Хьюи Перси Ньютон Революционное самоубийство (начало)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"



Хьюи Перси Ньютон

Революционное самоубийство

(начало)

Легендарный герой американской прессы, основатель 'Черных пантер', философ, пропагандист, политический заключенный и профессиональный революционер Хьюи Перси Ньютон незадолго до трагической гибели написал свою автобиографию. 'Революционное самоубийство' — это не только детективная история жизни бунтаря, дружившего с кубинскими революционерами, китайскими хунвейбинами и скандальным парижским драматургом Жаном Жене, но и редкая возможность почувствовать атмосферу тех «безумных» лет, когда восстания черных в гетто, захваты студентами университетов и «акции» против полиции воспринимались интеллектуалами как начало необратимых и долгожданных изменений в структуре всей западной цивилизации.

Содержание:
4.     Манифест
7.     1.  Начало

 

Хьюи П. Ньютон

при участии Дж. Германа Блейка

Революционное самоубийство

Спасибо этим людям


Огромной поддержкой, которую оказывали мне и в добрые, и в плохие времена и которая помогла мне завершить написание этой книги, я обязан своему брату Мелвину Ньютону, своей секретарше Гвен В. Фонтейн, своим хорошим друзьям и товарищам Дональду Фриду, Берту Шнайдеру и Дэвиду Хоровицу, а также своим редакторам Эдвину Барберу и Этель Каннингэм.
Есть еще много других людей, отдавших немало времени и сил для того, чтобы эта книга увидела свет. Не один друг Германа Блейка сопровождал его в поездках в Калифорнийскую мужскую колонию в Сан-Луисе Обиспо, когда эта книга только начала создаваться. В те выматывающие дни они помогали вести машину, и это позволило нам отдать всю свою энергию на написание книги. Я благодарен каждому из этих людей, хотя и не могу перечислить всех их поименно.
Также мне хотелось бы выразить свою признательность Диане Мартин и Сабре Слотер за вклад, сделанный ими в эту книгу, — они провели несколько самых ранних изысканий; я признателен Кэти Харрис, Делоис Барби, Барбаре Ли, Линде Кохи, Кэтрин Холл и Джоан Стеррикер за перепечатку черновых записей и рукописи. Тщательная корректура книги на разных этапах ее готовности была выполнена Донной Хили, миссис Бесси Блейк и ее дочерьми Одри, Лайлес и Ванессой. Хуанита Джексон постоянно поддерживала и подбадривала меня, а также кормила самым лучшим супом из стручков бамии, который я когда-нибудь пробовал. Наконец, ценные советы и поощрение на раннем этапе работы над книгой я получил от Алекса Хейли. Каждый из перечисленных людей внес важный вклад в создание этой книги.

 

Вечная память Малышу Бобби


Малыш Бобби олицетворял собой начало — он был самым первым членом партии «Черная пантера». Он отдал партии не только свои сбережения, он отдал ей самого себя. Он отдал себя служению своему народу и ничего не попросил взамен. Он не заикался ни об охране, ни о высокой должности, но он требовал тех вещей, которые положены всем людям по рождению, — достоинства и свободы. Он требовал этого для себя и для своего народа.
Словно яркий луч света, озаривший небо, Малыш Бобби вошел в нашу жизнь и показал нам красоту нашего народа. Он был живым примером безграничной любви к своему народу и к свободе. Он ушел от нас, но показанный им пример станет путеводной звездой, которая осветит наш путь и поведет нас к борьбе за жизнь, достоинство и свободу.
Мы отдаем честь Малышу Бобби и его семье, выражая бесконечную благодарность за то, что они дали нам. Бобби стал началом нашей партии. Давайте сделаем так, чтобы то, о чем он думал, то, чего он желал своему народу, стало образом жизни.

Навеки ваш, Хьюи П. Ньютон,
Министр обороны партии «Черная пантера».
Апрель 1968 года.

Не имея семьи,
Я стал наследником всего человечества.
Не имея имущества,
Я овладел всем.
Отказавшись от любви одной,
Я получил любовь всех.
Отдав свою жизнь революции,
Я обрел вечную жизнь.
Революционное самоубийство.

 

Манифест


Да создастся новая земля. Пусть появится на свет новое мироздание. Пусть кровавая надпись в небесах возвестит о наступлении мира. Дайте возможность второму поколению, преисполненному бесстрашия, проявить силу, пусть на свете станет больше людей, влюбленных в свободу. Пусть красота, способная исцелять, и сила, которой проникнуты последние объятия, пульсируют в наших душах, в нашей плоти и крови. Давайте сочинять песни для маршей, пусть будет не слышно заунывных панихид. Пусть теперь заявит о себе новое племя людей и пусть оно станет править.

Маргарет Уолкер. Моему народу

 

Революционное самоубийство: Путь к освобождению

По окончании первого судебного процесса по делу о смерти полицейского Джона Фрея меня приговорили к тюремному заключению. Отбывая наказание в Калифорнийской мужской колонии в Сан-Луисе Обиспо, почти все двадцать два месяца я провел в одиночном заключении. Моя камера была размером четыре на шесть футов,[1] и, запертый в ней, я был лишен права на получение печатных материалов, за исключением книг и документов, имевших непосредственное отношение к моему судебному делу. Несмотря на строжайшее соблюдение этого запрета, заключенные из соседних камер, подкараулив момент, когда охранники не могли этого видеть, иногда подсовывали мне под дверь разные журналы. Так мне в руки попал выпуск журнала «Эбони»[2] за май 1970 года. В журнале была помещена статья, написанная Лейси Банко. В статье обобщались итоги исследования доктора Герберта Гендина. Он провел сравнительное изучение случаев самоубийств среди чернокожего населения крупных американских городов. Доктору Гендину удалось обнаружить, что уровень самоубийств среди негров в возрасте от 19 до 35 лет увеличился вдвое за последние десять-пятнадцать лет, превысив показатели по количеству суицидов среди белого населения того же возраста. Статья произвела на меня огромное впечатление, которое не ослабевает до сих пор. Долго и напряженно я размышлял о том, что вытекает из данных, полученных доктором Гендиным.
Эта статья напомнила мне о классическом труде Дюркгейма под названием «Самоубийство», которую мне довелось читать в ту пору, когда я изучал социологию в городском колледже Окленда. По мнению Дюркгейма, все типы самоубийств связаны с социальными условиями. Он утверждает, что главной причиной, толкающей человека на самоубийство, является не характер личности, а социальная среда, окружающая эту личность. Другими словами, получается, что самоубийство провоцируют, главным образом, внешние, а не внутренние факторы. Поскольку я так или иначе думал об условиях, в которых живут чернокожие, а также об исследовании, проведенном доктором Гендиным, я стал развивать анализ Дюркгейма и использовать его наработки для осмысления опыта проживания негров в Соединенных Штатах. Со временем на этой основе появилась концепция «революционного самоубийства».
Чтобы понять сущность революционного самоубийства, для начала необходимо сформировать представление о реакционном самоубийстве, ибо эти явления разительно отличаются друг от друга. Доктор Гендин описывает именно реакционный вариант самоубийства. В этом случае суицид является ответной реакцией человека, не выдерживающего давления обстоятельств, обрекающих его на полную беспомощность. В исследовании доктора Гендина молодые негры оказывались лишены чувства собственного достоинства, окончательно сломлены гнетом подавляющих обстоятельств и отрицали свое право на жизнь в качестве людей, которым знакома гордость и свобода.
В романе Достоевского «Преступление и наказание» можно найти подходящую аналогию. Один из героев, Мармеладов, человек на редкость бедный, как-то стал доказывать, что бедность не порок. По его словам, в бедности человек может обрести врожденное благородство души, чего невозможно достичь, будучи совсем нищим. Если бедняка можно прогнать палкой, то на нищего замахнутся уже метлой. Почему так происходит? Обнищавший до предела человек полностью раздавлен, унижен, он теряет чувство собственного достоинства. Утратив ощущение достоинства, скованный страхом и отчаянием, человек решается на самоубийство. Так в общих чертах выглядит картина реакционного самоубийства.
Духовная гибель, ставшая итогом для миллионов американских негров, связана с реакционным самоубийством, хотя является опытом более мучительным и ведет к более сильной деградации. В наше дни примеры такой смерти, поражающей чернокожее население, встречаются повсеместно. В этом случае жертвы перестают оказывать сопротивление различным формам угнетения, выпивающим их кровь. За долгое время привычным стал вопрос: какой толк бороться? Если личность восстает против такой мощной системы, как Соединенные Штаты, она не выживет в столь неравноправном поединке. Рассуждая таким образом, многие чернокожие доходили до последней черты, умирая, скорее, духом, чем телом. Их затягивало в трясину беспросветного отчаяния. И все же в сердце каждого негра теплится надежда на то, что в будущем жизнь как-нибудь изменится.
Я не склонен думать, что жизнь изменится к лучшему без решительного нападения на Истеблишмент,[3] которые продолжают нещадно эксплуатировать «голодных и рабов». Это убеждение представляет собой ядро теории революционного самоубийства. Отсюда следует, что лучше противостоять тем силам, которые заставляют меня наложить на себя руки, чем покорно подчиняться их напору. И хотя я рискую недоучесть непредсказуемость смерти, все же скажу, что существует, по меньшей мере, возможность, если не целая вероятность, изменения невыносимых условий. Указанная возможность имеет важнейшее значение, поскольку большая часть человеческого опыта основывается исключительно на надеждах, а не на реальном понимании и оценке шансов. И в самом деле, ведь мы все — и здесь черные и белые ничем не отличаются друг от друга — больны, одинаково больны, причем смертельно. Однако возникает вопрос: прежде чем мы умрем, как нам следует жить? Я отвечаю, что мы должны жить, не теряя надежды и достоинства; если же результатом станет безвременная кончина, у этой смерти будет такой смысл, какого никогда не может быть у реакционного самоубийства. В данном случае смерть станет платой за возможность самоуважения.
Если я и мои соратники развиваем теорию революционного самоубийства, то это не означает, что мы испытываем непреодолимое желание умереть; наша идея нацелена на достижение прямо противоположной цели. Наше стремление жить, видя свет надежды и черпая уверенность в человеческом достоинстве, настолько сильно, что жизни без этих вещей мы просто не представляем. Когда реакционные силы пытаются разрушить нас, нам необходимо выступить против них, даже если существует риск погибнуть. На нас должны замахнуться палкой.
Че Гевара[4] как-то заметил, что для любого революционера смерть есть самая настоящая реальность, будущая же победа превращается в голубую мечту. Жизнь человека, посвятившего себя революции, слишком опасна, поэтому его выживание становится беспрецедентным чудом. Бакунин,[5] выступавший от лица самой воинствующей группы социалистов из Первого Интернационала, в своей работе «Катехизис революционера», высказал похожую мысль. По мнению Бакунина, первый урок, который начинающий революционер должен крепко-накрепко усвоить, состоит в том, чтобы прочувствовать собственную обреченность. Пока человек не поймет этого, он не сможет со всей глубиной осознать главный смысл своей жизни.
Когда Фидель Кастро и его небольшой отряд находились в Мексике, занимаясь подготовкой кубинской революции, большинство из соратников Кастро почти не имело представлений о правиле, выведенном Бакуниным. За несколько часов до отплытия на родной остров,[6] Фидель, переходя от человека к человеку, спросил каждого о том, кого из близких нужно будет уведомить о его смерти, если он погибнет в бою. Лишь после этого бойцы действительно ощутили смертельную серьезность революции. Их борьба перестала быть одной романтикой. Революционная борьба захватывала воображение и страшно воодушевляла; однако, когда вставал простой и вместе с тем неотступный вопрос о смерти, все впадали в молчание.
Многие деятели нашей страны, претендующие на звание революционеров, независимо от цвета кожи не готовы принять такую суровую реальность. «Черные пантеры» не сборище смертников; мы также не пытаемся замаскировать под романтической оболочкой последствия революции, которые мы можем увидеть при жизни. Прочие так называемые революционеры цепляются за обманчивую иллюзию, убеждающую их в том, что они могут совершить свою революцию и преспокойненько дожить до глубокой старости. Но такого не может быть в принципе.
Не думаю, что мне удастся дожить до завершения нашей революции, и, возможно, наиболее серьезные члены нашей организации разделяют мой реализм. Поэтому выражение «революция в пределах нашей жизни» означает для меня нечто иное, чем для других людей, привыкших использовать те же слова. Я считаю, что революция будет развиваться на моих глазах, однако я не ожидаю того, что успею насладиться ее плодами. В противном случае появится неразрешимое противоречие. Все равно реальность окажется более жестокой и неумолимой.
У меня нет ни малейшего сомнения в том, что революция победит. Прогрессивное человечество будет праздновать победу, захватит власть, поставит под свой контроль средства производства, навсегда избавится от расизма, капитализма, реакционного стремления жить одной большой коммуной — реакционного самоубийства. Люди отвоюют для себя новый мир. С другой стороны, стоит мне задуматься о судьбах конкретных участников революции, я ловлю себя на мысли о том, что не могу с уверенностью говорить об их спасении. Тем, кто делает революцию, необходимо принять этот факт как данность, особенно чернокожим революционерам в Америке: свойственные колониальному обществу порочные порядки подвергают их жизнь постоянной опасности. Рассматривая возможные сценарии, по которым мы должны строить свою жизнь, мы без труда можем согласиться с идеей революционного самоубийства. Здесь мы расходимся с белыми радикалами. Они-то не сталкивались с геноцидом.
Проблемой еще более серьезной и требующей немедленного решения, является сохранение мира в целом. Если мир не изменится, всем людям, живущим на Земле, своей алчностью, жестокостью и желанием эксплуатировать будет угрожать такой могущественный организм, как Американская империя. Соединенные Штаты ставят под угрозу собственное дальнейшее существование и судьбу всего человечество. Если бы американцы только знали, какие бедствия и катастрофы ждут мир в будущем, они завтра же кардинально изменили свое общество, хотя бы ради самосохранения. Партия «Черная пантера» — это авангард революции, призванной избавить нашу страну от непосильного и разрушающего бремени собственной вины. Наша цель заключается в достижении подлинного равенства и создании условий для творческой деятельности.
Находятся такие люди, которые оценивают нашу борьбу как выражение суицидальной тенденции среди чернокожих. Ученые и академики, в частности, быстро поспешили выступить с подобным утверждением. Им не удается почувствовать разницу. Прыжок с моста вниз головой — это далеко не то же самое, когда человек решает бороться за уничтожение подавляющей силы, исходящей от целой армии. Если исследователи называют наши действия суицидальными, им следует быть логичными до конца и описывать все революционные движения, случившиеся в истории человечества, в таком же ключе. Следовательно, самоубийцами можно назвать и американских колонистов, и участников Французской революции конца XVIII столетия, и русских в 1917 г., и варшавских евреев,[7] и кубинцев, Фронт национального освобождения, жителей Северного Вьетнама, т. е. всех людей, когда-либо сражавшихся против безжалостной и могущественной силы. Опять же, если сделать «Черных пантер» символом суицидального порыва негров, то мы придем к выводу о суицидальной сущности всего третьего мира, ибо третий мир изо всех сил старается сопротивляться правящему классу Соединенных Штатов и, в конечном счете, одержать над ним верх. В том случае, если заинтересованные исследователи намереваются продолжать свой анализ дальше, они должны договориться с четырьмя пятыми населения планеты, которые горят желанием навсегда выйти из-под власти империи. С этой точки зрения, из третьего мира, похожего на самоубийцу, можно было бы сделать убийцу, несмотря на то, что убийство есть незаконная форма жизни, а также на то, что третий мир действует исключительно в оборонительных целях. Не перевернута ли монета обратной стороной? Не похоже ли правительство США на самоубийцу? Я полагаю, что так и есть на самом деле.
С учетом всех вышеуказанных дополнений, понятие «революционное самоубийство» перестает быть упрощенным, каким оно могло показаться вначале. В процессе выработки этого термина, я взял два знакомых всем слова и соединил их, чтобы в итоге получить словосочетание с доселе неизвестным смыслом, эдакий неологизм, где слово «революционное» наполняет слово «самоубийство» новым содержанием. Таким образом возникает идея, в которой скрыто множество различных измерений и значений и которая применима к осмыслению сегодняшней новой и сложной ситуации.
Мое тюремное заключение является хорошим примером осуществления революционного самоубийства на практике, потому что тюрьму можно рассматривать в качестве уменьшенной копии внешнего мира. С самого начала я стал оказывать открытое неповиновение тюремным властям, отказываясь сотрудничать с ними. В результате меня посадили под замок, причем в одиночную камеру. Шли месяцы, а я оставался непоколебим. Администрация тюрьмы решила оценивать мое поведение как попытку самоубийства. Мне твердили, что рано или поздно я сломаюсь от напряжения. Но я не сломался и тем более не отступил от своих взглядов. Я стал сильным.
Если бы я подчинился тюремной эксплуатации и начал выполнять волю тюремных распорядителей, такое соглашательство привело бы к гибели моего духа и обрекло бы меня на жалкое существование. Сотрудничать с тюремными властями для меня означало бы реакционное самоубийство. Одиночное заключение может оказывать деструктивное воздействие и на психику, и на разум человека, но я сознавал этот риск. Я должен быть испытывать страдание определенным образом. Я мучился, и мое сопротивление говорило моим противникам, что я отвергаю все ценности, отстаиваемые ими. И хотя избранная мной тактика могла причинить вред моему собственному здоровью, даже убить меня, я рассматривал свои действия как способ всколыхнуть сознание других заключенных, как вклад в совершающуюся революцию. Лишь сопротивление способно разрушить разнообразные формы давления, которые толкают людей на реакционное самоубийство.
В концепции революционного самоубийства нет ни пораженческих, ни фаталистических настроений. Напротив, в ней заложено осознание реальности в сочетании с возможностью надежды: реальности, потому что революционер всегда должен быть готов столкнуться со смертью, и надежды, потому что она олицетворяет твердое намерение добиться перемен. Но еще важнее то, что наша идея требует от революционера воспринимать свою смерть и свою жизнь как единое целое. Председатель китайской компартии Мао Цзэдун говорит, что смерть неизбежно приходит ко всем нам, вместе с тем ее значение может быть разным, поэтому смерть за реакционную систему легче птичьего перышка, зато смерть во имя революции тяжелее, чем гора Тэ.


Часть первая

За долгие годы, что я учился в Окленде, я не встретил ни одного учителя, который преподал бы мне урок, относящийся к моей собственной жизни или к моему личному опыту.

