «самоутверждение» «эгоиста» произойдет за счет подавления остальных, то оно будет означать тиранию, господство одного «я» над другими «миллионами единственных» – что противоречит как исходным посылкам Штирнера, так и его идее «союза эгоистов», понимаемого как гармония самоутверждающихся «единственных». Еще раз подчеркнем то принципиальное отличие Штирнера от Ницше, что у Штирнера апология силы не перерастает в развернутое философское обоснование кастовой системы и носит, скорее, характер простой реалистической констатации. Из всеобщей борьбы личностей могут вытекать как тирания немногих «сильных», так и союз и взаимное сотрудничество «эгоистов», совместная борьба пролетариев против богачей. Штирнер и не гуманист, и не мизантроп: он останавливается посередине между учением о всеобщем взаимном «поедании» (в духе Гоббса, некоторых софистов или Ницше) и учением о всеобщем взаимном освобождении (прекрасно сформулированным М.А.Бакуниным). И все же многозначительно и ободряюще звучат его слова: «Кому удалось когда-либо разрушить хотя бы одну преграду для всех людей?… Кто отринул одну из своих преград, тот покажет этим путь и средство другим» (413; 134).
Мы полагаем, что неверному образу Штирнера как апологета человеконенавистничества и цинизма, сложившемуся в литературе, в немалой мере способствовала его намеренно грубая «реалистическая» фразеология, также как и у русских нигилистов 60-ых годов нередко прикрывающая вовсе не грубые и не циничные мысли. Стремясь к созданию реалистической этики «сознательного эгоизма», и к преодолению напыщенности и идеологической фальши, Штирнер нередко употребляет выражения: «ты – моя пища», «я тебя использую» и т.д., но, как мы показали, они не должны вводить нас в заблуждение относительно подлинной этики, предлагаемой Штирнером личности.
Однако, реабилитируя в целом штирнеровский «эгоизм» и вытекающую из него этику, основанную на добровольности, творчестве и осознании личностью своих интересов, мы не можем не отметить в ней противоречивости, преувеличения изоляции личностей друг от друга и элементов меркантилизма, конформизма и объектного отношения личности к другим личностям. Тем не менее, на наш взгляд, преобладает все же иная тенденция – к субъект-субъектным отношениям, союзу личностей и восстановлению – на новых: свободных и «здоровых» основаниях, – многих моральных ценностей. И Штирнер недвусмысленно говорит об этом, когда заявляет относительно «эгоистов»: «Если бы они могли быть всецело эгоистами, то они вполне исключили бы друг друга и тем теснее сблизились бы» (413; 168). И в этом заявлении заключена глубокая истина: ибо безликие и похожие существа не способны любить, дружить, бороться, враждовать и соединяться; только яркие, самобытные личности, сознающие себя, сознательно и честно смотрящие на мир, способны к этому. Итак, «тесное сближение людей» и «разрушение своих преград», ведущее к разрушению «человеческих преград», – таков, при всей противоречивости мыслителя, вывод, логично следующий из его этических воззрений.


Рассмотрение вопроса о месте личности в обществе Штирнер начинает с критики трех видов «либерализма»: «политического» (буржуазного), «социального» (социалистического) и «гуманного» (критического). Критика эта проводится, конечно же, с позиций апологии личности, причем «либерализмам» отдается должное: Штирнер, критикуя их противоречия и непоследовательность, одновременно указывает и на их бесспорно сильные стороны.
Штирнер признает «правду» политического либерализма, выступающего за политическое освобождение личности от феодальных пут, но отрицает «ложь», заключающуюся в культе государства и защите частной собственности и государственного права. Штирнеру отвратительна половинчатость и непоследовательность политических либералов, стремящихся быть «оппозицией» деспотизму в рамках «правил игры», предписываемых самим деспотизмом. По мнению Штирнера, политические либералы пытаются сочетать несочетаемое: протест и лояльность, свободу и послушание, ждут освобождения от государства, как «милостыни». Штирнер ярко иллюстрирует эту противоречивость на примере либерального требования «свободы печати» – глубоко двусмысленного, ибо оно может быть понято и как прошение к Государству: «освободить печать», расширить внешние рамки «свободы», но может быть понято и как возмущение и призыв к печати самой освободить себя от государства. [66] Свобода берется с боя и стремится дойти до конца, до полного утверждения своеобразия личности – она не терпит над собой Власти, Авторитета и Святого.
Переходя к критике социализма, Штирнер отмечает такие ценные и справедливые мысли социалистических авторов, как критика буржуазной эксплуатации и частной собственности, необходимость обеспечения социально-экономических прав личности. Штирнер признавал многие основные положения социалистической мысли и особенно социалистической критики буржуазного общества (так, критикуя частную собственность, он отчасти солидаризируется с П.Ж.Прудоном (см.413; 236) и призывает экспроприировать крупных собственников. Несомненно, Штирнер ближе к социалистическому направлению, чем к буржуазным «политическим либералам».
И все же многое в социалистических идеях его категорически не устраивает. Прежде всего, Штирнер сталкивается с социалистами именно по принципиальному вопросу о том, чему должен быть отдан приоритет: Обществу, всеблагому и всемогущему (верховному арбитру, судье и собственнику) или же – Единственной личности. Из этого противоречия вытекает и критика Штирнером социалистов по ряду конкретных вопросов. Штирнер обвиняет социалистов в стремлении, лишив всех личностей собственности, сделать их «нищими», обезличить и нивелировать людей, критикует их за культ Труда (для социалистов, по мнению Штирнера, ценен не человек, не личность, но «трудящийся»). Наконец, еще одно глубокое замечание Штирнера против современных ему социалистов заключается в том, что справедливо стремясь освободить человека от тяжелой работы и нищеты, обличая буржуазное мещанство, социализм в сущности не говорит, зачем человеку заветный досуг и материальный достаток и в какой-то мере борется за то, чтобы… все стали буржуа: «Для чего нужно человеку больше времени, чем требуется для восстановления затраченной рабочей силы? На это коммунизм ничего не отвечает. Для чего? Для того, чтобы человек, исполнив все свое как человек, мог наслаждаться собой, как единственный» (413; 257). Вопросы, заданные здесь Штирнером, вполне уместны и справедливы, равно как и его стремление, отдав дань общественным проблемам, все же в центр ставить не Общество, но Личность – пусть тесно связанную с обществом, пусть вырастающую из него, но не сводимую к Обществу. Конечно, Штирнер – в первую очередь, философ, а не экономист и не социолог, поэтому его разбор социалистических идей носит весьма общий, а порой и поверхностный характер; особенно несправедлив его упрек социализму в стремлении последнего «сделать всех нищими».
Наконец, переходя к третьему виду «либерализма» – «гуманизму», Штирнер во многом соглашается с ним, но упрекает его в абстрактности, обезличенности, созерцательности и подмене одних богов другими.
