Хьюи Перси Ньютон - Революционное самоубийство (окончание)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"



Хьюи Перси Ньютон

Революционное самоубийство

(окончание)

Часть пятая

Давайте превзойдем самих себя; революционер всегда стремится превзойти себя, в противном случае, он и не революционер вовсе. Поэтому мы всегда делаем то, что от себя требуем, или больше того, на что, как нам кажется, мы способны.



26. Процесс

Еще до начала суда над Хьюи в середине июля мы знали, что власть предержащие горят страстным желанием его повесить. Мы хорошо представляли себе, насколько велико вероломство Уильяма Ноуленда (издателя оклендской газеты «Трибьюн»), мэра, местных политиков, окружного прокурора и полицейских. Мы понимали, что они сделают все возможное, чтобы добиться обвинительного приговора и послать Хьюи в газовую камеру.
Мы без конца спрашивали Чарльза Гэрри о том, чем, по его мнению, все закончится. Он разберется с этим делом и докажет, что Хьюи был действительно невиновен и что полицейские перестреляли друг друга в попытке убить Хьюи.
Судебное разбирательство началось утром 15 июля 1968 года в здании Аламедского окружного суда. Чтобы выразить свою поддержку, к зданию суда пришло пять тысяч демонстрантов и около четырехсот пятидесяти «Черных пантер». Со всего города приезжали набитые битком автобусы с демонстрантами, и вновь прибывшие вливались в толпу, заполнившую улицы и тротуары вокруг здания суда. Вдоль улицы, ведущей к зданию, стояла группа «Черных пантер». Они выстроились в колонну по двое и представляли собой внушительную и сплоченную силу. У входа в здание суда находилась группа чернокожих сестер из партии, они скандировали лозунги «Свободу Хьюи!» и «Освободите нашего воина!» Перед сестрами, по обе стороны от входа, стояли два члена нашей партии и держали голубое знамя «Черных пантер» с надписью «Свободу Хьюи». Патрули «Черных пантер» с рациями окружили здание суда со всех сторон.
Здание суда очень хорошо охранялось. У каждого входа и на каждом этаже прохаживались вооруженные помощники шерифа, по всему зданию были размещены переодетые полицейские. В первый день суда около пятидесяти полицейский в шлемах стояли в вестибюле главного входа. На крыше было полным-полно копов с мощными винтовками. Они следили за улицами. Суд проходил в зале на седьмом этаже, в маленьком унылом помещении, в котором все время было очень прохладно. Охрана была настолько строгой, что зал суда тщательно проверялся перед началом каждого заседания; перед входом в зал всех, даже моих родителей, обыскивали. В распоряжении публики было всего лишь около шестидесяти мест, из них два ряда было забронировано для моих родных. Журналистам выделили мест двадцать пять. Остальные места предназначались для общественности. Желающие попасть на заседание с рассветом выстраивались в очередь перед зданием суда.
Председательствовал на суде Монро Фридман, судья из Высшего суда, семидесяти двух лет, непреклонный и лишенный чувства юмора человек. Разумеется, никто не станет признаваться в том, что он предвзято настроен. Однако судья Фридман доказал свою предвзятость во время суда бесчисленное множество раз. Понятное дело, что с самого начала я знал, что он считает меня виновным и все его симпатии на стороне обвинения. Начать с того, что он нарочито снисходительно отнесся к чернокожим свидетелям. Судья говорил с ними так, словно считал их не способными понять дело. Очевидно, что он пребывал в полнейшем неведении относительно того огромного шага вперед, который сделало в своем развитии сознание негров за последнее десятилетие. Судью выдавал даже тон, в каком он разговаривал. По мере продвижения судебного разбирательства судья Фридман все чаще отклонял протесты моего адвоката и принимал почти каждое возражение прокурора. Порой, когда судью не устраивало направление, которое вдруг принимал процесс, он смотрел в сторону стола прокурора, словно приглашая его выступить с протестом, а потом неизменно принимал этот протест. Во время процессуального толкования судья был невероятно строг. Если юридический вопрос не мог быть механически решен на основании правовых норм, судья отметал его как несущественный или, в противном случае, переадресовывал его более высокой судебной инстанции или оставлял для политического заявления на основе законодательства. Ни одно утверждение не рассматривалось, если для него не находилось объяснения в своде законов. Судья признавал, что некоторые законы действительно хороши, но с большой неохотой апеллировал к тем законам, которые были ему не по нраву. Даже на одну секунду я не мог поверить, что от такого судьи можно дождаться справедливости.
Решающим аспектом судебного процесса был вопрос о выборе присяжных. В день начала судебного разбирательства в суд пришло несколько сотен людей, из которых следовало выбрать присяжных. Мой адвокат, Чарльз Гэрри, искал определенный тип присяжного, но он столкнулся с огромной проблемой. Во-первых, в Окленде не нашлось бы ни одного человека, не читавшего или не увидевшего по телевизору предвзятых сообщений о перестрелке. Было чрезвычайно трудно отыскать кого-нибудь, у кого еще не сформировалось собственное мнение о моем деле. Во-вторых, мы, конечно, хотели видеть среди присяжных несколько чернокожих. Для нас было очень важно этого добиться, однако, когда мы прощупали почву, то поняли, что преодолеть это препятствие будет очень и очень непросто. Мы навели справки и выяснили, что помощник окружного прокурора и обвинитель на моем процессе, Лоуэлл Дженсен, разработал очень хитрую систему. По этой системе чернокожие якобы могли войти в число присяжных, но на само судебное разбирательство они никогда не попадали. По распоряжению Дженсена, тот негр, который отчислялся из кандидатов в жюри по какому-либо поводу или отводу без указания причины, впоследствии вновь попадал в число присяжных, из которых шел набор на конкретное слушание. Благодаря этой системе получалось, что негры становятся активной частью системы, несмотря на то, что было едва ли возможно ожидать появления чернокожего в кресле присяжного в зале суда. К моменту моего процесса в этой процедуре набора присяжных произошли изменения: прокуроры из ближайших округов не вывели негров из общего числа присяжных, из которых отбирались присяжные для конкретного суда. Поэтому, пока проходили слушания по моему делу, в других судах были такие жюри присяжных, количество негров в которых достигало шести человек.
Партия дала Чарльзу Гэрри указание использовать все его отводы без указания причины при отборе присяжных. По законам штата Калифорния, при рассмотрении дела о преступлении, за которое может быть назначена смертная казнь, каждая сторона — обвинитель и защитник — имеют по двадцать отводов. Другими словами, каждый из них может отклонить двадцать кандидатов в жюри присяжных, не объясняя причины отказа. Это указание мы дали Гэрри для того, чтобы таким образом дать людям понять, что с судебной системой творится что-то не то, если она отказывает обвиняемому в праве быть судимым различными представителями того социума, в котором он живет. Мы действительно использовали все отводы, чтобы акцентировать эту проблему. Обвинение использовало не все свои отводы, потому что ему не составляло труда подобрать для жюри присяжных нужных людей. (Чарльз Гэрри угадывал расистские настроения почти в каждом кандидате в жюри, с которым он беседовал.)
На составление жюри присяжных ушло довольно много времени — около двух недель. В конечном счете, было опрошено примерно 180 человек по трем спискам присяжных, прежде чем было сформировано жюри и выбрано четыре человека заместителей. Присяжные набирались из почти двух сотен человек, а среди них было всего лишь шестнадцать негров, несколько азиатов и один-два чикано.[48] Это притом, что негры составляют 38 % населения Окленда.
В окончательном варианте жюри присяжных на моем процессе состояло из одиннадцати белых и одного чернокожего. Этого единственного чернокожего присяжного звали Дэвид Харпер. Я сразу почувствовал в нем своего, хотя до суда мы друг друга в глаза не видели. В то время он был руководителем одного из отделений Американского банка, но впоследствии стал президентом какого-то негритянского банка в Детройте. Странно, что окружной прокурор не дал ему отвод. Возможно, прокурор надеялся на то, что присутствие хотя бы одного негра в жюри присяжных сыграет в его пользу при передаче дела в апелляционный суд. Кроме того, прокурор хотел заполучить в жюри эдакого безобидного негра. Догадываюсь, что он видел в Харпере «домашнего ниггера», чернокожего банковского служащего, «добившегося успеха». Возможно, обвинитель считал, что Харпер будет на его стороне, поскольку у него был определенный социальный статус и он хотел продолжать карьеру в мире белых.
Во время заседаний я изучал Харпера, пытаясь понять его. Пойдет ли он за сумасшедшей системой? Насчет присяжных всегда приходится гадать. Что касается судьи и прокурора, ты точно знаешь, что они твое враги и сделают все, чтобы уничтожить тебя. Все остальные сотрудники суда, независимо от цвета кожи, — рабы системы. Однако с присяжными дело обстоит несколько иначе. Я следил за каждым движением Харпера, хотя и не мог точно определить, что он делал. Постепенно я начал сомневаться в том, что работа в банке, пусть и хорошая работа, приносила ему удовлетворение. Я задавался вопросом, неужели Харпер, окажется настолько ослеплен подачками системы, что пойдет вместе с расистами из жюри и коррумпированной государственной машиной, только чтобы обеспечить себе будущее — или то, что, как он надеялся, станет его будущим.
Эти вопросы почти каждый день крутились в моей голове, пока слушание медленно продвигалось вперед. Временами, размышляя о Харпере, я не обращал никакого внимания на всю эту утомительные выступление свидетелей обвинения, например, экспертов по баллистической экспертизе. Еще до того, как я стал выступать перед судом сам и обращаться к присяжным, я почувствовал, что Харпер знает своих друзей лучше, чем мог предположить окружной прокурор. Когда я выступал со свидетельскими показаниями в последний раз, свою речь я адресовал Харперу. Он был моей целью. Между нами создалась невидимая связь. Она убедила меня в том, что Харпер не только понял меня, но и согласился со мной. Лишь после этого я разглядел проблеск надежды, связанный с присяжными. Эту надежду олицетворял Харпер. Вместе с тем я не очень верил в способность Харпера переубедить остальных присяжных.
Моим обвинителем был Лоуэлл Дженсен. (Впоследствии он станет прокурором Аламедского округа.) Дженсен — очень остроумный и способный человек, достойный оппонент, когда дело касается закона. Похоже, он обладает фотографической памятью, и что касается знания законов, то он действительно хороший юрист. В моем деле он хотел добиться обвинения в убийстве первой степени, и ему было не важно, что законы придется притягивать за уши, чтобы доказать мою виновность. С этой целью он игнорировал появлявшиеся основания для пересмотра дела. Дженсену было все равно, что высшая судебная инстанция потом опротестует вердикт, вынесенный на суде. Его заботил лишь обвинительный приговор. Дженсен знал, что, если он выиграет дело против меня, т. е. человека, которого ненавидел Истэблишмент, он будет вознагражден славой и богатством. Что означал пересмотр дела в высших судебных инстанциях? На это ушло бы от двух до пяти лет. За этой время Дженсен добился бы желаемого. Мое дело не значило для него ничего, кроме того, что было способом удовлетворения эгоистических стремлений.
На протяжении всего процесса между Дженсеном, судьей и мной продолжалась «игра без слов», иначе говоря, поединок, хотя большинство людей, особенно присяжные, даже не подозревало об этом. Возможно, присяжные искренне считали обвинителя и судью благородными людьми, пекущимися исключительно о правосудии. Но вместе с моими адвокатами я чувствовал постоянное присутствие каких-то подводных течений, чего-то трудно уловимого. И мы знали, что, если бы присяжные почувствовали то же самое, то они увидели бы подлинную политическую природу многого из того, что происходило в зале суда. К примеру, мы с самого начала предположили, что Дженсен изобрел расистскую процедуру выбора присяжных, когда чернокожие формально включены в списки присяжных, но вычеркиваются оттуда перед началом судебного процесса. И еще мы знали, что Дженсен вовсе не думал о правосудии, а собирался выиграть дело любой ценой, чтобы удовлетворить собственные амбиции. Вот лишь несколько причин, по которым все судебное разбирательство превращалось в своеобразную игру — довольно мрачную, если учесть, что на кону стояла моя жизнь. Тем не менее, это была игра.
В открытом заявлении к жюри присяжных Дженсен обвинил меня в намеренном убийстве офицера Джона Фрея, в нанесении огнестрельных ранений офицеру Герберту Хинсу и в похищении Дела Росса. Дженсен рассказал присяжным свою версию происшествия. Когда первый полицейский остановил меня, я предъявил ему фальшивое удостоверение личности, но, когда подошел второй офицер, я назвал свое истинное имя, после чего первый офицер, Фрей, сказал мне, что я арестован. Прокурор утверждал, что как только Фрей пошел назад по направлению к своей машине, я достал пистолет и открыл огонь. По словам Дженсена, я застрелил офицера Фрея из моего собственного пистолета, который вытащил из-за пазухи, а потом подобрал пистолет полицейского и продолжил стрелять. Меня обвиняли в том, что я выстрелил в офицера Фрея пять раз и в офицера Хинса — три раза. Считалось, что офицер Хинс попал в меня один раз. После перестрелки, подвел итоги прокурор, я скрылся с места преступления и принудил Дела Росса отвезти меня в другую часть Окленда.
Самая большая проблема, с которой столкнулось обвинение, было доказать мотивы моих предполагаемых действий. Дженсен утверждал, что у меня было три мотива для совершения преступления. Во-первых, я уже был обвинен в уголовном преступлении и находился под надзором. Я знал, что ношение запрещенного оружия станет поводом для нового обвинения, если полицейские найдут у меня пистолет. Второй мотив был связан с марихуаной, которая была обнаружена в машине, а также в кармане моих брюк. Марихуана тоже могла послужить еще одним поводом для вынесения обвинения. И, в-третьих, я предъявил полицейскому ложное удостоверение личности, что является нарушением закона. По словам прокурора выходило, что из-за всего вышесказанного я пришел в такое отчаяние, мне так не хотелось получить новое обвинение, что я убил одного полицейского, ранил второго и похитил гражданина. Как я уже говорил, мой обвинитель не останавливался ни перед чем, чтобы выиграть дело.
На самом-то деле, останавливая меня, Фрей прекрасно знал, с кем имеет дело, равно как знал меня в лицо каждый полицейский в Окленде. Он пытался наказать меня, используя городской вариант линчевания, с давних пор применявшегося на Юге. Мои адвокаты подняли сведения, касавшиеся прошлого Фрея, и обнаружили множество случаев, когда этот полицейский преследовал негров и жестоко с ними обращался, а также делал расистские заявления о чернокожих, в том числе и в присутствии самих чернокожих. К несчастью для Фрея, на этот раз его привычки сыграли с ним злую шутку. Я не знаю, что там случилось, поскольку потерял сознание, но все пошло не так, как Фрей хотел или как ожидал. Мне кажется, он думал, что если бы прикончил меня, то получил бы повышение.
Обвинение, связанное с марихуаной, было сущей фальсификацией. Прежде всего надо сказать, что ни один член партии «Черная пантера» не употребляет наркотики. Это абсолютно запрещено. Если выясняется, что кто-то нарушил этот запрет, этот человек исключается из партии. Запрещение употреблять наркотики — это одно из следствий принципа «Черных пантер» соблюдать закон в точности. И Чарльз Гэрри, и я сам были уверены в том, что найденная в машине и в моих брюках марихуана была подброшена полицией. В прошлом году полиция останавливала меня больше пятидесяти раз — и чего ради мне стоило рисковать и брать с собой марихуану? Зная, что в любой момент дня и ночи меня могут подвергнуть тщательному обыску и заодно проверить мою машину, я бы никогда не совершил столь безрассудный поступок, даже если бы я и собирался покурить марихуану, чего, в действительности, не было. Если бы коробки с марихуаной по-настоящему были у нее в машине в ту ночь, то невозможно было бы установить, откуда они взялись. Ее машиной пользовались десятки людей, многих из которых она едва знала, так как они были друзьями ее друзей. Но больше похоже на то, что полиция повела себя, как обычно, и использовала все возможности, в том числе и марихуану, чтобы упрятать меня за решетку.
Что касается обвинения в ношении оружия, то, разумеется, никакого оружия у меня не было, ведь той ночью я праздновал окончание надзора. У меня не было никаких причин брать с собой пистолет и тем более избегать ареста по этому поводу. К тому же я не считал себя опасным преступником. Изначально обвинение в уголовном преступлении было сложным и в любом случае было связано с делом Одела Ли 1964 года. По законам Калифорнии, подсудимый считается «уголовным преступником» или «лицом, совершившим судебно-наказуемый проступок» в зависимости от меры наказания. Если он отбывает срок в тюрьме штата, то он уголовный преступник, тогда как виновный в совершении судебно-наказуемого проступка обычно попадает в окружную тюрьму. Когда меня обвинили в нападении на Одела Ли с применением смертельного оружия, мне назначили три года условного освобождения под надзором с пребыванием первых шести месяцев срока в окружной тюрьме. Это значило, что я относился к числу совершивших судебно-наказуемый проступок. Однако на суде по обвинению в убийстве судья сказал, что я был осужден отбывать наказание в тюрьме штата и только потом эта мера пресечения была изменена. За то, что меня условно освободили под надзор, мне пришлось полгода отсидеть в окружной тюрьме. С формальной точки зрения, штат считал меня уголовным преступником. В конце концов, если бы я попал в уголовные преступники, то это решение можно было бы пересмотреть. Теоретически я мог подать в суд прошение о пересмотре моего статуса, но я никогда не обращался в суд с таким прошением, потому что не считал себя уголовным преступником.
Но обвинение считало меня таковым и собиралось построить все дело вокруг этого. Обвинение намеревалось не только показать, что я совершил убийство во избежание ареста. Мои обвинители хотели еще сыграть на том, что свидетельские показания уголовного преступника могут быть подвергнуты сомнению, к тому же уголовному преступнику суждена более строгая мера наказания. Несмотря на все возражения Чарльза Гэрри и приведенные им аргументы, судья постановил, что в 1964 году я был обвинен в совершении уголовного преступления, и это обвинение добавилось к трем, выдвинутым на происходящем процессе. Этот вопрос с обвинением по делу Одела Ли периодически всплывал на судебных заседаниях, потому что обвинение нуждалось в укреплении мотива. Когда я сам стал давать свидетельские показания, я, конечно, сказал присяжным, что не считаю себя уголовником. Это было просто смешно — строить обвинение на этом неверном допущении, ведь несколько десятков свидетелей могли подтвердить, что видели, как я праздновал ночь с 27 на 28 октября. Без сомнения, этот факт говорил, что у меня не было причин сопротивляться аресту и я не был уголовником.
С началом судебного разбирательства по моему делу Элдридж Кливер выпустил листовку, которая широко распространялась в негритянской общине. В листовке Элдридж обвинял полицию в том, что она, задумав убийство, нарушила территориальную неприкосновенность негритянской общины. По мнению Элдриджа, я разобрался с этим нарушением необходимым образом. Главная мысль листовки состояла в том, чтобы оправдать негров, убивающих полицейских за вторжение в общину. Эта мысль подразумевала, что я убил полицейского, даже если в действительности я не совершал убийства.
Листовка не могла быть использована против меня в суде. Тем не менее, мои родители очень расстроились из-за нее и выразили резкое несогласие с Элдриджем. Они чувствовали, что он мало заботился обо мне, а на самом деле пытался подстегнуть меня. Как можно мягче я постарался объяснить родителям, что не могу разбираться ни с Элдриджем, ни с кем бы то ни было из партии во время суда, потому что их действия не могут стать доказательством, которое можно использовать в судопроизводстве. По-моему, Элдридж был волен писать любые вещи и сплачивать общину любыми средствами, которые считал нужными. В этом я его поддерживал. Издание листовки было политическим действием. Элдридж использовал шумиху вокруг моего процесса, чтобы повысить уровень сознания общины. Я сам хотел идти вместе с партией и поддерживать ее мероприятия, проводившиеся с целью просвещения людей, мобилизации общины и перемещения противоречий на более высокий уровень. После этого разговора моя семья перестала вмешиваться в политическую деятельность партии.
Судебный процесс принес много горя и беспокойства моей семье. Мои близкие хотели спасти меня, но я чувствовал, что смерть моя близка, поэтому в то время меня волновала только община. Поскольку семья продолжала надеяться на положительный исход дела, я не мог сказать им о моих предчувствиях, однако их вера и поддержка очень меня трогали. На самом деле, единственное, что напрягало меня во время суда, — то, что мне приходилось заниматься двумя противоположными вещами: с одной стороны, пытаться успокоить и обнадежить родных, с другой — выполнять политическую работу, проведение которой, как я знал, было необходимо. Теперь понятно, что я отлично с этой работой справился, но тогда она огромным бременем лежала на моей семье и на мне самом.
Я столкнулся с еще одной проблемой — называть моим адвокатам имя Джина Мак-Кинни, моего пассажира той ночью, или нет. Полиции не удалось арестовать Джина, несмотря на усердные поиски. Больше того, они не знали даже его имени. С самого начала Джина ни в чем не подозревали, и, давая свидетельские показания перед большим жюри, Хинс сказал, что мой спутник не совершил никаких противозаконных действий. Сразу после моего ареста полиция объявила по всем радиостанциям Калифорнии о том, что она арестовала «виновного» и хотела бы побеседовать с пассажиром. При этом полицейские постоянно заверяли, что моему спутнику ничего не грозит, поскольку он не причастен к преступлению. Я подозревал, что полиция хотела использовать Джина против меня, и поэтому сначала отказался называть его имя адвокатам. Я не видел смысла в том, чтобы втягивать в это дело Джина, хотя и знал, что его показания, возможно, помогли бы мне. И лишь после того, когда адвокаты заверили меня в том, что, с юридической точки зрения, обвинение ничего не может сделать с Джином, я согласился сказать им его имя. Насколько я мог судить, суд действительно не мог причинить Джину какой-либо вред. Однако Джину так не казалось, и настроен он был скептически. Когда мои адвокаты, наконец, встретились с ним, они очень подробно объяснили ему, что ему ничего не будет за дачу показаний в пользу защиты, и, в конце концов, Джин выступил в суде, несмотря на все свои сомнения. Он продемонстрировал недюжинную смелость, потому что нельзя было исключать, что обвинение попытается пойти на какие-нибудь уловки с целью привлечь его к делу.
Обвинению потребовалось около трех недель для представления дела в суде. Со стороны обвинения было вызвано примерно двадцать свидетелей. Среди них были медсестра, принимавшая меня в Кайзеровской больнице; врач, делавший вскрытие трупа офицер Фрея; специалисты по баллистике из полицейского участка; полицейские, прибывшие к месту перестрелки, и т. д. Однако самыми главными свидетелями обвинения были патрульный Хинс, Генри Гриер, водитель автобуса, который предположительно видел перестрелку, и Дел Росс, утверждавший, что вместе с Мак-Кинни я его похитил. Первым из этих свидетелей давал показания Герберт Хинс.
Когда офицер Хинс занял место для дачи показаний, вскоре стало ясно, что он невероятно волнуется. Он стал говорить о повторяющихся снах, в которых «Черные пантеры» нападали на него. У Хинса не очень хорошо получалось ладно рассказывать, и все его старания говорить связно создавали ощущение, что он совсем сбит с толку. Стало понятно, что прокурор репетировал с Хинсом это выступление, но Хинс был так напряжен, что делал ошибки. С каждой такой ошибкой он опускал голову, словно говорил, что снова попытается следовать сценарию. У Хинса не получалось импровизировать, и он никак не мог пригладить противоречия в своих показаниях.
По словам Хинса, после того, как Фрей приказал мне выйти из машины, мы вместе с ним пошли к машине Хинса (припаркованной позади «Фольксвагена» Ла-Верны), тогда как сам Хинс оставался рядом с машиной Фрея, около передней двери, т. е. где-то на расстоянии тридцати пяти футов от нас. Когда мы с Фреем подошли к машине Хинса, обогнув ее сзади, я, как явствовало из показаний Хинса, «развернулся и открыл стрельбу», а потом мы с Фреем начали «драться» около машины. Как сказал Хинс, он был ранен в правую руку, после чего перебросил пистолет в левую. Сразу после этого, боковым зрением Хинс заметил, что ехавший со мной пассажир (Мак-Кинни) выбрался из «Фольксвагена» и стоит на обочине с поднятыми руками. Хинс направил на него свой пистолет, но, получив от человека заверения в том, что он безоружен, Хинс повернулся в нашу с Фреем сторону. К этому времени, сказал Хинс, мы с Фреем расцепились, хотя полицейский все еще продолжал висеть на мне. И, когда я повернулся к нему лицом, Хинс выстрелил мне в живот. Хинс не сказал, что видел, как пуля в меня попала, он сказал лишь, что целился мне «в центр тела». После этого Хинс помнил только две вещи: как он послал по рации сигнал «940Б» — экстренный вызов, и две фигуры, убегающие в темноту.
Когда Гэрри приступил к перекрестному допросу свидетеля Хинса, в его показаниях обнаружилось немало противоречий и вопросов, оставшихся без ответа. Хинс постоянно твердил, что он не видел пистолета в моей руке, и в то же время он говорил о том, что я развернулся и начал стрелять. Он так и не смог сказать, кто же попал ему в руку, хотя он сам утверждал, что стрелял в меня, когда я повернулся к нему лицом. Он не стал утверждать, что я стрелял в него, хотя вообще-то полицейских учат замечать такие вещи, как пистолет в руке подозреваемого. Хинс не смог толком описать одежду Мак-Кинни. Некоторые подробности в его показаниях противоречили описанию Генри Гриера, водителя автобуса.
В показаниях Хинса нашлось самое слабое место, на которое Гэрри мастерски обратил внимание присяжных. И почему, спрашивается, Хинс повернулся к Мак-Кинни спиной, поверив последнему на слово, что он не вооружен? Если принять во внимание тот факт, что оклендская полиция не доверяла всем без разбору «Черным пантерам» и ненавидела их, если учесть, что Мак-Кинни, которого Хинс не знал и который разъезжал в одной машине с министром обороны «Черных пантер», мог с большой вероятностью тоже быть членом партии «Черная пантера», становится непонятным, как мог Хинс оставить себя беззащитным, тем более, если он не понимал, откуда шли выстрелы. Как предположил Гэрри в ходе перекрестного допроса Хинса, Хинс повернулся к Мак-Кинни спиной, поскольку его больше волновало то, что будет делать Фрей. В полицейских кругах Фрей был известен как человек, испытывавший потребность в патрулировании негритянской общины. Он был хуже обычного копа, и это делало его чрезвычайно опасным.
Из показаний Хинса и инструкций, данных ему прокурором, стало ясно, что были приложены колоссальные усилия, чтобы избежать любого намека на то, что Фрей и Хинс стреляли друг в друга. Первый вопрос, который Чарльз Гэрри адресовал свидетелю на перекрестном допросе, звучал так: «Вы стреляли в офицера Фрея и убили его?» Хинс сказал, что нет. И все же несколько фактов указывали именно на это, и все попытки Хинса увильнуть от этого признания не помогали обвинению. К примеру, Хинс особенно упирал на то, что выстрелил в меня лишь после того, как, по его словам, мы с Фреем расцепились, подравшись около машины. Более веские доказательства были получены из отдела баллистической экспертизы при полицейском участке. Эксперты пришли к выводу о том, что пли, которые попали и в Фрея, и в Хинса, были выпущены из полицейских револьверов. Это были свинцовые пули без медных оболочек в отличие от двух девятимиллиметровых гильз, найденных на земле на месте перестрелки. Показания экспертов повредили обвинению, потому что Дженсен с самого начала утверждал, что я стрелял в Хинса и Фрея из своего пистолета тридцать восьмого калибра, пули которого совпадали с обнаруженными гильзами. Естественно, этот мифический пистолет нигде не нашли.
В конечном счете, показания Хинса мало что дали обвинению. На втором слушании его речь стала еще запутанней, а на третьем он вообще не мог объяснить несоответствия в своих показаниях. Потом он все-таки сломается и признает, что видел «третью силу» в перестрелке. Но даже первое выступление Хинса с показаниями было настолько расплывчатым и противоречивым, что его трудно было принять всерьез.
Поэтому показания чернокожего Генри Гриера, одного из главных свидетелей обвинения, были крайне важны. Это был единственный человек, за исключением Хинса, который утверждал, что во время перестрелки у меня был пистолет. Гриер был водителем автобуса и работал в Окленде, в компании, обеспечивающей перевозки пассажиров между Аламедой и Контра-Костой. Согласно его показанием, около 5.00 утра 28 октября 1968 года он вел автобус по Седьмой-стрит, потом остановился и в ярком свете фар увидел, как стреляли в Хинса и Фрея. За происходящим он наблюдал с расстояния примерно в десять футов или меньше. Когда Дженсен попросил свидетеля опознать стрелявшего человека, Гриер покинул место для дачи показаний, подошел к тому месту, где со своими адвокатами сидел я, и положил руку мне на плечо.
Когда Гриер давал свои первые свидетельские показания днем 7 августа 1968 года, я почувствовал, как меня захлестывает отвращение. Очевидно, что Гриера подкупили. Он пошел на это из страха перед белой властью и, возможно, потому, что окружной прокурор обещал ему какие-то подачки. После расследования у моих адвокатов тоже появилась причина подозревать, что у Гриера были проблемы с его работой или с законом, и лишь сотрудничество с окружным прокурором могло помочь ему выпутаться из затруднительного положения. Но чем дальше тянулось первое слушание, острое отвращение, которое я поначалу питал к Гриеру, стало уступать место жалости. Как-никак, Гриер был моим чернокожим братом. Будучи негром, я понимал, что беднягу принудили променять чувство принадлежности к черной расе на выживание. Я знал, что он, должно быть, отвратителен самому себе. На первом слушании я чувствовал, что Гриер не может жить в мире с сами собой. Но, когда он повторил свои показания на втором и на третьем процессе, я понял, что его полностью уничтожили как личность. Он окончательно продался и уже не мог чувствовать стыд за свои поступки. Гриер остался для меня настоящей загадкой.
Показания Гриера были чрезвычайно важны для обвинения. Это доказывается тем, что о существовании этого свидетеля Чарльз Гэрри узнал всего лишь за шесть дней до появления этого свидетеля в суде — 1 августа. В этот же день было завершено формирование жюри присяжных, и по правилам судопроизводства, обвинение должно было назвать защите имена и адреса всех своих свидетелей, которых оно собиралось вызвать в суд. Именно в тот день Гэрри впервые увидел в списке свидетелей фамилию Гриера и узнал, что это был за человек. На протяжении всех девяти месяцев подготовки к суду Дженсен тщательно следил за тем, чтобы Гриер вообще не упоминался в деле. Водитель автобуса не давал показаний перед большим жюри. Во всех полицейских рапортах, во всех официальных заявлениях, в которых рассматривалась каждая деталь происшествия, фамилия одного из самых важных «свидетелей» перестрелки замалчивалась. Дженсен продемонстрировал выдающееся мастерство в применении тактики Макиавелли. Лишь тогда, когда скрывать Гриера было больше невозможно, мой адвокат узнал о том, что этот человек будет свидетельствовать в суде.
В тот момент, когда мои адвокаты получили от обвинения список свидетелей, куда был включен Гриер, им предоставили еще одну поразительную улику — расшифровку записанного на кассету разговора между Гриером и полицейским инспектором Фрэнком Мак-Коннеллом. Беседа свидетеля и инспектора состоялась в полицейском участке спустя полтора часа после перестрелки. Полиция забрала Гриера в участок для дачи показаний почти сразу после происшествия, и тогда он описал все, что он якобы видел. Он также идентифицировал меня как стрелявшего по фотографии из полицейской картотеки, которую инспектор Мак-Коннелл показал ему.
Когда мои адвокаты познакомились с показаниями Гриера, которые он дал по свежим следам, мы поняли, почему полиция и обвинение скрывали от нас этого свидетеля. Если бы Чарльзу Гэрри удалось поговорить с Гриером пораньше, то довольно быстро адвокат убедил бы его в том, что его показания в суде не пройдут. Начать с того, что Гриер не давал «показания» полиции. Его допрос в полицейском участке был классической устной провокацией. Инспектор взял Гриера, который не только слабо представлял себе случившееся, но и во многих случаях был вообще не уверен в том, что видел, в оборот и так формулировал вопросы, что они подразумевали нужный полицейским ответ. Стоило Гриеру заколебаться или остановиться и попытаться подробнее вспомнить увиденное, как инспектор Мак-Коннелл подсказывал ему готовый ответ, предлагая свой сценарий развития событий. Гриер покорно соглашался. Некоторые моменты в показаниях Гриера были настолько губительны для обвинения, что казалось невероятным, как Дженсен мог сделать ставку на Гриера как на главного свидетеля. Должно быть, прокурор вдохновился тем, что Гриер поклялся — пистолет был у меня в руке.
Во-первых, описывая стрелявшего (позже Гриер опознает в этой личности меня), Гриер сказал, что он был не выше пяти футов ростом, или, как сказал инспектор Мак-Коннелл, «его можно было бы назвать типичным коротышкой». Мой рост — пять футов и десять с половиной дюймов. Как видно, Гриер порядком ошибся насчет моего роста. Свидетель также показал, что я был одет в черную рубашку, светлую куртку желто-коричневого цвета, плюс был чисто выбрит. Полиция забрала всю одежду, которая была на мне в ту ночь. В протоколе было зафиксировано, что я был одет в черную куртку, белую рубашку и у меня была двухнедельная щетина (что подтверждается крупноплановой фотографией, сделанной полицией в тот момент, когда я лежал на кушетке в Кайзеровской больнице). Многое из сказанного Гриером противоречило показаниям офицера Хинса.
Гриер сказал инспектору Мак-Коннеллу, что ехал на своем автобусе в западном направлении по Седьмой-стрит. По его словам, подъехав к перекрестку Седьмой-стрит и Уиллоу-авеню, как раз где шло строительство нового здания почты, он увидел две припаркованные патрульные машины, а рядом с ними двух полицейских и двух гражданских, стоявших на дороге. Гриеру показалось, что полицейские, скорее всего, выписывали гражданским штраф или проводили программную проверку. Поэтому водитель почти не задумался об этой сцене и поехал дальше, к месту, где заканчивался его маршрут. (Это утверждение противоречит показаниям Хинса, согласно которым второй пассажир [Мак-Кинни] оставался в «Фольксвагене» до тех пор, пока Хинса не ранили.) Потом, как продолжал рассказывать Гриер, он доехал до конца своего маршрута, развернулся и поехал обратно — в восточном направлении по Седьмой-стрит, при этом в автобус село три пассажира. В тот момент, когда он снова проезжал мимо патрульных машин, по его словам, Фрей и я шли по направлению к одной из машин, а офицер Хинс следовал за нами. (Хинс же сказал, что стоял позади машины Фрея, пока мы шли к другой машине, и не сопровождал нас.) Согласно показаниям Гриера, пока Фрей рядом со мной, я полез в куртку, вытащил пистолет и выстрелил в Хинса, который шел сзади. Хинс упал на землю. К этому моменту, сказал Гриер инспектору Мак-Коннеллу, он уже остановил автобус на расстоянии тридцати-сорока ярдов от нас. Потом мы начали с Фреем драться, и Гриер услышал второй выстрел. Водитель бросился к телефону в автобусе, чтобы позвонить в центральную диспетчерскую автопарка, а когда оглянулся назад, то увидел, как Фрей падает, я встаю над ним и стреляю в него, лежащего на спине, три-четыре раза. Потом, по словам Гриера, я повернулся и побежал на запад, а через несколько минут к месту перестрелки со всех сторон прибыла полиция и сбежались люди. Гриер сообщил инспектору Мак-Коннелу, что он не видел второго гражданского, когда ехал мимо нас обратно в восточном направлении. По словам Гриера, во время перестрелки «этого второго» нигде не было видно. (Хинс показал, что Мак-Кинни стоял у обочины, подняв руки вверх.)
Как только Гэрри и другие мои адвокаты ознакомились с письменной расшифровкой показаний водителя автобуса, а также получили от обвинения имя и адрес свидетеля 1 августа, они попытались связаться с Гриером. Он не появлялся на работе в течение следующих шести дней. Адвокаты снова и снова звонили ему домой, но не могли дозвониться. Каждый раз они слышали в трубке записанное сообщение, в котором говорилось, что номер не в порядке. Около дома Гриера постоянно дежурили. Но там никого не было. Невозможно было найти ни самого Гриера, ни членов его семьи. Гриер как в воздухе растворился. Ни один из адвокатов не видел Гриера в глаза до того, как этот человек вошел в зал суда 7 августа, чтобы свидетельствовать со стороны обвинения. В тот день, когда его имя было объявлено защите, Гриер был взят под охрану сотрудниками окружного прокурора. В условиях строгой секретности его поселили в отеле «Озеро Мерритт» в центре Окленда, что полностью обезопасило свидетеля от расспросов защиты. После того, как Гриер, наконец, объявился, у Чарльза Гэрри было всего лишь несколько часов, чтобы подготовить вопросы для перекрестного допроса свидетеля на основании показаний Гриера, предоставленных обвинением. Впрочем, у Гэрри было шесть дней для изучения показаний Гриера, данных им инспектору Мак-Коннеллу. И Гэрри хватило времени подготовиться для того, чтобы полностью дискредитировать показания Гриера, когда тот оказался в суде на месте для свидетелей. А все потому, что в суде, когда его допрашивал Дженсен, Гриер изменил многие моменты в своих показаниях. Невероятно, но факт.
Присяжные не были ознакомлены с письменной расшифровкой показаний Гриера, снятые с него под присягой инспектором Мак-Коннелом. Поэтому, когда 7 августа Дженсен предъявил суду Гриера в качестве свидетеля, присяжные впервые слушали рассказ Гриера о перестрелке. Прокурор провел допрос свидетеля очень ловко и сделал особенный упор на ту часть показаний, где речь шла о том, как я вытащил пистолет из-под рубашки, выстрелил в Хинса, а потом встал над Фреем и убил его, выстрелив в него три-четыре раза или больше. Когда Гриер подошел ко мне с целью подтвердить, что стрелял именно я и никто другой, присяжные, должно быть, поверили в мою вину, поскольку Гриер предстал перед ними спокойным и уверенным свидетелем.
Однако Дженсен допустил грубейшую ошибку. Он подумал, что не стоит больше беспокоиться о расхождениях в показаниях Гриера, данных им спустя полтора часа после перестрелки, и тех, которые прокурор вложил в его уста. Дженсен велел Гриеру сказать присяжным, что он находился на расстоянии меньше десяти футов от участников перестрелки, тогда как в сделанном под присягой заявлении инспектору Мак-Коннеллу Гриер сказал, что он был от нас в тридцати-сорока ярдах. В суде Гриер показал, что я полез за пистолетом под рубашку, тогда как сначала он сказал, что за пистолетом я полез в карман куртки или пальто. На суде Гриер заявил, что Фрей упал вперед, лицом к земле, а Мак-Коннелу он сказал, что Фрей упал на спину. В суде прозвучало, что фары автобуса освещали место перестрелки и Гриер мог хорошо видеть происходящее, но инспектору Гриер сказал, что затрудняется определить возраст стрелявшего, так как голова у него была опущена и Гриер «не мог хорошенько его рассмотреть». На суде, когда его допрашивал Дженсен, Гриер сказал, что я побежал по направлению к стройке, однако, когда его об это спрашивал Мак-Коннелл, Гриер ответил, что я побежал не к стройке, а к северу, по направлению к заправке.
Чарльзу Гэрри понадобилось три с половиной часа перекрестного допроса, чтобы подорвать доверие к Гриеру. В своих вопросах к свидетелю и в своем заключительном слове Гэрри показал, что между первой и второй версией показаний Гриера существует, по меньшей мере, пятнадцать противоречий. «Какое-то время, — сказал Гэрри присяжным под конец слушания, — я полагал, что мистер Гриер просто заблуждается. Я действительно так думал, причем довольно долго. Но теперь я пришел к выводу, что этот человек либо намеренно лжет, либо он психопат и на него нельзя полагаться, когда речь заходит о фактах. Что касается Хьюи Ньютона, то любой из этих вариантов для него смертелен».
Во время перекрестного допроса свидетеля Гэрри сначала указал на то, что не было абсолютно никакой необходимости брать Гриера под охрану. Несмотря на все энергичные возражения Дженсена, который то и дело вскакивал с места и называл вопросы Гэрри к свидетелю «неправомочными, не относящимися к делу и несущественными», Гэрри заставил Гриера признать, что никто из сотрудников окружного прокурора не удосужился ему объяснить причины, вследствие которых его взяли под охрану до суда. Кроме того, Гриер чувствовал себя в полной безопасности, ему никто не угрожал, и он не ощущал потребности в защите. Это было эффектное начало, поскольку присяжные получили возможность увидеть, что суд ведется безжалостным прокурором, который нарушил законное право адвокатов обвиняемого задать вопросы предполагаемому свидетелю.
Потом Гэрри продолжил мастерски развивать свою стратегию. Его целью было уличить Гриера в обмане. Гэрри заставил свидетеля повторить то же самое, что он рассказывал присяжным, когда вопросы ему задавало обвинение. Гэрри хотел, чтобы присяжные очень четко поняли, что происходит (присяжные все еще оставались в неведении насчет первых показаний Гриера инспектору Мак-Коннеллу). Когда Гриер закончил, Гэрри взялся за дело. Одно за другим он продемонстрировал расхождения в показаниях Гриера. Вот отрывок из перекрестного допроса Гриера защитой:

Гэрри: Во что был одет гражданский?
Гриер: Ну, сэр, на нем была темная куртка и светлая рубашка.
Гэрри: На самом деле, сэр, не был ли он — не был ли гражданский одет в темную рубашку и светлую желто-коричневую куртку?
Гриер: Нет, сэр.
Гэрри: Я хочу, чтобы вы подумали прежде, чем давать ответ на этот вопрос. Я собираюсь задать его повторно. Разве не верно, что человек, которого вы назвали гражданским, не был одет в темную, черную, рубашку и светлую желто-коричневую куртку?
(Молчание)…
Гэрри: Светлая желто-коричневая куртка?
Гриер: Нет, сэр. Она была темная.
Судья Фридман: Какой был ответ?
Гриер: Темная.
Судья Фридман: Что была темная?
Гриер: Верхняя одежда была темного цвета.
Гэрри: Какого роста был тот гражданский?
Гриер: Я смотрел из автобуса, сэр, под каким-то углом, так что я не могу сказать, сэр.
Гэрри: Разве тот гражданский не был ниже пяти футов ростом?
Гриер: Я не знаю, сэр.
Гэрри: Вы можете сказать, был ли гражданский крупного телосложения или худой, или еще какой-нибудь?
Гриер: Я не обратил на это внимания, Советник.
Гэрри: Мистер Гриер, вам известно, что вы находитесь под присягой?
Гриер: Да, сэр, мне известно.
Дженсен: Возражения, Ваша честь. Вопрос имеет косвенное значение.
Гэрри: Мистер Гриер, вы давали показания инспектору Мак-Коннеллу 28 октября 1967 года в 6.30 утра?
Гриер: Совершенно верно, сэр.
Гэрри: И в это время разве вы не сказали инспектору Мак-Коннеллу, что тот человек был ниже пяти футов?
Гриер: Я мог, пожалуй, сэр.
Гэрри: Так вы сказали это или нет?
Гриер: Я не помню, чтобы делал какое-то особое заявление, сэр, что касается этого факта, сэр.