1.     Начало

Многих неприкаянных, вроде нас, вытесняли и преследовали, доводили до поражения, словно персонажей из древнегреческих трагедий; но, должно быть, удача не покидала нас, ведь как-то нам удалось выжить…
Жизнь человека не всегда начинается в момент рождения. Все началось еще до того, как я появился на свет, потому что мой путь берет начало в жизни моих родителей и даже еще раньше — в истории всех чернокожих людей. Это все — один неразрывный момент.
Я мало что знаю о своих дедушках и бабушках и прочих предках. Расизм уничтожил историю нашей семьи. Мой дед по отцовской линии был белым насильником.
Мои родители были уроженцами Нижнего Юга: отец родился в Алабаме, мать — в Луизиане.[8] В середине тридцатых годов их семьи переехали в Арканзас, где мои родители познакомились и поженились. Они были очень молоды, почти подростки, поэтому люди поговаривали, что им рано жениться. Но мой отец, Уолтер Ньютон, владеет большим даром убеждения. Раз он решил, что Армелия Джонсон должна стать его женой, то она вряд ли могла оказать серьезное сопротивление его напору. Отец всегда знал, как понравиться и быть очаровательным; до сих пор я обожаю следить за тем, как в его глазах загораются особые огоньки, означающие, что он собирается включить все свое волшебное обаяние. Церемония бракосочетания прошла в Паркдале, шт. Арканзас. Здесь они жили около семи лет, а потом перебрались в Луизиану в поисках более перспективной работы.
В тридцатых-сороковых годах отец не был похож на обычного чернокожего выходца с Юга. Его отличала прочная вера в семейный очаг, так что он никогда не позволял матери подрабатывать вне дома, хотя денег, конечно, не хватало, ведь в семье было семеро детей, приходилось постоянно экономить, чтобы продержаться. Уолтер Ньютон имеет полное право гордиться своей ролью защитника семьи. Вплоть до сегодняшнего дня моя мать не была вынуждена идти куда-то, чтобы заработать деньги.
Отец истово верил в труд. Кем только он не работал. Трудился он без устали, обычно был занят сразу на нескольких работах, чтобы обеспечить семью. Пока мы жили в Луизиане, он успел поработать в карьере на добыче гравия, на установке для получения газовой смеси, на мельнице, где перемалывали сахарный тростник и на лесопилке. В итоге он нанялся тормозным кондуктором в Объединенную лесопильную компанию. С нашим переездом в Окленд ничего не изменилось — отец продолжал работать не покладая рук. С детства мне запомнилась эта картина, когда с утра отец уходил на одну работу, потом забегал ненадолго домой, после чего шел на другую работу. Несмотря на то, что отец без конца пропадал на работе, он всегда выкраивал время для общения с семьей. Мы все очень радовались, когда отец был дома.
Помимо прочего, мой отец был еще и священником. Он служил пастором в Бетельской баптисткой церкви в Монро, шт. Луизиана, а затем стал помогать проводить службы в нескольких церквях в Окленде. Он читал проповеди с неподдельным чувством, но только немного необычно. Преподобный Ньютон планировал свои проповеди заранее и объявлял тему, которой будет посвящена следующая проповедь, за неделю. Однако, похоже, ему никогда не удавалось прочитать проповедь на намеченную загодя тему. В конце концов, он приспособился к особенностям собственной натуры и просто входил на кафедру, полностью отдаваясь вдохновению. Будучи ребенком, я прямо раздувался от гордости, когда смотрел на отца, с высоты кафедры проводившего церковную службу и своими словами заставлявшего трепетать сердца прихожан. Все мы разделяли достоинство и уважение, которые исходили от него. Уолтер Ньютон — человек не слишком высокого роста, но стоило ему встать за кафедру в церкви, он превращался в самого огромного в мире великана для меня.
Моя мать любит повторять, что она вышла замуж совсем юной и повзрослела до конца уже вместе со своими детьми. И это действительно так. Разница между самым старшим ребенком в нашей семье и матерью — всего лишь семнадцать лет. Когда мои старшие братья и сестры еще только подрастали, а тогда семья жила в Луизиане, мать была для них лучшим товарищем во всех играх. Она играла в мяч, в палочки, в прятки. Иногда к играм присоединялся отец, он тоже принимался катать покрышки и выбивать шарики, причем всегда строго следил за соблюдением правил. Царившее в семье веселье и взаимное участие во всех делах сплачивало нас. Мои родители — это больше, чем люди, которых обычно называют родителями; в их лице мы, дети, приобрели настоящих друзей.
Присущее моей матери чувство юмора заразительно действовало на всех нас. Ее юмор проникал повсюду, он формировал особое отношение к жизни, которое воспитывало в нас чуткость, симпатию, веселое настроение и взаимопонимание. Она помогала нам находить светлые стороны в самых сложных ситуациях. Ощущение легкости и гармонии, которые я воскрешал в памяти, помогали мне переживать трудные времена. Зачастую, когда все ожидали, что под гнетом тяжелых обстоятельств я впаду в депрессию, а особенно это касалось чрезвычайных условий тюремного заключения, они видели, что я иначе смотрю на вещи. Не то чтобы страдания доставляли мне счастье, просто я не хотел, чтобы они сломали меня.
Я родился 17 февраля 1942 года в городе Монро, шт. Луизиана, и стал последним ребенком в семье. Подобно всем остальным чернокожим детям Юга, появлявшимся тогда на свет, я родился дома. Мне говорят, что мать была совершенно больна, пока вынашивала меня, зато сама мать вспоминает лишь то, что я был крупным и красивым малышом. Мои братья и сестры, должно быть, с этим соглашались, поскольку не упускали случая поддразнить меня, пока я был маленьким. Они говорили, что я слишком симпатичен, чтобы быть мальчиком, с таким лицом мне надо было родиться девочкой. Миловидная внешность долго преследовала меня. Эта была одна из причин, по которой я часто дрался в школе. Я выглядел младше, чем был на самом деле, и мягким, что заставляло моих одноклассников устраивать мне постоянные испытания. Я должен был показать им. Когда в 1968 году я уходил в тюрьму, мое лицо все еще сохраняло детскую невинность. С тех пор я редко брился.
Мои родители назвали меня в честь бывшего губернатора Луизианы Хьюи Пирса Лонга, убитого за семь лет до моего рождения.[9] Несмотря на то, что он не мог участвовать в голосовании, отец испытывал острый интерес к политике и тщательно следил за политическими кампаниями. Губернатор Лонг произвел на моего отца неизгладимое впечатление тем, что говорил одно, а исподволь делал другое, из-за чего развитие штата шло совсем в другом направлении, чем декларировалось. Отец рассказывает, что как-то раз оказался прямо перед губернатором, «в рот ему смотрел». Тогда губернатор выступал с речью о содержании чернокожих больных в лечебных заведениях. По его словам выходило, что за «выжившими из ума и полуголыми» неграми должны ухаживать белые медсестры. Конечно, для белых южан это было неприемлемо, так что для работы в больницах Луизианы были наняты чернокожие медсестры. Это был один из главных прорывов в области обеспечения рабочими местами негров, получивших специальное образование. Хьюи Лонг использовал подобную тактику, чтобы пробивать выгодные социальные программы для чернокожих, например, раздачу бесплатных книг в школах, бесплатных товаров для бедняков, строительство общественных дорог и мостов, которое обеспечило бы негров рабочими местами. Пока белые в большинстве своем были ослеплены внешней философией Лонга, якобы проповедовавшей расизм, многие негры обнаруживали, что их жизнь существенным образом улучшилась во время губернаторства того же Лонга. Мой отец был уверен в том, что Хьюи П. Лонг был великим человеком, и захотел назвать сына в честь этого деятеля.
В наше семье был заведен такой порядок, когда каждый старший ребенок нес ответственность за младшего, т. е. присматривал за ним во время игр, кормил его, забирал из школы. Когда заботу о новорожденном поручали брату или сестре постарше, это называлось «отдать» ребенка. У старших детей была своеобразная привилегия — впервые выводить малыша на улицу. Меня «отдали» моему брату Уолтеру-младшему. Спустя несколько дней после моего рождения он вынес меня наружу, пристроил на лошадь и повел скакуна вокруг дома, в то время как все остальные домочадцы следовали за нами. Нет никаких сомнений в том, что данный ритуал относится к числу дошедших до нас «африканизмов», которые уходят своими корнями во времена древнего общинного матриархата. Сам я не помню ни этого эпизода, ни каких-либо других из нашей жизни в Луизиане. Все, что я знаю об этом периоде, я почерпнул из рассказов своих родных. В 1945 году мы отправились в Окленд вслед за отцом. Отец поехал на Запад, чтобы найти работу в промышленности, обслуживавшей нужды фронта. В ту пору мне было три года.
Во время Второй мировой войны резко возрос миграционный поток с Юга. Покидая насиженные места, малоимущие люди надеялись устроиться получше в крупных городах Севера и Запада. Они шли вперед в поисках свободы и оставляли за своей спиной столетия жестокости и угнетения, которыми пропитан весь Юг. Тщетность этих поисков давно стала очевидной, все ушло в историю. Негритянские общины в Бедфорд-Стайвесанте, Ньюарке, Браунсвилле, Уоттсе, Детройте и во многих других городах усвоили так же хорошо, как Завет, что расизм на Юге мало чем отличается от расизма на Севере.
Окленд оказался обычным американским городом. Торговая палата гордится городским портом, где круглые сутки кипит работа, городскими музеями, профессиональной бейсбольной и футбольной командами, потрясающим спортивным комплексом. Политики, рассуждающие об эффективном городском управлении и продуманных социальных программах для малообеспеченных жителей. Бедные знают город лучше, и они расскажут вам совсем другую историю.
Уровень занятости в Окленде тогда был одним из самых высоких по стране. Для чернокожих рабочих этот уровень был еще выше. Так было не всегда. Интенсивное промышленное развитие началось после Первой мировой войны, а потом — во время Второй мировой войны, когда посланные на Юг правительством специальные вербовщики уговорили несколько тысяч негров поработать в Окленде на местных вервях и прочих предприятиях, где производилась продукция для военных нужд. Они приехали и… остались после того, как закончилась война, хотя работы оставалось мало и они были никому не нужны. Поскольку сейчас в Окленде по-прежнему не хватает рабочих мест, по количеству семей, живущих на пособия по безработице, Окленд занимает второе место в Калифорнии, несмотря на то, что по величине это пятый город в штате. Местное полицейское управление славилось жестокостью и ненавистью по отношению к чернокожим. Двадцать пять лет назад преступность в полицейской среде разрослась настолько, что законодательные органы штата Калифорния провели расследование и выявили необычайно разветвленную сеть коррупции. В итоге шефа полиции заставили уйти в отставку, одного полицейского судили и отправили в тюрьму. С тех пор Оклендская «система» ничуть не изменилась. Жестокость полицейских беспредельна, коррупция процветает. Ни один из жителей города, конечно, этого не подтвердит, особенно те, кто относится к государственным служащим и привилегированному — белому — среднему классу. Однако никто из них понятия не имеет, что такое настоящий Окленд.
На севере Окленда находится район Беркли с центром в Калифорнийском университете; университетская жизнь разнообразна — здесь можно встретить как либерально настроенных людей, так и радикалов. На юге города расположен порт и площадь Джека Лондона, здесь же — ряд дешевых мотелей, магазинчиков и ресторанчиков, где кормят так себе. Если двигаться в западном направлении, то, преодолев восемь миль по мосту Сан-Франциско-Окленд, можно попасть в главный город Калифорнии — Сан-Франциско. Наконец, в восточной части Окленда находятся спальные районы. Там живут исключительно белые, и называется эта местность Сан-Леандро.
Географически Окленд делится на две части, очень не похожие друг на друга, — «равнины» и «холмы». На холмах и в благоприятном районе, известном под названием Пьемонт, живет верхушка среднего класса и представители высших слоев общества, т. е. боссы Окленда, среди которых и бывший сенатор Уильям Ноулэнд. Ему принадлежит ультраконсервативная газета «Трибьюн», единственный печатный орган Окленда. А в соседях у бывшего сенатора числятся мэр города, окружной прокурор и другие белые богачи. Они живут в больших, просторных домах, скрытых за листвой деревьев и обнесенных высокими заборами.
Равнины — это совсем другой Окленд. Уровень доходов здесь меньше, чем нужно для жизни. На долю таких семей приходится примерно половина населения Окленда, что составляет почти 450.000 человек. Они ютятся либо в захудалом, перенаселенном Западном Окленде, либо полуразвалившемся Восточном Окленде. Двери одной квартирки утыкаются здесь в двери другой. Старые, давно не ремонтированные помещения разделены на множество каморок. Здесь большинство негров, чикано (американцы мексиканского происхождения или мексиканцы, проживающие в США) и китайцев борются за выживание. Общий вид Восточного и Западного Окленда нагоняет тоску. Эта местность напоминает разрушающийся город-призрак, но в этом городе живут люди, в том числе и больше 200.000 негров, т. е. немного меньше половины городского населения. Вид Оклендских равнин угнетает своей мрачной серой монотонностью. Разбавляют ее лишь несколько больших и впечатляющих зданий в деловом центре. В их число входят здание Аламедского окружного суда (что очень существенно, между прочим), в котором есть и тюрьма, а также Главное полицейское управление Окленда — десятиэтажное здание обтекаемой формы. Для сооружения этой крепости средств не пожалели. Окленд и есть город-призрак в том смысле, в котором городами-призраками являются и многие другие американские города. Средний класс, в котором одни белые, убегает на холмы, откуда с очевидным равнодушием взирает на ужасное состояние городских бедняков.
Подобно другим бесчисленным семьям чернокожих, в сороковых и пятидесятых годах мы пали жертвой этого равнодушия и коррупции, когда переехали в Окленд. В то время найти приличный дом для многодетной семьи было так же сложно, как сейчас. Пока я был маленьким, мы сменили много жилья в поисках дома, который подошел бы нам. Первое жилье из тех, что я помню самостоятельно, находилось на углу Пятой и Браш-стрит в довольно неприглядной части города. Это было подвальное помещение, состоявшее из двух спальных комнат. Здесь было слишком мало места, чтобы наша большая семья разместилась хотя бы с минимальным комфортом. Пол в нашей квартире, кажется, был земляной или цементный, я плохо помню, в любом случае, в домах «обычных» людей такого пола не бывает. Родители спали в одной комнате, я и мои братья с сестрами — в другой. Позже, когда мы перебрались в двухкомнатную квартиру на Кастро и Восемнадцатой-стрит, нас уже поубавилось. Миртл и Леола вышли замуж, Уолтера забрали в армию. В доме на Кастро-стрит я спал на кухне. Воспоминания о проведенных на кухне ночах до сих пор часто возвращаются ко мне. Стоит мне задуматься о людях, живущих в тесных, переполненных квартирах, я всегда вспоминаю ребенка, который спит на кухне и страшно переживает из-за этого, ведь всем прекрасно известно, что кухня — это кухня, и она не должна служить спальней. Но это все, что мы тогда имели. Острое чувство несправедливости, которое я ощущал каждую ночь, с неохотой плетясь на раскладушку в закутке у холодильника, продолжает сжигать меня.
На самом деле, наша семья еле-еле сводила концы с концами, но я понятия не имел о том, что это значит. Мое детство было наполнено счастьем. Хотя мы испытывали дискриминацию и нас причислили к бедной общине, уровень жизни которой был ниже нормы, я никогда не чувствовал себя чем-то обделенным, пока бегал в коротеньких штанишках. У меня была сильная, дружная семья и много друзей для веселых игр, включая моего брата Мелвина (между нами четыре года разницы). Больше мне ничего и не требовалось. Мы просто жили и играли, наслаждаясь всем насколько возможно, особенно радуясь великолепной калифорнийской погоде: она милостива к бедным.
В отличие от других детей из нуждавшихся семей мы никогда не ходили голодными, хотя все, что мы ели, было пищей настоящих бедняков. Обычной едой для нас было кушанье под названием каш (cush). Оно готовилось из вчерашнего кукурузного хлеба, смешанного с прочими остатками — подливкой и луком. Сюда добавляли много приправ и жарили на сковородке. Иногда мы ели каш два раза в день, потому что больше ничего не было. Каш стал моим любимым блюдом, и я с нетерпением ждал, когда его приготовят. Теперь я понимаю, что такая еда была мало питательной, да и что там говорить — откровенно вредной для желудка, если есть изо дня в день. Это был просто хлеб, кукурузный хлеб.
Жизнь для меня стала еще прекрасней, когда я подрос. Мне исполнилось лет шесть-семь, и я уже мог играть на улице с Мелвином. Наши игры были наполнены радостью и бурным весельем, свойственным невинным детям, но даже они отражали финансовое положение нашей семьи. Купленная в магазине игрушка была для нас большой редкостью. Мы фантазировали и использовали то, что находилось под рукой. Но под рукой часто оказывались крысы. Мы их ненавидели, потому что наши дома кишмя кишели этими злобными грызунами. Однажды крыса чуть не откусила палец на ноге у моего племянника. С одной стороны, ненависть, с другой — желание поиграть, толкало нас на ловлю крыс. Пойманных вредителей мы бросали в большую жестяную банку, заливали минеральным маслом и поджигали. Из банки вырывалось пламя, а мы смотрели, как крысы метались внутри, тщетно пытаясь выбраться. Их хвосты торчали, прямо как серые дымящиеся зубочистки. Обычно животные подыхали от дыма и лишь потом сгорали.
К кошкам мы тоже не питали особой любви. Все потому, что нам рассказывали, будто кошки убивают маленьких детей, высасывая у них дыхание. Кроме того, мы часто проверяли сказку о кошке, всегда приземляющейся на свои лапы. Мы ловили кошек и сталкивали их с верхних ступенек лестницы. И они действительно чаще всего приземлялись на лапы.
Земля была одним из любимых материалов для наших игр. Обычно мы использовали ее, когда играли в строителей. Строительной площадкой нам служила крыша дома. Мы забирались туда и быстренько поднимали по веревке наполненные землей корзины. А потом мы сбрасывали землю по другую сторону дома. Вблизи нашего жилья не было плавательных бассейнов. Зато когда мы подросли, мы стали бегать к бухте вместе с другими ребятишками из окрестных домов и там ныряли с пирса в грязную воду. Земля, крысы, кошки — такие развлечения были у детей из малообеспеченных семей. Эти игры так же стары и жестоки, как экономическая реальность нашего мира.
Родители настаивали на том, чтобы мы учились ладить друг с другом. Если начинался спор, отец никогда не занимал чью-либо сторону. Он всегда был беспристрастным судьей, выслушивал обе стороны и обязательно доходил до сути дела, прежде чем вынести окончательное решение. В любых ситуациях отец оставался справедливым и внимательным, и когда у нас начались проблемы в школе, он не ленился ходить к учителям или директору, чтобы узнать, что случилось. Когда правда была на нашей стороне, он отстаивал нас, как мог, но никогда не покрывал, если мы совершали проступок.
Родители не учили нас драться, хотя отец всегда повторял, что нужно уметь за себя постоять, если тебя обижают. Он советовал нам не начинать драку, но в случае неизбежности силового выяснения отношений держаться до конца.
Вот так мы и росли — в сплоченной семье, с гордым, сильным отцом-защитником и любящей, жизнерадостной матерью. Не удивительно, что у нас, у детей, сформировалось определенное ощущение, когда кажется, что все наши потребности, начиная с религии и заканчивая дружбой и развлечениями, могут быть удовлетворены в семейном кругу. Мы не чувствовали необходимости в «посторонних» друзьях, мы и без того были лучшими друзьями друг другу.[10]
Детство пролетело незаметно. Мы мечтали о том, о чем мечтают остальные американские дети. Будучи наивными и чистыми созданиями, мы мечтали стать докторами, адвокатами, пилотами, боксерами и строителями. Откуда нам было знать тогда, что мы никуда не идем? В нашем опыте еще не было ничего такого, что показало бы нам — американская мечта не для вас. Да, у нас были большие виды на будущее. А потом пришла пора идти в первый раз в первый класс.

2.     Проигрыш

Столкновение культур в школьном классе — это, по сути дела, проявление классовой борьбы, социально-экономическая и расовая война. Полем сражения становятся наши школы, где учителя, стремящиеся влиться в стройные ряды «среднего класса», вооруженные мощным арсеналом полуправд, предрассудков, рациональных объяснений, наступают на безнадежно отстающих детей из семей рабочих. Силы явно не равны, особенно из-за того, что это столкновение, подобно большинству сражений, происходит под маской добродетели.
Пока я был ребенком, мы часто переезжали с места на места в поисках подходящего жилья, так что я успел посидеть за партой почти во всех средних школах Окленда и на собственном опыте узнал, что такое система образования, которую предлагает этот город беднякам.
В то время я еще не осознавал до конца масштабы и серьезность бытовавших в школе нападок на чернокожих детей. Я лишь понимал, что постоянно чувствовал себя неуютно и пристыжено из-за цвета своей кожи. Я никак не мог отвязаться от этих переживаний, они не давали мне покоя. Преследовавшие меня негативные эмоции рождались из распространенного в системе представления о том, что белые дети — «умницы», зато черные — сплошные «тупицы». Открыто об этом не говорили, но всегда давали понять. Любое положительное явление, которое можно было обозначить словом «хорошо», неизбежно ассоциировалось с белым цветом, даже в сказках, что нам давали читать в младших классах. «Негритенок Самбо»,[11] «Красная шапочка», «Белоснежка и семь гномов» словно говорили нам, кто мы есть.
Я помню свои ощущения от книги про малыша Самбо. Прежде всего, Самбо был трусом. Когда на него напали тигры, он, не раздумывая, выбросил подаренные отцом вещи: сначала зонтик, затем прекрасные обшитые войлоком туфли темно-красного цвета, в общем, избавился от всего, чего мог. И вообще все, что он хотел от жизни, — это без конца есть блинчики. Он и близко не напоминал отважного белокожего рыцаря, спасшего от вечного сна Спящую красавицу. Бесстрашный герой являл собой безупречность, тогда как в Самбо воплощались унижение и обжорство. Снова и снова нам читали историю о приключениях негритенка Самбо. Нам не хотелось смеяться, но, в конце концов, мы раздвигали губы в улыбке, чтобы скрыть охватывавший нас стыд. Мы воспринимали Самбо как символ всего того, что было связано с черным цветом кожи.
Пока я терзался от чтения историй про Самбо и Смоляное чучелко из рассказов о Братце Кролике[12] в младших классах, во мне стал накапливаться тяжкий груз невежества и комплекса неполноценности. В этом была виновата система. Я замечал, что все больше хотел отождествлять себя с белыми героями из букварей и из фильмов и временами весь съеживался при одном упоминании о чернокожих. Между мной и учителями пролегла целая пропасть враждебности. Большей частью эта враждебность подавлялась, но мы, дети негров, по отношению к белым продолжали чувствовать что-то похожее на странную смесь ненависти и восхищения.
Мы просто не чувствовали себя способными выучить то же самое, что учили белые дети. С самого начала все, включая нас, оценивали способности умненького и сообразительного чернокожего школьника исключительно по сравнению с белыми одноклассниками, хотя чернокожие дети могли читать или считать так же хорошо, как и белые. Белые были «мерой всех вещей», примером, на который следовало равняться, даже если речь шла о физической привлекательности. Густые африканские волосы — это плохо, зато прямые волосы — это замечательно; светлое было лучше, чем темное. Наше самовосприятие за нас формировали учебники и учителя. Мало того, что мы принимали себя за людей второго сорта, вдобавок ко всему мы считали эту второсортность неизбежной и неисправимой.
В третьем или четвертом классе, когда мы приступили к обычной математике, я наловчился обходить учителей. Средство было найдено проще пареной репы: я заставлял белых одноклассников решать за меня задачки и диктовать мне решение. Ощущение нашей неспособности выучить этот материал было общим местом для чернокожих школьников во всех бесплатных средних школах, где мне пришлось учиться. Как и следовало ожидать, острое чувство отчаяния и бесплодности попыток приблизиться к уровню знаний белых детей, заставляло нас бунтовать. Мы знали один способ, который помогал хотя бы как-то существовать в удушающей и подавляющей атмосфере, безжалостно разрушавшей нашу веру в себя. Этим способом и был протест.
Из всех неприятных случаев, которые я пережил, учась в начальной школе, мне особенно запомнились два эпизода. С самого начала у меня возникли проблемы с соблюдением дисциплины, точнее говоря, масса проблем, хотя довольно часто не я был тому виной. Например, когда я учился в пятом классе в Лафайетской начальной школе (тогда мне было одиннадцать лет), в учительницы мне попалась пожилая белая женщина. Я позабыл ее имя, но никак не её суровое лицо, с которого не сходило неодобрение. Однажды ей показалось, что я недостаточно внимателен к уроку. Она вызвала меня к доске и подчеркнуто сказала всему классу, что причиной моего плохого поведения является тупость. Она вознамерилась продемонстрировать, насколько глуп я был. Вручив мне мел, она велела написать на доске слово «бизнес». Я знал, как пишется это слово, я писал его сто раз, к тому же я был уверен в том, что с головой у меня все в порядке. Но пока я шел к доске, пока поднимал руку, в которой был зажат мел, я успел застыть от страха и в итоге не справился даже с первой буквой. В глубине души я сознавал ее неправоту, но как я мог доказать ей, что она не права?! Я разрешил ситуацию, покинув класс без единого слова.
Это повторялось со мной вновь и вновь, и каждый следующий случай ухудшал дело. Когда меня просили прочесть что-нибудь вслух или произнести по буквам слово, внутри у меня все холодело, голова становилась совершенно пустой. Думаю, что все считали меня непроходимо тупым, но я-то знал, что в моей голове просто был повешен замок, ключ от которого я потерял. Даже сейчас, когда мне приходится читать текст перед группой людей, я могу запнуться.
Второй случай, так хорошо отпечатавшийся у меня в памяти, тоже произошел в Лафайетской школе. В этой школе был заведен такой порядок: после перемены ученик должен был обязательно вытряхнуть песок из обуви и только потом занять свое место за партой. Как-то раз я сидел на полу, вытряхивая обувь. Песка набилось довольно много, и мне потребовалось время, чтобы избавиться от него. По мнению учительницы, подошедшей ко мне сзади, я слишком долго возился. Она ударила меня по уху книгой, обвинив в намеренной задержке всего класса. Абсолютно не подумав, я кинул в нее ботинком. Она отпрянула от меня и поспешила к двери, а мой второй ботинок пролетел у нее перед самым носом.
Разумеется, после такой выходки меня отправили к директору, зато меня зауважали одноклассники. Они поддержали мой протест против несправедливости, совершенной тем, кто имел над нами власть. В кругу детей из рабочих и неимущих семей авторитет завоевывался именно при помощи успешного сопротивления представителям власти. Ты добивался признания в своем кругу, тебя принимали за своего, только если ты был физически сильным, а твое поведение — вызывающим. И то, и другое приводило к расовому и социальному конфликту между учителями и администрацией школы с одной стороны и учащимися — с другой.
Единственным учителем, с которым у меня никогда не было трений, была миссис Макларен. Она преподавала мне, когда я учился в шестом классе в начальной школе Санта-Фе. Еще раньше она учила моего брата Мелвина. Поскольку мой братец был образцовым учеником, миссис Макларен питала большие надежды на мой счет. В свою очередь я чувствовал ответственность за репутацию Мелвина. Миссис Макларен никогда не повышала голос на своих учеников. Она излучала спокойствие, всегда была уравновешенной и мирной, независимо оттого, что могло случиться. Никто не питал ни малейшего желания начать кампанию против нее. Миссис Макларен была исключением из правил.
Впрочем, к тому моменту, хотя я был всего-навсего в шестом классе, я успел заработать репутацию очень трудного подростка, так что уже не было необходимости начинать воевать с преподавателями. Они ожидали от меня чего угодно и часто провоцировали неприятности, полагая, что я все равно что-нибудь выкину, несмотря на то, что успеваемость у меня была нормальная.
Я пережил не одно чистосердечное раскаяние и не одно падение. Стоило мне утихомириться на какое-то время, как начинались родительские нравоучения, после чего примерно неделю я занимался усердным самоанализом и принимал решение сотрудничать с преподавателями и приложить все усилия к учебе. Мать с отцом доказывали мне, что, поскольку у преподавателей есть нечто, в чем я еще только нуждался, я не мог входить в класс как равный. Я возвращался в школу, исполненный твердости и хороших намерений. Но учителя опять устраивали мне провокационные ловушки, полагая, что я буду продолжать бороться с ними. И это повторялось каждый раз. Резкие слова, борьба, исключение из школы — и еще один семестр коту под хвост. Мне часто казалось, что они просто хотели выгнать меня из класса, раз и навсегда.
За долгие годы, что я учился в Окленде, я не встретил ни одного учителя, который преподал бы мне урок, относящийся к моей собственной жизни или к моему личному опыту. Ни один преподаватель не пробудил во мне желание узнать что-то новое, прояснить какой-либо вопрос или изучить целые миры, которые могли открыть передо мной литература, наука и история. Все, что делали мои учителя, — это пытались лишить меня чувства собственной уникальности и ценности, и в итоге они чуть было не убили мой порыв к знаниям.

3.     Взросление

Тот, кто захочет стать свободным, должен нанести первый удар.
Моя учеба проходила вне школьных стен. Я никогда не учился по учебникам — меня учила семья, друзья и улица. Уже потом я полюбил книги и стал много читать, но это не имело никакого отношения к школе. Я начал получать знания нестандартным способом задолго до того, как переступил порог школы.
Один из самых первых уроков, который должен хорошо усвоить первый ребенок, — это приемы хорошей драки. Отец учил нас всегда играть по правилам. Когда я только пошел в школу, то пытался следовать его совету, однако принцип справедливости, столь дорогой отцу, преобладал далеко не везде. Некоторые игры заканчивались дракой, а тогда мне еще было не по душе драться. Первый год в подготовительном классе дался мне тяжело. У меня выработалась привычка симулировать приступы тошноты, чтобы оставаться дома и таким образом избегать встречи с местными забияками. Если этот фокус не удавался, то я «терял» одежду и очень долго собирался. Мать видела насквозь все мои ухищрения. Узнав о причине, по которой я выдумывал разнообразные предлоги для непосещения детсада, она попросила моего брата Уолтера-младшего (по прозвищу Сонни Мэн) забирать меня и приводить домой. В конце концов, я стал защищаться, когда кто-то, испытывавший желание распустить кулаки, нападал на меня. Проблема оказалась решена: Уолтер просто научил меня драться и драться неплохо.
В то время, а на дворе стоял примерно 1950 год, мальчишки думали, что Джо Луис был святым. Он, Джерси Джо, Кид Галиван и Шугар Рэй.[14] были нашими кумирами. Я хотел стать настоящим уличным бойцом, тем более, что для выполнения моего желания имелись все основания: у меня были самые быстрые руки в квартале. Знакомые ребята придумывали себе звучные прозвища — Винчестер, Герцог, Граф, но мне хватало собственного имени. Я колотил всех мальчишек в квартале, но вовсе не для того, чтобы завоевать репутацию непобедимого драчуна. Мне нужно было сохранить свое достоинство и обеспечить себе элементарное выживание. Полоса бесконечных драк началась в «промежуточной» школе. Из-за буквы в полном имени[15] меня обзывали «мочой». Стоило кому-нибудь произнести в мой адрес дразнящую фразу «Хьюи «Пи» собирается сделать пи-пи», я тотчас лез в драку и молотил своих обидчиков, пока хватало сил. В какой-то момент все зашло так далеко, что я хотел бросить «промежуточную» школу, чтобы упростить себе жизнь, но мать ни за что не допустила бы этого.
Улица служила нам рингом, здесь мы устраивали небольшие боксерские поединки. Вместо перчаток мы обматывали руки полотенцами и начинали бой из пяти раундов. Нашими зрителями были местные пьяницы. Они бросали нам пятицентовые монеты и криками подзадоривали нас, маленьких боксеров. Они обожали кровавые зрелища, и мы удовлетворяли их страсть. Мы выходили на «ринг», дубасили друг друга без всякой жалости, кровью пачкали одежду, яростно кричали в пылу схватки — в общем, бились не на жизнь, а на смерть. Исполнявшие роль зрителей алкоголики прозвали меня «призером». Я свято верил в то, что после окончания боя победитель получает приз. Поэтому иногда «друзья бутылки» приносили мне коробочку крекеров «Джек» ценой в десять центов. Я стал думать, что все возможные призы на свете — это крекеры, ибо дешевое печенье было единственной знакомой мне наградой. Впрочем, мы с трудом могли есть, поскольку покидали ринг с разбитыми в кровь губами. У меня даже не было мысли зарабатывать деньги на боксе.
Впоследствии я вместе с Уолтером тренировался в спортивном центре на Кэмпбелл-стрит и участвовал в нескольких боях в «Клубе для мальчиков». Мой старший брат Ли Эдвард уже ушел из дома, когда я начал подрастать, но он часто заходил к нам, чтобы повидаться. Он тоже открыл мне немало секретов хорошего боя. Ли Эдвард завоевал в общине репутацию человека, не проигравшего ни одной схватки. Любой мальчишка в то время испытывал бы точно такую же гордость, какую испытывал я, имей он брата, про которого известно, что он постоит за себя во всех ситуациях. Несмотря на то, что Ли Эдвард был «своим» и прошел суровые испытания, он никогда никому не уступал. Именно старший брат больше, чем кто-либо в жизни, учил меня не опускать руки при самом неблагоприятном раскладе, смотреть сопернику прямо в глаза и атаковать без передышки. Даже если тебя сильно ударили и отбросили назад три-четыре раза, говорил мне брат, в конце драки ты можешь одержать верх. И он был прав.
Драка всегда занимала большое место в моей жизни, как они занимает в жизни большинства обездоленных. Некоторым людям это сложно понять. Мне было слишком мало лет тогда, чтобы я мог понять, что мы, из-за малейшего предлога бросавшиеся в драку пацаны, пытались кулаками утвердить свое мужское лицо и достоинство и использовали грубую силу в ответ на социальное давление. Для гордых, не потерявших чувство собственного достоинства людей физическая расправа была единственным средством, с помощью которого можно было устоять против скотского обращения с нами. Когда дерешься, узнаешь о себе много нового.
Драка — это не просто способ выживания, но и элемент дружбы. Пока я рос, участие в уличных столкновениях было существенным моментом товарищеского братства нашего квартала. Драки были разными: можно было подраться и с друзьями, а можно и с чужаком, но в последнем случае все местные мальчишки объединялись. Если по соседству объявлялся неплохой уличный боец, весть об этом разносилась по всей округе. Именно так я впервые услышал о Дэвиде Хиллиарде, который потом вступил в ряды «Черных пантер». Дэвид не относился к категории завзятых драчунов: он никогда не искал неприятностей сам, но, когда на него нападали, он демонстрировал недюжинную смелость. В наших краях он был известен как бесстрашный противник, не имеющий привычки сдаваться. Это одно из тех качеств, которое меня восхищает в нем больше всего; сформировавшийся еще тогда, восемнадцать лет назад, внутренний стержень Дэвида остается таким же крепким.
Мне было тринадцать лет, наступило лето, я только что окончил начальную школу и в это время познакомился с Дэвидом. Мы как раз переселились в Северный Окленд, где, наконец, смогли приобрести дом. Семья Дэвида недавно переехала в Окленд из Алабамы, они жили в соседнем квартале. Вскоре я и Дэвид близко сошлись. Мой новый друг очень понравился моим родителям, и его стали принимать, как родного. Порой мы интересовались, а не состоим ли мы случаем в родственных отношениях, ведь моя бабушка по отцовской линии носила фамилию Хиллиард и была родом из Алабамы.
Дэвид стал моим верным товарищем. В подростковом возрасте мы были не разлей вода. Он разделял со мной все обычные занятия тинэйджеров. Иногда мы проводили вместе целые дни напролет, слушая музыку и ведя настоящие мужские разговоры. Музыкальные команды пользовались большой популярностью в те годы. У меня не было голоса, да и сейчас я не пою, а вот у Дэвида получается хорошо. Вместе со своими друзьями он сколотил группу. В течение целого лета они репетировали каждый день, надеясь прославиться. У нас с Дэвидом было еще одно общее увлечение — противоположный пол. Парочка симпатичных девчонок жила как раз рядом с Дэвидом, так что дом Хиллиардов стал любимым местом наших сборищ.
Осенью мы оба поступили в среднюю школу Вудро Вильсона. В числе наших общих друзей была привлекательная девочка. Звали ее Патрисия Паркс, некоторое время я с ней общался. Но дело в том, что, как я сейчас думаю, я просто пугал ее до смерти. Стоило Патрисии завидеть меня, как она исчезала. Зато когда я познакомил ее с Дэвидом, они моментально поладили друг с другом, а потом поженились. Патрисия больше не испытывает ужас при виде меня.
Без Дэвида мое образование было бы неполным, он очень много дал мне и продолжает оказывать на меня влияние. Наша дружба настолько прочна, что это невозможно выразить словами. Мы дружим вот уже восемнадцать лет, мы не раз дрались вместе, отбиваясь от врагов, но мы ни разу не ссорились, между нами никогда не было серьезных разногласий. Мы во многом отличаемся друг от друга, однако каждый из нас уважительно относится к особенностям другого.
В средней школе я нашел еще одного надежного друга — Джеймса Кроуфорда. Он был на пару лет старше меня, но в учебе отставал. Обычно мы с Джеймсом без конца мутузили друг друга, сегодня ссорились, а на завтра сходились вновь. Он мог как следует вздуть большинство парней в школе, включая меня. Когда бы ни случалась драка, я неизбежно оказывался битым. Но я всегда возвращался, причем в руке у меня было что-нибудь очень убедительное — бейсбольная бита или кусок резинового шланга с металлической начинкой. Джеймс поневоле должен был проникнуться ко мне уважением, потому что я приходил к нему даже после того, как он клал меня на лопатки. Мы перестали драться в 1953 году. Тогда мы сколотили банду и придумали для нее название — Братство. Со временем состав нашей группы более или менее определился: человек тридцать-сорок образовывали постоянное ядро, это были чернокожие подростки из седьмого и восьмого классов. Банда девятиклассников числилась в наших союзниках. Роль лидеров досталась нам с Кроуфордом. Создание Братства (а наша банда была одной из немногих в Северном Окленде) стало непосредственным ответом на «белую» агрессию в школе. В то время в школе Вильсона черных подростков было раз два и обчелся, поэтому все чернокожие считали себя кровными братьями. Мы и называли друг друга родными братьями или кузенами. Мы объединились, чтобы дать достойный отпор учащимся-расистам, преподавателям и администрации школы. Белые учителя и школьники спокойно обзывали нас «ниггерами», и напряжение в отношениях между белыми и черными было видно невооруженным взглядом.
На игровой площадке чернокожие ученики тоже держались вместе. Мы играли во «взрослые» прятки, царя горы, рингелево (командная игра в прятки). Как бы то ни было, игры, в которые мы чаще всего играли, по-прежнему отражали наше неблестящее материальное положение. Часами наша компания резалась в кости или подбрасывала монетку. Поскольку ни у одного из нас не хватало денег на обед или даже на пакет молока, ставкой в игре служила еда. Нам также нравилась забава, которую иногда называют «перекрыть» или «дюжина». Это словесный поединок. Цель игры состоит в том, чтобы как можно больнее задеть противника, оскорбив его описанием сексуальных сцен с его матерью. Такое развлечение — обычное дело для негритянской общины. После этой игры я нередко ввязывался в драку, так как у меня не очень получалось обставлять соперников. По утрам, перед занятиями, мы с Дэвидом частенько обсуждали, как бы нам переиграть Кроуфорда. Но все наши планы в очередной раз шли прахом, потому что в школе Кроуфорд почти всегда обыгрывал нас. Обычный стишок, сочиненный Кроуфордом, мог звучать примерно следующим образом: «Мотоцикл, мотоцикл, едет быстро — не догонишь; киска у твоей мамаши похожа на задницу бульдога» («Motorcycle, motorcycle, going so fast; your mother's got a pussy like a bulldog's ass»). На самом деле, это были просто слова, и, не воспринимая их всерьез, мы оставались отличными друзьями и «надежными партнерами».
Годы обучения в средней школе как две капли воды походили на те, что я провел в начальных классах. Преподаватели старались смутить и унизить меня, а я отвечал на их провокации вызывающим поведением, чтобы сохранить самоуважение. В ту пору мне было еще невдомек, что в основе моего открытого сопротивления лежала непокорная, яростная гордость. Мои выходки приводили к неизменному результату: меня хронически исключали из школы. Часами меня увещевали то родители, то директор школы, то советник. Поддавшись на их уговоры, я в очередной раз заставлял себя подчиниться и давал обещание нормально вести себя в школе. Но стоило мне вернуться в класс, как провокации в мой адрес возобновлялись, и я не выдерживал. Опять меня вызывали к директору, и я вновь отправлялся на улицу. Происходившее со мной напоминало вращение двери-вертушки: каждую неделю повторялось то же самое, что случалось неделей раньше.
Среди всех занятий в школе я нашел для себя урок-исключение. Он проходил для меня практически безболезненно. На этом уроке нас учили готовить. Секреты кулинарного мастерства нам преподавала мисс Кук — единственная чернокожая учительница, которую я встретил за все школьные годы чудесные. Ее уроки я посещал с определенной целью. Большинство белых ребят могло позволить себе пообедать в школе. У моих же родителей не было денег, чтобы давать мне с собой в школу. Гордость не позволяла мне приносить коричневый бумажный пакет с обедом. Я не хотел давать повод друзьям посмеяться надо мной. Так что я не отлынивал от уроков мисс Кук и наедался там. Вот так я обеспечивал себе обед: либо ел прямо на уроке, либо выигрывал, либо воровал у белых школьников.
Мы учились с Кроуфордом в одном классе, и нас всегда выгоняли с урока вдвоем. Мне хорошо запомнилась одна из учительниц в школе Вудро Вильсона. Ее звали миссис Гросс. Мы занимались у нее по три раза в день. Занятия были ежедневными, их посещали отстающие, поэтому их прозвали «класс для тупиц». На этих уроках за партами сидели лишь чернокожие ученики. Приходя на урок к миссис Гросс, мы начинали играть на спор, тыкать друг друга, в общем, устраивали в классе настоящий ад. Кроуфорд любил стрелять в меня из самодельной рогатки, натянув между пальцами резиновую ленту. Я не оставался в долгу и шлепал Кроуфорда по голове, а уж после этого до драки было совсем недалеко. Миссис Гросс теряла терпение и выставляла нас за дверь. Бывало, что она отправляла нас в кабинет к директору, иногда велела просто стоять в коридоре. В классе миссис Гросс существовало такое правило. Если она выгоняла тебя хотя бы с одного занятия, то к следующим в этот день ты уже не допускался. Спровоцировать учительницу на то, чтобы она выгнала тебя с урока, означало добиться своеобразного освобождения, выйти на свободу из «класса для дураков».
Особенно неприятно было посещать занятия у миссис Гросс во время зачетов по чтению. Мы терпеть не могли чтение. Нам вообще не было дела до того, что там говорила миссис Гросс. Когда приходила пора читать вслух, мы всей душой рвались прочь из класса. Мы не умели читать и не хотели, чтобы остальные узнали об этом. Самое смешное было то, что почти у всех в нашем классе были серьезные проблемы с чтением. И все же никто не желал признаваться в этом.
В то время, да и еще раньше, мне казалось, что научиться читать — это все равно, что стать взрослым. Иначе говоря, я думал, что, когда вырасту, то автоматически обрету способность читать. Чтение я воспринимал как навык, который люди приобретают естественным путем в процессе взросления. В любом случае, откуда было взяться желанию научиться читать, если читать нам давали какие-то расистские истории? Отказ от обучения чтению превращался в протест, он позволял сохранить то чувство собственного достоинства, которое я по мере своих сил сохранял в условиях системы расового угнетения.
Поэтому, как только подходила наша с Кроуфордом очередь читать, мы намеренно вели себя так, чтобы нас выгнали вон. Обычно мы добивались своего. Получив желанную свободу, мы потихоньку ускользали из школы. После чего мы могли украсть бутылочку вина или доехать на велосипеде до наших друзей, остаться у них, пока шли уроки, и проиграть все это время в карты. После окончания уроков мы частенько бегали в кино с другими ребятами или отправлялись домой к Дэвиду. Там мы слушали пластинки и танцевали с девочками.
Примерно так прошли мои школьные годы. С внешней стороны мой портрет тех лет выглядел довольно мрачно. Однако нужно учесть, что мое отрочество немногим отличалось от жизни многих темнокожих подростков. Мы шли в школу, и нас оттуда с треском выгоняли. Мелкие нарушения становились нашим главным занятием. Это не значит, что мы были склонны к преступлениям, но верно то, что в нас кипела злость. Мы не считала, что поступаем плохо, воруя бутылку вина или разбивая парковочные счетчики. Мы хотели отплатить людям, заставлявшим нас чувствовать себя ничтожеством, причем как раз в тот момент, когда нам было необходимо ощущать собственную значимость и иметь надежду на будущее. Мы набрасывались с кулаками на тех, кто безжалостно растаптывал наши мечты.
У Джеймса Кроуфорда были такие мечты. Он хотел стать великим певцом. Бывало, мы с Мелвином садились подле Джеймса и часами наслаждались его прекрасным тенором. Кроме того, у Джеймса хорошо получалось готовить, и он мечтал открыть собственный ресторан. Джеймс Кроуфорд был наделен талантом, но образовательная система и психологические травмы не позволили ему развить свои дарования. Он не познал прелести чтения и до сих пор не умеет читать. Джеймс постоянно боялся, что у него что-то не получится, и этот страх лишь усилился по вине его педагогов, хотя они должны были помочь ему преодолеть себя. Мечты Джеймса растаяли, как дым. С каждым годом его страх рос все больше и больше, его силы истощались, и в конечном итоге его исключили из школы как «нежелательного» ученика. Постепенно он спился и стал попадать в больницы для душевнобольных. На его лице полно шрамов — это постарались полицейские. Вот такая история случилась с моим другом Джеймсом Кроуфордом. Еще одна мечта разлетелась в пух и прах.

