ЖАН - ЛЮК НАНСИ Corpus

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"



ЖАН - ЛЮК НАНСИ


Corpus


(c) Editions Metailie, Paris, 1992. (c) Издательство Ad Marginern, Москва, 1999.
 
Содержание


Corpus
Перевод Е.Петровской и Е.Гальцовой

Corpus
Странные чужие тела
Допустим, мы будем писать тело
Афаллическое и ацефалическое
Допустим, мы будем писать телу
Psyche ist ausgedehnt
Ego
Alter
По(peau)-каз
Мышление
Мир тел на подходе
Ареальность
Мистерия?
Должная ясность
Цитата
Corpus: еще один подступ
Вхождения
Тела во славе 
Воплощение
Тело означающее
Черная дыра
Рана
Corpus, анатомия
То, что на письме не подлежит прочтению
Технэ тел
Взвесь
Ничтожный расход в несколько граммов
Скверна
Труд, капитал
Еще одна цитата
Тело есть бес-конечность мысли
Corpus: кора головного мозга
Тело наслаждающее(ся)
Corpus



Валерий Подорога. Эпоха Corpus'a?
Жанюк Нанси. Заметки по поводу заметок и вопросов

Валерия Подороги
Перевод Е.Петровской и А.Антонова

Елена Петровская. Отрывки из беседы
с Жан-Люком Нанси


Елена Петровская. Предисловие

Об обстоятельствах появления книги "Corpus" можно многое узнать от самого Жан-Люка Нанси: в своих ответах Валерию Подороге, воспроизводимых в качестве приложения к настоящему изданию, без особых к тому подстрекательств философ рассказывает о том "внешнем" жизненном контексте, в котором зародилась эта необычная книга. (Контексте, заметим, весьма драматичном, ибо "Corpus" является своеобразным преломлением медицинского, а главное психологического, опыта пересадки сердца, опыта, придающего поистине экзистенциальный характер метафизической проблеме "тела" и "души". Впрочем, для самого Нанси это лишь "второе обстоятельство". Первое связано с естественным ходом его размышлений, а также с предложением принять участие в коллоквиуме "Bodies, Technologies", проходившем в американском городе Ирвайне в апреле 1990 г. Любопытно - и это будет скобками внутри скобок, - что упоминание о тексте, подготовленном для встречи, но из-за болезни автора зачитанном на ней другими, образует третью и последнюю прямую ссылку в книге, в остальном оставшейся без указания источников цитат. В этом - проявление определенной стратегии Ж.-Л.Нанси, обнаруживаемой и за пределами "Corpus" 'а.)

Действительно, "Corpus" - необычная книга. Прежде всего эта книга отличается от всех других, написанных Нанси. И дело не в том, что она более "литературна", более изощрена в отношении формы и что в ней наглядно воплотился некоторый образец (литературного) письма. Дело скорее в том, что само это письмо, по замыслу Нанси, должно внутренне коррелировать с предметом размышления, каковым является "живое" тело. Тело, данное нам в своей абсолютной чужеродности (как безусловно "внешнее") и которое надлежит мыслить отправляясь от него самого. Тело, совпадающее с самим существованием, бес-предпосылочным и безосновным, существованием, "изначально" адресованным - "преподнесенным", по словам Нанси, - другим. (То, что поднесено, еще не даровано, это не обязательство, таящееся в даре, но возможность дара как таковая.)

Итак, если "Corpus", по выражению Мишеля Деги, является "поэмой", то "поэзия" в данном случае выступает функцией, или внутренней формой, обновленного мышления, которое отказывается видеть в теле всеобщее означающее, а значит, и универсальный "смысл". Такое мышление предпочитает иметь дело с самим материальным, будь то тело, неподвластное отныне процедуре отрицания - сублимации и снятию, - или же мысль (в том числе об этом теле). Поэтому "смысл" необходимо коллапсирует, уступая место не только "смыслам", но и многим отделенным друг от друга "чувствам" (французский, вслед за философским немецким, удерживает двойное значение "sens"), которые, будучи свободными от "синтеза", сообщаются друг с другом лишь при помощи "касания".

("Касание" является одним из центральных терминов "Corpus"'a. В книге оно претерпевает эволюцию, превращаясь в конце концов в нарушающее грамматические нормы "se toucher toi" - "соприкасаться тебя", или, прибегая к существительному, "само-тебя-касание": ситуация складки, абсолютно отделенного существования как существования-с-другими, этого со-в-местного бытия, для которого нет предписанного места. Места "открываются", "размыкаются" и даже распахиваются навстречу бытию - моему и твоему, нашему, - приходящему, чтобы занять их. Места раскрываются и заполняются через "espacement" - "опространствование", "становление-времени-про-странством". Между прочим, излюбленный деконст-рукцией "espacement" - метафора различия в самом тождественном - Нанси использует и для определения времени истории: время это не линейно, но событийно, его отличительная черта состоит в неравенстве самому себе, в "выходе из себя" (снова фигура "внешнего"), иначе говоря, в гетерогенности.)
По-видимому, необычность книги связана и с тем, что попытка "записать тело", а лучше "выписать" его ("excrire" - неологизм, вводимый Нанси, дабы снова зафиксировать внимание на экстериорном; "inscription", "запись", стремится означить тело, превратить его в дешифруемый знак, т.е. так или иначе сделать представимым, "выписывание" же - как его, в частности, демонстрирует новейшая литература – находится "по ту сторону" сигнификации), итак, "выписывание тела" сочетается в "Corpus"е с жесткими рефлексивными процедурами, в которых обнаруживаются характерные особенности, предпосылки и даже, если угодно, генеалогия мысли Жан-Люка Нанси. Сам философ признает первостепенное влияние на него идей Канта, Гегеля и Хайдеггера. Именно к этим фигурам, заметим, он постоянно обращается. (Так, два года назад Нанси прочел оригинальный курс по "Критике способности суждения", предложив свою версию кантовского постулата о необходимости мыслить природу сообразно технике (см.: "Логос", 1997, № 9); в 1997 г. вышла его книга "Гегель: обеспокоенность негативным", замыс-ленная как учебное пособие и рассматривающая Гегеля, познавшего смысл в его необеспеченности, в качестве первого философа современного мира; наконец, Хайдеггер - это тот скрытый или явный собеседник, чью позицию Нанси пытается заострить - как он выражается, радикализировать - при разработке своей философии свободы и "со-бытий".) Из современных мыслителей он расположен ближе всего к Деррида, с которым, наряду с Филиппом Лаку-Лабартом, образует если и не единую школу, то по крайней мере самостоятельное философское течение, критичное в отношении метафизики присутствия, но по-прежнему обеспокоенное "вечными вопросами". (Показательно, что для Нанси продуктивным остается, в частности, само понятие смысла.)

Есть, однако, обстоятельства выхода в свет русского перевода, снабженного самостоятельным разделом - приложением, в котором фигурируют развернутые вопросы Валерия Подороги, ответы на них Жан-Люка Нанси, а также отрывки из нашей, промежуточной по времени, беседы, где уже обрисованы концептуальные контуры будущих ответов, - есть, повторим, обстоятельства подготовки русского издания, о которых читателю не так легко узнать. Например, мало кому известно о том, что работа над книгой длилась в общей сложности более трех лет и была в первую очередь связана с отработкой перевода, поиском терминов, не только адекватно передающих французские понятия, но и могущих (по крайней мере такова была задача) претендовать на собственное место в русском философском лексиконе. Но к этому мы вернемся чуть позже.

Не очевидным фактом останется и то, что языком письменного общения на определенном этапе выступил английский (на этот язык и были нами переведены вопросы Валерия Подороги во время стажировки в Страсбурге в 1996 г.), - вот почему в своих ответах Нанси сетует на известные препятствия, чинимые ему чужим наречием. Хотя, напомним, именно по-английски по просьбе институтского сообщества он прочитал свою лекцию "Сегодня" в один из дней первого и единственного визита в Россию в январе 1990 г. (обсуждения и семинары в Лаборатории постклассических исследований в философии под руководством В.Подороги велись тогда тоже на этом языке). Таким образом, можно сказать, что в ткань русского "Согpus''a вплетена некая история интеллектуальных отношений - отголоски старых обсуждений, эхо диалога, начавшегося много лет назад. (К этому следует добавить и самое первое - заочное - появление Нанси в Москве: во время хайдеггеровской конференции 1989 г. текст его доклада был переведен и зачитан Михаилом Рыклиным.) Наконец, необходимо упомянуть и о том, что идея письменного диалога с автором "Corpus" 'а, возникшая у Валерия Подороги, оказалась во многом спровоцированной его собственной работой в области философской антропологии, работой, частично воплотившейся в книге "Феноменология тела" (М.: Ad Maiginern, 1995).

В зародившейся таким образом полемике двух философов внимательный читатель обнаружит несовпадение подходов уже на уровне трактовки "ego". Если для Валерия Подороги "я" - это целое, пускай и воображаемое, а "мое тело" - та последняя данность, которую нельзя отнять, то для Нанси "ego" есть изначальное вместилище различия - "самость" возникает тогда, когда тождественное само в себе расслаивается, образуя отношение "я" к "я"; такое расслоение, или самоотчуждение, и принимает форму "тела". Осмелимся предположить, что для Подороги по-прежнему значимым остается преимущественно феноменологический образ тела, тогда как Нанси решительно "разворачивает" тело в сторону "внешнего", исходя из его реальной обращенности вовне (здесь и появляется понятие "показа" ("выказывания", "выставления в показе", "экспозиции"), которое также становится предметом обсуждения и спора). Ценность полемики видится нам в том, что каждый из ее участников проясняет и акцентирует почти аксиоматические основания собственной мысли.

Теперь немного о трудностях и особенностях самого перевода. Пожалуй, одним из руководящих принципов было стремление создать русский текст, по возможности адекватный оригиналу. В данном случае мы имеем в виду верность уже не букве, а духу; причем "дух" необходимо включает в себя многие, подчас внутренне противоречивые, параметры: удобочитаемость терминологического аппарата, воспроизведение разом компактного и предельно динамичного стиля изложения, сохранение игры слов там, где это было возможно, без ущерба для целостного образа произведения. Мы говорим: нами руководило стремление создать русский текст, и эта простая фраза содержит в себе двойное значение. С одной стороны, речь идет о том, чтобы на местной почве смоделировать ситуацию бытования "Corpus'''a во французской культуре. Конечно, "Corpus" никогда не будет прочитан здесь так, как его читают во Франции. Причиной тому - различие культурных и академических традиций. Однако важно понять, что этот в высшей степени насыщенный текст существует одновременно и как философское, и как художественное высказывание, что он - независимо от аллюзий и скрытых цитат - просто "читается", удерживая в себе определенный ритм и характеризуясь подбором слов, которые вряд ли изумят французское ухо (включая и всю прихотливую, быть может несколько техничную, терминологию). Именно в этом смысле уместно вновь говорить о "поэме".
С другой стороны, обозначенная выше потребность усугубляется и тем, что редкие переводы Нанси, встречаемые сегодня в основном в специальных журналах и сборниках, страдают зачастую досадной невнятностью: при попытках сохранить "поэзис" не до конца проработанным остается понятийный аппарат, тогда как первостепенное и даже преувеличенное внимание к терминологии оборачивается, наоборот, простым синтаксическим коллапсом. Короче, Нанси, похоже, трудно обрести место в языке, который, при всем своем изумительном богатстве, не так естественно соткан из латинизмов и затеваемой уже сегодня на их основе игры и который, походя добавим, лишь недавно стал осваивать существенные для философа терминологические обороты Хайдеггера. (В этой связи нельзя не упомянуть поистине титанический труд В.В.Биби-хина: мы позволили себе употребить по крайней мере два из предложенных им терминов "Бытия и времени", а именно: "разомкнутость (ouverture)" и "мир-ность (mondialite)". Что, конечно, не исключает и других возможных вариантов перевода.)

Подытоживая сказанное, отметим, что мы пытались придерживаться языковой нормы, тем более что неологизмы (в узком смысле) у Нанси довольно редки и оговариваются в качестве таковых. А вот работа с существующими понятиями, напротив, основательна и постоянна. К сожалению, не всегда удавалось сохранить этимологические переклички, в которые эти понятия были активным образом задействованы. Так, "sujet" - "субъект", т.е. буквально "подлежащее", и одновременно "предмет", или "тема", - сопоставляется с производными от однокоренного глагола "jeter" ("бросать, выбрасывать"), в первую очередь с "etre-jete-la" ("быть-сюда-бро-шенным"), а также с "rejet" ("отвергание, отбрасывание"), притом что приставка "ге-" имеет и вполне актуальный смысл повторного действия (это особенно существенно в случае "representation": привычное нам "представление" может легко читаться как "повторное предъявление, или присутствие"). Точно так же втуне остается вся изящная игра, построенная вокруг множественных значений слова "juste" ("надлежащий, правильный, справедливый, верный, единственный" и др.; глава "Juste clarte"): в переводе пришлось использовать лишь контекстуальные значения (приведем единственный пример: "Juste се sens: c'est ie sens juste" - "Только этот смысл - это верный смысл").

Стоит ли говорить о том, что наибольшие "потери" связаны с одним из центральных для Нанси понятий "sens": в "Corpus'''e за ним закреплено по крайней мере три значения - "смысл", "чувство" и "направление". Русский язык, в отличие от французского, немецкого и английского (именно на этих языках и работает Нанси), не позволяет соединить "рассудочное" с "чувственным", а следовательно, уже на лексическом уровне проблематизировать полноту и законченность смысла. Таким же мерцающим оказывается и указательное местоимение "да", прочитываемое как "это" и "оно" (уже в психоаналитическом смысле): переплетение в одном слове двух отчетливых значений неожиданно, логикой самого языка, сближает разные дискурсы тела - дейктически-назывной и психоаналитический.

Обращаясь к терминам "мир" и "мирность" ("monde", "mondialite"), Нанси не игнорирует тот факт, что в обычном словоупотреблении "un monde de..." означает "масса, или множество, чего-то": именно таков его "мир", переполненный телами - телами, ставшими пустыми знаками, но также и теми, что приходят в этот мир, чтобы подарить ему невиданную плотность каждого тем самым раскрываемого "места".

Для мыслителя существования, а вернее многих наличных существований, особую .роль играет представление о сингулярном (ie singulier). "Сингулярность" - одно из наиболее часто встречаемых слов в понятийном аппарате Ж.-Д.Нанси. Несмотря на то, что под "сингулярностью" философ подразумевает не только отдельных индивидов, но и целые коллективы, институты и даже дискурсы, тогда как "сингулярность" в целом определяется тем, что каждый раз заново "выставляется в показе", несмотря, иными словами, на концептуальную нагруженность этого термина, мы осмелились переводить его в " Corpus" 'е как "неповторимость". Дело в том, что слово "singulier", обозначающее "единственное (в том числе и в грамматическом смысле), своеобычное, особенное, странное", во французской речи воспринимается отнюдь не так, как его латинизированная калька в русской. Подсказкой к принятому решению - лишний аргумент в пользу желательной "русификации" текста - послужило название книги Нанси "Etre singulier pluriel" (P.: Galilee, 1996) - "Быть множественно единичным": в этом названии нейтрализовано резковатое для русского слуха, хотя и устоявшееся понятие "сингулярного".

С другой стороны, необходимо объяснить, почему "propriete" переводится не как "собственность", а как "свойственность", что в отдельных местах может показаться нарочитым (особенно непривычными выглядят такие эквиваленты, как "несвойственность" ("non-propriete") и "внесвойственность" ("expropri-ete"), известная больше как "экспроприация"). На этот счет мы находим существенное пояснение у самого Нанси: "быть-вне-себя", или быть "экс-прорииро-ванным", является неотъемлемым свойством тела, тем, посредством чего человек "выброшен" в мир. В "ex-propriation", таким образом, Нанси выделяет и нечто иное по сравнению с процессом или процедурой (см. ответы Валерию Подороге).

Завершая разговор о проблемах перевода, хотелось бы указать и на то, что в некоторых случаях русский язык оказывался точнее и проницательнее языка оригинала: так, выражение "depuis mon corps", означающее "отталкиваясь от моего тела", "начиная с моего тела", в контексте размышлений о моей обращенности к собственному телу и об обращенности этого тела вовне, о бытии как "себя отправляющем (отсылающем)" (s'envoyant) приобретало особый оттенок, переводимое немного архаичным "отправляясь" (в каком-то смысле этим предвосхищались и последующие рассуждения о "приходящих" и "уходящих" телах). Другой пример: в русском языке "бросить" и "забросить" ("покинуть, оставить") принадлежат единому семантическому полю в отличие от французских глаголов "jeter" и "abandonner". Между тем по логике философской экспозиции последние не только соседствуют, но и коррелируют друг с другом (глава "Aphalle et acephale").

И самое последнее. Слово "corpus" практически ни разу не переведено на русский: оно так и осталось записанным в латинско-французской транскрипции и прочитывается нами про себя не как "корпус", но именно "корпюс" (немногими исключениями являются те случаи, где это слово употреблено в своем прямом значении "свода" - наподобие свода законов, совокупности изучаемых лингвистических явлений, или, говоря шире, ограниченного набора текстов, поставляющих определенную информацию). В оригинале "corpus" постоянно взаимодействует с "corps", собственно "телом", вступая с ним в резонансы, попеременно отталкиваясь от него и совпадая с ним. Можно сказать, что "корпюс" и есть мышление тела, та мысль, которая расположена у пределов, которая, мысля "тело", мыслит этим предел.

Высказав все эти замечания, носящие неизбежно отрывочный характер, и, вероятно, медля с расставанием (последняя точка подытожит труд хотя и долгий, но желанный), приведем ряд "объективных данных", как это и положено в издании такого рода, о признанном авторе "Corpus'''a. Жан-Люк Нанси, 1940 года рождения, является профессором философии Страс-бургского университета гуманитарных наук, а также приглашенным профессором Калифорнийского университета в г. Беркли (США). В течение долгих лет он возглавлял факультет философии, лингвистики, информатики и образовательных наук, имеющий статус образовательного и научного центра. Ж.-Д.Нанси входил в руководящий состав ряда крупных исследовательских учреждений, в том числе парижских Центра философских исследований политики и Международного философского колледжа. Вместе с Жаком Деррида, Сарой Кофман и Филиппом Лаку-Лабар-том, его многолетним соавтором и другом, Нанси выступил соучредителем влиятельной книжной серии "La Philosophic en effet", выпускаемой издательством "Galilee" во французской столице. Он - автор более двадцати книг, посвященных Гегелю, Декарту, Канту, Лакану, а также таким разнообразным темам и сюжетам, как немецкий романтизм, феномен (непроизводящего) сообщества, смысл, свобода, коммунизм, нацистский миф, изначальная множественность искусств, божественное (в том числе у Гёльдерлина).

Интерес к философии Нанси растет на глазах. Подтверждение тому - не только переводы основных его книг на английский, немецкий, итальянский, испанский, японский, русский и другие языки, но и появление работ, специально ему посвященных (к числу таковых следует в первую очередь отнести издание "On Jean-Luc Nancy. The Sense of Philosophy" (1997 г.) в рамках серии по европейской философии, которая сегодня набирает силу в издательстве "Routledge"). Особо примечательным представляется нам эссе Жака Деррида, спровоцированное не чем иным, как "Corpus''ом: размышления о "касании", "прикосновении" ("ie toucher"), навеянные чтением текста Нанси, обещают стать лишь первой частью книги, которую Деррида намеревается написать об этом значительном философе (текст Деррида был опубликован в английском журнале "Paragraph": vol. 16/2, Oxford, July 1993).

