"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"
Жан-Люк Нанси в мире Corpus'a
© Д. В. Михель
Тело заявляет о себе в междометиях. Его вскрики, стоны, присвистывания, словом, вся его шумовая аффектированность проецируется в систематике этих коротеньких, малозначащих словечек, которым мы склонны придавать минимальную смысловую нагрузку, но без которых не обходится ни один диалог, ни одно художественное повествование. Может быть, в системе междометий и скрывается тот «шизо-язык», который отчаянно искал Арто и который привлек внимание Делеза[8].
Жан-Люк Нанси в мире Corpus'a
© Д. В. Михель
Статья представляет собой итог работы научного семинара по
философии Нанси, работавшего на философском факультете Саратовского
государственного университета в 2001—2002 гг. Основное внимание
сосредоточивается на трактовке проблемы телесности, которую Нанси предпринимает
с позиций постметафизики.
Ключевые слова: философия, corpus, ego, sense, тело, смысл, письмо, карта, предел, культура, текст, место, мир.
Философское творчество Жана-Люка Нанси развивается под знаком переосмысления идей Канта, Гегеля, Хайдеггера и Деррида, что выдает в нем мыслителя постметафизической ориентации. Его, в значительной степени, беспокоит вопрос о том, как должна осуществляться философия в современных условиях. Как мыслитель современной формации он пытается показать, что философская практика «перестает быть только специальным, техническим упражнением», но становится поворотом «мысли и языка к внешнему того самого предела, которому они раскрыты в показе (и который они показывают сами)»[1]. Из этого вытекает его устойчивый интерес к проблеме «предела», которую он рассматривает в самых разных проекциях.
Если философия — это не «техническое упражнение», не
профессорская работа в университете, то, следовательно, ей надлежит отыскивать
для себя новые выразительные средства, которые бы легитимировали ее положение в
современном обществе, не сводя ее бытие лишь к воспроизводству в
университетских пространствах. Для Нанси, как и для многих французских
философов конца ХХ века, философская практика сродни литературной деятельности.
Но философия и литература не совпадают между собой. Общее для них — письмо, а
различие в том, что философ через письмо пытается помыслить пределы нашего
человеческого опыта. Таким образом, для Нанси философия сводится к активной
работе по созданию таких произведений, которые бы позволяли нашему сознанию
получать наибольшую пищу для размышлений.
Идя вслед за Хайдеггером и Деррида к «пределам» слов, к их
«внешнему», Нанси полагает важным продумать целый ряд понятий, образующих как
бы концептуальный каркас нашей современной цивилизации. Этим он близок к Фуко,
который некоторое время был занят исследованиями в области «археологии знания»,
и даже к Ницше, который также пытался проводить аналогичную работу в
«Генеалогии морали». Но все же Нанси достаточно далеко отстоит от всех тех
авторов, на которых мы обратили внимание выше. Его роднит с ними, прежде всего,
стремление превратить работу философа в труд, вызывающий удовольствие и дающий
обществу шанс понимать, что с ним, обществом, происходит.
Итак, среди понятий, которые подвергаются у Нанси творческому
продумыванию, выделяется понятие «смысл». В этом понятии, как он полагает,
заложено указание на момент «совместности», некой человеческой множественности,
которая привносится в мысль и в смысл как таковой. Но смысл — это не сомыслие.
Для Нанси смысл простирается через разномыслие. Отсюда его
обеспокоенность судьбами современной западной демократии, которая как
общественный строй держится на «совместности» и требует «смысла» в качестве
разномыслия[2].
Между тем французское слово sense, тождественное
русскому «смысл», имеет и другое устойчивое значение — «чувство», «орган
чувства». С этим связано неизбежное для французского мыслителя обращение к
проблематике чувствования и телесности. Ведь если рассуждать о смысле как
совместности в разномыслии, то станет очевидной совместность через соприкосновение,
через общее чувство локтя и т. п. Обладать чувством локтя, соприкасаться — это
еще не значит иметь одни и те же мысли. В этом, как кажется, Нанси усматривает
специфику демократического сообщества. Именно об этом-то соприкосновении, о
совместном бытии людей, которое зачастую касается установления смысла, его
разделения и отрицания, пытается рассуждать Нанси в своих работах, создаваемых в
наши дни.