4.     Перемены

Героем моих детских лет был отец… в его натуре не было ни малейшего намека на подобострастие. Еще в юности он решительно отказался быть рабом, а, став мужчиной, он начал презирать роль дяди Тома. Отец служил нам примером, и мы никогда не сомневались в том, что негр во всех отношениях равен белому человеку. И мы не жалели сил, чтобы это доказать.
Надежда была редким гостем в негритянской общине. Выросший в Гарлеме Клод Браун в своей книге «Мальчик на земле обетованной» пишет как раз об этом. Вернувшись в Гарлем после четырехлетнего отсутствия, он потратил массу времени на то, чтобы отыскать своих друзей детства. «Казалось, что большинство ребят, с которым мы вместе росли, так и не перешли в категорию взрослых, — вспоминает Клод Браун. — Почти все успели отправиться либо на тот свет, либо за решетку». Многие молодые негры нашего поколения могут сказать то же самое. Наркотики, угнетение, отчаяние собирали свою жертву. Выживание в таких условиях — дело непростое и уже тем более его нельзя считать само собой разумеющимся.
Вспоминая свое отрочество, я понимаю, насколько мне повезло. Сильное и позитивное внешнее влияние, присутствовавшее в моей жизни, спасло меня от непоправимой безнадежности, от которой пострадало так много моих собратьев. Во-первых, я мог равняться на отца. Он передал мне непоколебимое чувство гордости и самоуважения. Во-вторых, мой брат Мелвин пробудил во мне желание учиться, и, наконец, я начал читать, опять же благодаря Мелвину. То, что я открыл для себя в книгах, позволило мне начать размышлять, задавать вопросы, искать и, в конечном итоге, изменить свою жизнь. Определенное влияние оказали на меня и другие факторы, которых набралось немало. Моя мать и остальные члены семье, опыт, полученный мной на улице, друзья и даже религия — все наложило на меня какой-то свой неповторимый отпечаток. Но именно первые три источника влияния и, прежде всего, влияние отца, помогли мне встать на путь развития и личных перемен.
Когда я говорю, что мой отец был необычным человеком, я имею в виду присущие ему достоинство и гордость, столь нехарактерные для чернокожих выходцев с Юга. Хотя другие негры, проживавшие в южных штатах, обладали похожей внутренней силой, они никогда не позволяли себе демонстрировать ее белым. Показать силу духа означало начать управлять своей жизнью самостоятельно. Отец никогда не скрывал свою духовную силу от кого бы то ни было.
Так сложилось, что чернокожие южанки должны были с особой тщательностью заботиться о воспитании именно сыновей. Из поколения в поколение матери в негритянских семьях на Юге пытались обуздать природную агрессивность в своих мальчуганах, чтобы уберечь вспыльчивых детей от скорой расправы, если не от верной смерти, которую можно было ожидать от белых. Мой отец избежал подобного воспитания. Даже если его пытались воспитывать в традиционной — сдерживающей — манере, он решил это игнорировать. Каким-то образом ему удалось вырасти, сохранив нетронутыми всю врожденную гордость и чувство собственного достоинства. Будучи уже взрослым, он ни разу не позволил белому человеку унизить его самого или члена его семьи. Он не позволял своей жене работать, хотя белые жители в Монро, шт. Луизиана считали, что она должна гнуть спину на их кухнях и давали отцу недвусмысленно это понять. У отца не было привычки идти на уступки, он всегда брал на себя роль сильного защитника, и он никогда не колебался, если нужно было поговорить с белым человеком. Пока мы, его дети, были маленькими, он развлекал нас, рассказывая о своих встречах с белыми. Последние несколько лет он чувствует себя неважно, но даже сейчас, стоит ему начать вспоминать эти истории, как прежняя сила вновь говорит в нем. Мы не сознавали таких вещей в детстве, но дело в том, что рассказы отца не были простым развлечением, на их примере он учил нас, как быть настоящим человеком.
Однажды, когда мы жили еще в Луизиане, отец поспорил с молодым белым, у которого он работал. Разногласия возникли как раз по поводу работы. Работодатель отца порядком разозлился, увидев, что отец уперся и стоит на своем. Он сказал отцу, что обычно, если цветной начинает выступать, он берет в руки кнут. После такого заявления отец не растерялся, ответив со всей возможной твердостью, что никому не позволит бить себя кнутом за тем только исключением, если кнут будет в руках более достойного человека, чем он сам. Потом отец выразил сомнение насчет того, что его работодатель относится к числу более достойных. Эти рассуждения поразили противника отца необыкновенно. Обескураженный, он отступил, но при этом назвал отца сумасшедшим. О случившемся инциденте вскоре узнал весь город. Мой отец стал известен как «безумец» только потому, что он не поддался на угрозы белого человека. Довольно странно, но репутация «ненормального» сослужила отцу неплохую службу: у белых поубавилось охоты трогать его. Именно так чаще всего и поступает угнетатель. До него не доходит простая вещь, что все люди хотят быть свободными. Поэтому, столкнувшись с сопротивлением, угнетатель отмахивается от этого факта и называет попытавшегося сопротивляться человека «сумасшедшим» или «ненормальным». Отца обозвали «больным» за то, что он не позволил белому назвать себя «ниггером», отказался быть послушным дядей Томом и спокойно терпеть белых, не оставляющих в покое его семью. Для белых мой отец был «ненормальным», а в наших глазах — настоящим героем.
Даже оружие в руках белого не могло остановить отца. Как-то вечером, возвращаясь с работы, отец ехал на машине с друзьями. По какой-то причине они остановились прямо перед домом, где жили белые, и начали разговаривать и смеяться. Они не заметили женщину, стоявшую на веранде этого дома. Вскоре из дома вышел мужчина с топором в руках. Он стал кричать на моего отца и его приятелей, обвиняя их в то, что они якобы потешались над его сестрой. Водитель запаниковал и нажал на газ. Когда машина доехала до угла улицы, отец заставил водителя остановиться. Он выбрался из машины и вернулся к тому дому один. Навстречу отцу уже шел белый мужчина, вооруженный топором. Отец спросил разъяренного человека, зачем он прихватил этот самый топор и что он собирался делать. Белый сразу же спустил дело на тормозах, ответив что-то вроде «вы же знаете этих южных женщин», и добавил, что должен был устроить это показательное шоу в угоду своей сестре. Отец понимал, что согласно этикету южан со стороны белого это было самое настоящее извинение, поскольку кодекс поведения действительно мог потребовать от мужчины схватиться в этой ситуации за топор. Поэтому отец принял это объяснение, но не раньше, чем дал понять белому недопустимость угроз в свой адрес.
Не было случая, чтобы отец колебался, стоит ли ему высказывать свое мнение о ком-либо напрямую, в лицо человеку. Однажды отцу показалось, что какой-то белый его обманул. Отец оповестил об этом случае весь город. Узнав о слухах, выставлявших его в плохом свете, этот человек подъехал к нашему дому, чтобы выяснить отношения с отцом. В машине, в бардачке, лежал пистолет. Отцу было известно об оружии, тем не менее, он, безоружный, вышел побеседовать с «гостем». Отец обошел машину и сел на подножку рядом с белым так, чтобы тот не сумел достать пистолет. Потом отец сказал все, что он думал об этом человеке, и напоследок заявил: «Если ты хоть немного зацепишь меня, твоим сородичам придется изрядно побегать за мной, потому что твое тело будет лежать прямо здесь, на дороге, медленно остывая». Белый ретировался, и отец больше никогда не слышал о нем.
Временами некоторые белые приглашали отца пойти с ними на охоту. И по сей день я не понимаю, почему они делали это. У них у всех были дробовики. Зная, что мой отец был священником, они старались втянуть его в дискуссию на тему Священного писания и происхождения человека. Если Адам и Ева совершенно точно были белыми, спрашивали отца, то откуда взялись негры? По словам отцовских собеседников выходило, что негры произошли от Адама и гориллы. Отец парировал, отвечая: «Каким же грубым и низменным существом должен быть белый человек, если он опустился до того, чтобы заниматься сексом с обезьяной?» После такой постановки вопроса обстановка накалялась до предела, но ничего серьезного не происходило.
Ни одного члена семьи отец не оставлял без своей защиты. В пятнадцать лет самый старший из моих братьев, Ли Эдвард, пошел с отцом работать на мельницу, где перемалывали сахарный тростник. Процесс обработки начинался с забрасывания тростника в дробильную установку, работавшую на бензине. Дробилку никогда не останавливали, так что приходилось безостановочно наполнять ее тростником, иначе она могла перегореть. Ли Эдвард должен был подбрасывать в дробилку тростник. Мощность мотора немного убавили, чтобы подросток успевал, но после четырех часов напряженного труда он так устал, что не смог бросать тростник с необходимой скоростью, и оставшийся в дробилке тростник выгорел. Увидев, что работа остановилась, владелец мельницы начал бранить Ли Эдварда. Он мог много чего плохого наговорить, но отец был тут как тут. Владелец был белый мужчина ростом выше шести футов и весом фунтов двести — отец как раз доходил ему до пояса. Отец выключил мотор и сказал хозяину, что сам будет подбрасывать тростник, после чего велел Ли Эдварду отправляться домой. Он хотел, чтобы мы по его примеру стали хорошими работягами, однако он не меньше желал, чтобы мы выросли, сохранив свою гордость.
Вновь и вновь я слушал эти и подобные им истории, пока опыт отца не стал моим собственным. Любой человек, будь то черный или белый, кто пытался беспокоить нас, имел дело с отцом. И отца совсем не волновало то, что белый Юг не терпел такого поведения со стороны чернокожих. Отец стоял на своем вплоть до последнего дня нашего пребывания в Луизиане, т. е. до того, как мы перебрались в Калифорнию. Он больше не вернулся на Юг.
Тот факт, что отец выходил сухим из всех столкновений с белыми, пожалуй, имеет более глубокое объяснение, чем кажется на первый взгляд. В конце концов, отец сам был наполовину белым, и кровь белого человека текла в жилах его близких — его отца, двоюродных братьев, тетей и дядей. Жившие по соседству белые спокойно могли пустить кровь неграм, но они опасались быть уличенными в убийстве другого «белого». Статистика подтверждает эту гипотезу. История линчевания на Юге показывает, что негры-полукровки имели гораздо больше шансов выжить в условиях расового угнетения, чем их чистокровные собратья.
В любом случае, гордость моего отца означала постоянную угрозу смерти. И все же этот дамоклов меч не уничтожил в отце желания во что бы то ни стало оставаться человеком, желание быть свободным. Теперь я могу понять, что, сохраняя человеческое достоинство, он сохранял и свободу, а, кроме того, получал возможность передать ощущение свободы своим детям. Как бы ни старалось общество украсть у нас чувство собственного достоинства, мы выживали благодаря тому, что получали от отца. Это был самый драгоценный дар из всех возможных. Все остальное берет начало именно отсюда.
Несокрушимое осознание ценности собственной личности сближало нас и побуждало чувствовать ответственность друг за друга. Поскольку я был младшим в семье, все мои братья и сестры оказали на меня серьезное влияние и в особенности три моих брата. Из них больше всего я обязан Мелвину: он убедительнее остальных показал мне возможности интеллектуального роста и особый путь самореализации.
Мелвин всего лишь на четыре года старше меня, поэтому, пока мы учились, он постоянно составлял мне компанию в играх. Мелвин собирался стать врачом, а я мечтал о том, как выучусь на дантиста, чтобы мы смогли на пару открыть больницу в нашей общине. Постепенно это желание исчезло. Наверное, это случилось еще в школе. Вообще мои амбиции школьных лет довольно рано растаяли. Хотя Мелвин и не поступил в медицинскую школу, он всегда был прилежным учеником. Сейчас он читает лекции по социологии в Мерритском колледже в Окленде.
Я всегда восхищался живостью ума, присущей Мелвину. Именно брат помог мне справиться с трудностями, которые я испытывал с чтением. Когда он поступил в колледж, я стал увязываться за ним и слушать, как он обсуждает книги и занятия со своими друзьями. Мне кажется, что впоследствии впечатления от всего услышанного побудили меня подать документы в колледж, хотя, в общем-то, в школе я ни чему не выучился. Кроме того, Мелвин учил меня понимать поэзию. Он ставил мне записи стихов или читал их сам. Он занимался литературой, и я подозреваю, что, декламируя мне стихи, он просто заучивал их. Мы часто обсуждали с ним смысл стихов. Иногда Мелвин объяснял мне его, но стоило мне обнаружить, что я вполне способен понимать поэзию без посторонней помощи, как я сам начал помогать Мелвину доходить до сути стихотворений.
Я без особого труда запоминал стихи, и к моменту поступления в среднюю школу в моей памяти хранилось немало стихов, которые я когда-либо слышал. Мелвин посещал класс литературы в городском колледже, так что с его слов я выучил стихотворения «Колокола» и «Ворон» Эдгара По, «Любовную песнь Дж. Альфреда Пруфрока» Томаса Элиота, «Озимандию» и «Адонаиса» Шелли. Мне также нравился Шекспир, особенно я любил проникнутый отчаянием монолог в «Макбете», начиная со слов «Завтра, и завтра опять / Так мелко пресмыкается изо дня в день…». Шекспир писал об условиях существования человека. Он имел в виду и меня, ибо временами я был вынужден изо дня в день беспомощно пресмыкаться. Зачастую я напоминал себе актера, с волнением и одновременно с важным видом играющего свою роль в течение недолгого часа, отведенного ему на сцене. Вскоре, подобно быстро сгорающей свече, моя жизнь подошла бы к концу. Однако я учил урок, смысл которого был противоположен отчаянию Макбет. Если жизнь постоянно наполнена шумом и яростью, она может быть больше, чем пустая, выдуманная история.
«Адонаис» также оставил неизгладимый отпечаток в моей душе. В этом стихотворении рассказывается о человеке, друг которого погибает или его убивают. Одно из достоинств стихотворения кроется в том смысле, который в него заложен. А главная идея — показать, что с течением времени чувства поэта изменяются и он начинает смотреть на вещи по-иному, чем прежде. Поэт делится своими переживаниями, прослеживает, как постепенно меняется его отношение к умершему другу. Под конец школы у меня стал накапливаться похожий опыт, потому что мои друзья стали поступать на службу или обзаводились семьями, или пытались влиться в ту самую систему, которая в школе постоянно заставляла их чувствовать себя униженными. Со временем я начал ощущать безнадежность того пути, который выбирали мои друзья. Женитьба, семья и долг — в каком-то смысле, это не что иное, как еще одна форма рабства.
Стихотворение «Озимандия» Шелли поразило меня, потому что в нем я обнаружил разные смысловые пласты. По-моему, это довольно насыщенное и сложное стихотворение:
Я встретил путника; он шел из стран далеких
И мне сказал: вдали, где вечность сторожит
Пустыни тишину, среди песков глубоких
Обломок статуи распавшийся лежит.
Из полустертых черт сквозит надменный пламень —
Желанье заставлять весь мир себе служить;
Ваятель опытный вложил в бездушный камень
Те страсти, что могли столетья пережить.
И сохранил слова обломок изваянья:
«Я — Озимандия, я — мощный царь царей!
Взгляните на мои великие деянья,
Владыки всех времен, всех стран и всех морей!»
Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…
Пустыня мертвая… И небеса над ней…[17]
Это стихотворение можно истолковать следующим образом. Жизнь человека похожа на миф о Сизифе. Каждый раз, вкатывая камень на вершину горы, ты видишь, как он катится вниз прямо на тебя. Люди создают монументальные творения, но все они, в конечном итоге, разрушаются. Царь, о котором говорится в стихотворении, наивно полагал, что его статуя простоит на земле до скончания веков, но он не учел, что даже прочный камень не в состоянии сопротивляться времени. Огромная статуя царя развалилась, ее подточило время, и этот исход был неизбежен. С другой стороны, можно предположить, что этот правитель оказался настолько мудрым, что задался целью показать людям конечность всего человеческого. Царь захотел, чтобы люди отвлеклись от своих деяний и огляделись по сторонам, чтобы они ощутили отчаяние, поняв, что они тоже дойдут до последней черты, когда все вокруг сравняется с землей.
Часто бывает так, что в какой-то определенный период жизни ты просто не можешь понять, что с тобой происходит, поскольку перемены происходят незаметно. Так случилось и со мной, когда я был подростком. Мое восхищение Мелвином переросло в любовь к поэзии, а потом отсюда вырос мой интерес к литературе и философии. Пока мы с братом разбирали стихи, мы сталкивались с миром идей. Несмотря на то, что я еще не умел читать, я знакомился с абстрактными понятиями и их анализом. Я начал вырабатывать в себе критический взгляд на вещи, что позже позволило мне глубоко анализировать собственный жизненный опыт. Отсюда появилось желание научиться читать, а книги, которые я, в конце концов, открыл для себя, изменили мою жизнь до неузнаваемости.