На этом слушание было прервано и перенесено на следующий день. На следующее утро, это было в четверг, 8 августа, в отсутствие жюри присяжных, Гэрри выступил в суде с двумя ходатайствами, предметом которых стали нарушения закона в ходе судебного разбирательства. Первое ходатайство было связано с фактом сокрытия от защиты свидетеля. «Вчера мы впервые узнали о том, — сказал Гэрри судье Фридману, — что сразу после предъявления нам списка свидетелей обвинение упрятало этого человека [Гриера] и скрывало его неизвестно где под предлогом защиты. Его отправили в отель «Мерритт», и мы не знали об этом вплоть до появления этого свидетеля вчера в зале суда. Наше ходатайство построено на том факте, что обвинение приложило все силы, чтобы помешать защите реализовать свое право и выполнить свои обязательство и свой долг, связанные с подготовкой и представлением такого серьезного дела, каким является данный случай. Я чувствую себя так, будто я хромой, я связан по рукам и ногам. И я обращаюсь к суду за помощью».
Дженсен тут же ответил, что, если бы Гэрри хотел побеседовать с любым свидетелем обвинения, то ему следовало бы прийти в офис окружного прокурора на следующий же день после ознакомления со списком свидетелей обвинения и поговорить с этим свидетелем прямо там.
На что Гэрри ответил: «У меня есть право видеться со свидетелями тогда, когда я сам этого хочу, и на моих условиях… Я потратил не один час, для того чтобы выяснить местонахождение этого человека, а все это время он жил в режиме секретности». После чего мой адвокат перешел к представлению второго ходатайства:
«Причиной моего второго ходатайства послужила атмосфера, создавшаяся в здании суда. Я вынужден обратить внимание суда на следующее. Дело в том, что здание суда, начиная с входа, наводнено и окружено помощниками шерифа Аламедского округа и прочими полицейскими агентами, чье присутствие приводит людей в замешательство и является оскорбительным. На мой взгляд, присутствие полиции оказывает непосредственное давление и воздействие на жюри присяжных.
С учетом обстоятельств нашего дела я вынужден призвать суд обратить внимание на то, что мы не можем быть уверены в том, что мы добьемся справедливого судебного разбирательства в таких условиях, когда присяжные заходят в суд, а помощники шерифа спрашивают их имя и цель пребывания в здании суда, и все в таком духе. По той же самой причине я возобновляю ходатайство о нарушениях закона в ходе судебного разбирательства».
Судья Фридман: Ходатайство отклонено. Пригласите присяжных.
После этого присяжные вернулись на свои места, и Гэрри продолжил перекрестный допрос Генри Гриера.
Гэрри: Мистер Гриер, разве вы сначала не увидели этого полицейского и этого гражданского, как вы и сказали, стоявшими рядом друг с другом, когда ваш автобус находился, по крайней мере, на расстоянии тридцати-тридцати пяти ярдов от места событий?

Гриер: Нет, сэр.
Гэрри (зачитывает расшифровку записи показаний Гриера): «…И потом я заметил, когда подошел, увидел полицейского, идущего с каким-то парнем ко второй патрульной машине, и этот парень был невысокого роста, коротышка какой-то. Он — как раз тогда, когда я подъехал на тридцать, тридцать или сорок ярдов, я заметил, что мужчина начинает лезть в свою куртку…»
Гэрри: Вы дали такой ответ инспектору Мак-Коннеллу в то утро, не так ли, сэр?
Гриер: Да, сэр.
Гэрри: Мистер Гриер, этот человек был ниже пяти футов, не так ли? Могли бы вы ответить на этот вопрос однозначно — либо «да», либо «нет"…
Гриер: Я не знаю, Советник.
Гэрри (зачитывает отрывок из расшифровки):
«Вопрос: И какого роста, как вы думаете, он был?
Ответ: Не выше пяти футов.
Вопрос: Очень невысок?
Ответ: Очень невысок».
Гэрри: Вы так сказали тогда, разве нет?
Гриер: Да, сказал.
Гэрри: Мистер Гриер, какой вес был у этого человека?
Гриер: Я не знаю.
Гэрри: Как по-вашему?
Гриер: Я не знаю, Советник.
Гэрри (зачитывает расшифровку):
«Вопрос: Примерно сколько он весил, как вы считаете?
Ответ: Ну, 125».
Гэрри: Такой ответ вы дали на вопрос?
Гриер: Такое могло быть, Советник.
Гэрри: Был ли этот парень, этот мужчина, которого вы видели в то утро, был ли этот парень крепким или худым, или среднего телосложения, или каким он был?
Гриер: Среднего телосложения, я бы сказал.
Гэрри: На самом деле, человек, которого вы описывали, был коротышкой, не так ли?
Гриер: Да не был он таким, сэр.
Гэрри (цитирует расшифровку):
«Вопрос: Он был крупный, здоровый?
Ответ: Нет.
Вопрос: Стройный?
Ответ: Его можно было бы назвать допустим, коротышкой».
Гэрри: Разве не так вы сказали?
Гриер: Такое могло быть, Советник.
Гэрри: Именно так вы сказали, сэр?
Гриер: Возможно, и так. Я мог это сказать, да, сэр.
Гэрри: Мне нужен более точный ответ. Именно это вы сказали, сэр?
Гриер: Как я уже говорил, Советник, без всякой ошибки, я мог так сказать.
Гэрри: Это была правда, не так ли, сэр?
Гриер: Правда, сэр.

После этого, пока Дженсен просил занести в протокол свое неодобрение, Гэрри в полном объеме зачитывал присяжным расшифровку записи показаний Гриера, данных инспектору Мак-Коннеллу. В сознание присяжных не могло не закрасться какое-то подозрение насчет главного свидетеля обвинения, а, может быть, они даже почувствовали, что здесь дурно пахнет.
Самое драматическое и одно из самых существенных опровержений, касавшихся показаний Гриера, Чарльз Гэрри сделал в заключительном слове от лица защиты. Адвокат подошел к столу, на котором были разложены все вещественные доказательства по делу, и взял черную кожаную куртку, которая была на мне 28 октября. Потом он взял револьвер тридцать восьмого калибра, принадлежавший Хинсу, и направился к скамье присяжных. Гэрри остановился перед присяжными и зачитал первоначальные показания Гриера, где говорилось, что я полез в карман моей куртки или пальто и вытащил оттуда пистолет. Гэрри сказал, что пистолет, который, как утверждало обвинение, я прятал, — пистолет тридцать восьмого калибра, не мог быть значительно меньше, чем револьвер Хинса, и с этими словами адвокат положил пистолет в карман куртки. Пистолет сразу же из кармана вывалился. Гэрри положил его в другой карман, но пистолет и там не удержался. Адвокат предпринял еще несколько попыток запихивания пистолета в карман куртки, однако он неизменно вываливался оттуда, потому что карман был слишком мал для такого оружия. Гэрри вновь напомнил присяжным показания Гриера. «И если это не дьявольская ложь, — сказал Гэрри, — тогда я вообще не знаю, что такое ложь. Именно поэтому он переложил пистолет из своего пальто под рубашку. Можно ли исправить дело еще более элегантным образом? Попробуйте. Это небольшой карман, где-то три с половиной дюйма глубиной. Поэтому его показания изменились. И обвинение знало об этих изменениях и потворствовало им. Чтобы добиться обвинительного приговора».
В понедельник, утром 12 августа, для дачи свидетельских показаний со стороны обвинения в суд прибыл Дел Росс, сопровождаемый собственным адвокатом. В этот момент Дженсен отчаянно нуждался в этом свидетеле. Два основных свидетеля по делу — Хинс и Гриер — не были настолько убедительны, как надеялся окружной прокурор. Росс был последним шансом для него. Согласно показаниям Росса, которые он давал перед большим жюри в ноябре 1967 года, сразу после перестрелки я прыгнул в его машину в сопровождении еще одного человека и под дулом пистолета заставил его отвезти нас подальше от места событий. Этот свидетель был вторым человеком, утверждавшим, что я держал в руке пистолет. Обвинение в похищении тоже имело значение, поскольку данный поступок свидетельствовал о том, что знал, что совершил преступление и предпринял отчаянную попытку спастись бегством. Росс сказал большому жюри, что я запрыгнул на заднее сидение его машины, а мой спутник сел на переднее. По словам Росса, сначала он отказался выполнить приказ, но, когда я наставил на него пистолет, подчинился. По словам Росса, я сказал ему следующее: «Я только что застрелил двух пижонов» и «Я бы пострелял еще, если бы пистолет не заело». Когда свидетелю показали мою фотографию, он опознал меня как человека с пистолетом.
Приглашая Росса 12 августа на место для дачи показаний в суде, Дженсен и думать не мог (у него не было никаких причин так думать), что Росс не станет повторять в точности то, что он говорил перед большим жюри. Свидетель ответил на несколько первых вопросов: где он живет, имел ли он машину в октябре 1967 года, какой модели была машина и т. д. и т. п. Но, когда Дженсен спросил Росса о том, где тот находился в пять часов утра 28 октября, свидетель не дал ответа на этот вопрос. «Я отказываюсь отвечать, потому что это может быть мне поставлено в вину», — сказал Росс. Дженсен не мог поверить своим ушам. Он попросил судебного стенографиста зачитать ему ответ свидетеля, словно хотел удостовериться, что он не ослышался. Росс был свидетелем обвинения. Больше того — он был потерпевшим, а не обвиняемым. На потерпевших же пятая поправка не распространяется. Росс продолжал отказываться отвечать на вопрос, что привело Дженсена в ярость. С его точки зрения, настойчивый отказ свидетеля отвечать мог серьезно повредить обвинению и к тому же сделать ему плохую рекламу. Создалось бы такое впечатление, что происходит нечто сомнительное (что, на самом деле, имело место). В итоге офис окружного прокурора был бы выставлен в неблагоприятном свете. Дженсен обратился к судье Фридману и сказал, что свидетель обязан отвечать на все его вопросы, указав на то, что девять месяцев назад свидетель уже давал показания по делу перед большим жюри. В этот момент судья распорядился, чтобы присяжные покинули зал суда. Адвокат свидетеля заявил, что Росс делает личное заявление о том, что он находится под защитой пятой поправки. По словам адвоката, вопросы, задававшиеся во время суда его клиенту, могут выйти за пределы фактических ответов, которые Росс давал большому жюри, и вызвать новые вопросы. Вот эти вопросы могут нанести клиенту вред. Адвокат Росса предположил, что его клиент, возможно, знает больше о произошедших утром 28 октября событиях, чем он рассказал большому жюри.
И прокурор, и судья столкнулись с настоящей дилеммой. Судья Фридман решил ответить на поведение свидетеля тем, что сократил слушания в тот день. На следующий день судья гарантировал Россу юридическую неприкосновенность и заявил, что свидетель не будет преследоваться в судебном порядке в связи с его показаниями по данному делу, за исключением лжесвидетельства или проявление неуважения к суду отказом отвечать на заданные вопросы. Теперь Росс, как ни крути, должен был отвечать на вопросы Дженсена и больше не мог ссылаться на пятую поправку. Однако стоило прокурору опять начать допрос свидетеля и задать ему те же вопросы, на которые Росс не дал накануне ответа, как свидетель повторно отказался рассказать, где он был в 5.00 часов утра 28 октября 1967 года на том основании, что это может быть поставлено ему в вину. Судья рассердился не на шутку и повторил, что Росс должен отвечать на вопросы, раз ему гарантирована неприкосновенность. В противном случае, пообещал судья, свидетель отправится в тюрьму за неуважение к суду. Но Росс твердо стоял на своем, по-прежнему отказываясь отвечать на вопросы. Судья Фридман как раз готовился оформить Росса в тюрьму, когда Дженсена осенило, что можно сделать с непреклонным свидетелем и обернуть все в пользу обвинения.
«Мистер Росс, — спросил прокурор свидетеля, — вы помните, что произошло утром 28 октября 1967 года?» Росс молчал. Судья Фридман быстренько вмешался и спросил Росса: «Если вы не помните события того утра, тогда вам следует так и сказать, что вы не помните. Суд не хочет вас ни к чему принуждать. Может быть, вы не помните того, что тогда произошло?» Росс подтвердил, что не помнит.
Невозможно было смотреть, как судья помогает Дженсену. Было ясно, что они задумали. Судья решил показать, что свидетеля нельзя наказывать то, что его подводит память. Поэтому обвинение собиралось помочь освежить Россу память, зачитав ему его собственные показания перед большим жюри, которые обычно никогда не считаются доказательством в суде. Чарльз Гэрри активно протестовал против этого, однако судья Фридман был непоколебим. Дженсен прочел показания Росса перед присяжными, и эти показания вошли в судебный протокол.
Еще никогда поддержка судьи Фридмана, оказанная им прокурору Дженсену, не была настолько очевидной, как в эпизоде с Делом Россом. Для моего процесса такой произвол был обычным явлением. Когда свидетель обвинения не смог давать показания, опасаясь повредить себе, они гарантировали ему неприкосновенность, чтобы все, что он скажет, не могло быть использовано против него. Потом судья хитростью добился, чтобы Росс признал, что он не может вспомнить свои показания перед большим жюри, и тогда обвинение получило возможность зачитать его показания. Зато когда через двадцать дней наш свидетель, Джин Мак-Кинни, отказался давать невыгодные для себя показания, они не стали предлагать ему неприкосновенность или упрашивать его, они просто бросили его в тюрьму. Полиция уже освободила Мак-Кинни от причастности к делу, тем не менее, ему не предложили неприкосновенность для самозащиты. Это был единственный раз, когда на открытом слушании так ярко проявилось противоречие между правосудием и тем, что вытворяли судья с прокурором. Нужные им люди получали неприкосновенность, если знали, что их показания могут повредить им. Наши люди, хотя и освобожденные от причастности к делу, но не доверявшие системе, попадали за решетку. Судебный процесс был не чем иным, как большой шарадой. Цель этой игры состояла в том, чтобы отправить меня в газовую камеру.
Однако все их уловки с показаниями Дела Росса, в конечном итоге, ни к чему не привели, потому что Чарльз Гэрри выложил последний козырь. За две недели до начала суда он беседовал с Россом в своем офисе и записал разговор на пленку. Во время этой беседы Росс признал, что солгал большому жюри. Он решил быть заодно с властями, поскольку у полиции на него были ордера за нарушения правил парковки, и он боялся. Росс сказал Гэрри, что той ночью у меня не было пистолета, что я был почти без сознания и ничего Россу не говорил. Разумеется, когда Гэрри приступил к перекрестному допросу Росса, свидетель не вспомнил беседу с моим адвокатом. Поэтому Гэрри включил магнитофон и дал присяжным возможность прослушать всю пленку целиком, несмотря на страстные протесты Дженсена.
В результате обвинение в похищении с меня было снято за недостатком улик. Теперь меня обвиняли по трем пунктам, а не четырем, как раньше. Вызов Росса в суд в качестве свидетеля обвинения окончился полным провалом. И все-таки Росса вызвали на второе и третье слушания по моему делу. Оба раза он отказывался от своей позиции, занятой на первом слушании. Несмотря на это, я не приходил в раздражение от Росса. Как и Гриер, он был раздавленным и сломанным человеком, запуганным могущественным государством и не вызывавшим ничего, кроме жалости. Гораздо больше меня выводило из себя поведение прокурора, который одурачил и использовал Росса. На самого Росса, не сумевшего защитить себя, я не сердился.
Росс был последним важным свидетелем со стороны обвинения, и после выступления Росса в суде обвинение закончило изложение своей версии дела. В любом судебном разбирательстве бремя поиска доказательств лежит на обвинении. Именно обвинение должно собрать доказательства вины подсудимого, чтобы эта вина была признана без малейших сомнений. Многие обвинительные заключения, сделанные прокурором, были построены на допущениях и намеках, а не на фактах. Несмотря на целенаправленное желание прокурора сделать из меня человека с пистолетом, немало его доказательств обернулись для него не тем, что он ожидал. В дополнение к слабым местам в показаниях Гриера и Хинса, которые к тому же не согласовывались в основных моментах, в построениях окружного прокурора был целый ряд упущений и ошибок.
У Дженсена никак не выходила картина перестрелки. Например, он не мог разобраться с местонахождением двух девятимиллиметровых гильз, обнаруженных полицейскими на месте перестрелки. Дженсен предположил, что эти гильзы, которые не подходили к пистолетам полицейских, были от пуль револьвера тридцать восьмого калибра, который якобы был у меня в ту ночь. Гильзы были найдены на расстоянии двадцати-двадцати пяти футов друг от друга, одна лежала между полицейскими машинами, вторая — около заднего левого крыла машины Хинса, как раз там, где был застрелен Фрей. Гриер и Хинс сходились в том, что мы вместе с Фреем подошли к машине Хинса со стороны заднего багажника и пока мы не дошли до этого места, никакой стрельбы не было. Спрашивается, как могла вторая гильза оказаться на расстоянии двадцати пяти футов оттуда? Я же не мог быть в двух местах одновременно. Это была неразрешимая головоломка в аргументах обвинения. Единственное возможное ее решение состояло в признании того, что на месте событий был кто-то третий, и он стрелял. Однако обвинение полностью исключало такую возможность, потому что оно хотело получить одного субъекта преступления — меня.
Кроме того, мои адвокаты пришли к выводу, что записи разговоров полицейских в то утро выглядят очень загадочно. Они внимательнейшим образом изучили письменную расшифровку записи всех разговоров между патрульными в машинах и диспетчерской в здании полицейской администрации. Запись начиналась с запроса офицера Фрея, с которым он обратился в диспетчерскую сразу после того, как остановил меня около 5.00 утра. Фрей запрашивал информацию обо мне и о машине, которую я вел. Переговоры полицейских продолжались и после прибытия других полицейских машин на место преступления. Анализируя обмен информацией между патрульными и диспетчерской, мои адвокаты обнаружили указания на то, что из диспетчерской посылались сообщения в другой полицейский участок Окленда, и эти сообщения не проходили по рациям полицейских на месте перестрелки. Отсюда вытекало, что, либо пленки были подделаны, либо в полицию звонили свидетели перестрелки и давали такие сведения, которым полицейские, участвовавшие в перестрелке, не обладали.
К примеру, получив от Фрея запрос обо мне, диспетчер предположил, что я был связан с криминалом, и около 5.15 разослал информацию обо мне как о «подозреваемом», где говорилось, что я одет в дубленку. Через полчаса он по непонятным причинам рассылает другую сводку, где сказано, что на мне была «одежда темного цвета». В диспетчерскую об этом не поступало никаких сообщений от полицейских. В записи нет указаний на источник подобной информации. Откуда диспетчер узнал, что на мне была темная одежда? Ведь Генри Гриер тоже упомянул в своих показаниях инспектору Мак-Коннеллу, что стрелявший был коротышкой в желто-коричневой куртке. Был ли кто-то третий на месте перестрелки, который дал наводку на темную одежду? На суде Дженсен ни разу не обмолвился присяжным о такой возможности, хотя полицейские опрашивали свидетелей, услышавших выстрелы и прибежавших к месту перестрелки буквально через несколько секунд после того, как все было кончено. Мои адвокаты даже предположили, что какое-то количество людей находились достаточно близко к месту событий и могли видеть происходящее. Одна женщина, чернокожая проститутка, сказала полиции, что видела трех человек, убегавших в направлении автозаправки на углу Седьмой-стрит и Уиллоу-авеню. Еще одни свидетель, молодой человек, видел две машины, уносившиеся в северном направлении по Седьмой-стрит. Дженсен не вызвал этих людей в суд в качестве свидетелей, потому что хотел создать впечатление, будто я был единственным человеком, который мог убить Фрея. И все же отчеты других свидетелей противоречили его теории (впоследствии, на третьем слушании, даже Хинс признается, что на месте перестрелки был кто-то третий).
Была еще одна улика, которую Дженсену было трудно отклонить, — сборник законов, который был у меня в руке, когда Фрей приказал мне идти к машине Хинса. Чарльз Гэрри указал присяжным на то, что вряд ли я мог одновременно нести в правой руке и пистолет, и книгу. Но еще существенней была причина, побудившая меня взять с собой эту книгу. Зачитывание полицейским отрывков из законодательства было для меня единственным средством защиты в случае незаконного ареста. Я уже прибегал к этому средству бесчисленное множество раз, и сотни жителей в негритянской общине подтвердили бы, что видели, как я это делал, и могли бы засвидетельствовать, что чтение полицейским законов было моей обычной практикой. Я собирался проделать это и утром 28 октября, т. е. прочитать отрывок из законодательства офицеру Фрею. Уж этот факт Дженсен никак не мог извратить.
Возможно, самое серьезное упущение Дженсена на протяжении всего судебного разбирательства было связано с показаниями Гриера. Дженсену так и не удалось доказать, что важнейшее слово в письменной расшифровке записи беседы Гриера с инспектором Мак-Коннеллом было изменено. Лишь по счастливой случайности Чарльз Гэрри обнаружил, что это слово было неверно записано машинисткой из офиса окружного прокурора при расшифровке записи. Это слово было настолько важным, что могло поставить под сомнение опознание меня Гриером по фотографии, которую ему показали в полицейском участке. Что было хуже, так это то, что Гэрри наткнулся на эту ошибку уже после завершения слушаний, когда присяжные обсуждали свой вердикт.
5 сентября присяжные попросили письменную расшифровку показаний Гриера. Судья Фридман вызвал Гэрри и Дженсена в свой кабинет и попросил у них копию показаний. У суда не было копии (судебный секретарь забыл потребовать копию в качестве улики), а Чарльз Гэрри одолжил свою копию кому-то еще. Так что Дженсен принес подлинную рабочую копию расшифровки. Гэрри быстро пробежал глазами по документу и замер от удивления, когда прочел показания Гриера. Самое решающее слово было исправлено ручкой, отчего смысл предложения полностью менялся. Вот этот отрывок:
«Вопрос: Сколько ему лет?
Ответ: Даже не знаю, ведь я видел все лишь в свете фар. Я не мог — я хорошо его РАССМОТРЕЛ, запомнил его лицо, но — поскольку фары светили прямо ему в глаза, он опустил голову, и я не мог хорошенько его разглядеть».
Напечатанное машинисткой слово «рассмотрел» было кем-то исправлено на правильное слово «не рассмотрел». Однако на протяжении всего процесса Дженсен, прекрасно знавший, как этот момент важен, не проинформировал ни Гэрри, ни присяжных, ни суд о том, что при расшифровке показаний возник вопрос, насколько хорошо Гриер мог рассмотреть подозреваемого. На самом деле, Дженсен утверждал, что Гриер хорошо разглядел стрелявшего и потому смог опознать меня. С морально-этической точки зрения, как только у него появились малейшие сомнения насчет «рассмотрел» или «не рассмотрел», он должен был сообщить об этом суду и адвокату подзащитного. И если у прокурора была хотя бы капля совести, он бы прослушал запись показаний еще раз, чтобы удостовериться в том, какое же слово сказал Гриер. Но Дженсена это совершенно не волновало.
В этом существенном вопросе, равно как во всех других сомнительных случаях (местонахождение гильз, запись переговоров полицейских, сокрытие Гриера до суда, не приглашение в суд важных свидетелей, изменение первоначальных показаний Гриера) Лоуэлл Дженсен оказался недостоин уважения. Ведь работа прокурора заключается в том, чтобы выносить приговор виновному, а не осуждать не виновного человека. При разбирательстве моего дела у Дженсена было много причин поверить в мою невиновность. Он решил проигнорировать их все.
После того, как обвинение закончило излагать свою версию дела, утром 19 августа Чарльз Гэрри подал еще одно ходатайство с указанием на нарушения закона в ходе судебного разбирательства. Свое ходатайство Гэрри аргументировал тем, что для его подзащитного ни о каком справедливом суде в Окленде речи идти не может ввиду царящей атмосферы ненависти, жестокости и разногласий. В качестве конкретного примера проявления ненависти Гэрри прочитал суду несколько отрывков из писем, которые мы с ним регулярно получали. Так, например, одно из писем прислали четверо моряков в отставке, утверждавшие, что они знали Фрея. В письме было заявлено, что ни я, ни Гэрри не выживем и десяти дней после завершения процесса независимо от того, каким будет приговор. А вот и другое письмо с подписью «ККК»:
Поклоннику ниггеров.
Догадываюсь, что наш преступничек-негр собирается дешево отделаться, потому что присяжных и свидетелей так всех запугали, что они не осмелятся вынести обвинительный приговор. Надеюсь, его пристрелят на улице кое-какие друзья бедного полицейского, которого он убил. «Черные пантеры» разгуливают повсюду при полном параде, и я не понимаю, почему бы ККК и Американской нацистской партии не сделать то же самое. Кажется, мы живем в свободной стране. Чертовски плохо, что мы прекратили линчевание. По крайне мере, тогда эти проклятые ниггеры знали свое место и не вызывали никаких проблем. Помню, читал когда-то, как однажды вздернули несколько негров и штопором выковыряли куски плоти из тел. Должно быть, это было очень смешно. Как жаль, что там не было меня и я не смог принять участие в такой хорошей работенке. Надеюсь, что расовая война начнется прямо сейчас. Нас больше чернокожих в десять раз, так что можно не сомневаться в победителе. И среди них будет лежать много чертовых поклонников ниггеров. Жаль, что Гитлер не выиграл, а то мы бы отбросили клюшки и начали бы бить негров.
ККК
Судья Фридман отклонил ходатайство Гэрри и отказался признать, что меня ждет что-нибудь другое, кроме справедливого суда. Судья не придал письмам никакого значения.
После этого Гэрри приступил к изложению своей версии событий и утром 19 августа стал рассказывать присяжным, как на самом деле все было. Адвокат представил группу свидетелей, чьи показания были важны с точки зрения тех политических аспектов дела, которые мы оговорили с самого начала. Это были люди из негритянской общины — простые, честные работяги. Со всей искренностью и убежденностью в своей правоте они могли засвдительствовать, как мешает им жить армия оккупантов в лице полицейских-расистов. Эти люди рассказали, как их останавливают, задают вопросы, запугивают, третируют и оскорбляют без всякой на то причины, а лишь из чувства садистского удовольствия, которое этот процесс доставляет некоторым белым «босякам» с Юга, питающим лютую ненависть к чернокожим. Это были люди, с которыми незваные гости жестоко обращались на территории их же общины. Этих людей объединяла одна вещь — все они сталкивались с офицером Джоном Фреем.
Даниель Кинг, юноша шестнадцати лет, рассказал на суде о своей встрече с Фреем. Он навещал сестру в Западном Окленде. Около четырех часов утра они вышли купить что-нибудь поесть на Седьмой-стрит и там, в это сложно поверить, столкнулись с белым человеком без штанов. Человека сопровождал Фрей. Фрей сказал Кингу, что он нарушил комендантский час, а другой белый заявил, что Кинг знает девушку, забравшую у него брюки. Кинг все отрицал, и оба белых человека стали называть его «ниггером», «продажным гомиком» и другими «грязными словами». Фрей держал Кинга, пока второй белый его бил. Потом Кинга затолкали в машину и отвезли в арестный дом для несовершеннолетних, где юноша провел остаток ночи. Фрей даже не позаботился о звонке родителям Кинга.
Лютер Смит старший. Работает с молодежной организацией в Окленде. У него было несколько стычек с Фреем. Смит показал, что Фрей был «ужасной придирой» и в разговорах со свидетелем неоднократно использовал определения ярко выраженной с расистской окраской. Фрей называл брата Смита «маленьким черномазым ниггером», а жену его сына — «чернокожей сучкой».
Белфорд Даннинг, служащий страховой компании «Благоразумная жизнь», описал свою встречу с Фреем, которая состоялась за день до смерти последнего. Фрей издевался над Даннингом, пока другой полицейский выписывал ему штраф за какое-то мелкое нарушение, связанное с машиной. Даннинг сказал Фрею: «Да что с вами такое? Вы ведете себя, как гестаповец или кто-то в этом роде». Фрей потянулся к своему револьверу. «Я и есть гестаповец», — сказал он.
Молодая белая учительница, Брюс Бисон, преподававшая Фрею в средней школе, пригласила его прийти в класс и рассказать школьникам о трудовых буднях полицейского. По словам свидетельницы, пока Фрей беседовал с ее учениками, он называл жителей негритянской общины исключительно «ниггерами» и в унизительных выражениях отзывался о них как о преступниках и правонарушителях.
Гэрри хотел заставить присяжных понять, чего натерпелись чернокожие от таких копов, как Фрей, наделенных властью. Кроме того, Гэрри хотел, чтобы присяжные поняли: к смерти Фрея привела его собственная кровожадность. Страховой агент Белфорд Даннинг напророчил Фрею накануне его гибели: «Мужик, если ты с этим не справишься, долго ты здесь не продержишься». На самом деле, начальники Фрея уже решили перебросить его из негритянской общины на какой-нибудь другой участок, где он представлял бы не такую смертельную угрозу невиновным людям. Но они запоздали, и Фрей сам осуществил пророчество Даннинга. Во время защиты Гэрри все время подчеркивал «особенности» поведения Фрея (и, предполагается, большинства других полицейских). Фрей не только задирал беззащитных людей; он всегда был готов размазать по стенке любого, в котором он чувствовал своей сомнительной мужественности. В своем заключительном слове Гэрри сказал присяжным: «Вы знаете, с того самого дня, как я взялся за это дело, меня беспокоит одна вещь. Почему, спрашивается, офицеру Фрею так хотелось остановить машину Хьюи Ньютона? Я просыпаюсь по ночам, пытаясь понять что к чему, но никак не могу найти ответ на этот вопрос. Он по-прежнему мучает меня. И дело не только в том, что этот вопрос имеет непосредственное значение для судебного процесса. Дело не в том, что он важен для понимания справедливости. И не в том, что без него не получится составить представление о том, каким должно быть правосудие. Честно говоря, это не тот образец полицейской работы, которую я сам лично видел, но, опять же, я не чернокожий. Я не принадлежу к «Черным пантерам». Я являюсь частью обычного общества. Я не думаю о том, что любой полицейский может меня остановить до тех пор, пока я в действительности открыто и откровенно не нарушил закон».
«Что же такого сделал Хьюи Ньютон между 4.50 и 5.00 часами утра, когда он ехал по Седьмой-стрит? Что же такого он натворил, что побудило полицейского позвонить и попросить сведения из картотеки уголовной полиции: «Вижу машину одного из «Черных пантер». Посмотрите, есть ли что-нибудь на нее».
«В своем открытом заявлении я сказал вам, что существовал план, согласованный между Полицейским управлением Окленда с другими полицейскими участками Аламедского округа, целью которого было достать Хьюи Ньютона, достать партию «Черная пантера». Но прежде всего — Хьюи Ньютона…»
«Есть еще кое-что насчет доказательств преступления, что не дает мне покоя и очень, очень сильно меня тревожит. Это должно тревожить и вас, когда вы приступаете к анализу дела. Если офицер Фрей действительно собирался арестовать Хьюи Ньютона и на самом деле сказал фразу «Сейчас я тебя арестую», — давайте нужды ради допустим, что именно так все и было, хотя мы оспариваем этот факт, в этом случае я просто не понимаю, почему полицейский не надел наручники на подозреваемого, если «Пантеры» считаются такими отчаянными?»
«Я также не в силах понять, если полицейский арестовал подозреваемого, почему он прошел мимо своей машины. Я не понимаю, почему офицер Фрей повел мистера Ньютона к третьей машине, к заднему багажнику. Почему? Он хотел его избить? Вы же знаете, у него это очень хорошо получается. Он был потяжелее мистера Ньютона, весил фунтов 200. Он регулярно посещал спортзал, как сказал нам офицер Хинс. Хьюи весит 165 фунтов, и у Хьюи держал в руке сборник законов».
Пожалуй, самым важным комментарием, который можно было сделать насчет показаний свидетелей защиты, вызванных из негритянской общины, было молчание Дженсена. Он не выступил с опровержением. Его молчание было красноречивей всяких слов. Думаю, не нашлось бы ни одного человека, который хорошо бы отозвался о Фрее. Да что можно сказать о полицейском, владевшем тремя пистолетами и носившем вагон боеприпасов на патронташе? А еще Фрей был единственным полицейским в Окленде, кто не пользовался обычными пулями, которые выдавались в участке, а тратил собственные деньги на покупку специальных пуль с повышенной скоростью полета.
24 августа Чарльз Гэрри вызвал Мак-Кинни давать свидетельские показания. Когда Мак-Кинни вошел в зал суда в сопровождении своего адвоката Гарольда Перри, публику охватило чувство возбуждения, она переполнилась ожиданием, ведь это был самый важный свидетель перестрелки Хинса и Фрея. Вплоть до этого момента все могли только догадываться, знают ли адвокаты подзащитного имя его спутника в то утро. Журналисты и обозреватели постоянно спрашивали Чарльза Гэрри о том, будет ли таинственный свидетель приглашен в суд.
После того, как Мак-Кинни занял свидетельское место, Гэрри поднялся и сначала попросил его назвать свое имя и сказать, был ли он вместе со мной в «Фольксвагене» на углу Седьмой и Уиллоу утром 28 октября 1967 года. «Да, был», — ответил Мак-Кинни. От этого ответа все присутствующие пришли в напряжение. Однако свидетель только и ответил, что на два эти вопроса. Гэрри задал следующий вопрос: «Теперь, мистер Мак-Кинни, скажите, тогда, примерно в пять часов утра, вы стреляли в офицера Джона Фрея случайно или как-нибудь еще?» На что Мак-Кинни сказал: «Я отказываюсь отвечать на вопрос, потому что это может быть поставлено мне в вину». Тут возмутился Дженсен. Он вскочил с места и потребовал, чтобы судья Фридман приказал свидетелю отвечать. «Ввиду того, что свидетель уже начал давать показания, — сказал Дженсен, — и подтвердил, что он был на месте событий, очевидно, он отказался [воспользоваться правом хранить молчание]. Давайте послушаем, что он нам скажет из того, что знает. Он сказал, что был там, и я прошу зачитать заданный ему вопрос, а также прошу суд обязать свидетеля ответить».
Затем между прокурором, Перри и судьей начался спор по поводу конституционных прав Мак-Кинни. Перри, адвокат свидетеля, утверждал, что Мак-Кинни можно спрашивать только по двум вопросам, на которые он согласился ответить — насчет имени и насчет его местонахождения 28 октября. Что касается остального, то его клиент имеет абсолютно законное право апеллировать к пятой поправке, сказал Перри. Когда Дженсен стал настаивать на проведении перекрестного допроса свидетеля, Мак-Кинни отказался отвечать. Здесь Гэрри попытался поднять вопрос о «разумном сомнении» — сомнении в том, что на месте событий был лишь один человек, который мог стрелять, т. е. я, как утверждало обвинение.
У Гэрри и Гарольда Перри был разработан блестящий план, но Дженсен сразу понял, куда они клонят. Обвинение посчитало, что Мак-Кинни попросит у судьи Фридмана неприкосновенность за свои показания (такой статус был дан Делу Россу), до того как он скажет что-нибудь такое, что может быть использовано против него. Потом, находясь под защитой своего иммунитета, Мак-Кинни мог бы сказать, что это он убил Фрея и ранил Хинса, после чего скрылся с места перестрелки вместе со мной. Поскольку на суде не было представлено никаких улик, доказывающих, что это было не так, Мак-Кинни нельзя было обвинить в лжесвидетельстве. Таким образом, Мак-Кинни мог освободить меня от обвинений. Ему тоже не грозило никакое наказание, потому что со статусом неприкосновенности его показания не могли быть использованы против него. В итоге оба мы выйти из зала суда — на свободу.
Дженсен и Фридман, посчитав, что таков план защиты, сами, однако, никакой стратегии не имели. Судья спросил Мак-Кинни, хорошо ли он осознает, что оскорбляет суд, и приказал немедленно отправить свидетеля в тюрьму за отказ давать показания по делу. Позже судья приговорил Мак-Кинни к шести месяцам лишения свободы. Но Высший суд Калифорнии пересмотрел это решение и пришел к выводу, что Мак-Кинни действовал в пределах своих закрепленных в Конституции прав. Мак-Кинни провел в окружной тюрьме несколько недель, после чего его выпустили под залог. Как я уже говорил, Мак-Кинни — мужественный человек.
Наконец, утром 22 августа место для дачи свидетельских показаний занял я сам. Кое-кто сомневался, что я стану давать показания. Они думали, я не смогу выдержать безжалостного перекрестного допроса Дженсена. Но на самом деле, я ждал этого момента с большим нетерпением. В течение шести недель я сидел рядом с Чарльзом Гэрри в зале суда и слушал, как Дженсен утверждает, что я хладнокровно убил Фрея. Я наблюдал, как он пытается убедить присяжных в том, что я люблю насилие, что я уже много раз провоцировал полицейских и что есть причины мне не верить. Я хотел исправить судебный протокол и доказать присяжным свою невиновность. Я также намеревался показать Дженсену, что значит быть негром в Америке и почему возникла необходимость в создании такой организации, как партия «Черная пантера». Я надеялся, что после этого присяжные поймут, почему Фрей незаконно остановил мою машину утром 28 октября.
Гэрри начал допрос с двух важнейших вопросов: убил ли я офицера Джона Фрея и стрелял ли в офицера Герберта Хинса, ранив его. Я ответил единственно возможным способом — сказал правду. Нет, я не убивал и не стрелял. После этого мы прошлись по всей предыстории происшествия, которая в этом случае начиналась с момента моего рождения. Я рассказал суду о моей семье, о моем детстве и юности, проведенных в Окленде, где у меня и моих сверстников не было другого места для игр, кроме как заваленных мусором мостовых и незастроенных участков земли, потому что у чернокожих детишек нет ни плавательных бассейнов, ни парков, ни игровых площадок. Я рассказал им об унизительной практике в государственной системе образования, от которой страдали и продолжают страдать тысячи чернокожих детей, живущие в равнодушном и угнетающем их мире. Я рассказал им, как полиция вторгается в негритянскую общину и безо всяких оправданий притесняет и запугивает ее жителей. Я рассказал им, что по окончании Оклендской технической школы я не умел ни читать, ни писать, равно как большинство моих одноклассников, а все потому, что никого в школе не интересовало, научились мы читать и писать или нет. Потом я рассказал им о том, что под влиянием своего брата Мелвина я научился читать самостоятельно, раз за разом одолевая «Республику» Платона. Я постарался объяснить, какое огромное впечатление оказала на меня Платоновская аллегория пещеры. Я говорил, что пленники из этой пещеры могут служить символом того печального положения, в котором оказались чернокожие в нашей стране. Я объяснял, что знакомство с Платоном дало мне очень много, именно после этого я начал думать, читать и искать способ освободить чернокожих. Потом я рассказал о встрече с Бобби Силом в Оклендском городском колледже и о том, как из наших с ним разговоров выросла партия «Черная пантера».
Гэрри вел допрос так, чтобы позволить мне объяснить цели «Черных пантер» и нашу программу из десяти пунктов. Я полностью озвучил нашу программу в зале суда и прокомментировал каждый пункт. Я сказал, что негры — это народ, который был подвергнут колонизации и который властная структура использовала исключительно для получения прибыли всякий раз, когда ей это было выгодно. Почти целое столетие они были или безработными, или выполняли самую презренную работу, поскольку промышленность предпочитала пользоваться услугами более подходящих эмигрантов: ирландцев, итальянцев и евреев. Однако после начала Второй мировой войны негров вновь взяли на работу — они понадобились на фабриках. Белое мужское население ушло на фронт, и промышленность ощутила нехватку рабочих рук. Но стоило войне закончиться, как негров опять вышибли вон с «плантации» и оставили без средств к существованию, показав, что им нет места в индустриальном обществе. Я рос в конце сороковых годов и видел, как это происходит в Окленде. Ведь во время войны здесь были построены крупные предприятия, работавшие на нужды обороны, а после войны очень много негров столкнулось с безработицей. Я процитировал второй пункт нашей программы, доказывающий наше желание изменить такое положение: «Мы хотим добиться полной занятости для нашего народа. Мы считаем, что федеральное правительство обязано обеспечить каждому человеку рабочее место или гарантированный доход и несет за это ответственность. Мы полагаем, что, если белый американский предприниматель не обеспечивает полной занятости, следует изымать у таких предпринимателей средства производства и передавать их общине, чтобы она смогли организовать своих жителей, предоставить им работу и обеспечить им высокий уровень жизни».
Иногда, пока я рассказывал об истории чернокожих и о целях «Черных пантер» в суде, я забывал, что присутствую на процессе, от исхода которого зависит моя жизнь. Все эти темы были настолько близки мне и так важны для меня, что я полностью отдался своему выступлению. Наступали моменты, когда я даже получал наслаждение от происходящего, особенно, когда у меня появлялся шанс обставить судью Фридмана и прокурора Дженсена.
Увидев возможность продемонстрировать свое неуважение судье, я не преминул ею воспользоваться. Я рассказывал о том, как некоторых эмигрантов, впервые прибывших в нашу страну, подвергали угнетению и дискриминации. Однако после того как они начали получать прибыль, кое-кто из них вступил в ряды угнетателей, несмотря на то, что угнетатели продолжали притеснять людей, из которых они сами выдвинулись. В качестве примера я использовал поступок евреев, которые стали членами «Клуба лосей»,[49] хотя они прекрасно знали, что эта организация состоит из расистов и антисемитов. Судья Фридман стал первым евреем, принятым в «Клуб лосей» Окленда, причем этот факт получил широкую огласку. Члены клуба хотели избавиться от своей антисемитской репутации, хотя все знали, кто они были на самом деле.
В другой раз, рассуждая о современном расизме в американском обществе, я намеренно использовал для примера мормонов как одних из самых яростных поборников этнической дискриминации. Я знал, что Дженсен был мормоном, и, когда говорил о мормонской церкви, посмотрел прямо на него, а не на присяжных. Он ответил мне притворной улыбкой, я же продолжал смотреть в его сторону. Он не мог ничего сказать, иначе присяжные узнали бы о нем всю правду, чего он категорически не хотел.
Дженсен часто приходил в нетерпение, пока Гэрри опрашивал меня, и часто прерывал мои показания, но даже прокурора, казалось, заинтересовало мое выступление. Однако на протяжении всей моей речи прокурор и судья обменивались многозначительными взглядами: судья Фридман намекал, что нужно выразить протест, а Дженсен вставал и протестовал. Фридман едва мог скрыть свое недовольство всем, что я говорил, и неоднократно просил меня говорить по существу дела. Потом Гэрри напомнил ему, что все мое выступление имеет отношение к защите. Так или иначе, нам удалось пройти по всем самым важным политическим аспектам дела, и это было существенней всего. Только когда я закончил с политической стороной, только тогда я приступил к рассказу своей версии событий того утра. Я описал все так, как было на самом деле, до того момента, когда Фрей выстрелил в меня. После ранения я потерял сознание, поэтому мог описать лишь те немногие вещи, которые помнил, и свои смутные ощущения от них.
Я провел на свидетельском месте почти целый день, прежде чем Гэрри передал меня в руки врага. Впервые за все восемь недель мы с Дженсеном встретились лицом к лицу.
Моя сестра Леола рассказала мне о разговоре, который она случайно услышала в день начала процесса. Она стояла на крыльце здания суда и выглядела, как одна из многих демонстрантов. Рядом с ней, ничего не подозревая, со своим коллегой стоял Дженсен. Леола слышала, как прокурор сказал своему другу, что намеревается заставить меня выйти из себя — прямо перед присяжными, после чего, по словам прокурора, все демонстрации в мою поддержку будут бессмысленны. Так что в тот день, когда Дженсен приблизился ко мне, я знал, чего от него ожидать: он хотел заставить меня взорваться, а не вовлечь в хорошую дискуссию. Я чувствовал, что мне просто предстоит очередной спор с той лишь разницей, что ставки будут необычно высоки. Я потратил слишком много времени, простаивая на углах улиц, просиживая в барах, да и в колледже я обсуждал довольно сложные проблемы, чтобы волноваться по поводу разведки боем, которую собирался провести Дженсен. Он был достойным противником. Но я также знал, что мои ответы его удивят, раз он стал ориентироваться исключительно на тактику давления. У Дженсена сложилось обо мне ложное впечатление, и он ожидал, что я начну отвечать в такой манере, на какую не имел права. На протяжении почти двух дней, пока длился перекрестный допрос, мы боролись друг с другом. Каждый из нас хотел, чтобы его подход к делу победил. Я чувствовал, что почти всегда контролировал ситуацию. Отвечая на вопросы Дженсена точно так же, как я до этого отвечал Гэрри, я не критиковал систему или ее агентов. Хотя речь шла о моей жизни, я хотел показать свое презрение. В противостоянии с ними я искал способ использовать их собственный аппарат против них. Такой подход совпадал с революционной практикой, которую я попытался сделать неотделимой от своей жизни.
Весь допрос Дженсена был нацелен на то, чтобы выставить меня как человека, любящего жестокость и оружие. Дженсену хотелось, чтобы во мне видели угрозу полицейским, которые всего-то и делали, что выполняли свой долг. Прокурор начал спрашивать меня о нашем патрулировании общины в Окленде. Причем Дженсен хитрым образом постоянно заострял внимание присяжных на том, что, между прочим, мы носили дробовики. Тем самым он как бы говорил, что я любил брать с собой запрещенное оружие, патрулируя улицы общины, хотя по условиям освобождения под надзор я не должен был этого делать. Свои предположения прокурор подкрепил тем, что заставил меня прочитать стихотворение «Пистолеты, детка, пистолеты». Я написал это стихотворение для нашей газеты «Черная пантера». В нем очень много символов и метафор, которые имеют особенное значение для чернокожих, но смысл которых для большинства белых полностью теряется. В стихотворении я упомянул револьвер «П-38». Дженсен предположил, что именно из этого пистолета я и застрелил Фрея, если уж я написал, что мне нравится такой пистолет и я его использую в случае необходимости.