Значительность Нанси связана, пожалуй, и с тем, что он никоим образом не дает ее почувствовать. Это очень простой и демократичный человек, безупречно верный своим обязательствам, будь то его философский проект - поразительна последовательность, с какой он его реализует всей своей обширной работой, - дружба или просто переписка. Это человек, внимательный ко всему другому, или, если воспользоваться его же словарем, внимательный к стольким сингулярностям, которые нас окружают, с нами пересекаются и которые суть мы сами. Но это не столько отвлеченное внимание, сколько неослабевающий и очень личный интерес. Интерес к самым разнообразным текстам - философским, литературным, живописным, кинематографическим, когда деление на "высокое" и "низкое" перестает иметь какой-либо смысл (помню испытующе-недоверчивый взгляд Нанси в ответ на мою реплику о том, что невозможно смотреть такие слабые телепередачи; его взгляд говорил: в самом деле? ты же лукавишь, все мы не можем оторваться от экрана, и утверждать обратное - снобизм; потом он произнес что-то похожее словами, добавив: интересно понять, почему это так). Но точно так же интерес к тому, что принадлежит так называемой реальности - страданиям боснийцев, положению интеллектуалов в бывших коммунистических странах, достижениям и издержкам сегодняшних сверхтехнологий. И если Нанси можно по праву назвать мыслителем современности, то в этом разом отразится и его темперамент, и избранная им перспектива: читать из сегодняшнего дня, что означает не только принимать в расчет все сказанное до сих пор, тем самым актуализируя свою интерпретацию, но читать самим "сегодня" - исходя из сегодняшних проблем, из сегодняшнего понимания теоретических и практических приоритетов. История философии - отнюдь не музей, демонстрирующий застылые экспонаты, эти остовы концептов и систем, но сама ткань живых размышлений, серия вопросов с неопределенно отсроченными ответами.

Итак, можно утверждать, что Нанси живет сегодняшним днем в самом буквальном смысле этого выражения. А сегодняшний день по необходимости состоит из университетских забот (на время приостановленных), включая лекции для первокурсников и тех, кто заканчивает обучение (в отношении начинающих - никакого снисхождения; философский факультет - специальная работа, и "Введение в "Науку логики"" - обильно сдобренное ссылками на другие гегелевские тексты - не является примитивной пропедевтикой; начинаем вместе мыслить, мыслить, следуя за Гегелем, который, как окажется, куда более восприимчив к единичному и конкретному, чем это принято полагать). Сегодняшний день состоит из встреч, разговоров, книг, таблеток, неуклонно понижающих иммунитет, но поддерживающих сердце, из интервью и бесед, в том числе за импровизированной чашкой кофе или же в находящейся поблизости от факультета забегаловке, где подают полюбившийся французам восточный "кус-кус" (так мы и беседовали в марте 1996 г. - прямо в университетском "бюро", и магнитофонная запись сопровождается позвякивани-ем ложек, комментариями в адрес булочек и бутербродов, предложениями подлить еще немного кофе). Сегодняшний день - это давние друзья, в первую очередь Филипп Лаку-Лабарт, не просто соратник, но и подлинное alter ego, это университетские защиты, это Кант, не на шутку растревоженный великим многообразием природы, это телефонные звонки (путь к ним преграждает говорящий голосом Нанси автоответчик), это письма на компьютере и от руки, газеты, новости, редкие сигареты, разговоры за бокалом вина, дружелюбные (французские?) шутки. Это конференции и почти сошедшие на нет поездки, библиотека, домашняя конторка (привычка писать стоя), десятилетний Опостен, живущий в завтрашнем мире, Элен, затеявшая в квартире ремонт и приходящая поговорить о Канте. Сегодня - рамка сингулярного par excellence, точки многих экспозиций, время, становящееся местом, или то "место-имение", которое все мы "разделяем" ("partagons" - точно так же во французском): разделенные, т.е. обособленные друг от друга, мы ему при этом сопричастны. Так живет Жан-Люк Нанси. Так он мыслит.

Москва, август - сентябрь 1998 г. Елена Петровская





Жан-Люк Нанси

Corpus

Hoc est enim corpus meum 1: мы принадлежим той культуре, в какой ритуальную формулу эту неустанно повторяли миллионы священнослужителей миллионов культов. В рамках этой культуры (при)знают ее все, независимо от того, исповедуют ли они христианство или другую веру. Если речь идет о христианах, то для одних эта формула выражает реальное освящение: вот оно, здесь, тело Бога, а для других - это символ, которому причащаются те, кто отождествляет себя с Богом, с телом Бога. Эта формула также наиболее зримо воспроизводит наше упорно сохраняющееся или сублимированное язычество: хлеб и вино, иные тела иных богов, тайны - мистерии - чувственной достоверности. Может быть, эта формула является в пространстве наших фраз повторением вообще, par excellence, вплоть до одержимости, - так что само выражение "сие есть тело мое" тут же становится поводом для всяческих каламбуров 2.

Это наши От manipadne..., Allah ill'allah.... Schema Israel...3 Отклонение же нашей формулировки сразу демонстрирует всю меру присущего именно нам отличия: мы одержимы стремлением показать cue и убедить (себя), что это находящееся здесь сие есть то, что невозможно увидеть, к чему невозможно прикоснуться ни здесь, ни где-либо еще, и что сие есть вот это самое не просто так, а в качестве его же тела. Тело вот этого (Бог, абсолют, как угодно) - то, что это имеет некое тело или само есть некое тело (а значит, можно заключить, оно есть тело вообще, абсолютным образом), - вот какая неотвязная мысль преследует нас. Сие, чье присутствие представлено в Отсутствующем par excellence: и мы без устали взывали к нему, призывали его, освящали, осматривали, добивались, желали - желали его абсолютно. Нам нужна была гарантия, безусловная достоверность некоего ВОТ: вот, и ничего больше, абсолютным образом, вот, здесь, сие 4 - одно и то же.

Формула Hoc est enim... противостоит всем нашим сомнениям насчет видимостей, она успокаивает их и добавляет к реальному по-настоящему последний штрих своей чистой Идеи - свою реальность, свое существование. Вариации этой формулы можно модулировать до бесконечности (наудачу: ego sum, обнаженная натура в живописи, "Общественный договор", безумие Нищие, "Опыты", "Нерво-метр", "Мадам Бовари - это я" 5 , голова Людовика XVI, анатомические рисунки Везалия или Леонардо, голос - кастрата, сопрано и т.д., - мыслящий тростник, истеричка; по правде говоря, это и есть та ткань, из которой мы вытканы...). Нос est enim... включает в себя полный корпус Большой Энциклопедии Науки, Искусства и Философии Запада.

Тело: вот как мы его придумали. Кто на этом свете может знать его лучше, чем мы?

Но, разумеется, мы уже предчувствуем огромную тревогу: выходит, что "вот" не надежно, в нем следует удостовериться. Вовсе не очевидно, что сама вещь может быть здесь. Здесь, где мы находимся, - наверное, всегда лишь отражение, ускользающие тени. Следует настаивать: "hoc est enim, говорю я вам, в самом деле, и это я вам говорю: кто, как не я, может быть больше уверен, что я присутствую здесь во плоти и крови? И вы тоже должны быть в этом уверены - благодаря тому самому телу, с которым вы слиты". Но тревога не исчезает: что это за cue, тождественное телу? Сие, которое я вам показываю, только все "сие" целиком? вся неопределенность "сего" и "сих"? Все это? Чувственная достоверность, едва ее коснешься, обращается в хаос, бурю, все чувства, как и смыслы, приходят в разлад.

Тело - это потрясенная, распавшаяся достоверность. Нет ничего более свойственного и более чуждого нашему старому миру.

Свое тело, чужое тело: именно свое тело показывает, заставляет трогать, предлагает съесть hoc est enim. Свое тело, или воплощенная Свойственность, телесное Бытие-при-Себе 6. Но в тот же самый миг обязательно возникает чужое тело, и это - чудовище, которое невозможно проглотить. Отсюда нам не выбраться, мы увязли в гигантской трясине образов - от Христа, грезящего над куском пресного хлеба, и до Христа, вырывающего из себя все еще трепещущее кровавое Сердце. Сие, сие... сего всегда слишком много или недостаточно, чтобы быть вот этим.

Все размышления о "собственном теле", тяжкие усилия по повторному присвоению себе того, что мы считали досадно "объективированным", "овеществленным", - все это одни и те же судороги: ими лишь изгоняется то, чего мы желали.

Тревога, желание видеть, трогать и поедать тело Бога, желание быть этим телом и быть только им являются первопричиной западного (недо)разумения. Поэтому тело, телесное никогда не имеют здесь места - особенно, если мы даем им имя и их призываем. Для нас тело всегда принесено в жертву: гостия.
Если hoc est enim corpus теит о чем-то и говорит, то вне пределов произнесенного слова, и это не сказано, но выписано - опрометью, очертя голову, а вернее тело.

Странные чужие тела

Кто другой на этом свете знает, что такое "тело"? Это позднейший продукт нашей древней культуры, дольше всех он подвергался осветлению, очистке, разборке и последующей сборке. Если Запад, в соответствии со своим именем, - падение, то тело - последний, самый тяжелый груз, который в нем опрокидывается. Тело есть тяготение. Законы гравитации управляют телами в пространстве. Но, прежде всего, тело само в себе весит: оно опустилось в себя, согласно закону той самой гравитации, что сжала его до точки, когда оно совпадает с собственной тяжестью. То есть совпадает со своей толщей, как у тюремной стены, с массой, как у земли, плотно насыпанной в могилу, со своей липкой тяжестью рубища и, наконец, с особым грузом воды и костей. Но всегда и в первую очередь тело обременено своим падением, низвергаясь из какого-то эфира, - черный конь, дурной конь.

Оно было низвергнуто самим Все-Вышним, оно упало с самой высоты в обманчивость чувств и коварство греха. Тела всегда катастрофичны 7: затмение и холодное падение небесных тел. А что если мы и небо придумали лишь затем, чтобы сбрасывать с него тела?

Главное - не думайте, что с этим покончено. Мы уже не говорим о грехе, наши тела спасены, это здоровые, спортивные, наслаждающиеся тела. Но это лишь усугубляет катастрофу: тело все быстрее падает, оно все ниже и ниже, ибо падение все более неотвратимо, все более тревожно. "Тело" - наша оголенная тревога.

Какая еще цивилизация сумела бы изобрести такое? Столь голое тело: тело, короче говоря...

Странные чужие тела, наделенные Инь и Ян, Третьим Глазом, Полями Киновари и Океаном Вздохов, тела с надрезами, рисунками, отметинами, выкроенные в форме микрокосмов и созвездий - не ведающие звездной катастрофы. Странные чужие тела, избавленные от груза своей наготы, поклявшиеся сжиматься внутри самих себя, под своей испещренной знаками кожей, пока все чувства не сольются в одно - неощутимое бесцветное чувство; тела осво-божденные-живыми, чистые точки целиком в себя излившегося света.

Конечно, ни одно из принадлежащих им слов не говорит нам о нашем теле. Тело Белых людей, тело, которое они считают бледным, которое вот-вот опять расплывется вместо того, чтобы собраться, не удерживаемое ни отметиной, ни порезом, ни инкрустацией, - такое тело им более чуждо, чем любая чужеродная вещь. Хорошо еще если вещь...

Мы не обнажали тело - мы выдумали его, тело и есть обнаженность, и никакой другой не существует, состоит же эта обнаженность в том, чтобы быть еще более чужестранной, чем все странные чужие тела.

"Тело", со всей непреложностью ставшее названием Чужого, - вот какую мысль мы довели до конца. Я говорю это без иронии, не принижая Запада. Скорее, я боюсь недооценить крайности этого мышления, силу отторжения, в нем заложенную, и необходимость его преодолеть. Главное - не делать вид, будто бы его вовсе не существовало, будто по всей картине долгое время не было распростерто обнаженное и бледное тело Бога, Чужого.

(Во всяком случае, не нужно задавать себе вопрос, почему тело возбуждает столько ненависти.)

(Не нужно задавать себе вопрос, почему это слово - холодное, тесное, жалкое, хранящее дистанцию, капризное - вдобавок гадко, сально, двусмысленно, похабно и порноскопично.)

(Приходит в голову, что слово это можно спасти лишь с помощью красивых геометрических чертежей в трех или п измерениях, снабженных элегантной аксонометрией: но тогда все повиснет в воздухе, а ведь тело должно касаться земли.)

Допустим, мы будем писать тело

Допустим, мы будем писать не о теле, но само тело. Не телесность, но тело. Не знаки, не образы, не шифры тела, но опять-таки тело. Это была, и, вероятно, уже перестала быть таковою, одна из программ современности.

Отныне речь идет только о том, чтобы быть безусловно современным 8, это уже не программа, а необходимость, насущная потребность. Почему? Включите телевизор, и вы поймете почему: по какой-то трети или четверти земного шара циркулирует небольшое число тел (и это не тела, но скорее плоть, кожа, лица, мускулы - сами тела в большей или меньшей степени сокрыты: в больницах, на кладбищах, на заводах, иногда в кроватях), однако остальная часть мира занята как раз телами - это все более и более многочисленные тела, постоянно приумножающееся тело (зачастую голодное, подавленное, истерзанное, беспокойное, но иногда смеющееся, танцующее).

Тело и таким способом бытует на границе, на пределе: оно приходит к нам из дальнего далека, горизонт - это его подступающая множественность.

Писать: касаться крайнего предела. Как тогда коснуться тела, именно коснуться, а не наделять его значением или что-то с его помощью обозначать? Появляется соблазн ответить сразу: это или невозможно, ибо тело противится записи, или речь идет о том, чтобы подражать телу прямо на поверхности письма либо слить тело непосредственно с письмом (танцевать, кровоточить...). Очевидно, что ответы эти неизбежны - хотя и поспешны, недостаточны, условны: оба они, по сути своей, стремятся прямо или косвенно означить тело в качестве отсутствия или присутствия. Но письмо не есть означивание. Мы спрашивали: как коснуться тела? Наверное, невозможно ответить на это "как?", если понимать его технически. Однако нельзя не сказать, что прикосновение к телу, касание тела, наконец, просто касание, - все это постоянно происходит в письме.

Но это происходит, наверное, не столько в письме, как если бы письмо обладало неким "внутри". Хотя на кромке, на границе, на острие, на крайнем пределе письма только это и происходит. Итак, письмо имеет свое место на границе. Значит, если что-то и случается с письмом, то это есть не что иное, как касание. Точнее: касание тела (или, скорее, того или иного неповторимого тела), осуществленное бестелесностью "смысла". И следовательно, превращение бестелесного в то, что касается, трогает, или - преобразование смысла в прикосновение.

(Я и не думаю оспаривать, что я далек от восхвалений в адрес сомнительной "трогательной литературы". Ибо хотя я и умею отличать письмо от розовой водицы, я не знаю такого письма, которое не трогало бы. Вернее, это связано не с письмом, а с отношением, с выставлением в показе', как мы об этом скажем ниже. Письмо по существу касается тела.)

Но речь совсем не идет о том, чтобы сообщаться с границами и пытаться мысленно представить невесть какие фигуры, что записывались бы на телах, или же невероятные тела, что вплетались бы в буквы. Письмо касается тел по абсолютной границе, отделяющей смысл первого от кожи и нервов последних. Ничто не проходит насквозь - в этом-то и заключается касание. (Я ненавижу кафковский рассказ "В исправительной колонии" - фальшивый, легковесный и от начала до конца напыщенный.)

Нам неведомо, что за "письмо" и что за "выписывания" должны появиться из этих мест. Что за диаграммы, сетки, топологические пересадки, что за географии множеств.
Действительно, приходит время писать и мыслить это тело в той бесконечной отдаленности, которая и делает его нашим, которая приводит его к нам из области более далекой, чем область наших мыслей: это показанное тело народонаселения мира. (Отсюда - потребность, какую в данный момент мы просто не в состоянии расшифровать: тело это требует письма, народного мышления.)


Афаллическое и ацефалическое

Согласно Платону, дискурс обладает прекрасно сложенным телом большого животного, с головой, животом и хвостом 10. Посему мы, как старые добрые платоники, и знаем, и не знаем, что такое дискурс без начала и конца - без хвоста и головы, - афаллический и ацефаличе-ский. Мы знаем: это бессмыслица. Но мы не знаем - нам неизвестно, - что делать с "бессмыслицей", мы не видим в ней ничего, кроме прекращения смысла.

Мы всегда указываем в сторону смысла: там, где его нет, мы не чувствуем дна (это Платон пустил нас на дно, клянусь телом Господним!).
"Исписанные тела" - с надрезами, рисунком, татуировкой, рубцами - это тела драгоценные, оберегаемые, хранимые как коды, чьими достославными следами они выступают: но в конце концов это не современное тело, не то тело, что мы отбросили, вот здесь, прямо перед собой, и что приходит к нам, нагое, всего лишь нагое, заранее являясь выписыванием всякого письма.

Прежде всего, следует пройти через выписывание нашего тела. Через его записывание-вовне, его вне-тексто-полагание как наиболее ему свойственное движение его же текста: притом что сам текст брошен, оставлен на своей границе. Это уже не "падение", ибо больше нет ни верха, ни низа, тело - не упало, оно целиком на границе, на внешнем пределе, самом последнем, так и пребывающем открытым. Я бы осмелился сказать: кольцо обрезаний разомкнуто, остается лишь следовать за бес-конечной линией - росчерком письма, что само по себе выписано, - линия эта, бесконечно разрываясь, разделяясь, проходит сквозь множество тел, это линия раздела всех своих мест: точек касания, прикосновений, пересечений, смещений.

"Тело" - вот где мы не чувствуем дна, уступаем. "Бессмыслица" в данном случае не означает ни абсурда, ни обратного смысла, ни гримасничанья (с телами мы соприкоснемся отнюдь не у Льюиса Кэролла). Но это значит - отсутствие смысла, или, иными словами, смысл, который абсолютно невозможно приблизить в какой-либо фигуре "смысла". Смысл, образующий смысл там, где проходит его граница. Смысл немой, закрытый, аутичный: но ведь и вправду нет никакого autos, нет "самого себя". Аутизм без autos тела, поэтому оно становится бесконечно меньше "субъекта", но также и бесконечно иным, брошенным (jete), а не "субъ-ективированным" ("под-брошенным" (sub-jete)), но при этом столь же стойким, столь же сильным, столь же неизбежным и неповторимым, как отдельный субъект (sujet) 11.

А значит, без хвоста и головы, коль скоро ничто не становится ни опорой, ни субстанцией этой материи, Я говорю: "афаллическое и ацефалическое", но не "бесхвостое", что отсылало бы к земноводным. Бессильное и неразумное тело. Его возможности - не здесь, как и силы его и мысли.

Но "бессильными" и "неразумными" выступают здесь бессильные и неразумные слова. Тело вовсе не глупо и не немощно. К нему должны быть применены иные категории силы и мысли.

Чем могли бы быть силы, мысли, если бы они относились прежде всего к этому быть-сюда-брошенным, что и есть тело? К этому быть-заброшенным, расплывшимся и снова сжавшимся на границе "вот", "здесь-теперь" и "сего"? Что за силы, что за мысли сопряжены с hoc est enim 12? Тут нет ни действия, ни претерпевания, ни понятия, ни интуиции. Какие силы и какие мысли - какие мысле-силы, возможно, - могли бы выразить столь привычную странность этого быть-здесь, быть-этим?

Наверное, для того, чтобы ответить, следует поскорее покинуть захваченную письмом страницу, а заодно и дискурс, ибо тела никогда не будут иметь здесь своего места. Но так мы впали бы в ошибку. То, что мы называем "письмом" и "онтологией", только к этому и имеет отношение: это место для того, что остается здесь без места. Арто мог бы крикнуть нам, что мы не должны быть здесь, но должны корчиться, подвергаемые пытке, на костре: я скажу, что это не так уж отличается от усилий по обособлению мест, самой разомк-нутости тел - в настоящем времени, во всей полноте дискурса и занимаемого нами пространства.