Одна из последних работ Нанси — «Corpus» (1992) —
непосредственно посвящена проблематике тела. При этом не снимается и более
общий для него вопрос о смысле. Для Нанси тело — важнейший объект, непосредственно обеспечивающий акты формирования смысла,
во всяком случае, через касание. Для того чтобы понять, что происходит сегодня
со «смыслом», Нанси вынужден напрямую задуматься над вопросом о современном
существовании тела.
Нанси, однако, пишет не просто текст о теле. Он пытается
сделать само тело героем этого текста, активным соучастником автора. Но речь,
разумеется, не идет о том, что тексты создаются людьми, существами из плоти и
крови. Хотя конец ХХ века с его невероятными достижениями в области
программирования компьютеров показал, что и машины способны создавать тексты на
заданные темы. Нанси в своей работе о теле показывает, что всякий текст, всякий
акт мысли, выведенный на письмо и выписанный на бумаге, в глубоком и подлинном
смысле слова обращается к телу, то есть к тому пределу, за которым уже ничего
не стоит. Для Нанси само тело — предельно.
В частности, он замечает: «Если
Запад, в соответствии со своим именем, — падение, то тело — последний, самый
тяжелый груз, который в нем опрокидывается... “Тело” — наша оголенная тревога.
Какая еще цивилизация сумела бы изобрести такое?»[3] В самом деле, современная культура Запада
предполагает одним из принципов своего существования принцип «раскрепощения»
тела. Следовательно, тело — последний (пока), предельный аргумент Запада.
В культуре Запада тело более не несет на себе груз греха.
Оно, согласно Нанси, «спасено» и превращается в здоровое, спортивное,
наслаждающееся тело. Однако это не значит, что тело отныне тесно «прилепляется»
к субъекту, как это было отмечено у Мерло-Понти.
Скорее, как раз наоборот. Тело еще более отчуждается от субъекта. «Тело Белых людей, тело, которое они [выделено Нанси] считают бледным,
которое вот-вот опять расплывется вместо того, чтобы собраться, не удерживаемое
ни отметиной, ни порезом, ни инкрустацией, — такое тело им более чуждо, чем
любая чужеродная вещь»[4].
Современная западная культура, как полагает Нанси, утратила
изначальный опыт тела. Этот опыт остается привилегий «Третьего мира». Телу,
чтобы оставаться телом, следует смеяться, танцевать, голодать, быть истерзанным
и т. п. Вместо этого Запад имеет дело не с телом, а с «плотью», «кожей», «лицами», «мышцами»[5]. Иными словами, в
стратегиях современной культуры дело касается телесных фрагментов, но не целого
тела: «плоть» — это достояние
культивируемой сексуальности, «кожа» — объект косметических манипуляций, «лица»
— это то, что остается от тотальности тела, когда она переносится на телеэкран,
«мышцы» — предмет культуризма, бодибилдинга и спортивной медицины. В этом
смысле Запад переживает телесную катастрофу, а возможность «касания» тела почти
сведена к нулю.
Но тело лишь отодвинулось к горизонту. Как показывает Нанси,
оно все еще крайне важно для нашего чувствования и мышления. Подобно Бодрийяру, считавшему, что тело может
существовать наряду с его симулятивными моделями, он также полагает, что тело
дано нам как предел нашей мысли. И дело здесь не столько в том, что нам, людям
Запада, не удается овладеть телом в мысли, но в том, что сама мысль, пожалуй,
опирается на тело.
Это следует из того, что тело в большинстве случаев выступает
основанием смысла. В нашей культуре все еще доминирует телесная метафора, хотя
мы и пытаемся подменить ее машинной метафорой. Тело с давних пор исполняло
важную роль в практиках осмысления реальности, служа основой для употребления
языка в упорядочивании мира. Все основные пространственные и временные
категоризации реальности основываются на телесной ориентации. Тело
функционирует как вездесущая схема, которая проектируется и неприметным образом
метафоризируется в нейтральных лингвистических категориях и языковых понятиях.