«Что это за пистолет «П-38»?» — спросил Дженсен.
«Это автоматический пистолет», — ответил я.
«Этот пистолет стреляет девятимиллиметровыми патронами Люгер?» — таков был следующий вопрос.

Я объяснил прокурору, что не очень-то много знаю о ручном оружие. Я всегда предпочитал дробовик и вообще не брал в руки пистолеты, находясь под надзором. Я сказал ему, что в этом случае, равно как и во всех других, «Черные пантеры» соблюдают закон.
Здесь прокурор спросил, помню ли я инцидент в Ричмонде в 1967 году, когда я не стал соблюдать закон и, как выразился Дженсен, «ввязался в бой с ричмондской полицией». Дженсен имел в виду тот момент, когда около 5.00 часов утра полиция сидела в засаде, поджидая нас рядом с домом, куда мы приехали на вечеринку. Наоборот, тогда я согласился на арест, чтобы избежать боя, хотя он назревал, после того как молодой полицейский прошелся по ногам всех чернокожих братьев, а еще один чуть не задушил меня. Я со всей тщательностью объяснил Дженсену и присяжным подробности того случая. Также я рассказал, как на суде в Ричмонде консервативное жюри присяжных, состоявшее из одних белых, поверило версии полицейских, как они всегда делают, и приговорило меня к шестидесяти дням отработок на окружной ферме. Я больше чем уверен, что присяжные знали о том, что сказал полицейский, закончив жестоко избивать чернокожего брата: «Я должен идти, потому что обещал жене и детям отвезти их в церковь в девять».
Потом Дженсен завел разговор еще об одном случае, когда «Черные пантеры» откликнулись на призыв о помощи, с которым к нам обратился прибежавший в штаб «Пантер» маленький мальчик. Полиция ворвалась в его дом, отца при этом не было, и устроила обыск под выдуманным предлогом поиска дробовика. Мы попросили полицейских удалиться, ведь у них не было ордера на обыск. В приступе бешенства полицейские арестовали меня за ношение кинжала в кобуре, обвинив меня в «демонстрации оружия в оскорбительной и угрожающей манере».
Пока я рассказывал об этом происшествии, я извлек пользу из своего положения. Прокурор находился справа от меня, когда задал свой первый вопрос, а присяжные сидели по левую руку от меня. Дженсен хотел, чтобы я говорил, глядя на него, но я повернулся к нему спиной и начал описывать подробности того случая присяжным, что заняло какое-то время. Если уж он спросил меня об этом случае, то не мог остановить мой рассказ без того, чтобы не выглядеть глупо. Так что я воспользовался моментом и взял инициативу в свои руки.
Казалось, присяжные пришли в восторг от моего рассказа и были на моей стороне. Дженсен, понятное дело, очень досадовал, что все так обернулось. Он отошел от стола секретаря и сел на свое место. Вид у него был очень удрученный, как мне потом сказали. Во всяком случае, я, откинувшись назад, спокойно дорассказал историю и повернулся направо, чтобы услышать следующий вопрос Дженсена. Но прокурора там не было. Я удивился от неожиданности, не найдя Дженсена на том месте, где он стоял. Поэтому я сказал вслух: «Где он?» Затем я увидел прокурора за его столом, улыбнулся ему и сказал: «О, вот вы где. Я-то думал, вы ушли домой». Зал взорвался смехом, услышав такое, и судья сделал мне замечание.
Во время перекрестного допроса Дженсен постоянно ссылался на официальные рапорты и прочие документы, в которые он то и дело заглядывал, пока я давал показания. Чтение отчета, который составлен по определенным правилам и снабжен официальной печатью «одобрено», может быть очень впечатляющим: напечатанный текст предполагает, что в этих словах содержится правда, что все описанное действительно имело место. Поэтому, когда Дженсен принес с собой составленные в полиции документы, касающиеся моего прошлого, — арестов, судов, судебных слушаний, — он думал, что тем самым предоставит присяжным доказательство моего буйного криминального прошлого. Но у него не получалось поставить меня в затруднительное положение или смутить. Каждый раз, когда прокурор начинал на меня наступать, у меня появлялась возможность рассказать присяжным правду и вдобавок выйти на более широкую проблему — положение чернокожих в нашей стране. Таким образом, я мог описать, как полиция преследовала «Черных пантер» и выискивала любую возможность, чтобы арестовать нас и уничтожить нашу организацию.
Надо отдать должное Дженсену — он почти ничего не упустил. Но я парировал каждый пункт из его «официальных» доказательств, и мои объяснения выходили за пределы того, что было написано в бумагах прокурора. Мне кажется, присяжные начали понимать, что не всегда в официальном документе содержится вся истина. События происходят под влиянием некоторых смягчающих обстоятельств, к тому же невозможно передать на бумаге всю систему ценностей и обычаев.
Дженсен допустил еще одну ошибку — начал анализировать мои выступления и сочинения, усматривая в них призывы к насилию. Здесь он быстро потерял почву под ногами. Он не чувствовал особенностей языка чернокожих и часто понимал буквально то, что было символом. Каждый раз, когда он упоминал что-нибудь написанное или сказанное мною, что, по его мнению, звучало опасно, я терпеливо объяснял, что это значило в контексте организации негритянской общины. Таким образом, у меня появлялась возможность объяснить присяжным цели нашей партии. Я надеялся сделать именно это — перехватить инициативу у Дженсена и поговорить на отдельные политические темы в зале суда. Просто удивительно, как часто мне это удавалось.
Наконец, Дженсен подошел к событиям утра 28 октября. К изложению своей версии происшествия он подготовился со всей тщательностью, вооружился фотографиями и картами. Он осторожно вел меня, заставляя описывать каждое мое движение и жест. Так, меня даже попросили изобразить, как Фрей «вмазал» мне. Дженсен решил вспомнить нашу с Бобби Силом встречу с двумя полицейскими, состоявшуюся в 1966 году, поскольку он полагал, что она имела отношение к убийству офицера Фрея. По словам Дженсена выходило, что я вступил в драку с полицейским и хотел отобрать у него пистолет. Если бы прокурору удалось доказать, что все тогда было именно так, то он получил бы своеобразный фон к событиям 1967 года. Получилось бы, что то же самое я пытался проделать с Фреем. Не знаю, где Дженсен раздобыл такую информацию. Я сказал суду, что полицейский, пристававший к нам тогда, признал в суде, что он был пьян, когда встретил нас с Бобби. И об этом имеется соответствующая запись. Дженсен спросил меня: «Мистер Ньютон, вы признали себя виновным в избиении того полицейского, человека в униформе?» Я ответил: «Я принял дело так, как мне предложили в офисе окружного прокурора».

«Понятно. И вы признали свою вину?»
«Я считаю, это было просто нападение».
(Саркастичным тоном.) «Неужели? Мистер Ньютон, вы видели, как кто-то застрелил Джона Фрея?»
«Нет».
«Вы видели, как кто-то стрелял в офицера Хинса?»
«Нет, не видел».
«У вас нет объяснений тому, как был убит Джон Фрей?»
«Никаких».
«У меня больше нет вопросов».

Дженсен завершил перекрестный допрос. Он прошел не так, как планировал прокурор. Я ни разу не потерял самообладания. На самом деле, именно Дженсен лишился спокойствия.
Гэрри искусно привел свои неоспоримые доводы. Адвокат защиты должен уметь это делать, потому что первым с неоспоримыми доводами выступает обвинение. После приведения неоспоримых доводов защиты последнее слово произносит обвинитель. Гэрри еще раз прошелся по всем доказательствам, указав на пропуски и противоречия в показаниях свидетелей обвинения. Мой адвокат принес в суд несколько больших плакатов. На них напротив друг друга были записаны все эпизоды, в которых два варианта показаний Гриера расходились. При помощи указки Гэрри показал все противоречия, не пропуская ни одного. Все последнее выступление Гэрри было нацелено на то, чтобы наглядно проиллюстрировать, что представленные обвинением доказательства вызывают немало «разумных сомнений».
Но Гэрри сделал еще больше. В своем волнующем и прочувствованном заключительном слове он воззвал к сознанию присяжных и обратился к их пониманию социальных условий, которые привели к гибели офицера Фрея:
«Сегодня негритянская община, чернокожее гетто, борется за право выживания. Белое общество сидит, такое самодовольное, и говорит: «Давайте у нас будет больше полицейских! Давайте у нас будет больше пистолетов! Давайте сами вооружимся против негров!»
Это не ответ. Если вы думаете, что это — ответ, мы все уничтожены. Если вы полагаете, что ответ есть у мэра Далея, мы все уничтожены. Если вы считаете, что наша нация со всей своей властью и со всей своей силой может справиться с насилием на улицах еще большим насилием, то они думают по-другому.
Мой клиент и его партия выступают не за разрушение. Они хотят созидать. Они хотят лучшей Америки для чернокожего народа. Они хотят, чтобы полиция убралась с их территории. Они хотят, чтобы полицейские исчезли с их улиц. Каждый из вас, присутствующих здесь, возможно, знаком с вашим местным полицейским. Я знаю нескольких человек из полицейских управлений. Я нахожу, что они замечательные люди. Я живу в Дэли-сити, и у меня с этими людьми прекрасные отношения. Эти полицейские проживают со мной по соседству, в трех-четырех кварталах. Я знаю, где живет один из них. Я могу позвонить ему в случае необходимости. Но ни один из полицейских не живет в гетто. Почему они не живут в гетто? Потому что человек, зарабатывающий восемь-десять тысяч долларов, не станет жить в такой дыре, как гетто.
Кто-нибудь думал о том, как поднять уровень жизни в гетто? Чтобы оно не прозябало так, как прозябает сейчас? Именно это пытается делать Хьюи Ньютон, «Черные пантеры» и другие люди…
Слушай, белая Америка! Слушай, белая Америка! Отправить Хьюи Ньютона в газовую камеру — это не ответ. Засадить Хьюи Ньютона и его организацию за решетку — это не ответ. Ответ состоит в том, что нужно ликвидировать гетто, сами условия гетто, с тем чтобы чернокожие братья и сестры могли жить с достоинством, чтобы они могли пройти по улице с достоинством».
Красноречие и пламенную вдохновленность, с которыми Чарльз Гэрри произнес свою заключительную речь, трудно описать. Он защищал принципы и убеждения, важность которых для него была несомненна и которым он посвятил всю свою жизнь. Когда он говорил о справедливости, истине и терпимости, он не просто защищал человека, чья жизнь была в опасности. Он говорил за всех втоптанных в грязь и угнетенных всего мира, и он просил присяжных подумать и о них тоже. Считанные люди в зале суда остались равнодушны к тому, что сказал Гэрри.
В отличие от Гэрри Дженсен большую часть своего заключительного выступления говорил о деталях процесса. Он попросил присяжных признать меня виновным в убийстве Джона Фрея и уделил много внимания защите показаний Гриера и Хинса. Однако что касалось значения закона и отправления правосудия, о которых завел речь Дженсен, то об этом он не мог сказать лучше Гэрри. Именно за это боролись мои адвокаты и я. В то же время я уверен, что Дженсен не понимал всей иронии своих слов:
«Мы, присутствующие в суде, объединены идеей того, что каждое право, положенное каждому гражданину, соблюдается в наших судах. Я думаю, что так и есть. И я считаю, что вы должны поразмышлять над этой идеей: общество дает право отдельному человеку, но есть и еще кое-что, потому что не существует такой вещи, как право без обязанности, которая сопровождает любое право. Другими словами, если закон говорит, что у человека есть право, это значит, что любой другой человек должен уважать это право. Его обязанность — уважать это право.
Что может быть важнее, леди и джентльмены, чем право на жизнь? Что может быть главнее, чем право на мирную работу и на жизнь?
В суде мы ищем и утверждаем истину. Мы должны, как я сказал, провозглашать эти истины в суде. Если мы не можем утвердить эти истины в суде, мы проигрываем.
В суде должна выполняться обязанность по обеспечению соблюдения права, равно как сам суд должен существовать на основе провозглашения истины».
Объявив меня убийцей, Дженсен исчерпал запас аргументов. Борьба между защитой и обвинением закончилась, судья начал инструктировать присяжных насчет того, что они должны сделать, чтобы вынести решение. «Функция присяжных, — сказал судья Фридман, — заключается в том, чтобы разрешить спорные вопросы по делу, которые представлены в обвинительном акте и в заявлении подсудимого о непризнании себя виновным. Эту обязанность вы должны выполнить, не руководствуясь ни жалостью, ни пристрастием или предубеждением к обвиняемому. Вы сами не должны допускать, чтобы у вас возникли какие-либо предубеждения по отношению к подсудимому из-за того, что он был арестован за совершение этих преступлений, или из-за того, что против него выдвинуто обвинение, или из-за того, что его вызвали отвечать перед судом. Ни один из этих фактов не является доказательством его вины, и вам не разрешается делать вывод или думать на основе любого или всех этих фактов, что он скорее виновен, чем не виновен».
Когда присяжные по одному вышли из зала во главе с Дэвидом Харпером, я ощутил, что для меня все закончилось. Некоторых присяжных впечатлили мои показания, и они поверили мне. Я наблюдал за ними, пока шел суд, и чувствовал, что они симпатизируют защите, однако я не надеялся на их стойкость во время прений. Часто в таких обстоятельствах бывает, что люди больше склоняются к одной точке зрения, но меняют ее, столкнувшись с напором противоположных мнений. Так что я вернулся в свою камеру, готовый к тому, что меня пошлют в газовую камеру. Моя работа хорошо подготовила меня к ожиданию смерти. Организация групп по обороне в общине заставила меня понять, что меня могут убить в любой момент. Я знал, когда против тебя начинаются серьезные действия, надо быть готовым ко всему. Если ты готовишься к смерти, когда тебя уже вот-вот отведут в газовую камеру, ты опоздал. Твой плот может быть готов до начала прилива — это одно. Когда ты пытаешься построить его, видя перед собой высокую волну, — это совсем другое. Когда ты смотришь прямо в лицо смерти, ты принимаешь самые тяжелые вещи.
Присяжные совещались четыре дня — с 5 до 8 сентября. Несмотря на то, что мои адвокаты постоянно находились со мной, время тянулось ужасно медленно. Тем не менее, настроение у меня было неплохое. Меня занимали мои мысли. Я передумал обо всем, что я сделал до и во время суда, и пришел к выводу, что мне не о чем сожалеть, я сделал все, что мог. Деятельность нашей партии стоила всех проблем, всей боли, которые нам пришлось пережить, и не было смысла думать, что мы все потеряли. Если бы у меня была возможность начать все сначала, я бы сделал то же самое.
Я представлял себе газовую камеру. Меня волновало лишь две вещи: какой окажется последняя минута для меня и как моя смерть подействует на моих близких. Прежде всего, я решил держаться достойно до самого конца. Во-вторых, я беспокоился за свою семью, которой предстояло пройти еще через одно суровое испытание. Этот судебный процесс и без того был ужасным для них. И все-таки я знал, что при необходимости я повторил бы это снова, несмотря на то, что принес бы моим родным еще больше страданий. Я очень любил их всех и ценил их поддержку. Я причинил им много мучений, но меня поддерживала мысль о том, что однажды мой народ победит, и этот момент триумфа принесет хотя бы какое-то удовлетворение тем, кого я любил.
Многих людей заботило, что будут делать «Черные пантеры» после оглашения вердикта присяжных. Братья не уставали повторять, что, если угнетатель не освободит меня, то лишь небо станет последним пределом, который их остановит. Это значило, что в случае неблагоприятного решения, мы дойдем до самых высших судебных инстанций. Однако это заявление звучало намеренно двойственно. Его можно было трактовать по-разному, и мы так и хотели, чтобы вся структура власти Окленда почувствовала себя в напряжении. Этот план безошибочно сработал. Свободная интерпретация нашего обещания не только привлекла внимание широкой общественности, но также позволила нам принимать особые решения после решения присяжных, а не до этого.
Ранним вечером 5 сентября, в первый день совещания присяжных, нас уведомили, что присяжные возвращаются в зал заседаний. Сначала мы подумали, что они вынесли вердикт, но мы ошиблись. Присяжные хотели, чтобы им еще раз предоставили для прочтения показания Гриера инспектору Мак-Коннеллу, также они поинтересовались, могут ли они посмотреть на мое ранение. Когда все присяжные собрались, я подошел к их скамье и задрал свитер, чтобы показать шрам на животе, а потом повернулся к присяжным спиной, чтобы они увидели выходное отверстие. (Позже мы выяснили, что у присяжных возникли разногласия насчет расположения моей раны. Если показания Хинса были достоверны [а он утверждал, что он стрелял с колена, тогда как я стоял], то рана около моего пупка должна находиться ниже, чем выходное отверстие раны у меня на спине. Однако, если Фрей стрелял в меня стоя, тогда как я был на коленях, то входное отверстие раны должно быть выше выходного на спине. Я показал, что Фрей стрелял в меня, когда я упал на колени. Демонстрация моей раны подтвердила мои показания.)
Кроме того, именно в первый день совещания присяжных Гэрри обнаружил ошибку в показаниях Гриера, которую прокурор оставил неисправленной. Присяжные попросили еще раз показать им первые показания Гриера, но после нахождения ошибки Гэрри отказался позволить прислать не откорректированную копию показаний. Судья Фридман заметил, что он не думает, что ошибка имеет большое значение. Однако Гэрри понимал это лучше. Исправление ошибки было жизненно важным для защиты, ошибка была настолько серьезной, что могла привести к новому судебному процессу. Гэрри настаивал на том, чтобы вместе с Дженсеном прослушать оригинальную запись показаний и выяснить, действительно ли Гриер сказал «не рассмотрел», после чего послать исправленную копию показаний присяжным. Сначала Дженсен заявил, что в его офисе нет подходящей аппаратуры для прослушивания оригинальной записи. В тот вечер один из моих адвокатов прослушал копию оригинальной записи на собственной аппаратуре и поклялся, что слово «не рассмотрел» было произнесено. Дженсен прослушал запись лишь на следующее утро. Это было очень напряженное для нас время, поскольку присяжные могли вынести вердикт в любой момент. В пятницу, 5 сентября, мои адвокаты включили оригинальную запись показаний Гриера в зале для пресс-конференций для журналистов и представителей масс-медиа. Большинство из репортеров сочли, что Гриер произнес «не рассмотрел», и в тот день в новостях на телевидении и по радио, в газетах появились репортажи об этом новом открытии. Тем временем мои адвокаты пошли к аудио-инженеру, работавшему на одной из радиостанций Окленда. Он согласился переписать важнейший отрывок из показаний Гриера на другую кассету и потом проиграть новую запись на своем высококачественном оборудовании, чтобы они смогли услышать то единственное слово наверняка и определиться с ним раз и навсегда. После перезаписи произнесенное Гриером «не рассмотрел» зазвучало громко и ясно.
Защита работала в бешеном темпе, стараясь уложиться в срок. Адвокаты готовили ходатайство о возобновлении дела и искали соответствующее оборудование, чтобы принести его в суд и дать прослушать обработанную пленку судье Фридману и Дженсену. Это было по-настоящему трудно сделать, однако, в конце концов, после решительных возражений прокурора, утверждавшего, что уже слишком поздно и что Гэрри должен был все это подготовить во время слушаний, судья все-таки прослушал запись и вынужден был признать, что было сказано слово «не рассмотрел». Исправленные показания были отправлены присяжным под вечер в субботу, однако Фридман не позволил приложить к ним вариант с ошибкой. Мы так никогда и не узнали, заметили присяжные ее или нет. Их оставили одних разбираться, насколько важным и существенным было исправление.
Наконец, на четвертый день совещаний, 8 сентября, около десяти часов вечера, присяжные вынесли решение. Я пришел в зал суда вместе со своими адвокатами, чтобы услышать, как секретарь прочтет следующее:
«Решение жюри присяжных. Мы, присяжные по вышеозначенному делу, считаем вышеупомянутого обвиняемого Хьюи П. Ньютона виновным в совершении уголовного преступления, а именно — в убийстве по внезапно возникшему умыслу, что является нарушением статьи 192 подраздела 1 Уголовного кодекса штата Калифорния и менее опасным преступлением, которое входит в состав обвинения и было внесено в первый пункт обвинительного акта. Дэвид Б. Харпер, старшина присяжных».
«Следующее решение с тем же названием Суда и по тому же делу:
Мы, присяжные по вышеозначенному делу, считаем вышеупомянутого обвиняемого Хьюи П. Ньютона невиновным в совершении уголовного преступления, а именно — в нападении на полицейского с применением смертельного оружия, что является нарушением статьи 245Б Уголовного кодекса штата Калифорния и внесено во второй пункт обвинительного акта. Дэвид Б. Харпер, старшина присяжных».
«Следующее решение с тем же названием Суда и по тому же делу:
Мы, присяжные по вышеозначенному делу, считаем, что обвинение в судимости, идущее четвертым пунктом в обвинительном акте, является верным. Дэвид Б. Харпер, старшина присяжных».
Непредумышленное убийство, а не тяжкое убийство. Вот это было неожиданно. Однако Гэрри и я были расстроены таким двусмысленным решением. Получалось, что присяжные поверили в то, что я убил офицера Фрея, но только после грубой провокации и находясь в состоянии аффекта. Однако совершенно нелепо, что они не подумали о том, что я также стрелял в офицера Хинса. Приходило ли присяжным в голову, что кто-то другой стрелял в него, а если так, то кто это был, и как связаны выстрелы в офицера Фрея и в офицера Хинса? Решение присяжных являло собой компромисс, но в нем не было отражено правосудие, поскольку было совершенно ясно, что у некоторых присяжных появилось разумное сомнение насчет моей вины, хотя у них не получилось оправдать меня. Вся эти вопросы всплыли после того, как я понял, что избежал газовой камеры, хотя и буду должен отправиться в тюрьму. Некоторые люди думали, что такой вердикт был все же лучше, чем если бы присяжные не выработали единогласного решения или в судебном разбирательстве были бы допущены нарушения закона. К тому же штат не мог судить меня за убийство первой степени еще раз. Однако я не был согласен с подобным мнением.
Много недовольных решением присяжных было в негритянской общине. Кое-кто особенно злился на Дэвида Харпера, старшину присяжных. По мнению этих людей, он продался в типичной манере дяди Тома.[50] Я так не думал. В целях противодействия распространению такого мнения я послал в общину свое обращение, как только мне представилась возможность проанализировать вердикт присяжных. Ниже приводится отрывок из моего послания:
«Был поставлен вопрос о том, что я думаю о решении присяжных. На мой взгляд, в этом решении отразился существующий в Америке расизм, действие которого испытывают на себе все чернокожие. Мне бы хотелось сказать кое-что о некоторых присяжных. Во-первых, Брат Харпер и другие члены жюри, верившие в мою невиновность, имели передо мной и негритянской общиной обязательство постоянно помнить о своей убежденности в том, что я не виновен. Я уверен, что они, эти люди в жюри присяжных, согласившиеся с Братом Харпером (этим сильным человеком и старшиной присяжных), были в меньшинстве. Я полагаю, что Брат Харпер был заинтересован в том, чтобы сделать для меня самое лучшее. По-моему, решение присяжных стало компромиссом, компромиссом между убийством первой степени и оправданием или признанием меня не виновным. Почему Брат Харпер пошел на компромисс? Он сделал это, поскольку действительно считал, что так будет лучше для меня. Мистер Харпер принял такое решение, исходя из предположения, что, если присяжные не придут к единогласному решению, то меня будут судить повторно, и тогда жюри будет состоять из одних белых присяжных и, возможно, обвинит меня в убийстве первой степени. Мне кажется, он действовал или принимал решение, основываясь на том, что видел, как относилось к делу большинство присяжных и в какой расистской манере они действовали. Я считаю, что среди присяжных нашлось мало людей, присоединившихся к Брату Харперу и его справедливому выводу о том, что я был не виновен и я есть не виновен, однако он пошел на компромисс. По причине того, что Харперу не удалось убедить жюри, или он почувствовал, что не сможет убедить их либо продемонстрировать им тот истинный факт, что я не виновен, он решил, что добьется минимального для меня наказания. Возможно, он подумал о тех десяти месяцах, которые я уже провел в тюрьме, и о тех новых десяти месяцах, которые мне, может быть, пришлось бы провести за решеткой в ожидании следующего судебного разбирательства, а затем о том, что я бы столкнулся с обвинением в убийстве первой степени только потому, что в Америке существует расизм. Все это мои собственные размышления, и потом я расскажу вам, почему я думал обо всех этих вещах в дополнение к этой беседе с вами.
Как и многие другие люди, Брат Харпер считает, что обвинение в непредумышленном убийстве грозит двумя или, самое большее, тремя годами в государственном исправительном учреждении. Я уже и без того просидел в тюрьме почти целый год. Я мог бы провести за решеткой еще один год в ожидании нового суда в случае, если присяжные не пришли бы к единогласному решению. Между тем этот год будет мне засчитан за срок отбывания наказания. Поэтому раз уж Харпер не смог добиться моего оправдания, он выбрал компромиссное решение и наименьшее наказание. Единственная проблема остается в том, что при политическом деле обвиняемый получает максимальный срок. За совершение непредумышленного убийства с учетом предыдущего обвинения в уголовном преступлении дают от двух до пятнадцати лет. Но я не думаю, что Брат Харпер знал, к чему может привести его решение. Поэтому я хочу искренне попросить негритянскую общину и сына Брата Харпера простить не только его [Харпера], но и других людей, веривших в мою невиновность и согласившихся пойти на компромисс, потому что они не знали, что они делают. Мне кажется, он полагали, что делают самое лучшее для меня и самое лучшее для общины в условиях расизма, в которых им пришлось действовать…
Даже если он неосознанно действовал против этого, все равно он чувствовал, что выполнял свои обязанности в качестве человека, который любит общину. Поэтому я прошу общину, чтобы ему было оказано подобающее уважение как чернокожему, когда он в следующем семестре будет преподавать в Оклендском городском колледже. Ведь он не знал, на что он соглашался…
Я прочно уверен в том… что мы добьемся нового судебного разбирательства и не только потому, что апелляционный суд окажется настолько добрым, а по причине политического давления, которое мы оказали на правящие круги. И мы будем продолжать это делать посредством организации общины. Нужно, чтобы она могла выразить свою волю. Воля чернокожего народа должна быть выполнена, и мне бы хотелось выразить свое восхищение революционным пылом людей, который они до сих пор демонстрировали. Они были поистине прекрасны, и они сделали больше, чем я мог ожидать. Давайте превзойдем самих себя; революционер всегда стремится превзойти себя, в противном случае, он и не революционер вовсе. Поэтому мы всегда делаем то, что от себя требуем, или больше того, на что, как нам кажется, мы способны… В этот момент мне бы хотелось посоветовать моим революционно настроенным братьям и сестрам сохранять самообладание. Нам не следует устраивать сейчас бурное выступление. Правящие круги только и хотят увидеть в общине взрыв насилия, чтобы получить предлог и послать туда две или восемь тысяч солдат. Мэр уже заявил, что был бы очень счастлив, если бы в общине что-нибудь произошло, пока власть находится в благоприятном положении. Они были бы рады уничтожить общину… Именно АВАНГАРДНАЯ ПАРТИЯ должна защищать общину и учить ее самозащите. Поэтому сейчас мы должны уговорить общину сохранить самообладание, чтобы не подставить себя и не быть уничтоженной».
Я призвал свой народ сохранять самообладание, поскольку знал, что полиция только и ждет, когда ей выпадет возможность поубивать негров без разбора. Они уже давно с нетерпением ждали этого дня, и вспышка гнева в общине дала бы им необходимый предлог. Община вняла моей просьбе и сохранила хладнокровие. Любое спонтанный и неорганизованный взрыв причинил бы общине большие страдания. Когда наступившая после оглашения вердикта ночь прошла спокойно, полицейские почувствовали себя обманутыми. Они хотели действовать, другими словами, — убивать чернокожих.
Не получив предлога, которого они так ждали, двое подвыпивших коллег Фрея пошли на намеренную провокацию. На своих патрульных машинах они подъехали к офису нашей партии на Гроув-стрит и стали стрелять по окну. Потом они отъехали на угол, развернулись, опять подъехали к зданию и обстреляли его еще раз. К этому времени кто-то из жителей позвонил в главное полицейское управление. Эти полицейские были арестованы.
На наше счастье, офис был пуст (туда специально никто не пришел), и ни один человек на улице или в близлежащих зданиях не пострадал, пули никого не задели. Но если бы «Черные пантеры» оказались в офисе, полицейские, наверное, стали бы утверждать, что мы начали стрелять первыми, а они пытались с нами справиться. На этот раз, однако, они не смогли спрятать свои вероломные намерения за привычной ложью, прикрываясь «оправданным убийством». Истинная сущность их преступления — ничем не вызванное и неоправданное нападение на наш офис — была явлена общине. В конечном итоге, этих двух полицейских уволили, но их не привлекли к суду за нарушение закона.
Зато этот инцидент показал некоторым сомневавшимся, что я действительно не виновен. Как эти товарищи Фрея, совершенно не стесняясь, отправились на поиски негров с целью их убийства, так и сам Фрей сделал это ранним утром 28 октября 1967 года. Находится немало людей, которые не верят, что без всякой провокации или опасности полицейский вытащит свой служебный револьвер и начнет палить по гражданину. Но в то утро Фрей задумал убийство.
Чарльз Гэрри подытожил все это, когда говорил присяжным, что негритянской общине угрожает постоянная опасность подвергнуться жестокому обращению полицейских:
«Хотел бы я знать, сколько людей уйдет из жизни, прежде чем мы осознаем, что все люди — братья. Хотел бы я знать, сколько пройдет времени, прежде чем полицейские управления в нашем государстве, мэры наших городов, лидеры нашей страны признают, что невозможно жить в таком обществе, 66 % которого приходится на белых расистов, игнорирующих роль чернокожего человека, смуглого человека, краснокожего человека, желтокожего человека…
Офицер Фрей беспокоит меня. Его смерть тревожит меня, и причины, приведшие к его гибели, волнуют меня. Я представляю, как этот молодой человек ходил в школу, играл в футбол и баскетбол за школьную команду, и делал все, что обычно делают молодые люди в его возрасте. Он был в прекрасной физической форме. Он поступил на службу в полицию без надлежащих взглядов и без соответствующей психологической и прочей подготовки, необходимой для того, чтобы быть полицейским. Его отправили работать в гетто. Всего за год он превратился в явного и полного расиста. Дело дошло до того, что, когда он пришел в школу рассказывать о своих подвигах на полицейской службе, учительница была вынуждена подавать ему тайные знаки, сигнализирующие о том, что не следует употреблять слово «ниггер» при детях.
Я просто удивляюсь тому, как много в полиции офицеров Фреев. Его смерть тревожит меня, но Хьюи П. Ньютон не несет никакой ответственности за это».