Телам не свойственны "полнота", заполнение пространства (пространство повсюду заполнено): тела суть пространство открытое, то есть в определенном смысле пространство именно просторное, а не космическое, или то, что можно назвать еще местом. Тела суть места существования, и нет существования без места, без тут, без некоего "здесь", "вот" в качестве сего. Тело-место не наполнение и не пусто, у него нет ни внешнего ни внутреннего, нет у него ни частей, ни целого, ни функций, ни целесообразности. Афаллическое и ацефалическое во всех направлениях, если можно так сказать. А это есть кожа - разнообразно сложенная, сложенная заново, разложенная, размножившаяся, инвагинированная, экзогаструлированная, снабженная отверстиями, ускользающая, наплывающая, напряженная, расслабленная, возбужденная, подвергнутая лечению электричеством, стянутая, растянутая. Так или тысячью иными способами (здесь нет ни "априорных форм интуиции", ни "таблицы категорий": трансцендентальное заключено в бесконечных видоизменениях и пространной модуляции кожи) тело дает место существованию.

А точнее, тело дает место такому существованию, сущность которого заключается в том, чтобы не иметь никакой сущности. Именно поэтому онтология тела является онтологией в собственном смысле: бытие здесь не предшествует явлению и не под-лежит ему. Тело есть бытие существования. Возможен ли лучший способ принимать смерть всерьез" Но также: возможно ли иначе выразить, что существование дается не "для" смерти, но что "смерть" есть тело этого существования, а это вовсе не одно и то же? Нет "смерти вообще" как некоей сущности, на которую мы были бы обречены: есть тело, смертное опространствление" тела, записывающее, что существование не имеет сущности (и даже "смерти"), но только эк-зистирует.
На протяжении всей своей жизни тело - это также мертвое тело, тело мертвеца, того мертвеца, каким я являюсь при жизни. Мертвый или живой, ни мертвый, ни живой - я есть разомкнутость, могила или рот, одно в другом. Мы еще не помыслили онтологическое тело. Мы еще не помыслили онтологию как являющуюся в своей основе онтологией тела = места существования, или местного существования.

("Местный" следует понимать здесь не в смысле какого-то уголка на земле, в провинции или на заповедной территории. Но в живописном смысле местного колорита: это вибрация, неповторимая интенсивность - сама по себе изменчивая, подвижная, множественная - события кожи или некоей кожи как места события существования.)

(К этому можно добавить следующее: живопись - это искусство тел, потому что ей известна только кожа, она сама насквозь есть кожа. Местный же колорит можно было бы по-другому окрестить телесным цветом. Телесный цвет - это великий вызов, брошенный миллионами живописных тел: не инкарнация, когда тело наполнено Духом, но просто "карна-ция", наподобие биения, цвета, частоты и оттенка места либо события существования. Так, Дидро говорил, что завидует художнику, способному приблизить в цвете то, что он как писатель приблизить не может: наслаждение женщиной.)

Но не исключено, что слово "мыслить" не совсем подходит к этой онтологии. Или, по-другому: что мы называем словом "мыслить", если "мыслить" уже значит "мыслить тела"? Каково, к примеру, отношение этой мысли к живописи? А к касанию? А к наслаждению (и страданию)?

Возможно, "онтологическое тело" должно мыслить только там, где мысль касается стойкой чужерод-ности этого тела, его немыслящего и немыслимого внешнего. Только такое касание, такое прикосновение, есть условие настоящего мышления.

То, что имеет хвост и голову, зависит не от места (lе lieu), а от расположения (la place): хвост и голова расположены по всему протяжению смысла, и само их сочетание образует расположенный определенньм образом смысл; все же положения включены в огромную хвос-то-голову Универсального Животного. Но "без-хвоста-и-головы" не входит в эту организацию, в эту сбитую массу. Тела не имеют места ни в дискурсе, ни в материи. Они не населяют ни "дух", ни "тело". Они имеют место на границе, в качестве границы: граница - внешний край, разлом, проникновение чужого в непрерывность смысла и материи. Разомкнутость, дискретность.

Хвост и голова, наконец, суть просто хвост и голова: это сама дискретность расположений смысла, моментов организма, элементов материи. Тело есть место, размыкающее, разводящее, располагающее с интервалами в пространстве фаллическое и це-фалическое: оно дает им место стать событием (наслаждаться, страдать, мыслить, рождаться, умирать, заниматься сексом, смеяться, чихать, дрожать, плакать, забывать...).

Допустим, мы будем писать телу

Именно так онтология и утверждает себя в качестве письма. "Письмо" - то есть не выставление, не демонстрация значения, но жест прикосновения к смыслу. Прикосновение, осязание, подобное обращению в чей-то адрес: пишущий прикасается не путем схватывания, овладевания (в немецком языке слово begreifen = "схватывать, завладевать чем-то" используется в значении "постигать"), но путем обращения, отправления самого себя касаниад со стороны внешнего, потаенного, отстоящего, опространствленного. Даже само прикосновение, действительно его прикосновение, у него в принципе отнято, опространствлено, отдалено. Таковое есть: и если возникает соприкосновение с чужим, чужое остается чужим в подобном контакте (в соприкосновении остается чуждым соприкосновению: в этом и состоит касание тел).

Итак, письмо обращено к кому-то. Письмо - это мысль, обращенная, отправленная в адрес тела, то есть того, что ее обособляет, отстраняет, делает ее странной.

Это не все. Я обращен к своему телу лишь отталкиваясь от своего тела - или так: "я" ("je") письма отсылается телам отправляясь от этих самых тел. Ибо отправляясь от своего тела я и обладаю своим телом как чуждым мне, внесвойственным. Тело - это неизвестное "вон там" (место всего неизвестного, чужого), потому что оно тут. Тут - в "вот", относящемся к "вот тут", - тело размыкает, прерывает, отстраняет свое "вон" там.

Письмо адресуется (адресует нас) из "вот" к "вон там" внутри самого "тут". Об этом и написано в hoc est enim: не пресуществление (то есть в обобщенном виде воплощение, имманентность абсолютно опосредованной трансцендентности), но, наоборот, отстояние субстанций и субъектов - отстояние, единственно и дарящее им их неповторимые возможности, которые не имманентны и не трансцендентны, но заключены в измерении, или в жесте, обращения, опространствования. Это как тела любовников - они не пресуществляются, но соприкасаются, возобновляют без конца свое опростран-ствование, удаляются, адресуются друг (к) другу.

(Слово "письмо" наряду с другими вводит в заблуждение. То, что тем самым адресуется к телу-внешнему, выписывается прямо на этом внешнем, или в качестве этого внешнего, как я и пытаюсь об этом писать.)

"Онтология тела" = выписывание бытия. Существование, обращенное вовне (там нет адреса, нет назначения, и тем не менее (но как?) есть получатель: я, ты, мы, тела, наконец). Эк-зистенция: тела суть существование, сам акт эк-зистенции, бытие.

Пишите телам (разве писатель делает что-то другое?): это будет отправлено бытию, или, еще лучше, бытию, какое само себя отправляет (разве что-то другое мыслит мышление?).

Именно отправляясь от тел мы располагаем своими телами как чуждыми нам. Что никак не связано с дуализмами, монизмами и феноменологиями тела. Тело - не сущность, не явление, не плоть и не значение. Тело - быть-выписанным.

(Когда я пишу, я произвожу эффекты смысла - размещая голову, живот и хвост - и, следовательно, отдаляюсь от тел. Вот именно: это-то и нужно, нужна мера такого отстояния - мера бесконечная, каждый раз определяемая заново. Выписывание проходит через письмо, а отнюдь не через экстазы плоти и смысла. Значит, надо писать отправляясь от того самого тела, которого у нас нет и которым мы не являемся, но куда выписывается бытие. - Вот я пишу, и в мою пишущую руку уже проникла эта незнакомая рука.)

Поэтому невозможно писать "к" телу или писать тело "вообще" - писать без разрывов, поворотов на сто восемьдесят градусов, без прерывности (дискретности), равно как без непоследовательности, противоречий, отклонений дискурса от самого себя. Необходимо броситься сквозь эту "тему", "тему", которая одному лишь слову тело придает такую жесткость и суровость, что фразы, где оно употребляется, издают скрежещущий звук.

Может быть и так, что тело - неупотребимое слово par excellence. Не исключено, что из всех слов языка это слово - самое избыточное.

И в то же время этот "избыток" - сущий пустяк. Он не дает о себе знать ни кричащими или напевными излишествами сверх-языка, ни безднами молчания. Совсем нет; тело превосходит язык пустяка, "трижды пустяка", это - такое же слово, как любое другое, оно вполне на своем месте (и даже во многих других возможных местах), образуя лишь едва заметный выступ, крошечное, но никогда не рассасывающееся утолщение".

Такое утолщение обусловливает неотвратимую возможность трещины и истечения одного только этого слова из вен смысла, по которым оно двигалось вместе с другими. Тело как осколок кости, как булыжник, вес, как отвесно падающий гравий.

Итак, нечто здесь взывает к фрагментарности - больше чем где бы то ни было. На деле фрагментация письма - с тех пор, как она имеет место, и там, где она имеет место (всегда и везде ли, или же по требованию "жанра"), - соответствует возобновляемому иску тел в пределах - против - письма. Пересечение, приостановка, словом, взламывание любого языка там, где язык прикасается к смыслу.

Psyche ist ausgedehnt

В нижеследующей заметке Фрейда, опубликованной после его смерти, заключено самое чарующее и, возможно (я говорю это без преувеличения), самое решающее его высказывание: "Psyche ist ausgedehnt: weiss nichts dawn". "Психика протяженна: но ничего не знает об этом". То есть "психика" - тело, и это то, что как раз и ускользает от нее; такие выходки или выходы (надо полагать) и создают ее в качестве "психики", находящейся в измерении не-(возможнос-ти/желания)-само-познания.

Тело или тела, к которым мы хотим прикоснуться мыслью, этим и являются: они суть тело "психики", бытие-протяженным и вне-себя, связанные с при-сутствием-в-мире. Рождение: опространствование, преодоление точечности, расширение посредством сеток и сплетений в виде многочисленных эктопий (не только грудь), вовне/внутри, fort/da 15, география "оно" - без карты и территории, - зоны (удовольствие имеет место местами). Не случайно Фрейда преследовала топика: "бессознательное" есть бытие-протяженность Психики, а то, что после Лакана некоторые называли субъектом, есть неповторимость некоего местного колорита или телесного цвета ( "карнации").

Еще удивительнее, что определенная разновидность психоаналитического дискурса, похоже, упрямо стремится - вплоть до полного отказа от своего объекта - сделать тело "означающим", вместо того чтобы потеснить значение, ибо оно повсюду препятствует опространствованию тел. Такой анализ "эктопизирует" (или "утопизирует") тело, делая его не-уместным: в результате тело испаряется, закрепляясь разве что на бестелесном смысле. Образчиком подобного процесса может, наверное, служить истерия: тело, перенасыщенное означением. А значит, больше не тело... Мне же, наоборот, хотелось бы видеть в истерии законченное паразитирование тела на бестелесном смысле, заставляющее бестелесное в конце концов замолчать, уступая место какому-нибудь участку или зоне вне-означаемости. (Следовало бы узнать наконец, во что главным образом вовлечен больной истерией: в перевод, толкование или же, напротив, - а это глубже всего остального - в решительную блокировку передачи смысла. Воплощенный дискурс, или тело, занятое блокировкой: разве не очевидно, что если нет блокирующего тела, то не может быть и истерии?)

Истерийное тело показательно в том отношении, что оно утверждает вдоль некоторой неустойчивой границы чистую концентрацию в себе, чистое бытие-при-себе его протяженности, отрицающее и кататонизирующее в нем расширение, опространствование. Тело, не способное разжаться, разомкнуться. Субъект, эта абсолютная субстанция, становится абсолютно а-значащим. Такая граница раскрывает истину тела в форме его имплозии. (Но, возможно, то, что в страдании или наслаждении размыкается вместо того, чтобы замкнуться, то, что дает место границе как переходу, а не ее затвердеванию, может быть, это и есть веселая истерия и само тело смысла?)
Вначале - не значение, не перевод, не толкование: вначале - эта граница, этот край, контур, эта крайность, план экспозиции, местный колорит-субъект, который может сжиматься, замыкаться, тяготеть к нерасширяемости точки, некоего центра-самого-себя и одновременно расслабляться, растягиваться, пересекаться переходами, проходами, разделами. Только так и можно закрыть или расчистить пространство для "толкований".

Мне, конечно, скажут, что сжатие и расширение, эн-топия и эк-топия уже суть толкования. И следовательно, не бывает тела, которое уже не было бы опутано целой сетью значений, иначе говоря, не бывает "свободного тела", держащегося на плаву вне-смысла. Вот мой ответ: поплывет, в конце или в начале, именно сам смысл, пребывающий на своей границе, и граница эта есть тело, но не как простая экстериор-ность смысла, не как неведомая "материя" - нетронутая, неприкосновенная, погруженная в небывалую трансценденцию, что замкнулась в самой толще неопосредованного (карикатурный образ "чувственного", доведенного до крайности, - достояние всех идеализмов и материализмов), - а значит, наконец, не как "тело", но как ТЕЛО СМЫСЛА.

Тело смысла - вовсе не воплощение идеальности "смысла": напротив, это конец идеальности, а следовательно, конец смысла в той мере, в какой он перестает отсылаться и соотноситься с самим собой (с идеальностью, которая делает его "смыслом"), зависая на этой границе, образующей наиболее свойственный ему "смысл" и как таковой его выказывающей. Тело смысла выказывает эту "основополагающую" приостановку смысла (оно выказывает существование) - это можно обозначить также взломом, который и есть "смысл" в самом порядке "смысла", "значений" и "истолкований".

Тело показывает взламывание смысла, образованное существованием, делая это абсолютно и просто.

Поэтому мы не будем его называть ни предшествующим, ни последующим, ни внешним, ни внутренним по отношению к порядку означивания - оно погранично. Наконец, мы не будем его называть "телом смысла", как если бы "смысл" на этой границе все еще мог быть опорой или основанием чего бы то ни было: но мы будем говорить - со всей абсолютностью - тело в качестве абсолюта самого смысла, который соответственно (и собственно) показан.

Тело - не "означающее" и не "означаемое". Тело - выказывающее/выказываемое: ausgedehnt, протяженность взлома, что и есть существование. Протяженность вот, протяженность места взлома, благодаря чему оно только и может прийти из этого мира. Подвижная протяженность, опространствования, геологические и космологические сдвиги, смещения, швы и трещины архи-континентов смысла, древних тектонических плит, движущихся у нас под ногами и в самбм основании нашей истории. Тело - это архитектоника смысла.

(Именно так переплетены друг с другом два варианта "hoc est enim...": согласно первому, hoc превращается в "тело смысла", свершается пресуществление, и смысл приравнивается к миру в его завершенной целостности; второй же раскрывается навстречу архитектоническим сокрытию и перестановке того же самого hoc.)

Ego

Не "мое тело", но corpus ego. "Ego" имеет смысл только как произнесенное, изреченное (и изрекаемое, смысл его попросту тождествен существованию: "ego sum, ego exisfo" 16). Декарт ясно говорит, что истинность этих слов зависит от обстоятельств, от каждого конкретного случая их произнесения: "всякий раз, когда я произношу... или постигаю это изречение умом" (откуда явствует, что "постижение" - "умом", как уточняет Декарт, - равнозначно произнесению вслух, ибо является одним из его модусов: это одна и та же артикуляция). Требуется отдельно взятый раз, отдельное дискретное количество, чтобы возник промежуток времени высказывания или образовалось его место (и если несомненно, что этот "раз" имеет место постоянно, каждый раз, во всякий промежуток времени существования, то здесь нет никакого противоречия: это просто указывает на то, что существование существует в соответствии с этой дискретностью, этой непрерывной прерывностью, то есть в соответствии с его телом). Таким образом, при высказывании вслух картезианского ego рот и разум - одно: это всегда тело. Не тело, принадлежащее "ego", но corpus ego, притом что "ego" непременно высказано: оно высказывается как опростран-ствление, сгибание, флексия и даже как инфлексия места. Высказывание "ego" не просто имеет место. Скорее, оно есть место. Оно бывает лишь локализованным: ego = тут (это одновременно и дислокация: точно так же ego расположено там, размещено вон там, на расстоянии высказывания). Все места равноценны в вы-сказывании "ego" (в вытеснении его за свои пределы, дабы возникло это "свое"), но только в качестве мест. Нет ни а-топии, ни у-топии ego. Но есть лишь эк-топия высказывания, образующая абсолютную, всякий раз абсолютную, топику ego. Hie et nunc, hoc est enim..." Здесь, сейчас, то есть в соответствии с этим пространством, этим биением, этим вторжением вещества, каковым является тело существующее, абсолютно телесное существование. Яесмъ - каждый раз, когда семь, - флексия места, складка или игра, посредством чего это (да) вы-ска-зывает(ся). Ego sum - местная инфлексия, та или иная всякий раз, неповторимым образом (но сколько раз за "один" раз? сколько высказываний в "одном"?), даже это произношение или этот оттенок.

Материальная аксиома, или абсолютная архитектоника, corpus ego, подразумевает, следовательно, что не существует "ego" вообще, но есть лишь отдельный раз, случай и обстоятельство оттенка: напряжение, вибрация, модуляция, цвет, крик или пение. И при всех условиях обязательно голос: не "voxsignificativa"", не порядок означивания, но тот самый тембр места, при котором тело себя выказывает и высказывает. Ему необходимо растяжение, но не такое, как у двух губ, не результат взаимодействия органов; ему необходимо не больше и не меньше как протяжение само по себе, тело partes extra partes". От головы и до хвоста или же без хвоста и головы, но это (да) должно отдалиться, чтобы ego было произнесено.

Corpus ego - без свойств, без "яйности" (и уж тем более без эгоизма). Яйность - одно из (необходимых) значений ego: ego, связывающегося с собой, связывающего бессвязность своего высказывания, связывающего тело, затягивающего на нем силок самости. Яйность задает непрерывность пространства, неразличимость многих случаев существования (вместе с ней приходит и страх смерти...), кольцеобразность смысла или закольцованный смысл.

Corpus ego распрямляет смысл, превращая его кольцо в безграничный, дискретный переход из места в место, в пересечение всех мест. Каждое тело пересекает все остальные в той мере, в какой оно себе поперечно: это прямая противоположность мира замкнутых монад, если только истина пересечения и взаимопроникновения монад во всей их совокупности не заключена в конечном счете в теле.

Ego всегда произносится - hoc, et hoc, et hie, et illic... 20, - движение тел взад-и-вперед: голос, пища, экскременты, половые органы, дети, воздух, вода, звук, цвет, твердость, запах, тепло, вес, укол, ласка, совесть, воспоминание, обморок, взгляд, вид, наконец, все бесконечно множащиеся касания, все быстро распространяющиеся оттенки. Мир тел не является непроницаемым, это не тот мир, что подвластен прежде всего плотности пространства (которое как таковое есть лишь наполненность, по крайней мере виртуальная), но такой, где тела артикулируют в первую очередь пространство. В том случае, когда не тела находятся в пространстве, но пространство находится в телах, мы имеем дело с опространствованием, с натяжением места.

