Лаклау и Муфф о гегемонии и социальной стратегии

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


Лаклау и Муфф о гегемонии и социальной стратегии

К радикальной демократической политике: предисловие ко второму изданию «Гегемонии и социалистической стратегии» от 2000 года.
Эрнесто Лаклау и Шантал Муфф / пер. с англ.

----------------------------------------------------------------------------------------------------



«Гегемония и социалистическая стратегия» первоначально была издана в 1985 году, и с этого времени она находится в центре многих теоретико-политических дискуссий как в англосаксонском мире, так и за его пределами.

С тех пор ситуация во многом изменилась.

Обращаясь только к наиболее важным событиям, можно упомянуть окончание холодной войны и распад советской системы. 

К этому мы должны добавить радикальные изменения социальной структуры, которые находятся в основании новых парадигм формирования социальных и политических идентичностей. 

Для того чтобы почувствовать эпохальную разницу между началом восьмидесятых, когда эта книга была первоначально написана, и настоящим моментом, достаточно вспомнить, что в то время еврокоммунизм все ещё рассматривался как жизненный политический проект, идущий далее ленинизма и социал-демократии. 

Прошло время, и сейчас основные дебаты, впитавшие интеллектуальные рефлексии «левой» мысли, формируются вокруг новых социальных движений, мультикультурализма, глобализации, детерриториализации экономики и множества факторов, связанных с проблемой постмодернизма.

Можно сказать, перефразируя Хобсбаума, что «короткий двадцатый век», закончился в некоторых его моментах в начале девяностых, и что сегодня мы поставлены перед проблемами существенно нового порядка.

Когда мы снова просматривали эту уже не столь злободневную книгу, нас поразило то, что при всей эпохальности произошедших перемен, интеллектуальная и политическая перспектива ненамного изменилась. 

Большинство из того, что случилось с момента первого издания, произошло именно так, как мы и предсказывали, и вопросы, находившиеся в центре наших интересов тогда, сейчас приобрели еще большую значимость.

Можно даже сказать, что мы видим разработанную тогда теоретическую перспективу основанную на матрице Грамши и на центральном характере категории гегемонии, как намного более адекватный подход к современным реалиям, нежели интеллектуальный аппарат, зачастую сопутствующий нынешним рассуждениям о политической субъективности, о демократии и об основных направлениях и последствиях глобализированной экономики. Вот почему, в качестве предисловия ко второму изданию мы хотим еще раз обратиться к некоторым центральным моментам нашего теоретического вторжения и представить ряд политических выводов, противостоящих современным тенденциям рассуждений о демократии.

В начале, позвольте сказать несколько слов об интеллектуальном проекте гегемонии и о теоретических перспективах, послуживших основой оформления этой концепции. В середине семидесятых теоретизирование марксистского типа определенно оказалось в тупике. После исключительно богатых в творческом отношении шестидесятых, границы распространения их марксистской мысли, эпицентром которой являлся альтуссерианизм, а так же обновленный интерес к Грамши и теоретикам Франкфуртской школы, были более чем заметны. Образовалась растущая дистанция между реалиями современного капитализма и тем, что марксизм мог легитимно подвести под свои категории. 

Достаточно вспомнить растущее разложение (increasingly desperate contortions) таких понятий как «определение в последней инстанции» (determination in last instance) и  «относительная автономия» (relative autonomy). Эта ситуация, в целом, спровоцировала два типа возможных отношений: либо отвергнуть изменения и неубедительно возвратиться обратно в ортодоксальную стезю; либо добавить ad hoc дескриптивный анализ новых тенденций, без интеграции, просто сопоставив их с теоретической основой, которая осталась по большей части неизменной.

Мы отнеслись к марксизму совершенно по-другому, что, вероятно, может быть выражено в терминах Гуссерля через различие между «седиментацией» (sedimentation) и  «реактивацией» (reactivation).