Так, например, телесная организация служит основой для различения «здесь» и
«там», «близкого» и «далекого», «правого» и «левого», «верха» и «низа»,
«впереди» и «позади» и т. п. Можно предположить, что система предлогов, обозначающая
пространственные расположения вещей и временные ориентации событий, образуется
фактом телесного присутствия и зависит от него. В конце концов, когда мы
указываем на то, что какая-то вещь находится перед нами, мы имеем виду ее
расположение перед нашими глазами, по ходу движения нашего тела. А когда речь
идет о неком событии, случившемся «до» нас, в сущности, этим утверждается, что
там, в том месте и в тот момент еще не существовало нашего тела.
Глаголы — непосредственные отпечатки
двигательных телесных способностей. Мы говорим
«идти», «плыть», «мчаться», далее — «писать», «читать», «ломать», «бросать»,
«бить», «ласкать», «целовать». Каждый из этих глаголов, разумеется, можно
соотнести с машиной: «поезд идет»,
«дирижабль плывет (по воздуху)», «мотоцикл мчит», «магнитофон записывает»,
«сканер читает (считывает)», «двигатель стучит (бьет)», «бульдозер ломает»,
«автомобиль (при аварии) поцеловался» и т. д. Но эти высказывания
соотносятся с машинами уже не напрямую, а косвенно, по аналогии с телом. Они
были предназначены для выражения телесных действий и состояний, тогда как
машины здесь служат лишь телесными субститутами[6].
Тоже касается и системы построения высказываний, обозначающих
действие. Как пишет Т. Люк, «традиционные способы видения действия часто
прибегают к органическим метафорам; если столкнулись, то лоб в лоб, если справедливость, то “око за око и зуб за зуб”, если разговор, то сердечный, если
вместе, то плечом к плечу, соседство — бок
о бок, дружба — рука об руку, изменения — шаг за шагом»[7].
Тело служит мерой смысла и при различении качественных
состояний вещей. Мы говорим «теплое» и «холодное», «влажное» и «сухое»,
«мягкое» и «жесткое» и т. п. Но в основе этих оценок лежит только телесный
опыт, наше чувство осязания. Для машинных измерительных устройств эти понятия
лишены смысла. Наоборот, для тела и его органов чувств они предстоят как
наполненные конкретным содержанием. Качества вещей, связанные с органами зрения
(«видимое» и «невидимое»), слуха («громкое» и «тихое»), осязания и, в меньшей степени,
обоняния и вкуса, устойчиво закрепляются в лексике, образуют наш словарь,
которым мы регулярно пользуемся.
Тело заявляет о себе в междометиях. Его вскрики, стоны, присвистывания, словом, вся его шумовая аффектированность проецируется в систематике этих коротеньких, малозначащих словечек, которым мы склонны придавать минимальную смысловую нагрузку, но без которых не обходится ни один диалог, ни одно художественное повествование. Может быть, в системе междометий и скрывается тот «шизо-язык», который отчаянно искал Арто и который привлек внимание Делеза[8].
Наконец, тело оживает и в системе существительных, хотя эта
связь проявляется не всегда открыто. Но что такое наши существительные как не
имена, которые мы присваиваем другим телам — видимым и невидимым? Не служат ли
все эти имена лишь одной цели — избавить наше собственное тело от смешения с
его окружением, с той средой, в которую оно погружено и от которой стремится
дистанцироваться? Этой гипотезе трудно дать надежное подтверждение, поэтому мы
выдвигаем ее с известной долей осторожности. Тем не менее она напрашивается
сама собой, коль скоро мы стремимся дать законченное объяснение причин
осмысленности мира, окружающего нас. Мира, окружающего наше тело.
Возвращаясь к идеям Нанси, мы можем коротко резюмировать, что
для него тело — это предел мысли. В имени, данном Нанси для обозначения тела, —
corpus — резонно угадывается положение о том, что в нашей культуре тело
на законных правах все еще остается вместилищем (корпусом) знаний. Но «тело не
предшествует смыслу вроде его темной предыстории или доонтологического
свидетельства. Нет, оно дает ему место, абсолютным образом. Не являясь ни
предшествующим, ни последующим, место тела есть [выделено Нанси]
место-имение смысла, абсолютным образом»[9].
Кроме того, с точки зрения Нанси, тело — это «образ, преподнесенный в дар
другим телам, целый corpus образов, протянувшихся от тела к телу»[10].
Становясь пределом мышления, современным пределом западной
культурной традиции, тело не превращается в нечто метафизическое, сверхприродное.