Partes extra panes: непроницаема здесь не массивная толща pars, но, наоборот, таков зазор, образованный extra. Тело может "проникнуть" в разомкнутость другого тела, только его убивая (отсюда бедность сексуальной лексики, которая есть не что иное, как лексика убийства и смерти...). Но когда тело находится "внутри" другого тела, ego - "внутри" другого ego, то это ничего не "размыкает": прямо на разомкнутом и находится тело, уже там находится, - и не столько изначально, сколько бесконечно; прямо поверх этого и имеет место переход без какого бы то ни было проникновения - столкновение противников без смешения сторон. Любовь - это прикосновение разомкнутого.

Но "разомкнутое" не является и не может быть "существительным". "Extra" - не еще одна "pars" среди "partes", но лишь распределение частей. Деление, раздел, отделение.

Alter

Ego точно так же образует абсолютное препятствие для тела, для его прихода. Точка ego тела, которое высказывается), то есть простирает(ся), также образует - идентичным образом, без противоречий, но не без помех - точку предельного сжатия, в которой -ся - простирающееся и высказывающееся - заслоняет протяженность, тело, каковым оно является. Ego высказанное тут же отделяется от ego высказывающего, происходит это потому, что оно - одно и то же и только так оно есть ego: отделенное тождественное, отделенное отождествляемое, тождественное собственному отделению. Оно отделяется в некоей точке, точке своего противоречия: там, где corpusвы-сказывает(ся) "ego", ego вступает в область противоречия, оно себе противоречит посредством самости перед лицом самой себя, и corpus становится материей-препятствием этого противоречия (как и самим местом высказывания). Объ-ективированная материя субъ-екта. Поэтому "своего тела" не существует - это реконструкция. Или тело - всего лишь "простираться" и оно еще не может быть "своим", или, охваченное этим противоречием, уже не может быть им. Но corpus никогда не есть собственно я (moi).

Он - всегда "объект": тело, противо-поставлен-ное (ob-jecte) самому притязанию быть телом-субъектом, или субъектом-внутри-тела. Декарт прав и в следующем отношении: я противопоставляю себе свое тело, чуждую, странную вещь, нечто внешнее моему высказыванию ("ego") в самом этом высказывании. А вот слова Гегеля: "дух есть кость" 21, - говорит он о строении человеческого черепа, иначе говоря, кость ускользает от духа, сопротивляется ему, противоречит непроницаемым противоречием. (Нос est enim corpus теит. невозможное присвоение, сама невозможность присвоения в целом.) Что касается "меня" ("moi"), здесь нет никакой протяженности: как только я (je) становится протяженным, оно при этом отдано другим. Или же - я есмь протяженность, будучи отделенным, отнятым, вычтенным и проти-во-поставленным.
Тело всегда противо-поставлено извне - "мне" или другому. Тела - прежде всего и всегда - суть другие, а другие, точно так же, прежде всего и всегда суть тела. Я никогда не познаю своего тела, я никогда не познаю себя в качестве тела даже там, где "corpus ego" безоговорочно достоверен. Но других я познаю всегда в качестве тел. Другой - это тело, потому что только тело и есть другой. У него такой-то нос, цвет кожи, родинка, рост, ямочка, покалывание в сердце. Он столько-то весит. От него исходит такой-то запах. Почему это тело таково, почему у него именно эти признаки, а не какие-то другие? Потому что тело и есть другой - и эта инаковость заключается в бъппи-таким-то, в бес-цельности, бесконечности бытия таким-то, таким-то и таким-то, характерного для этого тела, что показано до самых последних границ. Неистощимый corpus признаков тела.

Противо-поставление трогает. Это тело, эта черта, этот участок этого тела трогает меня (трогает "мое" тело). Это может мне нравиться или не нравиться, мешать мне или не мешать, это может меня интриговать или не интриговать, поражать или оставлять равнодушным, воодушевлять или отвлекать. Но это всегда приходит из мест более далеких, чем полнейшая друговость другого. Это приходит в самом приходе другого. Другой приходит прежде всего издалека, из самой дальней дали, наделенный набором (corpus) признаков, который в конце концов закрепится за "ним" - и который, однако, сам по себе неопознаваем: ибо все эти признаки чужеродны друг другу, эта рука - этому подбородку, эти волоски - этим бедрам, и этот голос, и эти............................................................. образуя единое тело и все вместе рассредоточенные в нем.

И так до тех пор, пока не станет ясно, что "иной", "другой" - даже не точные и верные слова, но только "тело". Мир, в котором я рождаюсь, умираю, существую, - вовсе не мир "других", поскольку в равной мере он и "мой" мир. Это мир тел. Мир внешнего. Мир многих видов внешнего. Мир изнутри-вовне, вверх-дном. Мир противоречия. Мир против. Безмерное, нескончаемое против: каждое тело, каждая масса, изъятая из тела, огромны, то есть безмерны, бесконечны, когда их пробегают, трогают, взвешивают на руке, разглядывают, когда им позволяют размещать себя, распространять, переливать и весить, когда их поддерживают, им сопротивляются, их выдерживают как тяжесть и как взгляд, как взгляд, посылаемый тяжестью.

Почему имеется зрение, а не нечто, в чем соединялись бы зрение и слух? Но только есть ли смысл говорить о таком соединении? Соединении в какое чувство и в каком смысле? Почему имеется именно это зрение, которое не различает инфракрасные лучи? И этот слух, который не улавливает ультразвуки? Почему у каждого из чувств свои пороги, а между всеми чувствами - непроходимая стена? И еще: разве чувства не являются отдельными мирами? Или распадом любых возможных миров? Что такое разделен-ность чувств? И почему пять пальцев? Почему эта родинка? Почему эта складка в уголке губ? Почему вон та морщинка? Почему этот вид, эта повадка, этот такт, это излишество? Почему это тело, почему этот мир, почему абсолютно и исключительно он?

Hoc est enim. этот самый мир, здесь-покоящийся, со всем своим хлорофиллом, солнечной системой, со своими метаморфическими скалами, протонами, двойной дезоксирибонуклеиновой спиралью, числом Авогадро, смещением континентов, динозаврами, озоновым слоем, полосками у зебры, человеком-зверем, носом Клеопатры, количеством лепестков у ромашки, призрачной радугой, манерой Рубенса, змеиной кожей питона, тем, как выгладит Андре на этой фотографии от 16 января, этой тонкой травой и этой пощипывающей ее коровой и оттенком радужной оболочки глаза того, кто читает это слово, здесь и сейчас? Но почему не те, другие, чувства, для которых нет названия, чувства, которые не ощущаются, или, если ощущаются, то уже не как чувства, - чувство дления, времени, которое проходит? И даже чувство опространствления чувств? И чувство чистой про-тяженности? Или эк-зистенции?

По(реаu)-каз 22

Тела всегда - на грани отхода, в неотвратимости движения, падения, смещения, скачка. (Вот что такое отход, пусть даже самый элементарный: тот самый миг, когда то или иное тело уже не там и даже не тут, где оно было. Тот самый миг, когда оно уступает место лишь зиянию опространствления, каково оно само и есть. Уходящее тело уносит свое опрост-ранствление, уносит само себя как опространствление и в некотором роде ставит себя особняком, отделяется внутри самого себя -но в то же время оставляет это же опространствление, так сказать, "позади себя", то есть на своем месте, и это место остается его местом, одновременно абсолютно нетронутое и абсолютно заброшенное. Hoc est enim absentia corporis et tamen corpus ipse 23.)

Это опространствление, этот отход есть сама его близость, крайность его отделения (или, если угодно, его отличительных свойств, его уникальности, даже его субъективности). При отходе тело является самостью постольку, поскольку тело уходит, - поскольку даже тут оно отдаляется от тут. Близость тела выставляет в показе чистое бытие-при-себе (l'aseite) как отдаление и отход, каковые она и есть. Быть-при-себе - "при-себе", "посредством себя" Субъекта - существует лишь как отдаление и отход этого "при" (этого "про себя"), которое является местом, действительной инстанцией его присутствия, подлинности и смысла. "Про себя" в качестве отхода - вот что выставляется в показе.

"Показ" не означает, что близость выделена, извлечена из своей отделенности и, явленная взору, вынесена вовне. В этом случае тело выказывало бы "себя", то есть было бы переводом, интерпретацией, инсценировкой. "Показ" означает, напротив, что сама выразительность есть близость и отделение. Про себя здесь не переводится, не воплощается, оно есть то, что оно есть: головокружительное отделение себя, необходимое для того, чтобы разомкнуть бесконечность отделения вплоть до себя. Тело и есть этот отход себя - к себе.

Значит, тело показанное: однако это не выставление напоказ того, что с самого начала было спрятано, сокрыто. Здесь показ есть само бытие (иначе говоря: существование). Или, еще лучше: если сущностью бытия как субъекта является самополага-ние, то здесь самополагание как таковое, по сути своей и структуре, само по себе есть показ. Auto = ex = тело. Тело есть быть-показанным бытия.

Вот почему показ весьма далек от того, что имеет место только как протяженность отдельной поверхности. В самой этой протяженности выказаны и другие - например, модус partes extra partes, являющийся уникальной разделенностью "пяти чувств". Тело способно ощущать только в этом разрыве, в этом разделении чувств, которое не есть ни явление, ни остаток глубинной "само-эстезии", но составляет, напротив, всю особенность эстетического тела, этой простой тавтологии.

Одна поверх другой, внутри другой, прямо на другой - так выставляются в показе все эстетики, чье тело есть прерывистая, множественная, нарастающая сборка. Так выставляются в показе его члены - фаллические и цефалические; его части - клетки, мембраны, ткани, наросты, паразиты; его покровы, пот, его черты, оттенки, весь его местный колорит (нам никогда не покончить с расизмом, пока мы будем противопоставлять ему родовое братство людей, вместо того чтобы вернуть ему, только уже позитивное, переподтвержденное, рас-средоточение наших рас и отличительных черт - черных, желтых, белых, курчавых, курносых, губастых, округлых, волосатых, жирных, покорных, изумленных, сиплых, хилых, с выступающими челюстями, горбатыми носами, сморщенных, надушенных...). Повсюду - от тела к телу, места к месту, от мест, где находятся тела, к зонам и точкам единого тела, - повсюду происходит прихотливая разборка того, что могло стать допущением какого-то тела. Повсюду распад, который не ограничивается чистой и не выказанной самостью (смертью), но распространяет, до последней стадии разложения, - да, даже вплоть до нее - невиданную материальную свободу, какой бы невыносимой та ни была, свободу, не оставляющую места ни одному континууму оттенков, отблесков, тонов, линий, но являющуюся, напротив, рассеянным, бесконечно повторяющимся взламыванием любого изначального соединения/раздвоения клеток, посредством чего рождается "тело".

Все тела выступают частью этого взлома, этого отхода тел, происходящего во всех телах, а материальная свобода - материя как свобода - не есть ни свобода жеста, ни тем более свобода действия, ни свобода двух оттенков слюды, миллионов различных ракушек или же бесконечного распространения principium individuationis 24 - так, что сами индивиды не перестают ин-дивидуироваться, постоянно становясь все более отличными от самих себя, а значит - все более схожими и взаимозаменяемыми, при этом, однако, смешиваясь с субстанциями лишь тогда, когда субстанция - по-прежнему не подпирающая ни себя, ни что-либо другое - выставлена напоказ здесь: в мире (и миру).

(Признаемся: необходимо переделать всю "философию природы", если "природа" должна мыслиться как выказывание тел.) (То есть: как свобода.)

Мышление

Когда мы мыслим тело, оно заводит мысль все дальше и даже слишком далеко: слишком далеко, чтобы она оставалась по-прежнему мыслью, но всегда недостаточно далеко, чтобы мысль стала телом.

Поэтому нет смысла говорить о теле и мышлении по отдельности, как если бы каждое из них могло иметь некоторое независимое существование: они суть не что иное, как взаимное касание, прикосновение самого их вторжения - одного в другое и одного в другом. Это прикосновение - предел, опростран-ствление существования. Тем не менее у него есть имя, оно зовется "радость", "боль" или "страдание". Это имя означает, бесспорно, всего лишь предел любого значения - а также сам край опространствления и подступы к нему. Это имя ничего не означает, но выставляет в показе сочетание следующих четырех слов: тело-мысль-радость-страдание. Все фигуры, образованные ими, соприкасаются с разрывом, распределяющим эти слова.

У данного сочетания, или расклада, есть еще одно имя: "пол". Это не название того, что выставляется в показе, это название прикосновения к нему самому.

"Пол" касается неприкасаемого. Он есть имя-осколок тела, имя, называющее не иначе как посредством размещения в первую очередь тел по следам взрыва той дополнительной эстезии, каковой являются полы. Пересчитать или назвать сами эти полы невозможно. "Два" - всего лишь знак полиморфного различия. "Мой" пол не един на всем своем протяжении, это - прерывистый, случайный, событийный контакт зон "моего" тела, точно так же. как и тел других, - мое тело становится другим, соприкасаясь, испытывая на себе прикосновение, становится, следовательно, тем же самым, более чем когда-либо абсолютным, отделенным, более опознаваемым в качестве бытования-местом касания (протяженности). В диапазоне от (а)фаллическогодо (а)цефалического - тело показанное, ровное и равное другим, множественное, зонированное, пересекаемое тенями и прикосновениями. Тело это нельзя назвать ни "женщиной", ни "мужчиной": подобные названия, что бы мы ни вкладывали в них, слишком нас удерживают в области фантазмов и отправлений именно тогда, когда речь не идет ни о тех, ни о других. Значит, скорее следует сказать: отдельное тело, нечетко/четко различимое, непрерывное/прерывное, есть наделенное полом тело-осколок, проскользнувшее от одного тела к другому и достигшее близости предела, в самом деле взрывной, где эти тела касаются своего обособления.

Отсюда вытекает ряд следствий: закон малейшего возможного прикосновения, или мгновения ока, в качестве высшего предела наслаждения; закон наибольшей поверхностности, когда все тело наделено абсолютной ценностью кожи, лишенное отныне всякой плотности органа, как и проникновения (тела, имеющие пол, неуязвимы, вечны); связанный с этим закон, согласно которому нет пола (за исключением законченных лабораторных операций), если нет минимальной любви, даже самой ничтожной (притом легко отрицаемой), - как нет любви без пола, пусть самого неуловимого; наконец, пол как закон, императив касаться, целовать, что не объясняется ни потребностью продолжить род, ни даже "либидо". Ибо этот императив подразумевает не объект - большой или малый, - не себя и не ребенка, но только радость/страдание от некоего со-прикасать-ся. (Или еще лучше: от некоего оставать-ся-собой, или становиться-собой, без возвращения к себе. Наслаждаться - диастола без систолы, находящаяся в самом сердце диалектики: это сердце есть тело.)

Соприкасаться тебя (se toucher toi) (а не "соприка-сать-ся") - или еще, идентичным образом, соприкасаться кожи (а не "соприкасать-ся"): вот какую мысль тело заводит все дальше и дальше и даже слишком далеко. На самом деле здесь преодолевается и распадается 'само мышление: ибо весь груз, вся весомость мышления - оно само есть вес - в конечном счете не приводит ни к чему иному, кроме как к согласию с телами. (Отчаянное согласие.)

Мир тел на подходе

Был космос, мир распределенных местоположений, мест, данных богами и богам. Была res extensa 25, естественная картография бесконечных пространств и их распорядителя, инженера-конкистадора, на-местни-ка исчезнувших богов. Ныне же наступает mundus corpus 26, мир как повселюдность - ширящееся заселение мест тел(а).

То, что на подходе, не имеет ничего общего с тем, на что претендует слабый дискурс подобия и представления (мир видимостей, симулякров, фантаз-мов, лишенных плоти и присутствия). Этот слабый дискурс - не что иное, как христианский дискурс пресуществления, попросту освобожденный от субстанции (и, разумеется, от христианства...). Гиблый дискурс: тела уже начали попирать его ногами. То, что на подходе, представляет собой совершенно иной вариант, иное выражение hoc est enim...

Прежде всего, это, наверное, не иначе как и не более чем вот что: на подходе то, что нам показывают образы. Миллиарды наших образов нам показывают миллиарды тел - так, как тела никогда не показывались раньше. Толпы, скопления, стычки, пачки, колонны, сборища, кишение, армии, банды, бегство врассыпную, паника, ступени, процессии, столкновения, избиения, бойни, общности, рассеивание, переполнение, половодье тел, всегда образующих разом компактные массы и блуждающие распыления, тел, всегда собранных вместе (на улицах, в ансамблях, мегаполисах, пригородах, местах транзита, надзора, торговли, заботы, забвения) и всегда отданных во власть стохастической путаницы все тех же мест, структурирующего их движения непрерывного всеобщего отхода. Таков мир всемирного отхода - опространствование partes extra partes, мир, над каким ничто не возвышается и какой ничто не подбирает, мир без Субъекта своего предназначения, имеющий место лишь как баснословная скученность тел.

И это уже наш мир, мир тел, потому что у него есть а точнее, потому что он и есть сама плотность опрост ранствования, или же плотность, как и интенсивность места. Благодаря своей плотности он отличается о разложенной, разостланной вселенной (атомы, струк туры, таблички, публичные пространства, свободны) от публики), равно как от экономии разрыва (души судьбы, нужды, публичные пространства, лишенные пространства). Расстилание и разрыв являются ка1 будто признанными и к тому же согласованными формами всеобщего человеческого обустройства (или "человека" как всеобщности, как родового существа). Эти формы окаймляют и пересекают плотный мир тел. В некотором смысле он даже им принадлежит. При этом, однако, они не в состоянии его присвоить, он вне захвата, вне обозрения, вне пытки. Это мир присвоения свойственного: мир, не знающий всеобщности, мир, поднесенный не "человечеству", но его уникальным телам. Не всеобщий - мировой.

То, что у нас на подходе, - это мир плотный и весомый, тот мирный мир, который не отсылает ни к миру иному, ни к запредельному миру; более не "интернациональный", он уже представляет что-то другое; это мир, переставший быть миром видимостей, а заодно и надежд. Просто мир, наконец, - то есть собственно место реальных протяжений, опространствления наших тел, их раздельных существований, их разделенных сопротивлений. Свое место, или, лучше, свойственность места, отданная наконец протяженности тел. Возможно, до сих пор и не было тел, или же им не была предоставлена свойственность места (свойственность бытия - абсолютным образом; место-имение (avoir-lieu) существования). И возможно, необходимо было достичь этой крайности Запада, этих последних натяжений и протяжений - планетарных, галактических, космических: наше опрост-ранствование завоевало космос, пересекло его, - чтобы войти тем самым в место. (Дабы не-место, или недо-место, платоновской пещеры могло придать себе местный характер и его безоговорочно присвоить.)

(Я говорю: "наконец", "до сих пор", "необходимо было достичь" и, стало быть, подразумеваю историю, развитие и даже целесообразность. Этого следовало избежать, следовало говорить лишь: в настоящее время, дело обстоит таким образом, вот оно - здесь-сейчас. Тем более что конец есть точечная концентрация, и в этом смысле опространствле-ние тел не смогло бы обрести ни цель, ни концовку. Оно достигает концовки и цели иначе: в качестве края, очерченного телами. Однако верно и то, что происходит и еще что-то: верно и то, что платоновская пещера - уже уникальное и исключительное "предместье", или "с-мещение", мира, явленное нарождающимся Западом. Мы не можем не мыслить, не можем не подвергать испытанию то, что мы предназначены месту. Однако мы не можем также не знать, что грядущая история - коль скоро она на подходе - противостоит судьбам и целям и расстраивает их. Коль скоро она на подходе, она еще и опрост-ранствляет. Нам предстоит подумать об опростран-ствлении времени, то есть о времени как теле...)