Седиментированные теоретические категории скрывают процесс своего первоначального образования, в то время как момент реактивации снова делает эти процессы видимыми.  Для нас, в противопоставление Гуссерлю, такая реактивация должна показать первоначальную непредвиденность синтеза, который пытались установить марксистские категории.  Вместо обращения к таким понятиям как «класс», «триада уровней» (экономический, политический и идеологический) или «противоречие между производственными силами и производственными отношениями» как к седиментным фетишам, мы попытались восстановить условия, которые делают возможным их дискурсивное функционирование, и задали себе вопросы относительно их закономерности или отсутствия таковой в современном капитализме.

Результатом этой работы стало осознание того, что поле марскистского теоретизирования является намного более амбивалентным и многогранным, нежели монолитный перевертыш (transvestite)  представленный марксизмом-ленинизмом как история марксизма. 

Необходимо ясно установить: продолжающийся теоретический эффект ленинизма является жутким обеднением разнообразия Маркса. 

В конце существования второго интернационала область, в которой функционировала марксистская дискурсивность, становилась все более и более многообразной, находясь в спектре охватывающим простирающимся от проблем интеллектуалов до национального вопроса, а так же от внутренних недостатков теории трудовой стоимости до отношений между социализмом и этикой, особенно это касается австрийского марксизма. Разделение же международного рабочего движения и реорганизация его революционного крыла вокруг советского опыта, привело к нарушению закономерностей этого творческого процесса. Несчастный пример Лукача, который посвятил свой бесспорный интеллектуальный талант консолидации теоретико-политического горизонта, не переступавшего пределов предрассудков третьего интернационала, крайний, но далеко не единственный пример.

Имеет смысл заметить, что многие из проблем, стоящие перед социалистической стратегией в условиях позднего капитализма, уже содержатся in nuce в теоретезировании австро-марксизма, но имеют слабое продолжение в межвоенный период. Только стоящий особняком пример Грамши, писавшего в застенках Муссолини, может быть приведен как новая отправная точка, создающая новый арсенал концепций, таких как «война позиций»,  «исторический блок»,  «коллективная  воля», «гегемония»,«интеллектуальное и моральное лидерство»,  которые являются начальным местом наших рефлексий в «Гегемонии и стратегии социализма».


Обращение вновь к марксистским категориям (их реактивация) в свете ряда новых проблем и их развития, должно было обязательно привести к деконстурукции первых, а именно – к отказу (displacing) от некоторых условий возможности их существования и к разработке новых перспектив, которые выходят за рамки всего того, что может быть охарактеризовано как приложение категории. От Витгенштейна мы знаем, что нет такой вещи как «приложение правила» – пример приложения сам становится правилом. 

Пересмотр марксистской теории в свете современных проблем требует деконструкции центральных категорий этой теории.

Это то, что получило название как наш «пост-марксизм».

Мы не изобретали этот лэйбл – он возникает попутно (не как лэйбл) в предисловии к нашей книге. Но с тех пор как он был обобщён в качестве характеристики нашей работы, мы можем сказать, что мы не возражаем, до тех пор, пока он понимается правильно – как процесс нового обретения интеллектуальной традиции, равно как и процесс движения далее за ее пределы.

И, расширяя эту задачу, необходимо указать, что наш пост-марксизм не может пониматься только как внутренняя история марксизма. 

Многие социальные антагонизмы, многие решающие для понимания современных обществ факторы принадлежат полям дискурсивности внешним марксизму, тем, которые не могут быть переосмыслены в терминах марксистских категорий, особенно принимая во внимание, что само их присутствие привело к тому, что марксизм, как закрытая теоретическая система, ставится под сомнение.  Это ведёт к постулированию новых отправных точек социального анализа.

Один аспект в этом месте хотелось бы подчеркнуть особенно.

Любое существенное изменение в онтическом содержании исследовательского поля неизбежно ведёт к созданию новой онтологической парадигмы.  Альтюссер говорил, что за философией Платона были греческие математики; за рационализмом семнадцатого века – физика Галилея; и что за философией Канта стояла теория Ньютона.

Переводя этот аргумент на трансцендентальный жаргон: строго онтологический вопрос спрашивает какими должны быть сущности, чтобы объективность конкретной области являлась возможной. 