5.     Выбор

Эта история о ребенке, которым и ты был когда-то. Этот ребенок верил. Он был рожден с верой, но, пока он рос, все вокруг него, начиная с родителей, сестер и учителей, и заканчивая каждым встречным и поперечным, говорили, что предмет его веры на самом деле был не таким, как ему представлялось. Конечно же, они все утверждали, что веруют в Бога и Иисуса Христа Всемогущего, молятся и взывают к Ним. Но это случалось лишь на пару часов в церкви, которую они посещали раз в неделю. В итоге сознание ребенка непостижимым образом раздвоилось, причем одна половина была такой же искренней, как вторая. Потом в ребенке появился кто-то третий — он мог отстраниться и наблюдать за первыми двумя. Причина крылась в том, что ребенок стал подозревать, что люди, которые по-настоящему не верят, возможно, правы, считая, что не существует того, во что можно верить. Однако, если ребенок соглашался с этим и отказывался от прекрасных, честны, добрых вещей, он терял все, что мог получить, если бы никогда не утратил веру в свою веру.
Пока я учился в средней школе, часто того не сознавая, я делал важный для себя выбор, причем так случалось несколько раз. Внешнее влияние, испытанное нами в пору отрочества, настолько очевидно, что его невозможно отрицать. Вместе с тем мы можем бессознательно отвергать какое-либо воздействие по мере того, как становимся старше. В любом случае, всегда трудно сказать, как повернется жизнь. Пока я ходил в школу и попадал в неприятные ситуации, пока дрался на улицах своего квартала, слушал стихи и беседовал с Мелвином, на меня действовали другие, очень мощные силы. Нередко они были противоположными по своей сути и заставляли меня метаться то туда, то сюда. Потом я приходил в окончательное замешательство и испытывал внутренний конфликт. Так происходило до тех пор, пока я не научился различать эти силы и понимать их значение.
Среди вещей, оказавших на мою жизнь самое продолжительное влияние, была религия. Мои родители оба отличаются сильной набожностью. Когда мы с Мелвином были маленькими, отец часто читал нам отрывки из Священного писания. У меня была своя любимая ветхозаветная легенда о Самсоне, за которой почти сразу шла легенда о Давиде и Голиафе. Должно быть, я слышал эти легенды тысячу раз. Я восторгался колоссальной физической силой Самсона, а также его мудростью и умением разгадывать хитроумные загадки. Думая о таких качествах, как сила и мудрость, я до сих пор связываю образ библейского героя с моим отцом. Мне нравилась и легенда о Давиде и Голиафе, ведь, несмотря на все внешнее превосходство Голиафа, Давид ухитрился использовать верную стратегию и в результате одержал победу. Уже тогда, в детстве, мне казалось, что легенда о Давиде предназначена для меня и моего народа.
Пока мы, дети, только подрастали, нас водили в церковь ежедневно, по крайней мере, так мне запомнилось. В то время Антиохийская баптистская церковь располагала лишь маленьким помещением, где собирались верующие. Я вступил в Объединение молодых баптистов, Ассоциацию молодых дьяконов, пел в младшем хоре, а еще посещал воскресную школу и церковные службы. Мой отец долгое время был младшим пастором. Особенное удовольствие он находил в чтении проповеди о блудном сыне. Во время проповеди он обходил кафедру, то и дело размахивая руками и отбивая ритм. Его рассказы об огне и сере, о грешниках и тех, кто не раскаялся, сгоравших в геенне огненной, внушали мне неподдельный ужас. Отец был настоящим «сжигателем грешников».
Так или иначе, но в церковную жизнь была вовлечена вся наша семья: кто-то служил там непосредственно, кто-то пел в хоре, кто-то встречал прихожан, показывал им места или выполнял другие обязанности. Я с огромным рвением выполнял обязанности младшего дьякона. Каждое третье воскресенье месяца постоянные дьяконы разрешали нам садиться вместо них на стулья, стоявшие внизу у кафедры. Мы занимали их места и принимали участие в проведении службы, например, собирали пожертвования, начинали молитву, в общем, делали почти все. Нам только не давали читать сами проповеди. Я тщательно выполнял все, что полагалось мне по сану. Я даже читал список больных, за выздоровление которых надо было молиться, и специальные послания, хотя у меня были проблемы с чтением. Впрочем, никто другой из младших дьяконов не делал это лучше меня: мы все страдали от неграмотности.
Но наша слабость в чтении компенсировалась в других сферах. Лично я обожал играть в церковных сценках, ведь к тому времени я уже приобрел некоторые навыки ораторского искусства, декламируя стихи, когда Мелвин приобщал меня к миру поэзии. Мне не составляло труда запомнить свою роль после того, как я прослушивал ее один или два раза. Моя активная деятельность в церкви привела меня к музыке. Все, что бы я ни делал, приводило родителей в сущий восторг, поэтому они решили, что я должен учиться играть на пианино, причем, главным образом, с той целью, чтобы принимать еще большее участи в церковной службе. Я учился игре на пианино в течение семи лет, моими преподавателями были прекрасные теоретики музыки и пианисты, игравшие классическую музыку.
Оглядываясь назад, я понимаю, что находился в одной лодке со своими друзьями: на земле нам был уготован ад, зато, находясь в церкви, мы старались попасть на небеса. Участие в церковных делах и в проведении церковной службы дарили нам ни с чем не сравнимое ощущение собственной значимости.
На кафедре нашего пастора, преподобного Томаса, с незапамятных времен была надпись «МОЛИТВА ИЗМЕНЯЕТ МИР». Прихожан поощряли рассматривать молитву как единственный путь к спасению. Если на человека наваливались проблемы — болезнь, несчастный случай, денежные затруднения, ответом на них была молитва. Все пришедшие в церковь молились вместе с тобой, объединяясь в одно целое, чтобы облегчить душевное напряжение и достичь состояния катарсиса. Никакой другой социальный институт в общине не мог обеспечить такую эмоциональную отдушину, которую давала людям церковь. В ту пору церковь была едва ли не единственным прочным основанием бытия чернокожих. И пока некоторые сомневались в том, что церковь может помочь людям, она действительно вносила в наши жизни элемент постоянства. Церковь всегда была с нами, дарила утешение и надежду.
Для меня церковь становилась источником особого вдохновения. Это вдохновение помогало мне преодолевать страх и унижение, которые мучили меня в школе. И хотя я не хотел провести в церкви всю свою жизнь, хорошая проповедь и громкие песнопения доставляли мне подлинное наслаждение. Мне даже удавалось почувствовать ощущение благочестия, защищенности и освобождения. Это было странное чувство, и его трудно описать, но одно можно сказать точно: в церкви я испытывал невероятное эмоциональное облегчение. Хотя я сам никогда не кричал, эмоции остальных действовали на меня заразительно и быстро передавались. Бушующие чувства одного подхлестывали чувства другого, и мы вместе впадали в экстаз, искренне веря в то, что наши проблемы обязательно будут решены, пусть мы и не знали как. Этот религиозный опыт прекрасно описан в книге Джеймса Болдуина «В следующий раз».[18] Автор как раз останавливается на состоянии сильного эмоционального возбуждения и экстаза, которое могут испытывать прихожане во время службы. «Не существует музыки, — пишет Дж. Болдуин, — подобной той, что звучит в церкви, больше нигде не увидишь такого драматического представления из круговерти возрадовавшихся святых, стенающих грешников, громко звенящих бубнов, нигде не услышишь, как это многоголосье сходится в один-единственный крик, возносящий хвалу Господу… Мы разделили нашу боль и нашу радость — они отдали свою радость и боль мне, а я передал свои чувства им». Испытав это чувство однажды, вы больше не утратите его. Было время, я подумывал сделаться священником. Однако я отказался от этой идеи, когда начал изучать в колледже философию. Я стал задаваться вопросом о сущности религии и о существовании Бога. Пытаясь обрести Бога и понять Его как философскую категорию Бытия, я начал искать для себя не только христианское определение Бога, но и попытался выявить сами основания моих религиозных чувств. И я увидел, что их фундаментом служила лишь вера, не подвергавшаяся никаким сомнениям.
В конечном итоге, я всегда приходил к необходимости тщательно анализировать каждую идею и желание во что-то верить, которые охватывали меня. Поэтому с религией я зашел в какой-то тупик. Тем не менее, религия продолжала оказывать на меня влияние, и это проявлялось по-разному. К примеру, я по сей день очень редко богохульствую. Новые знакомые часто интересуются причинами такой сдержанности. Я могу лишь сказать, что в нашем доме никогда не богохульствовали. Если бы мать услышала от меня бранные слова, она наказала бы меня. Мои родители всегда жили как истинные христиане, их праведность давала о себе знать даже в том, как они говорили.
Возвращаясь к церковным службам, я ловлю себя на следующей мысли. Мне кажется, что косвенное влияние религии было еще более значимым, чем непосредственные ощущения, которые я переживал в церкви. Здесь дело не в сугубо индивидуальном восприятии веры, а в осознании того, чем религиозное действо может или должно быть. Во время каждой молитвы в церкви происходило нечто замечательное. Когда прихожане молились друг за друга, возникало ощущение единства. Каждый человек душой проникал в неприятности другого и пытался помочь их устранить. Хотя чувство единения было полностью обращено к Богу и не выходило за пределы церкви, оно предполагало, что общая цель может оказывать на людей мощнейшее и действенное влияние. Люди действительно чувствуют прочную связь между собой. В церкви создавался своеобразный микрокосм, который на самом деле должен был складываться за стенами церкви, т. е. в общине. Тогда в моем сознании лишь промелькнуло понимание того, что это значит — иметь объединяющую цель, которая сплачивает всю общину и пробуждает в людях силы для того, чтобы изменить все к лучшему. Я уверен, что объединяющая способность церкви была одной из причин, по которой религия меня притягивала. За счет этой же причины можно объяснить, почему вера так много давала мне тогда.
В то же время я рос с мыслью о том, что существует абсолютно другой образ жизни, не имеющий отношения к религии. Почему так много людей обретают душевный комфорт и находят утешение именно в церкви? В частности, благодаря тому, что церковь дает им возможность хотя бы на короткий срок сбросить бремя повседневности, скрыться от всех забот. Однако была иная жизнь. Казалось, что в ней душевное облегчение, достигаемое в церкви, вовсе не считалось необходимостью. Из того, что я мог видеть, выходило, что эта «другая» жизнь тоже свободна от неприятностей и проблем, которые окружают типичных представителей рабочего класса.
В нашей общине некоторые люди добивались особого положения. Они сидели за рулем здоровенных машин, носили красивую одежду и вообще имели много чего из тех самых заветных вещей, которые по идее должна предлагать жизнь. Создавалось такое впечатление, что эти люди без особых усилий получали то, чего остальные добивались лишь тяжким трудом. Кроме того, они еще и получали удовольствие в процессе работы. Их не заставляли идти на компромисс, т. е. копировать белых мальчиков и посещать школу. Они добивались успеха, несмотря на унижения, неизбежные в рамках образовательной системы. На самом деле, они достигали успеха нередко за счет тех самых людей, создающих нам неприятности. Они оказывали сопротивление любым формам власти и ни за что не мирились с Истэблишментом. Поступая таким образом, они стали «большими» людьми в непривилегированном обществе.
Таков был мир, где жил мой второй по старшинству брат Уолтер-младший, которого в нашей семье звали не иначе как Сонни-мэн. Пока я был малышом, он часто заботился обо мне, а я смотрел на него с обожанием. К тому моменту, когда я подрос и пополнил ряды тинэйджеров, Сонни-мэн стал пробивным человеком и завоевал репутацию сердцееда. (Кстати, он до сих пор ходит в холостяках). Быть пробивным значило уметь выжить. Братья из нашего квартала его уважали и называли хипстером,[19] и это еще в то время. Если меня спрашивали о том, кем я хотел стать, когда вырасту, я отвечал, что хочу быть похожим на Сонни-мэна. По-моему, в нем было гораздо больше свободы, чем в каждом из нас. По сравнению с борьбой моего отца путь, выбранный Сонни-мэном, куда больше предлагал моему голодному взору.
Самое неизгладимое детское воспоминание связано у меня со счетами. Я запомнил на всю жизнь, как отец постоянно их разбирал. Наша семья была хронически должна, и мы предпринимали непрерывные попытки выбраться из долгов раз и навсегда. С ранних лет слово «счета» значило для меня, что я не мог получить ни одну из тех не являющихся необходимыми вещей, о которых мечтал. Моя ненависть к этому слову доходила до того, что, услышав его, я внутри съеживался, точно так же, когда при мне читали истории про малыша Самбо или про Смоляное чучелко. Из всех слов, что можно было услышать на улице, для меня не было слова ругательней, чем слово «счета». Каждый раз, когда это слово упоминалось в моем присутствии, оно словно убивало меня, потому что я собственными глазами видел, как отец вел бесконечную борьбу со счетами и мучился в агонии, пытаясь примириться с этим словом. Подобная ситуация знакома большинству семей в негритянской общине. В одном из писем к своему отцу Джордж Джексон написал как будто про меня: «Как ты думаешь, что я чувствовал при виде тебя, возвращающегося домой с каждым днем все подавленней? Как по-твоему, что было у меня на душе, когда я смотрел на тебя и замечал, что ты мрачнее тучи, когда я понимал, что ты смотришь вокруг и видишь, что все твои огромные усилия пошли прахом — прахом?» Мне ли не знать, о чем тут идет речь.
Отец всегда оплачивал счета вовремя. Он мог жаловаться на них, особенно проклиная высокие проценты, но он платил. Когда я подрос, то иногда просматривал приходившие на имя отца счета, и я убеждался, что в большинстве случаев львиная доля денег уходила оплату набежавших процентов. Таким образом, покупая что-нибудь вроде холодильника, мы платили за него вдвое больше изначальной цены. Случалось так, что счета превышали платежеспособность отца.
Отец никогда не отправлял свои платежи по почте. Мелвин и я относили деньги прямо в магазин, потому что отец хотел, чтобы на квитанциях ставили печать. Он подозревал, отправь он деньги по почте, то в расчетах с ним могут сделать ошибку, не пришлют квитанцию и сдерут с него больше, чем надо. В прошлом такие случаи уже бывали. Так что каждые две недели или раз в месяц — в зависимости от магазинов, с которыми нужно было расплачиваться, — отец составлял для нас список магазинов и для оплаты счетов каждого из них клал деньги в отдельный конверт вместе с квитанциями об оплате. После нашего возвращения он с поразительной дотошностью проверял квитанции. В течение многих лет мы с Мелвином обходили магазины Окленда, оплачивая счета отца. Я продолжал заниматься этим и в 1967 году, когда меня арестовали.
Осознав разорительное значение счетов для нашей семьи, я захотел освободиться от них. Впрочем, дело было не только в счетах. Мы не могли выбраться из нищеты, и мой разум был не в состоянии понять, почему так выходит: мой отец вкалывает изо всех сил, а в итоге имеет одни гроши. Он был мастером на все руки — плотником, каменщиком, паяльщиком. Не было такой профессии, в которой отец себя не попробовал. Он работал на двух и даже иногда на трех работах, и все равно мы продолжали бедствовать. Закончив одну из своих разнообразных работ, отец спешил вернуться к семье и делал что-нибудь для дома или возился в саду, а потом уходил на другую работу. Мы просто не могли понять, как он работал в таком режиме, обходясь без выходных, и при этом никогда не жаловался на свою долю. Я считаю, что многолетний выматывающий труд в какой-то мере подорвал его здоровье, последствия чего сказываются сейчас. Он очень сильный человек и никогда не хворал вплоть до последних нескольких лет.
Становясь старше и получая возможность видеть, насколько лучше живут другие люди, я начал понимать, что все наши проблемы в первую очередь проистекали из большого количества народа в нашей семье. В течение долгих лет все мы, девять человек, ютились в трех-четырех комнатах, где не оставалось укромного уголка для того, чтобы уединиться. Пока мне не исполнилось лет одиннадцать или двенадцать, я был вынужден спать с Мелвином на кухне, а иногда, еще до этого, спал на кровати вместе с сестрами. Мне и в голову не приходило, что у меня могла быть собственная комната. К счастью, мы были очень привязаны друг к другу и не лишены чувства юмора, но все равно нам приходилось туго. Сейчас я понимаю, что в ту пору в моей голове начала оформляться идея, объяснявшая причины наших трудностей. Тогда мне казалось, что мы сами виноваты в наших бедах. Представление о семье у меня связывались исключительно с надоедливыми счетами, которые были настоящей ловушкой для человека. В детстве я твердо решил, что, когда стану взрослым, у меня никогда не будет счетов. Я не мог знать тогда, что мое желание не иметь счетов также означало не жениться и не заводить семью.
Мой страх перед долгами, которые могли начать преследовать лично меня, заставил меня пойти по дороге, уже опробованной Сонни-мэном. Поняв, что в квартале мой брат пользуется огромным уважением, я стал больше времени проводить определенным образом — сначала участвуя в мелких бандах, организованных в школе, а также на вечеринках. Позже я перебрался в бильярдные и бары. Довольно долго я находил удовольствие в подобной жизни, пока до меня не дошло, что на самом деле она не была такой, какой казалась. Это открытие я сделал позже.
Хотя я старался во всем подражать Сонни-мэну, я продолжать восхищаться и Мелвином и его успехами в учебе. Сонни-мэн и Мелвин предлагали мне разные пути, но я пока не знал, какой из них лучше. Я встречал негров, выбравших путь образования. Этот путь привел их в никуда. Многие из них возвращались в квартал, презрительно отзываясь о потраченных на учебу годах и проклиная белого человека, не позволившего им развернуться. Другие предпочитали устраивать свою жизнь в квартале, но, как правило, плохо кончали, превращаясь в сломленных людей, попадая за решетку или лишаясь жизни. Четкого примера, который можно было бы взять за ориентир, не существовало. Трудно было решить, что же делать.
С такой дилеммой сталкиваются почти все чернокожие подростки. Они как раз ведут борьбу за самоидентификацию, но они пытаются обрести себя в обществе, отрицающем их основные права. Находясь в самом впечатлительном и ранимом возрасте, чернокожий тинэйджер оглядывается по сторонам и собственными глазами видит противоречие между ценностями, которые пропагандирует общество, и реальностью, т. е. тем, как все обстоит на самом деле. «Сонни-мэны» из нашей общины отрицали власть и «нарушали закон». Похоже, они наслаждались хорошей жизнью и имели все, что хотели, в материальном смысле. С другой стороны, те, кто трудился изо дня в день, стремился к лучшему, страдал, почти всегда оказывались жертвами страсти к наживе (за их счет) и равнодушия, в общем, полными неудачниками. Такое извращение традиционных ценностей давило на негритянскую общину со страшной силой. Причины носили внешний характер и были обусловлены самой системой, напролом идущей к своим целям, даже если позади оставались искалеченные человеческие жизни.
Такая обстановка абсолютно дезориентирует подростка, пытающегося понять и определить собственную личность. Как любой ребенок в переходном возрасте, он хочет найти образец, по которому он смог бы строить себя. Подросток в конец запутывается, обнаруживая явное несоответствие между тем, чему его учат, и тем, что он видит вокруг. Большинство подростков из негритянских общин не ожидают никакой справедливости от школьной администрации или полиции. Тягостная реальность их жизни с самого детства свидетельствует, что несправедливость, с которой они сталкиваются, не ограничивается лишь несколькими учреждениями. Следствия расовой дискриминации испытывает на себе почти каждый окружающий. Жестокая система вмешивается во все, чем подростки живут; ее правилами пропитан воздух, которым они дышат.
Пытаясь приспособиться к суровым условиям жизни, подросток ищет для себя своеобразную защиту, чтобы хотя бы как-то выжить. Ему нужен способ справиться с противоречиями, сваливающимися на его голову. Обычно адаптация принимает форму сопротивления любой власти. Многие подростки уверены в том, что это единственное доступное им оружие. Чаще всего их бунтарский порыв направлен на внешний по отношению к семье и дому объект. Вместе с тем, если подросток не ощущает поддержки от своих родных и близких, его отношения с семьей могут ухудшиться вплоть до разрыва. Из-за сильного и безжалостного давления извне разрушаются даже самые прочные семьи.
В некоторой степени так случилось и со мной, когда я ходил в среднюю школу. Я не был злостным бунтарем, и мое «неудовлетворительное» поведение не приводило к серьезным проблемам, хотя и провоцировало разногласия с родителями. Я вспоминаю себя тех лет и понимаю, что мои выходки были отражением беспомощного смятения и ощущения внутренней расщепленности, которые я тогда испытывал. Все это являлось частью моих попыток обрести себя. Кроме того, это стало началом моей независимости.
Каждый из нас выполнял определенные обязанности по дому. Обычно мне полагалось выносить мусор и после ухода сестер мыть посуду и чистить кухонную плиту. Еще я был обязан время от времени подрезать живую изгородь вокруг дома. Отец следил за порядком на улице, а мать хозяйничала в доме. Я терпеть не мог домашние обязанности и при любом случае старался от них увильнуть, уезжая куда-нибудь на велосипеде и оставляя все на Мелвина. Меня часто не бывало дома до позднего вечера. Я поздно возвращался, хотя знал, что родители накажут меня. Иногда я придумывал занятные истории для оправдания моего долгого отсутствия, но ничто не могло спасти меня от наказания. Я предпочитал, чтобы меня порола мать: ее удары были более щадящими. Однако чаще всего наказывал меня отец. Еще я пробовал развозить газеты, но очень скоро был вынужден оставить это занятие, когда выяснилось, что я потратил собранные с людей деньги и уже не мог доставить им газеты.
Большей частью мое сопротивление рождалось из необходимости самоутвердиться. Я хотел чувствовать себя самостоятельной личностью, независимой от родителей. Я стал ощущать желание принимать собственные решения. Нередко стремление к независимости обретало форму отказа от выполнения обязанностей. В других случаях оно носило более конструктивный характер.
Насколько себя помню, я не мог спокойно смотреть на человека, у которого не того, в чем он сильно нуждается. Возможно, такое отношение к окружающим сформировалось у меня под влиянием отца и тех идей, которые он развивал с церковной кафедры. Однажды, когда мне было лет пятнадцать, я повстречал голодного парнишку. У него дома не было ни крошки. Я как раз задержался и возвращался очень поздно, когда наткнулся на мальчика. Я взял его с собой. Обыскивая шкафы на кухне в поисках съестного, я разбудил родителей. Я объяснил им, что семье этого мальчика нечего есть и что мы могли бы помочь, отдав им часть наших запасов. Родители не стали возражать, хотя и рассердились из-за моего очередного ночного гуляния. Был еще случай. Мелвин поступил в колледж Сан-Хосе, субсидировавшийся штатом. Ему нужна была машина, чтобы ездить туда, а денег у него не хватало. У меня были кое-какие сбережения, немного — долларов триста, и все эти деньги я отдал брату. Родители поддразнивали меня, говоря, что я остался ни с чем, но в глубине души они гордились моим поступком, в очередной раз доказавшим сплоченность нашей семьи.
Впрочем, иногда я помогал своим братьям и сестрам, не получая одобрения родителей. Если моя сестра Миртл задерживалась на вечеринке или где-нибудь еще, она всегда звонила и просила меня приехать забрать ее. Дождавшись, когда родители заснут, я незаметно брал у них ключи от машины. Я воровал ключи при каждой просьбе Миртл, и каждый раз мне доставалось за это от родителей, потому что я был еще недостаточно взрослым, чтобы садиться за руль.
Родители довольно часто лупили меня в детстве. Когда я подрос, они стали наказывать меня по-другому, но я знал, что они так поступали, поскольку заботились обо мне и хотели, чтобы у меня выработалось чувство ответственности. Кроме того, мне кажется, что они восхищались моей независимостью, хотя порой мое поведение изрядно досаждало им. Должно быть, они сознавали, что в моем развитии наступил непростой этап. Большинство родителей в негритянских семьях прекрасно понимают, что их дети испытывают на себе противоречивое и сбивающее с толку влияние социума. Поэтому родители очень волнуются, вдруг их чадо совершит противозаконный поступок или нарвется на неприятности в школе. Они слишком хорошо знают, как работает система. Дисциплина в нашем доме была основана на любви, и эта дисциплина принесла свои плоды: пришло время, когда она мне очень пригодилась.