В общем, резюмируя критику трех видов «либерализма», последовательно проведенную им с позиций защиты личности, Штирнер констатирует: «либералы политические» считали последним словом освобождения формальное равенство политических прав (в рамках закона), социалисты же – реальное обеспечение каждого необходимыми материальными благами; на самом деле это – лишь первое, а не последнее слово; лишь на основе наличия своего «куска хлеба» и политического суверенитета возникает и развивается «Единственный». По Штирнеру, при всей важности и социальных, и политических преобразований, – истинным центром исторического процесса, творцом всех ценностей, истин и смыслов является живая, конкретная, единичная личность.
Скажем теперь несколько слов о социально-политических взглядах Штирнера. Как только не оценивали их различные авторы! Одни, вслед за К.Марксом и Ф.Энгельсом, спешили заклеймить Штирнера, как «мелкого буржуа» [67], другие – подобно Б.В.Гиммельфарбу и М.Л.Гохшиллеру, и также «помимо собственного мнения Штирнера о значении своей книги», объявляли его «идеологом революционного пролетариата», третьи видели в нем «ницшеанца» раньше Ницше. Разумеется, и в этой части своего учения Штирнер также поразительно противоречив, как и в остальных своих взглядах: горячие симпатии к рабочему классу сочетаются у него с крайне индивидуалистическими высказываниями. И все же, хотя Штирнер – явно не «идеолог» того или иного класса или партии (объявлять его таковым – чудовищная натяжка), а философ, тем не менее обличение буржуазных ценностей и бюрократических учреждений, религии и идеологии, призыв к бедным восстать и «осуществить захват», мысль о том, что пролетариям нечего надеяться на филантропию со стороны богачей, призыв к людям осознать свои реальные, а не мифологизированные интересы и отстаивать их в реальной жизни, глубокая антииерархичность, антиэтатизм и антиэлитарность взглядов Штирнера – все это, выходя за узкие рамки какого-то определенного класса, страны и эпохи и имея смысл прежде всего как голос осознавший себя пробудившейся личности, заявившей о своих священных правах, – все это скорее на руку именно трудовым классам населения, а отнюдь не буржуа, чиновникам или аристократии. М.Адлер совершенно справедливо писал о Штирнере: «поразительно, как некоторые критики, введенные в заблуждение индивидуалистическими понятиями, хотели сделать из него апологета буржуазной конкуренции. В подобной классификации по чисто внешнему признаку Штирнер невыносимо опошлен. Вся его книга наполнена пламенными обращениями к современникам, в особенности к рабочим, призывами к революционизированию сознания» (413; 492-493). Даже такие правоверные марксисты, как Г.В.Плеханов и (независимо от него) Ф.Меринг вынуждены были признать, что: «Штирнер на свой лад проповедует классовую борьбу» (413; 396).
Сколь ни скромное место уделяет Макс Штирнер собственно социальным, экономическим и политическим вопросам, но все же он высказывает все основные анархические идеи: отрицание авторитетов и опеки над личностью, критика связи (и тождества) власти и собственности и мысль о том, что падение государства и падение эксплуатации возможно лишь как одновременный акт, мысль о свободной общественности («союзе эгоистов»), критика религии в любых ее формах, беспощадная критика государства, права, государственной системы воспитания, цензуры, частной собственности, буржуазного либерализма, моногамной семьи, наконец, отрицание казарменного, государственного социализма. Все эти идеи присутствуют в книге Штирнера. Содержится в ней даже общая «программа» будущего переворота: сначала неимущие, «чернь» проводят «самооценку», осознают свои интересы и возможности, отказываются служить своим «господам» и верить в «святое», берут явочным порядком свои права, – отрицая цензуру, нарушая законы государства, объявляя забастовку, захватывая имущество богачей, а затем – на основе «взаимной платы», договариваются друг с другом и образуют «союз эгоистов»; приходят от внутреннего духовного «восстания», через «внешнюю» «революцию» и борьбу – к союзу, к ассоциации (см.например, 413; 258-260 и в других местах его труда).
Не ограничиваясь изложением общих принципов и абстрактным отрицанием, Штирнер на страницах «Единственного и его собственности» дает конкретную и беспощадную критику государства, как учреждения, враждебного личности и исключающего ее. Приведем лишь несколько высказываний Штирнера на сей счет, отличающихся особенной глубиной, силой и выразительностью: «Деятельность государства заключается в насилии; свое насилие оно называет «правом», насилие же каждой личности – «преступлением»» (413; 184). «Таким образом, самостоятельное бытие государства утверждает мою несамостоятельность; его «самобытность», его организм требуют, чтобы моя натура не развивалась свободно, а перекраивалась по его мерке. Для того, чтобы оно могло самобытно развиваться, оно подрезает меня ножницами «культуры», оно дает мне воспитание и образование, соответствующее лишь его целям, а не моим, и оно поучает меня, например, уважать законы, воздерживаться от покушения на государственную (то есть частную) собственность, почитать божественную и земную верховность и т.д.» (413; 211). «Ничего так не боится государство, как моей самооценки и ничего оно так не старается предотвратить, как всякую представляющуюся мне возможность самооценивания. Я – смертельный враг государства, у которого только одна альтернатива: оно или я» (413; 244).
Штирнер отлично видел как связь государства с буржуазией, связь рабства личности и рабства труда, так и то, что могильщиком государства и буржуазии может выступить рабочий класс. Государство «отрывает людей друг от друга, чтобы стать между ними как «дух». С рабочими, требующими повышения платы государство обращается, как с преступниками, как только они хотят насильно добиться повышения… Что же делать рабочим? Опираться на самих себя и не спрашивать государство?» (413; 243-244). Развенчивая государственнические иллюзии «политических либералов» и социалистов-государственников, в другом месте книги Штирнер отвечает на данный вопрос. И эти его слова полностью опровергают все обвинения, предъявляемые Штирнеру, в мизантропии, созерцательности или «мелкобуржуазности»: «Но рабочий класс остается силой, враждебной государству, этому государству имущих, этому «буржуазному королевству»… Принцип рабочего класса – труд не ценится, его грабят, это – военная добыча имущих, его врагов. Рабочие имеют огромную силу в своих руках, и если бы они ее почувствовали и воспользовались ею, то ничто не могло бы устоять против них; стоило бы им только приостановить работу и все выработанное ими считать своим, пользуясь им для себя… Государство покоится на рабстве труда. Когда труд сделается свободным, государство будет сокрушено» (413; 108-109).