Вместо этого оно становится «эктопическим», тогда как «утопическое» для тела
перестает иметь смысл. Тела, места и смыслы спаиваются между собой. Но вне
этого нет никаких мест и никаких смыслов. Нет, например, Смерти, но есть места
для мертвых тел. Нет, стало быть, и Рождения, но есть места для рождающихся
тел. Поэтому, если следовать Нанси, нет ничего вне тела.
Этот тезис показывает, до какой высоты доходит теперь в
современной философской традиции значимость вопроса о теле. Если Ницше лишь попытался
актуализировать проблему телесности, то в творчестве Нанси мы находим как бы
пародийное исполнение ницшеанской затеи. Прежняя философская идея души
оказалась заслонена идеей телесности. Возможно, надолго. Во всяком случае, для
такой интеллектуальной метаморфозы находятся свои причины. После
провозглашенной на исходе XIX века «смерти Бога» философы задумались о том, у
какого престола отныне следует обретаться душе. И вот, кажется, этот престол
нашли. Теперь все больше и больше философских взоров нацелилось на хрупкую
крепость тела.
Corpus
Ж.-Л. Нанси решает две задачи: помыслить тело и мыслить
телом. Что значит «помыслить тело»? Это значит, по-видимому, сделать его
объектом мышления, представить, увидеть. Отсюда его первые серии размышлений[11] над ритуальной формулой, им же самим
отредактированной: Hoc est enim corpus meum — Сие есть тело мое.
Мысля тело или мысля о теле, всегда приходится иметь дело не
с телом вообще, а с этим вот телом, с сим. Это приводит нас к процедуре сборки
тела. Сие тело создается (собирается) из подручного материала. Вспомним,
что представляли собой, из чего собирались тела ближневосточных религий. Из
глины, песка, воды. Греки представляли тела по-своему, собирая их из огня,
воды, воздуха и земли, иногда из атомов и пустоты. Платон в «Тимее» собирает
тела из треугольников. Тела Гарвея, Декарта, Гоббса и других ученых Нового
времени собраны из органов, словно механизмы, такие как насос, компас или часы.
Биша собирает их из тканей, которые можно с легкостью разворачивать на анатомическом
столе.
Нанси собирает свои тела из текстов. Он их сшивает из
вырезок-выкроек. Отсюда проистекают упоминания долгого ряда названий знаменитых
книг: «Общественный договор» Руссо, «Опыты» Монтеня, «Нервометр» Арто и др.
Таково влияние дерридаизма. Но в этот же процесс сборки вовлекаются и
визуальные тексты, образы: обнаженная натура в живописи, голова Людовика XVI,
анатомические рисунки Везалия и Леонардо. А еще в этот корпус текстов
привнесено много всякой всячины, имеющей значимость для культурной истории
Запада: ego sum, голос кастрата, сопрано, мыслящий тростник, истеричка.
Нанси так и называет мыслимое им тело: «Полный корпус Большой Энциклопедии
Науки, Искусства и Философии Запада»[12].
Что значит мыслить
телом? Этого Нанси
очень долго не объясняет и не показывает. Но из практики авангардного письма
это уже хорошо известно. Сначала Ницше,
может быть, даже Кьеркегор, затем — и
особенно ярко — Арто, Джойс, Пруст и
другие авторы. Их тексты — серия сплошных дыхательных спазмов, голосовых
срывов, стонов и прочих физиологизмов. Это живые тексты, чье касание читатель
ощущает глазом, всей кожей тела и сердцем. Неизвестно, зачем создаются такие
тексты. Должно быть, они играют роль виртуального тела, которое, передвигаясь
во времени и пространстве, призвано заменить живое тело автора после его
смерти. Некоторые авторы бывают навязчивыми, любят не убеждать логикой, а
склонять в свою сторону силой чувства, побуждают воспринимать свое собственное
живое присутствие, данное в присутствии текста. Вот это и означает мыслить
телом: делать свой собственный текст телом — корпусом чувств и движений.
Сие есть тело мое. Для Нанси это не только указание на традиционные символы
культа, например, хлеб и вино. Это указание на собственный текст, который и
есть его тело, отданное нам. В этом его способ самопожертвования.