Ареальность

"Ареальность" - устаревшее слово, обозначающее природу или свойство ареала (area). Это слово, случайным образом, намекает также на недостаток реальности, или на реальность разреженную, легкую, приостановленную: реальность разрыва, локализующего тело или в рамках тела. А значит - не слишком много реальности "глубины", то есть субстанции, материи или субъекта. Но этот недостаток реальности и образует весь реальный ареал, где сочетается и разыгрывается то, что было названо архи-тектоникой тел. В этом смысле ареальность есть ens realissimum, максимальная мощь существования, на всем протяжении своего горизонта. Просто реальное в качестве ареального объединяет бесконечность максимального существования ("quo magis cogitari поп potest" 27) с конечным абсолютом горизонта ареальности.

Это "объединение" не является опосредованием, и если тело что-то означает, если оно значит что-то и заставляет о чем-то размышлять, так именно об этом - о том, что здесь нет опосредования. Конечное и бесконечное не переходят друг в друга, не вступают в диалектическое отношение, не сублимируют место в точку, не сгущают ареальность в субстрат. Вот что означает тело, но при таком "означать", которое само должно быть отныне освобождено от диалектики означивания: тело не может означать реального смысла тела вне своего горизонта-реала. "Тело", следовательно, должно иметь смысл прямо на протяжении (в том числе на протяжении самого слова "тело"...). Такое условие "означивания" (если его можно по-прежнему так называть) неприемлемо, непригодно для нашего дискурса. Но оно является реальным/ареальным условием любого возможного смысла применительно к миру тел.

Вот почему "мысль" о теле, следуя своей этимологии или помимо нее, должна быть настоящим грузом, тяжестью, давлением и потому касанием, свернутым-развернутым согласно ареальности.

Мистерия?

Мы уже говорили: "касание" этой мысли - тот нерво-метр, которым она должна стать (если ей вообще суждено стать чем-то), - не принадлежит неопосредованному, которое предшествовало бы смыслу или было бы внешним по отношению к нему. Напротив, касание есть сама граница смысла - и граница смысла берется во всех смыслах, которые вторгаются друг в друга...
Не стоит, следовательно, слишком легко доверяться "касанию" и тем более полагать, что возможно прикоснуться к самому смыслу "касания" тогда, когда оно образует границу смысла (чувств). В этом состоит вполне привычная тeндeнция' самых крепких, то есть самых грубых, идеологий "тела" (типа "мускулистой мысли" или "мысли-о-сердце-Христовом", а также витально-спиритуалистического фашизма - разумеется, с его реальным и тайным страхом тел).

Выказывая опространствование тел, останавливая взгляд на этом разрыве, я все же не сумею избежать итогового образа: глаз, помещенный в разрыв бытия. Такой образ соответствует наиболее мощной визионерской модели метафизики, мистической в своей основе. Имеется в виду Созерцание Таинств, как его подмечает и передает Платон. Epopteia 28 - законченный взгляд, то есть взгляд, при котором посвящение (умеющее только "понимать") преодолевается ради "созерцания", некоего "сверх-вйдения", равнозначного "пожиранию глазами" (когда глаз сам себя пожирает), захвату и, наконец, касанию: самому абсолюту касания - "касаться-другого" как "со-прика-сать-ся", когда одно поглощено другим, буквально пожрано. Так для целой традиции завершается Мистерия Чувственной Достоверности: глядите - вот здесь, прямо из корзины Кибелы, появляются фаллическое и цефалическое, hoc est enim corpus теит.

Однако ареальность не может появиться из корзины, даже если это корзина Мистерий. Ареальность нельзя увидеть - в том числе и путем epopteia. Ее никак нельзя увидеть: ни тогда, когда она есть чистая протяженность или про-тяжность тела, то "вне-себя", которое как таковое не (под)дает(ся) взгляд(у) (то, что логикой Мистерий полагается как "непредставимое", дабы оно было представлено присущей ей сверх-оптике), но ареальность нельзя увидеть и тогда, когда она есть также, равным образом, само пред-ставимое: определенная конфигурация, черта вот этого тела. Ибо нам не удалось бы ничего увидеть из этого тела, но только одно это тело в чистой зримости его представленности. Видеть тело - вовсе не схватывать его каким-то взглядом: в этом случае сам взгляд растягивается, опространствляется, он не способен охватить всей совокупности обличий. Само "обличье" - фрагмент ареального очерка, взгляд фрагментарен, фрактален, подвержен затмениям. Впрочем, лишь тело видит тело...

Для мистерийной же epopteia характерен лишь единый облик и единый образ: она есть глаз, помещенный посреди лица, в самом центре ареальности, в щели или отверстии приставки ex. Это и есть образ смерти в собственном и абсолютном смысле слова - абсолютное мистерийное желание, неспособное разрешиться, не поразив при этом тел (поражая тем самым и свой собственный взгляд...). Все здесь тяжко и болезненно, наподобие той формы эротизма, которая находит удовольствие в том, чтобы сосредоточиться на щели вульвы, наблюдая, как оттуда появляется голова Медузы. Метафизический эротизм разглядывания Медузы - неоспоримый свидетель отказа от тел. Медуза останавливает все черты, парализует протяженность: остается одна мастурбация глаза.

Однако щели, отверстия, зоны ничего не дают увидеть, ничего не раскрывают: взгляд не проникает, но скользит вдоль разрывов, следит за уходами. Он является касанием, которое не поглощает, но перемещается вдоль черт и вчерчиваний, записывающих и выписывающих тело. Ласка - подвижная, неустойчивая, глядящая замедленной и ускоренной съемкой, стоп-кадром, глядящая и с помощью прикосновений к другим чувствам, запахам, вкусам, тембрам и даже, заодно со звуками, к смыслам слов ("да", которое наслаждается).

Видеть тела - не значит разоблачать тайну, но это значит видеть то, что открывается взгляду: образ, скопление образов, чем и является тело, голый образ, который обнажает ареальность. Этот образ чужд всякому воображаемому, всякой видимости - а также всякой интерпретации и расшифровке. В теле нет ничего, что требовало бы расшифровки, - кроме того, что шифр тела есть само это тело - незашифрованное, протяженное. Видение тел не проникает ни во что невидимое: оно - сообщник видимого, той несокрытости и того протяжения, которые и есть видимое. Сообщничество, согласие: видящий сояв-ляется с тем, что он видит. Именно так их и распознают - согласно бесконечно конечной мере надлежащей ясности.

Должная ясность

Только ясность: она простирается с самого начала, прежде всякой протяженности, она есть субстанция и субъект протяженности. Но всякая материальность и всякая субъективность ясности ограничиваются правильным распределением светотени: вот тут и начинаются обособление черт и местный колорит, начинаются совместно, друг в друге, - первое обличье, первый взгляд, первое живописное изображение. Тело выказывается прежде всего как фото-графия (опространствование ясности, света).

Одним этим и воздается в первую очередь должное телу - его очевидности. И не существует иной очевидности - ясной и отчетливой, как того требует Декарт, - кроме очевидности тела. Тела очевидны - поэтому любая правота и любая справедливость начинаются и кончаются в них. Несправедливость - в том, чтобы смешивать их, разбивать, дробить, душить, делать неразличимыми (стягивая вокруг единого темного центра, уплотняя так, чтобы между ними, внутри них не оставалось пространства - даже пространства их собственной смерти).

Мы еще не жили в мире ясности. Мы по-прежнему принадлежим солнечному порядку, чье самодержавное сверкание является ясностью не больше, чем его противоположность - лунный холод. (Мистерийное видение всегда относится к полудню или же полуночи.) Но появление на свет тел, их фотография имеют место при той самой ясности, что приходит после захода луны, но до восхода солнца. Рассвет и есть начертание черты, предъявление места. Рассвет - единственная среда для тел, не выживающих ни в пламени, ни в холоде (солнечное мышление приносит тела в жертву, лунное превращает их в фантасмагорию: и то и другое составляет вместе ту Ацте-ко-Австрийскую Систему, которую для краткости называют Метафизикой).

Пока тела находятся здесь, это ясность рассвета - зыбкая в своей очевидности, разнообразная, располагаемая, смещаемая с помощью прикосновений. Рассвет ареален: он распределяет контуры яви, как и соявленность тел. Ясность же - всего лишь высказывание: вот оно, hoc est enim...

Несокрытое без несокрытости, ясность проявляет тело нагое, лишенное шифра и тайны, бесконечно выступающее очевидной тайной - тайной, свободной даже от ясности. Мир есть рассвет тел: в этом весь его смысл, включая самый потаенный. Только этот смысл - это верный смысл. Пока есть некое тело, есть рассвет и больше ничего - ни звезд, ни факелов. И всякий раз имеется, имеет место собственный рассвет какого-нибудь тела, этого конкретного тела в каком-то виде. Так, тело страдающее обладает своей долей ясности, равной любой другой, притом вполне отчетливой. Граница боли дает усиленную очевидность, когда, отнюдь не становясь "объектом", страцающее тело со всей непреложностью выказывает себя как "субъект". Тот, кто избивает тело, набрасываясь на очевидность, не может или не хочет знать, что с каждым ударом он делает этот "субъект" - это hoc - еще более явным, беспощадно явным.
Рассвет справедлив: он равномерно простирается от края до края. Его полутень - не светотень контраста или противоречия. Это сообщничество мест, которым предстоит открыться и простираться. Это всеобщее состояние: не вымеренные пространства, но 'Ьпространствования равны между собой, образованные одним и тем же светом. Равенство - это состояние тел. Что может быть более общим, нежели тела?

Прежде всех иных вещей "общность", "сообщество" означают оголенный показ равной и банальной очевидности - той, что страдает, наслаждается, трепещет. Именно это в первую очередь и освобождается рассветом от всяких жертвоприношений и фантомов, чтобы быть преподнесенным миру тел.
(Так писать и мыслить: только для того, чтобы воздать должное рассвету. Конец/цель философии.)

Рассвет, или великолепные прожектора на широко открытой сцене, она у всех на виду - такой может быть только сцена итальянской оперы. Широко раскрытые рты, тела - они здесь для того, чтобы громко возопить о чистых участках пространства, - dinanzi al re! davanti a lui! 29 идите, сюда, пошли, идем, уходим, остаемся, - голоса, идущие из чрева, многолюдные хоры и народное пение - пойдем, посмотрим, я смеюсь, плачу, живу, умираю. Писать и мыслить так - с открытым ртом - opus-corpus.

Цитата

"К своему величайшему удивлению Казик обнаружил, что был обречен всю жизнь подволакивать левую ногу, что один его глаз различал формы и цвета лишь с огромным трудом, а по мере того как он старел, на его спине и руках появлялось все больше и больше мерзких коричневых пятен, и что вдобавок у него стали выпадать волосы и зубы. Он наблюдал за этими изменениями, словно читая чью-то чужую историю, но печаль и боль нарастали в нем, мучая его: печаль, связанная с физическим упадком, боль - с одиночеством. Его левая икра быстро покрылась голубыми разбухшими венами - он наклонялся и смотрел на них, как смотрят на карту неизвестной местности. Его глаза начинали слезиться, стоило ему приблизиться к только что скошенной траве, вишни вызывали у него понос, прогулки по лужайкам зоопарка - зуд, а его правое веко одиноко подергивалось в минуты большого волнения; это были лишь пустяки, но мало-помалу они отравляли ему жизнь. (...) Он обнаружил, что в большинстве случаев когда кто-то говорит: "таков мой жребий", на самом деле он думает о груде мяса, которую таскает с собой. Не кто иной, как Ахарон Маркус, аптекарь, высказал предположение, что после многих тысяч лет существования на этой земле человек остался, возможно, единственным живым созданием, по-прежнему столь плохо приспособленным к своему телу, за которое ему часто бывает стыдно. А порой, заметил аптекарь, говорят, что человек наивно ожидает следующего этапа эволюции, когда его тело и он сам разделятся и станут двумя различными созданиями. (...) Надо заметить, что Найгель немного понял из того, что говорилось об отношении между человеком и его телом: чтобы быть зачисленным в СС, кандидат должен был иметь отличное здоровье; достаточно было одной пломбы - и претендента дисквалифицировали" (Давид Гроссман)".

Corpus: еще один подступ

Corpus не есть дискурс и не есть рассказ. Значит, здесь нужен именно corpus. Здесь - словно обещание, что речь должна идти о теле, что речь о нем пойдет прямо тут, почти без отлагательств. Род обещания, которое не окажется ни предметом трактата, ни содержанием цитат и декламаций, ни персонажем либо декорацией какой-нибудь истории. Словом, существует своего рода обещание молчать. И не столько даже молчать "по поводу" тела, сколько молчать самого тела, обещание физически его освободить от следов означивания - и должно это произойти здесь, прямо поверх страницы письма и чтения. Хотим мы того или нет, тела соприкасаются на этой странице, или, другими словами, эта страница сама есть прикосновение (моей руки, которая пишет, ваших, которые держат книгу). Это касание бесконечно искажено, отсрочено - оно опосредовано машинами, транспортными средствами, ксерокопиями, глазами, другими руками, - но остается мельчайшая упрямая частица, бесконечно малая пылинка повсюду прерываемого и повсюду осуществляемого взаимодействия. В конце концов, вы касаетесь взглядом тех же очертаний букв, что и я в настоящую минуту, и вы читаете меня, а я пишу вам. Где-то, в какой-то стороне, это имеет место. Это "где-то" не обладает свойством мгновенной передачи информации, примером чего служит факсовая связь. Здесь речь идет скорее об отклонении и несходстве, о перестановке и перекодировке, нежели о подобии, даруемом факсом: "где-то" распределяется по линиям обширных технических цепей, "где-то" и есть техника, наш прерывистый, мощный, рассеянный контакт. И, подобно немой вспышке, - миг размыкания цепей, прикосновение самого обещания: мы будем молчать о теле, мы оставим ему места, мы будем писать и читать только для того, чтобы отдать во власть тел места их соприкосновений и взаимодействий.

Из-за этого невыполнимого и никогда не дававшегося обещания - несмотря на то, что оно упорствует, там, где-то, в какой-то стороне, - требуется carpus', каталог вместо логоса, перечень эмпирического логоса за пределами трансцендентального разума, список отрывочный, случайный в отношении его порядка и полноты, последовательное проборматы-вание частей и обрывков, partes extra partes, сополо-женность без сочленения, разнообразие, смесь, что не взорвется ни вовне, ни вовнутрь, составленная по смутному, всегда растяжимому рецепту...

Моделью сorpus'а является Corpus Juris, собрание или компиляция Institutiones, Digestes и других Codices 31, объединяющий все статьи римского права. Не хаос и не организм - corpus расположен не столько между ними, но скорее в стороне. Это проза иного пространства, которое не является ни глубинным, ни систематическим, ни угнетенным, ни обоснованным. Таково пространство права: его основание прячется от отведенного ему же места, право самого права всегда бесправно. Право возвышается над всеми частными случаями, но само оно есть частный случай своего установления, посторонний как природе, так и Богу. Corpus подчиняется правилу, переходящему от одного случая к другому, этой прерывной непрерывности принципа и исключения, требования и нарушения. Юрисдикция заключается не столько в провозглашении абсолютного характера Права и его разъяснении, сколько в оговаривании того, чем право может быть здесь, вот тут, сейчас, в этом конкретном случае, в этом конкретном месте. Hoc est enim... : местный способ выговаривать - опространствленный, горизонтальный, - выговаривать не столько чтб есть право, сколько то, как право делается, как оно умеет-делаться и может-делаться в этом конкретном случае. Однако нет ни сущности случая, ни трансцендентального синтеза: есть только цепь последовательных восприятий, случайные контуры, видоизменения. Тут онтология модальна - она меняется и меняет, - являясь таковой в своей основе, полностью и исключительно. Вот по отношению к чему corpus выступает письмом.

То же и с телами: пространство тел оказывается юридическим в той мере, в какой пространство права есть пространство тел, сформированных отдельными случаями. Тело и случай приспособлены друг к другу. Каждому телу соответствует собственная юрисдикция: "hoc est enim..."

Итак, требуется corpus. Беспокойный дискурс, случайный синтаксис, склонение обстоятельств. Cliпатеп 32 - проза, склонная к неожиданностям, хрупкая, фрактальная. Не животное-тело смысла, но ареальность тел: да-да, тела протяженные вплоть до мертвого тела. Не труп, когда тело исчезает, но это конкретное тело как то, чем мертвый предстает в последней сдержанной прерывности своего опрост-ранствления: не мертвое тело, но мертвый как тело - другого не дано.

Требуется corpus: письмо мертвых, у которого нет ничего общего с дискурсом Смерти - и которое полностью соответствует тому, что пространство тел не ведает Смерти (фантазм упраздненного пространства), но взамен утверждает каждое тело в качестве умершего, этого конкретного умершего, разделяющего с нами протяженность своего здесь-покоится-прах. Не дискурс отдельного бытия-к-Смерти, но запись (l'ecriture) горизонтальности мертвых как зарождающейся протяженности всех наших тел - всех наших более чем живых тел. Corpus: нужно всего лишь суметь собрать воедино и огласить одно за другим тела, даже не имена их (ведь это не был бы в точности памятник), но их места.

Corpus станет топо-графией того кладбища, откуда мы происходим, - в отличие от того другого, что наполнено фантасмагорией Гниения, связанной с созерцанием Медузы. Топография, равно как и фотография, вечного покоя - не пародийная, но преисполненная мощи, дающая место сообществу наших тел, размыкающая наше пространство. Что вовсе не означает письма без боли - без ужаса, вполне возможно, но не без боли (или страдания), а также не без радости. Corpus:, ориентиры разбросаны, затруднены, наименования мест нечетки, указатели стерлись в неизвестной стране, маршрут в чужих краях потерян. Письмо тела - письмо чужой стороны. Не Чужое как Бытие или Сущность-Другого (с его омертвляющим взглядом), но чужое как страна: то отстранение, та удаленность, каковые и есть страна - во всякой стране и во всяком месте. Страны - не территории, не области, не земли, это просторы, которые мы преодолеваем, никогда не объединяя их в сводные таблицы, не подводя их под понятие. Страны всегда чужие - чужое в качестве страны, областей, краев, переходов, переездов, открывающихся пейзажей, неожиданных рельефов, дорог, ведущих в сторону, ведущих в никуда, уходов, возвращений. Corpus: письмо, которое посещает одну за другой все страны тела.

Вхождения

Нам нужен некий corpus вхождений тела: вхождений словарных, языковых, энциклопедических - всех topoi 33, посредством которых можно было бы ввести тело, составив список всех статей о нем, указатель его мест, положений, планов и изгибов. Corpus оказался бы записью этой долгой прерывности вхождений (или же выходов: двери всегда имеют створки). Сейсмограф с неощутимо точньми зондами, чистая литература вторгающихся тел, доступ, эксцесс, отверстия, поры и проходы всех без исключения кож, шрамы, пупки, герб, части и поля, тело за телом, место за местом, вход за входом за выходом. Тело есть топика всех подступов к нему и входов, его тут/там, fort/da, его движений взад-и-вперед, глотков-и-плевков, вдоха/выдоха, зияющего в нем и замкнутого.

Итак, corpus возможен только в том случае, если имеется доступ к телам и если они не являются непроницаемыми, согласно определению, которое дает им физика. Ибо если это так, то corpus оказывается совокупностью ударов, броуновским движением сталкивающихся и разлетающихся в стороны частиц или молекул. Но так оно и есть. Тела непроницаемы для языков, а последние непроницаемы для тел, сами являясь телами. Каждый язык - твердый и обширный блок значений, partes extra partes, verba extra verba 34, компактные слова, непроницаемые друг для друга, а также для вещей. Таково и слово ТЕЛО, которое тут же прячет собственное вхождение, инкорпорируя его в свою непрозрачность. Corpus, corpse, K?rper, соrро 35, тело и крик, душа и тело, очертя голову, вернее тело.