Помимо блестящей и смелой критики государства – буржуазного и «социалистического», демократического и монархического, следует еще указать на критику Штирнером партийности. Партия, по его мнению, представляет собой маленькое «государство в государстве»; она вся пронизана духом авторитета и сакральности, подчинена жесткой дисциплине, имеет свой «символ веры» и борется за власть. Естественно, личность в ней всегда отчуждена. Поэтому «Единственный», хотя и может примыкать к партии, пока его цель совпадает с ее целью, но он должен оставаться глубоко беспартийным и покидать партию, когда она начнет подавлять его, или их цели разойдутся (см.413; 223-225). Штирнер ищет способы и формы для того, чтобы объединить людей на иных, неотчужденных, не авторитарных принципах: «Я найду достаточно людей, которые соединятся со мной, не став под мои знамена» (413; 224).
Чрезвычайно высоко оценивая рассмотрение Штирнером проблемы взаимоотношений личности и общества, мы все же должны и здесь указать на некоторые глубокие противоречия во взглядах немецкого мыслителя. Главное из них – наличие в высказываниях Штирнера совершенно различных идей: то апология одной сильной личности (что позволяло трактовать его в ницшеанском духе – см., например, работы П.И.Новгородцева, Н.А.Бердяева и С.Л.Франка), то констатация гоббсовской «войны всех против всех» как естественного состояния общества (при желании это можно интерпретировать и как апологию буржуазной конкуренции (марксова трактовка), и как обоснование тирании (К.Фишер, Л.Фаббри), то симпатии Штирнера к пролетариям и изложенная выше «программа» духовно-социально-политического переворота, наконец, гармония «союза эгоистов». И это противоречие можно разрешить, если согласиться с анархистом Л.Фаббри: «единственный может быть свободен среди массы рабов только в том случае, если он – тиран» (413; 439).
Личное освобождение неизбежно связано с освобождением общественным. Штирнер же высказывается на этот счет неопределенно. Ясного осознания того факта, что рабство окружающих людей исключает свободу «Единственного» (если он не хочет и не может быть тираном), у него не было, как не было и однозначно выраженного стремления к господству и насилию над другими личностями. Указанное противоречие в штирнеровском учении вызвано отчасти его метафизически абсолютизированным противопоставлением личности и общества, отчасти же его «философией жизни» с апологией силы и борьбы. Штирнер полемически восклицая, что «свобода народа – не моя свобода», а есть власть народа – надо «мной», заблуждался, и М.А.Бакунин убедительно показал, что, напротив, свобода личности невозможна без свободы других, без свободы народа, без свободы человечества.
Теперь попробуем разобраться: что же такое «союз эгоистов», «общение», «ассоциация», проповедуемые Штирнером и противопоставляемые им «обществу» и «государству». Макс Штирнер так определяет различия между «союзом» и «обществом»: «В союз ты вносишь всю свою мощь, свое состояние, и ты проявляешь свою ценность, в обществе же утилизируют твою рабочую силу. В союзе ты живешь эгоистично; в обществе «по-человечески», то есть религиозно, как «член тела господина твоего». Обществу ты обязан служить всем, что имеешь, ты его должник, ты одержим «социальным долгом»; союзом же ты пользуешься, и если ты, не зная ни долга, ни верности перед ним, увидишь, что не сможешь извлечь из него дальнейшей пользы, то ты выйдешь из него. Если общество – нечто большее, чем ты, то оно стоит над тобой; союз же только твое орудие или твой меч, которым ты обостряешь свою естественную силу и увеличиваешь ее. Союз существует для тебя и благодаря тебе, общество же, наоборот, существует и без тебя, а тобою оно пользуется для себя» (413; 301).
По мнению Штирнера, люди «сами придут к тому убеждению, что для того, чтобы лучше всего сохранить свое благо, нужно объединиться, то есть «пожертвовать частью своей свободы», но не ради блага всех, а ради собственного блага» (413; 297). Однако, подчеркивает немецкий анархист, если в «союзе» личность жертвует частью своей свободы, то «общество» и государство требуют от нее пожертвовать своей особенностью, своим своеобразием: «Глубокая разница в том, ограничивается ли обществом моя свобода или моя собственность. В первом случае это – ассоциация, соглашение, союз, но если общество угрожает гибелью моей особенности, оно – власть для себя, власть надо мною, нечто недосягаемое для меня … конечно, союз представляет большую свободу – что, конечно, можно рассматривать как «новую свободу» – ибо благодаря ему исчезнет свойственное государству и обществу принуждение, но в нем будет еще достаточно несвободы и принуждения… Государство – враг и убийца особенности, союз же – оружие и сотрудник ее» (413; 295-296).
По Штирнеру, «союз» возникает, когда гибнет «общество», а «общество» возникает, когда «союз» отчуждается, застывает и вырождается: «Конечно, и из союза может возникнуть общество, но только так, как из мысли рождается навязчивая идея: это происходит тогда, когда мысль лишается энергии мышления, этого беспрерывного уничтожения всех застывших мыслей. Если союз выкристаллизовался в общество, то он перестал быть ассоциацией, ибо ассоциация есть беспрерывное соединение; он остановился в своем течении, выродился в нечто окаменелое, он мертв, как союз, труп союза или ассоциации, то есть он – общество, община» (413; 294). Наконец, принципиальную противоположность между «союзом» и «обществом» Штирнер иллюстрирует на следующем примере: «Разница только та, что тогда, действительно единичные личности будут соединяться одна с другой, в то время как раньше они были связаны друг с другом разными оковами. До совершеннолетия сына связывают с отцом семейные узы, а после него они могут сходиться друг с другом самостоятельно; до него они принадлежали к семейству (были «членами семьи»), а после него они соединяются как эгоисты: сыновность и отечество остаются, но ни сын, ни отец уже не связаны ими» (413; 128-129).
Приведенных высказываний достаточно, чтобы понять – что Штирнер понимал под «союзом» и что – под «обществом». «Общество» – образование механическое, отчужденное, застывшее, мертвое, деспотическое. Оно связывает людей, угнетает их, оно – несвободное, доличностное образование: или бывшее до личности и навязанное ей извне, или выродившееся из союза в нечто самодостаточное и неизменное. «Общение», «союз эгоистов», «ассоциация» – напротив, есть образование живое, динамичное, добровольное, созданное и непрерывно обновляемое личностями, свободными в выходе из этого «союза». «Союз» противостоит «обществу», как жизнь, личность и свобода противостоят смерти, лицемерию, окостенению и несвободе. «Союз» служит личности, тогда как «общество» подчиняет личность себе и лишает ее суверенитета (не случайно Штирнер сравнивает «общество» с тюрьмой).