Странные чужие тела
Нанси предлагает краткий обзор этнографий тела[13] . Вот
тела даосские, индуист-ские, буддистские. Вот европейские тела — бледные, без
порезов, нагие. Европейцы изобрели наготу. Как? Они претерпели катастрофу. В
духе платоновского «Федра» произошло отпадение от звезд — грехопадение. Европейцы
поверили в историю о грехе и утратили свою связь с ландшафтом. Бледность европейских
тел — в их обособленности от леса, степи, океана, пустыни. (Даже раскраска
коммандос функциональна, они камуфлируются, стремясь слиться с ландшафтом, от
которого они изначально отделены). Родилась вера в чуждость собственному телу.
Вся история Запада — это история отчуждения тела и превращения его в объект.
Тело стало таким по многим причинам. Поэтому дело не сводится только к
платоновско-христианскому дуализму тела и души. Произошло общее изменение
западного космоса. Отсюда догадка Нанси: «А что если мы и небо придумали лишь
затем, чтобы сбрасывать с него тела?»[14].
Космос перестал быть средой тела, сделавшись средой его обитания. Тела стали
вращаться по всему мирозданию: небесные, эфирные, но все больше — земные,
тяжеловесные, бледные, неприкаянные. Отчуждение западного человека от тела —
это космологический процесс.
Вот почему европеец стремится избежать наготы. Для него она
вечное напоминание о бездомности. Если у древних афинян и спартанцев нагота еще
считалась гражданским нарядом, доспехами доблестного гражданина, неразрывно
связанного со своим полисом-космосом, то уже в эпоху эллинистических империй
нагота стала индикатором брошенности, падения. Голый — значит бедный,
опустившийся, примитивный. Остальные смыслы наготы (насилие под взглядом, демонстрация
наготы ради успеха и признания) Нанси опускает. Костюм европейца отныне — это
его одежда, извлекаемая из буржуазного гардероба. Нагота же —
социально-космический признак ничтожности. Такова западная этнография тела у
Нанси.
Допустим, мы будем писать тело
Писать тело, именно само тело, а не о теле, — это задача,
которая встает перед живописцем. Исторически такая задача формулируется лишь с
началом современной эпохи. Это точно знал Шпенглер, который в «Закате Европы»
установил соответствие между «фаустовской» культурой и возникновением масляной
живописи.
Теперь, в конце ХХ века, задача писать тело становится
всеобщей, так как современность стала главным условием нашего существования,
его «необходимостью»[15].
Писать тело — это значит занимать по отношению к нему определенную позицию,
показывать, экспонировать его определенным образом, то есть иметь дело не с
самим телом, а его фрагментами и моментами. Вот почему современный Запад имеет
дело не с телом, а с «плотью», «кожей», «лицами», «мышцами»[16]. В
стратегиях современной западной культуры «плоть» — это достояние культивируемой
греховности, сексуальное тело, «кожа» — объект косметических манипуляций,
эстетизируемое тело, «лица» — это то, что остается от тотальности тела,
когда оно переносится на холст портрета, обложку журнала или экран телевизора,
«мышцы» — предмет культуризма, бодибилдинга и спортивной медицины.
За пределами Запада все обстоит иначе. Тела не пишут, не
показывают, но скрывают их. Впрочем, на Западе опыт сокрытия самих тел хорошо
известен: тела остаются в больницах, на кладбищах, на заводах[17].
Скрывают же тела потому, что имеют с ними дело, то есть заставляют их делать
то, что на Западе делают машины. В Третьем Мире вместо машинных технологий
действуют «человеческие технологии»[18].
Запад занят письмом, наблюдением и познанием тел, но не занят самим телом.
Третий Мир не пишет тел, но пишет по самим телам. Отсюда распространенность
голодных и истерзанных тел за пределами Запада.
Но может ли западная культура иметь опыт касания самого тела,
если она только пишет его, то есть, отдалена и отделена от тела? Нанси
полагает, что писать — значит касаться, а не означивать. Следуя делезовской «Логике смысла» (1969), Нанси
говорит о письме как месте встречи бестелесного смысла и тела. Для него письмо
— это граница, кромка, слияние sens (смысла) и sens (ощущения).
Всякое письмо для него сенситивно, «трогательно»[19]. Вот
почему Нанси уважает не только «трогательную литературу», «розовую водицу»
(сентиментальный роман, женская проза?), но всякое письмо.