27. Колония для уголовных преступников

Что касается меня, я работал от рассвета до заката, чтобы прокормить семью, и все это привело к моей смерти… Если взять «больших людей» — президента, губернаторов, судью, их-то дети никогда не будут страдать… По всем Соединенным Штатам тюрьмы переполнены людьми, которые пытались работать и что-нибудь иметь, но не смогли, и это придало им решимости и толкнуло на воровство. Они искали, где лежат деньги. Они оказались в тюрьме из-за той жизни, на которую обречены бедняки.
После того, как меня признали виновным и вынесли приговор, меня вновь отправили в Аламедскую окружную тюрьму до судебного слушания, на котором моя судьба должна была решиться окончательно. Либо меня освобождали под залог, пока я ждал рассмотрения моей апелляции в высших судебных инстанциях, либо отправляли в тюрьму на срок от двух до пятнадцати лет. Слушание состоялось в начале октября, под залог меня не выпустили. Сразу после слушания я попал уже под юрисдикцию Администрации исправительных учреждений штата Калифорния. Тут я понял, какую любопытную власть имел над администрацией тюрьмы. Они беспокоились о той роли, которую я мог сыграть как политический заключенный, и приказали обращаться со мной по-особому.
После слушания заключенный обычно отправляется обратно в камеру, где он расстается с гражданской одеждой и надевает на себя тюремную, а потом автобус везет его к месту заключения. Однако после слушания об освобождении под залог меня погнали в лифт прямо в гражданской одежде и потом по лестнице к машине, которая ждала в подвале. Все происходило так, словно они знали, что мне откажут в освобождении под залог. В подвале я нашел все свои вещи, они были упакованы. На руки мне надели наручники, на пояс — цепь, которую пристегнули к ножным кандалам. Предполагалось, что теперь я был безопасен, чтобы совершить поездку. Машина шерифа в сопровождении еще шести машин рванулась по тоннелю к выходу. Только сейчас помощник шерифа повернулся ко мне и сказал через решетку, куда мы направлялись. Ехали мы в Вакавильский медицинский центр, где заключенные проводили от шестидесяти до девяноста дней. Их там тестировали, распределяли по группам и в зависимости от этого — по различным тюрьмам. Поездка заняла сорок пять минут. Когда мы прибыли в Вакавиль, сотрудники центра нас уже ждали на улице. Охранники на территории центра ходили с дробовиками.
В Вакавиле я подвергся процедуре, знакомой каждому заключенному, — доскональному осмотру. Начиная с этого момента, все годы, проведенные мной в тюрьме, я не мог перейти из одного здания в другое без этой унизительной процедуры. Я снял всю одежду. Они проверили мои уши и нос, провели по волосам, заставили меня покашлять, чтобы проверить, нет ли у меня чего-нибудь во рту. Потом я раздвинул ягодицы, чтобы они проверили мой задний проход. После этого с меня сняли отпечатки пальцев, выдали тюремную одежду и присвоили мне номер, который я носил на протяжении всего пребывания в тюрьмах. Присвоение заключенному номера — это еще один способ подорвать его личность, лишить его человеческого облика. Разумеется, этот «обряд» имеет исторические корни: эсэсовцы присваивали номера заключенным в фашистских концентрационных лагерях во время Второй мировой войны.
Всю мою прежнюю одежду за исключением носков и нижнего белья отослали моей семье. Носки и нижнее белье обычно выбрасывают в тюрьме. Мне стало любопытно, и я спросил, почему так делают, особенно если учесть, что мои шорты новые и я одевал их всего-то раз. Я указал им на то, что шорты были в лучшем состоянии, чем вся моя другая одежда. Никто не мог мне толком ответить. Просто было такое правило, такая традиция, согласно которой заключенный мог послать домой всю одежду, кроме носков и нижнего белья. «Мы лишь следуем правилам». Я был не против, чтобы они выбросили мои шорты, но я негодовал, потому что мне не дали объяснения. Казалось бы, мелочь, но она иллюстрирует ментальность тюремной администрации на каждом ее уровне. Должностные лица и охранники, которым подчиняются заключенные, похожи на жестоких насильников из романа Джорджа Оруэлла «1984»: их выбирают в полицейские из-за того, что они неграмотные, обладают физической силой и выполняют приказы без вопросов, какими бы глупыми или жестокими ни были распоряжения.
Меня определили в одиночную камеру. Но прежде чем меня там заперли, я отправился на встречу с начальником тюрьмы. Это еще одна особая привилегия. Я всегда имел беседу с начальником тюрьмы, причем сразу после прибытия. Он предупредил мен насчет любых попыток подбить на что-нибудь заключенных. В этом случае, сказал он, меня отправят в одиночку. Меня прямо передернуло от такой иронии, ведь и без того меня ждала одиночная камера. Подобная тактика добавляет ощущений в условиях кошмарной нереальности тюрьмы. Затем начальник тюрьмы кинул мне приманку, пообещав, что в случае сотрудничества я буду содержаться так же, как любой другой заключенный, и меня не будут держать взаперти все время. Еще он сказал, что сначала они собираются жестко со мной обходиться, чтобы приучить остальных заключенных к моему присутствию, ну а потом, если все пойдет хорошо, они позволят мне выходить к основной массе заключенных — на «главную линию», как это называется. Я сидел молча и слушал. Я никогда не клюну на эту приманку.
В тюрьмах обожают проводить всевозможные тесты — психологические, на IQ, на определение склонностей. Пока я был в Вакавиле, со мной несколько раз беседовало два или три психиатра. Они проверяли мою склонность к нанесению побоев другому человеку и уровень моего интеллекта. Я набрал мало баллов в тесте на проверку IQ, получилось около третьего или четвертого уровня. Насчет остальных тестов не знаю. Озадаченные этим низким уровнем на фоне моих хороших оценок в колледже, психиатры попросили меня объяснить, в чем дело. Я сказал им, что отказываюсь иметь отношение ко всем этим тестам, поскольку обычно они используются как оружие против негров в частности и против различных меньшинств и бедняков вообще. Эти тесты основаны на стандартах среднего класса белых. Когда мы показываем низкие результаты при прохождении таких тестов, это усиливает предрассудок насчет того, что мы хуже и глупее. Поскольку мы приучены думать, что тесты — это нечто безошибочное, они становятся для нас настоящей бедой, которую мы сами же на себя накликали. Результаты тестов лишают нас инициативы и промывают мозги.
Я сказал психиатрам, что, если они действительно хотят узнать мой IQ, то они должны проверить все мои данные и ту работу, которую я сделал во многих сферах, включая творческую сферу — такую, как музыка. Этот подход казался мне абсолютно логичным и очевидным. Однако психиатры то ли не смогли понять меня, то ли предпочли остаться в неведении. Их подход был настолько механическим, настолько в нем не хватало глубины, что они, врачи, казались мне неразумными и непонятливыми. Они не хотели видеть, что гораздо важнее оценивать человека по его реальным достижениям, чем по результатам абстрактных тестов, которые могут или не могут находиться в связи с фактами его жизни. Из моего тюремного опыта я вывел, что психиатры входят в число самых неподатливых и упрямых сотрудников тюремной системы. Они запрограммированы, как роботы, и не могут относиться к заключенным как к обычным людям. Со всеми их тестами и вопросниками они выглядят так, словно в них уже заложена идея того, каким должен быть «скорректированный» человек. Любое отклонение от данного шаблона будет представлять для них угрозу.
Во время тестирования тюремная администрация была озадачена. Она не могла определиться, куда меня отправить дальше. Об этом очень много думали и, как впоследствии я узнал из третьих уст, они встретились с некоторыми трудностями при решении. Прежде всего, они хотели посадить меня в одиночную камеру. Однако ввиду того, что мое дело привлекло внимание общественности, они также хотели, чтобы место моего заключения предстало в выгодном свете, превратилось бы в своего рода показательное шоу для посетителей. Именно этим отличались для них тюрьмы и исправительные центры от концентрационных лагерей.
Администрация Вакавиля пошла даже на то, что предложила мне выбрать место отбывания заключения, хотя на самом деле у них не было ни малейшего намерения позволить мне сделать выбор. На первое место я поставил Сан-Квентин, дальше шли Фолсом и Соледад.[51] Из этих трех тюрем относительно легко было наладить сообщение с волей. Что касается меня, то я уверен — все тюрьмы являются концентрационным лагерями. Какой-то из них лучше другого, какой-то похуже. Мои предпочтения были основаны исключительно на возможности контакта с внешним миром. Сан-Квентин находится близко от дома, в получасе езды от Окленда и еще меньше — от Сан-Франциско. Находись я здесь, моей семье и моим адвокатам было бы сравнительно легко навещать меня. К тому же у меня были друзья в Сан-Квентине, они помогли бы мне поддерживать связь с адвокатами, родными и со средствами массовой информации. Фолсом я поставил на второе место по тем же причинам: он расположен на расстоянии примерно восьмидесяти миль от Залива, я знал там нескольких людей. Так что и этот вариант был неплох для моей семьи. Соледад находится дальше всего — это около 165 миль к югу от Окленда по сто первому шоссе. Поэтому этот вариант был наименее желательным.
Вышло так, что я не попал ни в одну из этих тюрем. Я изрядно удивился, получив после всего двадцати пяти дней пребывания в Вакавиле (я ожидал, что меня продержат там стандартные два месяца) получил уведомление, где было сказано, что в течение суток я отправляюсь в Калифорнийскую мужскую колонию, относящуюся к Восточным тюремным учреждениям, в Сан-Луисе Обиспо. На этот раз я ехал в автобусе вместе с другими заключенными. Не то чтобы тюремные чиновники перестали обращаться со мной по-особому. Для каждого рейса тюремного автобуса готовится список заключенных, которые будут перевозиться, с пунктом их назначения. В список для нашего автобуса были внесены имена всех заключенных, кроме моего. Автобус пришел из Фолсома, забрал нас и поехал в Сан-Квентин, а потом в еще одну тюрьму в Сан-Хосе. Оттуда мы отправились в Соледад, где я провел ночь в одиночной камере. Брат Джордж Джексон был совсем близко, но я не повидался с ним. Дружественно настроенные попутчики в автобусе ввели меня в курс дела и рассказали, что такое колония для уголовных преступников, так что я был отчасти подготовлен, когда мы туда прибыли.
Хотя власти называют Сан-Луис Обиспо мужской колонией, заключенные знают это место под названием Калифорнийская колония для уголовных преступников. В этом названии отражается суть данного места — то, что оно является тюрьмой, и то, что это колония. Штат верит в силу эвфемизма, считает, что присвоение концентрационному лагерю более приятного названия изменит его объективные характеристики. Тюрьмы называют «исправительными учреждениями» или «мужскими колониями» и т. п. У тех, кто придумывает названия, заключенные становятся «клиентами», будто штат Калифорния является крупнейшим рекламным агентством. Но мы, заключенные, знаем всю правду. Мы называем эти места тюрьмами, а самих себя — осужденными и заключенными. Это не означает, что мы считаем плохими все другие названия, просто мы не хотим быть обманутыми двуличностью штата.
Калифорнийская колония для уголовных преступников находится примерно посередине между Оклендом и Лос-Анджелесом, на расстоянии 250 миль от каждого города. Поездка туда как из Окленда, так и из Лос-Анджелеса будет довольно серьезным делом. Кроме того, что это удаленное место, оно еще отличается от остальных тюрем Калифорнии. Меньше десяти процентов здешних заключенных приходится на негров и чикано, хотя две эти категории составляют половину всех заключенных Калифорнии. Поскольку здесь не случалось бунтов, колония приобрела репутацию образцово-показательной. Властям нравится заявлять, что заключенные в их тюрьмах счастливы. И только оказавшись внутри этой колонии, сразу начинаешь понимать, почему у нее такая спокойная репутация. Колония разделена на четыре изолированных квадрата, в каждом из которых содержится около шестисот заключенных. Планировка и организация колонии делают почти невозможной встречу заключенного из одной секции с заключенными из остальных трех. Кроме того, и это очень важно, 80 % местных заключенных — гомосексуалисты, а гомосексуалисты, как правило, покорны, их легко подчинить. Они склонны в точности исполнять тюремные правила.
Когда меня привезли в колонию, я не знал там ни одного человека. В конченом итоге, я встретил других заключенных и попытался достучаться до них. Но понял, что очень трудно говорить с людьми на политические темы, если они живут от свидания до свидания. Для них секс был всем.
Этих людей эксплуатировали и контролировали охранники и система. Их сексуальность была искажена и превращена в псевдосексуальность, которую использовали для контроля над ними и для того, что подорвать их нормальное желание обладать чувством собственного желания и быть свободным. В данном случае их подталкивала система, и заключенных заставили пристраститься к сексу. Любовь, ранимость, нежность были искажены до неузнаваемости и обернулись властью, конкуренцией и контролем.
Гомосексуальной любви в колонии можно было предаваться запросто. У каждого заключенного, кроме меня, был ключ, так что в течение дня он мог выходить из своей камеры. Свидание могло произойти во время обеда или в душе. Кто-нибудь «стоял на стреме» и предупреждал о появлении охранников. Впрочем, в этом не было особой необходимости. Порой охранники с удовольствием стояли и смотрели, пока все было спокойно. Лишь политическое выступление в тюрьме вызывало немедленные репрессивные действия. Охранникам обычно было достаточно пригрозить «политическому заводиле», что его посадят в автобус и увезут далеко-далеко от его любовника. Подобные угрозы всегда срабатывали. Кроме того, многие из охранников сами были гомосексуалистами. Часто, пока я мылся в душе, в дверном проеме появлялся охранник. Он что-то болтал, при этом его взгляд упирался не в мое лицо, а на мой пенис. «Эй, Ньютон, как поживаешь, Ньютон? — спрашивал он меня. — Не хочешь поразвлечься, Ньютон?» Я смеялся над ними.
Засилье гомосексуализма в тюрьме немного снизилось, когда разрешили посещение жен заключенных. Либералам кажется, что это огромный шаг вперед, но они ошибаются. И здесь царят принуждение и контроль, их действие даже сильнее, потому что охранники могут запретить свидание мужчины с его женщиной точно так же, как они запрещали видеться мужчинам-любовникам. А заключенному нелегко найти другую женщину. Это тюрьма. Каждое желание здесь используется против тебя.
В колонии повторилось то же самое, что в Вакавиле. В первую очередь меня отвели к начальнику. Он сказал мне, что они оставят меня на главной линии, если я буду соблюдать все правила и не буду пытаться подбивать заключенных на какие-нибудь запрещенные действия. Он также сказал мне не жаловаться. Если я хотел жаловаться, мне следовало дождаться того момента, когда я выйду из тюрьмы. И опять я ничего не ответил. Я думал о том, что мне придется провести в этих стенах пятнадцать лет. Этого времени должно было хватить на достижение цели.
После беседы с начальником тюрьмы меня отправили к советнику. По его словам выходило, что мне назначили «воспитательную программу», чтобы подготовить меня к возвращению в общество. Лично я не чувствовал необходимости перевоспитываться. Все мое преступление состояло в том, что я говорил в защиту людей. Но советник пустился в подробности. Он объяснил, что на первом этапе программы я буду должен работать в столовой, причем бесплатно. В конечном итоге, я смогу попробовать себя и в другом качестве, т. е. поработать в различных местах, где зарплата была от трех центов в час минимум и до десяти центов в час максимум.
Меня абсолютно не устраивала подобная эксплуатация, и я не собирался гробиться сначала вообще бесплатно, а потом за такие смешные деньги, которые зарплатой и назвать было нельзя. Я выдвинул контрпредложение. Я буду охотно работать, но за справедливую компенсацию — за плату по профсоюзным тарифам. Если они будут платить мне и всем остальным заключенным установленную профсоюзом заработную плату, то я буду с огромным удовольствием работать там, где они мне скажут. Кроме того, я буду оплачивать мое содержание и перестану быть обузой родному штату, хотя он засадил меня в тюрьму совершенно незаконно. Как и следовало ожидать, персонал тюрьмы отказался рассмотреть мое предложение.
Тогда я предложил им еще один вариант — что в рамках воспитательной программы я буду посещать тюремную школу. Хотя уровень моего образования далеко обгонял тот, что могли предложить мне здесь, я знал, что образовательная программа позволить мне получить свободный доступ к местной библиотеке, где я мог бы продолжить пополнять свои знания. Они отказались разрешить мне и это на том основании, что образовательные программы — это привилегия, которую я должен заслужить, сначала поработав как следует в течение неопределенного времени. Другими словами, сначала кнут — потеря человеческого облика, чего они добивались, а потом — пряник, иначе говоря, соблюдение моих интересов. Я опять отказался. Их требования были насквозь пропитаны ложью. Мне было известно, что другим заключенным разрешали сразу начать с образовательных программ. Я также знал, что мне этого не разрешат, потому что они хотели сломать меня. Но я не собирался сдаваться.
В итоге они посадили меня под замок. Это означало, что я сидел в своей камере почти целый день и у меня не было привилегий в столовой. Камеры в Калифорнийской колонии для уголовных преступников запираются на три замка каждая. Один из замков находится под центральным контролем и приводится в действие лишь на ночь. Этот замок закрывается одновременно на всех камерах. При этом раздается характерный громкий звук, который можно услышать в любом уголке тюрьмы. Мы называем это «опустить решетку». Второй замок можно открыть только ключом, который находится у охранника, а ключ от третьего замка достается заключенному. Каждое утро, после «поднятия решетки» (когда во всех камерах открывается первый замок), приходит охранник и открывает камеры. На протяжении целого дня заключенный может свободно выходить из камеры, пользуясь собственным ключом. Поскольку я сидел взаперти, по утрам охранник проходил мимо моей камеры. Мне разрешалось покидать камеру только для похода в столовую, на свидания или по официальному делу, например, когда меня вызывали на дисциплинарную комиссию. Получалось, что я покидал камеру на завтрак с семи до восьми утра, на обед с двенадцати до часу дня и на ужин с пяти до полседьмого вечера. В это время я должен был еще сменить одежду, принять душ и проделать прочие необходимые вещи.
Когда человек сидит под замком, ему отказывают во всех привилегиях. Я не мог ничего купить в столовой, у меня не было сигарет, мыла, дезодоранта, зубной пасты и жидкости для полоскания рта. Мне выдали лишь казенную зубную щетку и зубной порошок. Каждую неделю я получал шесть листов бумаги. На них я мог писать письма любым десяти лицам, внесенным в мой лист посещения. Я получал сан-францисскую газету «Кроникл», причем всегда с опозданием на день, однако и в этом мне время от времени отказывали. Сначала мне не разрешили иметь в камере никакие другие печатные материалы или писать что-нибудь еще, кроме ограниченного количества писем. Но, в конце концов, мои адвокаты добились в суде разрешения, чтобы мне выдали пишущую машинку, а также книги и документы по моему делу. Я продолжал упражняться, устанавливая контроль над собственными мыслями, в чем я довольно преуспел к тому времени.
Содержание меня под замком было способом «наказать» меня за отказ согласиться на рабство. В мастерских колонии делают обувь и автомобильные номерные знаки, а также стирают белье для других учреждений. За эту работу колонии неплохо платят. Если учесть, что заключенные почти ничего не получают, то такая система оказывается немногим лучше рабства. Тюрьма — одна из самых возмутительных форм эксплуатации, которые только существуют, хотя тюремные власти смотрят на эту систему, конечно, по-иному. Лично я рассматривал свое положение не как наказание, а как освобождение от рабской доли. Раз в месяц меня вызывали в дисциплинарный комитет. Меня спрашивали, готов ли я сотрудничать с ними и получить ключ от третьего замка. И каждый раз я отказывался.
Охранники считали, что я обречен на поражение, что я долго не выдержу в таком режиме. В конце концов, ты сломаешься, говорили они мне. Зачем же сидеть в одиночке? Больше того, если я сопротивлялся тюремным порядкам, я гарантированно оставался здесь на все пятнадцать лет.
Сидеть взаперти было терпимо, даже больше, чем терпимо. Мой мозг активно работал. Мне было над чем подумать, и я заполнял дни тем, что размышлял над идеями, о которых впервые задумался еще в Оклендском колледже. Кроме того, моя семья могла часто навещать меня, несмотря на долгую поездку. Согласно правилам, посетители допускались в тюрьму каждый день, за исключением вторника и среды — это были не приемные дни. Если мои адвокаты хотели повидаться со мной, они специально выбирали не приемный день, так что мои родные могли приезжать ко мне в любой приемный день. Благодаря родным, адвокатам и друзьям у меня было довольно много посетителей. С ними я мог видеться с девяти утра до четырех часов дня.
Семья поддерживала меня. Мне очень было нужно их душевное тепло и новости, которые они привозили из внешнего мира. Кроме как в столовой, мне было запрещено разговаривать с другими заключенными, так что газета «Кроникл» служила для меня единственным источником информации. Перевоспитание не способствует укреплению психического здоровья — наоборот. Ты общаешься лишь с тюремным персоналом, а он не заслуживает того, чтобы с ним общаться. Слушать, как они рассказывают о своей философии, или принять их взгляд на вещи — значит дать возможность разрушить себя.
Одну новость я был вынужден собирать по крупицам, и она оказалась печальной. В начале 1969 года, в январе, когда я находился в тюрьме уже около четырех месяцев, были убиты два достойнейших наших товарища из Лос-Анджелеса — Джон Хаггинс и Олпрентис Картер по прозвищу Горбатый. Они были убиты в кампусе Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе членами организации Рона Каренги под названием «Соединенные Штаты». Я познакомился с Каренгой, когда еще учился в колледже и состоял в Ассоциации афро-американцев. Потом он переехал в Лос-Анджелес, чтобы создать там культурно-националистическую группировку. Какое-то время деятельность этой группировки была весьма успешной, во многом потому, что Управление полиции Лос-Анджелеса поддержало немало рискованных мероприятий группировки Каренги. Мэр Йорти даже использовал эту группировку как пример прогрессивного развития. На самом деле «Соединенные Штаты» были средством держать негритянскую общину под контролем. Здесь предлагались курсы суахили и что-то вроде религиозной философии. Рекламируя себя как программу по освобождению негров, группировка Каренги в действительности эксплуатировала их.
«Черные пантеры» представляли собой нешуточную угрозу для игры, которую вел Каренга. Он боялся нашей партии, потому что мы были не сектантами, но вышедшими из народа организаторами. Мы начали привлекать в свои ряды людей, которых он хотел заполучить себе. Однако Каренга получил поддержку властей Лос-Анджелеса за то, что сам их поддерживал. Дошло до того, что на выборах нового мэра он помогал тогдашнему мэру Сэмюелю Йорти бороться с чернокожим соперником Уильямом Брэдли.
Серьезные проблемы с Каренгой у нас начались в феврале 1968 года, когда я сидел в Аламедской окружной тюрьме в ожидании суда, а наша партия организовала митинги в Окленде и Лос-Анджелесе для сбора средств на мою защиту. Чтоб объединить как можно больше различных групп и создать прочный единый фронт, в Лос-Анджелесе мы провели митинг через Негритянский конгресс, объединение всех негритянских организаций на определенной территории. Группировка Каренги входила в Негритянский конгресс.
Митинг в Окленде состоялся 17 февраля, в день моего рождения. В нем приняли участие Стокли Кармайкл, Эйч Рэп Браун, чиновник из мэрии Рон Делламс, Чарльз Гэрри, Бобби Сил, Элдридж Кливер и другие. Митинг удался. Митинг в Лос-Анджелесе был назначен на следующий день. Он должен был пройти на спортивной арене. В нем должны были принять многие из тех, что участвовали в оклендском митинге, а также лидеры нескольких организаций из Негритянского конгресса. Когда незадолго до начала митинга прибыла группа «Черных пантер», то они увидели, что делом заправляет Каренга. Это было заметно особенно потому, что охрану митинга обеспечивало Полицейское управление Лос-Анджелеса. Копы были повсюду, как внутри помещения, так и снаружи. Центральный комитет сразу же вызвал Каренгу и сказал ему, что «Черные пантеры» ни за что не войдут в аудиторию, пока полиция не уйдет. На митинг съехалось много чернокожих со всего Залива. Если что-нибудь пошло бы не так и если им стало бы известно об отказе «Черных пантер» присутствовать на мероприятии, Каренга потерял бы доверие. Поэтому он убедил полицейских покинуть здание, и митинг прошел успешно.
Мы согласились с тем, что часть собранных средств пойдет членам Негритянского конгресса для покрытия их нужд, остальное предназначалось для моей защиты. Однако по завершении митинга, несмотря на призывы к Каренге обсудить распределение денег, «Черные пантеры» не получили ничего в фонд моей защиты, хотя в первую очередь именно по этой причине собирались люди. Конгрессу тоже навешали лапши на уши.
Меньше чем через год на собрании Союза чернокожих студентов Калифорнийского университета были убиты Горбатый и Джон. На собрании должно было обсуждаться назначение директора по исследованиям истории негров в Калифорнийском университете. Каренга собирался играть первую скрипку на собрании, а «Черные пантеры», среди которых были Горбатый и Джон, пришли сюда, чтобы составить Каренге оппозицию. Группа последователей Каренги тоже была здесь. Когда «Черные пантеры» обедали в студенческом кафетерии, люди Каренги подкрались к ним и убили Горбатого и Джона.
Когда весть об убийстве достигла меня, я осознал, что все «Черные пантеры» были словно отмечены. Уничтожение «Черных пантер» началось с убийства Малыша Бобби Хаттона. Его убили полицейские Окленда. После убийства Фрэда Хэмптона и Марка Кларка чикагской полицией, многие люди по всей стране начали подозревать, что полиция Соединенных Штатов в заговоре против нас, каждая новая атака на братьев подтверждала это подозрение. При мысли о том, какая развернута против нас кампания, я упал духом. Очень трудно пережить потерю ценных товарищей и близких друзей, даже если мы считаем смерть ценой, которую мы должны платить за революционную борьбу. К этому невозможно привыкнуть.
Кое-кто из партии прислал мне послания, спрашивая разрешения достать Каренгу, однако я отказался дать свое благословение. Открытая война между нами лишь повредит общине. Ее нужды стоят выше нашего желания отомстить. Я знал, что община сама разберется с Каренгой. Так и случилось: община устроила Каренге суд в Лос-Анджелесе. Он был признан виновным в обмане людей. Каренга был вынужден покинуть Лос-Анджелес и перенести свою деятельность в Сан-Диего. В настоящее время его группировка сошла со сцены. Двое его последователей были приговорены к пожизненному заключению за убийство Горбатого и Джона.
Вскоре после этого печального события ко мне приехал некто Роберт Холл из Лос-Анджелеса. Понятия не имею, как ему разрешили увидеться со мной; лишь десять человек имели на это право, и Холл не входил в их число. Он также не был моим адвокатом. Наконец, он прибыл в не приемный день. После того, как в мою камеру пришел охранник и сказал, что меня ожидает посетитель, всю дорогу я пытался выяснить, что это за посетитель такой, которому разрешили со мной свидание в не приемный день. Я не ждал никого из своих адвокатов. Когда я зашел в комнату для свиданий, то был удивлен, увидев совершенно незнакомого человека. Он сказал мне, что пришел узнать, может ли он что-нибудь сделать, чтобы прекратить трения между Каренгой и «Черными пантерами». По словам незнакомца, он хотел быть посланцем мира. Но я ему не поверил, потому что он должен был получить официальное разрешение на посещение. Я сказал ему, что, если Каренга хочет перемирия, то для начала он должен перестать убивать «Черных пантер», мы-то никогда не трогали его парней. Это было короткое свидание, потому что мне больше нечего было добавить. После этого я никогда больше не встречал Холла.
Через шесть месяцев моего пребывания взаперти охранники стали искать признаки того, что я сломался и готов подчиниться. Даже заключались пари на то, когда это случится. Я игнорировал все эти прощупывания, что озадачивало охранников еще больше. Как-то раз один из них подошел ко мне и сказал: «Большинство парней сходят с ума после нескольких недель в одиночке, а ты здесь уже шесть месяцев. В чем дело? Тебя что, это совсем не напрягает?» Другие стали проявлять интерес к моему психическому и физическому здоровью. Когда это началось, я понял, что одолел их так же, как я справился с «душегубкой».
Чтобы выразить свое презрение к их системе, я написал статью под названием «Где твоя победа, тюрьма?» Я тайно передал эту статью через своих посетителей, и она была напечатана в нашей газете «Черная пантера». В то время мне еще было не разрешено иметь канцелярские принадлежности, но я все-таки ухитрился написать это эссе и увидел, что оно дошло до партии. В статье я насмехался над охранниками, полагавшими, что, если человеческое тело оказалось в тюрьме, значит, они одержали победу над теми идеями, которые вдохновляли человека на совершенные им действия. Я поставил себе цель выразить презрение своим захватчикам, а также подбодрить своих отважных товарищей, продолжавших борьбу. Я был очень доволен тем, что статья была опубликована и охранники ее прочли.
Теперь тюремная администрация сменила тактику. Убедившись, наконец, что я не собирался склоняться перед ними, они стали говорить другим заключенным, что единственной причиной моей упрямой настойчивости была ошибочная вера в пересмотр приговора в высших судебных инстанциях. Иначе говоря, лишь надежда поддерживала меня. Без этой живительной надежды я бы непременно упал духом и признал поражение. Но в суды высшей инстанции лично я верил не больше, чем в суды низшей инстанции. Я готовился пробыть в тюремной изоляции полный срок — все пятнадцать лет. Именно это все время ускользало от их понимания.
Далеко не многие люди в Америке имеют полное представление об условиях тюремного заключения и обращении с заключенными. И понятно почему: полностью контролирующие ситуацию власти следят за тем, чтобы правда не выплыла наружу. Заключенные не могут общаться с внешним миром свободно и без надзора. Поэтому все, что большинство людей знают о тюрьмах, — это то, что власти хотят, чтобы они услышали. Миллионы людей были удивлены и шокированы убийством Товарища Джорджа Джексона и резней в Аттике, потому что они не понимали, какой угнетающий режим действует даже в лучших тюрьмах.
Я часто размышлял над сходством между тюрьмой и рабством, в котором пребывал чернокожий народ. Обе системы подразумевают эксплуатацию: раб не получал компенсации за произведенный им продукт, заключенный, как полагается, производит рыночную продукцию или за гроши, или вообще даром. Состояние рабства и тюремную жизнь роднит отсутствие свободы перемещения. Власть стоящих как над рабом, так и над заключенным абсолютна, и они ожидают уважения от тех, кто находится под их господством. Как во времена рабства, постоянное наблюдение и контроль являются частью тюремных порядков, и если заключенным удастся завязать важные и революционные отношения, эта связь тут же разрывается переброской в другие тюрьмы, точно так же, как рабовладелец разделял семьи рабов. Я сам видел, как несколько заключенных, отказавшихся выполнять приказание в столовой держаться от меня подальше, были отправлены в другие места для «удобства учреждения». Обычно признается, что система рабства способствует деградации и хозяина, и раба. Это утверждение применимо и по отношению к тюрьме. Царящая в тюрьме атмосфера страха оказывает деформирующее воздействие на жизнь каждого, кто здесь находится, — от членов тюремной комиссии и суперинтендантов до заключенных в одиночных камерах. Особенно это негативное влияние сказывается на «сотрудниках исправительных учреждений», как эвфемистически называют охранников.
Тюремные охранники — это жалкий народ. Я не так много с ними контактировал, потому что очень долго сидел под замком. Однако они изводили меня при каждой возможности. Когда я уходил на свидания с моими посетителями, охранники обыскивали мою камеру, иногда что-то совершенно бессмысленно рвали, бросали мою мочалку на пол, зубную щетку засовывали в туалет, в общем, создавали полнейший беспорядок. Если они находили какие-то предметы, купленные в столовой, например, дезодорант или масло для волос, они писали докладную, в которой указывали, что я держу в камере «контрабанду», нарушая тем самым тюремные правила. Они получали колоссальное удовольствие от этих мелких притеснений. Через какое-то время я посмотрел на это с другой стороны и стал считать эти «проделки» детским поведением ничтожных людей.
Как-то раз на меня «нажаловались», и я попал в карцер. Я отправился туда без сопротивления. Я и без того находился в изоляции, так что пребывание в карцере только и означало, что есть мне придется теперь в камере, а не в столовой. Это было самое легкое одиночное заключение из всех, что я пережил, потому что здесь мне разрешили читать. В большинстве своем книги были старые и детские — «Рин-Тин-Тин», «Приключения Хопалонга Кассиди» и тому подобные. Но еще у меня была Библия, которую я люблю читать. Тогда я вновь перечитал ее, уже в третий раз. В отличие от «душегубки» в моем карцере была койка, туалет, раковина, стул и оловянный столик.
Охранники не прекращали свои попытки довести меня до бешенства и держать в таком состоянии постоянно. Но я понимал, что у этих попыток есть предел и старался избегать оскорблений — либо я отказывался общаться с ними, либо не делал того, что они хотели.
Очевидно, что охранники тоже являются жертвами. Однако ограниченная и очень грубая власть, которую им дали, разлагает их и доводит до звероподобного состояния. Некоторые из них смутно сознают, что они разрушили свою жизнь, и пытаются достичь компенсации жалким способом. Например, когда весной 1970 года в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре разразились студенческие беспорядки, колония, в которой я сидел, отправила несколько человек из «банды полицейских хулиганов» на помощь — чтобы подавить выступление. Охранники вернулись с потрясающими баснями о том, как они заталкивали в тюрьму профессоров и умненьких богатых ребятишек. Это позволило им ощутить собственную значимость, почувствовать себя выше, чем в реальной жизни. Когда они не говорили о революционерах, словно те были собаками, они хвастливо вспоминали, в каких отличных мотелях они останавливались, когда поехали бить университетскую общественность. Еще их занимала потрясающая еда, которую им подавали в ресторане «Самбо». В жизни, настолько пустой и лишенной смысла, такие события становятся самыми яркими и запоминающимися.
Одно из зол, в которых были повинны охранники, стало насаждение расовой вражды. С помощью нее они пытались разделить нас, заключенных. Многие из белых заключенных не были откровенными расистами до попадания в тюрьму, однако довольно быстро сотрудники тюрьмы делали из них завзятых расистов. Если охранники не хотели, чтобы расовая ненависть вылилась в настоящее насилие, все же они подогревали эту враждебность до той степени, чтобы предотвратить любой союз между заключенными. Этот маневр похож на стратегию политических деятелей из южных штатов, стравливающих белых бедняков с чернокожими бедняками. К несчастью, охранники загоняют в эту ловушку многих негров. Охваченные единственным желанием — выжить, чернокожие заключенные начинают ненавидеть белых заключенных, или «фашистов», как они сами себя называют. В этой ситуации охранники выступают в роли угнетателей, а «фашисты» становятся орудием угнетения. Охранники не только обманывают и используют белых заключенных. Хуже всего, что последние начинают любить своих угнетателей. Они окончательно теряют свой человеческий облик и потому восторгаются теми, кто лишил их человеческих качеств, и идентифицируют себя с ними. Такая психологическая аберрация была настолько частым явлением в нацистских концентрационных лагерях, что вот уже тридцать лет поиск разумных объяснений этого факта является важнейшей проблемой. Согласно одной из теорий, пленники были доведены до такой инфантильной зависимости от своих надсмотрщиков, что между ними возникали совершенно гротескные отношения дети-родители. Заключенные верили, что отождествление себя с угнетателями было их единственной надеждой на спасение. Подобная ситуация в тюрьме и трагична, и взрывоопасна.
Однако расовая враждебность — это лишь одна из причин возмущения и бунтов заключенных. Сейчас большинство попавших в тюрьму негров осознает, что оказалось за решеткой по политическим мотивам, нежели чем за криминал. Они научились воспринимать себя как политических заключенных в классическом — колониальном — смысле: их судили присяжные не равного с ними социального статуса, их судили не представители разных слоев общины, а присяжные, абсолютно не знакомые ни с одной стороной их жизни. Многие действия, которые правящий класс считает криминальными, для бедных, подвергающихся эксплуатации, отчаявшихся людей, не имеющих доступа к различным возможностям, — это нечто иное. Присяжные, которые решают судьбу таких людей, выбираются из привилегированных граждан, из представителей среднего и высшего классов. Они чувствуют угрозу в том, что находящийся вне привилегированной структуры человек может создавать свои собственные возможности. Такое жюри присяжных заведомо некомпетентно и не может судить обвиняемого. Такие присяжные не понимают обстоятельств, толкнувших подсудимого на те действия, которые он совершил. Присяжные в Америке — это люди другого по сравнению с обвиняемым статуса, они часть системы угнетения. В результате бедняки оказываются в тюрьмах в качестве политических заключенных. У них полно причин чувствовать горечь, особенно если учесть, как бросается в глаза снисходительность, с которой относятся такие присяжные к обвиняемым из своего класса, если те вообще доходят до суда.
У заключенных протекает некий процесс самообразования, процесс, выходящий далеко за пределы, в которых желали бы его остановить власти. «Перевоспитавшийся» заключенный может увидеть «неправильную» сущность его прошлых действий. Он может даже счесть, что совершенное им нападение или ограбление, все равно что, было «ошибкой». Однако он начинает видеть эту «ошибку» в определенном свете. Многие заключенные достигают этой точки, преодолевают ее и идут к более глубокой и широкой оценке. Они начинают оценивать общества и приходят к пониманию того, что их «преступления» отчасти были результатом этого капиталистического и эксплуататорского общества. Зачастую они становятся социалистами и признают, что капитализм породил смертоносных близнецов — империализм и расизм. Эти просвещенные и политически сознательные заключенные приходят к таким убеждениям, которые власти считают недопустимыми и угрожающими. И хотя эти заключенные, возможно, и не намерены вновь совершать преступления, их все равно держат в тюрьме подольше — скорее, именно из-за их новых взглядов, чем из того опасения, что они вернутся к прежним своим делам. Когда их вызывают на комиссию по условно-досрочному освобождению, их спрашивают не о прошлом, а о том, что они думают о современных общественных проблемах. Если они честны и говорят правду, им отказывают в освобождении. Их посадили в тюрьму за то, что они сделали, но их держат в тюрьме за то, во что они верят. Это — политические заключенные. Одни из самых известных — Джордж Джексон и Букер Т. Льюис, а есть еще тысячи менее заметных.
Другой тип политического заключенного — это человек, не совершавший преступления, но чьи политические взгляды и убеждения угрожали привилегированному положению правящего класса в Соединенных Штатах. Среди таких заключенных немало доблестных бойцов из партии «Черная пантера», которые хотят добиться справедливости для всех людей и положить конец угнетению люмпен-пролетариата. Их приговаривают к длительному заключению по неубедительным обвинениям. Подобная несправедливость — это очевидная и намеренная попытка задушить борьбу за свободу, которую ведут миролюбивые люди.
Я относился к этой категории политических заключенных. Однако это не лишило меня мужества за двадцать два месяца пребывания в колонии. Я знал, что и в тюрьме, и за ее пределами политическое самосознание народа растет. Я мог это видеть во время разговоров с другими заключенными в столовой, мы втягивались в серьезный мужской разговор, обсуждая сложившуюся в нашей стране ситуацию. Рост политического самосознания был также заметен и во внешнем мире, стоило обратить внимание на движение среди студентов, людей, получающих социальное пособие, сотрудников больничных учреждений, общественных работников, если приводить примеры. Вера в эти подвижки сознания давало мне силы выдержать угнетение. Они могли запереть в камере мое тело, но не мой дух. Мой дух был с народом. В тюрьмах продолжали расти революционные настроения. Я с нетерпением ждал того времени, когда все заключенные вырастут до оказания более сильного сопротивления тюремной системе и откажутся работать, как сделал я. Такой простой шаг затормозил бы всю систему.
Хотя охранники, в конечном итоге, все-таки поняли, что я никогда не сломаюсь под напором их притеснений, остальные сотрудники тюрьмы так и не смогли согласиться с фактом моего сопротивления. Они продолжали искать мои слабые места. Весной 1970 года, перед моим первым слушанием по вопросу условно-досрочного освобождения меня вызывали к тюремному психиатру на обследование. Войдя в кабинет, я тут же прояснил свою позицию. Я сказал врачу, что не верю и не доверяю психиатрическим тестам, потому что они разработаны без учета особенностей жизни бедных и угнетенных людей. Я сказал, что охотно поговорю с ним, но без прохождения каких-либо тестов. Мы стали разговаривать, но психиатр начал играть со мной в игры. К примеру, где-то в середине нашей беседы он пытался незаметно задавать мне всякие психологические вопросы типа «Как вы думаете, люди вас преследуют?» Каждый раз, когда психиатр это проделывал, я говорил ему, что не собираюсь проходить никакое тестирование, а если он настаивает, я покину его кабинет. Психиатр настаивал на том, что у меня предубеждение против тестирования. И он был прав. Отвечая на это, я рассказал ему о недостатках психологических теорий Фрейда, Юнга, Скиннера и прочих системах, недостатках, которые делали невозможным использование этих систем по отношению к неграм. Тогда врач спросил меня о психологической системе, которой я мог доверять. Я назвал ему теории Франца Фэнона. Он никогда не слышал о Фэноне. Так что я сказал врачу названия нескольких книг Фэнона и ушел.
Их психологическая война со мной ни к чему не привела. Мой советник по фамилии Топпер провел со мной предварительную перед слушанием беседу, пытаясь уговорить меня выйти из-под замка. Я отказался. Раньше Топпер говорил мне, что он очень доволен тем, что я сижу взаперти, и он хотел бы, чтобы я и оставался в таком положении. А теперь он изменил свою тактику и ясно дал понять, что, если я соглашусь, то почти наверняка получу условно-досрочное освобождение. Я знал, что он лжет. Возможно, Топпер рассчитывал на то, что если я соглашусь, а потом меня не освободят досрочно, я потеряю свой статус в глазах заключенных. Этот момент был очень важен, потому что мог подорвать мои позиции. С другой стороны, у них мог быть еще один план. Мне могли назвать дату досрочного освобождения, если я не соглашался на свободный выход из камеры. Потом они могли сказать, что, хотя дата освобождения назначена, они не могут ее соблюсти, поскольку я отказался сотрудничать с ними. В этом случае общественность могла подумать, что я мешаю своему же освобождению. Они пытались украсть мое единственное оружие, которое я имел против них, — чувство собственного достоинства.
Из других источников мне стало известно, что Маккарти, заместитель суперинтенданта, сказал людям, что, по его мнению, мое требование получать минимальную зарплату в тюрьме было разумным. И все-таки ни он, ни Топпер не набрались смелости выразить свои чувства публично. Подобно многим и многим другим должностным лицам, они шли вместе с системой. Нужно быть очень отважным человеком, чтобы защищать права заключенного, а они были людьми, лишенными воображения, натурами посредственными и боязливыми. Нет ничего странного в том, что они выбрали работу в тюрьме. Они смешали право, которым они обладают там, с серой тупостью и безликостью тюремной службы.
В конце концов, я предстал перед комиссией по условно-досрочному освобождению, произошло это в апреле 1970 года. И хотя я ничего от этой комиссии не ждал, все-таки я с нетерпением хотел туда попасть, потому что для меня это была возможность подискутировать и выразить свое презрение к их системе. Итак, семь или восемь членов комиссии сели вместе со мной за круглый стол и начали обычный разговор, попивая кофе. Одна из первых вещей, о которой они меня спросили, — были ли в моем личном деле рапорты о нарушениях, где говорилось о наличии контрабанды в моей камере. Я поинтересовался, знают ли они, что за контрабанда имелась в виду. Оказалось, они смотрели мое дело недостаточно внимательно и потому не знали. Когда они удосужились подробнее ознакомиться с этими рапортами, то очень удивились, что так называемая контрабанда — это мыло, дезодорант и туалетные принадлежности, купленные в тюремной столовой. Они перешли ко мне от других заключенных. Я сказал комиссии, что отказываюсь обходиться без каких-то основных вещей и что я буду продолжать приобретать их. Они приказали охранникам позволить мне иметь в камере туалетные принадлежности. Это была маленькая, но очень приятная победа.
Затем мы перешли к обсуждению более сложных вещей — причин моего отказа работать и т. д. Я был готов к этим вопросам. Но когда я им все объяснил, они ответили, что я оказался слишком привередливым по отношению к правилам, которым я должен подчиняться. По их мнению, это был настоящий каприз. В ответ я выразил свое полное недоверие ко всей системе карательно-исправительных учреждений вообще и к комиссии по условно-досрочному освобождению в частности. Я дал им понять, что не жду условного освобождения ни сейчас, ни в какое-либо другое время. Также я сказал, что готов соблюдать правила, с которыми я не согласен, но я никогда не буду соблюдать правила, которые отрицают чувство собственного достоинства, присущее мне как человеку. Кроме того, я стал убеждать их не повиноваться правилам, нарушающим их цельность и достоинство. Один из членов комиссии, негр, кстати, был так шокирован моими словами, что даже усомнился в моем здравомыслии. Это яркий пример умонастроений, с которыми чиновники контролируют тюрьмы на всей земле. Это настолько узкий подход, что он рассматривает проявление человеческого достоинства и силы характера как ненормальное явление.
После этого слушания я решил больше никогда не ходить на комиссии по условно-досрочному освобождению, хотя мои адвокаты и не советовали мне принимать такое решение.
Очевидно, что тюрьмы нуждаются в изменениях, однако этих изменений нельзя достичь, реформируя одни лишь тюрьмы или проводя реформы бессистемно. Тюрьмы являются неотъемлемой частью целого комплекса, который можно назвать американской институциональной сверхструктурой, охватывающей весь мир. Я сказал «весь мир», потому что Соединенные Штаты — это империя, а не нация. Обращение с заключенными и меньшинствами внутри страны имеет определенное отношение к тому, как властная структура Америки обращается с людьми во всем мире. Мир должен стать таким местом, где бедные и угнетенные могут жить в мире и с достоинством. Если после этой трансформации нам все еще будут нужны тюрьмы, то они должны быть настоящими исправительными центрами, а не напоминать концентрационные лагеря. В новом обществе эти центры не будут называться тюрьмами или колониями, они не будут представлять собой неприступные древние крепости из камня. Они превратятся в важный элемент жизни общины. Здесь людям, которым не очень хорошо, или несчастным людям помогут почувствовать, что они часть человечества. Большинство людей, попавших в тюрьму, с самого рождения заставили чувствовать себя ненужными, лишними. Джеймс Болдуин как-то отметил, что Соединенные Штаты не знают, что теперь делать с чернокожим населением, когда «оно перестало быть источником богатства, его нельзя покупать, продавать и разводить, как скот». Особенно наша страна не знает, что делать с молодыми чернокожими. «Это вовсе не случайно, — пишет Болдуин, — что тюрьмы, армия, наркотики отнимают так много людей…»
Сейчас многие признают, что большая часть заключенных не должна находиться в тюрьме. Когда у них появится причина верить в то, что они могут что-либо предложить обществу, что-то чрезвычайно необходимое, что-то, что лишь они могут дать, тогда отпадет нужда в тюрьмах. Но сначала каждый человек должен быть убежден в собственной ценности и уникальности. Он не повторим, он один такой на всем белом свете, и этой неповторимостью он может поделиться с другими. Вот что значит настоящее исправление.
Все время, пока я находился в Сан-Луисе Обиспо, Чарльз Гэрри со своими сотрудниками работал над подготовкой апелляции для подачи в Калифорнийский апелляционный суд. Они построили апелляцию на указании неправомерных действий, которые предприняло обвинение, охваченное желанием добиться обвинительного приговора. Перечислялись следующие факты: у членов большого жюри, равно как у присяжных на суде, были расистские настроения, что незаконно; мое предыдущее обвинение в совершении уголовного преступления не должно засчитываться; доказательств для обвинения в убийстве первой степени было недостаточно; обвинение утаивало вещественное доказательство, а судья не стал возобновлять судебное разбирательство после обнаружения новой улики; судья способствовал усилению настроений против обвиняемого и вынес немало предвзятых постановлений; судья не дал присяжным важную инструкцию. Адвокаты внимательно прослеживали прохождение апелляции и извещали меня обо всем, что происходит, однако я почти не обращал на это внимания, потому что не верил в судебную систему. Они продержали меня за решеткой, не выпустив под залог, почти целый год, пока пришлось ждать начала судебного процесса. А после вынесения приговора они опять отказались выпустить меня под залог на время рассмотрения апелляции. Когда мы подали апелляцию по решению об отказе в освобождении под залог, ее оставили без рассмотрения. У меня не было поводов надеяться на то, что штат пересмотрит мой приговор. Мне придется провести пятнадцать лет в тюрьме, да еще и в одиночной камере — так мне казалось.
В мае 1970 года Фей Стендер, которая вместе с Чарльзом Гэрри работала над моей защитой, известила меня, что решение по апелляции скоро будет принято. Разумеется, она не знала о содержании этого решения, но, казалось, что апелляционный суд написал довольно длинное заключение по моему делу. Обычно, если рассматривается дело какого-нибудь общественного деятеля, пространное заключение означает отказ в пересмотре. Одновременно суд хочет показать общественности, что он тщательно рассмотрел дело по всем пунктам. Можно считать, что Фей сообщила мне об отказе в пересмотре приговора. Другой адвокат, Алекс Хоффман, придерживался противоположного взгляда. Он доказывал Фей, что большое заключение может означать и пересмотр; возможно, суд хочет очень осторожно показать, что решение о пересмотре было принято с соблюдением всех юридических формальностей, а не под воздействием общественного мнения, которое в моем случае ощущалось и в судах, и в тюрьме. Я согласился с точкой зрения Фей и перестал думать об апелляции. У меня были другие вещи, чтобы на них сосредоточиться.
Поэтому, когда 29 мая, в пятницу, Калифорнийский апелляционный суд объявил о пересмотре моего приговора, для меня это было полнейшим сюрпризом. Я провел день в комнате для свиданий и ничего не слышал. Около полпятого я возвращался в камеру, когда меня остановил какой-то заключенный и сказал, что он слышал по радио о пересмотре моего приговора. Я не поверил ему, да и сам он едва в это поверил, так что я попросил его повторить сказанное. Когда я вернулся в свой сектор, охранник, отвечавший за тот ряд, где была моя камера, побагровел при виде меня. Он ничего не сказал, просто стал цветом свежеприготовленного лобстера и никак не мог справиться с ключом, пока запирал меня. Лишь после этого я действительно стал подозревать, что должно было случиться что-то хорошее.
Я услышал, как во дворе, под моим окном, поднялся большой шум. Там собралась группа заключенных, и они бросали в воздух камни и хлопали в ладоши. Они выглядели такими счастливыми и возбужденными, что я тоже ощутил прилив оптимизма. Заключенным не разрешается собираться в тюремном дворе группами более двух человек, но эти, что бушевали внизу, явно нарушили правило. Когда к ним подошли охранники, заключенные достали свои идентификационные карточки и бросили их на землю, нарушив тем самым правило, согласно которому заключенный должен отдать свою карточку по первому требованию охранников. А они бросили свои карточки в грязь и стояли не двигаясь. Охранники так и остались на расстоянии и не стали наступать.
Администрация тюрьмы была расстроена пересмотром приговора и злилась на заключенных за то, что они выступали в мою поддержку. Тюремные власти делали все возможное, чтобы подавить распространившийся по всей тюрьме энтузиазм, но их старания ни к чему не привели. Единственный раз они упомянули пересмотр, когда спросили меня, как же я собрался освобождаться до нового слушания, если, по слухам, залог был назначен в размере 200.000 $.
Решение о пересмотре Апелляционный суд принял на том основании, что судья Фридман дал неполные инструкции присяжным. Он сказал присяжным, что меня можно было признать виновным в убийстве первой степени, убийстве второй степени, непредумышленном убийстве или признать не виновным. Однако он не сказал присяжным, что обвинение в непредумышленном убийстве имело два варианта — намеренное и ненамеренное. Если бы присяжные выбрали первый вариант, то это означало, что они поняли следующее: я действовал в состоянии аффекта и после грубой провокации, но все-таки убил полицейского. Именно так присяжные, в конце концов, и решили. Однако здесь была возможность и ненамеренного убийства. Это означало, что в тот момент я был без сознания в результате наступившего шока и кровопотери и действовал, не осознавая того, что я делаю. Судья не сказал присяжным об этих двух возможностях, хотя мы представили в суде показания, согласно которым полученная мною рана и последовавшая затем потеря крови, что было зафиксировано в больничных записях, вполне могла вызвать шок нервного происхождения. Исходя из вышесказанного, Апелляционный суд постановил, что, поскольку присяжным не были названы все возможности для окончательного решения, мой обвинительный приговор должен быть пересмотрен и я должен предстать перед судом еще раз. Однако меня нельзя было повторно судить за тяжкое убийство — только за непредумышленное. Если присяжные признали бы меня виновным в совершении ненамеренного убийства, суд не мог отправить меня в тюрьму.
Несмотря на то, что мне предстояло ждать еще девяносто дней до вынесения окончательного решения, я сразу же начал строить планы ухода из тюрьмы. Стоит ли говорить, как я хотел выбраться оттуда. Вместе с тем, я понимал, какой будет моя жизнь по возвращении в Окленд. Я чувствовал, что пока не готов вновь погрузиться в дела, пока как следует не осмотрюсь и не составлю впечатление о ситуации в целом. Мне не было в квартале почти три года.
Сейчас мое освобождение из Калифорнийской колонии для уголовных преступников похоже на сон. Психологически я настраивал себя к более долгому пребыванию там, и получение свободы казалось мне удачным продлением жизни, шансом сделать больше, чем я планировал. Я хотел вернуть «Черных пантер» на верный путь и заниматься политической деятельностью исключительно вместе с моими товарищами и Центральным комитетом партии.
В начале августа пришло сообщение от моих адвокатов. Они обещали, что скоро меня вытащат, потому что вот-вот, уже 5 августа, в среду, состоится слушание об освобождении меня под залог. В пятницу я начал паковать вещи на тот случай, если они добьются моего освобождения под выходные, но ничего не произошло. Зато в понедельник я прошел через всю процедуру освобождения, правда, уехать в тот же день мне не удалось. Казалось, никто, включая начальника тюрьмы, не знал, что происходит. Он просил меня сказать время и дату моего отъезда. Наверное, начальник тюрьмы думал, что мои адвокаты шепнули мне что-то, поскольку, по его словам, ведомство шерифа Аламедского округа ничего ему не сообщило ни насчет способа, которым меня будут перевозить, ни насчет даты. Произошла какая-то юридическая путаница. Хотя мой приговор был пересмотрен, Калифорнийский апелляционный суд дал главному прокурору штата тридцать дней на обжалование своего решения. С формальной точки зрения, мою судьбу все еще решал апелляционный суд, поэтому меня нельзя было перевозить куда бы то ни было до истечения определенного судом месяца. Однако Чарльз Гэрри пытался достичь соглашения с главным прокурором штата насчет моего освобождения. Прокурор не особенно хотел бороться с моим адвокатом, поскольку общественное мнение было на моей стороне. Людям непременно захотелось бы узнать, почему я должен был сидеть в колонии еще целый месяц, когда набор юридических интриг был уже исчерпан. Я находился в подвешенном состоянии.
В тот понедельник, 3 августа, я уже выписался из тюрьмы и был готов ехать. У меня отбоя не было от журналистов с телевидения и из газет, которые приезжали взять у меня интервью. Целый день я ходил из одного угла тюрьмы в другой — через двор в комнату для свиданий, чтобы дать интервью, а потом обратно в камеру. Прошел слух, что меня должны выпустить в двенадцать ноль-ноль. Заключенные пришли в большое возбуждение. Каждый раз, когда я шел на очередное интервью, они говорили: «Ну вот, он ушел; я видел, как он сел в машину». Потом я вновь показывался во дворе, заставляя их испытывать разочарование, потому что я опровергал уже распространившийся слух. И они опять меня спрашивали: «Когда ты уезжаешь? Почему ты то и дело уходишь, но возвращаешься?» В конце концов, чтобы только остановить эти вопросы, я сказал им, что не уеду из колонии до конца недели.
Лично я сам был уверен в том, что ведомство шерифа захочет перевезти меня в условиях секретности, поэтому, возможно, помощники шерифа приедут за мной поздно ночью. Именно поэтому они не назвали начальнику тюрьмы точное время. Им не очень-то хотелось продираться сквозь тридцать-сорок репортеров, толпившихся около ворот тюрьмы. Я сказал лишь нескольким друзьям, что могу уехать этой ночью. Я близко сошелся с одним из заключенных. Он был счастлив, что я освобождаюсь из колонии, но в то же время он был подавлен, потому что несколько дней назад вышел на свободу еще один его друг. Теперь уходил и я, так что он оставался совсем один. Он давно сидел в тюрьме и точно не знал, когда его выпустят. Большинство заключенных, отсидевших долгий срок, становятся замкнутыми и большую часть времени проводят в своей камере.
В тот последний день после обеда я пошел в комнату для свиданий и давал интервью до половины десятого вечера, потом я отправился во двор, чтобы оттуда идти в камеру и успеть до десяти, когда камеры централизованно закрывались. Пока я стоял во дворе, разговаривая с несколькими заключенными, ко мне подошел охранник. Он знал, что мне необходимо вернуться в камеру, но вдруг сказал: «Знаешь, тебя не должны сегодня запирать». Такого еще ни разу не случалось, и я подумал, в этом есть что-то странное. Поскольку до закрытия камер оставалось всего полчаса, я решил, что на этот раз они включат инфракрасное излучение. В общем, я продолжил разговор с приятелями. Минут через десять во дворе появилось пятеро или шестеро охранников — так называемая «Красная команда». Охранники из этой группы обходили тюрьму, отыскивая нарушителей. Они подошли ко мне со словами: «Вот что, мы должны запереть тебя в камере». Это была очевидная ловушка. Их возмутил тот факт, что я уезжаю из колонии, и они хотели устроить мне неприятности в последнюю минуту. Друзья поощряли меня оказать сопротивление и отказаться идти в камеру. Но я знал, что, если развяжу драку, то вовлеку в разборку и своих друзей. Я был не против драки с охранниками. Мне то что — я покидал колонию, но вот мои друзья… Они оставались здесь. Я вовсе не хотел, чтобы на них было наложено взыскание, что, возможно, привело бы к отсрочке их условно-досрочного освобождения или даже к новой жалобе на них. Кроме того, до закрытия камер оставалось совсем чуть-чуть, поэтому мы могли мало чего добиться дракой. Так что я отправился в свою камеру, сказав своим друзьям еще пару слов. Охранники действительно собирались качать свои права до конца. Они не могли получить удовольствия от последнего удара, потому что он был за мной, я нанесу его, когда выйду за тюремные ворота. Но они старались отравить мне жизнь, как могли.
День выдался на редкость утомительным, так что сон ко мне пришел быстро. Казалось, будто я спал всего лишь несколько минут, хотя на самом деле было уже полтретьего ночи, когда охранники открыли дверь моей камеры и сказали мне «сворачиваться». Я сложил свою тюремную одежду, кроме нижнего белья, брюк, рубашки и моей собственной обуви. Все это я одел на себя. Коп спросил меня насчет куртки, потому что на улице было довольно прохладно, но я оставил ее. Когда я вышел из тюремного сектора во двор, то почувствовал, что было холодно, немного туманно, но этот холод был освежающим. Я вышел в холодный ночной воздух и понял, что больше никогда или, по крайней мере, очень и очень долго не повторю этот путь из камеры в центральную зону, где меня должны были осматривать. Опять мне пришлось пройти осмотр с полным раздеванием, и опять они осматривали мой рот, уши, нос и задний проход. Они не забыли обыскать и мои карманы. Понятное дело, я мало что хотел забрать с собой из тюрьмы, но правила есть правила. Потом мне выдали стандартную одежду, которую получают все, покидающие тюрьму, — штаны и рубашку цвета хаки, зато забрали нижнее белье и носки. Я подписал документы по освобождению, после чего меня отвели в другую комнату ждать прибытия людей из ведомства шерифа. В комнате со мной остался один из охранников. Он попытался завязать разговор. Сначала он рассказал мне о своей коллекции звукозаписей, крутом стереоприемнике и мультиплексной системе. Потом стал вспоминать свою молодость: он был страшным драчуном, и ему несколько раз ломали нос. Когда он начал работать в тюрьме, продолжал охранник, он много дрался с заключенными, но потом понял, что лучше позвать напарников, чем ждать, когда заключенные нарушат правила и набросятся на тебя. Трудно сказать, почему охранник вдруг решил заговорить со мной. Думаю, он хотел дать мне знать, что понял одну вещь: он больше не мог смотреть на меня как на низшее существо. Коль скоро наши отношения вышли за рамки отношений между заключенным и охранником, он хотел, чтобы я понял, что он тоже человек со своими мыслями и чувствами. Охранник даже предложил мне сигарету, но я сказал, что не курю. Потом он стал рассказывать долгую историю о том, как он чуть было не заработал рак от курения и как ему вовремя вылечили плеврит. Он говорил без остановки, повествуя, главным образом, о себе.
Странные они, эти охранники. Лично я не в силах понять, как человек может жить такой бессмысленной жизнью день за днем, год за годом, и при этом казаться довольным. Их главные интересы скучны и мелковаты, их воображение занимают лишь выход в отставку, газоны, рыбалка и качественная звуковая аппаратура. Заговоривший со мной охранник готовился оставить службу и уйти на покой. Люди вроде него находятся почти в потерянном состоянии, как очень многие, оставшиеся без цели в жизни или возможности иметь отношения с другими людьми.
Наконец, в полчетвертого утра, мне сказали, что прибыли люди шерифа. Я взял две коробки с юридическими материалами — это было все, что я мог унести, и пошел по коридору. За мной следовал обиженный охранник, он нес мою пишущую машинку и еще одну маленькую коробку. Я недалеко ушел от комнаты, когда ко мне приблизились начальник тюрьмы и его помощник и пожелали мне удачи в достижении окончательного освобождения. Происходящее напоминало сцену из книг Кафки или из произведения Женэ «Балкон»: чисто внешне все было нормально и логично, но суть происходящего была ужасной, от нее веяло фантасмагорией. Это было признаком символического ритуала; никто не был увлечен им по-настоящему, никто не переживал. Мы просто проделывали определенные движения.
Я миновал комнату для свиданий и вышел через открытые ворота. Я впервые прошел через ворота, ведь в колонию меня привезли на автобусе. Затем мы спустились по ступенькам и направились к главным воротам тюрьмы — последнему препятствию на моем пути. Когда мы подошли к электрическим воротам, они зажужжали и перед нами открылась земля. От этого все происходящее приобрело еще более нереальный характер, ведь было не видно, кто открыл ворота, они просто разъехались в стороны при нашем приближении. За воротами меня ждали два помощника шерифа в штатском, рядом стояли два охранника колонии в форме. Я подписал несколько последних документов, подтвердив, что я получил всю свою собственность. И вновь я оказался во власти шерифа Аламедского округа.