Для Штирнера важно: осознанно или неосознанно, добровольно или принудительно созданы данные институты, служат ли они личности или порабощают ее. Штирнеровские «союзы» – не фикция, не выдумка, не конструкция мысли: они существовали всегда и существуют сегодня. Приводя примеры подобных «союзов», Штирнер указывает и на детей, объединившихся для игры, и на дружескую компанию (может быть, кружок «Свободных» был одним из прототипов «союза»?) и на союз рабочих, объединившихся для общей стачки, и на группу горожан, создающих кооперативную общественную хлебопекарню (вместо буржуазной конкуренции – см.413; 263), и на различные формы взаимодействия при выполнении «общественного труда», и на добровольный, осознанный динамичный договор, основанный на принципе взаимности (в духе Прудона). Сходные внешне институты и формы могут быть наполнены противоположным содержанием (см.вышеприведенный пример с взаимоотношениями отца и сына). Мы можем прокомментировать эту мысль еще одним примером – федерализм и централизм, как принципы общественной организации: при внешнем сходстве и единстве, в одном случае присутствует добровольное единство суверенных и свободных личностей, общин и областей, в другом же случае – принудительное единство рабов государства.
Противопоставление «союза» и «общества» – одна из самых глубоких идей Штирнера. По его мысли, на смену централизованной и авторитарной организации общества с окостеневшими формами, должен прийти не хаос, но добровольный, живой и динамичный союз личностей – точно также, как каждая личность, проделав очистительно-разрушительную работу над собой, на месте навязанных мнений, пристрастий, взглядов и ценностей, должна свободно, добровольно и творчески выработать свои взгляды, ценности и цели – союз не «абсолютно свободный», но сохраняющий своеобразие личностей, свободный от опеки [68], умножающий силы «эгоистов» и допускающий свободу выхода из него, как только он перестанет кого-либо устраивать или начнет подавлять чье-то своеобразие.
Штирнер не просто все «разрушает», но – «переворачивает» существующие отношения между личностью и обществом: на смену отчуждению, иерархии и авторитету приходит дух либертарности, царство индивидуальной свободы, своеобразия и творчества. Под «эгоизмом» обнаруживается осознание личностями своих потребностей и их удовлетворение; под «взаимной эксплуатацией» – сотрудничество «эгоистов» в общем деле; «самонаслаждение» предполагает любовь к людям, а идея всеобщей борьбы «единственных» конкретизируется Штирнером как призыв к беднякам восстать против эксплуататоров. Внешне грубая, эпатирующая, не всегда удачная фразеология порой скрывает от читателя ценные, конструктивные и созидательные идеи Штирнера.
Штирнер признает определенную относительную ценность общественных связей и институтов, но справедливо указывает на их вторичную и служебную роль по отношению к личности: «Так как общество может принимать во внимание только общеполезные или человеческие работы, то тот, кто исполняет единственное, не пользуется попечением общества и даже вмешательство общества может повредить ему. Единственный может выработаться из общества, но не обществу выработать его (здесь подчеркнуто нами – П.Р.). Поэтому необходимо, чтобы мы соединились для выполнения человеческой работы, иначе она, как при господстве конкуренции, отнимет у нас все наше время и все силы. В этом отношении может быть польза от коммунизма» (413; 256). Штирнер предлагает, отвергнув буржуазную конкуренцию, заменить ее договорными, кооперативными, ассоциационными отношениями. Здесь он вполне созвучен идеям либертарных социалистов XIX и ХХ веков. При этом союз опирается не на самопожертвование, не на самоотрицание личности, но, напротив, создается для ее самоутверждения.
Макс Штирнер специально останавливается на таком важном вопросе, как кардинальное изменение воспитания личности при переходе от «общества» к «союзу». Он делает это в своей статье от апреля 1842 года «Ложный принцип нашего воспитания или гуманизм и реализм», напечатанной в «Рейнской газете». Он мечтает о том времени, «когда все воспитание будет сведено к одной цели: личность» и обрушивается на современную систему образования, забивающую людям головы ненужным грузом знаний и ставящую своей целью «не силу оппозиции, а смирение, «полезных граждан», а не самостоятельных индивидуумов» (цит.по 205; 96) Штирнер высказывает здесь замечательные слова: «Когда знание будет не внушенное, а личность самостоятельно будет проявляться, когда будут культивироваться не только стремления к знанию, но и стремления к воле, когда ребенок будет учиться самому важному – самопознанию, тогда мы достигнем цели» (цит.по 205; 96).
В творчестве Штирнера ярко раскрывается одна из характерных особенностей анархического миросозерцания: именно потому, что «союз эгоистов» – живой, подвижный, изменчивый, именно потому, что каждое «я» как личность – уникально, неповторимо, имеет свои «истины», «смыслы», «цели», «законы», – невозможны подробные рецепты, схемы и регламентации, как в отношении личности, так и в отношении «союза эгоистов», ибо нельзя вогнать жизнь в мертвую схему, в безличные правила. Можно лишь подвергнуть критике то, что давит и гнетет личность, и указать на возможные принципы ее свободного проявления и общения с другими – не более того. И Штирнер бесконечно далек от того, чтобы, подобно большинству социалистических авторов, «планировать» «будущий строй» и разрабатывать подробности пути, ведущего к нему: для него существует жизнь, критика и бесконечно ценные творческие личности, но не фетиши социальных моделей, схем, рецептов и, тем паче, партийных программ. Он ничего не гарантирует, не прожектирует (свобода непредсказуема!), не впадает в оптимизм, не верит в «конечный идеал», – и в этом оказывается намного глубже социалистических (в том числе, анархических) авторов XIX века, веривших в возможность «Царства Божия на земле» и во всемогущество науки и социальных реформ. Но Штирнер полагает, что за разрушением придет созидание, за рабством – освобождение, за духовной и материальной нищетой – всеобщее превращение в «собственников», за крушением гипноза «призраков» – всеобщее прозрение «единственных», а за крушением «общества» – появление «союза эгоистов». И «союз эгоистов» для Штирнера – не застывший идеал социалистов, но движение, жизнь, борьба – непредсказуемые в деталях (и Штирнер сознательно отказывается предсказывать: «что будет делать ребенок, достигший совершеннолетия») и – несовершенные – ибо останутся, в новых формах, и несвобода, и соперничество личностей.