Здесь мы имеем ввиду процесс постоянной обратной связи между инкорпорацией новых областей объектов и общими онтологическими категориями определяющими, что, в определённое время, мыслимо в рамках области объективности. Онтология, неявно просматриваемая во фрейдизме, например, отлична и несовместима с биологической парадигмой. 

С этой точки зрения, это наше убеждение, что в переходе от марксизма к пост-марксизму, изменения являются не только онтическими, но и онтологическими.

Проблемы глобализированного и управляемого информацией общества немыслимы в рамках двух онтологических парадигм, определяющих область марксистской дискурсивности: первая – гегельянская, и, позже, - натуралистическая.

Наш подход основан на привилегии момента политической артикуляции и гегемонии - центральной, на наш взгляд, категории политического анализа.

Повторяя наш трансцендентальный вопрос, можно спросить – какими должны быть отношения между сущностями, чтобы стали возможными отношения гегемонии? Само её состояние заключается в том, что партикулярная социальная сила принимает представительство целостности, радикально несоизмеримого с ним. Такая форма «гегемонической универсальности» является единственной, которую может достичь политическое сообщество.  С этой точки зрения наш анализ должен отличаться от такого анализа, где универсальность находит в социальном поле свое прямое, не опосредованное гегемонией выражение, и такого, где партикулярности собраны без всякого мыслимого опосредования между ними – как это происходит в некоторых формах постмодернизма.

А если отношение гегемонического представления является невозможным, то, тогда, надо определять его онтологический статус. Это точка, где, для нашего анализа, понятие социального понимается как дискурсивное пространство, где первостепенно важным становится возможность репрезентативных отношений, немыслимымых в рамках физикалистской или натуралистической парадигмы.

В других своих работах мы показали, что категория «дискурса» принадлежит к направлению современной мысли, восходящему к трём основным интеллектуальным течениям двадцатого века: аналитической философии, феноменологии и структурализму. Век начался с трёх понятий: с иллюзии непосредственности, неопосредованного дискурсом доступа к вещам – референта, феномена и знака, соответственно. Во всех трёх, однако, иллюзия неопосредованности на определенном этапе пропала и возникла необходимость замены этой иллюзии на ту или иную форму дискурсивной медиации.

Именно это случилось в аналитической философии с работами позднего Витгинштейна, в феноменологии – с экзистенциальной аналитикой Хайдеггера и в структурализме – с постструктуралисткой критикой знака.

Так же, на наш взгляд, это же произошло в эпистемологии с переходным верификационизмом Поппера-Куна-Фейерабенда, и в марксизме –  с работами Грамши, где наполненность классовых идентичностей классического марксизма оказалась замещённой гегемоническими идентичностями, сформированными через не-диалектическую медиацию.

Все эти течения, в определённом смысле, дали пищу для наших размышлений, но именно постструктурализм является той территорией, где мы нашли основные источники наших теоретических рефлексий.
В рамках постструктуралистского поля, деконструкция и теория Лакана оказали решающее влияние при формулировке нашего подхода к гегемонии. 

Из деконструкции особенно важным оказалось понятие неопределённости (undecidability).

Если, как это показано в работе Деррида, неопределённость проходит сквозь поле, которое до этого казалось подчинённым структурной организации, то гегемонию можно рассматривать как теорию решения, принятого в территории такой неопределённости. Более глубокие уровни непредсказуемости (contingency) требуют таких же непредсказуемых гегемонических артикуляций, которые являются еще одним способом сказать, что момент реактивации есть ни что иное, как акт возвращения к политическому институту, обнаруживающему свой исток и мотивацию нигде, кроме как в себе самом.

Теория Лакана, не без основания, вносит определяющие инструменты в формулирование теории гегемонии. Так, категория point de capiton (в нашей терминологии – узловой точки) или главного обозначающего (master-signifier) включает в себя понятие партикулярного элемента допускающего функцию «универсальной» структуризации в пределах определенного дискурсивного поля, без сохранения партикулярности этого элемента per se предопределяющим эту функцию. 

По сути дела, любая организация подобного поля является исключительно результатом этой функции.