Для Нанси тела и смыслы лишь соприкасаются друг с другом, но
не пересекаются, не пронзают друг друга насквозь. Нельзя вплести тело в буквы,
нельзя вписать буквы в глубину тел. Этот вывод заставляет Нанси протестовать
против знаменитого рассказа Кафки «В исправительной колонии», в котором
рассказывается как раз о впечатывании смыслов в тела.
Запад больше не дорожит «исписанными телами», которые покрыты
шрамами и татуировками. И не только потому, что связывает их с анормальностью.
«Исписанные тела» отсылают к иному культурному коду, к архаике, дикости и
власти «территориальной машины»[20].
Культурный код Запада — это, следуя грамматологическому проекту Деррида, письмо
как таковое. Письмо — это знание, оценка, калькуляция чего угодно, тогда
как письмо по телу, практикуемое в архаических культурах, слепо к знанию. Но
господство письма, как говорит Нанси, предполагает наготу тела. Нагота
означает, что тело остается не у дел. Хочется спросить: идет ли речь о досуге?
В ответ напрашивается мысль: отдыхает не тело, а мышцы, кожа, органы. Запад
попросту бросил тело.
Теперь становится понятной мысль Нанси о теле как условии
«выписывания всякого письма»[21].
Тело отныне (на Западе) записывается вовне себя. А тексты отныне выписываются
не на телах, а на границе, то есть в области письма, которая в качестве области
не имеет ни верха, ни низа, ни других телесных параметров, но есть сплошная
граница. Тело больше не падает — ни в физическом, ни в моральном смысле. Оно
обитает теперь на линии горизонта, оно маргинально и трансцендентно.
Итак, исчезновение тела и господство письма. Но Нанси
отказывается говорить об истине этого письма, о его перспективах. Он лишь
констатирует, что линии этого письма проходят через точки касания с телами.
Такое письмо позволяет знать и о каждом отдельном теле, и о множествах тел, и о
теле народонаселения мира. Впрочем, мы знаем и сами (благодаря Фуко и
феминистской критике), что это за письмо. Это письмо-знание, письмо-теория,
письмо-власть. Его примерами являются анатомия, демография, этнология.
Наибольший вклад в знание о телах дает сегодня этнология. Отсюда и вывод Нанси
о потребности в «народном мышлении», то есть знании о народах.
Афаллическое и ацефаллическое
Следуя Платону, Нанси говорит, что у дискурса (речи) должны
быть начало (голова), основная часть (живот) и конец (хвост). Дискурс без
головы и хвоста — это бессмыслица, нонсенс. А мы сегодня не знаем, что
делать с бессмыслицей. Но ведь мы не знаем также, что делать с телом, которое,
как известно, отделено от смысла. Смысл и тело для нас разные вещи. Тело
«брошено» (jetй), но не подброшено (sub-jetй). То есть тело не субъект. Тело
брошено и оставлено без смысла. Оно бездонно. Оно не мыслится в рамках
западного мышления. В этом и состоит слабость такого мышления. Нанси говорит,
что к телу «должны быть применены иные категории силы и мысли»[22] .
Нанси радикально отказывается от ресурсов западной
метафизики, от терминологии Канта, Гегеля и Бергсона. Он помнит о
хайдеггеровском Dasein, соотнося свою попытку мыслить о теле с хайдеггеровским
опытом размышления о Dasein как «здесь-бытии». Для Нанси тело — «вот»,
«здесь-теперь» и «се». Метафизика лишила тело места, тогда как тело связано с
местом теснее, чем что-либо еще. Место — не пространство. Место — это местопребывание
тела, или, иными словами, тело и место — одно и то же. Тело — это
«открытое» и «просторное» пространство, лишенное известных нам координат:
внешнего и внутреннего, части и целого, функций и целесообразностей. Тело как
место не вписано в технически рационализированное пространство, поскольку оно
не рационализировано изначально. Нет карты тела. Карта, как и картина, лишает
тело его самости и делает фрагментом и моментом, приращивает ему, так сказать,
хвост и голову.
Не картографированное тело — это разнообразно сложенная кожа.
С кожей можно делать что угодно. Из этих-то манипуляций и рождается место
существования. Точно так же из евклидовой плоскости рождается объем. А объем —
это и есть место существования, среда жизни существ и субъектов.