Рассмотрев взгляды Штирнера на место личности в существующем «обществе» и в желаемом «союзе эгоистов», вернемся к его учению о путях освобождения личности. Прекрасный знаток Великой Французской Революции, сочувствующий ее борьбе с феодализмом, но осуждающий якобинский деспотизм, террор, культ Государства и Гражданина, Штирнер подробно рассматривает вопрос о революциях. Симпатизируя революциям, но указывая на то, что до сих пор они сокрушали одни формы господства, чтобы создать новые, Штирнер упрекает их в недостаточной… революционности и противопоставляет политической и социальной «революции» – индивидуальное «восстание»: «До наших дней еще принцип революции остался при той же борьбе против того или иного существующего, то есть при реформаторстве. Но как бы много ни исправляли, как бы далеко ни шел «трезвый прогресс», всякий раз на место старого господина становился новый господин, и ниспровержение – только перестройка» (413; 103). В другом месте он поясняет свою мысль: «Нельзя рассматривать революцию и восстание как однозначущие понятия. Революция заключается в разрушении порядков существующей организации … государства или общества, а поэтому она – политическое и социальное деяние; восстание же, хотя и ведет невозвратимо к разрушению современного строя, но исходит не из него, а из недовольства людей собою [69]; оно – …восстание единичных личностей, возвышение, не считающееся с учреждениями, которые возникнут, как результат. Революция имела целью новые учреждения, восстание приводит нас к тому, чтобы мы больше не позволяли «устраивать» нас, а сами себя устраивали, и не возлагает блестящих надежд на «институты». Восстание – не борьба против настоящего, ибо если оно произойдет, настоящий строй сам погибнет; оно – высвобождение моего «я» из подавляющего меня настоящего. Если я высвобождаюсь из настоящего, то оно мертво и начинает гнить…» (413; 304).
Несмотря на известную недооценку Штирнером роли «учреждений» в историческом процессе, мы полагаем, что его учение о восстании личности явилось таким же шагом вперед в разработке революционной теории, каким была разработка учения о социальной революции, в отличие от политического переворота, социалистами XIX века. Задолго до М.Ганди, Л.Толстого, А.Солженицына и многих иных мыслителей ХХ века, высказывавших мысли о важной роли личного принятия или неприятия существующего режима, об осуществлении явочным порядком своих прав, о примате духовного освобождения над социальным и политическим – Штирнер высказал эти мысли на страницах своей книги. При всех ее крайностях мысль об опоре революционера и бунтаря в первую очередь не на социальные институты и учреждения, а на самого себя – верная мысль. Сами по себе социальные и политические перевороты имеют, разумеется, огромное значение, но они не возникают и не приносят результатов, если им не предшествует то «недовольство людей самими собой», то осознание личностями самих себя, те индивидуальные «восстания», о которых писал Штирнер. Эти «бунты» в конечном счете – основа и причина, а социальные и политические революции – следствие. Революция так же ценна для Штирнера, как и свобода, но выше их он ставит «восстание» и «своеобразие» личности. Итак, «революцию» Штирнер понимает как движение реформаторское, в плоскости настоящего, за замену одних форм отчуждения и кумиров – другими, как движение социальное и политическое, делающее ставку на смену учреждений, как «внешний» процесс, каких много было и будет. Напротив, «восстание» Штирнер понимает как бунт против Системы в целом, против всех кумиров и всякого отчуждения, как движение личностное, «внутреннее», как некий прорыв и утверждение новых ценностей, которые неизбежно приведут к смерти старых ценностей (удачный пример: христианство, похоронившее языческий мир). Штирнер не против революции, но он против культа революции; для него она недостаточна, тогда как «восстание» повлечет за собой, как одно из следствий, социальную и политическую революцию и крушение старого мира: лишенное плоти и крови, поддержки личностей, их веры и служения, одряхлевшее здание современности рухнет, ибо оно основано все же на личностях, и без них не может существовать.
Однако, признавая первостепенное значение «восстания личности», Штирнер реалистично понимал необходимость социальной борьбы, подобно тому, как, отдавая приоритет «внутренней свободе» «Единственного», не забывал и о «внешней свободе». Это признавал даже такой предвзятый критик Штирнера, как Г.В.Плеханов: «неоспоримая заслуга Штирнера заключается в том, что он открыто и энергично вступил в борьбу с той кисло-сладкой сентиментальностью буржуазных реформистов и многих социалистов-утопистов, которая учит, что освобождение пролетариата будет результатом «добродетельного образа действий» «отдающихся» делу людей различных классов и, главным образом, класса имущих» (413; 381).
Штирнер понимает: сила насильника проистекает из слабости раба, богатство буржуа – из робости пролетария, святость кумиров – из слепоты и покорности верующего. «Словом, вопрос о собственности не может быть мирно разрешен, как мечтают социалисты и даже коммунисты. Он разрешится только войной всех против всех. Бедняки только тогда сделаются свободными и собственниками, когда они восстанут, поднимутся. Сколько бы им ни дарили, они захотят большего, ибо они хотят, чтобы наконец им ничего не дарили. Спросите вы, что же будет, когда неимущие воспрянут? Какое произойдет тогда соглашение? Это то же самое, что потребовать от меня составления гороскопа ребенку. Что сделает раб, когда он разобьет наконец оковы? Это мы – увидим!» (413; 248). «Если люди дойдут до того, что потеряют уважение к собственности, то всякий будет ее иметь: рабы сделаются свободными, когда они перестанут уважать в господине господина. Средства же единичных личностей будут умножаться посредством союзов, и эти союзы будут охранять собственность… Все попытки осчастливить чернь, все братские лобзанья, вызванные любовью, ни к чему не приводят. Только эгоизм может помочь черни, и эту помощь она должна сама себе оказать, и она ее окажет. Нужно только, чтобы она не поддавалась страху, – тогда сила за нею» (413; 246-247). Можно ли яснее и выразительнее, чем в приведенных высказываниях Макса Штирнера, высказать мысль о необходимости борьбы, стачек, экспроприаций, как единственного пути освобождения «черни»?
Вновь и вновь повторяет немецкий анархист: свободу и право не получить как милостыню свыше, не обосновать их «святостью» перед лицом врагов свободы – их можно лишь завоевать в борьбе, противопоставляя врагу – волю и силу. Приводя ряд исторических примеров, Штирнер выражает свое горячее сочувствие не к тиранам и богачам, но к революционерам и бунтарям: не к Нерону, Коцебу и Людовику XVI, но к восставшим против Нерона римлянам, Карлу Занду – убийце Коцебу и к французским революционерам.
Мы можем добавить: чтобы «правда» и «свобода» утвердились, они нуждаются в личностях, в их воле, силе, жизни (и личности не должны служить «правде» и «свободе» как мертвым, застывшим абстракциям). Но и воля, жизнь, сила личности – без «смысла, свободы, правды», без содержания и идеалов – бесцельны и пусты. «Политические либералы», с которыми полемизирует Штирнер, – лицемерные моралисты (лицемерие и бессильный морализм обычно взаимосвязаны) – выпячивают одну сторону дела: они думают, что (безжизненный) Смысл, (абстрактная) идея Права, (бессильная) Правда – без борьбы, без крови, без усилий и жертв (с их стороны), «победят», – а они могут лишь указывать на их «святость», бессильно и униженно просить, причитать и ворчать. Сам же Штирнер, споря с ними, утверждает, что только воля, сила, борьба решают, кто прав, тогда как понятия о «злом и добром», о «правом и неправом» бессмысленны. И в этом вопросе мы отмечаем у Штирнера полемическую односторонность и противоречивость.