6.     Средняя школа

Мы любим свою страну и любим с огромной нежностью, но она не любит нас, а презирает.
Все время, пока я учился в школе, я конфликтовал с учителями. Постепенно наши стычки усилились, что, в конечном счете, привело к моему временному уходу из образовательной системы Окленда. Десятый класс я проучился в Оклендской технической школе. Она находилась на Бродвее и Сорок первой-стрит. Как-то раз преподаватель отправил меня к директору за какой-то мелкий проступок, совершенный мной накануне. Директор и учитель сошлись на том, что позволят мне вернуться в класс при условии, если я буду молчать до конца семестра. К тому моменту я уже решил, что уйду из школы окончательно, но все равно, присутствуя на уроках, старался быть нем, как рыба, и не нарушать ни одного правила, например, не жевать жвачку или не щелкать семечки. Однажды я все-таки забыл наш уговор и поднял руку, чтобы задать вопрос. Учитель просто взорвался. «Опусти руку, — приказал он. — Я не желаю больше ничего слышать от тебя в этом семестре!» Я поднялся и сказал в ответ, что невозможно чему-нибудь научиться, если тебе запрещают задавать вопросы. Затем я вышел из класса.
Уход из школы означал, что я не смогу перейти в одиннадцатый класс и окончить школу. Поэтому вместе со своей старшей сестрой Миртл я поехал в Беркли и перевелся в тамошнюю школу.
Хотя в районе Ист Бэй Окленд был известен как город с повышенной криминальной обстановкой, но мои проблемы с полицией начались как раз не в Окленде, а после того, как я перевелся в среднюю школу в Беркли. Как-то раз воскресным днем я, не спеша, отправился в гости к своей девушке и по дороге встретил других четверых или пятерых знакомых девчонок. Они предложили мне пойти с ними на вечеринку. Вообще-то я отказался, но продолжил идти в их компании, потому что нам было по пути. Довольно скоро нас нагнала машина, в которой сидел парень по имени Мервин Картер (он уже на том свете) и кто-то еще. Они высыпали из машины и затеяли перебранку, обвиняя меня в том, что я ухаживаю за их девчонками. Я узнал Мерва Картера; на самом деле, я уже как-то слонялся с ним и парой его друзей вокруг школы. Как и все остальные, они были связаны с криминалом и совершенно не переносили, когда чужак проводил время с их подружками. Я напомнил Картеру, что мы вроде бы знакомы и что у меня и в мыслях не было приставать к девушкам и вообще я шел своей дорогой, когда их повстречал. Еще я добавил, что в любом случае мы с ним общались в школе. Картер ответил, что дружба дружбой, но только на территории школы, а не за ее пределами. Я не совсем понял, почему он так сказал. Может, он действительно так считал, а, может, красовался перед своими приятелями.
Пока мы с Картером разговаривали, он и его спутники обступили меня полукругом. Я понимал, что они вот-вот набросятся на меня, поэтому я дал Мерву в зубы, а потом они все стали меня колотить. Они дрались довольно плохо, и я все не падал и не падал. Девчонки вовсю визжали и кричали мне «беги!», но я оставался на месте. Не имело значения, сколько парней было с Мервом, я не собирался отступать. Пока это было в моих силах, я собирался смотреть им прямо в лицо и продолжать драться.
Кто-то вызвал полицию, но, когда полицейские прибыли к месту драки, Картер и его дружки успели смыться. Я стоял посреди улицы в одиночестве, у меня текла кровь. Кроме того, я недосчитался нескольких зубов. Хотя полицейские допытывались, кто же меня так отделал, я ничего им не сказал. Я вовсе не хотел стать доносчиком. Наша драка была нашей проблемой, и внешняя расистская власть не имела к нашим делам, делам братьев, никакого отношения. Я всегда считал, что «стучать» на кого-нибудь учителю, директору или полицейскому неправильно. Эти люди представляли собой другой мир, другую расовую группу. Быть белым человеком значило обладать силой и властью, и если чернокожий передавал им, белым, какую-либо информацию, то он совершал предательство. Так что я не стал доносить на Картера, и его компания избежала попадания в полицейский участок. Но им не удалось уйти от меня.
На следующий день я пришел в школу с молотком и старым пистолетом. Я украл его у отца. Пистолет был сломан, у него не доставало бойка, но я и не собирался стрелять. На «большой» перемене я выманил Мерва еще шестерых его приятелей в центр города. Загнав их в ловушку, я замахнулся на Мерва молотком. Я ударил его несколько раз. Я хотел причинить ему боль, но Мерв уклонился почти от всех моих ударов, так что мне не удалось серьезно поранить его. На какое-то время у меня совсем вылетело из головы, что у меня есть с собой пистолет. Когда друзья Мерва кинулись собирать с земли камни и палки, я вспомнил про оружие и вытащил его, что отпугнуть противника. Только так я мог защитить себя, ведь в Беркли у меня не было друзей, которые пришли бы мне на помощь. Я не мог отпустить Мерва и его дружков просто так после того, что они со мной сделали тогда, на улице, да еще незаслуженно обвинили в ухаживании за их девочками. Опять кто-то из прохожих вызвал полицию. Услышав вой полицейских сирен, я помчался вперед, хотел скрыться, но меня арестовали. Мне было всего-навсего четырнадцать лет, поэтому меня отправили в арестный дом для несовершеннолетних правонарушителей. Там меня продержали месяц, пока проверяли биографию моей семьи. Потом меня отпустили под надзор родителей.
Так я впервые оказался замешан в «криминальном» деле, хотя и до этого я мог спокойно поживиться плодами из чужого сада, разбить парковочный счетчик и выйти с набитыми карманами из соседского магазина, не заплатив. Впрочем, я никогда не оценивал свои действия как воровство или нечто противозаконное. Если я брал что-то просто так, то не считал, что беру какую-то вещь, которая нам не принадлежит. Мне казалось, это все действительно наше. Такое «воровство» было своеобразным возмездием.
Когда меня выпустили из арестного дома, школа в Беркли отказалась принять меня во второй раз по причине того, что мои родители проживали в Окленде. Пришлось возвращаться в Оклендскую техническую школу. Мои тамошние друзья и вообще все, кто меня знал, гордились тем, что я натворил в Беркли. Я действовал под давлением обстоятельств. Если бы я не отомстил за себя, то меня уважали бы куда меньше.
Дела в школе пошли на лад — хотя бы какое-то разнообразие. Разногласия с учителями мне стало улаживать немного проще, потому что я был удовлетворен своей жизнью за пределами школы. Приобретенная мной репутация драчуна отгоняла от меня волков. Кроме того, вслед за Сонни-мэном меня знали как хипстера, и мне это нравилось. Кое-кто звал меня «ненормальным», но чаще всего за глаза, поскольку обычно так называли моего отца. Лично у меня слово «больной» ассоциировалось с положительным образом.
Моя первая машина немало добавила к репутации «сумасшедшего». Отец отдал мне легковую машину, на кузове которой остались многочисленные следы после первой покраски. Мелвин прозвал автомобиль «серым тараканом». Мы набивались в машину до отказа и ехали кататься, искать девушек или зачем-нибудь еще. Друзья не очень-то любили мою манеру вождения. Из-за этого возникали споры и начинались драки. Но выбора у них не было, так как машин, на которых они могли прокатиться с ветерком, было раз два и обчелся. Порой я разгонялся по полной программе, мчался вдоль всего квартала и, доехав до поворота, со всей силы жал на тормоза. Парни с громкими криками вываливались из машины. Иногда драка разгоралась после этой моей «шутки». Если мы проезжали через железнодорожные пути и перед нами опускался шлагбаум, я объезжал его и ехал прямо через рельсы. Иногда у меня глох двигатель, и сразу после того, как рельсы оказывались позади, опять все пассажиры вылетали из машины, начиналась ругань и выяснение отношений на кулаках. После драки наша дружба становилась еще крепче, чем прежде. Друзья уважали меня, хотя и считали придурком. Я думал, что могу переиграть кого угодно и что угодно, и я никогда не упускал возможность лишний раз это проверить. Так как я всегда выходил победителем, вскоре я окончательно уверился в том, что способен обойти кого-нибудь непобедимого и могущественного, так же, как Давид победил Голиафа. Дошло до того, что, возгордившись, я вздумал, что смогу перехитрить саму смерть.
Я никогда не испытывал страха перед смертью. Мысль о том, что смерти можно избежать, пришла ко мне после просмотра фильма «Черный Орфей».[20] Я обожаю этот фильм и много раз его пересматривал, хотя всегда считал, то будь я на месте главного героя, конец фильма был бы другим. Орфей играл со смертью и погиб, а я множество раз попадал в конфликтную ситуацию, ходил по краю, но из всех переделок выходил живым и невредимым. Поскольку никакая пуля меня не брала, наверное, мне пришло в голову, что меня вообще нельзя убить. Орфей тоже пытался обмануть смерть, хотя история человечества доказывает, что смерть всегда берет верх. Тем не менее, единственное, что оставалось Орфею, если он хотел сохранить свое достоинство, — быть неустрашимым и постараться переиграть своего угнетателя. Человеческое существование таково, что, хотя все мы осуждены на смерть, которая может нагрянуть в любой момент, мы отчаянно пытаемся убежать от нее. Если нам не удается скрыться, то мы начинаем отделываться от смерти, действуя таким образом, чтобы дискредитировать смерть и уничтожить наш страх перед ней. Вот в чем заключается наша победа.
В фильме «Черный Орфей» скрыта еще одна глубокая истина — обмануть смерть можно с помощью наследства, которое одно поколение передает следующему. В конце фильма идет сцена, когда показывают маленькую девочку. Она танцует под гитару, принадлежавшую Орфею, а на гитаре играет мальчишка. Хотя Орфей и его любимая женщина погибли, танец девочки символизирует победу над смертью. Новое поколение выживает, и солнце продолжает появляться на небосклоне каждое утро. Мир не гибнет из-за того, что смерть разрушила прекрасную и важную его часть. Орфей передал свою гитару мальчику. Благодаря этому жизнь продолжается и заставляет солнце появляться на небосклоне вновь и вновь.
Долгое время я свято верил в то, что смерть обойдет меня стороной. Я по-прежнему не боюсь завершения жизненного пути, но больше мне не кажется, что меня нельзя убить. Жизнь научила меня тому, что она вездесущая возможность. Слишком много моих товарищей ушло из жизни за последние несколько лет, чтобы я мог считать, будто мой последний день никогда не наступит. И все-таки я говорю своим товарищам, что они могут умереть лишь один раз, поэтому не стоит переживать смерть многократно, постоянно думая о ней.
Примерно в это время некоторые люди стали замечать во мне мистические способности. Я начал гипнотизировать самых разных друзей и знакомых. Чаще всего сеансы гипноза проходили на вечеринках или иногда на встречах с братьями из квартала, когда мы собирались провести время в чисто мужской компании. Технику гипноза я узнал от Мелвина, а он в свою очередь — от Соломона Хилла, приятеля из Оклендского городского колледжа. Впоследствии я стал изучать тонкости гипнотического транса самостоятельно и довольно преуспел в этом. Научиться гипнозу нетрудно, но дело это довольно опасное, ибо изучение одной техники не дает всех тех знаний, которые необходимы для работы с человеческим сознанием. Ты можешь запросто причинить вред человеку.
По моим приблизительным подсчетам, в разное время я погрузил в гипноз больше двухсот человек. Пока они были под гипнозом, я давал им всякие установки: есть траву, лаять, как собака, или ползать по полу, словно беспомощный ребенок. Иногда я втыкал в тело человека иглы и булавки. Однажды я прибегнул к самогипнозу. Когда Мелвин прикоснулся к моей руке зажженной сигаретой, я не дернулся и вообще не почувствовал боли, хотя ожог был серьезный. Этот случай на многих людей произвел впечатление, зато очень расстроил Мелвина. Я никогда не использовал гипноз во вред, это умение мне было нужно для того, чтобы завоевать определенную репутацию в общине. Когда я добился, чего хотел, и моя репутация выросла, я остановился, потому что гипноз перестал быть мне интересен.
Если я не гипнотизировал кого-нибудь, не гонял по кварталу на «сером квартале» или не пил вино в компании с братьями, значит, я читал стихи среди толпы гостей на вечеринке. Проблема заключалась в том, что я не умел танцевать. Стоило зазвучать музыке, я ощущал неловкость и стеснение. Если я не уходил сразу после начала танцев, я завязывал дискуссию или брался читать стихи. К моменту поступления в среднюю школу я без особого труда запоминал стихи, которые при мне декламировали вслух. Многие стихи я узнал от Мелвина. Любимыми стихами Мелвина были «Рубаи» Омара Хайяма. Когда я начинал читать на вечеринках стихи или втягивал людей в серьезный разговор, все присутствующие переставали танцевать и собирались вокруг меня, и так было всегда. Некоторые просили меня прочесть то, что я помнил наизусть. При этом хозяин или хозяйка вечера обычно были вне себя от злости, когда гости переставали лихо отплясывать. Частенько меня просили сесть на место и умолкнуть или просто убраться вон. Как правило, эта просьба предвещала драку.
Неведомым образом я ухитрился продержаться в Оклендской технической школе до конца и окончить ее, несмотря на постоянное вызывающее поведение по отношению к учителям и администрации. В течение многих лет они пытались подчинить меня, но в глубине души я знал, что был хорошим человеком. Кроме того, я понимал, что единственный способ сохранить чувство собственного достоинства — сопротивляться и не поддаваться тем, кто не давал мне ощущать себя достойной личностью.
Я поддерживал все, против чего они выступали. Тогда я впервые поддержал Фиделя Кастро и кубинскую революцию. Еще раньше, если мне приходилось слышать, как преподаватели критиковали Поля Робсона, я защищал его и не переставал верить в него, хотя очень мало знал о его жизни. Если они оскорбительно отзывались о Кастро и революции, которую совершил кубинский народ, я был уверен в обратном. Я превратился в преданного защитника кубинской революции.
Диплом об окончании школы был просто фарсом. Школа плохо подготовила меня и моих друзей к тому, чтобы быть полноценным членом общества, разве что на самом дне. И это притом, что сама система удостоверила наше образование, выдав нам дипломы. Возможно, администрация школы и наши учителя знали, что делали, когда готовили нас к роли отбросов общества, обрекая нас на долгие часы изнурительного труда за нищенскую плату. Они никогда не осознавали, какой хороший урок они преподали мне в действительности, показав мне необходимость сопротивления и научив достоинству, заключенному в неповиновении. Я уже делал первые шаги по пути, который превратит меня в революционера.

 

Часть вторая

7. Чтение

Прямо там, в тюрьме, меня осенило, что чтение навсегда изменило ход моей жизни. Теперь я вижу — умение читать пробудило во мне подспудное желание быть умственно живым… С каждой прочитанной книгой мое домашнее образование делало меня еще более чувствительней к глухоте, немоте и слепоте, которые поразили черную расу в Америке.
В последний класс средней школы я перешел, будучи практически безграмотным. Мелвин учился в колледже и преуспевал в учебе. Я чувствовал, что тоже так могу, но, когда я заикнулся об этом в разговоре с советником, он сделал ошибку, сказав мне, что для колледжа я не гожусь. Я решил во что бы то ни стало доказать всем им, что они сильно заблуждались на мой счет. Для начала мне нужно было как следует овладеть чтением. Мало того, что администрация школы заявила мне, что я не подходил для колледжа из-за моего поведения; мне было также сказано, что я не достаточно умен, чтобы справиться с учебной программой колледжа. По результатам теста Стэнфорда-Бинета, мой IQ равнялся 74. Им показалось, что они правы, отговаривая меня от дальнейшей учебы. Но я-то знал, что в моих силах сделать все, что я захочу. Именно так я укреплял чувство собственного достоинства. Мне хотелось поступить в колледж. Мое крайнее несогласие с мнением администрации школы, а также мое восхищение Мелвином побудили меня научиться читать.
Я понимал, что должен хорошо уметь читать, чтобы использовать это умение в колледже. Вдобавок я учитывал трудности, связанные с поиском человека, который бы взялся обучить меня чтению, ведь я стеснялся признаваться в неумении читать. Я решил учиться самостоятельно. Помочь мне должны были стихи, которые я запоминал, чтобы потом декламировать вслух. Я знал множество стихов, но еще не мог читать их в книгах. Воспользовавшись сборниками стихов, принадлежавших Мелвину, я стал изучать знакомые мне стихи, связывая звуки со словами на странице.
Потом я подобрал «Республику» Платона, принадлежавшую Мелвину, купил словарь и начал учиться читать неизвестные строчки. Казалось, выбор «Республики» был вполне логичен; я хотел участвовать в интеллектуальных беседах, которые вели Мелвин с друзьями. Обучение было длительным и болезненным, но упорство не покидало меня. Ли Эдвард научил меня смотреть противнику прямо в глаза продолжать атаковать. Мне сказали, что колледж не для меня, так что я доказывал им, что они не правы.
Каждый день я проводил по несколько часов дома над платоновским трактатом, проговаривая знакомые слова. Если встречалось новое слово, я искал его в словаре, заучивал его звучание, если это у меня получалось, а потом запоминал значение слова. Имена собственные и греческие слова давались мне с большим трудом, вскоре я стал пропускать их. Я работал с этой книгой по восемь-девять часов изо дня в день, осиливая страницу за страницей, слово за словом. Мне не нужна была ничья помощь, я не хотел помощи. Смущение охватывало меня при мысли о том, что я не умею читать. Моя мать обожала чтение и проглатывала книгу за книгой. Вот таким я был — взрослым, который не мог читать в отличие от отца, матери и Мелвина. Я чувствовал невероятное унижение, поэтому уединялся в своей комнате, где никто не видел, чем я занимался, погрузившись в мир печатного слова, открывая словарь на каждой строчке, старательно запоминая звучание и смысл незнакомых слов.
Один или пару раз я попросил Мелвина произнести для меня какое-то слово или объяснить его значение. Он был поражен тем, что я не узнал слово и, как мне кажется, в первую очередь он почувствовал отвращение. Мне было очень больно. Но его отвращение не могло сравниться с моим собственным. Мелвин сказал, что неумение читать — очень плохая штука, однако я знал это и без него. Неодобрение Мелвина внесло дополнительные затруднения в процесс моего обучения чтению. Раньше чувство стыда удерживало меня от поиска возможной помощи, теперь сама просьбы помочь стала невозможной. Ничего другого не оставалось, как научиться читать самостоятельно.
По-моему, на свете нет ничего больнее, чем чувство стыда, переполняющее тебя и причиняющее невыносимые страдания. Возможно, эта боль возникла не по твоей вине, но от этого она не ослабевает. Переживания становятся еще сильнее, когда ты понимаешь, что они не имеют ничего общего с физической болью, т. е. болью, которая неизбежно проходит. Облегчать страдания ты должен при помощи силы воли, самодисциплины и твердой решимости довести дело до конца. Много раз мне порядком доставалось в драках, но боль от полученных ссадин и ушибов не шла ни в какое сравнение с той болью, которую мне причиняло осознание своего неумения понять смысл напечатанного слова. Физическая боль со временем утихала, а вот сжигавший меня стыд не исчезал.
Не знаю точно, сколько времени у меня ушло на то, чтобы осилить Платона в первый раз. Пожалуй, месяцев семь. Когда я, наконец, прочел «Республику» полностью, я тут же начал снова. Я не пытался вникнуть в суть платоновских идей или понятий, просто учился распознавать слова. Я проработал книгу восемь или девять раз, прежде чем ощутил, что усвоил материал. Позже я проходил «Республику» в колледже. К тому моменту я был готов к изучению этого трактата.
Когда я начал читать, для меня открылся целый мир, которого я не знал раньше. Пока я читал не очень хорошо, но с каждой новой книгой чтение давалось мне все легче и легче. Потом я был не прочь провести за книжкой несколько часов, потому что для меня чтение стало, скорее, удовольствием, чем работой. Достигнув этого ощущения, я стал собирать книги и поглощать их одну за другой. Я интенсивно читал весь выпускной год в школе и еще захватил лето после него. Как раз в тот момент, когда благодаря книге я узнал, каков будет мой дальнейший путь, я окончил среднюю школу.

8. Продвижение

Всю свою жизнь я что-то искал, и где бы я ни оказывался, кто-нибудь пытался рассказать мне, что же это такое — то, что я искал. Я прислушивался к ответам, хотя они часто противоречили друг другу, и в них самих скрывалось противоречие. Я был наивен. Я находился в поисках самого себя и задавал всем, за исключением себя, вопросы, ответить на которые мог лишь я сам. Мои ожидания менялись, а порой возвращались обратно, причиняя мне боль. Прошло немало времени, прежде чем я постиг ту мысль, с которой, похоже, любой другой человек появляется на свет: я — это я и никто другой.
За два года до окончания школы в моей внутренней жизни произошло нечто странное — в ней воцарились путаница и форменная неразбериха. Так продолжалось до тех пор, пока мы с Бобби не создали партию «Черная пантера». На протяжении четырех лет я переживал крайне болезненное состояние. Оно охватывает тебя, когда ты отходишь от своих прежних убеждений и прочих несомненных для тебя вещей, при этом у тебя нет ничего, что могло бы занять их место. Эти мучения начались еще раньше; причиной душевных страданий явились различные противоречивые моменты моей жизни. По мере того, как я физически взрослел, проблемы стали казаться еще неразрешимее, внутреннее напряжение росло. Неприкаянность и растерянность охватили меня. Я начал критически рассматривать все, что имело отношение к моей жизни. Казалось, я не мог обрести спасительной надежности ни в чем из того, что я делал или надеялся делать в будущем.
Я тщательно анализировал свою религиозную деятельность и попытки прийти к Богу. Я задумывался над тем, стоит ли школа таких усилий. Больше всего я обращал внимания на происходящее в моей семье и в общине. Не только мой отец воевал со счетами — точно так же счета угнетали родителей многих моих друзей. Всю свою жизнь отец надрывался на работе только за тем, чтобы еще сильнее увязнуть в долгах. Получается, что, независимо от всех его стараний и жертв на благо семьи, отцу приходилось работать все больше и больше. Положение наших дел никогда не улучшалось. Я стал задаваться вопросом, почему такое происходит с нами и со всеми окружающими. Почему отец никак не мог выбраться из долгов? Если тяжелый труд влечет за собой преуспевание, то почему мы не наблюдали действия этого правила в общине? Безусловно, людей из нашей общины нельзя было назвать бездельниками. Мы, бедняки, никогда не достигали такого состояния, когда появляется время заняться тем, что тебе по душе. У нас не было ни неспешного досуга, ни материальных благ. Я хотел не только узнать причины, вследствие которых все так происходило, но и избежать подобной участи.
Пока я мучительно пытался объяснить себе, почему моя семья находилась в таком удручающем положении, пока размышлял о религии, меня посетила мысль об уходе в монастырь. Не то что бы я испытывал сильные религиозные чувства, просто я нуждался в строгом уединении. Мне также было необходимо время, чтобы в мире и спокойствии искать ответы на возникшие вопросы. Я чувствовал потребность найти место, где бы я смог подумать обо всем, не испытывая на себе постороннего влияния. Благодаря изоляции я бы укрылся от тех неприятностей, которые буквально душили отца и всю мою семью. Но все-таки я не воспринимал идею о монастыре всерьез и вскоре совсем от нее отказался. Я стал думать о том, что подход Мелвина к жизни, главную роль в котором играли книги, был еще одним способом поиска ответов. Такая жизнь требовала отхода от общины, и это мне импонировало.
С другой стороны, у меня был еще один пример для подражания — Сонни-мэн. Долгое время я верил в то, что он имел свободу, которую я искал. У него было полно разных вещей, о счетах он благополучно забыл, ему было наплевать на власти и это сходило ему с рук. Несмотря на это, я приходил к выводу о том, что мой старший брат не столько оказывал властям неповиновение, сколько шел с ними на компромисс. Все хипстеры, имевшие в изобилии машины, одежду и деньги, отвергали семейные узы, а я, напротив, высоко их ценил. Они достигли определенного уровня свободы, но слишком дорогой ценой. Для меня их достижение было не свободой, а просто иной формой подчинения угнетателю. Даже если допустить, что Сонни-мэн ускользнул от контроля системы, его жизнь не давала ответов на мои вопросы. Образ жизни брата не помогал мне понять, почему большинство негров никогда не достигает свободы, которую, казалось, обрел он. Наконец, я решил, что Сонни-мэн и его друзья не обладали силой, для того чтобы направлять свою судьбу. Они использовали чужую силу — силу угнетателя, и свобода не давалась им до тех пор, пока они не отказывались от какой-то частицы самих себя.
Приобретенная в детстве религиозная вера тоже доставляла мне беспокойство. Одолев несколько книг о Сократе, отдельные работы Аристотеля, Юма и Декарта, я начал критически смотреть на вещи, не вызывавшие у меня сомнений прежде. Из философских сочинений, которые изучал Мелвин, я узнавал различные идеи, и они перетекали из книг прямо в мое измученное путаницей сознание. Все время я ощущал себя проклятым человеком. Смотреть на веру с критических позиций было проявлением богохульства, ересью, и это шло вразрез с каждым моральным принципом, которые привили мне дома. Я отождествлял себя с героем романа Джеймса Джойса «Портрет художника в юности» Стефеном Дедалусом, потому что его переживания были очень схожи с моими. Когда он впервые попытался критически осмыслить католическую веру, то ощутил огромное чувство вины, посчитав, что теперь он будет гореть в геенне огненной за свои преступные сомнения. В некотором смысле именно это со мной и происходило.
Изживание религиозной веры — довольно тяжелый для описания процесс: в него оказывается втянуто много вещей, которые либо подавляются еще раньше, либо остаются непонятыми. Когда ты подавляешь в себе веру, то одновременно высвобождаешь страхи, не имеющие отношения к религии. Отныне религия перестает обеспечивать тебе защиту, и ты должен справляться со своими страхами самостоятельно. Со всех сторон тебя обступает внешний — реальный — мир, а ты уже лишен привычных способов обретения душевного спокойствия, например, простой молитвы. В конце концов, ты остаешься один на один с волнующими тебя вопросами. Из-за этого в твоей душе обязательно поселится тревога. Ничего теперь нет, ты свободен и — напуган до смерти.
В каком-то смысле, переживаемые мной душевная сумятица и внутренний конфликт привели меня к своеобразному помешательству. Выхода из этого сумасшедшего дома не было. Я не мог последовать ни одному примеру из тех, что привлекали меня как способы получения ответов на мои вопросы. Образ жизни Сонни-мэна был очень притягателен, но не давал столь желанных ответов. Мелвин являл собой другой образец для подражания, однако я бы ни за что не окончил школу с блеском, равняясь на него. Я окончательно растерялся. У Сонни-мэна была лишь иллюзорная свобода, у Мелвина был другой подход, но я не умел читать. Никто не мог дать ответа ни на один из моих вопросов. Иногда я шел одним путем, в следующий раз сворачивал на другой.
Я никогда не делился своими переживаниями с родителями. Я настолько восхищался отцом, делавшим так много для всех нас, питал к нему такое огромное уважение, что не мог открыто оспаривать правоту его жизненных принципов. Он бы не понял, что со мной происходило. Я был полон благодарности, я бесконечно ценил все, что он делал, я любил его и восторгался им, но у меня было не счесть вопросов, на которые нелегко было найти ответы.
Учеба в школе подходила к концу. Мои сомнения и беспокойство достигли апогея. Я продолжал терзаться и после поступления в Оклендский городской колледж осенью 1959 года. Внутренняя неуспокоенность отразилась на той жизни, которую я начал вести. Мой образ жизни заставлял родителей волноваться. Должно быть, они почувствовали, что в душе у меня полный сумбур, поскольку они стали энергично возражать против некоторых моих поступков. Для района Ист Бэй наступила эпоха битников, и я отпустил бороду.[22] Для моих родителей борода являлась признаком богемной жизни, и отец стал настаивать на том, чтобы я ее сбрил. Я отказался. Если учесть, что отец привык к полному повиновению со стороны всех остальных домочадцев, то мой отказ был серьезным нарушением семейных устоев. Отец продолжал заставлять меня побриться, а я продолжал сопротивляться. Однажды вечером отец предъявил мне ультиматум — побриться прямо здесь и сейчас. Я сказал, что бриться не буду. Он ударил меня, я бросился на него и блокировал его руки мертвой хваткой, а потом отшвырнул его от себя. Отец погнал меня из дома, но я бегал гораздо быстрее, чем он. Я знал и то, что у меня хватило бы силы победить его в схватке, но я бы ни за что не пошел на это. Я просто смылся. Любовь к отцу столкнулась у меня с потребностью в независимости. Символом моего стремления к самостоятельности и стала борода. Сознавая, что я не могу вернуться домой небритым, я решил съехать. На следующий день, пока отец был на работе, я собрал свои пожитки и ушел из дома к другу Ричарду Торну. Долгое время в отцовском доме держали для меня комнату, и я возвращался домой набегами. Мои разногласия с родителями постепенно сгладились и, в конце концов, совсем исчезли. Вещи в моей комнате не трогали вплоть до 1968 года, когда я попал в тюрьму.