Сходным образом, понятие субъекта предшествующего субъективизацииустанавливает центральность категории «идентификации», что даёт возможность говорить о гегемонических трансформациях, которые полностью зависят от политических артикуляций, а не от сущностей, организованных за пределами политического поля, таких как «классовый интерес». 

Действительно, политико-гегемонистические артикуляции ретроактивно создают интересы, которые они требуют к представлению.

«Гегемония» имеет очень конкретные условия возможности своего существования, как с точки зрения того, какое отношение требуется понимать как гегемоническое, так и в перспективе построения гегемонистического субъекта. Что касается первого аспекта, уже отмеченное измерение структурной неопределённости является тем самым условием существования гегемонии. Если социальная объективность через свои внутренние законы определяет любое существующее структурное образование (так как это понимается в чисто социологической концепции общества), то здесь не будет места ни для непредсказуемой (contingent) гегемонической реартикуляции, ни для политики автономного действия. Необходимым требованием к существованию гегемонии является то, что элементы, собственная природа которых не предопределяет их те или иные взаимоотношения, тем не менее,группируются как результат внешней, или артикуляционной практики. Видимость действий их институционального происхождения, в их специфической непредсказуемости (contingency), является, в этом смысле, посылкой любой гегемонистической формации.

А говоря непредсказуемая артикуляция (contingent articulation), мы выражаем центральное измерение «политики».  Привилегия политического момента в структурировании общества является основным аспектом нашей теории. 

Наша книга показывает историческое развитие категории гегемонии. 

Первоначально она разрабатывалась в русской социал-демократии как попытка направления автономной политической интервенции, оказавшаяся возможной благодаря структурному нарушению отношений между акторами и демократическими задачами, поставленными в результате позднего развития капитализма в России. Далее мы показываем, как, позже, понятие «смешанного и неравномерного развития» расширило эту категорию до границ общих условий существования политики в эпоху империализма. И, далее, как, начиная с Грамши, это гегемоническое измерение становится определённым  субъективностью исторических акторов (которые, таким образом, перестают быть просто классовыми акторами).

Мы должны сказать, что это измерение непредсказуемости и сопутствующая ему автономизация политического, даже более видимы в современном мире, в условиях развитого капитализма, где гегемонические реартикуляции намного более распространены, нежели во времена Грамши.

Что касается гегемонической субъективности, наш аргумент соединяется (dovetails) с общим обсуждением отношений между универсализмом и партикуляризмом, ставшим довольно популярным в последние годы.

Гегемонические отношения, без сомнения, принадлежат к универсалистскому измерению, но это совершенно особенный тип универсализма, чьи основные черты нуждаются в демонстрации.

Это – не договорное решение, как в случае с «Левиафаном» Гоббса, поскольку гегемоническая связь изменяет идентичность субъекта гегемонии. 

Он не обязательно оказывается связан с публичным пространством, как это обнаруживается в гегелевском понятии «универсального класса», так как гегемонистические реартикуляции начинаются на уровне гражданского общества.

И, наконец, он не выглядит как марксистское понятие пролетариата, рассматриваемого как универсальный класс, так как он не является результатом очередного, последнего примирение человечества (ultimate human reconciliation) ведущего к отмиранию государства и концу политики.

Гегемонические отношения, напротив, в сущности своей – политические.

Что же, в таком случае, кроется в особенной универсальности, свойственной гегемонии? Она возникает, как мы доказываем в тексте, как результат специфической диалектики между тем, что мы называем логика различия и логика эквивалентности.  Социальные акторы занимают дифференцированные позиции в пределах дискурсов, организующих социальную ткань. В этом смысле они, строго говоря, все являются партикулярностями.

С другой стороны, социальные антагонизмы создают внутренние границы в обществе.

Vis-a-vis угнетающих сил, например, группа партикулярностей устанавливают отношения эквивалентности между собой.

Однако, далее становится необходимым представление множества цепочки, вне пределов обычных диффиренцированных партикуляризмов эквивалентной связи. Каковы данные средства представления?

Как мы доказываем, только одна партикулярность чьё тело (body) разделено, способна к такому представлению.  

Только она способна преобразовать свою сущность в репрезентирующую универсальность,преодолевая (в цепи эквивалентности) пределы своей особенности не прекращая, тем не менее оставаться таковой.