И все же последовательное проведение реалистической мысли о неразрывной связи силы и права – одна из заслуг Штирнера. Мыслители, бывшие до него и не уделявшие личности должного внимания и места, верили в надличностные силы, творящие историю (Общество, Бог, Право, Мировая Идея), могли верить во внешнее, извне приходящее освобождение человека, в возможность получения личностью прав «сверху», в филантропию буржуа, в защиту прав граждан государством, в благую миссию социальных институтов и коллективов. И только на штирнеровской вере в личность как в главного творца истории, основана идея самоосвобождения, самодобывания прав: за меня меня никто не освободит. То, что дается личности извне, легко может быть и отобрано назад. Пожалованное право – не право; всякое право основывается на балансе сил и на борьбе сил, – таково открытие, сделанное Максом Штирнером, горячо восставшим против всех патерналистских иллюзий.
Идея обретения личностью своих прав в борьбе, самоосвобождения и самообретения – пожалуй, центральная идея книги Штирнера. Но эта мысль не всегда доводится им до логического завершения. Так, он заявляет: «Право всех (например, право есть) – право каждого в отдельности. Пусть каждый охраняет это право для себя, и тогда все будут им пользоваться, но нечего каждому заботится о всех и яростно отстаивать это право всех» (413; 175). Здесь явное противоречие: Штирнер не хочет ни провозглашать «законов джунглей», по которым все пожирают всех, ни – гуманистической идеи всеобщности освобождения и равноправия (эта идея кажется ему абстрактным морализаторством) и оказывается посередине между этими двумя позициями. Но, если нет иных критериев «правоты», кроме силы, почему сам Штирнер всегда оказывается на стороне народа, «черни», бедняков, пролетариев и – против силы государства и буржуазии? На этот вопрос Штирнер не отвечает.
«Но кто поручится, что это свободное творчество жизни не повторит известных нам опытов прошлого? Безусловная свобода личности включает в себя всякие возможности, в том числе и отрицание свободы. Полный рост жизненных сил может принести расцвет одним и рабство другим. Если все освобождено, то почему окажется связанным зло?» – спрашивает П.И.Новгородцев, возражая анархистам (413; 533). Если другие социалисты и анархисты однозначно оптимистически отвечали на поставленные Новгородцевым вопросы (если вообще задавались ими), то Штирнер далек от безоглядного оптимизма, равно как и от веры в Прогресс или в «конечный идеал» (хотя и он не чужд, как гегельянец, определенного прогрессизма – вспомним его схему: древние-новые-эгоист; ребенок-юноша-зрелый муж). Не веря в спасительность одних только социальных перемен и не разделяя веры социалистов в социумы и «учреждения», как в творческое и всегда благотворное начало, Штирнер лишен иллюзий своего века, проникнутого верой в прогресс науки, общества и человека.
Подводя итоги рассмотрению взаимоотношений личности и общества в учении Штирнера, повторим, что он последовательно проводит мысль о том, что – личность – часть общества, личность причастна социуму, но она не сводится к обществу и никогда не может раствориться в нем полностью, она имеет свое собственное значение и достоинство: «единичная личность не переносит того, чтобы ее принимали за часть, за простую часть общества, ибо она больше, чем только «часть», единичность Я отбрасывает это ограниченное понимание» (413; 253).
Штирнер выступает за общественные преобразования, но подчеркивает, что «всякое общество до тех пор не может обновиться, пока остаются прежними, совершенно не изменившимися те, из которых оно составляется» (413; 157). И, указывая на реальные социально-экономические интересы, связывающие буржуазию и государство и превращающие рабочих в противников существующего порядка вещей, Штирнер не останавливается на этом и дополняет идею социальной и политической революции идеей личностного «восстания». Он справедливо (хотя и несколько утрировано) указывает на то, что только личность является первичным и вполне реальным субъектом и творцом общественной жизни, что любая социальная организация – лишь форма, нечто вторичное и, как таковое, не может автоматически гарантировать свободу и своеобразие личности, тогда как свободная личность, напротив, неизбежно будет стремиться (в числе прочего) к свободным формам общения. Метафизически разрывая связь между личностью и «учреждениями», Штирнер, однако, справедливо выступает против преувеличения роли социальных институтов. До Штирнера же мыслители, напротив, полагали, что личность – нечто случайное и несущественное, что «свобода народа», «свобода человечества» автоматически гарантируют и свободу личности. Штирнер убедительно показал, что это не так. Да, личность связана с обществом, но все же не это делает ее личностью – единственной и самобытной – повторяет немецкий мыслитель: «Комичен тот, кто «похваляется» заслугами членов своего рода, семьи, нации и т.д., которые, действительно, много сделали, но ослеплен и тот, кто хочет быть только «человеком». Никто из них не видит своей ценности в исключительности, видит ее только в связи или в «узах», связывающих его с другими, в кровных узах, национальных, человеческих и т.д.» (413; 231). Штирнер, впрочем, признает, что личность «вырабатывается из общества», и достоинство социализма заключается в том, что он обеспечивает личности необходимый материальный минимум (тогда как в буржуазном обществе борьба за этот минимум отнимает у личности все силы). Получив необходимое материальное обеспечение, личность уже начинает утверждать саму себя. Честная, оригинальная и глубокая постановка вопросов о соотношении «силы» и «права», «свободы внутренней» и «свободы внешней», «восстания» и «революции», «свободы» и «своеобразия», «общества» и «союза» – как мы показали, также относится к числу достижений философии Штирнера, позволивших ему открыть новые пути в рассмотрении проблем взаимоотношений личности и общества.
Итак, личность – центр, основа, творец общественной жизни, тогда как Общество, Нация, Государство – созданы творчеством личностей: они вторичны, не обладают творческим началом и самоценным значением. В нынешнем своем деспотическом, окаменевшем виде они должны быть разрушены и заменены «ассоциациями», «союзами эгоистов» – таков общий вывод Штирнера о проблеме взаимоотношений личности и общества.


Прежде, чем рассмотреть, какое место философия Макса Штирнера занимает в истории анархической мысли, мы не можем обойти вниманием вопрос о соотношении учений Штирнера и Ф.Ницше. Дело в том, что многие авторы (в том числе, Н.К.Михайловский и П.И.Новгородцев, Э.Фромм и А.Камю) были склонны видеть в Штирнере – предшественника Ницше и сближать их учения. Вульгарные ницшеанцы и вульгарные штирнерианцы начала ХХ века зачастую смешивали учения Ницше и Штирнера, выхолащивая их содержание. (Подробный разбор этого вопроса см. в 92; 399-421, а также в интересной работе А.Леви (413; 475-478)). Этой точки зрения придерживаются и многие современные авторы.