9. Колледж и Ассоциация афро-американцев

Чернокожий парень отличается не только красотой, он еще и плохой вдобавок. Он быстро действует, он классный, у него есть имя, а еще он может надрать задницу.
Когда в 1959 году я поступил в Оклендский городской колледж (теперь это Мерриттский колледж), это был колледж с двухгодичным неполным обучением. Находился он в Северном Окленде, на территории негритянской общины. В ту пору многие чернокожие ребята ходили в этот колледж, и я влился в толпу студентов. Для меня колледж значил больше, чем просто книги, лекции и семинары, хотя и это все имело немалое значение. Во-первых, раньше я никогда не покидал надолго знакомые места, так что продолжал бегать с чернокожими братьями из своего квартала. Все деньги, что были у меня в карманах, я добывал с помощью мелкого криминала — старая моя привычка. Вместе с тем для меня настало время заводить новых друзей и вступать в организации, которые подтолкнут меня к поиску в новых направлениях.
Ричард Торн стал одним из первых, с кем я подружился в Оклендском колледже. Ричард был очень высок. Кожа у него была ослепительно черная, и еще тогда, до наступления «черной культурной революции», он носил пышную шевелюру. Некоторых чернокожих его внешность заставляла благоговейно трепетать, другим она внушала откровенный страх. Ричард знал, как вызвать эти чувства у людей и как оказывать влияние на окружающих.
После ухода из дома я оставался у Ричарда около месяца, пока не пристроился в мужское общежитие для бедных студентов. Общежитие располагалось на задворках книжного магазина, который находился через дорогу от колледжа. Владельцы превратили огромное хранилище в подобие общежития с отдельными комнатами. Не совсем с комнатами, скорее, это были кабинки, отгороженные тонкими фанерными стенами. Такая кабинка стоила 15 $ в месяц. Я любил проводить время в общежитии, потому что большинство моих друзей из числа «жильцов» этого дома были молодыми ребятами, делавшими первые шаги в жизни. Они тоже искали, как и я. Кто-то из них ушел, чтобы стать частью системы, кого-то система продолжала мучить дальше. Я поддерживал прочную связь с Ричардом, и мы провели довольно много времени вместе у него на квартире. Обычно Ричарда окружало несколько девушек; он постоянно рассуждал о паре-тройке книг, которые он все собирался прочесть. Лично меня больше интересовали девушки.
У Ричарда Торна была своя теория об отношениях между мужчиной и женщиной. Не обремененную узами брака любовь он рассматривал как единственно возможную чистую любовь, а официально скрепленный союз был для Ричарда насмешкой над настоящими чувствами. Свободная любовь не порабощает и не принуждает человека. Ричард критиковал то, что он называл «буржуазными отношениями», а также сам институт брака вместе с требованиями, которые вступающие в брак предъявляют друг другу (в это ряду стоят обязательство заниматься сексом с единственным партнером, ревность, ограничение свободы перемещения, распределение ролей в семье по половому признаку). Ричард чутко чувствовал, что люди вовсе не подобны машинам или домам, т. е. бездушной собственности. Ни одна жена не должна принадлежать своему мужу, точно так же и муж не должен принадлежать жене, ибо любое владение основано на контроле, ограждениях, барьерах, принуждении и психологической тирании. Свободная любовь держится на совместном опыте и дружбе. Она сродни той любви, которую мы питаем по отношению к собственному телу, к большому пальцу руки или к нашей ноге. Мы любим себя, свое тело, но мы нисколько не хотим порабощать хотя бы какую-нибудь частичку самих себя.
Между мной и Ричардом случались жаркие споры. Иногда мы застревали у него дома на несколько дней, со стаканчиком вина обсуждая общую ситуацию в стране, за все проклиная белых. Когда я подуставал от этих посиделок, я возвращался назад, в свой квартал, чтобы вновь присоединиться к своим отличным уличным братьям.
В ту пору я был злым парнем. Этот парень баловался вином, распускал кулаки в квартале, взламывал дома в Беверли-Хиллз, а также посещал Оклендский городской колледж. Я отдалился от семьи и ушел из церкви, которые дарили мне так много спокойствия в прежнее время. Я искал нечто новое. Роившиеся в моей голове вопросы были настолько мучительны и назойливы, что я вел себя откровенно грубо, чтобы только избавиться от них. Я хотел найти что-нибудь с ясными очертаниями, то, с чем я мог себя идентифицировать. Всю свою сумятицу я воспринимал через призму расизма, эксплуатации и очевидных различий между имущими и неимущими. Я пытался выяснить, как не сломаться в этой жизни и не потерять самоуважение, как удержаться от дружеских объятий с угнетателем, искалечившим мою семью и общину.
В дискуссиях, возникавших в студенческом братстве «Фи Бета Сигма»,[23] к которому я ненадолго присоединился, я излил свой гнев. Мои выступления были направлены против американской модели общественного устройства и белого расизма. Мне сказали, что я выступал прямо как парень по имени Дональд Уорден. Обычно он превозносил достоинства чернокожих. Его можно было услышать в кампусе Беркли при Калифорнийском университете. Уорден возглавлял Ассоциацию афро-американцев.
Я отправился в Беркли, чтобы отыскать Уордена и послушать, что он говорит. Впрочем, первым, кого я встретил в Ассоциации, был не сам Уорден, а один из близких его единомышленников — Морис Доусон. Он сразу вызвал у меня неприязнь своим высокомерием. Я пришел, потому что я находился в процессе поиска, а он высмеял меня, ибо я сам не очень хорошо понимал, что именно я ищу. До меня никак не доходили его рассуждения об «афро-американцах». Это слово было мне незнакомо. Доусон просто унизил меня своими расспросами.
— Тебе известно, кто такой афро-кубинец?
— Да.
— А кто такой афро-бразилец?
— Тоже знаю.
— Так почему же ты не знаешь, кто такой афро-американец?!
Возможно, ответ на этот вопрос был очевиден для него, но не для меня. Но интереса к Ассоциации я не утратил даже после такого хамского обращения.
Морис преподал мне урок. Тот же самый урок я стараюсь объяснить сегодня «Черным пантерам». Я убеждаю членов нашей партии в том, что не следует оскорблять людей, которые чего-то не понимают. Пусть даже человек будет совсем далек от нашего дела и на вид покажется сущим буржуа, все равно отвечать на его вопросы необходимо вежливо. Все нужно объяснять как можно подробнее. Мне дали от ворот поворот. Я наткнулся на человека, который не захотел возиться со мной, поскольку в его глазах я мало что значил. Морис мечтал проповедовать обращенным, тем, кто уже был с ним согласен. Я же пытаюсь оказывать всем людям теплый прием, потому что именно так можно завоевать их расположение и доверие. Нельзя расположить к себе человека, проводя строгую разграничительную линию между ним и собой, чтобы он остался по ту, а ты по эту сторону. Такое поведение показывает, что ты что-то недопонял. После создания партии «Черная пантера» я чуть было не совершил подобную ошибку. Я просто не мог понять, почему люди не видели того, что я видел так отчетливо. Потом я осознал, что их понимание необходимо расширять.
Я начал посещать собрания Ассоциации. Цель этой организации состояла, главным образом, в том, чтобы развивать у чернокожих чувство гордости за их наследие, историю и вклад в культуру и в общественную жизнь. Идейным вдохновителем Ассоциации был Дональд Уорден. Он получил юридическое образование в Калифорнийском университете. Большая часть собраний была посвящена обсуждению книг, и этому я был особенно рад, потому что таким образом я все больше приобщался к чтению. Я начал читать книги о чернокожих. Каждую пятницу мы просиживали полночи, обсуждая очередную книгу. Так мы прочли «Души черного народа» В. Е. Б. Дюбуа, «Человека-невидимку» Ральфа Эллисона, «Вырываясь из рабства» Букера Т. Вашингтона и «В следующий раз» Джеймса Болдуина.[24]
Я был среди тех первых десяти, кто присоединился к Ассоциации. По субботам во второй половине дня мы шли в негритянскую общину Окленда или Сан-Франциско и устраивали выступление прямо на углу улицы, обличая расовую систему. Люди приходили нас послушать из-за скуки и желания как-то развлечься, а вовсе не потому, что речь Уордена имела непосредственное отношение к их жизни.
Я стала приводить в Ассоциацию побольше бедных, неграмотных братьев из квартала. Добрую половину Ассоциации составляли студенты колледжа. У них были замашки настоящих буржуа, тогда как мои друзья были из бедного квартала. Некоторые из них даже не умели читать, зато в них накопилась злость, и они искали способ выплеснуть свои эмоции. Уордену нравилось иметь рядом с собой чернокожих братьев из люмпенских слоев. Ему требовались люди с крепкими кулаками, которые просто следовали бы его инструкциям, не задавая никаких вопросов. Вместе с другими братьями я входил в личную охрану Уордена. Порой наши уличные выступления заканчивались мордобоем. Дело в том, что поблизости всегда бродили белые парни, искавшие неприятностей на свою голову. Тогда благодаря Уордену началось мое прозрение.
Моя семья считала, что мои отношения с Уорденом ни к чему хорошему не приведут, так что мои близкие очень расстроились, узнав о том, что я связался с Уорденом. Родные говорили мне, что Уорден был заинтересован исключительно в налаживании собственной юридической практики. Они оказались правы, но я должен был осознать это сам.
Пелена с моих глаз начала спадать, когда я понял, что Уорден не может выстоять до конца в драке. Однажды мы организовали митинг в Сан-Франциско. Какие-то белые парни закричали на нас из окна, а потом вышли из дома и устроили драку. Я ограждал Уордена руками, как мог, а когда я поднял глаза, то увидел, что он сбежал, оставив нас выпутываться собственными силами.
Решение покинуть Ассоциацию по-настоящему созрело во мне после того, как я понаблюдал за поведением Уордена в конфликтной ситуации. Казалось, с его умениями и навыками преимущество было на его стороне. Оклендская газета «Трибьюн» опубликовала статью, где говорилось о том, что в городском управлении в адрес Ассоциации афро-американцев были высказаны унизительные комментарии. Уорден написал в мэрию и попросил внести наш вопрос в повестку следующего заседания городских властей. Мы пошли с Уорденом в мэрию. Нас собралось человек двадцать, и мы были уверены в том, что Уорден их всех как следует проучит. В повестке наш вопрос стоял под восьмым пунктом, и уже подошла наша очередь, но тут мэр Джон Хулихан (позже его посадят за растрату) сказал нам, что мы не сможем выступить, потому что в мэрию пришли важные люди из Пьемонта. Пьемонт, к сведению, — это особая территория в пределах города, где проживают исключительно белые, причем верхушка общества. Хулихан посоветовал нам ждать до последнего, хотя очередь выступать перед городскими властями была наша. Мне казалось, что Уорден будет возражать против такого обращения с нами, но он лишь кивнул головой в ответ мэру. И я отметил про себя, что только что собственными глазами увидел, как Уорден поколебался.
После презентации пьемонтских предпринимателей Хулихан объявил, что закрывает заседание, поскольку времени хватило на рассмотрение лишь десяти пунктов в повестке дня. Он порекомендовал нам письменно изложить суть дела. Один из сотрудников мэрии стал настаивать на том, чтобы нас все-таки выслушали, как никак, мы обратились в мэрию по всем правилам и были включены в повестку. Дон все еще хранил молчание. Наконец, он встал, чтобы говорить. Начал он с причин, побудивших нас прийти в мэрию. Как известно, это были нелицеприятные замечания, высказанные на последнем заседании городского управления. Уорден сказал, что Ассоциации не нужны проблемы. Ассоциации лишь хочет пробудить негров от летаргического сна, вытащить их из системы пособий, заставить навести у себя порядок и подметать свои улицы. Это должен быть единый, мощный порыв под лозунгом «Помоги себе сам». Уорден добавил, что хотел, чтобы негры перестали обманом получать пособия по безработице.
Вот в этот момент я и решил, что мои родители не ошиблись насчет Уордена. А потом все представители городской власти, включая мэра, хлопали Уордена по спине. И он это проглотил. На наших собраниях, когда поблизости не было белых, Уорден действительно критиковал их в пух и прах. Однако он был мало заинтересован в судьбе чернокожих. Гораздо больше его волновало, как получить от дочери Барри Голдуотера пожертвования для крохотного магазинчика его сестры-швеи, который, как уверял сам Уорден, был чуть ли не целой фабрикой по производству одежды. Дочь Голдуотера стала почетным членом Ассоциации.[25]
Увиденное и услышанное в мэрии вызвало у меня самый настоящий приступ тошноты. По словам Уордена выходило, что негры все как один ленивы, они ненавидят самих себя и не обладают силой воли, чтобы улучшить свое положение. Он ни словом не обмолвился о причинах наших бедствий, хотя там, в мэрии, он как раз говорил с теми, кто имеет непосредственное отношение к этим причинам, заставляющим страдать чернокожее население Окленда.
Избавившись от иллюзий, я ушел из Ассоциации афро-американцев, но за это время, пока я был в ее рядах, я получил довольно много. Во-первых, я начал узнавать о прошлом нашего народа, при этом я ни за что не соглашался с отказом Уордена иметь дело с нашим настоящим. Совершенно очевидно, что он старался наладить свою юридическую практику. Недаром наши уличные выступления он обычно начинал заявлением о том, что он вообще-то не должен быть здесь, поскольку он является членом студенческого братства «Фи Бета Каппа» и юрист к тому же. Многие, кто обращался к Уордену за юридической услугой, выводили его на чистую воду. Они наивно полагали, что он возьмет с них меньше денег, потому что он один из них, однако он брал с клиентов сполна. Однажды я сам обратился к нему, и он попросил заплатить втрое больше обычного. Услуги адвоката в моем случае стоили 250 $, а Уорден хотел 750, причем еще до того, как он войдет в зал судебных заседаний.
Он предлагал общине какие-то решения, но они не работали. Я бы еще мог принять позицию Уордена, если бы он сам не понимал, что делает. Однако я уверен, он это прекрасно сознавал. По крайней мере, он четко представлял себе настроения людей. Поэтому я говорю «Черным пантерам», что мы никогда не должны поддерживать какое-либо мнение только потому, что оно пользуется популярностью в народе. Мы должны объективно проанализировать ситуацию и найти логически правильное решение, даже если оно не будет особо популярным у народа. Если мы дали правильную — диалектическую — оценку ситуации, то наша позиция рано или поздно возобладает.
Уорден рассуждал совершенно по-другому. Он ловил волну и держался на ней, даже если это шло вразрез с интересами общины. Он разглагольствовал о массовом исходе американских негров в Африку, совершенно не веря в успех этого мероприятия. Он высказывался в пользу капиталистической системы в целом и «черного» капитализма в частности. Единственным существенным недостатком капитализма, по мнению Уордена, был расизм. Он никогда не отмечал связь между капиталистической эксплуатацией и расизмом. Желая заставить белых поверить в то, что негры действительно шли за ним, Уорден превозносил силу чернокожих и их историю. Уорден использовал людей, чтобы воспользоваться их поддержкой. Он добивался поддержки и у белых, играя на их страхе перед организованными чернокожими. Уорден собирал людей, чтобы вести их за собой, как стадо овец. Именно так и произошло в мэрии.
Уорден — единственный из знакомых мне негров, который вел две еженедельные программы на радио и одну на телевидении. Средства массовой информации вкупе с угнетателями дали ему выход на широкую общественность по одной лишь причине: он уводил людей от осознания истинного их положения.
Я был не один, кто ушел из Ассоциации. Побыв там некоторое время, покинул Ассоциации и Ричард Торн, чтобы основать Лигу сексуальной свободы. Впоследствии он организовал секту под названием «Вечный Ом». Ричард сменил свое имя и стал зваться Ом. Теперь он является высшим духовным лицом этой секты (Богом), и его сан не должен подвергаться ни малейшему сомнению. В то время в Ассоциацию входил еще одни заметный парень — Рон Эверетт. Это был смышленый молодой человек, отличавшийся сильной худобой и способностью четко излагать свои мысли. Покинув Ассоциацию, он перебрался в Уоттс, в Лос-Анджелес. Там он сколотил собственную культурно-националистическую группировку «Соединенные Штаты», которая в итоге превратилась в секту. Рон называл себя Каренга, что значит «первопричина». Потом у «Черных пантер» будут жесткие столкновения с этой группировкой. Они убьют двух одних из лучших наших товарищей.[26]

10. Учение

И душа моя стала глубокой, словно реки.
Жизнь открывалась мне. Я пробовал присоединиться к Дональду Уордену и его программе, старался поддерживать тесную связь со славными ребятами из квартала, а также ходил в Оклендский городской колледж на условии свободного посещения. У меня было огромное желание доказать своим школьным учителям, как они ошибались на мой счет. К собственному удивлению я обнаружил, что получаю удовольствие от учебного процесса. Идеи, которые я узнавал, в значительной мере стимулировали мою учебу. Поскольку в течение почти семи лет я учился классической игре на пианино, я стал изучать теорию музыки и теорию искусства, а также историю музыки и искусства.
Как только начинался новый семестр, словно тяжело бремя ложилось на мои плечи. Такое ощущение возникало у меня почти всегда перед началом учебы. Однако если в классе рассказывали что-нибудь, что захватывало мое воображение, я иногда пропускал другие занятия, набирал все книжки и материалы, которые мог найти по данной теме, и штудировал их, сидя в библиотеке или дома.
К примеру, когда мы проходили психологию, я увлекся теорией биологического бихевиоризма Джона Б. Уотсона и таким явлением, как ответная реакция организма на раздражение. Я прочел целый ряд книг, посвященных этой проблематике, познакомился с работами Б.Ф. Скиннера и Павлова, почитал об исследованиях, которые они проводили, а также об их теориях личности и развитии человека. К тому моменту, когда я пресытился книгами об ответной реакции и о прочих психологических явлениях, тема занятий сменилась и уже не представляла для меня интереса.
Другим моим любимым предметом была философия. Я до сих пор помню некоторые вопросы, обсуждавшиеся на наших занятиях по логике тридцать лет назад. Отдельные вещи, например, различие между лексическим и условным значением я использую в дискуссиях и по сей день. Даже сейчас я мне кажется затруднительным вступать в разговор об идеологии «Черных пантер», если мы с моим собеседником не договорились насчет основных понятий. Отсюда и рождаются проблемы, с которыми я сталкиваюсь во время своих выступлений в кампусах различных колледжей. Я пытаюсь втянуть аудиторию в рациональную и логичную дискуссию, однако многие студенты начинают впадать в риторику или говорить пустые фразы. Какой напрашивается вывод? Либо они не хотят учиться, либо не верят в мою способность здраво мыслить.
Меня очень поразил логический позитивизм Э. Дж. Эйера. Особое внимание я обратил на три вида утверждений, которые он выделяет: аналитическое, синтетическое и допускающее утверждение. Эти идеи помогли мне в развитии собственного мышления и идеологии. У этого философа я нашел одну интересную фразу: «То не может быть действительным, о чем нельзя составить представления, что нельзя ясно выразить и мнение о чем никто другой не способен разделить». Это высказывание запало мне в душу. Большое значение оно приобрело для меня, когда я начал пользоваться методами диалектического материализма как мировоззрением. Идеология «Черных пантер» исходит именно из этой посылки — составить представление, четко сформулировать и разделить мнение. Таков наш основной принцип. Из него вытекают остальные ключевые лозунги и понятия, например, «Вся власть народу» и понятие «свинья» по отношению к полицейским. Эти концептуальные вещи неслучайно вошли в наш образ мышления и активный словарь.
Изучая философию, я стал осознавать, что временами двигаюсь в сторону экзистенциализма. Я читал Камю, Сартра и Кьеркегора и подмечал схожесть их произведений с Книгой Экклезиаста. На самом деле, Экклезиаст и был первым экзистенциалистом:
«Всему и всем-одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и [злому], чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.
Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они [отходят] к умершим.
Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.
И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым-победа, не мудрым-хлеб, и не у разумных-богатство, и не искусным-благорасположение, но время и случай для всех их».[28]
Увлеченный экзистенциализмом, я поощрял друзей к обсуждению различных экзистенциальных проблем. Если брат испытывал голод, я обычно говорил, что быть голодным или быть дураком — это одно и то же, нет разницы между тем, холодно тебе или тепло. Все это явления одного порядка. Приятелидействительно считали меня сумасшедшим. А потом я и вовсе стал жить как настоящий последователь экзистенциализма: ездил автостопом до Лос-Анджелеса и обратно, ходил на занятия грязным, без обуви и порой насквозь промокал под дождем. Мне было все равно. Так или иначе, я поддерживал свою репутацию. Все время проводил на улице, читал Экклезиаста, по крайней мере, раз в месяц. Так продолжалось до того момента, когда я попал в тюрьму, где мне вообще не давали читать.
Я все еще продолжал задаваться вопросами. Хотя учеба в колледже не помогала мне получить прямых ответов, постепенно я начал понимать сущность человека и природу вселенной. Я стал ощущать, что могу осмысливать ответы, которые соответствовали моему жизненному опыту и моим знаниям о мире. Я вновь и вновь убеждал самого себя, что там, в школе, они были не правы, считая меня неспособным. Попросив меня написать на доске слово «бизнес», учительница хотела показать всему классу, какой я был глупый. Когда меня отговаривали от поступления в колледж, это все из-за того, что они думали обо мне как о тупом ученике. Вообще-то некоторые преподаватели колледжа тоже считали меня тупым, потому что мне никогда не удавалось справиться с теми глупыми коротенькими тестами, которые они давали на занятиях. Один из преподавателей психологии сказал мне, что по результатам теста на IQ я получился «обыкновенным тупым». Преподаватель был мне глубоко симпатичен, так что его слова меня сильно задели. Потом он дал мне другой тест и сообщил, что тест «показал» наличие у меня интеллекта. И только я знал, что происходило в моей душе, только я был свидетелем того, что происходило между мной и теми книгами, что я читал дома. Я учился и учился неплохо. Я мог думать, читать и запоминать самые сложные идеи. Целых двенадцать лет они старались сломить меня, но я устоял и теперь на зло им всем шел вперед.
То, что узнал от Сонни-мэна, тоже помогло мне получить образование. Я был свободен и мог учиться по собственному усмотрению. Прокормиться я мог и в квартале. Самое главное, я не должен был ходить на работу. У себя на квартире я устраивал азартные игры, выполняя обязанности «хозяина». Я предлагал всем желающим сыграть в карты или кости, а потом забирал часть выигрыша у победителей.
Именно учеба и чтение книг в колледже способствовали моему превращению в социалиста. Переход от национализма к социализму происходил довольно медленно, хотя марксистов вокруг меня хватало. Я даже посетил несколько собраний Прогрессивной лейбористской партии, однако ничего нового там для себя не открыл, разве что услышал много болтовни и всяких догм. Они не имели никакого отношения к знакомому мне миру. Я поддерживал Кастро всеми возможными способами. Я даже принял приглашение посетить Кубу и собрал других желающих, однако на Кубе я так и не побывал. Когда я делился с кем-нибудь своими решениями проблем чернокожих или говорил о своей философии, мне отвечали: «А разве это не социализм?» Некоторые собеседники употребляли слово «социализм», чтобы осадить меня. В свою очередь, я парировал, что, если это и социализм, то социализм, должно быть, является правильным учением. В общем, я читал все больше и больше книг о социализме. С течением времени я начал обнаруживать сильное сходство своих убеждений с тем, что я почерпнул из литературы. Мое «обращение» в социалиста окончательно завершилось после того, как я одолел четыре тома работ Мао Цзэдуна. Я хотел узнать побольше о китайской революции. Моя жизнь и чтение по собственному вкусу — вот что сделало меня социалистом, и ничего больше.
Я стал убеждаться в преимуществах коллективизма и коллективистской идеологии. Я также увидел связь между расизмом и капиталистической экономикой. С другой стороны, я признавал, что при анализе общей ситуации необходимо разделять эти понятия. С точки зрения психологии, расизм мог и не исчезнуть после решения породивших его экономических проблем. Я никогда не верил в то, что уничтожение капитализма автоматически приведет к исчезновению расизма. Вместе с тем я чувствовал, что мы не сможем справиться с расизмом, не лишив его экономической основы. Осмысление этих сложных взаимосвязей требовало более творческого и независимого подхода.
Хотя я и находил удовольствие в лекциях и дискуссиях, я все-таки не отождествлял свой образ жизни со студенческим кампусом. После окончания занятий я сразу же отправлялся в город, иногда на Сакраменто-стрит в Беркли или в Западный или Восточный Окленд, чтобы выпить вина, поиграть или подраться. Ни один раз я приходил на занятия мертвецки пьяным. Опьянение мне вовсе не мешало, напротив, оно только усиливало восприятие различных идей. Однако мои преподаватели терпеть не могли, когда кто-нибудь выходил из класса во время их лекций. Это действовало им на нервы. Но как тут было не выйти в туалет, если в тебе было столько вина?
Учеба в колледже приносила мне удовольствие, главным образом, потому, что никто не заставлял меня туда ходить. Я мог пойти на занятия, а мог и остаться дома и почитать книгу. Каждый семестр я начинал в удобном для себя ритме, т. е. вместо занятий частенько ездил в Мексику или попадал за решетку, или вовсе бросал учебу. В любом случае, я много чего узнавал.
Пока я учился в колледже, я продолжал искать ответы на занимавшие меня вопросы. Ассоциация афро-американцев стала для меня огромным разочарованием. Во мне все крепло ощущение того, что Ассоциация была лишь центром обучения мусульман. Казалось, Уорден перенял немало риторических и стилистических приемов из ислама. Я начал более подробно изучать проблему ислама в негритянской общине. Я прочел книгу К. Эрика Линкольна «Черные мусульмане в Америке». Но больше всего меня увлек священник Малькольм Икс.
Впервые я услышал Малькольма Икса, когда он выступал в средней школе Мак-Климонда в Окленде. Тогда он принимал участие в конференции на тему «Сознание гетто», которую устроила и профинансировала Ассоциация. Вместе с Малькольмом был и Мухаммед Али (тогда он был ещё Кассиусом Клэем).[29]Али сказал, что принял ислам. В ту пору он еще не был чемпионом в тяжелом весе. Последовательность Малькольма, его ум, дисциплинированный и служивший общему делу, глубоко впечатлили меня. Передо мной был человек, сумевший объединить мир улиц с миром науки, человек настолько начитанный, что он мог выступать с лекциями и приводить цитаты лучше многих профессоров из колледжа. Вдобавок ко всему, Малькольм Икс был практиком. На нем была свободная одежда, какую обычно носят крутые заключенные. Ему было известно, что представляют собой уличные братья, он также знал, что нужно сделать, чтобы достучаться до них. У Малькольма была своя программа. Он считал, что нужно оказывать вооруженный ответ на нападение и, кроме того, завоевывать людей теми идеями и программами, которые имели непосредственное отношение к условиям их жизни. В то же время Малькольм изучал причины возникновения именно таких условий, а не обвинял во всем самих людей.
Я стал ходить в мечеть. Я бывал в мечетях Окленда и Сан-Франциско, хотя и нерегулярно. В числе моих знакомых было много мусульман, я частенько с ними беседовал. Я постоянно читал их газету, чтобы узнать содержание выступлений Малькольма и глубже понять его идеи. Я бы присоединился к ним, если бы не их религия. К тому времени я был сыт по горло религией и не мог заставить себя принять еще одну веру. Я чувствовал потребность в более конкретном понимании общественной системы. Ссылки на Бога или Аллаха не давали удовлетворительного ответа на вопросы, которыми я упрямо продолжал задаваться.
Что касается колледжа, то здесь Кенни Фриман вместе с Исааком Муром, Дугом и Эрни Алленами, Алексом Паппиллоном и другими ребятами выступили организаторам филиала Движения за революционные действия на Западном побережье. Они провозгласили свое движение тайным, но вместо борьбы за революционные действия они увязли в разговорах на революционную тему, подпольем в их деятельности и не пахло. Все они учились в колледже, навыки у них были насквозь буржуазными. Они много писали, изводя горы бумаги. В конце концов, эту организацию просто наводнили агенты, так что во время ареста полицейские потратили уйму времени на предъявления друг другу своих значков.
Бобби Сил пытался привлечь меня к работе в Движении, однако остальные члены организации отказались принять меня в свои дружные ряды. По их словам, я жил на оклендских холмах и был слишком «буржуазным». Но это была абсолютная ложь. Всю свою жизнь я прожил в равнинной части города. Я думаю, что на самом деле я представлял для них угрозу — только этим можно объяснить их отказ включить меня в организацию. Я мог работать головой и в то же время сойти за одного из уличных братьев. Сторонники Движения клялись бороться за свержение правительства с применением оружия. В действительности большинство из них намеревались работать в рамках системы. Фриман и остальные, в конце концов, исключили Бобби. Он был не настолько буржуазен, как они.
Движение за революционные действия создало в кампусе группу прикрытия под названием «Консультативный совет чернокожих студентов». Кенни Фриман наводнил ее своими приятелями. Я стал активным членом группы. Главная цель, которую поставила перед собой группа, — добиться включения негритянской истории в учебную программу колледжа. Мы устраивали уличные митинги и встречались с администрацией колледжа. Их доводы против нашего предложения были на редкость глупы: большинство из них привыкло считать, что у чернокожих нет своей истории, которую можно было бы преподавать. В итоге мы мало чего добились. На короткое время Движение стало для меня очень привлекательным. Я рассматривал деятельность этой организации как ответ на многие свои вопросы. Я получал удовлетворение от разговоров на тему прошлого Африки и о том, что мы могли бы дать миру (эти разговоры были одинаковы во всех группах, в которых я когда-либо состоял). Начиная с Уордена и Ассоциации афро-американцев и заканчивая Малькольмом Иксом, мусульманами и прочими группировками, действовавшими в то время в районе Залива, все были твердо убеждены в том, что неудача с введением негритянской истории в программу колледжа была непростительным скандалом. Мы все намеревались что-нибудь с этим делать.
Совету чернокожих студентов явно недоставало глубины. Мы добились своего, и в кампусе создали класс, где преподавалась негритянская история, но больше мы ничего не смогли достичь. Я ходил на вечеринки и занимался всякой общественной деятельностью, но все это не имело для меня значения и не приносило подлинного удовлетворения.