Нанси также утверждает, что онтология тела — это подлинная
онтология, то есть речь и мышление о бытии. Бытие здесь мыслится вне
связи и зависимости от явления. «Тело есть бытие существования»[23] . Почему
это так? Потому, что «явление» требует «сущности», требует «таблицы категорий»,
а значит операций по изготовлению понятий, смыслов, целой Системы отсчета,
одним словом, всей западной метафизики, которой нет дела до тела. Тело же
онтологично, разомкнуто, оставлено мыслью как немыслимое.
Для западной мысли тело неуместно. Нанси же настаивает на
«местности» тела, но не в смысле «провинциальности», а в живописном смысле, как
«местном колорите», интенсивности цвета. Тело — это место события
существования. Здесь напрашивается своеобразный хайдеггеризм: события сбываются
через тела.
Ниже идет характерное отступление. Самое сложное в живописи —
передать цвет тела, телесный цвет. У живописцев нет такой краски, поэтому они
вынуждены экспериментировать с самыми разными цветами. В этом смысле живопись и
есть кожа, так как занята телом. Она занята телом как своим делом, своей
главной темой и проблемой. Но она также занята им как плоская кожа объемом
местопребывания тела.
Нанси выражает сомнение относительно того, что онтология как
онтология тела предполагает операцию мышления. Как он замечает, мыслить тело —
это касаться его. Мысль, которая уверена в себе, должна на что-либо опираться.
Как же можно опираться на тело, которое само не имеет опоры ни в чем, у
которого нет ни хвоста, ни головы, которое бездонно? Но это риторический
вопрос, а не философский. Ведь мысль и вырастает из бездны, бездны тела. И
именно в этом росте она, становясь дискурсом, обретает хвост, голову и «тело».
Только немыслимое тело и обеспечивает мыслящую мысль. Чтобы взрастить мысль,
стало быть, тело должно уйти из-под ног, как самая ненадежная почва.
Допустим, мы будем писать телу
Можно написать письмо самому себе, отправив его по почте и
затем получив его снова. Конверт, совершив путешествие, покинет наш стол и
вернется в почтовый ящик. Можно послать самому себе электронное письмо, и оно,
поблуждав по Мировой Паутине, вернется назад к нам на desktop. Всякий раз мы
эксплуатируем зазор, разницу между собой как отправителем и получателем, как
началом и завершением.
Но следует взглянуть на этот пример иначе: не будь здесь нас,
нашего тела, тела самого по себе, письму суждено впасть в бесконечное
круговращение, путешествие без остановок, блуждание. Письмо как бы натыкается
на тело, делая его таким образом тем, что оно есть, — телом. Отсюда вывод
Нанси: «Тело — быть-выписанным»[24] .
Стало быть, тело — это эффект остановки письма, его задержки
и торможения. Тело создает плотность на его пути, останавливает его
словоохотливость. Телу свойственна какая-то «жесткость», а «фразы, где оно
употребляется, издают скрежещущий звук». «Тело, как осколок кости, как булыжник,
вес, как отвесно падающий гравий»[25].
Тело, по Нанси, фрагментизирует письмо, вносит в него
дискретность. Тело — это фильтр, стоящий на пути у потока. Из этого следует наш
собственный вывод. Тела способны либо совсем запрудить потоки, как это было в
архаическом мире, либо потоки смоют тела, прорвав их, как плотины. Это ситуация
информационной эры. Она описана Кастельсом в его знаменитой трилогии[26].
Философия сетевых
обществ — это не
философия тел, а размышление о потоках, о безостановочно циркулирующем письме.
Это статистика, неизбежными спутниками которой являются информатика,
кибернетика и телематика. Речь о теле, которая здесь ведется — это речь об
утраченном, но также и о том, что, будучи самой утратой, порождает письмо, или
потоки. Нет поточности тел. Возможна лишь поточность клонов, маленьких,
выхолощенных, наплывающих друг на друга всплесков телесности, которые отменяют
тела. Тело же подобно затопленному на дне изваянию, и Нанси тонко чувствует
это.
Psyche ist ausgedehnt
Если психика протяженна, о чем Нанси узнает от Фрейда, то
между дискурсом и телом устанавливаются двойственные отношения. С одной
стороны, дискурс воплощается, с другой стороны, тело занято блокировкой смысла.
Показателен случай истерии.