Это отношение, посредством которого определенная партикулярность принимает репрезентацию универсальности, полностью несоизмеримой с первой, мы называем гегемоническое отношение. 

В результате, её универсальность оказывается нестабильной (contaminated) универсальностью:

(1) она существует в этом непреодолимом напряжении между универсальностью и партикулярностью; (2) её функция гегемонической универсальности не воспринимается раз и навсегда, а, наоборот,постоянно пересматривается.

Хотя мы, без сомнения, в некоторых моментах, радикализируем интуицию Грамши, мы думаем, что нечто подобное заключено в его различении корпоративного и «гегемонического» класса.  Наше понятие скрещенной универсальности расходится с такой же концепции Хабермаса, для которого универсальность является содержанием себя самой, независимой от каких бы то ни было гегемонистических артикуляций.

Так же наше понятие избегает другой крайности, представленной, возможно, в наиболее чистом виде в партикуляризме Лиотара, чья концепция общества, состоящего из множества несоразмерных языковых игр, чьи взаимодействия могут быть поняты лишь как tort, делает всякую политическую реартикуляцию невозможной.

В результате, наш подход понимает универсальность как политическую универсальность и, в этом смысле, как зависящую от внутренних границ общества. 

Это ведет нас к тому, что, вероятно, является наиболее центральным аргументом нашей книги, которое связано с понятием антагонизма.

Мы объяснили почему, на наш взгляд, ни реальные оппозиции (Realrepugnanz Канта), ни диалектическое противоречие не могут представить специфическое отношение, которое мы называем «социальный антагонизм». 

Наш тезис заключается в том, что антагонизмы не являются объективными отношениями, а представляют собой отношения, открывающие границы объективности как таковой.  Общество организовано вокруг этих границ, и они являются именно границами антагонистическими.

Таким образом, понятие антагонистической границы должно пониматься буквально.  Не существует «противной причины» (cunning reason), которая смогла бы представить себя через антагонистические отношения.

Так же не существует такой супер-игры, которая способна подвести антагонизмы под свою систему правил. Вот почему мы понимаем политическое не как надстройку, а как обладающее статусом онтологии социального. Из этого аргумента следует, что для нас, социальное разделение свойственно возможности существования политики и, как мы доказываем в последней части нашей книги, самой возможности существования демократической политики. Об этом мы бы хотели сказать отдельно.

Антагонизм действительно находится в центре нашего подхода, как на теоретическом, так и на практическом уровне, что обеспечивает его актуальность.

Это может казаться парадоксальным, принимая во внимание, что одним из принципиальных последствий глубоких трансформаций, происшедших за пятнадцать лет с момента первой публикации этой книги, было именно то, что понятие антагонизма исчезло из «левого» политического дискурса. 

Но, в отличие от тех, которые видят в этом признак прогресса, мы думаем, что это именно то, где сегодня находятся основные проблемы. 

Позвольте нам ответить на вопрос как и почему это произошло.

Можно было бы надеяться что коллапс советской модели мог дать обновленный импульс развитию социалистических партий, которые, наконец, оказываются свободными от негативного влияния социалистического проекта, представленного их старым антагонистом.

Однако, с падением его коммунистического варианта, сама идея социализма оказалась дискредитированной.  Так и не получив новой жизни, социальная демократия оказалась в замешательстве. Вместо придания новой формы социалистическому проекту, то чему мы были свидетелями последние десять лет - это триумф нео-либерализма, чья гегемония стала такой всепроникающей. Он оказал основополагающее влияние на саму идентичность левой мысли. Можно даже утверждать, что проект левого крыла сейчас находится в гораздо более глубоком кризисе, нежели в начале восьмидесятых, когда писалась эта книга. 

Под ширмой «модернизации» все большее число социал-демократических партий отказались от своей левой идентичности, переопределяя себя эпистемологически как «левый центр». Они утверждают, что понятия «левого» и «правого» стали устаревшими, и то, что сейчас нужно, так это политика «радикального центра». Основной принцип того, что представлено как «третий путь» заключается в том, что с кончиной коммунизма и социо-экономических трансформациях, связанных с развитием информационного общества, и процессом глобализации, антагонизмы исчезают. Политика без границ теперь становится возможной, становится возможной «политика обоюдного выигрыша» (‘win-win politics’) где могут быть найдены решения, удовлетворяющие всех.