11. Братья из квартала

Что же касается будущего, молодой человек с улицы имеет довольно хорошее о нем представление… Это такое будущее, в котором все теряет свои очертания, за исключением краха всех его надежд и материализации всех его страхов. Самое разумное, на что он может надеяться, — что эти вещи не придут в его жизнь слишком рано.
Все, чем мы увлекались в кампусе, не имело никакого отношения к братьям из квартала. Не было ничего, что помогло бы им лучше понять условия их собственного существования. Я видел, как многие мои друзья так или иначе выбывают из жизни, а я хотел видеть совсем другое — как с ними происходит что-нибудь приятное. Они женились, в их семьях рождались дети. Впереди их ждала нескончаемая работа и счета, т. е. все то, что сполна довелось пережить моему отцу. Жизнь взрослого чернокожего напоминала труд на городской плантации, становилась своеобразной издольщиной наших дней. Ты работал, не разгибая спины, и всегда оказывался должен землевладельцу. Братья из Окленда трудились на совесть, получали зарплату, но не вылезали из долгов. Они были должны магазинам, которые обеспечивали их необходимыми средствами существования. Консультативный совет негритянских студентов, Движение за революционные действия, мусульмане и Ассоциация афро-американцев не предлагали чернокожим братьям и сестрам ничего конкретного, не говоря уже о программе, которая помогла бы им выступить против системы. Мне доставляло нестерпимые мучения быть свидетелем того, как братья идут по улице с тупиком в конце.
Уличные братья много значили для меня. Я не мог отвернуться от той жизни, которая была и моей тоже. У братьев выработалась непримиримая враждебность по отношению ко всем источникам власти. Эта власть лишала негритянскую общину человеческого лица. В школе «систему» представлял учитель. В квартале же к системе относилось все, что не было частью общины и не имело для нее позитивного значения. Друзья из квартала продолжали оказывать сопротивление этой власти, и я ощущал, что не мог позволить колледжу переделать меня, каким привлекательным ни было образование. Братья обладали чувством гармонии и общности. Мне было необходимо ощущать эти чувства, чтобы сохранить их в самом себе и не дать уничтожить их до конца разным школам и прочим институтам власти.
В Оклендском городском колледже нашлось немало чернокожих, которые трудились изо всех сил, чтобы влиться в систему. Я не мог разделять их цели. Эти братья все еще не утратили веру в то, что им удастся добиться желаемого. Громко и долго они рассуждали об этом, делясь своими желаниями завести семью, дом, машину и т. п. Уже тогда я не стремился к перечисленным вещам. Я жаждал свободы, а разнообразная собственность означала для меня утрату свободы.
Это был сложный момент в моей жизни. Сонни-мэн принимал в свою компанию только тех братьев, кто не посещал колледж. После поступления в колледж бывшие друзья отдалялись от него. Несколько его ближайших «постоянных партнеров», с которыми он сдружился еще в школе, перестали с ним общаться. Они стали студентами колледжа, а Сонни-мэн остался в квартале. Вот теперь и я попал в колледж, но я вовсе не хотел порвать с уличными братьями, как сделали друзья Уолтера. Поэтому если я не занимался или не был в колледже, то проводил время в квартале с отличными парнями.
Думается, что одной из причин, по которой я так много дрался, был мой небольшой вес: я весил всего лишь около 130 фунтов.[30] Твой престиж заметно возрастает, если ты способен побить здоровенных парней с учетом того, что свою репутацию они заработали на победах вот над такими же легковесными противниками, подобных мне. Недомерков вроде меня, способных смотреть громилам прямо в глаза, было сыскать непросто. В моем случае имелось еще одно обстоятельство, служившее мне помехой. Все время, пока я учился в школе, мое миловидное лицо вводило людей в заблуждение, и мне давали меньше лет, чем мне было на самом деле. Моему возмущению не было предела, если со мной обращались, как с ребенком. Чтобы доказать парням, что я был такой же «плохой», как они, я бросался в драку без малейших колебаний. Стоило мне увидеть, что какой-то пижон вставал на дыбы, я давал ему в зубы, не дожидаясь, пока он ударит сам, но лишь при условии, что драки было не избежать. Я наносил удар первым, поскольку обычно столкновение было недолгим, а в девяти случаях из десяти победа доставалась тому, кто успевал ударить первым.
Сонни-мэн отлично владел кулаками, он научил меня наносить сильный удар, несмотря на мой легкий вес. Большинство парней понятия не имело о том, как правильно бить противника, так что я всегда атаковал первым и сбивал их ног или, по меньшей мере, выбивал им зуб либо оставлял их с заплывшим глазом. Наконец, за мной закрепилась репутация плохого парня, и мне уже не приходилось драться без передышки, чтобы это доказать. Впрочем, спокойной жизни не было: время от времени какой-нибудь «боров с клыками» (таким прозвищем награждали плохого крепкого парня из квартала) бросал мне вызов. После драки обычно мы становились хорошими друзьями, так как мой противник понимал, что в драке я прибегал к разным уловкам.
Порой я шел в квартал учительствовать, читал стихи, завязывал беседы на философские темы. Я говорил с братьями о тех вещах, о которых писали Юм, Пирс, Локк или Уильям Джеймс. Эти разговоры помогали мне самому лучше запоминать прочитанное и иногда находить ответы на мои собственные вопросы.
Все эти мыслители использовали один и тот же научный метод, облекая свои идеи в отдельные формулировки. Не подходившие под эти формулировки вещи они исключали. Я объяснял все это братьям, и мы говорили о существовании Бога, самоопределении и о свободе воли. Обычно я спрашивал у них:
— У тебя есть свобода воли?
— Да.
— Ты веришь в Бога?
— Да.
— Твой Бог всемогущ?
— Да.
— Он всеведущ?
— Да.
Подытоживая ответы, я выводил заключение о том, что их всемогущий Бог знает все наперед. Потом я выдавал тираду: «Если так оно и есть, как же вы можете говорить о свободе воли, когда Он знает все, что ты собираешься делать еще до того, как ты это сделал? Твои поступки предопределены. А если это не так, тогда получается, что твой Бог солгал или допустил ошибку, а ты говоришь, что твой Бог не может совершить ни того, ни другого». С подобных дилемм начинались споры, растягивавшиеся на целый день, и тут же требовалась не одна бутылка вина. Эти беседы проясняли мои мысли, хотя из-за них я мог прийти в колледж сильно нетрезвым.
Некоторые братья считали меня ученым педантом, который только и хотел, что их унизить. Из-за мнимых оскорблений порой начинались драки. Особенно хорохорились новички. Они еще не знали меня и моих отношений с братьями. Мне нравилось рассуждать о философских идеях, а уличные братья были единственными людьми, в компании которых мне хотелось проводить тогда время. Я находил удовольствие в нашем времяпрепровождении: мы стояли на углу, встречались со знакомыми людьми, наблюдали за женщинами. Мы относились к тем, кто боролся за выживание в нашем квартале.
Такие мужские разговоры случались где угодно — например, в машинах, припаркованных перед магазином, где торговали спиртными напитками, на Сакраменто-стрит неподалеку от Эшби в Беркли. Мы могли разговаривать, выйдя из помещения, где вовсю шла вечеринка, или иногда прямо там.
Я рассказал братьям миф о пещере из «Республики» Платона, и они пришли от него в восторг. Мы называли этот миф историей о пещерных узниках. Здесь Платон описывает состояние людей, заключенных в пещере. Представления о внешнем мире они получают, наблюдая за тенями, которые отражаются на стене пещеры благодаря костру, горящему у входа. Один из узников обретает свободу и узнает, каков внешний мир, т. е. объективная реальность, на самом деле. Он возвращается в пещеру, чтобы поведать остальным о том, что картины на стене — это вовсе не реальность, а лишь искаженное ее отражение. Узники называют его сумасшедшим, ему не удается переубедить своих собратьев. Освободившийся человек пытается уговорить одного из них выйти из пещеры, но тот приходит в ужас от мысли о том, что ему придется столкнуться с чем-то неизвестным, новым. Когда беднягу все-таки вытащили из пещеры, он ослеп, увидев солнце. Казалось, что Платоновская аллегория очень точно отражает наше собственное положение в обществе. Мы тоже находились в заключении, и нам тоже требовалось освободиться, чтобы усидеть разницу между правдой и ложью, в которую нас заставляли верить.
Пижоны из квартала по-прежнему думали, что я «был не в себе», а иногда просто ненормальным. «Придурком» меня называли в том числе и потому, что я всегда совершал неожиданные поступки. Это довольно полезная практика, если хочешь заставить своего противника как следует понервничать. Если до меня доходили слухи, что какие-то парни собираются напасть на меня, я отправлялся туда, где они околачивались. Я хотел и себя показать, и бросить им вызов прямо на месте. Зачастую они были слишком шокированы, чтоб ответить мне чем-то серьезным.
Философия уличной жизни проникла и в мою учебу. Братья были настроены враждебно по отношению к полиции, потому что полицейские всегда обходились с нами грубо и постоянно держали нас в запуганном состоянии. Поэтому я начал изучать полицейскую науку. Я поставил себе цель как можно больше узнать об особенностях мышления полицейских и научиться обводить их вокруг пальца. Я познакомился с принципами ведения полицейского расследования. Я также стал изучать юриспруденцию. Моя мать давно убеждала меня заняться этим, еще когда я был в школе. У меня неплохо получалось спорить, и ей казалось, что из меня вышел бы дельный адвокат. Я занимался правом сначала в городском колледже, а потом в юридической школе в Сан-Франциско. Занятия юриспруденцией нужны были мне не столько для того, чтобы стать адвокатом, а для того, чтобы научиться иметь дело с полицией. Я поступал непредсказуемо.
Однажды в 1965 году я шел в колледж по Гроув-стрит и увидел, что какой-то белый задел своей машиной машину чернокожего брата. Подъехал полицейский на мотоцикле, и водители ударились в спор, выясняя, кто прав кто виноват. Полицейский намеревался выписать штраф брату. Я был в толпе любопытных, наблюдавших за происходящим. Я подошел к белому и сказал, что правила нарушил именно он. Разозлившись на мое вмешательство, полицейский приказал мне замолчать, поскольку я был тут ни при чем. Я повернулся к нему и ответил, что я был при чем, ибо мне было хорошо известно, как он обращается с людьми в нашем квартале. Тот факт, что у него был пистолет, сказал я, не давал ему право запугивать меня. Пистолет еще ничего не значит, народ собирается взять оружие в свои руки и отобрать его у полиции. Я выложил свои аргументы прямо в лицо полицейскому в присутствии многих свидетелей. Вот так я впервые в жизни осадил полицейского.

 

 12. Преуспевание

Что такое собственность? Собственность — это кража.
Разбойник… — это настоящий и единственный революционер.
Сначала я изучал право с целью повысить свою квалификацию взломщика. Сознавая, что меня могут поймать в любой момент и вовсе не желая, чтобы меня застали врасплох, я приобрел несколько книг по уголовном управу, кражам со взломом и прочим уголовным преступлениям и постарался выжать из этой литературы максимум нужной для себя информации. Я пытался выяснить, какие улики требуются полицейским для доказательства совершения преступления, какие действия считаются правонарушениями, какие лазейки можно отыскать в законодательстве и что можно сделать, чтобы вообще избежать обвинения. Они напридумывали целую уйму законов. Я проштудировал Уголовный кодекс штата Калифорния и книжки вроде «Показания по уголовному делу в Калифорнии» и «Уголовное право Калифорнии» Фрика и Аларсона. Я сосредоточил внимание на тех местах, где просматривались неясности. В Уголовном кодексе Калифорнии говорилось, что любой закон, не до конца понятный обычному гражданину — т. е. среднестатистическому человеку, обладающему здравым смыслом и проживающему в Калифорнии, подчиняющемуся процессуальным нормам и положениям штата и принятым в нем культурным нормам — то он не считается законом.
Впоследствии усиленное изучение действия законов помогло мне узнать, как правильно вести себя с полицией. До того, как я взял в руки книгу «Показания по уголовному делу в Калифорнии», я не имел точного представления о своих правах. К примеру, я не знал, что полицейский может подвергнуться аресту. Мое увлечение уголовным правом давало реальные результаты: каждый раз, когда меня арестовывали, меня потом отпускали, не выдвигая обвинения. Пока я не угодил в тюрьму, будучи невиновным, не было случая, чтобы мне выносили приговор; все-таки я не так много натворил. Суд обязательно вынесет тебе приговор, если это в его силах. Однако если ты знаешь закон и твои слова звучат ясно и убедительно, судьи сочтут тебя не совсем потерянным для общества: твоя манера речи укажет на то, что ты «проник» в их образ мышления.
Я занимался многие вещами, по сути своей незаконными. Иногда мы с друзьями получали от какой-нибудь компании украденные чековые бланки. Мы вписывали туда сумму в 150 или 200 $, никогда не превышая обычных размеров еженедельных платежей. В другой раз мы воровали чековые бланки сами. Бывало и так, что мы покупали пустые чеки у парней, которые украли их. Обналичивать чеки следовало как можно быстрее, до того как компании сообщали номера чеков в банки и магазины.
Мы обчищали дома на холмах Окленда и Беркли при свете дня. Иногда мы одалживали грузовичок «пикап» и загружали в него газонокосилку и садовый инвентарь. Мы подъезжали к дому, в котором, на наш взгляд, никого не было, и звонили в дверь. Если хозяев действительно не было, какое-то время мы катали газонокосилку туда-сюда, делая вид, что собираемся косить траву и подрезать живую изгородь. А потом мигом взламывали дверь и уносили из дома все, что хотели.
Нередко я в одиночку обкрадывал машины. Прогуливался себе спокойно по улице, высматривая подходящий автомобиль, взламывал его и брал вещи, лежавшие на сиденье или в бардачке. Многие люди не запирали свои машины, что значительно облегчало мою задачу.
Но больше всего мы наваривали на махинациях с кредитом и от обсчета кассиров. Мы воровали или покупали краденые кредитные карточки и, не жалея, тратили лежавшие на них деньги, покуда номера карточек не доходили до магазинов. Можно было либо продать купленное, либо пользоваться им самому.
Мы отработали очень выгодную схему с кредитом. Выглядела она следующим образом. Мы платили 20–30 $ мелкому предпринимателю, чтобы он подтвердил, будто мы работали у него лет пять. Такая рекомендация служила хорошим поручительством и помогала нам получить кредит в крупном магазине. Мы набирали товара на сумму около 150 $ и платили сначала 20 $, остальное шло в кредит. Разумеется, мы пользовались не своим именем и давали не свой адрес. На самом деле, это был адрес и телефонный номер одного из наших друзей: мы предоставляли магазину реальные данные, чтобы его служащие могли при желании их проверить и удостовериться, что все в порядке. Пару месяцев мы исправно выплачивали кредит. Затем мы увеличивали размер кредита. Если вносишь платежи регулярно, то кредит тебе расширяют без особых проблем. И вот мы делали в магазине очень большой заказ и… переставали выплачивать кредит. Если из магазина звонили по «месту работы», то там отвечали, что мы только что уволились. Если звонили по «месту жительства», то в ответ слышали, «они съехали больше месяца назад». Магазин оставался в подвешенном состоянии. В действительности владельцы магазина ничего не теряли, они в свою очередь обкрадывали общество. Невыплаченный кредит списывался, а грабеж продолжался. Мораль истории такова: ты можешь выжить благодаря мелким преступлениям и вдобавок причинить вред тому, кто обижает тебя.
Занявшись мелким криминалом, я перестал вступать в драки. Вся моя агрессия, враждебность, желание нарваться на конфликт, которые раньше я выплескивал на братьев, переместились на Истэблишмент.
Но больше всего мне удавалась афера с обсчетом кассиров. В искусстве обсчета я достиг такого уровня мастерства, что мог заработать на этом $50–60 в день. Я практиковался везде, в маленьких магазинчиках и универмагах, и даже обманывал кассиров в банке. Я приходил в магазин с пятью банкнотами по одному доллару и просил продавца обменять их. Из магазина я выходил уже с банкнотой в десять долларов. Таким образом, из пяти долларов я делал десять. Можно было и из десяти сделать двадцать. Для этого надо было только прийти в магазин с десятью однодолларовыми банкнотами.
Для начала нужно было сложить четыре банкноты вместе. Потом нужно было что-нибудь купить, леденцы или жвачку, например. Покупка оплачивалась оставшейся однодолларовой купюрой. При этом продавец обязательно открывал кассу, чтобы отсчитать сдачу. Я всегда останавливался поодаль от кассы, так что продавец был вынужден подходить ко мне со сдачей. Необходимо было добиться того, чтобы продавец открыл кассу и отошел от нее, отвлекшись от полученной ранее банкноты.
Когда продавец приносил мне сдачу, я протягивал ему пачку из четырех банкнот и говорил: «Здесь пять купюр по одному доллару. Можете дать мне одну пятидолларовую за них?» Обычно продавец давал мне банкноту в пять долларов, прежде чем осознавал, что в трубочке лежало лишь четыре однодолларовых купюры. Касса оставалась открытой, и я подводил продавца к обнаружению ошибки. Ошибка вскрывалась, и тут я давал еще однодолларовую банкноту, присоединив ее к той пятидолларовой, которую продавец дал мне чуть раньше. Я протягивал эти банкноты продавцу и с учетом четырех банкнот, лежавших в кассе, просил дать мне одну купюру в десять долларов. Продавец выполнял мою просьбу, я забирал десятидолларовую банкноту и улепетывал, пока продавец не понял, что его одурачили. В большинстве случаев продавцы ни о чем не догадывались. К тому моменту, когда до них могло дойти что к чему, они уже и не были уверены в том, что их надули. Обман раскрывался лишь в конце рабочего дня, при пересчете наличности в кассе. Они уже были не в состоянии вспомнить обо мне. Естественно, если продавец быстро соображал и чувствовал, что что-то не так, я разыгрывал искреннее смущение, извинялся за ошибку и просил обменять купюры уже без обмана. Игра с обсчетом продавцов была потрясающе безобидна и срабатывала почти всегда.
Обучивший меня этому фокусу чернокожий брат потом стал мусульманином. Но еще до того, как он принял ислам, он показал мне, как обворовывать машины, припаркованные у больниц, там, где была «скорая помощь». Люди мчались в больницу в большой спешке и бросали свои автомобили незапертыми. Ценные вещи лежали на самом виду. Я никогда не грабил машины негров — ни при каких обстоятельствах. Зато обчистить машину белого значило нанести удар по несправедливости.
Всякий раз, когда мне удавалось раздобыть достаточно денег и когда у меня было свободное время, я оставался дома и читал книги, среди которых были «Преступление и наказание» Достоевского, «Замок» и «Процесс» Кафки, «Взгляни на дом свой, ангел» Томаса Вульфа. Я перечитывал Виктора Гюго — его «Отверженных», историю о Жане Вальжане. Герой романа просидел в тюрьме тридцать лет, осужденный за кражу булки хлеба. А он всего лишь хотел накормить голодных родных. Я по-настоящему прочувствовал эту книгу, потому что сравнивал себя с Вальжаном. Я думал и о моем отце как о человеке, тоже попавшем в своего рода тюрьму, которую для него устроило общество. У него была та же цель, что и у героя «Отверженных», — обеспечить свою семью всем необходимым. После прочтения «Постороннего» и «Мифа о Сизифе» Альбера Камю моя уверенность в том, что я поступаю правильно, отнимая собственность у угнетателя, еще больше окрепла. Мои действия служили противоядием от социального самоубийства.
Я воспринимал белых как преступников, потому что они грабили весь мир. Однако это чувство было несколько сложнее, чем просто ненависть без разбора, ведь у меня никогда не возникало желание причинить вред белым беднякам, несмотря на то, что некоторые из них обзывали меня в школе «ниггером» и еще по-всякому. Я дрался с ними, но никогда не брал пакеты с их обедом или деньги. Я знал: у них не было ничего, что помогло бы им стартовать в жизни. С теми, у кого водились деньжата, я обходился совершенно по-другому. В моих глазах обладание деньгами по-прежнему равнялось белому цвету кожи. Когда я брал то, что было моим, то, что белые преступники называли своим, это давало мне ощущение подлинной свободы.
Я расхваливал друзьям свой образ жизни. Бывало, они приходили ко мне, а у меня в доме было хоть шаром покати. Я говорил им, что, хотя и голодаю, зато я полностью распоряжаюсь своим временем и могу делать с ним все, что захочу. У меня не было машины, почти все деньги уходили на оплату квартиры, на покупку еды и одежды. Отвечая на расспросы друзей насчет того, почему я не обзавожусь собственным авто, я объяснял, что не желаю иметь дело со счетами и что машина не являлась главной целью моей жизни или моей заветной мечтой. Я поставил перед собой иную цель — добиться столько свободного времени, сколько возможно. Я мог бы гнуть спину, да еще и на нескольких работах, но мне даром были не нужны признаки закрепленного за тобой социального статуса. Больше всего на свете я хотел избежать жизни прислуги, который вынужден наниматься на низкооплачиваемую работу и на которого с презрением смотрит белый хозяин.
В конце концов, меня поймали за руку (попадался, кстати, я не раз). К тому времени я изрядно поднаторел в уголовном праве и решил защищаться на суде сам. Хотя я и не был профессиональным адвокатом, я мог составить неплохую защиту. Если ты экзистенциалист, самозащита становится для тебя еще одним проявлением свободы. Когда тебя приводят в суд, учрежденный Истэблишментом, ты можешь продемонстрировать там свое неуважение по отношению к системе. Большинство обвиняемых стремятся заполучить дорогостоящего адвоката или государственного защитника. Если ты отвечаешь сам за себя, ты можешь точно говорить то, что хочешь, или, по крайней мере, не говорить того, чего не хочешь. Ты вообще можешь посмеяться над ними. Как говорится в песне «Конец тишины», которую сочинила Элейн Браун из «Черных пантер»: «Глупая судьба обошла тебя стороной, но ты смеешься над законами, которые велят тебе возносить благодарность за то, что ты имеешь». Законы выдуманы для того, чтобы защищать владельцев собственности. Законы охраняют собственников, которые должны делиться с другими людьми, но не делятся. Защищаясь самостоятельно, я демонстрировал свое презрение ко всей этой структуре.
Защищать самого себя доставляло мне несравненное удовольствие. Я никогда не оценивал самозащиту как средство добиться оправдания, хотя ускользнуть из их сети было приятно. Но даже обвинительный приговор не страшил меня, потому что у меня была возможность хотя бы посмеяться над ними и выразить им свое презрение. Они видели, что я не дрожал от страха, а потому не выкладывал деньги для адвоката (деньги никогда не стояли у меня на первом месте) и отказывался от государственного защитника.
Особенно мне нравились разбирательства по делу о нарушении правил дорожного движения. Было время, я оплачивал штрафные квитанции одну за другой. Став собственным защитником, я раз и навсегда перестал платить штрафы. В трех главных случаях, когда я защищал себя, я проиграл лишь однажды, да и то был не виновен.
Как-то раз меня обвинили в совершении кражи через мошенничество, поймав на фокусе с обменом банкнот. В обвинении значилось шестнадцать пунктов, но я выиграл дело еще на этапе предварительного слушания, потому что полиция не смогла установить corpus delicti, т. е. состав преступления. В каждом законе существует свои элементы состава преступления. Преступление считается совершенным в том случае, если все элементы состава преступления налицо. Именно это называется corpus delicti. Людям порой кажется, что этот термин обозначает физическое тело, однако на самом деле это совокупность элементов преступления. К примеру, по законам штата Калифорния, вооруженное ограбление считается совершенным, если вооруженный человек производит грабеж, угрожая оружием или применяя его. В пистолете может не быть ни единой пули, однако ограбление будет признано состоявшимся. Состав преступления соответствует закону, где говорится об угрозе оружием или применении оружия.
Итак, меня обвинили в афере с обменом банкнот, другими словами, в мошенничестве. Согласно обвинению, я проделал свой фокус в шестнадцати магазинах. Однако полиции удалось получить показания лишь нескольких продавцов, признавшихся в недостаче. От вынесения приговора меня спасло на самом деле то, что полицейские пытались добиться и не добились свидетельских показаний от девушки, работавшей кассиром в банке. Многие люди никогда не признаются в том, что их вот так лихо провели с банкнотами, из-за чего потом случилась недостача. В ходе предварительного слушания дела, которое полиция хотела раздуть до федерального уровня, меня спросили, ходил ли я в банк. Я отказался это подтвердить. Я знал, что та молодая девушка, на которую рассчитывали полицейские, не показывалась в суде. После того, как меня выпустили под залог, я наведался в банк, где она работала. Я поинтересовался у девушки, были ли у нее полицейские. Она ответила утвердительно и добавила, что они старались убедить ее в том, что я ее обманул. Она сказала, что не могла свидетельствовать против меня, зная, что я ничего такого не делал. Я попросил девушку прийти в суд, чтобы выступить в мою защиту. Она явилась в суд и объяснила судье, что полицейские настойчиво уговаривали ее дать показания, но она не согласилась.
У меня был главный аргумент для своей защиты. Я сделал упор на желание полицейских во что бы то ни стало добиться для меня обвинительного приговора. Поэтому они намеренно завели на меня уголовное дело. Я обратил внимание судьи на следующий факт: продавцы, у которых была недостача, все равно ее обнаруживали — либо пока я еще находился в магазине, либо в конце рабочего дня. Однако никто из них не уведомлял об этом полицию. Полицейские выискивали таких продавцов, спрашивали, а не случалась у них недостача, и предлагали им заработать пять или десять лишних долларов — своего рода плату за свидетельские показания. Большинство людей, подытожил я, не настолько честны, как девушка-кассир из банка.
Второй довод, который я использовал для своей защиты, заключался в следующем. Если после меня кто-либо еще обменивал банкноты до подсчета наличности в кассе, вполне возможно и, скорее всего, так и обстояло дело, что недостача случилась не по моей вине. Денег могло не хватить и по другой причине. Так я добился освобождения за недостаточностью улик.
Что касается следующего серьезного судебного дела из трех, с которыми я столкнулся, то на этот раз меня обвинили в краже книг из магазина, находившегося неподалеку от колледжа, а также в том, что я взломал машину одного из студентов и прихватил и его книги. Студент сообщил в книжный магазин о краже своих книг. Служащие магазина стали отслеживать книги, подходящие под описание, которое дал студент. Я не брал этих книг, хотя они и оказались у меня на руках. В то время я без конца играл в азартные игры. Кое-кто из задолжавших мне деньги студентов расплачивался книгами. Книги шли за деньги потому, что их можно было продать в магазин, так как они были необходимы студентам для учебы. Я понятия не имел, откуда взялись эти книги, хотя у меня и мелькнуло подозрение насчет того, что они краденые.
Я подсчитал, что скопившиеся у меня книги потянут долларов на шестьдесят. Когда возникла нужда в деньгах, я послал свою двоюродную сестру в книжный магазин, чтобы продать книги. В магазине книги у нее отобрали, заявив, что они были украдены. Ей не дали никаких денег взамен. Я отправился в магазин сам. Я сказал тамошним сотрудникам, что они не имеют права конфисковывать принадлежащие мне книги без всякого на то законного основания. Им было известно, что я учился в колледже. Они также знали, что в любое время могут вызвать полицию. Но я уперся на своем и сказал, что, если они прямо сейчас не вернут мне книги, я наберу в магазине книг на сумму, равную стоимости моих, и не подумаю расплачиваться. Книги мне отдали, и я отправился на занятия.
По-видимому, магазин сообщил о случившемся в деканат, а оттуда уже вызвали полицию. В колледж прибыла городская полиция, и меня вместе с книгами отправили сначала в полицейский участок кампуса, после чего отвели в деканат. Никто не мог арестовать меня, ведь для этого не было никаких оснований. В магазине хотели подождать, пока студент, заявивший о пропаже книг, не опознает их, вернувшись из армии. Декан сказал, что даст мне расписку, но книги останутся у него до возвращения истинного владельца. О какой расписке могла идти речь, ответил я, если это были мои книги и мою собственность нельзя было отобрать у меня без постановления суда. В противном случае, это значило бы нарушения моих прав, закрепленных в Конституции. «Итак, — добавил я, обращаясь к декану, — если вы попытаетесь конфисковать мою собственность, то я попрошу полицейских арестовать вас». Полицейские застыли в растерянности и выглядели глупейшим образом, не зная, на что решиться. Декан сказал, что тот студент будет отсутствовать еще около недели. Декан хотел забрать у меня книги. Но я взял их со стола и заявил: «Я здесь учусь, так что когда у вас появится желание побеседовать со мной, я приду к вам». С этими словами я вышел из кабинета декана. Они не могли сообразить, что же такого сделать с бедным угнетенным негром, который разбирался в их законах и имел чувство собственного достоинства.
Против меня все-таки выдвинули обвинение. В суде я вновь защищал себя сам. Дело вращалось вокруг опознания книг. Студент знал, что у него похитили книги, в магазине тоже знали, что несколько книг у них пропало. Опознание так и не состоялось, но меня обвинили в краже. Перед этим я хорошенько припрятал книги, так что ни одна душа не могла бы их отыскать. В суд я пришел, естественно, без них. Меня вызвали в суд, хотя против меня не было никаких улик. Я выиграл дело, прибегнув к самозащите. Особенно мне помогли перекрестные допросы свидетелей.
На место для свидетелей вызвали женщину, которой принадлежал книжный магазин. В канун прошлого Рождества она приглашала меня к себе домой, и после этого я виделся с ней время от времени. Она порядком разозлилась, когда я не захотел продолжать с ней отношения. Я намеревался вывести ее на чистую воду, но как только я наметил эту линию в своих вопросах, судья счел мою попытку оскорбительной и прекратил процедуру допроса свидетельницы. Однако она уже успела разразиться рыданиями. По моим вопросам и реакции свидетельницы присяжным стало ясно, что у владелицы магазина были личные причины, чтобы свидетельствовать против меня.
На свидетельском месте оказался декан, и вот тут для меня началась настоящая работа. Хотя суду не были представлены в качестве доказательства якобы украденные мною книги, декан сказал, что похожие на пропавшие книги были у меня в тот день, когда полицейские привели меня к нему в кабинет. Я задал декану вопрос: «Так если полицейские находились прямо в вашем кабинете, почему же вы не арестовали меня тогда?» Он ответил, что не был уверен в своих правах. Этого признания я и добивался. «Вы хотите сказать, — спросил я декана, — что вы учите меня, посещающего ваш колледж, правам, не зная даже ваших собственных прав? Вы преподаете мне, а сами не имеете представления об основных гражданских правах?» Затем я повернулся к присяжным и указал им на эту вопиющую странность. Судья пришел в ярость и чуть было не обвинил меня в оскорблении суда. На самом деле, я действительно выражал презрение, причем не только по отношению к суду. Вся их система эксплуатации вызывала у меня негодование. Зато я начинал понимать ее все лучше и лучше.
Я хорошо знал, о чем подумали присяжные, услышав, как декан расписался в незнании собственных прав. Я использовал его невежество в свою пользу. У людей автоматически возникла следующая мысль: «Получается, что вы, профессор колледжа, не знаете чего-то простого и основного?» Заронив эту мысль в сознание присяжных, я добился того, что они не приняли показаний декана.
Присяжным я сказал, что собираю книги и торгую ими. У меня нашлось несколько экземпляров, похожих на те, которые были внесены в обвинительный акт, — те же названия, авторы и т. д. Присяжные изъявили желание посмотреть на книги. Я сказал судье, что мог бы сходить домой за ними. Судья ответил, что невозможно было остановить заседание (а меня обвиняли в совершении судебно-наказуемого проступка), чтобы отпустить меня домой за книгами. Мой план сработал — присяжные не пришли к единому решению.
Пришло время второго слушания. На этот раз я принес книги в суд, однако не нашлось ни одного человека, способного удостоверить их принадлежность. У меня было несколько разных книжек тех же авторов и с такими же названиями, что у тех, которые считались украденными. На книги я нанес одинаковые пометки. Ни студент, заявивший об ограблении своей машины, ни декан, ни владелица книжного магазина — никто из них не мог сказать точно, были это те самые книги или нет. Они твердили, что книги были вроде бы похожи или те же самые, но особой уверенности в их голосе не слышалось.
Я обратил внимание присяжных на эти колебания. Все, что я знаю, сказал я, это лишь то, что я купил эти книги у знакомого. Я сказал присяжным, что не крал этих книг. Наоборот, я предоставил их суду, чтобы выяснить, принадлежат ли они людям, выдвинувшим против меня обвинение. И вновь присяжные не вынесли единого решения.
Меня вызвали в суд третий раз. Результат был тот же. На четвертый раз судья закрыл заседание. Снова и снова меня вызывали в суд. Дело тянулось целых девять месяцев, обремененное многочисленными отсрочками. Присяжные никак не могли прийти к единогласному решению. Я подвергался настоящему преследованию, ведь я не был вором. Кажется, они пробовали добиться успеха за счет замены прокурора. Обвинитель менялся чуть ли не на каждом слушании, все болваны-юристы из Аламедского округа сунули нос в мое дело, но они ничего не добились. Я смотрел им прямо в глаза и не отступал.
Третий серьезный случай, из которого мне пришлось долго выпутываться, произошел на вечеринке. Я отправился туда с Мелвином. Вечеринка проходила в доме человека, осуществлявшего надзор за условно осужденными. Он учился в колледже Сан-Хосе вместе с моим братом. Мелвин был немного знаком с некоторыми из гостей. Большинство из них было так или иначе связано между собой через родственные отношения или брачные узы. Мелвин и я были здесь чужаками. Как обычно, я начал беседу на разные темы. Оттого, удавалось мне завести настоящий мужской разговор или нет, напрямую зависело, насколько мне понравится очередная вечеринка. Этому способу набирать новых людей я научился в Ассоциации афро-американцев. Так я привел в Ассоциацию немало «деклассированных элементов».
Порой эти мужские разговоры заканчивались дракой. Все происходило почти так же, как десять лет назад, когда мы играли в «дюжину», хотя теперь основной темой стали идеи, а не матери. Парень, способный задать самый удачный вопрос, продемонстрировав тем самым глубокое понимание дела, а также умение задавать самые блестящие ответы, побеждал или «перекрывал» остальных. Иногда, когда кто-нибудь проигрывал или «был повержен» и хотел подраться, я доставлял ему такое удовольствие. Все повторялось в точности, как в детстве. Если случалась хорошая беседа и отличая драка, то я считал, что вечер не прошел для меня даром.
Пока мы разговаривали, к нам подошел парень, назвавшийся Оделом Ли, и вступил в нашу беседу. Я не был с ним знаком и впервые увидел его чуть раньше на этой же вечеринке, когда он танцевал. Но я ходил в колледж вместе с его женой Марго. Она тоже присутствовала среди гостей. Итак, Одел вклинился в наш разговор и сразу спросил меня: «Ты, должно быть, афро-американец?» «Я не понимаю, что ты имеешь в виду, ответил я. — Ты спрашиваешь меня, являюсь я потомком африканских негров или членом Ассоциации афро-американцев под руководством Дональда Уордена? Если ты хотел узнать о последнем, то отвечу, что к Ассоциации не принадлежу. Но если ты интересуешься моим происхождением, то я действительно афро-американец, как и ты». Он сказал что-то по-китайски, а парировал на суахили. Тогда он спросил меня: «Ну и почем ты знаешь, что я афро-американец?» «Да очень просто, — сказал я. — У меня отличное зрение, поэтому я вижу, что твои волосы так же курчавятся, как и мои, лицо у тебя черного цвета, как и у меня. Отсюда я прихожу к выводу, что ты должен быть тем же, что и я, т. е. афро-американцем».
Закончив свои рассуждения, я отвернулся и стал резать бифштекс, что лежал на моей тарелке. Я был единственным в комнате, у кого был нормальный нож для мяса. Все остальные пользовались пластмассовыми ножами и вилками, а я сходил на кухню за обычным ножом, потому что мясо было жестковато и трудно резалось тонким ножом из пластмассы. Я высказал свои точку зрения и повернулся к Оделу Ли спиной, словно заставлял его замолчать. Собеседник расценил мое движение как провокацию.
Лицо Одела от уха до самого подбородка пересекал шрам, и это было определенным признаком. В квартале тебе приходится иметь дело со множеством парней со шрамами — точь-в-точь как у Ли. Обычно шрам на лице означает, что перед тобой человек, который видел немало драк, где сверкали ножи. Не всегда так оказывалось на самом деле, но, если ты пытаешься выжить, то поневоле учишься обращать внимание на мелочи.
В общем, я повернулся к Ли спиной и начал резать мясо. Нож был у меня в правой руке. Ли схватил меня за другую и резко развернул, после чего зажатый у меня в руке нож оказался нацелен прямо на него. «Не поворачивайся ко мне спиной, когда я с тобой разговариваю», — произнес он. Я сбросил его руку. «Только попробуй распустить руки еще раз», — ответил я, вернувшись к бифштексу.
Обычно я не поворачивался спиной второй раз к человеку, похожему на «крутого быка», а у этого парня все признаки «крутости» и «быкования» были налицо. Но мне показалось, что обстановка никак не располагает к драке. В большинстве своем присутствовавшие были людьми с профессией или учились на кого-то. Парень со шрамом не очень подходил к этой компании. К тому же мы были не на улице в квартале, и мне пришло в голову, что шрам, возможно, ни о чем еще не говорит. Однако совершенно неожиданно Одел Ли повел себя, как типичный хулиган. Теперь он хотел показать всем, что еще не закончил со мной. Чернокожему буржуа тот факт, что я второй раз повернулся к нему спиной, недвусмысленно говорил, что разговор закончен. Но «крутой бык» ответил по-своему.
Он развернул меня к себе повторно, напряжение возрастало. «Ты, должно быть, не знаешь, с кем разговариваешь», — угрожающе сказал Ли, в то время как его левая рука потянулась к заднему карману брюк. Я смекнул, что мне следовало бы поторопиться. Как известно, лучшая защита — это нападение. Действуя инстинктивно, я опять направил на Одела нож. Я предупредил его, чтобы он не вздумал вытаскивать нож, и сделал взмах своим. Я нанес Ли несколько ударов, прежде чем он смог задействовать свою левую руку. Он вцепился в меня правой рукой и постарался перейти в нападение, но я оттолкнул его. Я все еще не видел, что там делала его левая рука. Вместе с тем я был готов получить удар в любой момент и намеревался отправить противника в нокаут.
Мелвин ухватился за правую руку Ли и оттащил его в угол. Там он упал, истекая кровью, но затем поднялся и стал опять приставать ко мне. Мой нож оставался наготове. Мелвин тут же вклинился между нами, и Ли, потеряв сознание, свалился к моему брату на руки. Мелвин забрал нож, и мы обернулись к остальным людям, обступившим нас. Кто-то спросил, зачем я порезал Одела. Мелвин ответил за меня: «Он порезал этого парня, потому что был должен». С этими словами мы вышли из комнаты. Мелвин хотел, чтобы я выдвинул обвинение против Одела, но я бы ни за что не пошел в полицию.
Через пару недель Одел ли сам выдвинул против меня обвинение. Не понимаю, почему он тянул так долго, возможно, несколько дней он провалялся на больничной койке. Может быть, он просто был в раздумьях и колебался. Я знаю, что он болтал о том, как бы со мной разобраться; я также слышал, что жена уговаривала его выдвинуть вместо этого обвинение. На мой взгляд, Одел Ли не относился к тем людям, которые идут в полицию по своей воле. Я воспринимал его как парня, который, скорее, станет самолично меня разыскивать, чтобы разобраться прямо на месте. Когда он передал мне, что из-под земли меня достанет, я начал носить при себе оружие. Но до перестрелки дело не дошло. Меня просто арестовали по обвинению в нападении с применением смертельного оружия. После того, как я отказался признать себя виновным, я предстал перед судом присяжных. Защищался опять сам.
Я был признан виновным по обвинению, но это лишь потому, что в жюри присяжных не хватало равных мне по расовому, социальному, культурному и т. п. статусу людей. Главный упор в защите я сделал на свою невиновность. Я настаивал на том, что был невиновен как по законам белых, так и по обычаям, принятым в негритянской общине. Я не отрицал, что ударил Одела Ли ножом, этот факт я признал. Однако согласно закону, если человек видит или ощущает неизбежную опасность грозящую обернуться тяжкими телесными повреждениями или смертью, он может воспользоваться чем угодно в целях самообороны. Если противник будет убит, то в данной ситуации убийство становится оправданным. К этому разделу Уголовного кодекса Калифорнии почти невозможно апеллировать, если ты не принадлежишь к эксплуататорскому классу. Угнетенные не имеют одного шанса воспользоваться законом о самообороне, а все потому, что выступающие в роли присяжных люди всегда думают одно и то же. По их мысли, для самообороны ты можешь использовать что-нибудь полегче. Они просто не видят или не понимают, насколько реальна опасность.
Похожие на меня присяжные адекватно оценили бы ситуацию и оправдали бы меня. Но в Аламедском округе присяжные приходят в суд из больших домов, красующихся на холмах, чтобы вершить правосудие над людьми, в которых они чувствуют угрозу их «миру». Для таких присяжных шрам на лице человека из негритянского квартала ничего не значит. Одел ли твердо стоял на том, что заработал свой шрам в автомобильной аварии. При определенных условиях это могло бы сойти за правду. Но если взять все в одном контексте — поведение Одела на вечеринке, движение его руки к карману, да еще его шрам — то мои присяжные ни за что не вынесли бы мне приговор.
Бобби Сил прекрасно иллюстрирует эту ситуацию в книге «Схватить время». Ты можешь прийти на вечеринку, нечаянно наступить кому-то на ногу и извиниться. Если твои извинения приняты, ничего плохого не случится. Если же ты услышишь что-то вроде «извинения не вернут блеск моим ботинкам», то ты понимаешь, что на самом деле тебе хотят сказать другое: «Я собираюсь отметелить тебя». Тебе остается лишь защищаться, и нанесение первого удара будет в этом случае защитой, а не нападением. Ты стараешься добиться преимущества над противником, объявившим тебе войну.
Формирование жюри присяжных из людей равного с подсудимым социального статуса связано с различиями, существующими между разными образами жизни. Если обвиняемым оказывается водитель грузовика, разве я говорю, что присяжными должны быть исключительно шоферы? Точно также жюри, в котором одни лишь белые расисты, не может судить белого расиста. Тем не менее, в такой судебной системе, где обвиняемый полностью отсекается от присяжных, скрыто внутреннее противоречие. В зависимости от принадлежности к общей культуре и определенному образу жизни одни и те же слова в Америке употребляются с различным смысловым оттенком. Все живут в одном обществе, но оказываются в разных мирах.
Меня признали виновным в совершении уголовного преступления — в нападении с применением смертельного оружия. На первых мне грозило длительное тюремное заключение. До и во время судебного разбирательства я был отпущен под залог. Так продолжалось несколько месяцев. Я являлся в суд каждый раз в положенный срок, однако после вынесения приговора судья сразу же решил не выпускать меня больше под залог, а отправить меня под надзор судебного пристава, пока будет определяться срок моего наказания. Этого мне не хотелось, и я потребовал отправить меня в тюрьму немедленно. Судья сказал, что, если он вынесет решение о сроке заключения прямо сейчас, то меня отправят в государственное исправительное учреждение. Я ответил, пусть посылают, чтобы срок начала засчитываться немедленно. Судья отказался и спросил меня, понимаю ли я, о чем говорю. «Я-то знаю, что говорю, — ответил я. — Вы признали меня виновным, хотя на самом деле я не виновен. И теперь я не имею ни малейшего желания ждать почти месяц, пока вы будете думать, а для меня время остановится». Для меня время не замирало, оно было наполнено жизнью. Если судье потребуется месяц на обдумывание решения, он отпустит меня под залог — так я предполагал. Но я ошибся. Судья отослал меня в окружную тюрьму Аламедского округа, которую мне предстояло узнать очень хорошо.
Пока я ждал окончательного приговора, моя семья наняла адвоката, чтобы тот представлял мои интересы на заключительном слушании. Судью звали Леонард Дайден. Он не жаловал адвокатов, а подсудимым оказывал еще меньше уважения. Этот судья отправил в исправительные учреждения столько народа, что часть тюрьмы Сан-Квентин прозвали «ряд Дайдена». Я был против привлечения адвоката. Я чувствовал, что адвокат делу не поможет. Несмотря на мои протесты, адвоката мне все-таки наняли. Он запросил у моей семьи 1.500 $ за то, чтобы появиться в суде один-единственный раз. Когда меня привели в суд, адвокат был уже тут как тут. Сработала «магия его белой кожи» — судья приговорил меня к шестимесячному заключению в окружной тюрьме. Хотя я обвинялся в уголовном преступлении, срок мне назначили, как за судебно-наказуемый проступок. Это послабление выйдет мне боком, уже потом, на самом серьезном судебном процессе в моей жизни. По закону, если сокращается срок наказания, то и уголовное преступление уже не считается таковым. За совершение уголовного преступления обвиняемый приговаривается, по меньшей мере, к годичному заключению в исправительном учреждении, а самое большее — к пожизненному заключению или к смертной казни. Максимальное наказание, которое можно получить за судебно-наказуемый проступок, — это один год в окружной тюрьме.