Как убедительно доказали Б.В.Гиммельфарб и М.Л.Гохшиллер (см.92; 399-409), Ф.Ницше, несомненно, читал книгу Штирнера и кое-что позаимствовал из нее. И все же мы полагаем в высшей степени неверным сближение учений Штирнера и Ницше. Зачастую их толкуют превратно, объединяя под общим названием: «индивидуализм» или «анархизм» и полагая, что то, что Штирнер выразил как философ и критик, то Ницше выразил как художник и поэт. По нашему мнению, то главное, что сближает Штирнера и Ницше – это даже не общая для них критика морали, государства, религии и идеологических фетишей, но – «философия жизни», попытка дойти до оснований человеческой жизни, коренящихся не в мысли, а в жизненной стихии, указание на решающую роль иррационального, биологического, природного фактора и, соответственно, на роль воли и силы, развенчание и десакрализация фантомов мысли и идеологии. В этом заключается их глубинное сходство. Но различие, пожалуй, еще глубже и серьезнее. Если учение Штирнера глубоко антропоцентрично и критично по своему пафосу, в центре его находится личность и проповедуется освобождение всех личностей, наслаждение жизнью, принятие личностью себя как «совершенной», то философия Ницше стремится к «переоценке ценностей», к подчинению личности неким надличностным целям («родовым», природным), к преодолению человека в сверхчеловеке, культивирует «волю к власти» и, будучи глубоко иерархичной, приходит к проповеди аристократии и кастовой системы. Таким образом, хотя взгляды Штирнера и Ницше имеют много общего, но их ни в коей мере нельзя считать выразителями одного мировоззрения, а Штирнера – «предшественником» Ницше на ниве индивидуализма.
Для Ницше субъект истории – биологичен: человечество, как животный вид, раса и т.д., тогда как для Штирнера субъект истории – личность. Штирнер стремится избавить общество от послушания и повиновения, а Ницше хочет их узаконить и упорядочить. Штирнер не стремится заменить «иерархию Духа» иной иерархией – но «союзом эгоистов», он сочувствует борьбе рабочих за свои права, тогда как Ницше конструирует новую иерархию – с рабами и господами, а о социальной и политической борьбе своего века отзывается с презрением и ненавистью. Если, как мы показали выше, Штирнер и не всегда последователен в своей проповеди освобождения людей, то зато Ницше – весьма последовательный противник идей всякого «освобождения»! Поэтому следует отвергнуть распространенное мнение о Штирнере, как «ницшеанце».
Здесь следует упомянуть о том недоразумении, по которому некоторые авторы (особенно из числа консервативных или христианских мыслителей) зачастую относят Ницше к числу «анархистов», ссылаясь на его беспощадную критику существующего общества и государства. Однако это мнение представляет собой еще большее недоразумение, чем даже объединение учений Ницше и Штирнера в «одно мировоззрение». Ибо по своим глубинным мировоззренческим основаниям Фридрих Ницше – совершенно противоположен анархизму. Во-первых, он – антиперсоналист: не личность, не человек, а сверхчеловек и совершенствование «рода», как биологического целого, является его целью. Во-вторых, Ницше – принципиальный антисоциалист, выступающий против равенства людей, убежденный элитарный, кастовый мыслитель, философствующий в иерархических категориях и обосновывающий необходимость рабства для одних и всевластия – для других. Наконец, ко всем современным ему анархистам Ницше (совершенно логично, если исходить из основ его мировоззрения) относился с горячей враждебностью, видя в них апофеоз процесса разложения основ современного общества и крайнее торжество ненавистных ему идей «черни» – идей свободы и равенства. Таким образом, внешнее сходство ницшеанской критики государства, религии, общества и морали с анархической критикой, а также определенное родство «философии жизни» у Ницше и у некоторых теоретиков анархизма (Штирнер, Бакунин, Боровой) не должно нас обманывать: Ницше, отрицающий обе глубокие мировоззренческие основы анархизма: индивидуализм и социализм и стремящийся к «аристократии духа» (а не к освобождению личности и общества) совершенно не может быть признан анархистом (см., например, его пассажи, направленные против анархизма, в работах Ницше «Антихристианин» и «По ту сторону добра и зла» – 262; 83-85 и 264; 189-190, 233-234).
Разобрав вопрос о соотношении взглядов Ницше и Штирнера, мы, наконец, можем перейти к рассмотрению места учения Штирнера в анархической традиции. При рассмотрении взглядов Штирнера на личность мы указали на такое огромное количество двусмысленностей, неясностей и противоречий в философии Штирнера, что нас не должно удивлять обилие и разнообразие трактовок и оценок этой философии. Ярким примером этому является то, как различные авторы рассматривали вопрос о соотношении философии Штирнера и анархизма. «Отцом анархизма» в 1880-ые годы Штирнера провозгласили социал-демократы марксисты: сначала Ф.Энгельс, а вслед за ним Э.Бернштейн, Ф.Меринг и Г.В.Плеханов. По их мнению, Штирнер, несомненно, был наиболее последовательным и типичным анархистом (при этом Бернштейн и Энгельс целиком отвергают взгляды Штирнера, тогда как Плеханов, Меринг и Адлер признают за ним большие заслуги). К этой точке зрения тотчас присоединились как буржуазно-либеральные авторы (например, Р.Штаммлер или Г.Цоколи, который, безо всяких на то оснований утверждал, что: «в преступном индивидуализме Штирнера все агитаторы анархизма находили золотоносный рудник для своих аргументаций» (92; 361)), так и русские христианские писатели: Н.А.Бердяев, П.И.Новгородцев, С.Л.Франк, Б.П.Вышеславцев. Все они считали Штирнера наиболее последовательным и радикальным анархистом (хотя Н.А.Бердяев, например, признавал, что «почему-то» Штирнер «не пользовался» у анархистов «достаточной популярностью» – 34; 58). В общем, для врагов анархизма – будь то марксистские или буржуазно-либеральные, или христианские авторы – несомненна «анархичность» Штирнера, который является для них наиболее «типичной» и «одиозной» фигурой в анархизме.
Штирнерианцы-анархисты начала ХХ века истолковывали Штирнера в ницшеанском, буржуазно-индивидуалистическом духе. [70] Отношение подавляющего большинства анархистов – социалистов к Штирнеру было либо весьма прохладным, либо негативным. Некоторые из них, как М.Неттлау или Ф.Домела-Ньювенгаус, относились к Штирнеру сдержанно-одобрительно, или же, как П.А.Кропоткин, сдержанно-негативно: не «отлучая» Штирнера от анархизма, но предпочитая упомянуть о нем «скороговоркой», очень кратко (есть-де, и такие анархисты, нам они не очень близки, но мы должны о них упомянуть, справедливости ради). [71] Наконец, другие анархо-коммунисты вообще не считали Штирнера анархистом и чрезвычайно негативно оценивали его философию. Наиболее подробно, последовательно и аргументированно эту точку зрения выразил в своей статье «Индивидуализм Штирнера и течение анархизма» итальянский анархист Луиджи Фаббри (см.413; 438-441). Однако, надо отметить, что в этой статье он, на самом деле, критикует преимущественно эпигонов и вульгаризаторов Штирнера, а не его самого.