Это подразумевает, что политика больше не организуется вокруг социальных разделений и что политические проблемы становятся просто техническими.

Согласно Ульриху Беку и Энтони Гидденсу – теоретикам этой новой политики – сейчас мы живем в условиях «рефлексивной модернизации», где конфронтирующая модель политики «нас» против «них» больше не работает.

Они считают, что мы вошли в новую эру, где политика должна восприниматься совершенно по-другому. Радикальная политика должна быть посвящена «жизненным» вопросам, оставаясь при этом «порождающей» т.е. позволяющей людям и группам продуктивно действовать. Демократия же должна восприниматься в форме диалога, где противоречия разрешаются посредством слушания партнёра.

В наши дни много говорят о «демократизации демократии».

В принципе, нет ничего странного в этой перспективе, и с первого взгляда, она совпадает с нашей идеей «радикальной и плюралистической демократии».

Однако, здесь имеется существенное различие, поскольку мы никогда не рассматривали процесс радикальной демократии как протекающий в нейтральном пространстве, чья топология не подвергается воздействию. 

Мы его понимали как процесс, основательно трансформирующий существующее властные отношения.  Для нас объективным являлось установление новой гегемонии, которая требует создания новых политических границ, а не их исчезновение.  Без сомнения это хорошо, что левая мысль, наконец, пришла к осознанию важности плюрализма и либерально-демократических институтов, но проблема заключается в том, что это осознание сопровождалось ошибочным убеждением, подразумевавшим отказ от любых попыток трансформировать существующий гегемонистический порядок.  Как следствие этого произошла сакрализация консенсуса, размывание границы между «левой» и «правой» мыслью, и движение в сторону «центра».

Но такие выводы сделанные после крушения коммунизма неправильны.

Конечно, необходимо понимать, что либеральная демократия не является врагом, который должен быть разрушен для того, чтобы, через революцию, создать совершенно новое общество. Это, действительно, то, что мы уже доказывали в этой книге, когда настаивали на необходимости переопределения «левого» проекта в терминах «радикализации» демократии.

На наш взгляд, проблема с «действительным существованием» либеральных демократий заключается не в их сущностных ценностях, кристаллизованных в принципах свободы и равенства для всех, а в системе власти, которая переопределяет и ограничивает функционирование этих ценностей.
Вот почему наш проект «радикальной и плюралистической демократии» понимался как углубление «демократической революции», как расширение демократической борьбы за свободу и равенство на более широкий спектр общественных отношений.  

Мы никогда не думали, что отказ от якобинской модели политики друг/враг как от адекватной парадигмы демократической политики должен вести к принятию либеральной парадигмы, которая рассматривает демократию как простое соревнование интересов, происходящее в нейтральном пространстве, даже если акценты расставлены на «диалогическом» измерении.

Однако это именно то как сейчас многие партии левого крыла представляют демократический процесс. Поэтому, они оказываются не в состоянии охватить структуру властных отношений и даже начать представлять возможности установления новой гегемонии.

Как следствие, антикапиталистический элемент, который всегда присутствовал в социал-демократии, в обеих вариантах и правого и левого крыла, теперь оказался вырванным с корнем из его, предположительно, модернизированной версии.

Таким образом, социал-демократический дискурс обнаруживает недостаток обращений к возможной альтернативе существующего экономического порядка. 

Последний берётся как единственно возможный, так как если бы, допуская его иллюзорный характер, полный разрыв с рыночной экономикой обязательно бы устранял возможность разных видов регулирования рыночных сил, и означал отсутствие альтернативы полного принятия рыночной логики.

Обычным оправданием «безальтернативной догмы» является глобализация и аргумент, который в целом направлен против редистрибутивной социал-демократической политики. Он гласит, что закрытые фискальные конструкции при встрече с правительствами являются единственными реалистическими возможностями в мире, где глобальные рынки не допускают никакого отклонения от неолиберальной ортодоксии.