13. Любовь

…любая женщина, какой бы она ни была исключительной, мечтает услышать от мужчины, по крайней мере, обещание великолепных дней, счастливого завтра. А у меня нет будущего.
Отношения, складывавшиеся у меня с женщинами, можно назвать сложными или странными — это как посмотреть. На формирование моего отношения к противоположному полу оказывалось разнообразное влияние: и со стороны родителей, и со стороны христианства, и со стороны моих старших братьев. Потом свою лепту внесло чтение книг и знакомство с теориями Ричарда Торна. Противоречивость этого влияния не могла не сказаться на моих чувствах к женщинам и на моих увлечениях. Напряженные моменты в отношениях не исчезли до тех пор, пока на место проблем в личной жизни не пришли заботы о «Черных пантерах». Р
аньше, по молодости лет, я безоговорочно принимал институт брака. Становясь старше, наблюдая, как выбивается из сил отец, пытаясь обеспечить жену и семерых детей, вынужденный работать в трех местах сразу, я стал приходить к мысли о том, что буржуазная семья может пленить, поработить и попросту задушить человека. Несмотря на горячую любовь родителей и счастье, обретенное ими в совместной жизни, я ощущал, что вряд ли смогу выдержать связывающие по рукам и ногам брачные обязательства со всеми их тревогами и материальными трудностями. В малообеспеченных слоях населения общественные условия и экономические кризисы зачастую превращают брак в отягощенные проблемами отношения, которые вот-вот развалятся. Сильные чувства, связывающие мужа и жену, помогают сопротивляться внешнему давлению, но такие случаи все-таки большая редкость. Чаще всего брак приносит с собой дополнительные оковы человеку, который и без того оказался в социуме, ставшим для него тюрьмой.
Мои сомнения насчет женитьбы укрепились после знакомства с Ричардом Торном. Его теория об отсутствии собственнических отношений в любви оказалась привлекательной для меня. Идея о принадлежности одного человека другому, как это получалось в буржуазной семье, — «это моя женщина, а это мой мужчина» — была для меня неприемлема. Такие отношения слишком ограничивают, слишком связывают человека и, в конечном итоге, становятся разрушительными для самого союза. Нередко брак забирает у мужчины всю энергию, не оставляет ему свободы для развития потенциальных способностей, для проявления творчества или для того, чтобы внести вклад в другие сферы жизни. Семья — это бремя для мужчины. Такое утверждение развивает Бертран Рассел, критикуя институт семьи и брака. Я был очень впечатлен его наблюдениями, и моя убежденность в неизбежных недостатках общепринятых семейных отношений окрепла.
Чем больше я читал и думал на эту тему, тем сильнее хотел остаться холостяком. Я не жалею об этом решении, хотя оно не раз причиняло мне боль и время от времени провоцировало ссоры, делало несчастным и меня, и некоторых женщин, которых я любил.
Настало время, и я съехал из общежития для малоимущих студентов. У меня появилась своя квартира, а также — несколько привлекательных девушек, влюбленных в меня. Я отвечал им взаимностью. Какое-то время я принимал от них ласки и деньги, но лишь после того, как объяснил им, что наши отношения ни к чему серьезному, скорее всего, не приведут, поскольку я был не готов идти по давно проложенной дороге брака. Я объяснил, что им придется согласиться на определенные вещи, если они хотят быть со мной. Я никогда не принуждал их и не уговаривал. Когда я был у них в гостях, то заявил, что ни в коем случае не собираюсь их переубеждать. Кроме того, я растолковывал им принцип свободных отношений, которого я придерживался. Я свято верил в то, что, если был свободен я, то были свободны и мои возлюбленные, иначе говоря, они могли иметь отношения с другими мужчинами. Я заверил своих девушек в их полной свободе, но кое-что оговорил при этом. Точно такие же отношения девушки не должны были завязывать ни с кем другим, независимо от количества партнеров, которые были у всех нас. На мой взгляд, подобного рода отношения позволяли сохранять мне свободу. У меня могло быть три-четыре девушки, причем не было необходимости тщательно скрывать от каждой из них факт существования других.
Я жил один. Мы с моими девушками могли все вместе собираться у меня на квартире. К нам присоединялся Ричард с друзьями. Из нас получилась почти что всамделишная секта. Мы пропагандировали идеи, которыми увлекались, в Оклендском городском колледже и в Беркли еще до того, как представления о «шведской семье» завоевали популярность. Я бы даже сказал, что это стало началом Лиги сексуальной свободы, ведь, создавая ее, Торн использовал именно опыт нашей компании. Наши эксперименты казались девушкам очень необычными и романтичными. От меня с Торном они приходили в полный восторг. Основанием наших отношений служила взаимная честность и отказ от ревности. В течение какого-то времени я и Ричард имел отношения с несколькими женщинами, выясняя, справятся ли они и не потянет ли их назад, к прежним ценностям, которые мы, умудренные не по годам, находили морально устаревшими и насквозь буржуазными, а, кроме того, вредными для психики.
Хотя наши эксперименты во многом держались на новом осмыслении института семьи и брака, с другой стороны они оборачивались эксплуатацией. Я совершенно серьезно относился к нашей с Ричардом попытке проверить идеи практикой, но в то же время чувствовал, что мы откровенно пользуемся женщинами. Последние оплачивали мне жилье, готовили есть и делали для меня множество других вещей, а между тем любые деньги, попадавшие мне в руки, так у меня и оставались.
Где-то в это же время я баловался мелкими вооруженными ограблениями вместе со своими «криминальными партнерами». Мы прятались на парковках дорогих клубов для белых, поджидая посетителей, покидавших клуб. Мы забирали у них меховые накидки, бумажники, кольца и часы. Я никогда не испытывал желания практиковать это в крупных масштабах. Все, чего я добивался, — это свободного времени, которое я мог потратить на чтение книг и занятия любовью. У меня был идеал, и я его достиг: я хотел, чтобы рядом со мной было несколько женщин, и они действительно были. Теперь, по прошествии лет, это время, когда я был «свободен» делать все, что вздумается, кажется мне каким-то «божественным опытом».
Без внутреннего конфликта, впрочем, не обошлось. Пользуясь женщинами, я был вынужден подавлять в себе некоторые ценности, не оставлявшие меня в покое. Возможно, они вытекали из христианских заповедей, которые мне внушали с самого рождения. Может, все дело было в традиционной морали. Но вернее всего, причиной конфликта стало мое нежелание относиться к другому человеческому существу как к объекту. Я ощущал необходимость объяснить женщинам, в каком невыгодном положении они оказывались, соглашаясь на мои условия. Этот факт доказывает, что я нуждался в своеобразном защитном механизме против чувства вины, которое меня мучило. И все-таки женщины обеспечивали мне свободу, жертвуя своими обычными представлениями о муже и семье.
Я любил немало женщин, но мысль о женитьбе возникала у меня лишь дважды. Но даже после серьезных размышлений я не смог дойти до конца. Каждый раз, чувствуя, что женщина стала мне по-настоящему близка, я знал, что наши отношения скоро закончатся. Я мог любить очень сильно, однако мои чувства теряли значение, поскольку я был не в силах разделить жизненные цели любимой девушки, если они вели к компромиссу с обществом.
Какое-то время я пытался работать сутенером, но это занятие вносило не меньший раздор в мою душу. Стоило мне свести с парнем чернокожую девушку, т. е. мою чернокожую сестру, как помимо воли я начинал воображать всякие ужасы, ассоциировавшиеся с жизнью рабов, например, белых расистов, этих собак, насилующих чернокожих женщин. Я стал понимать, что мое сознание не может смириться с тем, чем я занимаюсь. Тогда я решил перейти на белых девушек, ведь они были из стана «врагов». После удачи с белой женщиной я продолжал испытывать внутренний дискомфорт и пришел к выводу о том, что никогда не смогу зарабатывать на жизнь сутенерством. В случае с чернокожей женщиной я испытывал стыд, так как продавал тело своей сестры. Что касается белых женщин, то тут меня сжигал не стыд, а чувство вины, потому что я становился угнетателем. У меня была «слабость» к женщинам, я просто не мог быть грубым с ними. Я всегда отождествлял себя с ними и искренне их любил. Сутенерством я занимался всего лишь девять месяцев.
И тогда я встретил Долорес. Мы были вместе пять лет, пока я не попал в тюрьму, поранив Одела Ли. Медленно и незаметно я влюблялся в нее все больше и больше, чувствуя, что такой любви со мной еще никогда не случалось. Долорес были свойственны качества, которые резко отличали ее от всех других женщин. Она была совершенно особой, неповторимой. Необыкновенно привлекательная, эта девушка афро-филиппинского происхождения являла собой пример женщины-ребенка. Он проживала жизнь со всей страстью, на какую была способна, и к тому же была свободна духом. Жизнь с Долорес была спонтанной, непредсказуемой и полной сюрпризов, потому что у нее было сознание импульсивного и непослушного ребенка. Порой, когда я был погружен в чтение или в размышления, она неслышно подкрадывалась и прыгала мне на спину. Она обожала шутливые драки и играла довольно агрессивно. Нам с Мелвином частенько приходилось отступать под градом мелких камней, которые посылала в нашу сторону Долорес, заходившаяся победным смехом и язвившая на наш счет.
Контрастная по натуре, Долорес не была лишена глубоких переживаний. Она была способна не только на детские шалости, но и на более серьезные вещи. Долорес обладала необычным даром — она тонко чувствовала язык, речь, различая малейшие нюансы в значении слов. Она сочиняла коротенькие стихи, которые мне казались просто замечательными. В ее стихах отражалось осознание недолговечности всех переживаний человека, находило выход чувство отчаяния, подстерегающее всех влюбленных. Вот одно из стихотворений, которое Долорес написала для меня:
Вместе нас двое,
Без тебя я мертва.
Лучше я перестану существовать,
Чем буду обманута
Одним из тех, благодаря кому я живу.
Наши отношения были проникнуты напряженным противоречием. Я мог жить с Долорес, но только без создания традиционной семьи. Пока мы были вместе эти пять лет, мы то и дело расходились, правда, не больше, чем на три месяца. Некая сила всегда притягивала нас обратно друг к другу. Несмотря на всю свою схожесть с ребенком, Долорес была во многих отношениях зрелой женщиной. Она умела работать без устали и горела желанием обеспечивать нас. Она действительно понимала и принимала мою проблему.
Я никак не мог обрести душевное равновесие. Во мне продолжало жить стремление вести себя так, как положено мужчине в нашем обществе. Пару раз я даже пытался следовать общепринятым канонам, но безуспешно. Однажды я нанялся на стройку. Потом два сезона отработал на консервном заводе. Но не мог я работать регулярно все время! Мысль о женитьбе на Долорес довольно часто посещала меня, но в этом случае от меня потребовалось бы смириться со всеми сопутствующими семейной жизни обстоятельствами, да еще когда тебя угнетают со всех сторон. Если два человека живут вместе и их отношения уже нельзя назвать мимолетными, то здесь необходимо обеспечивать определенную стабильность. При появлении детей они должны жертвовать своим временем, чтобы добиться надежности и стабильности. Я боялся всего этого.
Многие из моих ровесников женились с надеждой устроиться на приличную работу, которая позволила бы им содержать семью в достатке. Однако вскоре их браки лопнули по швам: семейная жизнь стоила очень дорого, а работу им удавалось найти чисто лакейскую. В итоге все свое время они тратили, надрываясь на работе, причем заработанных денег хватало лишь на самое необходимое. Их мечты разбились вдребезги, столкнувшись с жестокой реальностью. Я представил себя на их месте и не захотел подобной участи — увольте! Отвергая традиционный брак и семью, я сохранял свою «свободу», но лишался той особой близости, которую могут подарить только отношения с женщиной, а этот опыт ни в чем не уступает ощущению свободы и, может быть, даже превышает его.
Я не мог сделать окончательное предложение Долорес, и из-за этой моей неспособности, в конце концов, случилось несчастье. Проведенные вместе годы, возникшая между нами близость сделали Долорес очень зависимой от наших отношений, хотя так или иначе я пытался сохранять свободу действий. Одним из способов считать себя свободным была связь с другой женщиной. Однажды вечером я привел свою знакомую в дом к родителям, и тут неожиданно появилась Долорес. Я ушел с другой, оставив Долорес дома. Часа в два ночи я все-таки расстался с этой женщиной и вернулся к себе на квартиру. Долорес там не было. После нескольких сумасшедших звонков я, наконец, позвонил ее кузине, которая жила неподалеку. Она сказала мне, что Долорес приняла сорок таблеток снотворного. Я бросился к кузине и нашел у нее Долорес. Она лежала без сознания. Приехала «скорая помощь» и отвезла ее в больницу. Было неясно, успеют ли врачи помочь ей. Я со всех ног помчался в больницу. Долорес была жива.
Я должен был заметить нависшую над Долорес опасность. В отдельных ее стихах проскальзывал порыв к саморазрушению. В одном из них мрачные мотивы и отчаяние выражены особенно ярко:
Вылетая из моей души, голуби
Отбрасывают тени на стене.
Каннибал, живущий в моих мыслях,
Не оставляет уголка воображению.
Мне жаль, что так.
В конечном счете, опыт с Долорес укрепил мое убеждение в том, что требования, которые любящие люди выставляют друг другу, могут изуродовать и разрушить их взаимоотношения. И уже неважно, насколько сильна любовь, потому что характерные для нашего общества ценности, будто специально, оказывают дополнительное и к тому невыносимое давление на союз любящих людей. Брак и семья не свободны от противоречий, что делает эти институты нежизнеспособными.
Партия «Черная пантера» разрешила для себя эти противоречия, выработав альтернативную систему ценностей и свой уклад партийной жизни. Сплоченность группы и разделяемая всеми членами цель партии превращает нас в гармоничное и жизнеспособное образование, усилия которого направлены на уничтожение общественных условий, заставляющих людей страдать. Объединившись, мы уже не могли пойти на компромисс с системой; нас связывают близкие отношения и любовь, словно мы все — одна семья, и всех нас, несмотря на суровые обстоятельства, вдохновляет воля к жизни. Самосознание — это первый шаг к установлению контроля над ситуацией. Как группа мы чувствуем себя свободными; мы знаем, что доставляет нам беспокойство, и мы не сидим сложа руки — мы действуем.
Буржуазные ценности определяют, какими должны быть семейные отношения в Америке, задают цели, к которым стремятся вступившие в брак. Угнетаемые и испытывающие нужду люди тоже пытаются достичь этих целей, но терпят неудачу по причине самих условий, созданных буржуазией. Вот в чем заключается дилемма. Нам нужна семья, ведь каждый человек, будь то мужчина или женщина, заслуживают душевную поддержку и участие, а также ощущение единства, которые дает семья. Чернокожие делают попытку реализовать установленные доминирующей культурой цели и терпят поражение, сами не зная почему.
И как же выйти из подобной ситуации? Остаться за пределами системы и жить в одиночку? Я обнаружил, что держаться в стороне — значит быть отчужденным и несчастным. Партия стала для нас семьей, сражающейся и полной жизненных сил семьей. Мы избавились от романтических выдумок о том, что нужно жениться и жить долго и счастливо после приобретения домика за белым забором. Мы сделали свой выбор: мы живем вместе ради общего дела, и одной командой мы боремся за наше существование и наши цели. Сейчас у нас есть близость, гармония и свобода, которые мы так долго искали.