Часть шестая

Есть такое древнее выражение у африканцев: я — это мы. Если бы вы встретились с каким-нибудь жителем Африки в стародавние времена и спросили бы его, кто он, он бы ответил вам: «Я — это мы». Это и есть революционное самоубийство: я, мы, все мы вместе — это нечто одно и одновременно каждый из нас самостоятелен.


28. Освобождение

Что заставляет меня внутренне холодеть, когда я думаю обо всех этих событиях, — это окрепшая уверенность в том, что тысячи невинных жертв томятся сейчас в тюрьме, потому что у них нет ни денег, ни достаточного опыта, ни друзей, которые могли бы им помочь. Глаза всего мира были прикованы к нашему судебному процессу, несмотря на все отчаянные попытки прессы и радио замалчивать факты и затуманивать реальные вопросы. Смелость и деньги друзей, а также незнакомых людей, рискнувших отстаивать принципы, освободили меня. Но лишь одному Богу известно, сколько таких невиновных, как я и мои коллеги, томятся сейчас в аду. Каждый день они нетвердой походкой выходят из тюрьмы, ожесточенные, жаждущие мести, лишенные надежды и опустошенные. Количество негров в этой армии несправедливо обиженных внушает страх. Мы защищаем сенсационные дела, в которые вовлечены чернокожие. Но огромная масса арестованного или обвиненного негритянского народа не получает защиты. Существует острая необходимость в создании общенациональных организаций, которые выступили бы против национального рэкета, когда бедных, одиноких и чернокожих запихивают в тюрьмы и заковывают в цепи.
Когда я вышел за тюремные ворота, мне не дали ни секунды, чтобы почувствовать облегчение, не говоря уже об иллюзии свободы. Прежде чем мне сказали, куда меня повезут, ко мне подошел один из помощников шерифа и произнес: «Нам нужно надеть на тебя кандалы». Я не стал отвечать. Они обмотали цепь вокруг пояса и пропустили ее через промежность. От пояса шли две цепи к запястьям, кроме того, была еще одна цепь, связывавшая между собой обе руки. Потом они обмотали цепью мои ноги и протянули цепь от промежности к цепям на ногах. Наконец, мои ноги соединили цепью шести дюймов длиной, так что мне приходилось подволакивать их при ходьбе. Я едва мог пошевелить руками. Полицейские несли мои коробки, пока я ковылял примерно двадцать пять ярдов до обычной машины без всяких признаков, обозначавших ее принадлежность к полиции. Я залез в машину и постарался усесться поудобнее. Это было сделать нелегко.
Два помощника шерифа сели на передние сиденья. Пока один из них начал заводить машину, другой сказал: «Погоди немного, мне нужно достать пистолет из багажника». Я повернулся назад и понаблюдал, как полицейский обогнул машину и приладил к ремню что-то похожее на короткоствольный револьвер тридцать восьмого калибра. Да уж, мы были поистине на равных — он с пистолетом, а я в цепях.
Я не ездил на машине двадцать два месяца. У меня возникло какое-то странное ощущение, когда мы гнали по шоссе со скоростью восемьдесят миль в час. Мы проехали мимо большого дорожного знака «Дорога на Хьюи», который указывал поворот направо. Я видел этот знак из окон автобуса, когда мы только направлялись в колонию для уголовных преступников. Помню, как сказал тогда своим спутникам: «Последний раз, когда они видели Хьюи, он мчался на большой скорости по дороге на Хьюи». На этот раз я не стал представлять себя, уносящегося прочь от этой маленькой грязной дороги.
Помощники шерифа обсуждали между собой заявление президента Никсона насчет Чарльза Мэнсона,[53] сделанное накануне.[54] Они считали, что это было очень глупо — выступать с таким заявлением. Я был согласен с ними. Я не удивился, узнав, что он сказал нечто такое, что нарушили этику и принципы профессии юриста. Такому человеку, как Никсон, не следует отступать от написанных спичрайтерами текстов, потому что каждый раз, когда он так делает, он садится в лужу. После этого нельзя было исключить, что Мэнсон должен будет предстать перед новым судом.
Помощники шерифа поинтересовались, что я думаю насчет суммы своего залога. Я сказал, что понятия не имею. Они прикинули и решили, что где-то между 100.000 и 200.000 $, а потому пустились в дальнейшие рассуждения о размере залога и стали гадать, выберусь я или нет. Я заверил их, что выйду на свободу сразу же, даже если сумма залога достигнет миллиона долларов, так как люди не потерпят, если меня оставят в тюрьме. Они согласились с тем, что, возможно, меня освободят. Если будешь вести себя с ними по-другому, они тут же воспримут это как проявление слабости, поскольку ощущают врожденное превосходство над тобой. Когда они остановились около небольшой дешевой кафешки в Кинг Сити, чтобы купить там кофе и пончиков, они спросили, хочу ли я чего-нибудь. Я сказал, что нет. Потом они спросили, где был Х Рэп Браун. Я опять сказал, что не знаю. Не могу понять, почему они спрашивали об этом, потому что я бы им, разумеется, ничего не сказал, даже если бы эта информация была мне известна.
Подъезжая к Салинас, мы миновали одну из тюрем штата — Соледад. Жуткой и мрачной выглядела она ранним утром. Неясные очертания серых стен, молчаливых и зловещих, терялись в смутном свете. Я вспомнил обо всех своих чернокожих братьях, сидевших там, вспомнил Джорджа Джексона. Странное и тревожное чувство охватило меня при мысли о том, что я так близко нахожусь от них, а они не имеют ни малейшего об этом представления. Но, может быть, они не спали в этот час. Помощники шерифа выразили радость по поводу того, что они не работают в Соледаде. Агрессивные заключенные, постоянные неприятности, беспорядки, знаете ли. Они разговаривали о разных тюрьмах в штате и спросили меня о колонии для уголовных преступников. Я описал им план тюрьмы и ее материальное обеспечение. Возможно, оно было лучше, чем в любой другой тюрьме штата, за исключением тюрьмы Шино. В Шино с этим обстояло вообще отлично — там был бассейн и площадка для гольфа, к тому же заключенным разрешалось носить собственную одежду. И охрана была не такой строгой. Колония, в которой сидел я, существует всего лишь десять лет, поэтому она чище, чем остальные. Но все тюрьмы похожи одна на другую: заключенный вынужден жить в пространстве десять на семь с половиной футов, с туалетом, раковиной, столом и стулом, койкой и цементным полом. И так везде. Помощники шерифа признали, что проблемы тюрем, похоже, неразрешимы. Кажется, они думали, что разрешение свиданий с женами может помочь, как, например, это сработало в Мексике, несмотря на плохие материальные условия. Я просветил их насчет гомосексуализма в колонии. Если 80 % заключенных — гомосексуалисты, то свидания с женами тут вряд помогут.
Какое-то время помощники шерифа продолжали говорить про Мексику, как там хорошо летом, какие там красивые парки и здания, особенно в Мехико. Но потом один из них сказал, что стоит ему поехать в любую латиноамериканскую страну, даже в Мексику, как он начинает бояться, что власть в этой стране захватит какой-нибудь новоявленный Кастро и похитит всех находящихся там американцев, не выпустит их обратно в Штаты. Я успокоил «паникера», заверив его в том, что даже если кто-нибудь вроде Кастро придет к власти, то он, скорее, отправит полицейских назад самым быстрым самолетом. Именно так было сделано на Кубе: самолеты, увозившие контрреволюционеров с острова, летали часто. Политика Фиделя была четкой — любой, кто хотел, покидал территорию Кубы немедленно. Позволили уехать даже кубинским националистам — представителям местной буржуазии. Большинство из них теперь живут в Майами. На самом деле, эмигрантов с Кубы там так много, что Майами прозвали маленькой Гаваной. Копы — обычно люди мало информированные и политически наивны, но что касается социализма, тут они особенно не сведущи.
Было полшестого утра, начинало светать, когда мы проезжали через Джилрой, что в тридцати трех милях от Сан-Хосе. Весь обратный путь в Окленд я не мог оторвать глаз от проносившегося за окнами машины пейзажа. Но мои впечатления были расплывчаты, отчасти из-за быстрой езды, но больше потому, что это было выше моих сил — переживать такое. Я вновь почувствовал, что подвергаюсь мощной атаке разнообразных внешних раздражителей. В большинстве своем люди воспринимает их как должное, но после двух лет в ограниченном и монотонном пространстве невозможно усваивать все, что видишь. Мы проезжали мимо домов, полей, сельских работников, животных, и все, что попадало в поле моего зрения, начинало тускнеть в памяти. Горы, видневшиеся на горизонте, небо, движения жизни — я хотел впитать это все, но не мог удержать, и это тревожило меня.
Вскоре после Джилроя мы заехали на заправку, чтобы наполнить бак. Водитель спросил, не хотелось ли мне пройти в уборную. Я ответил отрицательно, и он легким шагом направился к заправке, тогда как второй полицейский остался со мной в машине. Служащий на заправке оказался молодым пареньком, который, видно, не очень хорошо знал, что надо делать с машинами именно на заправке. Он включил подачу бензина, а потом открыл переднюю дверь, сказав, что у нас были включены фары. Когда он нажал на кнопку, чтобы их выключить, полицейский сильно напрягся, но парнишка ничего не заметил. Вдобавок он пошел проверять воду и масло. Когда парень открыл капот, вернулся второй полицейский, который ходил в уборную, и спросил у напарника, что это такое, указывая на парня под открытым капотом. Когда полицейский сказал пацану, что это была сирена, тот отчаянно покраснел, быстро захлопнул капот и пошел выключать подачу бензина. Потом он украдкой заглянул в машину, увидел мои цепи и еще больше заволновался. Когда мы покидали заправку, я смотрел на парня в заднее окошко машины: он застыл в удивлении.
Около Сан-Хосе мы натолкнулись на пригородное движение, но ничего серьезного. В семь часов утра мы, наконец-то, приехали в Окленд. Улицы города были еще пустынны. Я мгновенно отметил, как много изменений произошло здесь; в городе появились здания, которых я прежде никогда не видел. Мы ехали мимо стройки нового здания, где должна была разместиться контора городского общественного транспорта всей территории Залива. Проехали мы и мимо нового музея. Он начал строиться, когда я еще сидел в тюрьме в ожидании процесса. На протяжении тех одиннадцати месяцев я ежедневно наблюдал за стройкой из окон окружной тюрьмы. Помощники шерифа показывали мне новые архитектурные сооружения, рассказывали о них и вообще старались держаться по-своему дружелюбно. Когда они снизошли до маленькой приятной беседы со мной и стали задавать мне вопросы, я не колеблясь ответил им. Не то что бы после этого мы стали ближе друг к другу, потому что такие поверхностные вещи не могут способствовать сближению. Но все-таки это самый легкий путь сохранять спокойную ситуацию. Я на самом деле рекомендую такое поведение. Не важно, что там происходит в голове у человека, все равно ему выгодно держать врага в неуравновешенном состоянии.
Пока мы ехали по улицам Окленда, помощники шерифа связались с полицейскими в окружной тюрьме и сообщили им, что мы направляемся в здание суда через тоннель. Им сказали подъезжать к переднему входу, так как лифт пока был остановлен. Мы стремительно подъехали к указанному входу, как раз через парк на озере Мерритт, где проводился митинг в память Малыша Бобби Хаттона после его похорон в 1968 году. Я вспомнил, как почти год назад смотрел на парк и гулявших там людей из окна окружной тюрьмы.
На улицах уже появились редкие прохожие. Какой яркой показалась мне их одежда! Вот что я имел в виду, когда говорил об одновременной атаке несметного количества внешних раздражителей. Я не мог получить ясного впечатления ни от одной вещи; все вокруг расплывалось, было как в тумане. Общее ощущение было подавляющим. Там, где я пробыл тридцать три месяца, все носили одинаковую одежду, делали одни и те же вещи и ходили по одному и тому же месту каждый день. Вы никогда не задумываетесь, где люди что-то делают или что конкретно они делают. Каждый день вы ожидаете, что все будет происходить так, как было день назад или два дня назад. В первые дни моего пребывания во внешнем мире я был вынужден целенаправленно успокаивать себя, чтобы не впадать в панику, чтобы сдерживать непредсказуемые порывы моей взбудораженной нервной системы. Сам вид обычных вещей, как, например, останавливающихся перед светофором машин, кто-то едет в одну сторону, кто-то — в другую, вид людей на улицах — это было слишком много для меня.
Когда мы остановились перед тюрьмой, с моих ног сняли цепи, хотя на поясе и на руках они остались. Мой багаж несли полицейские, пока я заходил в дверь здания. Тюрьма располагалась на десятом этаже. Оттуда нам навстречу спустился полицейский. Его лицо было мне знакомо. Хотя у нас и случаются стычки, полицейские обычно не оставляют у меня впечатлений; они просто приходят и уходят, запирая меня или выпуская из камеры, вот и все. Однако лицо этого полицейского было слишком мне знакомо, чтобы пройти и не обратить внимания. Я попытался вспомнить, что же за стычка была у меня с ним.
Когда мы зашли в лифт, на лице у показавшегося мне знакомым полицейского появилась трусливая улыбочка. «Ну так что, собираешься получить назад свой старый костюмчик?» — спросил он меня. «Да не знаю, — ответил я. — Зато я могу сидеть в любом месте в этой тюрьме. Я уже делал это раньше и могу сделать это сейчас, особенно с учетом того, что, может, я выйду отсюда через несколько часов». «Я так и думал, — сказал полицейский. — Думаешь, внесешь залог? Сколько, по-твоему, потребуется на это? Пара сотен тысяч, а, может, и все пять сотен тысяч?» Мы это уже проходили. «Я выйду отсюда через два часа», — сказал я. «Да уж, как хорошо быть богатым, не правда ли, Ньютон?» «Может, и хорошо, — парировал я, — Но я не богат. Люди пожертвуют столько, сколько потребуется, и вытащат меня отсюда». Полицейский сменил тему: «Ты большой человек. Должно быть, ты много пахал, чтобы стать таким».
Я не был сосредоточен на разговоре. Я все еще пытался припомнить полицейского, но все-таки сказал: «Да, я работал каждый день». Он сказал: «Да, вот именно это я и делал». Эти слова дались ему с трудом. Внезапно я вспомнил этого полицейского. Он здорово растолстел, но это был тот же полицейский, с которым у нас была разборка, когда я сидел в одиночке, а процесс уже начался. Однажды около часа ночи этот парень делал обход вместе с каким-то чернокожим полицейским. Зашел он и в мою камеру, а я был в таком полусне. Он быстро открыл дверь камеры, а когда начал закрывать, сказал: «Я тебя не разбудил случайно, козел?» Я так и вскочил. Дверь уже закрыли, но думаю, я перебудил половину тюрьмы, пока орал на полицейского, обзывая его по всякому, только не дитем Божьим. Я приглашал его вернуться и открыть дверь, чтобы показать ему, что он за человек.
Пока я надрывался, чернокожий напарник полицейского смеялся, пока они вдвоем шли по коридору. Не знаю, смеялся он надо мной или над коллегой. Некоторые заключенные, разбуженные мной, подумали, что он смеялся от отчаяния. Тот белый полицейский не вернулся к моей камере, он был слишком труслив. На следующий день, когда я вышел во двор, то увидел, что давешний чернокожий охранник все еще на посту: должно быть, он отрабатывал вторую смену. Я спросил у него имя белого охранника. Он сказал, что думал, мы хорошо знаем друг друга и просто шутим. Я сказал ему, что он и сам прекрасно знает, что я не шучу ни с одним из охранников, включая его самого. Единственные отношения, которые могут между нами быть, — это отношения заключенного и охранника, и ничего больше. Я вовсе не был благодарен тому белому охраннику и собирался подать на него в суд. Чернокожий охранник сказал, что в этом случае ему не остается ничего другого, как свидетельствовать в мою пользу, так как правда была на моей стороне, а белый охранник был не прав. Он ничего не сказал тогда, потому что думал, мы дурачились все время. Негр пообещал рассказать белому охраннику о моей реакции. После того, как я напомнил ему, что не играю ни с кем из них, он промолчал. До суда дело не дошло, я так никогда и не узнал, стал бы чернокожий охранник свидетельствовать в мою пользу или нет.
Воспоминание об этом случае пронеслось в моей голове, пока мы поднимались на лифте. Выйдя из лифта, мы прошли в специальное помещение, эдакий тюремный предбанник. С меня сняли оставшиеся цепи, опять раздели и осмотрели. После того, как я оделся, началась долгая процедура оформления. Меня определили в приемный отсек Б.
За углом этого отсека, на расстоянии около пятнадцати футов, располагался больничный отсек. Здесь заключенных держали в полуизоляции. Больничный отсек был рассчитан человек на пять, поэтому заключенных с легкими заболеваниями оставались здесь недолго. Большинство заключенных прибывает в приемный отсек из камер смертников в Сан-Квентине либо останавливается здесь как раз на пути в Сан-Квентин, в те же самые камеры смертников, и ждет здесь приговора после обвинения в убийстве первой степени. Двери обычных камер в окружной тюрьме выходят в «комнату отдыха». В семь утра заключенных выводят из камер в эту комнату и запирают обратно в семь вечера. Целый день они не могут прилечь на свою постель. Однако в больничном отсеке заключенные могут заходить в свои камеры и выходить оттуда, когда они захотят. Заключенных, которым предстоит отправиться в камеру смертников, помещают сюда, потому что многим из них требуется работать с материалами их судебного дела. Им также можно иметь пишущую машинку, что запрещено в обычных камерах. Больничный отсек заключенные прозвали «малой камерой смертников». Заключенные попадают сюда или непосредственно из камеры смертников (их держат здесь, пока они стараются еще что-то сделать в суде), или они оказываются здесь после пересмотра дела в ожидании нового судебного разбирательства. Большая часть заключенных из Аламедского округа, находящихся в камерах смертников в Квентине, так или иначе прошли через больничный отсек окружной тюрьмы. Да и я отсидел в «малой камере смертников» четыре месяца, пока отбывал наказание по делу о нападении на Одела Ли. Я познакомился здесь с несколькими парнями.
За какой-то час я уже переговорил со всеми, кого встретил здесь тридцать три месяца назад. За это время кто-то съехал отсюда, а кто-то вернулся, но уже по новому обвинению. Один из них был молодой парень по кличке Славный малый. Славный малый поправился с тех пор, когда я видел его в последний раз. Он был здоровый — шесть футов три дюйма ростом, 230 фунтов весом, очень сообразительный и интересный, правда, не очень образованный, поскольку большую часть своей жизни просидел в тюрьме. Но у него лучше всех получалось выживать на улице. На этот раз он угодил за решетку то ли за ограбление банка, то ли за похищение человека, не знаю точно. Ему было двадцать два года, одиннадцать из них он провел в разных тюрьмах для несовершеннолетних — в Трейси и Соледаде.
Я поинтересовался у народа насчет еще одного своего дружка — Макферсона. С этим белым парнем я довольно близко сошелся, когда мы вместе сидели в «малой камере смертников», пока его не отправили в настоящую камеру смертников в Квентине. Я что-то слышал о пересмотре его дела. Оказалось, что так и было. Макферсон сидел в больничном отсеке, как раз за углом, так что я прокричал ему приветствие. Он был счастлив услышать мой голос. Потом мы вспомнили старые времена. На мой вопрос о его деле он ответил, что ожидает еще одного приговора к смертной казни. Его опять обвинили в убийстве первой степени, и со следующей недели он начинал ждать нового судебного слушания.[55]
Макферсон был одноглазым. Второй глаз он потерял в тюрьме в Санта-Рите до того, как его обвинили в убийстве. Он был в изоляции, никому с ним не разрешали разговаривать. У Макферсона помутился рассудок, и он воткнул себе в глаз карандаш. Охранник потом рассказывал, что после этого Макферсон упал с криком: «Я убил Гошера». Гошер был немецким инженером, в убийстве которого Макферсон обвинялся и был признан виновным. Однако дело Макферсона было пересмотрено. Апелляционный суд признал его сумасшедшим на момент заявления. Суд посчитал, что, хотя Макферсон и сделал заявление, оно не может быть использовано как признание. Новый суд обвинил его снова, потому что кузен Макферсона свидетельствовал против него. Кузен, которому тоже было предъявлено обвинение в убийстве, нанял себе ловкого адвоката, получил неприкосновенность от обвинения и дал показания. Кузен признался в соучастии в убийстве, но показал, что убийство совершил Макферсон. Тут уж никакие протесты не могли спасти Макферсона. А вот его кузен так в тюрьму и не попал.
Около десяти часов утра ко мне пришли адвокаты, чтобы обсудить слушание о залоге. Им казалось, что залог будет определен где-то в размере 100.000 $. Они пытались договориться об освобождении под мою собственную гарантию, но пока было неясно, получится у них или нет. Окружной прокурор демонстрировал снисходительность и готовность сотрудничать, что было удивительно при любых обстоятельствах. Но это было совсем неожиданно с учетом того, что окружным прокурором был Лоуэлл Дженсен, который был обвинителем на моем процессе. Он сменил Фрэнка Коукли на посту прокурора Аламедского округа. Новое отношение Дженсена нас порядком озадачило. Мы решили, что он знал о неизбежности моего освобождения под залог и потому был таким покладистым, показывая свою «честность». Поражение стало бы для него ударом, но освобождение под залог было неизбежным в любом случае, поскольку меня уже не могли за преступление, караемое смертной казнью. Но какой же будет сумма залога? Сначала мои адвокаты пытались выяснить это в суде, судья отправил их к прокурору. Они поехали к нему, однако Дженсен сказал им поговорить с судьей. Так они и перекладывали ответственность друг на друга. Наконец, окружного прокурора уведомили, что решение принимать ему, с чем он и смирился.
Мои адвокаты указали на то, что я никогда не предпринимал попытки сбежать от правосудия, будучи отпущенным под залог, и всегда приходил в суд вовремя. По словам Дженсена, он верил, что я обязательно появлюсь в суде, следовательно, у него не было повода не удовлетворить ходатайство об освобождении под залог. С одной стороны, Дженсен не хотел огорчать негритянскую общину слишком высоким залогом, с другой — не хотел злить своих друзей назначением небольшой залоговой суммы. Для таких людей, как Дженсен, правосудие имеет дело лишь с политикой, а не юридической процедурой. Мои адвокаты напомнили прокурору, что в делах, подобных моему, когда обвиняемый имеет репутацию человека, всегда являющегося в суд, сумма залога обычно не превышает 5.000 $. С этим доводом Дженсен не стал спорить, но сказал, что должен увеличить залог, поскольку, во-первых, однажды я уже был осужден, во-вторых, из-за серьезности дела, и, в-третьих, потому, что отпущенный под залог Элдридж Кливер в суд не явился.[56] Адвокаты сказали, что согласятся тысяч на десять, хотя, по их мнению, это и было слишком много. Переговоры моих адвокатов с окружным прокурором проходили в его офисе утром 4 августа, во вторник. Мне было назначено явиться в суд на следующий день — в среду. Пока обсуждался размер моего залога, я ждал в тюрьме, время от времени мои адвокаты сообщали, как идут дела.
С момента моего последнего пребывания в Аламедской окружной тюрьме здесь мало что изменилось. Плохая еда, грязные камеры, оскорбления со стороны охранников и еще сотня прочих способов унижения человеческого достоинства — все это было для окружной тюрьмы обычным делом. Со Славным малым у нас получился отличный разговор о партии «Черная пантера». Кстати, у него были привилегии в отсеке, а, значит, больше свободы, чем у остальных.
Одной из обязанностей Славного малого было разносить еду остальным заключенным. За это он получал дополнительный сэндвич и кофе. Каждый день около шести вечера полицейские сопровождали «привилегированных» заключенных с подносами из кухни обратно к камерам. Славный малый принес еду в «комнату отдыха». Прошло двенадцать часов после моего прибытия в тюрьму. В тот вторник некоторые заключенные сидели у себя в камерах, наверное, они неважно себя чувствовали. В этих обстоятельствах полицейский должен был открыть каждую камеру, где сидел заключенный, с тем, чтобы «привилегированный» внес в камеру поднос с едой. В противном случае ему приходилось пропихивать поднос под дверь. Однако была отличная причина не проталкивать подносы под дверью. Решетки в камерах чистотой не отличаются, поэтому очень вероятно, что в еду попадет грязь, когда поднос будут пропихивать под дверь. Больше двух лет назад, когда я впервые попал в окружную тюрьму, ее инспектировало большое жюри. Согласно одной из рекомендаций большого жюри, еду не следовало проталкивать под дверь. Но когда Славный малый попросил охранника открыть камеру, полицейский отказался и велел ему протолкнуть поднос с едой под дверь. Славный малый не стал выполнять приказ и объяснил причины своего отказа.
В этот момент полицейский напустился на Славного малого, что было совсем не к месту. Полицейский сказал, что, если Славный малый ведет себя как человек, то он будет обращаться с ним как с человеком, на что Славный малый ответил, что не хочет, чтобы с ним обращались как с человеком, пусть с ним обращаются как с осужденным, иначе он будет обходиться с охранником как с полицейским. Интересно наблюдать, как этот парень ведет себя в напряженной ситуации: когда он что-то объясняет, он начинает двигаться. Так что и сейчас его руки и ноги немножко подергивались. Какое-то время Славный малый спорил с полицейским. Наконец, он пропихнул поднос под дверь, но на этом спор не закончился. Я попытался остудить Славного малого. Я знаю, что происходит в подобных ситуациях; когда ты сидишь взаперти, о победе речи не идет. Так или иначе, тебе приходится защищать какие-то принципы. Но пока остальные не посягают на основные права, лучше уйти в сторону, воспользовавшись благоприятным моментом. Иными словами, победить очень сложно, поэтому ты почти всегда проигрываешь. Прежде чем зайти слишком далеко, нужно убедиться в том, что за принцип, который ты защищаешь, можно умереть.
Между тем конфликт набирал обороты. Стоило полицейскому что-нибудь сказать, Славный малый отвечал ему. Проталкивание подноса под дверь камеры перестало служить предметом спора. Осталась только злость и взаимные оскорбления. Я вновь попытался утихомирить парня, но он не хотел остановиться. Он стоял около двери в тюремный отсек, препирался с полицейским, ходил туда-сюда и подергивался. Все остальные молча ели и наблюдали за происходящим.
Неожиданно полицейский ушел. Я рассказал Славному малому о рекомендации большого жюри не допускать проталкивания подносов под дверями камер. Он был абсолютно прав, сказал я ему, однако он должен был либо что-то сделать, либо вообще ничего не делать, но только не спорить по данному поводу. Ему следовало позволить мусору упасть туда, куда он мог, потому что спором здесь ничего не решишь.
Через десять минут, когда атмосфера в отсеке опять стала спокойной, вернулся полицейский и приказал Славному малому «сворачиваться», т. е. готовиться идти в карцер. Парень впал в бешенство и отказался. Полицейский отправился за подкреплением. В окружной тюрьме у каждого заключенного есть деревянный ящик, где он хранит свои вещи. Как только полицейский удалился, Славный малый достал свой ящик, прыгнул на него и разнес его на доски размером фута четыре длиной и пару дюймов толщиной. Потом он стал ждать нападения.
Полицейский, спровоцировавший этот инцидент, был чернокожим. Он быстро привел с собой шесть белых коллег. Они открыли ворота, приказали всем остальным убраться в камеры и велели Славному малому пройти с ними в карцер. Тот молча стоял, сжав свою палку. Полный тупик. Если бы мы разошлись по своим камерам, мы бы оставили парня одного против семерых полицейских. Все посмотрели на меня. Я не двинулся с места, остальные тоже остались там, где были. Если бы я пошел в камеру, на наших отношениях со Славным малым можно было бы ставить крест, ведь он был моим другом и при том — абсолютно прав. Я удивился, почему остальные не расходятся по своим камерам. Наконец, до меня дошло, что это все из-за меня. Итак, мы все стояли не шевелясь. Полицейские держали свои длинные дубинки, символы их власти, заключенные смотрели, Славный малый стоял рядом с разломанным ящиком.
Единая акция подобного рода — необычная вещь для заключенных. Я участвовал в нескольких волнениях в Аламедской окружной тюрьме, и каждый раз в рядах заключенных случался раскол: один хотели спокойненько вернуться в камеры, а другие были готовы бросить вызов охране. На этот раз все заключенные держались вместе — и белые, и черные, и чикано. В конце концов, двое полицейских убедили Славного малого пойти с ними. Я вышел за решетку и спросил полицейского насчет разговора со Славным малым. Тот сказал — никакого разговора, а другой полицейский закричал: «Если все не вернутся в камеры, вы знаете, парни, что это означает? Это бунт — восстание — неподчинение приказам. У вас остался последний шанс». По-прежнему никто не двинулся с места. Потом другой полицейский повернулся ко мне и спросил: «Ньютон, ты что-то хотел сказать мне?» Я вернулся назад за решетку и, понизив голос, поговорил с ним. Я сказал полицейскому, что он был не прав и спровоцировал все происходящее. Теперь ему надо было спасать репутацию, и Славный малый тоже должен был сохранить достоинство и не остаться запуганным. Обоим мог помочь компромисс. Я постараюсь уговорить парня перебраться в другой отсек с теми же условиями, что и в отсеке Б. В итоге полицейские сохранят свой авторитет, в то же время Славный малый не будет наказан, что и было самым лучшим вариантом, коль скоро он был кругом прав. В случае отказа полицейских последовать моему плану беспорядки грозили им наверняка. На следующий день я готовился идти в суд и получить освобождение. Естественно, я не хотел схватки. Но я решил участвовать в ней, если обстоятельства меня заставят. Я не собирался позволить им забрать Славного малого в карцер без драки.
Пока я излагал свой план, меня обступили все полицейские и стали слушать. В конечном итоге, они согласились с моими предложениями. Полицейские пообещали, что не набросятся на парня, как только он выйдет из камеры, и не потащат его в карцер. Затем я пошел к Славному малому и объяснил задуманное ему. Поначалу он отказывался, но потом неохотно согласился. Он бросил свое оружие в камере и пошел по коридору. За ним по пятам следовали охранники. Мы напрягли слух в ожидании услышать отголоски потасовки, но все было тихо.
Минут через пятнадцать вернулся тот самый чернокожий полицейский и приказал всем расходиться по камерам. После того, как заключенные были заперты, он подозвал меня к решетке и сообщил, что завтра я буду изолирован. Когда я поинтересовался о причинах, он сослался на только что случившийся инцидент. Я спросил его, значило ли это, что ответственность за происшедшее ложится на меня. Он ответил отрицательно. Однако мое присутствие послужило причиной того, что заключенные не разошлись по камерам, когда им было приказано, а также причиной их единодушного сопротивления. Я выразил сомнение по поводу того, что именно я вызвал такую согласованность действий. Заключенные проявили солидарность потому, что они устали от плохого обращения и постоянного третирования. Что касается меня, то я мог сидеть где угодно, включая карцер, поскольку не собирался здесь задерживаться. «Так что отправляйте меня куда хотите, — заключил я, — никаких споров не будет». Я добавил еще, что полицейскому не нужно было ждать до завтра: я мог перейти и сейчас, потому что хотел, наконец, устроиться нормально. Если я обоснуюсь в камере, мне уже не захочется никуда перебираться. Он начал оправдываться: «Да я тут ни причем, просто уже внесено в ведомость, что тебя нужно в любом случае изолировать. Ты можешь подождать до следующей смены, она тебя переведет утром». Но я сказал ему, что в объяснениях не было необходимости и что они могут перевести меня прямо сейчас.
На самом деле, насчет карцера они наврали. Они перебросили меня в «малую камеру смертников», что была за углом от отсека Б. Я нашел там своего приятеля Макферсона и еще двух ребят. Один из них, чернокожий брат, обвинялся в убийстве и был настоящим психом. Ему бы не следовало находиться в тюрьме, лучше бы в больнице, а еще лучше — в хороших руках, потому что больницы хорошим местом не назовешь. Он уже побывал в больнице, и воспоминания об этом его ужасно мучили: там его чем-то травили и лечили шоковой терапией. Он был уверен, что следующее попадание в больницу грозит ему смертью.
Как-то он убил парня на улице. Тот неправильно себя повел и положил свои руки на него, а это одно из нарушений кодекса поведения в квартале. А для таких людей, объяснил заключенный, у него был припасен острый нож. Вот он сидел на балконе, точил свой нож целыми днями и смотрел, чтобы ни один извращенец не обидел маленьких девочек по соседству. Новое убийство он совершил в похожих обстоятельствах. Он сидел в ресторане, разговаривая со знакомой. Тут врывается какой-то парень, тычет девушке пальцем в грудь и говорит: «Не разговаривай с моей женщиной». Стоило парню сделать это, как брат перерезал ему глотку. Он не хотел быть в тюрьме и боялся, что его вернут в больницу. Насчет больницы — это правильно, что он ее боялся, однако он действительно нуждался в помощи. Он не должен был находиться в тюрьме.
Второй парень, белый, несколько лет просидел в камере смертников в Квентине, прежде чем дождался пересмотра. Он готовился еще раз предстать перед судом. Макферсон был моим старым другом. Его опять признали виновным, и теперь он ждал окончательного приговора. Он считал, что у него мало шансов спастись от «большой (настоящей) камеры смертников».
«Малая камера смертников» производила гнетущее впечатление. Когда я был здесь раньше, я ожидал газовой камеры и чувствовал себя частью этого места. Тогда мы все были в равных условиях: Макферсон, я и еще один парень, который сейчас сидит в «большой камере смертников». В тот момент я воспринимал «малую камеру смертников» как нечто, с чем мне приходится иметь дело. Но теперь через несколько часов я собирался выйти на улицу, где остальные, возможно, не окажутся больше никогда. Я знал, что вряд ли смогу изменить к себе отношение как к чужаку и привилегированной персоне. Мне никогда не нравилось чувствовать себя привилегированным. Но все они желали мне удачи. Я устроился спать, и все эти мысли закрутились у меня в голове. Кроме того, я лег с ощущением, что на какое-то время это будет последняя ночь, которую я проведу в тюрьме. День был длинным, и я хорошо отдохнул.
Меня ожидали в суде в 9.15 на следующее утро. Мои адвокаты пришли пораньше, и мы смогли переброситься парой слов, пока меня не загнали в лифт вместе с другими заключенными. Нас набралось так много, что дышать было невозможно. Все остальные следили за моим делом и, зная, что я скоро выйду на волю, задавали мне вопросы, а также интересовались, могу ли я выполнить их поручения и оказать прочие услуги. Лифт остановился на пятом этаже. Нас поместили в камеры ожидания до начала судебных слушаний. Меня вызвали первым. Когда я вошел в переполненный зал суда, первыми, кого я увидел, были Чарльз Гэрри, Фей Стендер и Барни Дрейфус, стоявшие за адвокатским столом. За ними сидели мои родные и друзья, в зале также было немало журналистов, лица которых я уже успел запомнить за последние два года.
Когда я вошел в битком набитый зал суда, увидел журналистов в одной половине зала, свою семью, друзей и остальную публику в другой половине, я словно вернулся на два года назад, тогда все было точно так же. Казалось, все начнется по новой. Ситуация напомнила мне сцену из романа Кафки «Процесс», она как раз о тех событиях, которые повторяют себя сами. Когда героя романа К. уже собираются казнить, он говорит: «… когда мое дело только-только начали рассматривать, мне хотелось, чтобы это поскорее закончилось, а теперь, когда все подошло к концу, я хотел бы, чтобы все началось вновь». Поначалу К. донимает весь этот путаный процесс прохождения через судебную систему: медленная машина правосудия вовсе не правосудия, допросы, удушающая рутина. Это затянутый, изматывающий процесс, который К. приравнивает к абсурдному тяжелому труду и вечной жажде жизни. Мои эмоции были сродни ощущениям героя Кафки: я хотел, чтобы весь этот абсурд и бесконечный труд закончились. Потом, в самом конце, я оказался не совсем готов к тому, чтобы все завершилось, и почувствовал смутное желание, чтобы все началось заново. Два года были вычеркнуты из жизни. Судья занял то же самое место, как будто он никуда и не уходил, адвокаты стояли за тем же столом. Может, два года были просто кошмаром, привидевшимся мне, пока шел суд. Теперь я очнулся и должен был пройти через процесс снова, а затем снова и снова, не выходя из этого порочного круга.
Но потом волна счастья нахлынула на меня при виде старых друзей в зале, и я понял, что все действительно кончилось. Стоило сохранять стойкость, упорствовать и никогда не сдаваться. Теперь я мог повернуть к ним свою гордо поднятую голову, потому что я не подвел их. И они, они тоже не покинули меня в беде. Вместе мы выстояли и прошли суровое испытание, не позволив изменить нашу внутреннюю суть. Вот что я чувствовал в тот миг. Внезапно дурной сон продолжительностью тридцать три месяца показался пустяковым.
Относительно залога окружной прокурор пообещал выбрать «золотую середину». Его золотая середина оказалась равна 50.000 $. Когда прокурор порекомендовал судье назначить именно такой залог, его предложение было принято. Это была огромная и несправедливая сумма. У кого найдутся такие деньги? Я представлял себе, как трудно будет людям собрать такую сумму наличными. Судья не стал играть в смельчака и не попытался снизить залог — или, наоборот, поднять его. Он полностью согласился с окружным прокурором, следовательно, именно прокурор назначил залог. И вот это называется «правосудием». Окружной прокурор со своей огромной властью распоряжается абсолютно всем. Защитник тоже является судебным исполнителем. Предполагается, что они обладает столь же мощными полномочиями, как окружной прокурор. Однако у прокурора привилегий куда больше вследствие того, что он представляет существующий порядок, иными словами, интересы влиятельных и богатых. А уж этот порядок следит, чтобы прокурору оказывали всестороннюю поддержку. Едва ли окружной прокурор представляет народ.
После решения вопроса о залоге я вернулся в камеру ожидания. Остальные заключенные, которых тоже должны были вызвать в суд, поздравляли меня. Они были рады моему скорому освобождению. Потом меня отвели обратно наверх. Я прошел со своими адвокатами в отдельную комнату для адвокатов, и мы обсудили сложившуюся ситуацию с залогом. Мы собрали какую-то сумму, но ее было недостаточно. Адвокаты высказывались за то, чтобы занять денег у поручителя, но я отверг эту идею. Желание остаться в тюрьме, пока вся необходимая сумма не будет собрана, перевешивало во мне желание выйти из тюрьмы немедленно. Было важно собрать деньги, не прибегая к услугам поручителя. Поручитель взял бы с нас 5.000 $. Если деньги можно было достать и без него, лучше эти пять тысяч было потратить на реализацию программ для общины.
Спор был жарким. Адвокаты и все мои братья доказывали, что гораздо важнее было вернуть меня обратно на улицу, чтобы я придал движению позитивный толчок. Я в свою очередь напоминал, что партия никогда не одобряла трату десяти процентов от суммы залога в случае с другими товарищами. Была установка на то, чтобы сидеть в тюрьме, пока залог не будет собран в полном объеме. За первые четыре года существования партии мы были вынуждены собрать несколько миллионов долларов по всей стране для внесения залогов. Если бы не платили десятипроцентные отчисления от суммы залога поручителям, а пускали эти деньги на программы для общины, мы были бы богаче. Лично для меня остаться в тюрьме было делом принципа, но победу одержали те, кто со мной спорил. В конечном счете, наши споры ни к чему не привели. У поручителя не было выхода на страховую компанию, которая позволила бы ему выдать деньги. Нам все равно пришлось собирать всю сумму целиком.
В камеру я не вернулся, а остался в комнате для адвокатов. Теперь я почувствовал голод. Уезжая из колонии, я решил не есть, пока не выйду на свободу, просто поголодать. В некотором отношении Аламедская окружная тюрьма изменилась. Она не казалась такой грязной, как раньше, однако здешняя еда по-прежнему была невозможной. К тому же все мыли свои подносы в одном пятигаллоновом ведре с водой. После мытья тридцати подносов вода становилась жирной. Отчасти мое решение воздержаться от пищи было вызвано подобной антисанитарией. Просто чудо, что все заключенные здесь не болеют дизентерией или чем-нибудь похуже.
Пока мы ждали, один из моих адвокатов заметил группу полицейских, выходивших из здания. Они несли коробки с дубинками. «Должно быть, тебя собираются выпускать, — сказал адвокат. — Они выходят с дубинками». Несколько заключенных прошли через комнату, среди них была пара братьев из моего отсека. Я сделал им знак руками, символизировавший нашу силу, они ответили мне тем же.
Через несколько минут пришел один из помощников шерифа и попросил меня после освобождения идти прямо через улицу во избежание столкновений с полицией. Снаружи собралась толпа народа для участия в митинге, который должен был состояться в парке на озере Мерритт сразу после того, как я буду освобожден. Помощник шерифа сказал, что люди блокировали улицу, и в интересах суда они должны были ее очистить. На лице у помощника шерифа была неестественно большая, угодливая улыбка. Я посмотрел в его холодные голубые глаза и сказал, что я выхожу из тюрьмы, вот в чем дело. Затем мои адвокаты подписали кое-какие бумаги, я же пошел в свою камеру забрать свои личные вещи и попрощаться со всеми заключенными. Мне нужно было сделать это очень быстро, так как я чувствовал перед ними вину. Мне-то повезло, а вот многим из них предстояло оставаться в неволе еще долгое время, возможно, даже до высшего подъема революции.
Адвокаты взяли мои коробки, а я пошел к воротам и вышел из тюрьмы на десятом этаже. Впереди во весь коридор стояла плотная стена из газетчиков и журналистов с телевидения, повсюду были камеры и лампы. Все кричали, задавали вопросы, требовали ответов. Я пытался пройти к лифту с моими братьями Уолтером младшим и Мелвином. С нами был и Дэвид Хиллиард. Пара «Черных пантер» расчищала дорогу. Нам удалось добраться до лифта, но в последний момент, совершив отчаянный прорыв, журналисты забились в лифт с нами. Мы поехали вниз, но перегруженный лифт остановился чуть ниже четвертого этажа. Остаток пути мы проделали по лестнице.
Спустившись на первый этаж, мы пошли к тому выходу, откуда мы могли выйти к главному входу в парк на озере Мерритт. Денек был хороший, ясный — просто фантастический, как раз такой я и хотел. Впереди я видел тысячи красивых людей и море поднятых рук, махавших мне. Когда я потряс руками в знак нашей силы, море рук взметнулись в ответ и все начали приветствовать меня громкими криками. Господи, Боже мой, это было по-настоящему здорово. Я всем существом чувствовал момент освобождения и обретение свободы. Ощущения были такие, словно жарким летним днем ты снял с себя рубашку и почувствовал себя свободным, ничем не связанным. Позже я действительно снял рубашку, но пока было ясно, что мы не выйдем через парадный вход. Огромная толпа пришедших поддержать меня людей заполнила всю улицу, начиная от ступенек здания суда до входа в парк. Я глотал слезы от восторга. Как прекрасно было выйти на волю! Но еще больше меня воодушевляли участие и искренние чувства людей. Толкотня была настолько сильной, что мы повернули назад и пошли к другому выходу. Но люди быстро обежали здание, поэтому, когда мы спустились по ступенькам и вышли на улицу, они нас сразу окружили с радостными криками и потащили за собой.
Ко мне подбежали сестры Леола, Дорис и Миртл, мы обнялись. Впереди меня шли Фей Стендер, Алекс Хоффман и Эдвард Китинг. На Чарльза Гэрри навалились журналисты. Рядом со мной были братья Мелвин и Уолтер, а также Дэвид и Пэт Хиллиарды, Масаи Хьюитт, министр образования, много товарищей из партии. Это было почти как на большом ежегодном празднике, где всегда полно народа. Я не мог идти, я чувствовал, что задыхаюсь, но все это было не важно. Пребывая в эйфории, я просто держался за своих близких, друзей и товарищей, и меня несли вперед, а мои ноги едва касались земли. Это был прекрасный день.
Когда мы, наконец, добрались до машины, мы не смогли выехать, потому что кругом была толпа. Очистить улицу можно было лишь одним способом — для этого я должен был забраться на машину. В первую очередь я попросил людей разойтись, но они требовали, чтобы я что-нибудь сказал. Я собрался выступить и провести импровизированный митинг прямо здесь и сейчас, но тут со своей выигрышной позиции я увидел, как к толпе незаметно подбирается полиция с дубинками, щитами и в шлемах. У них руки чесались начать разгон людей. Поощрять массовые столкновения с полицией в том случае, если их можно избежать, — значит идти против принципов нашей партии. Поэтому я просто сказал несколько слов и попросил людей очистить территорию. Но они все равно не расходились и требовали больше. Пришлось отослать их в Мемориальный парк Бобби Хаттона, где планировался митинг. После этого народ бросился к своим машинам — как нельзя удачно, потому что это затормозило продвижение полицейских. Теперь мы должны были что-то сделать. Я солгал, чтобы заставить людей уйти с улицы и подальше от полиции. На самом деле, никакой митинг мы не планировали. Я послал в парк одного из чернокожих братьев, чтобы он сказал народу, что мы не сможем прийти сегодня по соображениям безопасности. Все мои знакомые, включая адвокатов, советовали мне не показываться без защиты в местах большого скопления людей. Это стало бы откровенным приглашением для какого-нибудь маньяка, захотевшего меня подстрелить. Накал страстей был еще очень высоким, так что мы решили дождаться более спокойных времен для моего появления перед широкой публикой.
Я хотел было поехать прямо домой, но братья и сестры решили, что мое появление будет слишком большим потрясением для нашего отца. Он не очень хорошо себя чувствовал — сильные переживания были не для него. Наша мать лежала в больнице. Она не знала о моем освобождении, но Мелвин и остальные подумали, что она справится с этим известием лучше отца. Однако прежде чем увидится с матерью, я зашел к одному другу, сменил тюремную одежду и отправился на пресс-конференцию в офис Чарльза Гэрри. Эта пресс-конференция отличалась от всех остальных. Сюда пришло много участвовавших в движении людей, которые стали мне по-настоящему близки за долгие месяцы тюрьмы. Поэтому эта пресс-конференция напоминала все что угодно, но не прохладные встречи, которые у меня случаются с представителями обычных средств массовой информации. Стоило мне начать отвечать на какой-нибудь вопрос, как я внезапно понимал, что с человеком, задавшим вопрос, я бы хотел потолковать лично. В тот день это ощущение не отпускало меня. На пресс-конференции присутствовали и журналисты, работавшие на Истеблишмент, но девяносто процентов гостей представляли альтернативную прессу. На пресс-конференции я предложил бойцов нашей партии Фронту национального освобождения Народной республики Вьетнам.
После пресс-конференции я направился в больницу повидать мать. Произошло счастливое воссоединение матери и сына. Позже, когда я встретился с отцом, он был растроган до глубины души и рыдал. Отец сказал, что он уже и не надеялся прожить так долго, чтобы увидеть меня на свободе.
Первые несколько дней после освобождения я не переставал удивляться тому, что вновь обрел реальность — и в отношении себя, и в отношении окружающего мира, в отношении всего, что со мной происходило. Я действительно забыл, что это такое — жить на свободе.
Я был вынужден заново развивать свои прежние рефлексы, чтобы не вздрагивать и не чувствовать недоумение при виде каких-то вещей. Люди, никогда не сидевшие в тюрьме, не осознают, что их поведение — это, по большей части, ответ на внешнее воздействие, причем этот ответ не контролируется сознанием. Люди инстинктивно реагируют адекватно на те или иные вещи, поскольку они привыкли к ним. Социальное воздействие и социальные факторы не ошарашивают их.
Несколько лет я был отрезан от внешнего мира. Поэтому сначала жизнь показалась мне резкой и порывистой, начисто лишенной какой-либо синхронности. От всех этих звуков, движений, разноцветья, сваливавшихся на меня одновременно, — телевизор, телефон, радио, разговаривающие люди, которые ходят тут и там, звонки в дверь и телефонные звонки — от всего этого голова шла кругом. Обычная жизнь казалась мне лихорадочной и хаотичной и абсолютно подавляющей. Мне даже пришлось выяснять, что есть и в каком часу отправляться спать. В тюрьме все это решалось за меня.
Прогулка по улицам стала для меня неописуемым переживанием, самым интимным из всех тех, что я ощутил, оказавшись на свободе. Кругом были люди, он узнавали меня, приветственно махали мне руками. Я навещал людей по всей общине. Многие из них удивлялись, так как они не ожидали меня увидеть живьем на улице после выхода из тюрьмы, разве что на экране телевизора или в Голливуде. Но я твердо решил вернуться к ним и быть среди них. Я ездил по Окленду, ездил в Беркли, Ричмонд и Сан-Франциско. Я ходил по Седьмой-стрит, Сакраменто-авеню, Портреро-хилл, Хантерс-поинт, Ричмонду, Северному Ричмонду, Западному Окленду, Пералта-стрит, Кипарисовой улице, Восточному Окленду и Парчестер-вилладж. Я заглянул в несколько баров, где набрал немало людей для нашей партии. И где бы я ни появлялся, реакция везде была одна и та же: люди недоумевали, почему я к ним вернулся. Я объяснял, что из тюрьмы меня вытащили не журналисты и не телевизионные камеры, народ освободил меня, и я пришел поблагодарить его и остаться с ним.
В церкви Св. Августина, где служил Отец Эрл Нейл, я поговорил с его прихожанами. Здесь меня тоже ждал теплый прием. Отец Нейл — это молодой чернокожий священник епископальной церкви. Он помогает общине и сотрудничает с «Черными пантерами» с момента своего приезда в Окленд. Мы считаем его своим священником. В начале 1960-х годов он участвовал в правозащитных акциях в Миссисипи, так что он не понаслышке знает о жестокости и насилии. Во время моего судебного процесса он часто приходил в зал суда поддержать меня.
Несмотря на теплый прием, все-таки для людей я был теперь в первую очередь символом. Наши отношения изменились. В них появился элемент поклонения герою, которого не было и в помине до моего ареста. Но я хотел, чтобы все было как раньше, до того, как я оказался в тюрьме. Другими словами, я хотел, чтобы наши отношения были основаны на равноправном диалоге, и были отношениями людей, которые вместе работают на одну цель — на выживание. Думаю, мне удалось восстановить их веру в меня и их доверие ко мне, хотя, возможно, наши отношения никогда не будут прежними: тесные семейные узы, существовавшие между нами в прежние времена, были ослаблены тем моим образом, который был создан в ходе огласки дела. Постарались здесь и средства массовой информации. Столько всего было написано, столько всего было сказано — это отдалило меня от людей, в наших отношениях возник холодок. С этим предстояло бороться.
Все это время я испытывал огромное давление извне: на меня так и сыпались приглашения на интервью, выступления, на ток-шоу и в различные телевизионные программы. За полгода я не принял ни одного из этих предложений. Я даже получил пакет из одной голливудской студии. Там были газетные вырезки со статьями обо мне, а также письмо, где говорилось, что я теперь звезда или что-то в этом роде. Все это было бы на самом деле забавно, если бы это не была очевидная попытка капитализма внедриться в революцию. Слишком много так называемых лидеров движения были превращены в знаменитостей. Масс-медиа уничтожили их революционный пыл. Они попали в объектив Голливуда и утратили связь с реальными проблемами. Задача состоит в том, чтобы изменить общество. Сделать это может лишь народ — не герои, не знаменитости, не звезды. Место звезд — в Голливуде, революционер должен оставаться в общине, со своим народом. На киностудии создают вымысел, но партия «Черная пантера» все свои силы отдает тому, чтобы сказку сделать былью. Мы делаем революцию.