Таковы различные мнения о соотношении философии Штирнера и анархического мировоззрения. Итак: является ли Штирнер наиболее последовательным, ярким и типичным анархистом, как утверждали марксистские и христианские авторы, или же не имеет вообще никакого отношения к анархизму, как полагали сами многие анархисты? На наш взгляд – ни то и ни другое!
Вопрос о том, правомерно ли относить Штирнера к анархической традиции, принципиален потому, что за ним стоит другой, более общий вопрос – о соотношении анархизма и индивидуализма, о философских основах того и другого. Разделяя мнение Л.С.Мамута о том, что «индивидуализм… входит в коренные мировоззренческие устои анархизма» (209; 192), мы полагаем, что, хотя Штирнера и можно (и нужно!) отнести к анархизму, вопреки мнению некоторых ортодоксов анархического коммунизма, но, тем не менее, он не является «наиболее последовательным, типичным и ярким представителем анархизма».
На наш взгляд, анархизм не тождественен индивидуализму (скорее, это «пересекающиеся», но не совпадающие «множества»), однако индивидуализм является одним из глубинных оснований, «китов» анархизма. Мы полагаем, что Макс Штирнер является анархистом, потому что:
– он в глубоком смысле слова не является антигуманистом и не является антисоциалистом; – он, как и другие анархисты, выполняет огромную негативную, критическую, освобождающую работу, высказывает многие чисто-анархические мысли (отрицание идеи опеки, отрицание государства, права, мысль о связи власти и эксплуатации и т.д.), выступает против всего, что подавляет личность, за свободное общежитие («союз эгоистов»), основанное на договоре;
– ценности, вдохновлявшие Штирнера: личность и свобода – ценности анархические;
– стиль и метод мышления Штирнера (адогматизм, не-системность) – анархические.
Но Штирнер остается в стороне от главного течения анархизма, на его крайнем крыле, олицетворяя собой его индивидуалистическое начало, ибо он:
– не оставил своей «школы», движения; многие анархисты не считали его «своим», но относились к нему прохладно или даже враждебно, – и не случайно, так как
– Штирнер по существу своего учения балансирует на грани отрицания общества, социального, морали, на грани отрицания гуманизма – он двусмысленен и противоречив и стоит здесь на самой «границе» анархического мировоззрения – поскольку идеи гуманизма и свободного общества – второй «кит», второе глубинное основание анархизма. На противоположном крайнем крыле анархической мысли находятся П.А.Кропоткин и В.Годвин, которые, напротив, почти забывают об индивиде, говорят о личности декларативно и бегло (как Штирнер бегло и декларативно говорит об обществе и о «союзе эгоистов»), но за этими классиками анархизма стоит массовое движение; у них имеются разработанные теоретические системы.
В общем, Штирнер, будучи очень противоречивым и неоднозначным мыслителем, ни в коей мере не является «самым последовательным анархистом», – в нем действительно наиболее последовательно выразилось одно из двух стремлений, воодушевляющих анархическое мировоззрение, а именно – индивидуализм, самоутверждение личности, радикальный протест против любых оков, ее гнетущих, против любой опеки над ней. Но второе – социалистически-общественное – стремление, второй «кит» анархизма, напротив, выражен у Штирнера очень ущербно, слабо, противоречиво, эпизодически – то в виде идеи «союза эгоистов», то в призыве к рабочим добывать в борьбе свои права. Индивидуалистическое начало в анархизме, ярче всего выраженное Максом Штирнером, и социалистическое начало в анархизме, ярче всего выраженное Петром Кропоткиным – два полюса, два крыла, две половины одного целого: как свобода и равенство, личность и общество, рационализм и иррационализм. Недостатки учения Штирнера есть продолжение его достоинств и, наоборот, глубина и оригинальность его индивидуалистических идей непосредственно связаны с их односторонностью и ущербностью. Но, на наш взгляд, односторонности и слабости Штирнера в его учении о личности, преодолимы – и уже сам мыслитель указывает на путь их преодоления – тогда как его вдохновенные и оригинальные мысли имеют непреходящее значение.
Итак, Штирнер – анархист, но отнюдь не самый «типичный» или «последовательный». Поскольку анархическая мысль и анархическое мироощущение не имеет своего Святого Писания, жесткой системы, догматики, – но лишь: общие ориентиры и ценности, общую ценностно-психологическую и идейно-критическую устремленность, то в океане анархической мысли Макс Штирнер представляет собой хотя и выдающееся явление, но не единственное; хотя и занимает важное место, но не «главенствующее»; он – один из нескольких крупнейших представителей и выразителей анархического миросозерцания – не больше и не меньше.
Оценивая в целом учение Штирнера о личности, мы должны, отметив все противоречия и полемические крайности [72], содержащиеся в этом учении (и сами себя опровергающие), указать еще раз на его главную заслугу. На наш взгляд, эта заслуга заключается в том, что, в эпоху господства в философии рационализма, прогрессизма, объективизма, культа «общих понятий» и надличностных образований, Макс Штирнер был первым и наиболее последовательным мыслителем, поставившим в центр своего учения личность – личность живую, единственную, единую (материально-телесную), уникальную, – указавшим на ее принципиальную несводимость ко всем ее «ролям» и проявлениям, на глубокое качественное различие между личностью и обществом, личностью и ее содержанием, личностью и объективированно-отчужденными продуктами ее деятельности, призвавшим эту личность отвергнуть все надличностные фетиши, идеологические фантомы и деспотические учреждения, осознать свои истинные интересы и, не веря в добрую волю власти, буржуазии, социальных институтов и т.п., полагаясь на свои силы и соединяясь с другими «единственными» личностями, начать борьбу за свое освобождение. В этом призыве к «восстанию личности», которое должно произойти одновременно с социальной и политической революцией, на наш взгляд – заключается основное значение штирнеровского учения о личности.

Максу Штирнеру было дано первым выразить великую и святую истину – истину осознавшей себя личности, заявившей о своих правах, и в своей книге он вновь и вновь вдохновенно повторяет эту истину. Но в те же 40-ые годы XIX века, когда появилась на свет книга Штирнера, П.Ж.Прудон заявляет в своих работах о другой истине: истине общества, стремящегося освободиться от деспотических оков, об истине безгосударственного, анархического социализма.