Этот аргумент отдает приоритет идеологической сфере, которая появилась как результат многолетней неолиберальной гегемонии, и продолжает трансформировать то, что является конъюнктурным положением дел в историческую необходимость. Представленные как управляемые исключительно информационной революцией, силы глобализации оказываются отделенными от своего политического измерения и видятся как судьба, которой мы все обязаны подчиниться. 

Так, нам говорят, что больше не существует «левой» и «правой» экономической политики, а только хорошая и плохая!

Размышлять в терминах гегемонических отношений означает порвать с этими заблуждениями.

Действительно, внимательное рассмотрение так называемого «глобализированного мира» через категории гегемонии, разработанной в этой книге, может помочь нам понять, что нынешняя конъюнктура, далекая от единственно верного или единственно возможного социального порядка. 

Она – выражение определенной конфигурации властных отношений. 

Это результат гегемонических движений в части определённых общественных сил, которые оказываются в состоянии осуществить глубокую трансформацию отношений, установленных между капиталистическими корпорациями и национальными государствами. 

Гегемонии может быть брошен вызов. Левой мысли надо начать разработку достойной альтернативы неолиберальному порядку, вместо простых попыток справиться с оным более гуманным путем.

Это, конечно, требует проведения новых политических границ и признания невозможности радикальной политики существующей без определения противостояния. Иначе говоря, это требует принятие неискоренимости антагонизма.

Существует другой путь, на котором теоретическая перспектива, открытая в этой книге, может внести вклад в восстановление центральности политического. 

Посредством выноса на обсуждение недостатков того, что в настоящее время представляется как наиболее обещающее философское видение прогрессивной политики: модель «делиберативной  демократии» предложенная Хабермасом и его последователями. Наш подход весьма полезно противопоставлять их взглядам потому, что схожие места в концепции радикальной демократии, которую защищаем мы, и той концепции, которую предлагают они, действительно существуют.

Как и они, мы критикуем агрегативную модель демократии, сводящую демократический процесс к выражению интересов и приоритетов посредством голосования, преследующего своей целью выбор лидера проводящего определённую политику. Как и они, мы возражаем против этой обедненной концепции демократической политики, которая не признает такого пути, где политические идентичности не даны, а образованы и реконституированы посредством дебатов в политической сфере.

Как мы пытаемся показать, политика не заключается в простом наборе уже существующих интересов, но играет существенную роль в оформлении политических субъектов. В этих вопросах мы сходимся с последователями Хабермаса.

Более того, мы соглашаемся с ними по поводу необходимости принятия во внимание множества разных голосов, которые заключает в себе демократическое общество, дабы расширить поле демократической борьбы.

Однако, существуют важные точки различия между нашими взглядами, которые связаны с теоретическими рамками, оформляющими наши основные концепции.

Центральная роль, которую играет концепция гегемонии в нашей работе, перекрывает все возможности последнего примирения (final reconciliation) любого вида рационального консенсуса, полностью включающих «нас». 

Для нас, не-исключающая публичная сфера рационального аргумента концептуально невозможна.

Конфликт и разделение, на наш взгляд, не являются ни нарушением, которое, к сожалению, не может быть исправлено, ни эмпирическими помехами, делающими невозможным полное представление гармонии, которую мы не сможем достичь, потому что никогда не сможем полностью оставить в стороне наши партикулярности для того, чтобы действовать в согласии с нашим рациональным «я», с гармонией, которая будет, тем не менее, формировать идеалы, к которым мы стремимся.

На самом деле, мы поддерживаем утверждение, что без конфликта и разделения плюралистическая демократическая политика была бы невозможна. 

Убеждение в том, что заключительное разрешение конфликта в конце концов возможно, даже если это видится как асимптотический подход к регулятивной идее рационального консенсуса, далекого от создания необходимого горизонта для демократического проекта, является рискованным мероприятием. 