29. Восстановление

Люди, которые вышли из тюрьмы, могут построить страну.
Несчастье — это проверка на верность.
Те, кто протестуют против несправедливости, обладают подлинным достоинством.
Когда двери тюрьмы распахнутся, оттуда вылетит настоящий дракон.
Вернувшись на улицу, я довольно быстро опять втянулся в решение жизненно важных проблем, которые определяют бытие негритянской общины. В то время самым ответственным заданием для нас было освободить Бобби Сила и Эрику Хаггинс. Они находились в тюрьме в Коннектикуте и ждали суда по обвинению в убийстве первой степени.[57] Бобби и Эрика не должны были и дня провести в тюрьме по этим нелепым обвинениям в причастности к убийству Алекса Рэкли. Добиться смертной казни для Бобби или запереть его в тюрьме было частью заговора Истеблишмента. Они пытались сделать это с момента основания нашей партии. После неудачи в Сакраменто и Чикаго Истеблишмент предпринял самую серьезную попытку и предъявил обвинения в убийстве в Коннектикуте. Чтобы одолеть Истеблишмент, нужны были серьезные и эффективные ответные действия. Кроме того, оставались еще Братья в Соледаде — Товарищи Джордж Джексон, Флита Драмго и Джон Клатчетт. Они тоже ждали суда. Их жизни висели на волоске из-за сфабрикованного обвинения в убийстве тюремного охранника. Партия уже сделала первоначальные взносы, чтобы адвокаты могли начать работу, но мы старались изо всех сил, чтобы еще больше поддержать товарищей. Мы также помогали обеспечить защиту в деле Лос-Сьете де ла Раца: семеро чикано находились в ожидании суда в Сан-Франциско, их обвиняли в убийстве полицейского. Продолжавшееся рассмотрение моего собственного дела казалось незначительным по сравнению с тем колоссальным давлением, которое Истеблишмент оказывал на наших доблестных воинов. При неблагоприятном раскладе мне грозило тринадцать лет тюрьмы, а вот моим товарищам всем до одного угрожала смерть.
Ряд других партийных вопросов тоже требовал соответствующих действий. Я вышел из тюрьмы в августе 1970 года, когда оставалось меньше месяца до предварительного съезда участников Революционно-конституционный съезд, который должен был проходить в Филадельфии на выходных перед Днем труда.[58] Второй съезд был назначен на День благодарения[59] в Вашингтоне, округ Колумбия. Идея провести все эти съезды принадлежала Элдриджу Кливеру. Я никогда не испытывал дикого энтузиазма по этому поводу, но раз партия поддержала Элдриджа, я выполнял ее указания. На съездах предполагалось обсудить положение негров и сформулировать новую Конституцию Соединенных Штатов. Я не видел особого смысла в том, чтобы тратить время и силы на написание Конституции, принятия которой мы все равно не сможем добиться. Элдридж был в Алжире, и мы несколько раз разговаривали с ним об этом по телефону. Я доказывал ему, что самым неотложным делом сейчас было обеспечить надежную поддержку Бобби и Эрике со стороны общины и не забыть про Братьев из Соледада. В какой-то степени Элдридж согласился со мной, поэтому мы договорились насчет того, что на съезд в Вашингтоне приедет и выступит там Кэтлин Кливер. У нее были большие возможности. Что касается меня, то выступление на съезде в Филадельфии было первым моим появлением перед широкой публикой после освобождения. Люди многого ждали от меня, поэтому я напряженно работал над текстом своего выступления.
Между тем, полиция Филадельфии намеревалась помешать проведению конференции. За несколько дней до предполагаемого начала этого мероприятия полицейские ворвались в штаб партии «Черная пантера» и арестовали большинство товарищей. Но община продемонстрировала свою сплоченность: за несколько часов мы все собрались, вернулись в наши офисы, сели на телефоны и продолжили подготовку конференции. Оказанная общиной поддержка явилась наглядным доказательством того, что мы никогда не сможем осуществить революцию без народа.
С другой стороны, многое из увиденного на съезде в Филадельфии обеспокоило меня. Я писал свою речь с таким расчетом, чтобы помочь людям что-то понять для себя и продвинуть их сознание. Я хотел показать, что американская Конституция как законодательная база управления предала интересы чернокожих и прочих меньшинств в нашей стране. Я подчеркнул, что Соединенные Штаты Америки возникли в то время, когда американский народ занимал лишь узкую полоску земли на восточном побережье континента, а население страны было небольшим и однородным как в расовом, так и в культурном отношении. Экономика страны тогда тоже была иная, основана преимущественно на сельском хозяйстве. Невысокое население и обилие плодородной земли означало, что люди могли добиться успеха и что возможные достижения зависели от их собственной мотивации и способностей. Так что в новой стране стал процветать демократический капитализм. Затем я сказал следующее:
«Время было свидетелем тому, как новое государство быстро превратилось в многорукого гиганта. Растущая страна требовала новых земель и, начав с узкой полоски земли на восточном побережье, заняла почти всю территорию континента. Новой стране требовалось население, чтобы заполнить эти пространства. Людей привозили и из Африки, и из Азии, и из Европы, и из Южной Америки. Таким образом, страна, которая зарождалась как государственное образование с однородным и небольшим населением, занимающее маленькую территорию, превратилась в страну с разнородным населением внушительных размеров, располагающуюся на территории целого континента. Это изменение в основных параметрах страны и ее народа привело к коренным изменениям сущности американского общества. Кроме того, социальные подвижки сопровождались и изменениями в экономике. Сельское хозяйство уступило место городской и индустриальной экономике после того, как промышленное производство заменило аграрный труд. Первоначальный демократический капитализм охватило неослабевающее желание получать прибыль. В итоге эгоистичная погоня за прибылью заслонила бескорыстные принципы демократии. Таким образом, через двести лет мы имеем чрезмерно развитую экономику. Стремление к прибыли настолько проникло в нее, что мы заменили демократический капитализм бюрократическим капитализмом. Неограниченная возможность для всех людей преследовать собственные экономические интересы сменилась принуждением американцев (ограничением) со стороны крупных корпораций, контролирующих нашу экономику и управляющих ею. Они нашли способы поднять свои прибыли за счет народа и, особенно, за счет расовых и этнических меньшинств.
Большинство оставалось свободным, а меньшинства угнетались. Мы можем это доказать, напомнив, что, хотя первые поселенцы в Америке провозглашали свою свободу, они целенаправленно и систематически лишали свободы жителей Африки…
На свет появлялись все новые и новые поколения большинства, они усердно работали и видели, что плоды их трудов обеспечивали жизнь, свободу и счастье их детям и внукам. На свет рождались все новые и новые поколения негров в Америке, они усердно работали и видели, что плоды их трудов обеспечивали жизнь, свободу и счастье детям и внукам их угнетателей, тогда как их собственные потомки увязли в трясине нужды и лишений. Их спасала лишь надежда на будущие изменения. Эта надежда поддерживала нас на протяжении многих лет и привела к тому, что мы страдаем под гнетом коррумпированного правительства. На заре двадцатого столетия эта надежда побудила нас создать правозащитное движение с верой в то, что наше правительство, наконец, выполнит свои обещания, данные чернокожим. Однако мы недоучли, что любая попытка осуществления обещаний революции восемнадцатого века правительством двадцатого столетия обречена на неудачу. Потомки небольшой группы первых поселенцев не принадлежат сегодня к простому народу. Они превратились немногочисленный правящий класс, контролирующий мировую экономическую систему. Их предки принимали Конституцию для того, чтобы она служила интересам народа, но теперь она не выполняет своего предназначения, потому что сам народ изменился. Народ восемнадцатого века в двадцатом веке стал правящим классом, а народ двадцатого века — это потомки рабов и лишенных собственности в восемнадцатом веке. Конституция, которая должна была служить интересам народа в восемнадцатом столетии, теперь служит интересам правящего класса, а живущий в двадцатом веке народ ждет не дождется, когда появится основание для его жизни, свободы и стремления к счастью».
Пока я выступал, мне казалось, что аудитория на самом деле не слушает меня; может быть, ей вообще было не интересно то, что я должен был сказать. Почти каждую произнесенную мною фразу встречали громкими аплодисментами, однако присутствующие больше занимались фразерством, чем были по-настоящему заинтересованы в идеологическом развитии. Признаюсь, что у меня не очень-то хорошо получается выступать перед большой аудиторией: я беру лекторский тон и начинаю всех учить, причем довольно скучно это делаю. Однако главное было в том, что участники съезда не откликнулись на мои идеи, они реагировали лишь на мой имидж. И хотя я был чрезвычайно взбудоражен кипевшей на съезде энергией и энтузиазмом, отсутствие серьезного аналитического подхода меня расстроило.
После Филадельфии мы предприняли попытку провести митинги по всей стране в рамках подготовки съезда в Вашингтоне. Мы рассчитывали на возвращение Кэтлин Кливер и ее помощь в организации этих митингов в поддержку Бобби и Эрики, ведь способность Кэтлин увлекать людей и вдохновенно говорить была нам известна. Мы знали, что она окажет нам содействие, в котором мы нуждались. Но по совершенно непонятным нам причинам Элдридж передумал и отказался разрешить Кэтлин приехать. Это был серьезный удар по нашим планам. Мы уже объявили о выступлении Кэтлин на съезде. Узнав о внезапном решении Элдриджа, я постарался придать предстоящей встрече в Вашингтоне иное направление. Так что съезд стал поворотной точкой в развитии нашей партии. Вместо работы над новой Конституцией, мы сосредоточились на создании программ по организации общины. Я разослал по всем отделениям партии указание подготовить демонстрационные плакаты, где бы в общих чертах объяснялись программы для общины, и сагитировать людей подписать эти плакаты. После возвращения со съезда товарищи располагали бы списком активистов, которых можно было бы привлекать к делу.
Лично для меня темой съезда в Вашингтоне была не подготовка новой Конституции, а организация людей с целью выживания. С того времени мы начали называть программы по работе с общиной программами по выживанию. Саму идею программ по работе с общиной развил Бобби Сил в ту пору, пока я сидел в тюрьме. Блестящий организаторский подход Бобби помог ввести эти программы в действие. Первой стали реализовывать программу «Завтрак для детей». За первой программой вскоре последовали и остальные: центры распределения одежды, школы освобождения, жилищные проекты, помощь заключенным, медицинские центры. Эти программы мы определяли как «программы по выживанию в преддверии революции». Нам нужны были долгосрочные программы и дисциплинированная организация для их осуществления. Программы были призваны помочь людям выжить, пока их сознание поднимается на следующий уровень. Это всего лишь первый шаг революции, в которой родится новая Америка. Я часто прибегаю к метафоре плота при описании программ по выживанию. Плот, которым пользуются в условиях бедствия, не предназначен для изменения условий. Плот помогает человеку пережить трудный момент. Во время наводнения плот служит спасательным средством, но все-таки это всего лишь средство добраться до безопасного места. Так получается и с программами по выживанию — они являются своего рода неотложной помощью. Сами по себе они не изменяют общественных условий, однако они служат средством спасения, пока условия меняются.
Съезд в Вашингтоне мог бы стать большим скачком, однако все пошло не так, как планировалось. Университет Хауарда, согласившийся предоставить помещение для проведения съезда, в последнюю минуту нам отказал. Пришлось искать другой зал. Несколько церквей разрешили воспользоваться их территорией, так что мы смогли провести там наши семинары и собрания. Но планирование и координация были неудовлетворительны, нам не хватало навыков проведения такого масштабного мероприятия.
Слабость подготовки съезда проявилась и в расплывчатости целей его участников, особенно это касалось белых. Мои цели отличались от их целей. Их привлекло в нашу партию краснобайство Элдриджа, и их взгляды начали оказывать слишком большое влияние на нашу деятельность. Я твердо решил, что мы не можем позволить белым радикалам определять направление борьбы за нас. Они слишком мало знают о нашем опыте и жизни негритянских общин. Чрезмерно увлеченные идеей насилия в революции, они хотели, чтобы «Черные пантеры» написали новую Конституцию, силой свергли правительство и дали новому законодательству ход. Но в Вашингтоне мы не стали заниматься законотворчеством, после чего мы получили критические отзывы, в которых заявлялось, что мы больше не являемся авангардом движения. Я не обращал на это внимания. На самом деле мы с удовольствием избавились от радикалов. Они ничего не делали, лишь разглагольствовали. Те, кто понимал подлинную суть революции, остались с нами.
Полная неразбериха на вашингтонском съезде обозначала провал и Элдриджа, и партии. Кливер требовал, чтобы мы воплотили его бредовые идеи немедленного захвата власти. Подавляющее большинство участников съезда в Филадельфии представляли негры, и они не давали нам отрываться от земли. Но в Вашингтоне преобладали фантазии белых радикалов и прочих, с кем сошелся Кливер. Мы, «Черные пантеры» оказались слишком мягкотелыми и не могли потворствовать этим ребятам. На вымышленных улицах Кливер и его инфантильные левые стояли на углах и ждали, когда революция сама придет к ним. А мы не могли дать народу манифест подобно Моисею с Синайской горы. Наша серьезнейшая ошибка заключалась в том, что на какой-то момент и мы присоединились к самоубийственному танцу вокруг золотого тельца. Из Вашингтона, этого города лжи, пришла плохая весть: американская революция дошла лишь до конца своего начала, но не до начала конца.
После освобождения из тюрьмы я целыми месяцами разъезжал по разным городам, встречаясь с товарищами и делая все возможное для организации комитетов помощи Бобби и Эрике. Поездки дали мне возможность оценить проделанную работу в десятках общин. Я увидел доказательства того, что «Черные пантеры» создали действительно сильную организацию. Но нам оставалось сделать еще больше, намного больше. Теперь у нас была основа, на которой можно было создавать мощную общественную силу в стране. Вместе с тем некоторым нашим руководящим товарищам недоставало комплексной идеологии, необходимой для анализа событий и явлений в творческом, динамичном ключе. Мы старались развивать их способность к пониманию на занятиях по политической грамотности. Мы ощутили потребность в отдельном учреждении, которое целенаправленно занималось бы политической подготовкой. После обсуждения в Центральном комитете партии мы основали Идеологический институт в Окленде. Это случилось в декабре 1970 года. Институт был создан с целью обучения наших самых передовых товарищей оценивать события в соответствии с линией партии «Черная пантера». С момента выхода из тюрьмы я очень много думал о новых идеях и концепциях. Однако я не хотел, да и не мог быть единственным, кто занимался разработкой идей и программ. Если им дали бы возможность, другие товарищи тоже смогли бы предложить творческие программы и свежие решения в условиях социальных изменений. Это очень существенно для продвижения революционной мысли. Идеологический институт преуспел в обучении товарищей пониманию диалектического материализма. Около трехсот чернокожих братьев и сестер посещают занятия в институте, чтобы основательно изучить работы великих мыслителей и философов-марксистов.
Тем временем мы продолжали помогать Бобби и Эрике. В одной из поездок в Нью-Хэвен по делам, связанным с подготовкой судебного процесса, я встретился с Эриком Эриксоном, известным автором многих книг, профессором эволюционной психологии в Гарварде. Его сын Кай, по образованию социолог и глава Трамбольского колледжа в Йеле, посчитал, что для меня и его отца было бы интересно провести серию дискуссий. Я согласился, и в начале февраля 1971 года Кай организовал трехдневный семинар в Йельском университете. В семинаре приняли участие два преподавателя университета и четырнадцать студентов — восемь белых и шестеро чернокожих. Встречи проходили в библиотеке издательства университета.
Мне очень нравился Эриксон, и у нас с ним неплохо получилось провести семинары, несмотря на кое-какие трудности с общением в первые два дня. Сначала мы не попадали в такт друг другу, а студенты говорили такие сумасшедшие вещи, что только затрудняли нашу беседу. Они пришли слушать революционные лозунги и пропаганду насилия, и их не удовлетворяло что-то меньшее, чем радикальные решения социальных проблем. Разговор строился вокруг идеологии «Черных пантер». Эриксон увидел обоснованность идеологического подхода нашей партии. Он указал, что два человека могут любить друг друга, если только оба они обладают чувством собственного достоинства. В противном случае их отношения будут уже чем-то иным. Эриксон отметил необходимость понимания того, насколько сложны все проблемы и все взаимоотношения. Он внес немало ясности в нашу беседу, вспомнил свою молодость, когда он был студентом Фрейда, обратился к своим исследованиям, посвященным Ганди и Мартину Лютеру. Несмотря на некоторые разочаровавшие меня моменты, думаю, мы оба узнали друг от друга много нового.
Во время встречи с Эриксоном в Йельском университете моей секретаршей была Конни Мэтьюс, состоявшая в нашей партии. Конни была родом с Вест-индских островов, но потом она перебралась в Европу и какое-то время жила в одной из скандинавских стран. Она утверждала, что бегло говорит на нескольких языках. Конни вступила в нашу партию после того, как услышала выступление Бобби Сила во время одного из его европейских турне. Тогда я был еще в тюрьме. Сначала она занималась организацией групп «Черных пантер» в Европе, а затем переехала в американское посольство в Алжире и перешла под руководство Элдриджа Кливера. Когда оставалось меньше двух месяцев до моего выхода из тюрьмы, Элдридж отправил Конни в Окленд для работы в центральный штаб партии. Там ей велели заниматься подготовкой моих поездок, выступлений и т. д. Мне она показалась не очень надежной, поэтому я несколько раз предлагал отослать ее обратно в Алжир, но Элдридж настаивал на том, чтобы оставить Конни в Окленде.
В конце 1970-х годов Конни вышла замуж за Майкла Тейбора по кличке Сетавайо. Этот парень был членом нашей партии в Нью-Йорке. Он оказался среди участников того самого цирка, который штат назвал делом о заговоре (всего по этому делу обвинялся двадцать один человек).[60] Сетавайо был отличным организатором и неплохим оратором, однако он пострадал от употребления сильных наркотиков и тюрьмы. Он полностью попал под влияние Конни.
Когда завершились наши с Эриксоном семинары, Конни и Сетавайо исчезли, прихватив с собой немало моих личных документов. Разумеется, когда Сетавайо не явился в суд, будучи выпущенным из тюрьмы под залог, остальные обвиняемые попали в опасную ситуацию. Но еще больше меня озадачивал другой вопрос: куда эта парочка могла отправиться? Конни не являлась гражданкой Соединенных Штатов, и у нее были бы проблемы, останься она на территории страны. Сетавайо бежал из-под суда, и он не мог так легко перемещаться за границей, за исключением Кубы и Алжира. Я не думал, что они рванули на Кубу: они были не похожи на тех, кто готов работать до седьмого пота. Если они поехали в Алжир, то там они попали бы прямо к нам в руки. Однако последняя версия заставила меня крепко поразмыслить. Прикинув все варианты, я начал подозревать, что что-то было не так между Элдриджем Кливером, который находился в Алжире, и Центральным комитетом партии в Окленде. Но я ничего не сказал, у меня не было достаточно доказательств, поэтому я решил подождать и понаблюдать.
Между тем на 5 марта 1971 года в Окленде был запланирован грандиозный митинг. Он открывал крупномасштабную акцию в поддержку всех политических заключенных. Основной упор делался на предстоящий суд над Бобби и Эрикой в Нью-Хэвене. Митинг, получивший название День солидарности всех общин, должен был состояться в Оклендском зрительном зале. Главным оратором на митинге должна была стать Кэтлин Кливер. Музыкальное сопровождение обеспечивали группы «Грейтфул Дед» и «Люмпены»; вторая команда — это была группа «Черных пантер», целью которой было не развлекать публику, а при помощи музыки и песен поднимать уровень политической грамотности слушателей. Мы хотели привлечь многих и самых разных представителей негритянских общин Залива.
Во время подготовки митинга я несколько раз беседовал с Элдриджем по телефону. Несмотря на некоторые разногласия по вопросам стратегии и тактики, мы все-таки сошлись на том, что митинг надо проводить так, как он запланирован. Однако мы начали сильно сомневаться по поводу прибытия Кэтлин. И у нас была на то причина, ведь она не появилась в ноябре прошлого года на Революционно-конституционном съезде в Вашингтоне. Но когда я поделился этими сомнениями с Элдриджем, он заверил меня, что Кэтлин обязательно приедет.
В дополнение к митингу в Окленде мы запланировали проведение серии митингов по всей стране с участием Кэтлин и местных представителей партии. Через эти митинги мы намеревались привлечь людей, которых потом могли организовать в группы. Предполагалось, что эти группы будут привлечены к подготовке защиты на различных судебных процессах, а также примут участие в программах по выживанию, которые осуществляла партия.
Чтобы разрекламировать День солидарности всех общин, я согласился появиться в одном ток-шоу на местном телевидении. Выступить в этой программе означало использовать средства информации, принадлежавшие угнетателю, с целью передачи нашего сообщения народу. Примерно за три часа до начала телепрограммы у меня возникла интересная идея, и я позвонил Элдриджу, чтобы обсудить ее с ним. В это шоу обычно звонили люди и задавали вопросы, но я хотел предложить кое-что другое. Ведущий шоу мог бы позвонить Элдриджу в Алжир, поговорить с ним о митинге в прямом эфире и сделать анонс выступления Кэтлин. Я знал, что это подогреет интерес к митингу и увеличит число участников. Самое главное, что повысить явку на митинг можно было за счет телевидения. Организаторы шоу с энтузиазмом приняли мою идею. Когда я рассказал о своем плане Элдриджу, ему тоже понравилось, и он пообещал подготовиться к звонку. В то утро я приехал на телевидение в оптимистичном настроении. Нас ждала лучшая местная реклама, на митинг придет уйма народу, мы заложили прочную основу для нашей работы по освобождению политических заключенных. Вот что я думал перед началом программы.
Потом начался телефонный разговор с Элдриджем, и все перевернулось с ног на голову. Сначала даже я поверить не мог в то, что он делает. Он вмешался в партийные дела и не просто в партийные дела, а в дела Центрального комитета, затронув вопрос об исключении из комитета Конни Мэттьюс Тейбор, Сетавайо Тейбора, «группу двадцати одного», обвиняемых в нью-йоркском заговоре, а также Элмера Пратта по кличке Джеронимо, члена нашей партии из Лос-Анджелеса. Все эти «Черные пантеры» обвинялись в серьезном преступлении — в совершении действий, которые подвергли опасности других товарищей и партию в целом. Нью-йоркская «группа двадцати одного» написала открытое письмо «Метеорологам», в котором говорилось, что руководство нашей партии потеряло революционный дух. Там также было сказано, что настоящим авангардом революции являются «Метеорологи». Мы спокойно отнеслись к подобному заявлению, если они захотели занять такую позицию — это их личное дело. Однако Центральный комитет посчитал, что этим письмом «группа двадцати одного» сама исключила себя из партии. Официальное исключение было лишь подтверждением этого факта. В остальных случаях действия Центрального комитета тоже были оправданы, поскольку их совершения нашлось предостаточно оснований.
И теперь, на виду у тысяч зрителей, Элдридж решил выразить несогласие с действиями Центрального комитета партии. Впрочем, против меня он ничего не сказал, его атака была направлена на начальника штаба — Дэвида Хиллиарда. Элдридж обвинил Дэвида в том, что тот допустил развал партии, и добавил, что мы исключили многих преданных товарищей без существенной причины. Я не согласился с Элдриджем и стал защищать Дэвида. Дэвид успешно поддерживал единство партии, пока я находился в тюрьме. Нередко получалось так, что Дэвиду мало кто помогал, и все же он не позволил партии распасться. На мой взгляд, если кто и был здесь виноват, то это был я. Какие бы ошибки не совершала партия, всю ответственность за них я беру на себя, сказал я.
Я был вне себя от этой выходки Элдриджа, тем не менее, я постарался сохранить спокойствие, и после завершения телефонного разговора с Элдриджем я отвечал на вопросы слушателей. Но мои мысли были уже далеки от всего происходящего. Я пытался уяснить причины, побудившие Элдриджа так выступить на публике, особенно с учетом того, что три часа назад он согласился участвовать в программе. Что вообще происходило? Даже когда я начал кое-что понимать, когда все детали начали складываться в одну картину, я по-прежнему продолжал верить, что все дело было в противоречии, которое можно было уладить внутри партии. Мне не приходило в голову, что Элдридж, возможно, хотел разрушить партию.
Из телевизионной студии я направился прямо к телефону-автомату и стал звонить Элдриджу. На людях я сохранял хладнокровный вид, но внутри у меня все кипело, и я хотел показать Элдриджу, что я чувствую на самом деле. Когда нас соединили, я высказал ему все: что ему дела нет до политических заключенных, что на этот раз, когда у нас была уникальная возможность сделать огромный шаг вперед в организации поддержки этим заключенным, он поступил крайне эгоистично и говорил невесть что. Суд над Бобби в Нью-Хэвене только что начался, мы понятия не имели, чем все закончится, и, несмотря на это, Элдридж продемонстрировал полнейшее пренебрежение и к Бобби, и ко всем остальным, кто ждал суда. Закончив говорить, я полетел в Бостон и оттуда позвонил Элдриджу опять. Чего я не знал, когда звонил Элдриджу оба раза, так это то, что я говорил не с ним, а с магнитофоном. Элдридж записал мои звонки, а потом отдал запись в телерадиокомпанию Эн-Би-Си в Нью-Йорке, после чего мой «частный, привилегированный» протест услышала вся Америка. Министр информации подставил меня. Он совершал реакционное самоубийство и пытался утащить меня за собой.
Вскоре стало ясно, что Элдридж организовал заговор с целью подорвать работу партии и принести Бобби и Эрику в жертву Истеблишменту. Для осуществления своих замыслов Элдридж подвергал сомнению партийную идеологию и пытался настроить некоторых «Черных пантер» против партии и Центрального комитета. Сразу после публичных обвинений, сделанных Элдриджем в адрес Хиллиарда, ведущие члены партии четырех нью-йоркских отделений и одного отделения в Нью-Джерси открыто заявили о том, что они поддерживают Элдриджа и уходят из партии. Очевидно, что эта кампания была хорошо спланирована заранее. Злоумышленники только и ждали подходящего момента. Окончательным доказательством заговора стало возвращение Конни Маттьюс Тейбор и Майкла Сетавайо Тейбора в Алжир. Все указывало на то, что в октябре 1970 года Элдридж послал Конни в Окленд, уже запланировав заговор, который был проведен в феврале 1971 года. Сейчас измена Элдриджа ни для кого не является секретом.
Следующие несколько недель оказались напряженными, но мы продвигались с подготовкой Дня солидарности всех общин, назначенного на 5 марта. Главным оратором на митинге теперь должен был стать я. Я знал, что все участники митинга будут ждать, что я скажу что-нибудь о Кливере в ответ на все его обвинения, прозвучавшие во время телефонного разговора в прямом эфире. Но в день митинга я решил, что не буду упоминать Элдриджа, просто выступлю с короткой речью без всяких прямых упоминаний того, что случилось в студии. Митинг имел бешеный успех. С его помощью удалось заинтересовать людей в программах по выживанию и оказать широкую поддержку политическим заключенным. Все больше и больше людей из негритянской общины разделяли наше твердое решение прилагать все усилия для освобождения из тюрьмы наших братьев и сестер, несмотря на политическое угнетение, тюремное заключение и даже угрозу смерти.
После митинга, всю весну и лето мне пришлось по-настоящему побегать. Программы по выживанию, Идеологический институт, реорганизация партии — все это требовало моего неусыпного внимания. К тому же в эти месяцы одно за другим происходили очень важные события, как трагические, так и радостные для нас. В конце мая с Бобби и Эрики, которых защищал Чарльз Гэрри, были сняты все ложные обвинения, предъявленные им штатом Коннектикутом. После кратковременной задержки Бобби был освобожден, и они с Эрикой вернулись в Окленд, чтобы возобновить свою работу в общине. Встреча с Бобби для меня стала волнующим событием. Мы не ходили вместе по улицам Окленда с августа 1967 года, когда еще было непонятно, какой станет наша партия. Теперь, почти четыре года спустя, мы вновь оказались в квартале с нашими друзьями. За это время нам довелось пережить много опасностей и боли, мы выдержали и стали еще сильнее и еще преданнее делу, чем когда-либо. За наше дело стоило страдать. Кроме того, за эти годы наша партия из небольшой группы местного масштаба превратилась в крупную организацию с отделениями по всей Северной Америке и за границей. Многие из наших доблестных воинов погибли, другие, кто пришел в партию с самого начала, оказались не способны справиться с тяготами продолжительной революционной борьбы. Но мы были счастливы снова быть вместе, объединенные одними целями во имя нашего народа.
Но Истеблишмент не отступал и намеревался заставить нас держать оборону. Окружной прокурор Аламедского округа предпринял действия, направленные на то, чтобы отдать меня под суд во второй раз. Еще более серьезными были меры, предпринятые прокурором с целью засадить за решетку Дэвида Хиллиарда, начальника штаба. Сфабрикованное против него обвинение тянулось еще с перестрелки 6 апреля 1968 года, когда был убит Бобби Хаттон. Дэвида Хиллиарда обвиняли в нападении с применением смертельного оружия на полицейского, «выполнявшего свой служебный долг». Дэвида арестовали тем же вечером, хотя не было никаких доказательств того, что у него было оружие или того, что он вообще находился на месте перестрелки. Несмотря на это, окружной прокурор, выступавший обвинителем по делу Дэвида Хиллиарда, получил таких присяжных на суде, которых хотел (они обычно так и делают), и смог подвести их к признанию Дэвида виновным по предъявленному обвинению, хотя прокурор сам не сумел доказать, что у Дэвида было оружие. Вновь партия «Черная пантера» получила такое «правосудие», какого мы ожидали. В июле Дэвида отправили в тюрьму штата на срок от одного до десяти лет, но потом быстро переправили в тюрьму Вакавиль, как поступили и со мной три года раньше.
На протяжении пяти лет с момента создания партии постоянно возникало ощущение, что время для нас измеряется не днями, годами или часами, а попаданием наших товарищей и братьев в тюрьму и их выходом оттуда, а также датами судебных слушаний, освобождений и судебных процессов. Наши жизни подчинялись не обычному ритму повседневных событий, а искусственно запущенному часовому механизму судебной процедуры. Дэвид еще не начал отбывать наказание, а наше внимание уже было приковано к приближающемуся суду над Джорджем Джексоном. Его ложно обвинили в убийстве тюремного охранника в Сан-Квентине. Судебный процесс должен был начаться 23 августа. За два дня до начала суда, 21 августа, Джордж Джексон был застрелен насмерть своими врагами. Он пытался спасти своих братьев из того же тюремного блока от резни, которую хотели устроить охранники. Сбылось его собственное пророчество: «Я знаю, они не успокоятся, пока окончательно не вышвырнут меня из этой жизни».