Два тела не могут в одно и то же время занимать одно и то же место. А значит, вы и я-мы не можем быть одновременно в месте, где я пишу, и там, где вы читаете, где я говорю и где вы слушаете. Без разрыва не бывает контакта и взаимодействия. Факс проходит быстро: однако скорость относится к опространст-влению. У нас - у вас и у меня - нет никакого шанса коснуться друг друга, как нет и шанса коснуться вхождений тел. Дискурс обязан указывать на свой источник, на точку, откуда он исходит, на свое условие возможности и на приводящий его в действие рычаг. Но я не могу говорить оттуда, где вы слушаете, а вы - слушать там, откуда я говорю, и никто из нас не может слушать там, откуда говорит (и говорится).

Тела непроницаемы: проницаема одна лишь их непроницаемость. Подступ как стена, в которой нет пустот. Может быть, corpus - это некое плотное письмо, набор глухих ударов и сдавленных синкоп прямо на необшитой стенке смысла? Слова, восстановленные прямо на губах, прямо на странице, на чернилах или на экране, возвратившиеся, не успев отбыть, не распространившие своих значений. Здесь не о чем рассуждать, нечего сообщать - кроме тела, тела и тела. Сообщество тел, отчаявшихся от записывания, успокоенных выписыванием. Сообщество чужих тел.

Необходим corpus - такой бесконечно простой: отработанный перечень тел, список их вхождений, речитатив, что сам доносится из ниоткуда и не столько даже доносится, сколько объявляется, записанный и повторяемый, как если бы я говорил: стопа, живот, рот, ноготь, рана, ударять, сперма, грудь, татуировка, питаться, нерв, трогать, колено, усталость... Разумеется, неудача не случайна. Тела абсолютно неприкосновенны. Каждое из них - это дева, весталка на своем ложе, и "девственный" не означает "закрытый", но означает "открытый". Девственно именно "открытое" - оно остается таким навсегда. Недоступной остается именно заброшенность - протяжение без входа.

И в этом - двойная неудача: провал, когда говоришь о теле, провал, когда о нем молчишь. Double bind", психоз. Единственным вхождением тела, единственным доступом, возобновляемым при каждом из таких вхождений, является приступ безумия.

Тело, corpus, corpus hoc - неизлечимое безумие. He расстройство, не бред, не мания, не меланхолия, являющиеся вполне обычными болезнями "души". Но гордое, неискоренимое, напряженное безумие - всегда неотвратимое во всей полноте своего присутствия, во всей полноте "я", а также "мы", во всей полноте "мгновения". Резкое размыкание в полном сосредоточении, размыкание полному сосредоточению. Опространствленный нервный сгусток, сплавляющий в сердцевине вещей все, что есть своего, и позволяющий себя присвоить только путем его же растяжения, только когда он становится при себе собственной чужбиной, только когда делает из смысла - своего смысла - вдобавок и нечто совершенно иное - протяжение, без которого смысл хотя и мог бы быть вполне осмысленным, но никогда и нигде не имел бы места. Через это безумие мы входим в тело, а через все вхождения тела - включая то, какое каждое тело и есть, - мы подступаемся к этому безумию.

Однако "приступа" не существует. Безумие тела - это не кризис, не патология. Безумие - это лишь отвязанная и растянутая бесконечность местоимения, которое стянуто в самом себе. Безумие есть подобное преподнесение места.

Для вас и для меня в одном и том же месте в одно и то же время не существует ни припадка, ни судороги, ни пены, ни местоположения. Нет ни тайны тела, которая сообщалась бы нам, ни тайного тела, которое требовало бы разоблачения. Если что и "разоблачено", так это то, что тела более зримы, нежели всякое разоблачение.

Итак, я уже завершил разговор о телах - я еще не начинал его. Я не перестану высказывать это не-нача-ло, а оно - само тело данного слова, мой рот, моя рука, мой мозг - не перестанет об этом молчать. И молчать при всей той очевидности, к которой, однако же, не подступиться, ибо она не видна. Я закончу тем, что скажу тяжеловесно: тело есть то, что в стороне, - такова достоверность, которая возвращается к нему и которую оно нам не разрешает разделить с ним.

Эта скудная программа заранее известна. Притом что она - единственная разумная программа любого дискурса, посвященного "телу". Ставя "тело" в программу, мы ставим его в стороне. Кто может знать, вот в эту самую минуту, какое тело обращается - обращено - к каким другим? Кто, в эту самую секунду, может прикоснуться к телу слов, рассеивая бестелесное, делающее их словами?
Однако мы не утверждаем, что тела невыразимы и что подступиться к ним можно с помощью невыразимого. Тема невыразимого, или несказанного, всегда служит делу слова - то есть сказа - более высокого, более благородного, более тайного, молчаливого и возвышенного: чистое сокровище смысла, к которому имеет доступ тот, кто соединяется с Богом. Но "Бог умер" означает: у Бога больше нет тела. Мир больше не является ни опространствованием Бога, ни опростран-ствованием в Боге - он становится миром тел. Мир иной распадается как тело Смерти, как Воплощенная Смерть: гниение, при котором гибнет пространство, чистое сжатие, размельчение, растворение тела в пленительной невыразимости, кишащей тем, что не имеет имени ни в одном языке, - той запредельностью трупа, в чем Тертуллиан, Боссюэ и сколькие еще другие заставляют усматривать исход мира. Безымянный Бог исчезает вместе с тем, для чего не существует имени: он умирает в нем, оказывается мертвым, или Воплощенной Смертью, то есть вообще не телом.

Возможно, что вместе с телом Бога исчезли и все вхождения всех тел, все идеи, образы, истины, интерпретации тела - и что на нашу долю достался лишь анатомический, биологический и механический корпус. Но даже это, это именно и означает: тут - мир тел, мирность тел, а там - усеченный дискурс, бестелесное, смысл, чья направленность, чьи входы и выходы не поддаются больше расшифровке.

Таково отныне условие смысла: отсутствие входов и выходов, опространствование, тела.

Следует продолжать говорить о том, что уже невозможно сказать. Нельзя не продолжать прижимать слово, язык и дискурс к этому телу, поддерживая неопределенный, прерывистый, тайный и все же настойчивый контакт. Где-то, тут или там, можно в этом не сомневаться, произойдет рукопашная схватка (un corps a corps) с языком, рукопашная схватка со смыслом, из которой, тут или там, может возникнуть показ тела касаемого, называемого, выписываемого вне смысла, hoc enim" 37.

Тела во славе

В действительности тело Бога было телом самого человека: плоть человека была тем телом, что даровал себе Господь. (Человек есть тело - непреложным образом - или же его не существует: либо тело Бога, либо мир тел, ничего другого. Поэтому "человек" "гуманизма", обреченный означивать, сверхозначивать, недооз-начивать собственное тело, постепенно утрачивал и это тело, и самого себя.) Бог сделал себе тело, сделался протяженностью и замесом ex limon terrae* - протяженностью из жирной, гладкой, податливой глины, из яервоматерии, состоящей целиком и полностью не из субстанции, но из модализации, или изменения. Создавая limоп и формуя из limon'u тело. Бог тем самым модализуется, или изменяется, но при этом его самость - сама по себе не что иное, как безграничные растяжение и расширение модусов. Следовательно, "творение" не есть создание мира из неведомой материи ничто, но такая ситуация, при которой материя вообще (просто то, что существует) в своей основе меняется: творение - не субстанция, но растяжение и расширение "модусов", или, если говорить точнее, оно показывает то, что есть. Тела суть показ Бога, и иного выказывания не существует - если только выказывается Бог.

Значит, именно Бог выказывается мертвым в качестве мира тел. С одной стороны - божественное тело, разложившееся, сгнившее, окаменевшее - перед лицом Медузы и Смерти, - а с другой, как оборотная сторона все той же смерти Бога, - божественное тело, выставленное в показе, первейшая материальная протяженность мира тел. Бог бесконечно меняющийся. То есть: Бога нет, как нет и богов, - есть только места. Места: они божественны, потому что освобождены от Тела Господня и от Воплощенной Смерти. Божественны той разомкнутостью, в которой рушится и отступает все "божественное", обнажая мир наших тел. Места обнажения, места лишения, места liтоп terrae.

Так распределяется слава Бога: Смерть, Свет. Гниение как Мистерия, грязь как обработка, как ductus 39 мест. Целая онтотеология пронизана, проникнута этой двойственной истиной тела как тела во славе. Один и тот же или почти один и тот же жест - жест, который мы непременно будем с постоянством раздваивать, но и удваивать, - утверждает Бога как Тело Смерти - и отдает пространство во власть приумножающихся тел. Одним и тем же жестом выражаются отвращение и пристрастие, привычные для тел.

Либо тело во славе является преображенным протяженным телом, либо оно есть сама протяженность, форма, образованная готовой клепке глиной. Или - или зараз.

Протяженность славы, ее охват: "Весь Космос, растянувшийся в пространстве, есть лишь расширение сердца Господня" (Шеллинг). Слава протяженности: "В глазах пребывает огонь; в языке, образующем слово, - воздух; в руках, коим свойственно осязать, - земля; вода - в детородных органах" (Бернар Клервосский).

В мужском теле, которым наделил себя Творец, в этих мужчине и женщине, которыми он одарил себя в качестве тела, он не повторяет свой образ. Мощь Творца зависит от исходной деконструкции любого узнаваемого образа. Сотворенный мир подражает одному неподражаемому. Тело есть образ - но лишь в той мере, в какой образ есть видимое невидимого, пластический осколок опространствования.

Сама идея "творения" - идея или мысль об изначальном отсутствии Идеи, формы, образца, предварительного наброска. И если тело сотворено par excellence, если "сотворенное тело" - это тавтология, а точнее "сотворенные тела", ибо тело (le corps) всегда есть множественное число 40, в таком случае тело - это пластическая материя опространствования без формы и Идеи. Тело - сама пластичность расширения, растяжения, сообразно которому имеют место отдельные существования. Образ, каковым оно тем самым выступает, не имеет отношения ни к идее, ни в целом к "представлению" - видимому (и/или умопостигаемому) - чего бы то ни было. Тело - не образ- чего-то. Тело есть вхождение в присутствие, наподобие образа, который возникает на теле-и киноэкране, появляясь из его пустой глубины, будучи опространствованием этого экрана, существуя в качестве его протяжения, - такого, что выставляет напоказ, раскладывает эту ареальность не как идею, данную моему видению точечного субъекта (и в еще меньшей степени как тайну), но прямо на моих глазах (моем теле) как их ареальность, ибо они сами приходят к этому приходу, опространствленные, опрост-ранствляющие, сами являются экраном - и не столько "видением", сколько video. (Не "video" = "я вижу", но видео в качестве родового имени для обозначения технэ вхождения в присутствие. Технэ: "техника", "искусство", "модализация", "творение".)

Это ареальное тело, это тело-видео, тело-ясность-экрана есть славная вещественность вхождения. Вхождение имеет место к присутствию, которое нигде в другом месте не имело места и его не будет иметь и которое не поставлено (presente), как и не может быть представленным, вне этого вхождения. Так, само вхождение не прекращается, оно идет нарастая, оно есть хождение взад-и-вперед, ритм рождающихся, умирающих, открытых, закрытых, наслаждающихся, страдающих, соприкасающихся, отстраняющихся друг от друга тел. Слава есть ритм, или пластика, этого присутствия - местного, непременно местного.

Воплощение

Но традиция предоставляет и иную версию вхождения в присутствие и его технэ. Иная, та же самая - неразличимые отчетливые версии, соединившиеся, как в любви. Тело "вообще" всегда было на границе этих двух версий - там, где они соприкасаются и одновременно друг от друга отталкиваются. Тело - истина тела - всегда было про-межутком между двумя смыслами, его промежутки - между правым и левым, верхом и низом, передом и задом, фаллическим и це-фалическим, мужским и женским, внутренним и внешним, смыслом чувственным и смыслом умопостигаемым - лишь взаимовыражают друг друга.

Другая версия вхождения зовется воплощением. Когда я говорю: verbum carofactum est (logos sarx egeneto) 41, то я в каком-то смысле утверждаю, что caro составляет славу verbum, обеспечивая его подлинный приход. Но тут же я говорю, уже в совершенно ином смысле, что verbum (logos) образует настоящее присутствие и смысл саго (sarx). И если, в каком-то одном смысле (я повторяю), обе эти версии сопринадле-жат друг другу и "воплощение" является названием для них обеих сразу, то в каком-то другом смысле они взаимоисключающи.

Они взаимоисключающи, как уже друг друга исключают, в приведенной фразе из философского Евангелия, понятия "logos" и "sarx". Чтобы сформулировать данное предложение, необходимо заранее располагать этими понятиями или Идеями. Философское Евангелие опирается на названное положение: оно даже с самого начала его возвещает. En arche en о logos, inprincipio erat verbum 42: были первопричина и начало, все это уже было, это "до" и это "после". Когда кто-то начинает, он уже покинул промежуток: промежуток не имеет места (как если бы мы никогда не могли начать с промежутка места, с тела или иметь дело с рождающимся телом: и это несмотря на то что здесь, именно здесь и хочет быть Евангелие Рождения в собственном смысле слова; впрочем, ясно, что в действительности начало в качестве principium - это не рождение, а стало быть, не тело...). Когда кто-то начинает, абсолютное предшествование уже налицо.

(Когда кто-то (on) начинает: так кто же начинает так, произнося слова "Еn arche en о logos..."? Это ангел, вестник без тела, он и приносит весть о воплощении. Ангельская логика западного благовещения.)

Поскольку предшествование задано, тело расположено по нисходящей линии родства (egenefo). Оно заранее подчинено родственной связи, связи, которая стирает или, по крайней мере, сужает опространство-вание рождения. Раз тело прежде всего это сын, оно соответствует не столько пространству, сколько времени, преемственности и развитию. Оно происходит от отца (от его славы), распространяя во тьме его свет. Тело есть внедрение, развитие начала во тьме того, что идет за ним следом, того, что остается внизу.

Однако именно во тьме и как тьма тело и было зачато, замыслено. Оно замышлялось и обретало форму в платоновской пещере - по образу этой пещеры; как темница или могила души. Путем воплощения первопричина внедряется в то, что ее затемняет и заслоняет. С самого начала тело замыслено в страхе такого удушения. Тело-пещера есть пространство тела, которое видит себя изнутри, видит изнутри (не рождаясь) чрево матери или само себя в форме собственной матки, - ни отца, ни матери, настоящая темень самозарождения. Таким образом, ночной глаз пещеры видит себя, видит себя погруженным в ночь, лишенным дневного света. Тело - это субъект темноты, а его сумеречный взгляд вдобавок уже есть след, остаток света, знак солнечного видения. Будучи luxin tenebris", тело воплощения - это знак, самым абсолютным образом.
Знак, то есть знак смысла, иначе говоря, не приход смысла, но возвращение, отсылка к смыслу как чему-то внутреннему, как к некоему "внутри". Тело есть отсылка "вовне", каким оно является, к тому "внутри", каким оно не является. Вместо того чтобы быть протяженным, тело изгоняется в сторону собственного "нутра", достигая того самого предела, где знак упраздняется в представленном через него присутствии.
Ангельская логика и весь корпус философских тел от начала до конца подчинены закону означивания таким образом, что именно значение (или представление) придает телу смысл, превращая его само в знак смысла. Все тела суть знаки, точно так же как все знаки суть тела (означающие).

Тело означающее
По правде говоря, мы не знаем, не мыслим и даже не можем вообразить себе иного тела, кроме как означающего. И совершенно не важно, здесь ли это тело, является ли оно неким тут или вон там места, главное, прежде всего, чтобы оно действовало как наместник или викарий смысла. Мы способны представить себе только полностью истерийные тела, столбенеющие от представления другого тела - тела-смысла, - в остальном же мы представляем их себе как "тела" здесь-покоящиеся, просто потерянные. В судороге означивания тело напрочь отрывается от тела - в пещере остается труп.
Временами это "тело" само есть то "внутри", где формируется или проецируется представление (ощущение, восприятие, образ, память, понятие, сознание), - и в этом случае "внутри" предстает (и предстает самому себе) как чуждое телу, то есть как "дух". Временами тело - это означающее внешнее, или "вовне" ("нулевая точка" ориентации и цели, исток и приемник отношений, бессознательное), и в этом случае "вовне" выступает сгустком внутреннего, доверху заваленной пещерой, переполненной интенциональностью. Так, тело означающее не перестает обмениваться внутренним и внешним, уничтожая протяженность в уникальном органоне знака, - там, где образуется и откуда заимствует форму смысл. Конкретные философские направления ничего особо не меняют: идет ли речь о дуализме "души" и "тела", о монизме "плоти" или о культурных и психоаналитических символизациях тела, тело всегда структурировано как возвращение к смыслу. Воплощение структурировано как декорпорация.
Вот таким способом, сообразно этой структуре или этому (со)стоянию, тело означающее не перестает себя выстраивать. Оно - инстанция противоречия par excellence. Или, скорее, так: через него и в нем существует всякое значение (например, телесность языка), значение располагается в его пределах, имея достоинство, равное одному лишь пещерному мраку, и, наконец, как всякий знак вообще, тело означающее образует преграду для смысла. Или, по-другому выражаясь, именно с него и начинается всякое значение, именно его на самом деле и толкует смысл, но тогда его собственное место "тела" становится более чем сокровенным местом бестелесной свойственности. Как бы то ни было, тело готовит себе ловушку из знака и смысла - и всеми своими частями в нее попадает. Если оно - знак, то оно не может быть смыслом: ему, следовательно, нужны душа или дух, которые были бы настоящим "телом смысла". Если тело - смысл, то тогда это не поддающийся расшифровке смысл его же собственного знака (мистерийное тело, то есть снова "душа" или "дух").
Тело означающее - весь корпус философских, теологических, психоаналитических и семиологиче-ских тел - воплощает лишь одно: абсолютное противоречие невозможности быть телом, не будучи при этом телом некоего духа, который его дезынкорпори-рует, то есть отторгает.
То же самое - не менее наглядно - демонстрирует литература. Поддавшись искушению, можно было бы сказать, что если философия никогда не знала тела (отличного от духа), то в литературе, напротив, нет ничего, кроме тел (что можно утверждать и об искусстве в целом). Однако литература - по крайней мере та интерпретация литературы (и искусства), согласно которой она уже есть воплощенная философия..., - являет нам одно из трех. Либо вымысел, игру представлений, что, безусловно, трогает (страх и сострадание, смех и мимика), но сама эта трогательность признается мнимой, защищенной, отдаленной, короче говоря, "духовной" (настоящую проблему касания и в целом литературной и художественной чувственности, настоящую проблему эстетики еще предстоит в полной мере поставить - или чуть ли не так, - поскольку тела являются прежде всего означающими). Либо неистощимые ресурсы тел, самих по себе переполненных значениями, создаваемых единственно с тем, чтобы значить (словно из-за переизбытка философского рвения...): не говоря уже о телах Дон Кихота и Квазимодо, а также обо всех телах Бальзака, Золя и Пруста, есть ли вообще в литературе тела, которые не превращались бы в знаки? (Там, где таковые существуют, - и к этому я еще вернусь - мы покидаем пределы "литературы".) Либо, наконец, само производство (творение?) литературы, предлагающей себя лично и в полном объеме (en corps) (воспоминания, фрагменты, автобиография, теория), литературы непринужденной и натянутой, сверх-означающей - подобно тому как "бьющееся в судорогах (наслаждающееся) тело" писателя 44 пишет рукой самого же писателя (вспомним Ролана Барта), - отчаянно вырабатывающей значения вплоть до их полной утраты и все же продолжающей их порождать.
Если и существует нечто иное, иное тело литературы по сравнению с этим означаемым/означающим телом, то, не образуя ни знака, ни смысла, оно не будет даже написано. Оно окажется письмом, если "письмо" указывает на то, что уклоняется от означивания и что в результате выписывается. Выписывание производится игрой не-значащего опространст-вования, когда слова, всякий раз заново, отделяются от смысла и отдаются во власть их протяженности. Слово, пока оно не поглощено без остатка каким-нибудь смыслом, остается в своей основе протяженным, находясь между другими словами, стремясь к ним прикоснуться, но при этом не присоединяясь к ним - а это и есть язык как тело.
Последнее допущение тела означающего - политическое. "Политическое тело" - тавтология или, во всяком случае, очевидный факт для всей традиции в целом, какие бы разнообразные формы оно ни принимало. Политическое основание покоится на абсолютном круговращении значений: сообщество располагает телом в качестве смысла, а тело - сообществом в качестве смысла. Следовательно, тело располагает сообществом - его учреждением - в качестве знака, а сообщество располагает телом - телом короля или ассамблеи - в качестве знака. Таким образом, бесконечным пред-положением оказывается тело-сообщество, имеющее двоякое значение. С одной стороны, в целом смысл тела состоит в его органической близости самому себе, в его ощущаться и прикасать-ся, связанных с субъектом (res inextensa"): иначе говоря, смысл тела - в ощущении, полностью и абсолютно. Соответственно с другой стороны, индивидуированные тела сопринадлежат друг другу в общем теле, чья субстанция (опять же res inextensa) создает основу для разоблачения политической тайны. (Иными словами, при политическом режиме смысла нет никакой res extensa, никакого пространства для бъпь-между-нами или для быть-со-в-местно - и никакого пространства для тел, для их путей, встреч, неповторимых случаев, происходящих с ними, для их постов и положений на работе, при обмене и любом неопределенном отклонении от "общих условий". Поскольку этот режим себя исчерпал, возникает подозрение, что политика перестает быть заботой инкорпорированного смысла: скорее, она начинается и заканчивается телами. При этом дело не в том, существуют или же не существуют справедливость и несправедливость, равенство и неравенство, свобода и заточение: речь не идет о том, чтобы наделить данные вещи значением, речь идет о том, чтобы дать им место [и места] и даже измерить [пусть они и безмерны]. Размеры жилища, мастерской, инструмента, время поездки на транспорте, траектория пути: hoc est политическая протяженность. Для большей ясности представьте себе под ледяным дождем в горах шестерых беженцев, держащих над своими головами единственное одеяло.)