Понимаемая таким образом плюралистическая демократия становится «само-
опровергаемым идеалом», потому что сам момент её реализации будет совпадать с её распадом. Вот почему мы подчеркиваем, что для демократической политики является жизненно важным признание любой формы консенсуса именно как результата гегемонистической артикуляции, и что он всегда имеет свое «внешнее» которое препятствует его полной реализации. В отличие от последователей Хабермаса, мы не рассматриваем это как что-то подрывающее демократический проект, а, наоборот, видим в нём необходимое условие возможности его существования.

Заключительное слово – о том, как мы представляем себе наиболее насущные задачи, стоящие перед левой мыслью. 

Некоторые зовут «обратно к классовой борьбе». Они говорят, что левая мысль слишком тесно оказалась связанной с «культурными» вопросами и что борьба с экономическими закономерностями оказалась заброшенной. Они говорят, сейчас настало время оставить навязчивую идею «политики идентичности» и прислушаться снова к требованиям рабочего класса. Что можно сделать из такой критики? Находимся ли мы сегодня в положении, обратном тому, что создало фон для нашей рефлексии заключающемся в критике «левой» мысли за то, что та не берет во внимание борьбу «новых движений»?

Это правда, что эволюция левых партий оказалась таковой, что они, преимущественно, обратились к средним классам, но не к рабочим. 
Но это произошло из-за их неспособности представить альтернативу неолиберализму и из-за их некритического принятия императивов плюрализма, а не из-за предполагаемого страстного увлечения вопросами «идентичности».

Решение заключается не в том, чтобы забросить «культурную» борьбу и вернуться к «реальной» политике.  Один из центральных принципов «Гегемонии и социалистической стратегии» заключается в необходимости создания цепи эквивалентности среди различных видов демократической борьбы направленной против разных форм зависимостей. 

Мы доказывали, что борьба против сексизма, расизма, сексуальной дискриминации, и защита окружающей среды должна быть артикулирована вместе с борьбой рабочих в новом проекте «левой» гегемонии.

Переводя это в ставшую нынче модной терминологию, мы настаивали, что  левая мысль должна настороженно относится как к опросам «перераспределения» (redistribution) так и  «распознавания» (recognition).

Это то, что мы имели ввиду под «радикальной и плюралистической демократией».

Сегодня, такой проект остается уместным как никогда, что, однако нельзя понимать как то, что его становиться легче представить.

На самом деле он видится иногда более чем осмыслением «радикализированной» демократии, таким, как если бы его первым приоритетом являлась защита от сил, коварно угрожающих ему изнутри.

Вместо того, чтобы укреплять демократические институты, триумф демократии над своим коммунистическим оппонентом, похоже, породил её ослабление. 

Недовольство демократическим процессом достигает пугающих пропорций и цинизм по поводу политического класса является настолько распространенным, что подрывает основы гражданского доверия к парламентской системе. 

Здесь, конечно, нечему радоваться, особенно по поводу состояния политики в либерально-демократических обществах. В некоторых странах эта ситуация была разумно взята на вооружение популистскими демагогами правого крыла и успех людей типа Хайдера и Берлускони доказывает, что подобного рода риторика оказывается в состоянии вызвать очень значительные последствия.

Пока левые оставляют в стороне гегемоническую борьбу, и настаивают на занятии позиции центра, остается очень небольшая надежда, что этот порядок вещей будет изменен. Чтобы быть уверенным, мы должны увидеть возникновение сопротивления попыткам транснациональных корпораций установить свое господство над всей планетой. 

Но без видения альтернативных вариантов организации социальных отношений, где будет восстановлен центральный характер политики над тиранией рыночных сил, эти силы будут оставаться, в сущности своей, обороняющимися. 

При построении цепи эквивалентностей между разными формами демократической борьбы, возникает необходимость проведения границы и определения оппонента, но этого недостаточно.  Необходимо так же осознавать ради чего происходит борьба, какое общество планируется установить.

Это так же требует от левой мысли адекватного восприятия природы властных отношений и динамики политики.  Того, что находится в основе построения новой гегемонии. Итак, наш лозунг: «назад к гегемонической борьбе».




Эрнесто Лакло и Шантал Муфф
Ноябрь 2000
Перевод Ивана Гололобова