30. Павший товарищ

Человек из «Черных пантер» — это наш брат и наш сын, тот, кто не боялся.
У Джорджа Джексона был талант. Подлинный талант — сам по себе редкостная вещь, которую следует ценить по достоинству. Но когда в чернокожем человеке талант соединяется с революционным пылом и революционным видением, Истеблишмент непременно избавится от него. Товарищ Джексон это понимал. Он знал, что дни его сочтены и готовился уйти из жизни как человек, искренне верящий в революционное самоубийство. На протяжении одиннадцати лет ему удавалось сохранять свободу в бесчеловечных условиях тюремной системы. Все это время он сопротивлялся тюремной администрации и вдохновлял своих братьев, оказавшихся в тюрьме, последовать его примеру. Штат отвечал соответствующим образом: в условно-досрочном освобождении Джексону постоянно отказывали, на семь лет посадили его в одиночную камеру. Он часто слышал обещания расправиться с ним: ему угрожали охранники, заключенные, называвшие себя «помощниками Гитлера». «Безликие садистские свиньи» пугали его «ножом и заточкой». И, в конце концов, они убили его.
За несколько месяцев до его гибели кольцо вокруг Джексона стало сжиматься. Он был одним из немногих заключенных, на которых надевали цепи и усиленно охраняли во время его нечастых походов в комнату для свиданий. Покушения на его жизнь стали случаться почти ежедневно. Но он не сдался и не отступил. В тюрьме выковался его дух, и Джордж часто цитировал слова Хо Ши Мина, чтобы описать свое сопротивление: «Несчастья закалили меня и превратили мой ум в сталь».
Я знал Джексона, как брата. Сначала я почувствовал его на духовном уровне, познакомившись с его сочинениями и услышав легенду, ходившую о нем в тюрьмах. Тогда я сидел в колонии для уголовных преступников, а он — в Соледадской тюрьме. Вскоре после моего прибытия в колонию я получил по тюремной почте просьбу Джорджа принять его в партию «Черная пантера». Эту просьбу мы охотно удовлетворили. Джордж был включен в ряды Народной революционной армии с присвоением званий генерала и фельдмаршала. В течение последующих трех лет мы поддерживали постоянную связь, обмениваясь сообщениями. Их передавали наши друзья, адвокаты и заключенные, которых перевозили из одной тюрьмы в другую. Несмотря на ограничения, действующие в тюремной системе, мы ухитрялись отправлять друг другу и письменные сообщения, и надиктованные на кассету. В числе того, что Джордж сделал для нашей партии, были статьи, написанные для газеты «Черная пантера». Эти статьи способствовали дальнейшему развитию нашей революционной теории и стали источником вдохновения для всех чернокожих братьев. В феврале 1971 года я получил следующее письмо от Джорджа:


2/21/71
Товарищ Хьюи,
Сейчас все спокойно, сегодня вечером у нас дисциплина и согласие. Завтра все может опять развалиться, но таковы мы.
У меня есть пара статей. Я бы хотел, чтобы их опубликовали в газете, в двух номерах подряд, т. е. через неделю. Сначала статья об Анжеле. Потом, если вы одобрите этот материал, я бы хотел что-нибудь писать в каждый номер или когда у вас найдется для меня место.
Если вы согласны, скажите мне, есть ли какой-то отдельный вопрос, который вы бы мне поручили освещать (комментировать).
Еще момент — я пишу как наблюдатель или как участник?
Окажите мне одну услугу — пожалуйста, не позволяйте никому что-либо убирать из текста или делать исправления, мне не нужен редактор за одним исключением: если то, что я скажу, не будет согласовываться с линией партии. В противном случае не разрешайте никому изменять даже слово. Когда я допускаю идеологическую ошибку, конечно, исправьте ее, чтобы материал соответствовал позиции партии. И не позволяйте им сокращать или сжимать текст; если что-нибудь покажется слишком длинным, разделите на две части.
Если вы захотите, чтобы я говорил неприятные вещи о тех, кто этого заслуживает, в этом случае для меня лучше всего занять позицию наблюдателя, тогда будет меньше противоречий вами и теми людьми, с которыми, возможно, вы должны работать.
Вы сказали, что между нами как-то раз возникло «непонимание», но это мы уже прояснили. Когда это было, чтобы мы неправильно понимали друг друга?
Будьте очень осторожны с сообщениями и вообще любым словом, которое, предположительно, пришло от меня. Я действительно не припомню ни одного разногласия.
Люди лгут по многим причинам.
Постарайтесь запомнить мой почерк, в будущем все сообщения от меня будут приходить написанными от руки (если у нас есть это будущее).
Вы знали о том, что мы с Анжелой поженились некоторое время назад? И что я уже почти привел ее в наш лагерь, когда Элдридж сделал это заявление?
Я действительно так хорошо все сделал, что C.P. попыталась прервать наши контакты. Пока мы разговаривали с ней, своим шепотом и взглядами она действовала мне на психику. К тому же она прервала мою платную подписку на две их газеты.
Странно, что они лучше будут опасаться ФБР, но совсем не боятся Кошки. Возможно, они договорились. Во всяком случае, некоторые из них.
Это — C.P.? Боже ты мой, что с ней случилось. Она совсем не контролирует свою речь. Или свое эго.
Давайте примем меры для надежности или будем писать и запечатывать сообщения отпечатком большого пальца. У меня есть мысли, которые я бы хотел передать вам всем.
Спасибо, Брат, за то, что помогаешь нам. Здесь есть прекрасные, крепкие, дисциплинированные братья. Я бы хотел перебросить их к вам когда-нибудь.

Джордж

Последние три года своей жизни товарищ Джексон чувствовал поддержку со стороны «Черных пантер». Он так долго боролся в одиночку, стараясь поднять уровень сознания чернокожих заключенных. Его пример вдохновил тысячи людей, у которых было меньше силы и бесстрашия, чем у него. Но отчуждение и репрессии, ставшие ценой подвига Джорджа, были поистине устрашающими. После вступления в партию он перестал быть одним, он стал частью быстро растущего и непобедимого революционно-освободительного движения. В своей второй книге «Кровь в моих глазах» Джексон так выразил свою веру: «Партия «Черная пантера» — самая внушительная и самая могущественная политическая сила, существующая вне официальной политики. Свою силу она черпает в народе. Это истинно народный политический авангард».
Джордж попросил партию опубликовать его первую книгу «Брат из Соледада». Однако трудные переговоры через посредников, отсутствие прямого контакта не позволили договориться об издании книги. Чтобы такая ошибка впредь не повторялась, все свое имущество и свои труды Джексон завещал партии. Что более существенно, он передал нам свой дух и свою любовь.
Похороны Джорджа состоялись в Окленде 28 августа 1971 года, ровно через неделю после его убийства. Церемония похорон проходила в епископальной церкви Св. Августина, где служит пастором отец Эрл Нейл. Перед церковью собралось около семи тысяч друзей Джексона, пришедших почтить память нашего павшего товарища. У «Черных пантер» было достаточно людей, чтобы сдерживать толпу и охранять семью Джексона. Я приехал в церковь незадолго до прибытия похоронной процессии. Второй этаж церкви был пуст, но из окна я видел толпу, растянувшуюся больше чем на квартал во всех направлениях. Люди заполнили все свободное пространство вокруг церкви и перекрыли автомобильное движение на улицах.
На нижнем этаже сидели несколько «Черных пантер» и тихо разговаривали. Время от времени они сменяли других товарищей, контролировавших толпу и регулировавших движение людей снаружи. Здесь же были дети из Межобщинного института молодежи. Несмотря на то, что они находились в здании с самого утра, никто из них не жаловался на усталость. Дети глубоко переживали потерю Джорджа. Узнав на прошлой неделе о его смерти, все они отправили письма с выражением соболезнований его матери. Они любили Джорджа. На их лицах была написана решимость побыстрее вырасти и воплотить его мечты об освобождении.
Ситуация была напряженной. На прошлой неделе мы получили множество угроз от тюремных охранников, от полиции и прочих. Все они утверждали, что похороны не состоятся. В противном случае нам следовало приготовиться к новым похоронам «Черных пантер». Мы были готовы ко всему. Эти угрозы невероятно разозлили товарищей, их праведный гнев вызывало и продолжающееся угнетение бедняков и негров, живущих на этой земле. Этот гнев читался на их лицах, в их сдержанной твердой походке, в стиснутых кулаках, он слышался в их голосах, когда они встретили гроб с телом Джорджа криками «Власть народу» и «Да здравствует дух Джорджа Джексона».
Когда похоронная процессия прибыла, мы с Бобби приготовились встречать ее у дверей в церковь. Впервые за четыре года мы с Бобби появились вместе на публике, но поводов для радости не было. Мы ничего не сказали друг другу, мы хорошо знали, что думал в этот момент другой.
Пока гроб с телом товарища Джексона вносили в церковь, играла песня Нины Симоне «Жаль, я не знаю, как это — чувствовать себя свободной». Внутри церкви вдоль стен стояли «Черные пантеры» с дробовиками в руках. Джордж пожелал, чтобы на его похоронах не было никаких цветов, только дробовики. Удовлетворяя его волю, мы в то же время охраняли его семью и всех тех, кто решил продолжить его дело. Любой, кто захотел бы проникнуть в этот храм с дурным намерением, должен был знать, что у него не было шанса зайти слишком далеко. Как в жизни, так и в смерти Джордж думал о том, как лучше всего соблюсти интересы своих соратников.
Отец Нейл произнес короткую, но проникновенную речь, сказав об уроке, которым стала для нас гибель Джорджа Джексона. Джордж показал всем чернокожим, что они должны подняться с колен и взять свою судьбу в свои руки. Бобби прочел несколько из многочисленных посланий, полученных со всего света в связи с гибелью Джорджа. Элейн Браун спела песню «И одного раза будет слишком много, если сказать любому, что он не свободен». Я тоже выступил с речью в честь Джорджа. Привожу отрывок из нее:
«Джордж Джексон был моим героем. На него равнялись обитатели тюрем, политические заключенные, весь народ. Он показал нам любовь, силу, революционный порыв, характерный для любого солдата, воюющего за народ. Он вдохновлял заключенных, которых я встречал впоследствии, на то, чтобы воплощать его идеи в жизнь, так что его дух обрел вечную жизнь. Сейчас я могу сказать, что, хотя тело Джорджа погибло, его дух продолжает жить: он будет явлен в наших телах и в телах этих молодых «Черных пантер» — наших детей. Поэтому мы не погрешим против истины, если скажем, что знамя революции будет передано от одного поколения следующему. Таково было наследие Джорджа, и он будет жить, он станет бессмертным, потому что мы верим в то, что народ обязательно победит, мы знаем, что победа будет за народом, ведь за одним поколением следует другое.
Каким идеалом стал для нас Джордж? В первую очередь, он был сильным и бесстрашным человеком, стойким, с наполненным любовью и силой сердцем, полностью преданным делу народа. Мы должны вознести хвалу жизни, прожитой Джорджем. Никакое угнетение, которому он подвергался, никакое несправедливое обращение не сломило его любовь к народу. Поэтому он не почувствовал боли, отдав свою жизнь в борьбе за дело народа…
И после смерти Джордж Джексон остается легендарной фигурой и настоящим героем. Даже угнетатель осознает это. Чтобы завуалировать его убийство, они говорят, что Джордж Джексон убил пятерых людей, пятерых притеснителей, и ранил троих — и это за тридцать секунд. Знаете, иногда я с удовольствием закрываю глаза на тот факт, что это могло быть физически невозможно. Но как-никак Джордж Джексон — мой герой. И мне бы хотелось думать, что такое можно сделать. Я был бы счастлив при мысли о том, что Джордж Джексон был настолько сильным, что превратился в супермена. (Разумеется, мой герой должен быть суперменом.) И мы будем воспитывать наших детей так, чтобы они выросли похожими на Джорджа Джексона, чтобы жили, как Джордж Джексон, и чтобы боролись за свободу, как это делал Джордж Джексон.
Поведение Джорджа в Сан-Квентине в тот ужасный день стало его последним сообщением для нас. Его поступок стал примером для политических заключенных и примером для всего тюремного общества расистской, реакционной Америки. Джордж Джексон стал примером для всех освободительных армий в мире. Он продемонстрировал нам, как надо действовать. Он показал, как можно осудить несправедливость при помощи оружия. И это, конечно, будет выполнено, народ об этом позаботится. Джордж как-то сказал, что угнетатель очень силен и может сломить его, может поставить нас на колени, может сравнять нас с землей, но угнетатель физически не сможет продолжать делать это вечно. В какой-то момент его ноги устанут, а когда его ноги устанут, то Джордж Джексон и народ сорвут свои наколенники…
Так что мы проявим чудеса практичности. Мы не будем делать заявления и верить тому, что говорят тюремные чиновники, — мы не поверим в их невероятную историю о том, как один человек убил пятерых за полминуты. Мы будем продолжать и будем жить, оставаясь реалистами. Нас ждет много боли и страданий, если мы хотим развивать то, что начали. Но я вижу, как даже в страданиях крепнет наша сила. Я вижу, показанный Джорджем пример продолжает жить. Мы знаем, что когда-нибудь мы все умрем. Но мы также знаем, что смерть бывает разная — реакционная и революционная. Одна смерть значительна, другая — нет. Смерть Джорджа, несомненно, имела значение. Значение его гибели будет очень велико, тогда как смерть остальных, расставшихся с жизнью в тот день в Сан-Квентине, ничего не будет стоить. Даже те, кто поддерживает их сейчас, перестанут оказывать им поддержку в будущем, потому что мы собираемся изменить их сознание. Мы изменим их сознание, в противном случае от имени народа мы будем должны истребить их всех их до единого, целиком, абсолютно, полностью. ВСЯ ВЛАСТЬ НАРОДУ.
Никакими словами не выразить боль, которая охватывает каждого, кто думает о павшем в бою нашем товарище. Но в этом стихотворении моему брату Мелвину удалось лучше других выразить то, что мы чувствуем, потеряв Джорджа Джексона:

МЫ ЗВАЛИ ЕГО ГЕНЕРАЛОМ

Сегодня небо голубое,
Погода ясная и ярко светит солнце.
Дом, в котором Джордж жил когда-то,
Превратился для него в могилу,
Пока «Пантера» говорил о духе.
Я видел, как человек крадется,
Словно кот, по крышам,
Скользит вдоль горизонта,
Не отбрасывая тени,
Лишь цепи сброшены в море,
А мозолистые руки и
Сломанные ноги продолжают
Крушить и отбрасывать барьеры.
Ангелы говорят, что его зовут
Джордж Лестер Джексон —
El General.
Все люди возвратились домой,
В свои лачуги,
А он теперь в мире богов,
Героев, великих людей, гигантов.
Он был подобен быстрому
Ветру, крутящемуся пенному потоку,
Грохотанью грома,
Вспышке молнии;
Он сметал на своем пути
Всех бросавших ему вызов
И всех чертей,
Но у него хватало ласки для листьев,
Песка и неба.


31. Выживание

То Правосудие — слепая богиня,
Для которой мы, черные, мудры:
Ее повязка скрывает две гнойные раны -
Раньше на этом месте, возможно, были ее глаза.

Почти сразу после того, как Дэвид Хиллиард отправился в тюрьму отбывать свой срок, начался набор присяжных для моего второго судебного процесса. Задавшись целью сформировать беспристрастное и честное жюри, Чарльз Гэрри столкнулся с теми же проблемами, что и прежде. Один из кандидатов в жюри только что исполнял обязанности присяжного на суде над Дэвидом. Он клялся под присягой, что ничего не знает о партии «Черных пантер» и ее лидерах. Ему указали на то, что он совсем недавно обвинил Дэвида Хиллиарда. Он ответил, что понятия не имел о том, что Дэвид — один из лидеров нашей партии. Было ясно, что обвинение изо всех сил старается сделать так, чтобы присяжные не пришли к единому решению.
Оказаться на скамье подсудимых во второй раз по тем же самым обвинениям — этот опыт иначе как странным не назовешь. Тебя мучает неизвестность, и одновременно возникает ощущение дежа вю. Большую часть времени я скучал, словно при просмотре давно знакомой и плохо сделанной драмы, которую показывают далеко не первый раз. Второе судебное разбирательство было просто очередной шарадой, оправдывающей их попытки вернуть меня обратно в тюрьму штата еще лет на тринадцать. Основная разница между двумя процессами заключалась в том, что на сей раз я был отпущен под залог. Это означало, что по вечерам я мог заниматься делами партии. Кроме того, меня не могли признать виновным по более серьезному обвинению, чем то, по которому я уже обвинялся в прежний раз, т. е. по обвинению в совершении преднамеренного убийства. Лоуэлл Дженсен, выступивший обвинителем на моем первом процессе, занял пост окружного прокурора, поэтому новым моим обвинителем стал помощник Дженсена — Дональд Уайт. Он был не чета Чарльзу Гэрри, впрочем, это было и не важно, потому что все, что от него требовалось, — это следовать сценарию первого процесса.
Суд начался и продолжился по большей части теми же показаниями свидетелей, что и в прошлый раз. Снова обвинение сделало упор на показания офицера Хинса. Когда Чарльз Гэрри проводил перекрестный допрос этого свидетеля, случился первый большой сюрприз, который много сказал о наших оппонентах. Во время допроса Хинса Гэрри особенно подчеркивал тот факт, что, когда офицер Фрей приказал мне выйти из машины, я вышел лишь с одной книжкой в руках (это был сборник законов, связанных с доказательствами по уголовному делу). На книге моей собственной рукой было написано мое имя, все ее страницы были заляпаны моей кровью. Эта книга была очень важной уликой на первом процессе, поскольку ее присутствие противоречило версии обвинения, согласно которой у меня той ночью был пистолет. Гэрри повернулся к судебному секретарю и попросил у него книгу. Между прочим, книга была занесена в список улик, фигурировавших на первом процессе. Секретарь ответил, что книга была «утеряна». В первый момент я ушам своим не поверил, но очень быстро понял, что они говорят серьезно. У них действительно не было книги. Как могла исчезнуть такая важная улика? Как они объяснили, при пересмотре дела Апелляционный суд забрал все, что к делу относилось. И где-то между Апелляционным судом и Аламедским окружным судом книгу потеряли, хотя все другие вещественные доказательства были на месте. Мой второй процесс, который поначалу казался шарадой, теперь превращался в цирк.
Несмотря на то, что обвинитель клялся и божился, что он «расстроен» «потерей» книги, его слова звучали не слишком убедительно. Он предложил, чтобы в качестве вещественного доказательства была рассмотрена фотография книги. При этом он много говорил о том, что фотография представляла собой точную копию книги и была использована защитой в качестве улики на первом процессе. Но фотография — это все-таки не книга. Обвинение нашло свидетеля, утверждавшего, что 28 октября я начал палить по двум полицейским, а вот улика, которая опровергала это утверждение, единственный предмет, который я держал в руках той ночью, пропала. И теперь они хотели заменить ее точной копией. Присяжные не могли видеть следов моей засохшей крови на страницах книги, не могли прочесть моего имени на форзаце, не могли видеть те подчеркнутые мною отрывки в уголовном кодексе, касающиеся достаточных оснований для ареста, отрывки, которые я всегда читал при встрече с полицейскими и гражданами. Чарльз Гэрри выразил протест в связи с утратой существенной улики со стороны защиты и заявил о нарушении закона в ходе судебного разбирательства. Протест и заявление были отклонены.
Затем вместо шарады суд стал похож на фарс. На следующий день штат устроил еще один фокус, когда группа одетых в гражданскую одежду мужчин ввела в зал суда робкого и запуганного до смерти человека — Дела Росса. Нам и в голову не приходило, что его могут вызвать в качестве свидетеля на второй процесс, поскольку доверие к его показаниям было основательно подорвано на первом. Дел Росс появился словно из ниоткуда. Не совсем, конечно, из ниоткуда: он рассказал, что его разыскали в другом штате и привезли на суд. Точно так же обвинение поступило и с Генри Гриером. Подозреваю, что Росса запугивали и ему угрожали, он ведь из породы пугливых. По бумагам он проходил как «бывший автомобилист». Это, наверное, потому, что на первом суде он сказал, что он «путешествовал».
На этот раз Росс дал такие показания, каких от него ожидали. Он показал, что на первом суде говорил неправду, а потом повторил показания, с которыми выступал перед большим жюри. После признания в лжесвидетельстве суд, тем не менее, согласился принять показания Росса в качестве доказательства по делу. Но все же любой, кто видел, как эта запуганная душа покорно соглашалась с вопросами обвинения, с трудом принял бы такие показания всерьез. И хватило же у них наглости, удивился я, вызвать Росса в суд.
Сначала я опять почувствовал к нему жалость. Но вскоре я порядком разозлился на прокурора за то, что он устраивал такой постыдный фарс и называл это судебным разбирательством. Я с нетерпением ждал того момента, когда Чарльз Гэрри приступит к перекрестному допросу Росса. Однако окружной прокурор не соизволили предупредить нас о появлении Росса на суде. Поэтому Гэрри не подготовился к допросу. Он попросил сделать перерыв, чтобы он мог съездить в Сан-Франциско и привести оттуда пленку и письменную запись беседы, которую он имел с Россом перед первым процессом. Это доказательство было чрезвычайно важным. Оно демонстрировало ненадежность Росса как свидетеля и заставляло сомневаться в его показаниях. Но судья отказал моему адвокату в просьбе прервать слушание и велел ему приступать к допросу свидетеля.
Я не мог больше сдерживаться. Я чувствовал, что по отношению к нам совершается вопиющая несправедливость. Потребность высказаться по этому поводу была настолько сильна, что секретарь, ведущий протокол судебного заседания, ничего не смог сделать. Я встал и заявил, что слушание не может продолжаться, пока нам не дадут как следует подготовиться к перекрестному допросу Дела Росса. Защита имела право попросить время на подготовку, провозгласил я, особенно с учетом того факта, что накануне штат конфисковал важнейшее вещественное доказательство. Теперь они отказывают нам в отсрочке на час, чтобы привести важные сведения, хотя прокурору такие отсрочки обычно разрешают делать. В зале стало расти напряжение, когда я продолжил и сказал, что я стоял между «незнанием своего народа и насилием штата со сборником законов в руке, которую вы якобы «потеряли». Я сказал, пусть возвращают меня обратно в тюрьму. Я обернулся к рассерженной публике и попросил ее успокоиться. «Если они тронут меня, вы знаете, что делать, — сказал я, — но пока ведите себя как положено». Прекрасные люди, они оставались на местах, пока я не попросил их покинуть зал суда. Они вышли и собрались в коридоре, отказавшись покинуть здание. Я пошел за ними в коридор, куда уже начала подтягиваться полиция. Было очевидно, что они жаждут массовых арестов, чтобы поймать нас в сеть обвинений, залогов и судебных процессов. Понимая, что люди должны уйти, я сказал им это сделать, чтобы я мог разобраться с обвинением и использовать время в свою пользу. Они спокойно покинули здание.
Пока все были в полном замешательстве, я вернулся в зал и подошел к Делу Россу, сидевшему на свидетельском месте. У бедного брата глаза округлились от страха. «И почему же ты сидишь здесь, брат? — спросил я его. — Мы боишься?» Тут вмешался детектив и сказал Россу не слушать меня, но я продолжил. «Почему ты подчиняешься ему, когда он затыкает тебе рот? Я тебя вовсе не ненавижу, я люблю тебя, брат». Полицейские увидели, что мои слова воздействуют на Росса, и увели его.
Когда зал суда опустел, Гэрри отправился в свой офис в Сан-Франциско. Мой план сработал. Я добился перерыва в слушаниях, и теперь у Гэрри было время на поездку. Все было под контролем, несмотря на то, что повсюду была полиция и, казалось, судья не понимал, что происходит. Я поднялся наверх в тюрьму и сказал охранникам открыть мою камеру. Но они хотели, чтобы я подписал документы, подтверждающие мое возвращение в тюрьму и, следовательно, отмену залога. Я отказался подписывать какие-либо бумаги. «Просто посадите меня в камеру», — сказал я. Тогда они открыли камеру для меня и сказали, что подождут несколько часов, пока Гэрри ездит за показаниями, а потом, если я не подпишу необходимые документы, они вышвырнут меня отсюда. Я лег на койку и заснул.
Гэрри тщательно искал и пленку, и письменную запись его беседы с Делом Россом в 1968 году, но не смог их обнаружить. Несколько недель назад его офис взломали и ограбили — показания Росса попали в число украденных вещей. Так что он вернулся в Окленд с пустыми руками, но не лишенным уверенности. Суд возобновился, начался перекрестный допрос Росса. У нас не было поводов волноваться. Даже без показаний, данных моему адвокату, свидетель Росс выглядел настолько странно, что доверия к себе так и не вызвал. Для начал он повинился суду, что солгал час назад. Он был виновен в лжесвидетельстве не раз и не два, а семнадцать раз. Далее, он признался в том, что боится окружного прокурора и всех присутствующих в зале — и судью, и присяжных, вообще всех. Словно этих признаний было мало, Росс попросил у судьи разрешения обратиться к суду с вопросом. Судья удовлетворил просьбу свидетеля. В зале воцарилась тишина. Затем, обводя зал взглядом, Росс спросил: «Есть здесь кто-нибудь, кто верит в истину? Не могли бы вы поднять руку?» Уж такого ненормального поведения от Росса никто не ожидал, поэтому все застыли, ошеломленные. Никто не сделал никаких движений и не заговорил, кроме окружного прокурора. Он поднял руку и сказал: «Мистер Росс, я верю в истину». Судья наклонился и сказал Уайту опустить руку. Росс продолжил: «Ведь я не знаю сам, что есть правда».
Этим поступком Росс окончательно дискредитировал себя как свидетеля. Мне жаль было видеть его настолько потерявшим человеческий облик. Росс казался мне живым примером того, что американское общество может сделать с угнетенными и бедными людьми. Недостойное злоупотребление властью — и слабый человек доведен до ужаса. Этому человеку терять-то было почти нечего, но он панически боялся лишиться и этой малости. Жизнь научила его бояться тех, кто контролирует общественные институты, и подчиняться им. Наконец, он столкнулся с решающим испытанием. Оно напоминало все незначительные, но унизительные решения, которые Россу приходилось принимать раньше. У него не было внутреннего источника, откуда он смог бы черпать силу для сопротивления. Он опять сдался, и последнее поражение привело его к страданию и позору.
После такого грома среди ясного неба всем требовалась передышка, так что на выходных суд решил не собираться. В тот же день, когда я размышлял о том, что случилось с Россом и как обвинение им манипулировало, мне пришла идея. Осуществление моего плана должно было привести к завершению суда. Меня даже могли отправить обратно в тюрьму, но зато я чувствовал, что сделаю важное политическое заявление. Как только в понедельник утром суд вновь приступит к работе, я встану и объявлю о наложении гражданского ареста на прокурора за подстрекательство и содействие в уголовном преступлении, а именно — в использовании на суде ложных показаний Дела Росса. Затем я попрошу судью помочь мне арестовать прокурора. Судья непременно откажется, так что я обращусь к присяжным за помощью в наложении гражданского ареста на прокурора и судью. Мои действия были призваны показать публике, насколько трудно обычному гражданину добиться в судах правосудия, когда те, кто обвиняет его, нарушают закон, чтобы добиться обвинительного приговора. Это не была бы просьба о помощи, а обращение к человеческому чувству справедливости. Подобное политическое послание оказало бы сильное воздействие на сознание людей.
Адвокаты скептически отнеслись к моему плану, но согласились проверить его с юридической точки зрения. Я хотел, чтобы у моего выступления в суде была твердая юридическая база. Однако, проконсультировавшись с законом, адвокаты сказали мне, что окружного прокурора или судью невозможно подвергнуть гражданскому аресту. Они были представителями судебной власти, и лишь большое жюри могло предъявить им обвинение. После этого я отказался от своей задумки, хотя по-прежнему был убежден в том, что она была неплоха. Что еще оставалось делать, если служители закона могли безнаказанно его нарушать, а простые граждане не могли найти на них управы? Если бы существовала возможность арестовать окружного прокурора и судью, я бы это сделал, несмотря на то, что, вероятно, потом отправился бы в тюрьму. Зато я бы наглядно указал на необходимость революционного правосудия.
В дальнейшем судебные слушания обошлись без заметных событий. Те же самые эксперты, проводившие баллистическую экспертизу, давали те же самые показания. Слушать их было еще утомительнее, чем раньше. На этот раз наша защита была гораздо короче по сравнению с первым разом. Сначала мой адвокат пригласил меня давать показания, и я рассказал, как все было на самом деле. Потом прокурор Уайт приступил к перекрестному допросу. Он использовал немало чисто судебных фокусов, но он не слишком преуспел в своих попытках подорвать доверие к моим показаниям. Я не отступил от них ни на йоту. Уайту недоставало изысканности и умения Лоуэлла Дженсена. В результате наша беседа не была ни напряженной, ни взаимно стимулирующей.
Присяжные совещались довольно долго в свете того, то это был уже второй процесс и обвинений против меня выдвигалось меньше. Чем дольше они обсуждали решение, тем крепче становилась моя уверенность в том, что кто-то из присяжных настаивает на снятии обвинений. Наконец, присяжные вернулись в зал суда и сообщили судье, что они оказались в безвыходном тупике: одиннадцать из них были за обвинительный приговор, но один выступал за снятие обвинений. Судья объявил, что присяжные не вынесли единогласного решения, закрыл суд и распустил жюри. Меня ждал третий судебный процесс.
На третьем процессе события развивались в нашу пользу. Набившее оскомину шоу началось по новой: опять прокурор Дональд Уайт, свидетели Герберт Хинс, Генри Гриер и Дел Росс и прочая «группа поддержки». Вместе с тем, происходящее все больше стало напоминать сцену из Кафки. На этот раз в сценарии произошел сбой. Сюжет стал развиваться так, как нужно было нам. И первый звоночек, сигнализировавший о переменах, прозвенел тогда, когда офицер Хинс забыл свои слова.
На первом и втором суде Хинс твердил, что Джин Маккинни и я были единственными участниками инцидента, за исключением самого Хинса и Фрея. А на третьем процессе Хинс вдруг сказал, что припоминает еще одну личность, которая была на месте происшествия. Это был мужчина, одетый в светлую желто-коричневую куртку, но он не был пассажиром в машине, которую я вел. Информация об этом третьем персонаже всплыла во время перекрестного допроса Хинса Чарльзом Гэрри. Осознав, что он сказал не положенные ему по сценарию слова, Хинс смутился и от стыда склонил голову. Вскоре после этого, когда суд ушел на перерыв и присяжные тоже покинули зал суда, окружной прокурор схватил Хинса за шиворот и стал ругать его при открытых дверях. Оговорка Хинса меняла все дело, и теперь я знал, что мы переиграем этого свидетеля, несмотря на показания Генри Гриера.
Третий мужчина. Неужели Хинс постоянно помнил о нем, но молчал? Неужели у этого полицейского закончился приступ амнезии? Ведь он был сам не свой с той самой ночи. Был ли третий человек настоящим убийцей Фрея, которого Хинс покрывал все эти годы? Может, штат сдался, и информация о третьем лице была для него единственным выходом из сложившегося положения? Все вопросы стали теперь чисто теоретическими, а предположения о мотивах и заговорах штата — банальными и неуместными.
Пришло время выступать защите. Гэрри приготовил обвинению особый сюрприз: он собирался полностью опровергнуть показания Генри Гриера. Этот наш «подарок» обвинению со всей тщательностью готовился во время первого и второго процесса. Теперь мы окончательно подготовились к тому, чтобы доказать, что Генри Гриер не был на месте перестрелки 28 октября.
Во время перекрестных допросов свидетелей со стороны обвинения, особенно полицейских, прибывших на место происшествия, Гэрри всегда подробно спрашивал о местонахождении каждого человека и каждого предмета в радиусе шестидесяти ярдов от места перестрелки и просил описать их. Он просил каждого полицейского описать все, что он увидел, прибыв к месту событий. Ни один полицейский не сказал, что видел автобус. С чего бы это? Все потому, что автобуса просто не существовало. Никто из полицейских не хотел лжесвидетельствовать, хотя все они как один были готовы позволить водителю автобуса сделать это.
Чарльз Гэрри вызвал на свидетельское место человека, который мог подтвердить маршрут Гриера и расписание движения его автобуса той ночью. Этим свидетелем был диспетчер автобусной компании. Мы хотели, чтобы он выступил со своими показаниями раньше, но опасались, что он может солгать и поддержать ложные показания Гриера. В то же время у нас вызывал удивление тот факт, что обвинение не привлекло диспетчера для поддержки истории Гриера. Мы все еще осторожничали с использованием его показаний на втором процессе, но начали собирать все возможные улики, доказывающие, что в радиусе шестидесяти ярдов от места перестрелки ни один полицейский не видел автобуса. На первом процессе мы откровенно опасались предоставлять эти сведения: мы думали, что обвинение натравит диспетчера на нас. Так что мы все выжидали подходящего момента, а между тем готовили неопровержимые доказательства перед тем, как окончательно опровергнуть показания Гриера.
Гриер засвидетельствовал, что находился на расстоянии десяти футов от места событий, что подъехал к нам на своем автобусе и остановился почти рядом с машинами и хорошо видел перестрелку. Если автобус длиной в шестьдесят футов находился так близко от места перестрелки, то полицейским трудно было бы его не заметить. В то же время никто их них не показал, что видел автобус. Когда мы окончательно убедились в эффективности наших доказательств, мы позвонили директору автобусной компании. Тот показал, что, согласно записям компании о движении Гриера и времени прохождения им положенного маршрута, выходило, что Гриер не мог пройти контрольные точки маршрута и побывать на месте происшествия. По данным диспетчера, во время перестрелки Гриер должен был быть на расстоянии, по крайней мере, полторы-две мили от места событий. Таким образом, диспетчер подтвердил показания полицейских, свидетельствовавших в пользу обвинения: на месте перестрелки не было никакого автобуса.
Позиции обвинения медленно, но верно слабели. Сначала Росс, теперь вот Гриер. Жюри присяжных опять не пришло к единогласному решению. На этот раз присяжные разделились пополам: шестеро — за вынесение обвинительного приговора, шестеро — за снятие обвинений. И вновь судья был вынужден закрыть суд без окончательного решения. Мне было предписано явиться в суд 15 декабря для установления даты четвертого судебного процесса. Но я предчувствовал, что обвинения с меня будут сняты, так как доверия к главным свидетелям обвинения больше не было. Я оказался прав.
На слушании 15 декабря появился сам Лоуэлл Дженсен. Я не видел его со времени слушания по вопросу о залоге, которое состоялось летом 1970 года. После того, как судья открыл заседание, Дженсен сразу поднялся и взял слово. Он сказал, что никогда бы не подумал, что наступит такой день, когда он будет просить суд о прекращении моего дела. Судья посмотрел на окружного прокурора. «Вы просите о прекращении дела в интересах правосудия?» — спросил судья, используя соответствующую юридическую формулировку. На что Дженсен ответил: «Нет, не в интересах правосудия, потому что оно не справедливо. Я никогда не думал, что буду должен сказать об этом, но полагаю, что дело следует закрыть».
Решение о прекращении дела было принято, что положило конец абсурдным и незаслуженным судебным нападкам на меня, начатым более четырех лет назад. Тридцать три месяца я провел в тюрьме, моей семье пришлось вынести столько страданий, а партии — потратить не одну тысячу долларов на мою защиту. Эти деньги могли бы пойти на помощь общине. Дженсен был прав, но только не в том смысле. Правосудие просто не было совершено.