Черная дыра
Знак-самого-себя и само-бытность знака46: такова двойная формула тела при всех тех состояниях и возможностях, которые мы за ним признаем (с тех пор как то, что мы "признаем", зависит a priori от порядка смысла). Тело означает само себя в качестве те-ла(,) воспринимающего внутреннее(его): достаточно проанализировать все то, что было сказано о человеческом теле, о его прямохождении, его отстоящем большом пальце, о его "глазах, в которых плоть становится душой" (Пруст). Так, тело являет само-бытность знака, то есть реализованное единство означающего и означаемого, конец внешнего, смысл прямо на чувственном - hoc est enim.
Все наши семиологии, все наши мимологии, все наши эстетики устремлены к этому абсолютному телу, к этому сверх-означающему телу, телу смысла внутри смысла тела. Здесь осуществляется символическая функция как таковая: объединение в чувственном частей умопостигаемого, объединение в умопостигаемом частей чувственного. Как раз поэтому тело Бога и образует символ для всей нашей традиции - то есть тело Человека, этот живой храм божества.
Однако тело становится этим Живым Храмом - Жизнью как Храмом и Храмом как Жизнью, соприка-сать-ся как священной тайной, - только если окончательно замкнуть лежащий в его основании круг. Смысл должен образовывать тело, в самом себе и навсегда, чтобы тело могло образовывать смысл, - и наоборот. Таким образом, смысл "смысла" есть "тело", а смысл "тела" есть "смысл". В этом взаиморастворении точно так же исчезает обретенное значение. И именно в этой точке исчезает само тело: как раз для того, чтобы достичь подобного пика значения, "тело" и пребывало в постоянном напряжении, отчаявшееся, разрывающееся между невыразимым и невыразимым - тем более чуждое, чем более близкое. Тело вообще есть орган смысла: но смысл смысла состоит в том, чтобы быть органом (или ofganon'OM) абсолютным образом (можно также сказать: системой, сообществом, общностью, субъективностью, целесообразностью и т.д.). Следовательно, тело вообще - не что иное, как само-символизация абсолютного органа. Тело: невыразимое, как Бог, ничего не выказывающее во внешнем некоторой протяженности, орган организации-самого-себя, невыразимое, как разложение, вызванное само-перевариванием (Воплощенная Смерть), - невыразимое и как та сокровенная тек-стура-самого-себя, к которой изо всех сил стремится философия "собственного тела" ("то, что мы именуем плотью, эта внутренне оформленная масса, не имеет названия ни в одной философии" - Мерло-Понти). Бог, Смерть, Плоть: тройное название тела во всей он-то-теологии. Тело - окончательная комбинация, общее допущение этих трех невозможных имен, где исчерпывается всякое значение.
Это тело уходит вглубь самого себя - в глубину Смысла, - так же как туда уходит смысл, достигая своей смертельной глубины. Тело это образует в точности то, что в астрофизике называется черной дырой: звезда таких размеров, при которых ее гравитация поглощает ее собственный свет; звезда, сама в себе гаснущая и падающая, так что во вселенной, в центре этой звезды и ее небывалой плотности, возникает черная дыра отсутствующей материи (а заодно и "конец времени", противоположность "big bang'''a47, это измерение конца света в пределах самого же света). Нет ничего удивительного в том, что метафизическое или мистерийное тело, тело воплощения и смысла становится в конечном счете дырой. Поскольку оно есть тотальное означающее смысла, смысл которого - образовывать-тело, тело есть также конец означающего, абсолютное стяжение, или свертывание, знака, чистый смысл прямо на чистом смысле, hoc estenim corpus теит, притом что здесь hoc обозначает полнейшее отсутствие внешнего, сжавшуюся в себе не-протяженность, не столько непроницаемость, сколько ее избыток, непроницаемость, примешанную к непроницаемости, бесконечную интуссусцепцию, заглатывание самого себя свойственным, вплоть до полного опустошения его центра, - на деле продолжающееся и за пределами центра, за пределами всякого следа опространствования (которое еще удерживается "центром") и заводящее в ту пропасть, где дыра поглощает все вплоть до собственных границ.
Ничего удивительного, если наши мысли, понятия и образы, вместо того чтобы задержаться в протяжении границ, проваливаются в дыры: пещеры, орущие рты, пронзенные сердца, interfaces eturinam", черепа с зияющими глазницами, кастрирующие ва-гины, не размыкания, но выемки, вылущивания, обвалы - и тело от начала до конца как собственный бросок в не-место.

Рана
Здесь - в месте не-места и больше нигде, кроме как в этом "месте" без своего другого места, - пробивается дух, бесконечное сжатие в себе, дыхание или ветер, который один наполняет все дыры.
Душа есть форма тела, а значит, сама есть тело (протяженная психика). Однако с^-не-форма, или сверх-форма той дыры, куда бросается тело. В случае души тело входит, в случае духа - возносится. Дух есть снятие, сублимация, измельчение любой формы тел - их протяженности, их материального распределения - в очищенном от примесей, проявленном существе смысла тела: дух есть тело смысла, или полнокровный смысл (en corps). Дух есть орган смысла, или истинное тело, тело преображенное. В этом - весь дух христианства, вернее христианства как теологии Святого Духа: религия дыхания (уже в иудаизме), неощутимого прикосновения, религия глагола, речения, испарения - тлетворный запах смерти и благоухание Вечности, запах святости (уже в иудаизме, но также и в исламе), - религия выдоха и вдоха, или всеобщая пневматология; религия преемственности: Дух переходит от Отца к Сыну (матери же достаточно быть непорочным чревом, через которое пройдет это дуновение); сын - это тело, не расширение, творящее тела, но тело духа, собранное, сосредоточенное на своем дыхании, приносимое в жертву отцу, с которым, испуская дух, оно соединяется, это тело последнего крика, последнего вздоха, в котором - окончательный извод всего. Pater, hoc est enim corpus теит: spiritus enim sanctus tuns'".
Сын есть Тело Духа, что рассеивается в присутствии Отца, исчезает на пути к Нему в испарениях и выделениях священной жертвы: пот, вода и кровь, слезы, стоны и крики. Здесь испаряющийся дух и выказывает в самом точном смысле собственное тело: Ессе homo".
Но тем самым раскрывается то, что и делает его настоящим телом дух(а): это рана; тело, проникшее в раны Его.
Здесь, в этой же точке не-места духа, тело предстает как рана: еще один способ истощить тело, измельчить его смысл, его испарить, пролить, разрезать, его, выказанное незащищенным, оставить. Дух собирает то, чем кровоточит рана: в том и другом случае тело хиреет, мертвее и живее мертвого, оно лишено надлежащей меры смерти - это тело обыскиваемое, оскверняемое, казнимое.
Именно таким способом, дополняя прочие, возвещает о себе мирность тел. Истерзанные, разорванные, сожженные, волочимые, депортированные, избиваемые, пытаемые, ободранные тела, плоть, приведенная на бойню, неистовое надругательство над ранами. На этой бойне трупы не являются мертвецами, это не наши мертвецы: это наваленные друг на друга, слипшиеся, перетекающие друг в друга раны, и земля брошена прямо на них, не прикрытых саваном, которым должно измеряться опространст-вование каждого отдельного мертвого. Рана не зарубцовывается, она остается открытой, тела не воспроизводят заново свои ареалы. Словно пребывая на оборотной стороне духа, они сублимируются в дым, испаряются, становясь туманом. Тело и здесь утрачивает свою форму и смысл - а смысл уже утратил всякое тело. Если тела начнут концентрироваться снова, окажется, что они не более чем уничтоженные знаки: на этот раз не в настоящем смысле, но в настоящей исчерпанности смысла.
Трудно сказать, в какой степени концентрация (заглавные буквы: KZ") помечала собой рождение нашего мира: концентрация духа, распаленная САМОСТЬ - и концентрация тел, массы, сборища, толкотня, скопления, прирост, демографические скачки, истребление, большие числа, потоки, статистика, навязчивое, анонимное, экспоненциальное присутствие - в первый раз - народонаселения мира. Но такая концентрация прежде всего дает увидеть и потрогать рану. Прежде всего - не приумножение тел, но единство, единообразие раны: тела нищеты, тела голода, тела битые, тела проституированные, тела искалеченные, тела зараженные, тела распухшие, тела перекормленные, слишком body-builded, слишком напряженные, слишком оргаз-мические. Сплошная рана: она - их знак, так же как и смысл, - иная и та же самая фигура истощения в пределах знака-самого-себя.
Именно так и продуцируется мир тел, и этот мир в конце концов - единственный настоящий продукт нашего мира. Все сводится к нему: нет разницы между "естественными" и "техническими" явлениями (циклон над Бангладеш с сотнями тысяч погибших, десятками миллионов пострадавших неотделим от демографии, экономики, отношений между Севером и Югом и т.д.); или же, если взять другой срез, общество, увеличивающее число маргинальных форм и исключений, само обрекает себя на них, судорожно ими заражается до самой своей сердцевины (наркотики, СПИД), и это тоже тела, и это тоже их раны. Итак, всемирным в первую очередь является не то, что непременно занимает всю планету (хотя и это верно), но то, что на месте космоса и его богов, на месте природы и ее обитателей распределяет и собирает тела, пространство их протяженности, показ их оголения.
Этот мир тел, или же мир = тела = "мы", по существу дарит нам и наш шанс, и нашу историю. Это значит также, что он по-прежнему предшествует нам и что нам предстоит его открыть. Вплоть до настоящего момента, напоминаю, прежде всего обнаруживалась рана. Начиная с первой мировой войны (то есть после одновременного изобретения нового правового пространства для между-народной политической экономии и нового боевого пространства для неслыханного количества жертв) эти сдавленные со всех сторон тела являются преимущественно принесенными в жертву.
Вернее, они даже не принесены в жертву. Слово "жертва" выражает либо слишком много, либо слишком мало из того, что мы делаем с телами. Этим выражается (в принципе) продвижение тела к той самой границе, где оно становится общим телом, духом единения, чьим наличным материальным символом оно и выступает (hoc est enim...), - абсолютным отношением к себе смысла на крови, крови на смысле. Но у нас больше нет жертвоприношений, это больше не наш мир. Кровь, текущая из наших ран, течет ужасно - всего лишь ужасно, - подобно тому как из ран Христа вытекал и капля за каплей рассеивался Дух. Нет Грааля, чтобы собрать эту кровь. И отныне рана - это только рана, и все тело - это только рана.
Итак, с самого начала еще и эта рана, которая есть всего лишь собственный знак, не означающая ничего иного, кроме страдания, когда тело сжимается, - тело собранное, подобравшееся, лишившееся своего игрового пространства. Это не несчастье (образующее знак трагедии, в'дальнейшем не поддающийся расшифровке) и не болезнь (указывающая на свою причину и на здоровье: там нет неперевязанных ран), но это боль, абсолютная боль, та рана, что открыта на себя, знак самого себя, вобранный самим собой настолько, что он перестает быть и знаком, и собой. "Глаз без века, уставший видеть и быть видимым" - вот что говорит Марсель Энафф52 о нашем западном теле, завершающем программу, предначертанную Садом. Порно-графия: нагота, на которой запечатлены стигматы раны, ушибы, трещины, шанкры от работы, досуга, глупости, унижений, дурного питания, ударов, страхов, - незабинтованная, незарубцовывающаяся, незакрывающаяся рана.

Corpus, анатомия
Из раны вытекает смысл, капля за каплей, ужасно, смехотворно, - но, может быть, даже спокойно,
если не радостно?
Это тот самый вопрос, какой и ставит обескровленный рассвет, брезжущий над миром тел. Сумеем ли мы справиться с этой утратой смысла, обретем ли смысл этой утраты - но без уступок и без обмана? Сумеем ли достичь того, что уже простирается и открывается отправляясь от нее? А именно - мира тел, каким его высвобождает или пропускает продырявленный финал органона смысла?
Сумеем ли мы для начала, к примеру, понять, что эта утрата тела-смысла - образующая собственно наше время и дающая ему его пространство - хотя и '. причиняет нам страдания, но не погружает все же в страх? Ибо страх страшится как раз отсутствия смысла. Он есть его меланхолическое инкорпорирование или же истерийное (мистерийное?) воплощение, но при всех случаях он придает смыслу его смысл страха. Страх дается как смысл и, наконец, он сам служит еще одной формой невероятной концентрации, той формой-пределом, где и следует вообразить исполненный страха Святой Дух (утративший святость?). Однако страдание не дается как смысл. Мы страдаем, поскольку организованы для смысла, и его утрата ранит нас, режет по живому. Но страдание образует смысл утраты не больше, чем утраченный смысл. Страдание есть лишь его лезвие, ожог, наказание.
Здесь, в точке страдания, может быть только один "субъект" - разомкнутый, рассеченный, анатомированный, деконструированный, разобранный, разжавшийся. Рассвет опространствления, сама ясность, риск и шанс ареальности в качестве того, чему мы показаны и что показывает нас, в качестве некоего мы - в качестве мы-мира.
Более пяти миллиардов человеческих тел. Скоро их будет восемь миллиардов. Не говоря о других телах. Человечество становится осязаемым', но то, что можно потрогать, это не "человек вообще", это отнюдь не родовое существо. Мы говорим о его не-ро-довой, не-обобщаемой природе. Мы устанавливаем модальную, частную онтологию его з<)есь-бытия, его бытия-в-качестве-тут-и-там, его здесь-покоится-прах, его движений туда-и-обратно. Что это за разомкнутое пространство между восемью миллиардами тел и в каждом из них, между фаллическим и цефалическим, между тысячью складок, положений, падений, бросков, разрезов каждого из них? Что это за пространство, где они соприкасаются и друг от друга отталкиваются, так что ни каждое из них по отдельности, ни все они вместе не могут быть поглощены чистым, пустым знаком самого себя или телом-смысла? Шестнадцать миллиардов глаз, восемьдесят миллиардов пальцев: чтобы видеть что? чтобы касаться чего? И если это только для того, чтобы существовать и быть этими телами, чтобы видеть, трогать и обонять тела этого мира, то чтб сумеем мы изобрести, дабы восславить их число? Сможем ли мы хотя бы его помыслить, когда мы так устали от раны, когда всего лишь устали?
Все возможно. Тела сопротивляются, эти твердые partes extra partes. Сообщество тел сопротивляется. Благодать одного преподносящего себя тела все еще возможна, как все еще доступна анатомия страдания - не исключающая и неповторимой радости. Тела требуют опять, повторно, сотворения. Не воплощения, какое наполняет духовной жизнью знака, но появления на свет и (со)разделенности тел.
Не тела, использованные для производства смысла, но смысл, раздающий и разделяющий тела. Вместо семиологического, симптоматологического, мифологического и феноменологического опустошения тел - опустошение мысли, письма, выданных и отданных телам. Письмо corpus'a как разделение тел, разделяющее их бытие-телом, но не означивающее его, им разделенное, а значит, отделенное от самого себя, от своего же смысла, выписанное по всему своему записыванию. Именно это в конечном счете в мире тел и выражается словом "письмо": тело, анатомированное таким смыслом, который не предъявляет значение тел и уж тем более не сводит тело к собственному знаку. Но этот смысл открыт, подобно "чувственным" смыслам, или, скорее, открыт их открытость/о, показывая их бытие-протяженность, - процедура означивания самого опространствления, в свою очередь способная опространствлять.
(И все-таки она неизбежно будет порождать значения. Я повторяю: такова наша организация. Но бытие в нас, существование, которое мы приводим в действие, есть бесконечная конечная приостановка названной организации, хрупкий, фрактальный показ ее анатомии. Письмо немногого стоит, если это разбегание или же хаос значений: оно представляет ценность, лишь находясь в напряжении прямо на системе означивания. Иначе говоря, в напряжении [каким мы являемся] быть с тем, чем мы являемся. В том анатомировании организации, без которого мы не были бы смертными, но были бы не более чем Воплощенной Смертью. Это напряжение есть дополнительный смысл (extension), обозначенный в нашей традиции "телом".)