При истерии тело перенасыщается смыслом, «означением», и это
сводит его на нет. Остается одна лишь карта. Вернее, согласно Нанси, тело
«утверждает вдоль некоторой неустойчивой границы чистую концентрацию в
себе»[27].
Здесь следовало бы вернуться к образу изваяния и потока. Изваяние, черная
глыба, камень и — струящиеся вдоль него потоки смысла. Поэтому Нанси остроумно
спрашивает: не есть ли это самое тело «само тело смысла?»[28]
Когда тело отступает от потока смысла, тогда впервые
открывается «пространство для «толкований»». Иными словами, чтобы мыслить, должно
отступить от твердости тела.
Итак, тело — это «тело смысла», и это «конец идеальности» и
«взламывание смысла»[29] . Тело —
не до, не после, а на границе смысла, его молчаливый страж, его, как говорит
Нанси, «абсолют»[30].
Вот для чего потребовался Фрейд: показать, как рождается
смысл, осмысленность, область мышления. Из своего разрыва, из темной бездны,
которая и есть тело. Не будь тела, не было бы смысла. Отступая назад, тело
воплощает смысл.
Ego
Нанси предлагает взять вместо грамматически конкретного словосочетания
corpus meum, мое тело[31]. При этом его
пожелание не лишено смысла. «Я», о котором идет речь, или, иначе говоря, ego,
безусловно, связано с телом, но не как его обладатель, а как своеобразный
поселенец, занявший для себя вне которого он не может существовать. Тело — это
место для ego, его фронтир. «Я» слишком тесно связано с этим местом.
Весьма характерно, что ego всегда локализуется в
пространстве как «тут» и никогда как «там». Какие бы местоположения ни занимало
тело относительно других тел, его позиция всегда будет точкой отсчета, «тут»
для всех остальных «там».
Между тем речь выступает средством распространения тела из
положения «тут» вовне. Когда некто подает голос, речь окрашивается оттенком
места. Голос указывает на связь речи и место ее звучания через тело.
Нанси указывает, что ego всегда произносится[32].
Возможно, это значит, что ego имеет вокально-речевую природу. Вне речи,
в молчании «я» попросту нет. «Я» — это то слово, тот звук, крик, стон или
песня, которые должны быть выражены. «Я» — это нечто самоутверждающееся.
Кроме того, «Я» позволяет отделять одно тело и от другого,
поскольку «мир тел является непроницаемым». Именно ego делает тело
телом, то есть местом, чьи рубежи обозначены. Отсюда характерные образы насилия
и сексуального соития, которые витают где-то вблизи последних строк данного
фрагмента у Нанси. Взаимопроникновение тел ограничивается «Я» каждого из них. В
духе изложенного можно сказать, corpus ego — это то, что ни при каких
условиях не смешивается с другим.
[1] Нанси,
Ж.-Л. Сегодня // Ad Marginem’ 93. Ежегодник лаборатории постклассических
исследований Института философии РАН. М. : Ad Marginem, 1994. С. 164.
[2] См.: Нанси, Ж.-Л. О событии // Философия Мартина Хайдеггера и
современность. М. : Наука, 1991. С. 101.
[6] О влиянии телесной, «органической» метафоры на сознание проектировщиков механических
конструкций см.: Борисовский, Г. В. Эстетика и стандарт. М. : Изд-во
стандартов, 1989. С. 108—114.
[7] Luke, T. Identity, Meaning and Globalization: Detraditionalization in Postmodern
Space-Time Compression // Detraditionalization. Ed. P. Heelas et al. Oxford : Blackwell, 1996.
P. 123.
[8] О «шизо-языке» А. Арто. См.: Делез, Ж. Логика смысла; Фуко, М. Theatrum philosophicum. М. : Раритет ; Екатеринбург : Деловая книга, 1998. С.
117—132.
[20] Делез Ж., Гваттари Ф.
Капитализм и шизофрения. Т. 1. Анти-Эдип. М. : ИНИОН, 1989.
[26] См.: Кастельс, М.
Информационная эпоха: экономика, общество и культура. М. : ГУ ВШЭ, 2000. Гл. 8.
Пространство потоков.
[27] Нанси, Ж.-Л. Corpus. С.
47.
Комментарии
Отправить комментарий
"СТОП! ОСТАВЬ СВОЙ ОТЗЫВ, ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!"