32. Китай

Народы, одержавшие победу в революции, должны оказать поддержку и помощь народам, борющимся за освобождение. Это наш интернациональный долг.
Сейчас, когда я размышляю о разностороннем опыте, который я получил во время пребывания в Китайской Народной Республике, в стране, которая просто ошеломила меня, стоило мне собственными глазами увидеть ее, этот опыт кажется каким-то размытым, отстраненным. Время отнимает непосредственность ощущений, оставшихся от поездки, память начинает подводить. Однако это обычное явление, не стоящее особого беспокойства. Важнее всего то воздействие, которое Китай и китайское общество оказали на меня, вот оно как раз незабываемо. Находясь в этой стране, я достиг какого-то физиологического освобождения, чего раньше мне испытывать не приходилось. Было бы слишком просто сказать, что в Китае я почувствовал себя как дома; мое ощущение было более глубоким и значимым. То, что пробудилось во мне, — это невероятное ощущение свободы, словно с моей души сняли огромный груз и я получил возможность быть самим собой, причем без всякой необходимости постоянно ощетиниваться, притворяться или что-то кому-то объяснять. Впервые в жизни я почувствовал себя абсолютно свободным, полностью свободным и в окружении друзей. Этот опыт впечатлил меня невероятно, поскольку подтвердил мое убеждение в том, что угнетаемый народ может освободиться, если его лидеры будут стараться пробуждать национальное самосознание и без устали бороться против угнетателя.
В связи с тем, что моя поездка в Китай была очень короткой и к тому же проходила под большим давлением, осталось немало мест, которые я не смог посетить, и много вещей, с которыми я бы хотел ознакомиться, но вынужден был от этого отказаться. Но, несмотря на ограничения, даже из самых обычных встреч я мог извлечь определенный урок, т. е. я что-то открывал для себя, выслушивая вопрос, заданный рабочим, ответ, который давал школьник, или знакомясь с взглядами правительственного чиновника. Эти незначительные и, казалось, маловажные моменты на самом деле несли с собой просвещение, и они многому меня научили. К примеру, поведение китайской полиции стало для меня своего рода откровением. Полицейские в Китае действительно призваны защищать людей и помогать им, а не подавлять. Обходительность полицейских была искренней; между ними и остальными гражданами не существует жесткого разделения или взаимных подозрений. Такие отношения впечатлили меня до глубины души. Поэтому, когда я вернулся в Штаты и увидел, что в аэропорту Сан-Франциско меня встречала боевая группа (ее вызвали для дополнительной охраны, поскольку около тысячи людей приехало в аэропорт, чтобы поздравить нас с возвращением), меня вновь ошарашила мысль о том, что полиция в нашей стране является захватнической, используемой для подавления силой. Я поделился своими мыслями с офицером-таможенником. Он был чернокожий и у него имелось оружие. Я объяснил ему, что испытываю неподдельный страх при виде этих пистолетов, которые окружают меня со всех сторон. Я сказал таможеннику, что возвращаюсь из страны, где армия и полиция не находятся в оппозиции к народу, а служат ему.
Приглашение посетить Китай я получил вскоре после освобождения из колонии для уголовных преступников в августе 1970 года. Китайцы интересовались анализом марксизма, принятым в нашей партии, и хотели обсудить эту проблему непосредственно с нами, равно как продемонстрировать нам конкретное приложение теории к практике на собственном примере. Мне очень хотелось поехать и в конце года обратился за паспортом, который мне оформили через несколько месяцев. Однако в тот момент поездка не состоялась из-за суда над Бобби и Эрикой в Нью-Хэвене. Тем не менее, мое желание посетить Китай нисколько не ослабло. Узнав, что президент Никсон собирается нанести визит в КНР в феврале 1972 года, я решил обогнать его. Я намеревался доставить послание правительству Китая и китайской компартии. Это послание нужно было передать Никсону во время его визита.
В Китай я отправился в конце сентября 1971 года, как раз между вторым и третьим судебным процессом. Я обошелся без всяких уведомлений и общественных заявлений, потому как находился под обвинением. В моем распоряжении было всего лишь десять дней. Хотя у меня было право свободного перемещения, а также имелся паспорт, суды Калифорнии запросто могли задержать меня в любое время, так как я был отпущен под залог и не должен был заезжать в Нью-Йорк, потому что мне полагалось проследовать из Калифорнии прямо в Канаду. Поскольку я понятия не имел, чего мне ждать от властей, прибыв в Нью-Йорк, я продолжал избегать огласки. Возможность постановления об удержании выглядела не такой уж невероятной: мне могли инкриминировать попытку побега. Улетая в Канаду из Нью-Йорка, я избавлялся от надзора федеральных властей, а в Канаде мне удалось сесть на самолет до Токио. Мои намерения не были секретом для полицейских агентов, так что они следовали за мной по пятам всю дорогу, вплоть до китайской границы. Вместе со мной ехали два товарища: Элейн Браун и Роберт Бэй. У меня нет ни малейших сомнений насчет причин, по которым нам позволили уехать в Китай: полиция была уверена в том, что мы не вернемся обратно. Если бы полиция была в курсе моего намерения обязательно вернуться в Штаты, не исключено, что она сделала бы все возможное, чтобы не допустить моей поездки в КНР. Китайское правительство прекрасно понимало сложившуюся ситуацию, и, пока я находился в Китае, мне предлагали политическое убежище. Однако я ответил, что обязан возвратиться, ибо пространством, на котором разворачивалась моя борьба, были Соединенные Штаты Америки.
Прохождение через службу иммиграционного контроля и таможню в империалистических странах было процедурой настолько же грубой, насколько мы могли ожидать от своей страны, где подобное неуважение человеческого достоинства стало повседневным явлением. В Канаде, Токио и Гонконге все содержимое наших сумок было вытащено, а сами сумки были тщательно проверены. В Токио и Гонконге нас даже подвергли личному обыску. Мне казалось, что, выйдя из Калифорнийской колонии для уголовных преступников, я распрощаюсь с такими унизительными порядками, однако я сознаю, что исправительная колония — это лишь один из институтов принудительного заключения, и находится он в рамках огромной тюрьмы, которую представляет собой общество, не свободное от расизма. Когда мы прибыли на свободную территорию, где по всем предположениям охранники должны были иметь непроницаемые лица и подозревать всех и каждого, товарищи в фуражках с красными звездами попросили у нас паспорта. Увидев, что паспорта в порядке, они поклонились нам и спросили, наш ли это багаж. Мы сказали, что он действительно принадлежит нам, и услышали в ответ: «Вы прошли таможенный досмотр». Наши сумки не открывали ни в момент приезда в Китай, ни тогда, когда мы покидали эту страну.
Китайские пограничники приветствовали нас поднятыми вверх автоматами. Китайцы на самом деле живут, руководствуясь следующим правилом: «Политическая власть вырастает из жерла пушки». Поведение китайцев постоянно напоминало нам о соблюдении этого правила. Впервые в жизни я не чувствовал угрозы, исходящей от вооруженного человека в форме; долг китайских солдат заключался в том, чтобы защищать гражданских лиц.
Китайские товарищи разочаровались, узнав, что мы можем пробыть у них всего лишь десять дней. Они хотели, чтобы мы задержались подольше, однако я должен был вернуться в Штаты к началу третьего процесса. И все же за этот короткий срок мы успели немало сделать: совершили поездки в разные регионы страны, посетили фабрики, школы, коммуны. Куда бы мы ни приезжали, толпы людей встречали нас рукоплесканиями, мы отвечали им тем же. Это было прекрасно. В каждом аэропорту тысячи китайцев приветствовали нас, громко аплодируя, размахивая «Маленькими красными книжечками» и показывая нам транспаранты с надписями: «Мы поддерживаем партию «Черных пантер», «Покончим с американским империализмом!», «Мы поддерживаем американский народ, но империалистический режим Никсона необходимо свергнуть».
Мы также посетили все посольства, какие могли. На первом месте для нас стояло все-таки общение с революционными собратьями, а не знакомство с местными достопримечательностями, поэтому китайцы организовали для нас встречи с послами разных стран. Посол Северной Кореи устроил нам роскошный обед и показал фильмы о своей родине. Кроме того, мы увиделись с послом Танзании, он оказался отличным товарищем, а также с делегациями из Северного Вьетнама и Временным революционным правительством Южного Вьетнама. У нас не получилось встретиться с послами Кубы и Албании по той простой причине, что нам не хватило времени.
Когда весть о нашей поездке в Китай разлетелась по всему миру, ей стали уделять повышенное внимание, так что пресса отслеживала все наши шаги, чтобы выяснить мотивы нашего прибытия в КНР. Журналистам хотелось знать, собирались ли мы каким-нибудь образом навредить визиту Никсона в Китай, поскольку мы находились в явной оппозиции к его реакционной власти. Большую часть времени репортеры буквально преследовали нас. Однажды один канадский журналист никак не хотел уходить от моего столика, хотя я просил его об этом несколько раз. Он не переставал кружить поблизости, задавая нам вопросы, несмотря на то, что мы ясно дали понять, что нам нечего ему ответить. В конце концов, его назойливость стала внушать мне настоящее отвращение, и я попросил вывести настырного канадца. Через несколько секунд появились мои китайские друзья вместе с полицией и поинтересовались, хотел бы я, чтобы журналиста арестовали. Я сказал, что ареста не надо, я лишь хочу, чтобы этот человек оставил меня в покое. После этого инцидента мы стали жить на вилле, которую охранял почетный караул из красноармейцев. Было чему удивиться: полиция заняла нашу сторону.
Нам обещали встречу с Мао Цзэдуном, однако Центральный Комитет китайской компартии счел эту встречу не совсем корректной, так как я не являлся главой государства. Вместе с тем мы дважды встречались с главой китайского правительства Чжоу Эньлаем. Одна из встреч длилась два часа, и на ней присутствовали другие иностранные гости. Зато другая продолжалась в течение шести часов, и на ней посторонних уже не было, китайский премьер и товарищ Цзян Цин, жена Мао Цзэдуна, общались исключительно с нами. Мы обсудили международную ситуацию, положение угнетенных народов в общем и проблемы чернокожего населения в частности.
В день годовщины провозглашения КНР, 1 октября, в Большом зале народов был устроен грандиозный прием. Мы посетили это мероприятие вместе с премьер-министром и товарищами из Мозамбика, Северной Кореи, Северного Вьетнама и представителями Временного правительства Южного Вьетнама. Появление Мао обычно становилось кульминационным моментом на самом главном празднестве в Китае, но в этом году председатель компартии не почтил праздник своим присутствием. Когда мы входили в зал, оркестр играл «Интернационал». Мы сидели за столом вместе с ректором Пекинского университета, командующим северокорейской армии и товарищем Цзян Цин, женой Мао. Чувствовалось, что это была большая честь.
Все увиденное мною в Китае, доказывало, что Китайская Народная Республика — это независимая и освобожденная страна, где правит социалистическое правительство. Для людей открыт путь к свободе, они могут сами определять свою судьбу. Что за восхитительное ощущение наблюдать, как развивается революция, к тому же такими быстрыми темпами. Невозможно забыть знакомство с настоящим бесклассовым обществом. Здесь работает известное изречение Маркса «от каждого по способностям, каждому по потребностям».
Однако я прибыл в Китай не только для того, чтобы абсолютно всем восхищаться. Я ехал сюда, чтобы учиться, а также выработать собственное критическое мнение, ибо совершенного общества в принципе не существует. Но найти недостатки было довольно сложно. Китайцы настаивают на том, чтобы ты обязательно нашел повод для критики. Они стойко веруют в самую суровую самокритику и в критику со стороны. Как говорят в Китае, без критики петли дверей начинают скрипеть. Чрезвычайно трудно высказывать в их адрес похвалу. Они попросят покритиковать их, скажут, что Китай — отсталая страна. В свою очередь я всегда на это отвечал: «Да нет же, вы развивающаяся страна». Однажды я просто был должен высказать критические замечания. Произошло это во время посещения сталелитейного завода. Над трубами завода, куда нас пригласили, вились клубы черного дыма. Я сказал китайцам, что в Соединенных Штатах сильные выбросы дыма на промышленных предприятиях считаются загрязнением окружающей среды, поскольку они отравляют воздух. А загрязнение воздуха вокруг этого завода было настолько серьезным, что в некоторых местах люди с трудом могли дышать. Я постарался убедить китайцев в том, что, если они продолжат развивать свою промышленность ускоренными темпами и не будут задумываться о последствиях индустриального развития, то в итоге им не чем будет дышать. Я побеседовал с рабочими завода. Я говорил им примерно следующее: человек есть часть природы, но в то же время он находится в противоречии с природным миром, поскольку противоречия являются основным законом существования вселенной. Поэтому при всем стремлении китайцев повысить уровень жизни, они могут свести весь прогресс на нет, если не сумеют разрешить это противоречие рациональным способом. Продолжая объяснения, я указал на то, что человек противостоит природе, но одновременно является внутренним ее противоречием. Следовательно, пока человек пытается резко изменить направление борьбы противоположностей, основанной на их единстве, он может ненароком уничтожить и самого себя. Похоже, китайцы меня поняли; они сказали, что ищут пути решения этой проблемы.
Полученные в Китае впечатления расширили мое понимание революционного процесса и укрепили мою веру в необходимость конкретного анализа конкретных условий. Китайцы с большой гордостью говорят об истории своей страны, о своей революции и частенько вставляют в разговор не теряющие значение с течением времени мысли председателя компартии Мао Цзэдуна. Но они также скажут вам: «Такой была наша революция, проведенная на основе конкретного анализа конкретных условий, и мы не можем руководить вами, в наших силах лишь дать вам определенные принципы. Правильное и творческое применение этих принципов на практике уже целиком и полностью зависит от вас». Странный и вместе с тем радостный это был опыт: я проехал тысячу миль, пересек континенты, чтобы услышать эти слова. Дело в том, что я и Бобби Сил пришли к точно такому же выводу за лет пять до поездки в Китай. Тогда мы учились в Окленде и вовсю рассуждали о возможных способах выживания американских негров в суровых условиях капиталистической системы. Мы пришли к тому, что одной теории недостаточно. Мы сознавали, что должны действовать, чтобы вызвать перемены в обществе. Еще не до конца понимая весь смысл, мы следовали указаниям Мао, который говорил: «Если ты хочешь познать теорию и методы революции, ты должен стать ее участником. Все подлинные знания рождаются в непосредственном опыте».


33. Измена Элдриджа и реакционное самоубийство

Несомненно, мы должны критиковать все и всякие ошибочные взгляды. Не подвергать критике ошибочные взгляды, давать им возможность повсюду распространяться и беспрепятственно захватывать «рынок», конечно, нельзя. Раз есть ошибки — надо критиковать, раз есть ядовитые травы — надо вести борьбу.
Революционная партия испытывает непрекращающееся давление со стороны как внутренних, так и внешних факторов. По своей природе любая политическая организация, посвятившая себя борьбе за радикальные социальные перемены, навлекает на себя резкое недовольство существующего порядка. Система постоянно подкарауливает момент, когда можно расправиться с угрожающей ей группировкой. Преданный революционер должен без обсуждений согласиться с существованием подобной опасности. Действительно, сначала внешний гнет формирует в человеке стойкое желание сопротивляться, а потом система уже не в силах сломить эту решимость. Но у революционера есть два врага, которые будут пострашнее, чем сама система, с которой он борется, — это политическая близорукость и отход от первозданной революционной концепции. Любое из этих нарушений способно привести революционера к отчуждению от тех, кого он мечтает освободить. Элдридж Кливер виновен в совершении и той, и другой ошибки.
Меня выпустили из тюрьмы в августе 1970 года. Вернувшись к делам, я нашел партию в полном беспорядке. Подобное состояние партии было спровоцировано вполне понятными причинами. Бобби и я долгое время находились в заключении, поэтому не могли активно следить за происходящими на улицах событиями, а также не могли эффективно руководить ежедневной жизнью партии. Кроме того, партию преследовали и осаждали, не переставая. Подразделения спецслужб всей страны были охвачены навязчивым желанием разгромить партию «Черная пантера». Многие наши братья были загнаны в угол и пойманы, взяты под арест или попросту убиты.
Последствия этих атак, обрушившихся на партию извне, были, конечно, ужасающими. Однако была и другая, еще более серьезная причина, которая вызвала в партии внутренние неурядицы и сложности и вообще поставила под угрозу сам смысл существования партии. Речь идет о том, что партию повели по пути реакционного самоубийства. Под влиянием Элдриджа Кливера партия утратила свою первоначальную цель и погрузилась в посторонние дела. Отстранившись от чернокожих, которые не имели к этим делам отношения, партия «Черная пантера» отступила и от негритянской общины в целом.
Партия зарождалась в определенное время и в определенном месте. Она начала создаваться на основе призыва к самообороне против полиции, патрулировавшей наши кварталы. Полицейские обходились с нами грубо и жестоко, оставаясь при этом совершенно безнаказанными. До сих пор угнетателям в полицейской форме оказывалось слабое сопротивление. Мы стали искать возможность для формирования силы, способной нанести ответный удар, а также работать над положительным образом сильного и бесстрашного негра в пределах нашей общины. Упор на использование оружия был необходимой стадией в нашем развитии. Мы исходили из утверждения Франца Фэнона. По его мнению, людям необходимо наглядно показывать, что колонизаторы и их агенты, т. е. полицейские, не наделены таким качеством, как пуленепробиваемость. Мы приняли это руководство к действию и тем самым совершили смелый шаг к выработке своей программы, нацеленной на пробуждение сознания людей.
Однако мы вскоре увидели, что оружие и форма, которые мы использовали, отсекают нас от общины. Нас рассматривали как специальную военную группировку, действовавшую вне общины и к тому же настроенную слишком радикально, чтобы вписаться в общую структуру. Возможно, наши действия в то время отдавали экстремизмом; не исключено, что мы увлеклись военными методами. Мы воспринимали самих себя как революционный «авангард» и не совсем понимали, что только народ может осуществить революцию. Так или иначе, в течение двух-трех лет в общине у нас была запугивающая репутация. Люди не понимали нас и не собирались брать в руки оружие, признав нас предводителями вооруженного сопротивления. Тогда было еще не ясно, как решить эту трудную дилемму. Мы представляли собой молодых революционеров, которые искали ответы на вопросы, поставленные обществом, и способы облегчения проявлений расизма. Мы сделали выбор в пользу сопротивления злу всеми средствами и в пределах закона. Но, возможно, наша силовая стратегия чересчур напоминала «большой прыжок вперед».
Тем не менее, я считаю, что методы борьбы, избранные «Черными пантерами» в 1966–1967 годах, в основном, были неплохим и необходимым этапом в жизни нашей партии. Зато проведенные нами военные операции привлекли внимание к нашей программе и к нашим планам в отношении будущего для чернокожего населения. Тогдашняя стратегия привлекла в наши ряды новых убежденных революционеров, а также помогла завоевать уважение народов третьего мира, ведущих борьбу с угнетателями. Но самый важный итог наших действий заключался в том, что нам все-таки удалось пробудить сознание чернокожих и белых граждан и заставить их задуматься над отношениями между полицией и меньшинствами в нашей стране. Сейчас даже трудно представить, насколько изменились отношения между американской полицией и чернокожими за последние шесть лет. Жестокие столкновения и коррупция все еще случаются в негритянских кварталах, но тем не менее полицейские управления стали на самом деле больше прислушиваться к проблемам городских меньшинств. Сегодня редко встретишь полицейского начальника, который не пытался наладить хотя бы в некой форме публичные отношения, связывающие полицию и чернокожее население. Кроме того, среднестатистический американский гражданин тоже стал проявлять больше внимания к случаям злоупотреблений и превышения полномочий в полиции, а не закрывать на них глаза, как делалось раньше. Прорыв в общественном сознании произошел во многом благодаря нашим действиям как раз той поры, когда мы были увлечены силовыми методами. Можно привести слова Хо Ши Мина, который сказал, что военная тактика, открыто применяемая для достижения военно-стратегических целей, ошибочна, тогда как применение той же тактики исходя из политических соображений будет абсолютно правильным. Мы последовали этому совету Хо Ши Мина. Наши действия теперь широко известны именно из-за политического резонанса.
Однако революция не совершается одним махом, это не единичное действие, а процесс. Времена меняются, и политика, служившая ориентиром в прошлом, не обязательно оказывается эффективной в настоящем. Избранная нами стратегия не была чем-то застывшим. По мере изменения внешних условий менялась и наша тактика. Патрулирование черных кварталов было лишь одним из пунктов нашей программы, которая состояла из десяти положений. Охрана чернокожего населения никогда не рассматривалась нами в качестве единственной задачи «Черных пантер». На самом деле, право на ношение оружия для защиты стояло ближе к концу программы — под седьмым пунктом. Оно шло только после тех требований, достижение которых являлось для нас более насущной целью, т. е. после свободы, обеспечения занятости, образования и жилья. Наши программы — их теперь называют программами по выживанию — с самого начала имели большое значение. Мы всегда планировали свои действия таким образом, чтобы быть участниками каждодневной борьбы негров за выживание, и искали такие средства борьбы, которые принесли бы пользу всем нашим чернокожим собратьям.
Но на партию оказывалось разлагающее воздействие как изнутри, так и снаружи. На протяжении нескольких лет средства массовой информации, находящиеся на службе Системы, раздували наши действия до размеров сенсации, особенно напирая на жестокость и применение оружия. Грандиозные события, такие, как выступление в Сакраменто, столкновение с полицией у редакции журнала «Рэмпартс», выстрел 6 апреля 1968 года, были истолкованы извращенно и никогда не были до конца поняты или проанализированы. Кроме того, нашу программу из десяти пунктов игнорировали, а наши планы по выживанию не принимали в расчет. «Черные пантеры» отождествлялись исключительно с применением оружия.
Имя Элдриджа Кливера связано и с другими отрицательными явлениями в жизни партии. Его вступление в партию именно после столкновения у редакции «Рэмпартс» не выглядит случайностью. Его привлекала сила, мощь оружия и тот звенящий от напряжения момент, когда бойцы стоят на краю гибели. Для него это и было революцией. Идеология Элдриджа основывалась на риторике, превозносящей насилие; его речь изобиловала бескомпромиссными высказываниями в духе «либо — либо», например: «Или взять в руки оружие, или остаться сопливым трусом». Он не поддерживал программы по выживанию, отказываясь рассматривать их как необходимую составляющую революционного процесса, в качестве средства, с помощью которого можно подготовить людей к общественной трансформации. Кливер был уверен в том, что эта трансформация может осуществиться лишь через насилие, для чего, по его мнению, требовалось вооружиться и штурмовать баррикады. Его одержимость насилием все больше и больше отдаляла его от общины. Не захотев отказаться от позиции, пропагандировавшей разрушение и отчаяние, Кливер недооценил врага и вступил на путь реакционного самоубийства.
Задолго до того, как Элдридж по-настоящему отошел от партии, он совершил первые шаги в сторону духовного изгнания. Он не смог установить связь между собой и народом, избегал политической близости, которой люди обычно ожидают от своих лидеров. Когда он скрылся из страны, его изгнание стало физической реальностью. Элдридж отрезал себя от самого главного подпитывающего революцию источника — ощущения единства с народом, разделения с народом смысла всех целей и идеалов. Его побег был похож на самоубийство, а его продолжающаяся ссылка в Алжире стала символом его отхода от общины на всех уровнях — географическом, психологическом и духовном.
С точки зрения диалектики, отступничество Элдриджа в итоге принесло кое-какие благоприятные последствия. Пока он и его последователи отождествляются с той самой деятельностью нашей партии, которая оттолкнула нас от общественности, партия уже избрала для себя другое направление. Элдридж взвалил приписанный нам средствами массовой информации образ прямо на свои плечи. Мы очень довольны тем, что избавились от этого бремени. Из-за действий Элдриджа Кливера доверие к нам несколько утратилось, но взамен мы получили более широкое признание от негритянской общины. Мы достигли более продвинутого состояния. Это был качественный прыжок вперед, подъем в сознании.
Альбер Камю писал, что «подлинная щедрость по отношению к будущему заключается в отдаче всего настоящему». Эти слова относятся и к революционеру. Такое отношение, продолжает Камю, проистекает из большой любви к земле, к нашим братьям, к справедливости. Партия «Черная пантера» придерживается того же правила. Отдавая все настоящему, мы отвергаем страх, отчаяние и поражение. Мы заделываем пробоины, зияющие в прошлом. Мы изо всех сил стараемся претворять в жизнь революционный принцип радикального изменения общества, и посредством долгой борьбы хотим «переделать душу нашего времени», как сказал Камю.

Эпилог

Я — это мы
Есть такое древнее выражение у африканцев: я — это мы. Если бы вы встретились с каким-нибудь жителем Африки в древние времена и спросили бы его, кто он, он бы ответил вам: «Я — это мы». Это и есть революционное самоубийство: я, мы, все мы вместе — это нечто одно и одновременно каждый из нас самостоятелен.
Так много моих товарищей ушло из жизни. Кое-кто из надежных партнеров, криминальных дружков и братьев из квартала просит сейчас подаяние на улице. Другие попали в психиатрическую больницу, оказались за решеткой или в могиле. Все они совершили самоубийство того или иного рода, потому что от природы были восприимчивы и обладали трагическим воображением — они могли видеть угнетение. Кто-то победил — это пример революционного самоубийства. Остальные совершили реакционное самоубийство, те, кто переоценил или недооценил врага. В любом случае, им не хватило сил изменить свое представление об угнетателе.
Разница заключается в надежде и желании. Имея надежду и испытывая желания, революционный самоубийца выбирает жизнь; по словам Ницше, он «стрела, стремящаяся попасть на другой берег». Самоубийцы обоих видов презирают тиранию, но презрение революционного самоубийцы сильнее, как сильнее и его страстное желание достичь другого берега. Реакционный самоубийца должен выучить, как выучил его брат революционный самоубийца, что пустыня не есть замкнутый круг. Это спираль. Когда мы пройдем через пустыню, все изменится.
Ты не можешь подставить свое горло убийце. Как сказал Джордж Джексон, ты должен защищать себя сам и занять позицию дракона, как это делается в карате, и раздавать удары направо и налево, если тебя окружили. Ты не молишь о пощаде, ибо твой враг приходит с мясницким ножом в одной руке и топором в другой. «Он не станет буддистом ни с того ни с сего».
Экклезиаст сказал, что у мудрого и у глупого один конец — они умрут, подобно любой собаке. Кто посылает нас в могилу? Нечто непостижимое, сила, которой подвластны все социальные классы, все пространства на земле, все идеологии. Эта сила зовется смертью, она наш Большой босс. Честолюбивый человек ищет способ лишить Большого босса власти, освободиться и самому решать, когда и как ему расстаться с жизнью.
Есть еще одна поучительная история об умном человеке и о глупце, ее можно найти в «Маленькой красной книжечке» Мао. Глупый старик пошел к Северной горе и начал копать. Мимо проходил старый мудрец и спросил его: «Зачем ты копаешь, глупый старик? Разве ты не знаешь, что ты не сможешь сдвинуть гору при помощи маленькой лопаты?» Однако глупый старик ответил так: «Раз гора не больше не растет, то она будет становиться все ниже и ниже каждый раз, когда я копну. После моей смерти мои сыновья и их сыновья, и сыновья моих внуков будут продолжать делать гору ниже. И кто сказал, что мы не сможем передвинуть гору?» И глупый старик не бросил копать, как и многие поколения после него. Мудрый старик смотрел на это с раздражением. Однако твердость и дух поколений, продолживших дело глупого старика, тронула сердце Бога, и Он послал двух ангелов взвалить гору к себе на плечи и передвинуть ее.
Вот такую историю рассказал Мао. Говоря о Боге, он имел в виду шестьсот миллионов человек, которые помогли ему справиться с империализмом буржуазным мышлением, с этими двумя огромными горами.
Реакционный самоубийца — это «мудрец», революционный же — «глупец», глупец для революции в том смысле, в каком апостол Павел говорил о жизни «глупца для Христа». Подобная глупость может сдвинуть с места гору, т. е. угнетение. Это наш огромный шаг вперед и наша обязанность перед ушедшими в мир иной и теми, кто еще не родился на свет.
Мы растрогаем Бога, мы растрогаем сердца людей, и все вместе мы обязательно сдвинем гору.


Примечания

1
120 см на 182 см. Фут = 12 дюймов = 30,84 см; ярд = 3 фута = 91,44 см (Прим. редактора)
2
«Эбони» — самый популярный журнал издающийся для черного населения США. (Прим. редактора)
3
Структура, реализующая власть, опирающаяся на экономическую основу, поддерживаемая и дополнительно укрепляемая средствами массовой информации, а также всеми остальными вторичными образовательными и культурными институтами. (Прим. автора)
4
Гевара, Че (наст. имя Эрнесто Гевара Линч де ла Серна) (1928–1967) — аргентинский революционер, сподвижник Фиделя Кастро, участник Кубинской революции, позднее министр в правительстве Кубы, политический деятель, военный. Погиб, участвуя в партизанской войне в Боливии. (Прим. редактора)
5
Бакунин Михаил Александрович (1814–1876), теоретик анархизма, один из идеологов народничества. С 1840 за границей, участник революции 1848–1849 (Париж, Дрезден, Прага). В 1851 выдан австрийскими властями России. С 1857 в сибирской ссылке. В 1861 бежал за границу, сотрудничал с А.И. Герценом и Н.П. Огарёвым. С 1868 член i Интернационала, выступал против К. Маркса и его сторонников, в 1872 исключён решением Гаагского конгресса. Труд Бакунина «Государственность и анархия» (1873) оказал большое влияние на развитие народнического движения в России. (Прим. редактора)
6
Имется в виду рейд Фиделя Кастро на яхте «Гранма» — в декабре 1956 Фидель, Че и еще 80 революционеров приплыли на яхте «Гранма» на Кубу. Хотя большая часть отряда была разгромлена правительственными войсками, Кастро и Гевара сумели организовать партизанское движение на острове и через два года режим Батисты был свергнут. (Прим. редактора)
7
19 апреля 1943 в Варшавском гетто было поднято восстание. Евреи отказались подчиниться немцам и быть депортированными в лагеря смерти. Немцам понадобилось крупная эсэсовская оперативная группировка с бронетехникой и артиллерией и месяц ожесточенных боёв, чтобы подавить сопротивление варшавского гетто. (Прим. редактора)
8
Условная граница между Севером и Югом в США проходит по т. н. «Линии Мэйсон-Диксон», разделяющей Пенсильванию и Мэрилэнд. Самоё Юг разделяется на Верхний (Мэрилэнд, Дэлавер, Западная Вирджиния, Вирджиния, Кентукки), Средний (Северная Каролина, Теннеси, Арканзас, Оклахома) и Нижний, или Глубокий (Южная Каролина, Алабама, Миссисипи, Луизиана). (Прим. редактора)
9
Хьюи Пирс Лонг (1893–1935) — политический деятель популистского толка. Губернатор штата Луизиана (1928-32), сенатор, с 1934 — единоличный правитель штата. В 1934 выступил с планом «Разделить богатство!», противопоставив его Новому курсу Рузвельта. На выборах победил под лозунгом «Каждый человек — король!», за что получил прозвище «Царь-рыба». Возглявля самое мощное профашистское движение в США. В 1935 намеревался баллотироваться на пост президента США, но был застрелен. Его судьба положена в основу романа Р.П. Уоррена «Вся королевская рать». (Прим. редактора)
10
До сих пор семьи моих братьев и сестер живут в районе Залива Сан-Франциско неподалеку от наших родителей. Любые разногласия между нами по-прежнему выносятся на суд матери и отца. Когда у одного из членов нашей большой семьи случается повод для веселья, большинство приглашенных составляют родственники. «Чужаки» редко становятся участниками наших праздников. (Прим. автора)
11
Самбо — 1) гибрид негра и индейца (преимущественно в Латинской Америке) 2) Прозвище мужчины-негра, как правило молодого, распространенное в первой половине ХХ в. Книга о приключениях малыша-негра «Негритёнок Самбо» была написана английской писательницей Хелен Баннерман в 1899 и получила мировую известность. (Прим. редактора)
12
Братец Кролик и Братец Лис — персонажи рассказов писателя Джоэла Харриса, объединенных под общим названием «Сказки дядюшки Римуса». Старый негр-раб дядюшка Римус рассказывает белому мальчику, сыну своей хозяйки о многочисленных приключениях Кролика и Лиса. В одном из рассказов братец Кролик делает Смоляное чучелко из соломы и смолы и с его помощью обманывает Братца Лиса. В данном случае Ньютон воспринимает чучелко как отсылку к черному цвету кожи. (Прим. редактора)
13
Дуглас Фредерик [наст. имя Фредерик Огастес Уошингтон Бейли] (1817–1895) американский аболиционист, руководитель негритянского освободительного движения, общественный деятель и писатель. Родился рабом, бежал на Север; активно участвовал в антирабовладельческом движении. Выступал за революционные методы борьбы. Принимал участие в организации Национальной партии свободы, деятельности партии фрисойлеров, движении негритянских съездов. Играл руководящую роль в негритянской политической организации Национальная лига борьбы за равноправие, являлся в 1870 председателем Национального союза цветных рабочих. Активно выступал за демократизацию общественно-политической жизни США, отстаивал права женщин. Автор книг «Моя жизнь в рабстве и на свободе» и «Жизнь и эпоха Фредерика Дугласа». (Прим. редактора)
14
Американские боксеры-негры, чемпионы США по боксу. (Прим. редактора)
15
В американской культурной традиции т. н. полное имя (состоящее из нскольких имен и фамилии), употребляется редко, в основном в официальных документах и проч. Как правило, человек обходится одним из своих имен, то есть использует неполное имя. В данном случае полное имя автора читается по английски как Хьюи Пи Ньютон. (Прим. редактора)
16
Робсон Поль (1898–1976), американский певец (бас), актёр, общественный деятель. Выступал как драматический актёр в американских и английских театрах. В 1925 дебютировал как певец с исполнением негритянских песен. Получил мировую известность после концертного турне по странам Европы (1926–1928); в 1936-37 выступал перед бойцами-антифашистами в Испании; во время 2-й мировой войны 1939-45 концерты Р. сопровождались страстными призывами к борьбе против фашизма. До 1960-х гг. много гастролировал, в том числе в СССР (впервые в 1934). Придерживался радикальных коммунистических взглядов, за что подвергался критике со стороны других негритянских лидеров. Почётный профессор Московской консерватории, лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» (1953). Автор книги «На том стою». (Прим. редактора)
17
Перевод К.Д. Бальмонта. (Прим. переводчика)
18
Джеймс Болдуин (1924–1987) — американский негритянский писатель, драматург, публицист, прогрессивный общественный деятель. Автор нескольких романов, пьес, сборников рассказов и книг художественной публицистики. «Блюз для мистера Чарли», «Если Бийл-стрит могла бы заговорить», «Что значит быть американцем», «Комната Джованни». (Прим. редактора)
19
Хипстер (разг.) — человек, презирающий условности. (Прим. редактора)
20
«Черный Орфей» (orfeu negro (1959), Реж. Марсель Камю, в гл. р. Брено Мелло и Марпесса Дон. Франко-итало-бразильский фильм. История любви Орфея и Эвридики разворачивающаяся во время бразильского карнавала в Рио-де-Жанейро. (Прим. редактора)
21
Малькольм Икс — деятель негритянского движения, активист т. н. «Черных мусульман». В отличие от Мартина Лютера Кинга, проповедовавшего национальное примирение, Икс был экстремистом, идеологом «черного национализма», сторонником национальной революции. Погиб от руки экстремиста, считается героем борьбы негров за свои права. (Прим. редактора)
22
Битники (от англ. beat — бить, разбивать), возникшее после 2-й мировой войны, главным образом в США и Великобритании, стихийное, анархически-бунтарское движение молодёжи («разбитное поколение»), лишённое какой бы то ни было положительной социально-политической программы. Движение это явилось выражением неудовлетворённости и протеста молодёжи против стандартизованного идеала «преуспеяния» и лицемерия буржуазной морали «благонравия» и «добропорядочности». Порывая с общепринятым, традиционным буржуазным образом жизни, «радикализм» битников в его внешних формах проявлялся в нарушении элементарных норм человеческого общежития. (Прим. редактора)
23
Для американских университетов и колледжей характерна система студенческих общественных организций, т. н. братств, обозначаемых греческими буквами. В наименовании и соответственно престижности братств существует негласноая, но строгая иерархия. (Прим. редактора)
24
Американские негритянские писатели xix-xx веков. Перечисленные произведения характеризуются акцентированием на проблемах черного населения США. (Прим. редактора)
25
Барри Голдуотер (1909–1998) — сенатор-республиканец от штата Аризона. Один из основателей современного американского «просвещенного консерватизма», кандидат на президентских выборах 1964. (Прим. редактора)
26
«Черные пантеры» считают, что группировка Каренги и лос-анжелесская полиция устроили совместный заговор против организаторов отделения нашей партии в Лос-Анджелесе Джона Хаггинса и Олпрентиса Картера по прозвищу Горбатый. Они были убиты. Таким образом полиция намеревалась пресечь на корни попытки создания отделения «Черных пантер» в Лос-Анджелесе, а группировка Каренги хотела избавиться от соперника в нашем лице и купить дружбу полиции. (Прим. автора)
27
Лэнгстон Хьюз (1902–1967) — один из самых популярных негритянских поэтов, прозаиков и драматургов, классик поэзии черной Америки. (Прим. автора)
28
Экклезиаст, гл. 9, ст. 2–4, 11. (Прим. редактора)
29
Чемпион мира по боксу негритянский боксер Кассиус Клей принял ислам и т. о. стал называться Мухаммедом Али. (Прим. редактора)
30
59 кг. 1 фунт = 0,453 кг. (Прим. редактора)
31
Прудон Пьер Жозеф (1809–1865) — французский мелкобуржуазный социалист, теоретик анархизма. Известность приобрёл, опубликовав книгу «Что такое собственность?» (1840), в которой утверждал (имея в виду крупную капиталистическую собственность), что «собственность — это кража». В опубликованном в 1846 сочинении «Система экономических противоречий или философия нищеты» он предлагал путь мирного переустройства общества посредством реформы кредита и обращения и резко нападал на коммунизм. Был избран депутатом Учредительного собрания, редактировал ряд газет. (Прим. редактора)
32
Моби Дик — персонаж одноименного романа Германа Мелвилла, огромный белый кит, олицетворяющий зло. (Прим. редактора)
33
1,89 литра. 1 галлон = 3,78 литра. (Прим. редактора)
34
Махатма Ганди (наст. имя Ганди Мохандас Карамчанд) (1869–1948) — один из руководителей национально-освободительного движения Индии, основоположник доктрины т. н. ненасильственного сопротивления, названную им сатьяграхой. Высоко чтил Л.Н. Толстого, который оказал на него большое влияние и которого Ганди считал своим учителем и духовным наставником. Руководил кампанией гражданского неповиновения в Индии, неоднократно подвергался арестам и сидел в тюрьмах, в заключении и на свободе не раз объявлял голодовки. Убит индусским националистом. (Прим. редактора)
35
Мартин Лютер Кинг — негритянский проповедник, общественный деятель выступавший за ненасильственную расовую интеграцию. Джеймс Кэгни и Хэмфри Богарт — популярные американские актеры 1940–1950. «Дым из ствола» — популярный ТВ-сериал про ковбоев на Диком Западе. (Прим. редактора)
36
Фанон, Франц Омар (1925–1961) — африканский революционер, врач, политик, философ. Служил во Французской армии во Второй Мировой, глава психиатрического отделения госпиталя в Алжире, редактор газеты алжирских националистов el moudjahid, посол Алжира в Гане. Автор книг «Черная кожа, белые маски» и «Несчастье Земли», анализирующих систему колониализма и её последствия. (Прим. редактора)
37
Роберт Уильямс был президентом Национальной ассоциации содействия развитию цветного населения в Монро, штат Северная Каролина. Он привлек мужчин из этой ассоциации и создал организацию, члены которой носили оружие в целях самообороны. Этот шаг был продиктован необходимостью защищаться от белых, взявших за правило устраивать кутежи с перестрелками на территории негритянской общины и терроризировать местных жителей. Уильямс стал одним из первых чернокожих, выступивших в наши дни в пользу самообороны. В поддержку своей позиции он писал специальные статьи. В 1961 году он покинул Соединенные Штаты, когда попал в федеральный розыск за похищение людей. По словам участников организации Уильямса, они ненадолго задержали белую парочку, а потом отправили ее вечером в общину, чтобы эти люди принесли в полиции извинения за оскорбления и проявленную жестокость. Уильямс отправился на Кубу, побывал в Китае и Танзании, продолжал писать. В 1969 году он вернулся в США. (Прим. автора)
38
В июле 1972 года мы окончательно отказались от всех должностных наименований в нашей партии. (Прим. автора)
39
Вечером 6 апреля 1968 года, два дня спустя после убийства д-ра Мартина Лютера Кинга, члены нашей партии везли на трех машинах провизию и другие необходимые вещи для барбекю, которое должно было состояться в общине на следующий день. Полиция устроила засаду. Началась перестрелка, и полицейские загнали Малыша Бобби и еще одного из «Черных пантер», Элдриджа Кливера, в подвал дома на 28-й стрит Окленда. Полтора часа полицейские обстреливали дом из ружей, пистолетов и дробовиков, пускали туда слезоточивый газ. И вот Бобби вышел с поднятыми руками. Совершенно хладнокровно полицейские застрелили его прямо там, на улице. Ему было семнадцать лет. (Прим. автора)
40
Мы сами выдумали этот термин. В негритянской общине это тактика нервирования врага посредством неожиданных действий, в результате чего враг завлекается на территорию своего противника. (Прим. автора)
41
Кливер был освобожден на поруки из тюрьмы Соледад 12 декабря 1966 года. Его отпустили в Сан-Франциско после того, как он отсидел в тюрьме девять лет за изнасилование, за которое дают от одного до четырнадцати лет. (Прим. автора)
42
Анджела Дэвис — негритянская радикальная активистка, член Компартии США. Была осуждена за уголовное преступление, её имя использовалось в 70-е для огромной пропагандистской кампании в СССР. В 1990-х отошла от политики, занимается преподаванием. (Прим. редактора)
43
В данном случае — члены легальных вооруженных формирований. Данные группировки, также именуемые «милицией» (т. е. «ополчением») придерживаются взглядов преимущественно правого толка и как правило состоят из белых. (Прим. редактора)
44
После нападения Японии на Пёрл-Харбор 7 декабря 1941, по приказу правительства США в Америке были организованы лагеря в которых без суда и следствия почти до конца войны содержались американские японцы. (Прим. редактора)
45
Врача, проводившего осмотр, звали Томас Финч. Он был сравнительно молод, лет тридцати пяти. Так вот, он совершил реакционное самоубийство вскоре после первого слушания моего дела в 1968 году. Он был свидетелем обвинения и давал показания о происхождении моей раны и о том, что случилось в Кайзеровской больнице утром 28 октября 1967 года. Считается, что он покончил с собой, не выдержав угрызений совести и отчаяния, которые мучили его из-за того, что он так себя повел тогда. Он нарушил свою профессиональную этику, так обращаясь с человеком, который нуждался в помощи. Поэтому он не мог найти покоя. (Прим. автора)
46
Веси Денмарк (1767–1822) — негритянский проповедник. В 1822 пытался организоавть восстание рабов в Южной Каролине, но заговор был раскрыт. Казнен как изменник. Тёрнер Нат (1800–1831) — американский негр-мятежник. В 1831 организовал и возглавил восстание рабов. После его подавления был повешен. В тюрьме написал историю своей жизни. (Прим. редактора)
47
Джерри Рубин (1938–1994) — американский активист, защитник гражданских свобод, основатель движения американских йиппи (youth international party), одна из виднейших фигур контркультуры 60-70-х. В 80-х отошел от радикализма, став бизнесменом. Погиб в автокатастрофе. (Прим. редактора)
48
Чикано — американец латинского (преимущественно мексиканского) происхождения. (Прим. редактора)
49
Орден Лосей — полузакрытая международная организация масонского типа. (Прим. редактора)
50
Дядя Том в современной негритянской культуре — символ раболепия и покорности перед белыми. (Прим. редактора)
51
Федеральные тюрьмы строгого режима. (Прим. редактора)
52
Дю-Буа Уильям Эдвард Беркхарт (1868–1963) — негритянский общественный деятель и писатель, правозащитник, энциклопедист, преподаватель, социолог, человек повлиявший на массовое сознание негритянского населения. Автор тезисов — «Черное — прекрасно» и «Двойное сознание черного человека». Автор многочисленных книг, статей, эссэ. Лауреат Ленинской премии. Член компартии США. (Прим. редактора)
53
Жена кинорежиссера Романа Полански актриса Шэрон Тейт была зверски убита (на восьмом месяце беременности) вместе с несколькими своими гостями. Их убийцы: девушки-хиппи, члены «семьи» Чарльза Мэнсона, самозваного гуру с уголовным прошлым. Кровью своих жертв убийцы, действовавшие по наущению Мэнсона, написали на стене дома слова «хелтер-скелтер», заимствованные из одноименной песни «Битлз». Как убийцы, так и их жертвы в ту ночь были под действием ЛСД (Прим. редактора)
54
3 августа президент Никсон выступал в Денвере, штат Колорадо, с речью, посвященной соблюдению законности и порядка. В своем выступлении он упомянул суд над Чарльзом Мэнсоном и тремя женщинами, обвиняемыми вместе с ним. Судебное слушание по их делу было в полном разгаре. Их судили за убийство киноактрисы Шэрон Тейт и ее шестерых друзей, которые были в гостях у нее дома в Бенедикт-Кэньон, в Лос-Анджелесе. Убийство было совершено 8 августа 1969 года. Президент сказал, что Мэнсон «был виновен прямо или косвенно в совершении восьми или девяти беспричинных убийств». Страна оцепенела от страха, услышав такое замечание. Президент Никсон, адвокат, между прочим, сразу же поправился, добавив, что «он не собирался размышлять о виновности или невиновности обвиняемых по делу Тейт… У подсудимых должна сохраняться презумпция невиновности». (Прим. автора)
55
По законам Калифорнии, если обвиняемому грозит смертная казнь, он проходит через два суда. Первый суд должен решить, виновен подсудимый или нет. Если его признают виновным в совершении убийства первой степени, он должен предстать перед судом еще раз, причем присяжные должны быть те же. Во второй раз суд определяет меру наказания. Между двумя судебными процессами был перерыв. Вот этот перерыв и предстояло отсидеть Макферсону. (Прим. автора)
56
В результате засады, которую полиция устроила «Черным пантерам» 6 апреля 1968 года, когда погиб Бобби Хаттон, Калифорнийское управление по делам совершеннолетних отправило Элдриджа Кливера в тюрьму Вакавиль за нарушение режима условно-досрочного освобождения и на основе других обвинений. Он пробыл в тюрьме два месяца. Чарльз Гэрри подал судье Высшего суда округа Солано Рэймонду Шервину прошение о выяснении правомерности содержания Кливера под стражей. Распоряжение управления по делам совершеннолетних от 27 сентября 1968 года было пересмотрено. Судья Шервин отметил, что условно-досрочное освобождение Кливера было прервано без судебного слушания, кроме того, не были представлены доказательства в пользу выдвинутых против него обвинений. Кливера освободили под залог в $50 000, после чего управление по делам совершеннолетних сразу же начало добиваться пересмотра решения судьи Шервина в Калифорнийском апелляционном суде. Как Апелляционный суд, так и Высший суд штата согласились с решением управления по делам совершеннолетних отменить условно-досрочное освобождение. Кливеру было приказано явиться обратно в тюрьму 27 ноября 1968 года. Но он туда не вернулся и уехал из Штатов сначала на Кубу, а потом в Алжир. (Прим. автора)
57
Эрика Хаггинс (вдова Джона Хаггинса, состоявшего в нашей партии) вместе с еще восемью «черными пантерами», среди которых были Бобби Сил, Джордж Сэмс, Уоррен Кимбро и Лонни Маклукас, обвинялись в убийстве и в сговоре о совершении убийства Алекса Рэкли, члена партии «Черная пантера» в Нью-Йорке. Убийство было совершено 21 мая 1969 года. Сэмс и Кимбро признали себя виновными в убийстве Рэкли (это было убийство второй степени) и были приговорены к пожизненному заключению. Маклукаса признали виновным в сговоре и приговорили к тюремному заключению на срок от двенадцати до пятнадцати лет. Суд над Эрикой Хаггинс и Бобби Силом проходил отдельно. Присяжные не пришли к единому решению. Штат отказался судить их вновь, сняв с них все обвинения. (Прим. автора)
58
День труда — праздник, отмечаемый в США в первый понедельник сентября. (Прим. редактора)
59
День Благодарения — праздник, отмечаемый в США в последний четверг ноября. (Прим. редактора)
60
2 апреля 1969 года был арестован двадцать один человек из нью-йоркского отделения нашей партии. Их обвиняли в заговоре, целью которого была подготовка взрывов в нескольких полицейских управлениях Нью-Йорка, в нескольких магазинах, в Нью-йоркском ботаническом саду и на Нью-хэвенской железной дороге. Залог был назначен в размере $100 000 за каждого. В ожидании суда обвиняемые провели в тюрьме десять месяцев. Судебный процесс продлился восемь месяцев, и 13 мая 1971 года тринадцать подсудимых, включая двух сбежавших в Алжир, были единодушно признаны невиновными. Все двенадцать пунктов обвинения были с них сняты. (Прим. 

Комментарии