То, что на письме не подлежит прочтению
Писать анатомический знак "самости", который не означает, но рассекает, отстраняет, показывает. Выпустить на волю зверя дискурса. Вспороть дискурс - а это, однако же заметьте, не что иное, как дать свободу его течению, его повторам, неожиданным поворотам, его импровизации (пренебрегая dia53 диалога и посредничеством смысловой конвенции, или, скорее, потихоньку от них отворачиваясь, незаметно и даже стыдливо). Скользить в сторону анатомии corpus'a. Но это не философско-медицинская анатомия вскрытия, не диалектическое расчленение органов и функций. Скорее анатомия перечисления, чем расчленения. Анатомия конфигураций, форм, то есть телесных-состояний, образов жизни, повадок, разновидностей дыхания, шагов, ударов, болей, удовольствий, мастей, обвиваний, задеваний, масс. Тела - на начальных подступах (то есть если подступиться к ним вплотную) - это массы: массы, преподнесенные так, что их не нужно ни с чем сочленять, соединять - ни с дискурсом, ни с повествованием: ладони, щеки, животы, ягодицы. Даже глаз - это масса, как и язык и мочка уха.
Это понятие массы не является физическим понятием, в еще меньшей степени является оно понятием "массовых феноменов", концептом Тарда или Фрейда, восходящим к концентрации (и позволяющим продемонстрировать, каким образом в "народной массе" отсутствует пространство для тел). Массы, всегда по-новому распределяющиеся и разбивающие протяженность тел на зоны, выступают местами плотности, а не сосредоточения. У них нет центра, нет черной дыры. Они находятся прямо на коже - и прямо на той ладони, в которую их можно взять. Это скученное, омассовленное пространство, просторная масса, протяженность, показанная как частица, как вес, как набухание, как ограниченный порядок - тот местный колорит, при котором partes extra partes уплотняют свою ареальность, не устремляясь, однако, вниз навстречу partes intra partes54.
Парадигмой этого, несомненно, является женская грудь - масса, локализующая столь многочисленные эктопии. Кормление, отделенность объекта, очевидность пола, самостоятельное движение, эрекция, выпуклость, удвоение, инверсия сильной конской груди, появление округлости, начало наклона: появление грудей служит образцом любого появления на свет как первейшей модализации ареальности - давая также понять, что данная модализация может называться, во всех значениях этого слова, эмоцией. Такое преимущество плотной, разделенной на зоны ареальности обозначается и опространствляется как ареола. В этой анатомии масс, а значит в пространстве эмоций, у corpus'a не остается больше ничего от noверхнооти записывания - в качестве записи значения. Никакого "исписанного тела", никакого письма прямо на теле и ничего из той соматографологии, в которую мы "на современный лад" подчас переводили таинство Воплощения, а заодно - в очередной раз тело в качестве чистого знака самости и чистой самости знака. Вот именно: тело не есть место письма (хорошо видно, к примеру, что с этого и нужно начинать, если мы хотим по справедливости высказываться о татуировке). Тело - это безусловно то, что пишется, но никак не то, где это пишется, и не то самое, что пишется: тело - всегда то, что письмо выписывает.
Выписывание происходит только посредством письма, но выписываемое остается тем другим краем, на который записывание, полностью означивая на одном краю, не перестает настойчиво указывать как на свой-другой край. Таким образом, во всяком письме тело и есть свой-другой край: тело (или больше, чем отдельное тело, или масса, или больше, чем отдельная масса) есть, следовательно, также очерк, начертание и черта (вот, смотрите, читайте, держите, hoc est enim corpus теит...). Во всяком письме тело это буква и в то же время - это никогда не буква, иначе говоря, оно более отложено, более де-конструировано, чем всякая буквальность и дословность, - "словность", которую уже нельзя прочесть. То, что на письме и собственно на нем не подлежит прочтению, - вот что такое тело.
 (Иными словами, ясно, что чтение следует понимать не как дешифровку, - напротив, чтение это "касаться" и "быть касаемым", то, что относится к массам тела. Писать, читать - дело осязания. Но опять же - и это тоже должно быть ясно - при условии, что осязание не сомкнется, не станет претендовать - как в случае картезианского касания - на привилегию того неопосредованного, которое свело бы воедино как все чувства, так и "сам" ("1е") смысл. К-асание также, и прежде всего, является местным, модальным, фрактальным.)
Повторяю: требуется, этот мир требует такое тело смысла, которое не наделяло бы тело значением и уж тем паче не заставляло бы его становиться собственным знаком и претворенной сущностью всех онто-теологий знака. Это - обратная сторона или прямая противоположность - другой край - воплощения, которое в прежнем мире монополизировало все формы моделирования, все опространст-вления тела. При воплощении дух делается плотью. Вот почему это Таинство par excellence вдобавок само себя раскрывает. Этот дух глаголит о своей плоти: hoc est enim corpus теит, изнутри всякого чувственного присутствия он выговаривает сам себя. То, что раскрывается этим Таинством, есть, следовательно, тело как раскрытая тайна, абсолютный знак самости и сущность смысла, Бог, укрывшийся во плоти, плоть в самой себе субъективированная,
словом, то, что в полном блеске Таинства зовется "воскрешением".
Но речь здесь идет о таком теле, или, скорее, о таком множестве тел, которые никакой дух себе не создал и не породил.
 Технэ тел
Не тела, получившиеся в результате самопроизводства и воспроизводства духа, способного, впрочем, породить лишь одно-единственное тело, единственный видимый образ невидимого (поэтому Аристотель и подозревает, что женское тело неправильно создано, что оно несет в себе изъян; для христиан оно отмечено нечистой раной). Но тело, данное как тело приумножающееся, многополое, многоликое, многозональное, фаллическое и афаллическое, цефалическое и ацефалическое, организованное, неорганическое. Иными словами, тела сотворенные, то есть те, что на подходе, такие, приход которых всякий раз опрост-ранствляет некое тут или там. (Как пишет Элейн Скэрри в книге "The Body in Pain" 55, когда "мир, я, голос теряются в интенсивности страдания, причиняемого пыткой", это - "распад мира, гибель [букв.: рас-творение] сотворенного мира".) "Творение" есть технэ тел. Наш мир творит великое множество тел, он творит себя как мир тел (производя на свет то, что всегда было также его истиной мира как света). Наш мир это мир "техники" - мир, чей космос, природа, боги, система, завершенная в своих наиболее скрытых внутренних связях, выставлены напоказ как "техника": это мир экотехнии. Экотехния функционирует при помощи технических приспособлений, к которым она нас со всех сторон подключает. Но создает она не что иное, как наши тела, производя их на свет и подключая к этой системе, творя их тем самым более зримыми, более плодовитыми, более полиморфными, более скученными, более "массовид-ными" и "зонированными" чем когда бы то ни было. Именно в сотворении тел и состоит тот смысл экотехнии, который мы напрасно ищем для нее в остатках неба или духа.
До тех пор пока без всяких оговорок мы не помыслим экотехническое творение тел как истину нашего мира, как истину, ни в чем не уступающую тем другим, что смогли представить мифы, религии и гуманизмы, мы не начнем мыслить вот этот мир. Экотехния творит мир тел двумя взаимосвязанными способами: на месте проекций линейной истории и конечных целей она утверждает опространствования времени со всеми местными различиями и многочисленными бифуркациями. Экотехния деконструирует систему целей, делая их несистематизируемыми, неорганическими и даже стохастическими (за исключением тех случаев, когда привносится цель политической экономии и капитала, который сегодня действительно навязывает себя всей экотехнии, вновь придавая времени линейность, а целям - гомогенность: однако и капитал вынужден отказываться от того, чтобы быть выразителем конечной цели, Науки или Человечества, тогда как сотворение тел таит в себе еще и революционизирующую силу...). В то же время, подключая и соединяя тела всевозможными способами, располагая их в местах пересечений, интерфейсов и взаимодействий всех технических процедур, но отнюдь не превращая их в "технические объекты" (как мы говорим, полагая при этом, что понимаем, чтб такое "технический объект"), экотехния производит их на свет как таковые - в той ареальной взаимосвязи, которая образует также пространство отмены любого трансцендентного и имманентного значения. У мира тел нет ни трансцендентного, ни имманентного смысла. Если бы мы стремились сохранить эти слова, то следовало бы сказать, что одно имеет место в другом, но без диалектизации, - что одно имеет место в качестве другого и что места суть подобное место-имение. Места, места существования бытия отныне суть вы-казывание тел, то есть их обнажение, их многочис-1 ленный состав, приумножающиеся обособления, переплетенные друг с другом сети, их скрещивания (в гораздо большей мере технические, нежели этнические). Наконец, в противовес трансцендентной/имманентной диалектике ареальность создает закон и среду некоей близости, одновременно мировой и местной, как и одной внутри другой. Мы погружены в технэ ближнего, наконец.
Иудео-христианско-исламский "ближний" заключался в особенном и всеобщем, в диалектизации обоих этих понятий, приводившей неизбежно ко всеобщему. Но здесь, в данном случае, ближний - это тот, кто на подходе, тот, кто размещен на подступах, кто трогает, а также отстраняется, локализуя прикосновение, смещая его. Не будучи ни естественным, ни искусственным (каковым он поочередно проявлялся до сих пор), "ближний" как технэ предстает "творением" и настоящим "искусством" нашего мира. Притом что пересмотру подвергаются слова "творение" и "искусство", как и в первую очередь сам термин "ближний". Поэтому я предпочитаю говорить, что технэ есть технэ разделения тел, или их соявленности: это различные способы раздавать места очеркам аре-альности, вдоль которых все вместе мы выставлены напоказ, а значит, не предположены в каком-нибудь другом Субъекте и не послеположены в какой-нибудь конкретной и/или всеобщей цели, но именно показаны - вплотную, бок о бок, тело к телу, - касаемые и опро-странствляемые, близкие к тому, чтобы навсегда утратить общее допущение, сохранив лишь некоторое "между-нами "наших очерков partes extra partes.
Конечно, капитал точно так же производит и бана-лизирующее обобщение тела и ближнего. Об этом свидетельствует фотографическая одержимость толпами, их нищетой, паникой, числом как таковым или повсюду проникающими эротическими наваждениями. Близость превращается здесь в жалкую банальность воспроизведения, в миллионах экземпляров, тела, слывущего "неповторимым". (Вот почему еще "тело" заведомо оказалось самым пошлым, самым плоским, короче, самым "отключенным" из всех терминов и тем - оно уже побывало в коме.)
Однако стоит присмотреться к этому поближе. Страх перед банальностью, воспроизведением, восхваление уникального, исключительного суть банальные данные мира, уходящего у нас из-под ног, прямо тут. Мы все банально упрямы в отношении "банальности" - и того своеобразного прироста банальности, который мы связываем именно с телом... Но знаем ли мы, что такое "банальный"?
Банальность тел распределяется по двум регистрам: банальность модели (иллюстрированные журналы, каноны отточенных, бархатистых тел) - и банальность несортированного материала (какое угодно тело - безобразное, разрушенное, изнуренное). В разрыве или в диалектике обеих этих форм - которые экотехния создает одновременно - немного возможностей для близости. Но совершенно банальная банальность находится, пожалуй, в совсем другом месте, в пространстве по-прежнему едва открытом - пространстве отсутствия общего допущения или модели человеческого тела (это не манекен и не толпа). Следовательно, вот он, опыт тел: то, что является самым общим (банальным), является общим для каждого как таковое. Исключительность одного тела есть как таковая общее: тело заместимо любым другим в качестве незаместимого.
Именно поэтому в высшей степени ошибочно, или идеологично, утверждать, что "образы банали-зируют". Когда телевидение показывает тысячи страдающих, уменьшенных в размере, измученных тел, то точно так же показано, что это и каждый по отдельности, что всякий раз заново - это страдающий "каждый".
Однако все это может быть видимо только в пространстве тел, видимо для взгляда, направленного на тела, - но не для дискурса человечества как рода и как целого.
Такой взгляд различает, что каждый является лишь заместимой единицей внутри сплошной толпы и что тот же самый каждый - единичный образец творения, совпадающего всякий раз с конкретным телом. И что каждый является "ближним" другого двумя способами сразу. Тогда могла бы возникнуть еще одна "банальность": общее пространство, где каждое тело было бы образцом для всех и замещалось бы на все и всеми. На самом деле пространство это не знает ни "образца", ни "воспроизведения": но в силах ли мы помыслить смысл вне названных ориентиров? Смысл, не являющийся ни образцовым, ни воспроизводимым, - может ли это иметь какой-нибудь "смысл"?..

Взвесь
Corpus осязания: слегка касаться, задевать, сжимать, погружать, сдавливать, поглаживать, царапать, потирать, ласкать, ощупывать, осязать, разминать, растирать, обнимать, стягивать, ударять, щипать, кусать, сосать, смачивать, держать, отпускать, облизывать, трясти, смотреть, слушать, нюхать, пробовать, избегать, целовать, укачивать, качаться, носить, весить...
Даже в отсутствие всякого синтеза все в конце концов сообщается с весом. Тело всегда весит или дает себя взвесить, прикинуть свой вес. Плотная аре-альность, массовидные зоны. Тело не имеет веса: даже в медицине тело есть вес. Оно весит, оно сжато другими телами, прямо на других телах. Между ним и им самим - другие грузы, противовесы, аркбутаны. Наш мир происходит от мира силы тяжести: все тела весят - друг на друге и друг подле друга, - тела небесные и мозолистые, тела стекловидные и тельца. Однако гравитационная механика требует здесь единственной поправки: тела весят легко. Это не значит, что они весят мало: совсем наоборот - можно сказать, что тело, ждущее поддержки, в одиночестве любви или отчаяния, в обмороке или в смерти, всякий раз весит единым абсолютным весом.
Однако тела весят легко. И вес есть выход их масс на поверхность. Масса беспрестанно выходит на поверхность, она снимается в качестве поверхности. Масса есть толща, местная густая консистенция. Но она не собирается в себя, "внутри", в "себе"; ее "свое" - это то "вовне", в качестве которого показано ее внутреннее. Массивная ареальность удерживается расширением, а не концентрацией, протя-женностью, а не основанием; по правде говоря, ее первопричина и связанное с нею ожидание состоят не в том, чтобы взвешивать (и весить), но в том, чтобы быть взвешенной. Вес приходится на единственную опору, предполагая строительство целой вселенной; "быть взвешенным" требует помощи со стороны другого тела, взывает к мировой протяженности. Это уже не порядок пред-полагания, но порядок прихода. Тела приходят, чтобы весить одни подле других, - так устроен белый свет. Не-чистбты же, или скверна", - это пред-положение, когда все взвешено заранее.
Именно таким образом Психика протяженна и ничего не знает об этом. Психика здесь - название тела постольку, поскольку оно не предположено ни низшим под-слоем, уходящим в глубину "материи", ни уже данным над-слоем знания-самого-себя. И тот и другой способ предполагания остается в силе, не переставая, впрочем, хиреть и слабеть на протяжении всей традиции - откровенно идеалистических материализмов, идеализмов, попадающих в свою же, становящуюся все более тесной, ловушку происхождения смысла (интенциональность, изначальная темпоральность), - тогда как тела - на подходе, и отклонение их атомов уже имеет место, уже размыкает места, оказывая давление и там и тут, по всему отстоянию мира. Но это, действительно, не вопрос "знания": это связано с телом, приходящим во взвешивании, с телом весящим и позволяющим весить. Это не есть ни "исток смысла", ни "смысл истока": это смысл как не имеющий истока, ровно это - "смысл" вообще, быть-без-истока и приходить-быть-протяженным, быть-сотворенным, или же взвесь.
Именно этом^ и явлена Психика в качестве протяженности, этим она и затронута, бесконечно экто-пизирована, этим она обременена, озабочена, аф-фицирована, и именно таким образом она есть "форма действующего тела". Существуют только действующие тела, и каждое тело есть Психика, или устройство психик, модализованных неповторимым образом поперек протяженности атомов и/или оно. (Обратим внимание на двойную особенность, двойную общность "атомов" и "оно": протяжение, взвесь. На самом деле взвесь есть интенция протяжения. Значит, все возвращается к протяжению, на его двойной интенсивный/экстенсивный край. Но "вернуться к протяжению" - вовсе не значит быть связанным с пред-полагаемым. Это означает, напротив, бесповоротно приостановить любое пред-положение: что на обоих полюсах традиции и вправду лучше всего передается двойной фигурой атомов и "оно", названной здесь corpus'OM.)
Незнание Психикой собственной протяженности - протяжения-взвеси, чем и является бытие с того самого момента, как оно существует психически (но что в конце концов означает "психическое"? кроме как "существующее" = "форма тела в действии" - ведь нет ни тела в потенции, ни существования в своей основе, есть лишь оно - "тело", "существование", - только это, ни больше и ни меньше как это, - вот почему в том одном замечании Фрей-да заключена настоящая программа всего "психоанализа", которая всегда отсрочена), - это незнание, следовательно, есть само тело Психики, или, скорее, то тело, какое сама Психика и есть. Подобное незнание не является негативным знанием, как не является оно и негативом знания, это просто отсутствие знания, отсутствие отношения, именуемого "знанием". Используя определенную терминологию, это можно было бы выразить так: знание требует объекта, в случае же тела наличествует только субъект. Но с тем же успехом можно сказать, что в отсутствие объекта нет и субъекта: Психика не есть Субъект. То, что остается, это именно тело, тела. Или так: "тело" есть субъект неимения объекта: субъект небытия субъектом, подлежащий небытию субъектом, как в выражении "подверженный приступал лихорадки". То есть - субстанция, чья беспредпосы-лочная субстанциальность целиком и полностью состоит в прикосновении к другим субстанциям: отклонение атомов, взаимные взвешивания и/или сети, трансляции "оно", другие способы быть взвешенным.
Взвешивание. Иначе говоря - творение. То, с чего начинается творение, без пред-полагания творца. Субъект до всякого субъекта, взвесь, толчок, посланный и полученный, насквозь архи-примитивное сообщество сил, тел в качестве сил, форм этих тел - психик - в качестве сил, которые сталкиваются, поддерживаются, отталкиваются, уравновешиваются, дестабилизируются, вклиниваются, переносятся, изменяются, соединяются, сочетаются. Взвешивания распределяют протяженность, растягивания и втягивания. Протяженность - это игра взвешиваний: partes extra partes (ошибка Декарта состояла в том, что он понимал extra как пустоту и нечто недифференцированное, в то время как это и есть место дифференциации, место "корпорации", место-имение взвешивания и, следовательно, сообщества мир-ности). А это есть касание, осязание до всякого субъекта, та "прикидка веса" ("soupeser"), которая не имеет места ни в одном "под" ("dessous") - а значит, ни в одном "до".
У тела нет ни до, ни после, ни базиса, ни надстройки. Вся "сила" двух гамет еще ничто в сравнении с актом - не действием по их соединению, но с самим актом, с психическим телом и протяженной психикой, которые образуют, тут или там, приход, местоимение и неповторимое обособление взвеси, нового местного взвешивания в самом сердце мира тел. И, симметричным образом, никакая Смерть/Воскрешение не идет следом за здесь-покоится-прах, относимым к этому телу: взамен остается этот умерший, пространство, вос-ходящее к нашему сообществу и оазделяющее его протяженность.

Ничтожный расход в несколько граммов
Тела не "знают", но и не пребывают в "неведении". Они - в другом месте, из другого места, с другой стороны (это - места, края, границы, крайние пределы, но точно так же домашние углы, бульвары для прогулок и путешествия по создающим отстраненность странам: в сущности тела могут приходить отовсюду, на этом самом месте и даже здесь, но никогда не появятся они из не-места знания). Значит, тем более не стоит отыскивать для них основания "темного", "до-понятийного", "до-онтологического" либо "имманентного" и "непосредственного" знания. Я уже сказал: тела сразу погружены в ясность рассвета, все здесь четко и ясно. Ни на секунду речь не заходит обо всех этих побочных продуктах "теорий познания", об "ощущении", "восприятии", "кинестезии", обо всех мучительных превращениях "представления" и "значения". Но речь не идет и о прямых опосредованиях и смешении с самостью "плотей" и "собственных тел". Сотворенное тело вот тут, то есть между здесь и вот тут, оно заброшено, заброшено всегда неправильно, несвойственно, оно сотворено - без всякого основания быть вот тут, ибо вот тут не дает никаких оснований, и без всякого основания быть этим телом или этой массой этого тела (ибо это ничего не объясняет, ни в чем не отдает отчета либо отдает "отчет" в ничто в самом сотворенном: res, реальное ареальное - hoc est enim corpus, rei ratio"). Тела только размещаемые, взвешиваемые, дабы быть только размещаемыми, но и весящие, размыкающие, размыкающиеся свои(ми) места(ми).
Тело и будет опытом такого взвешивания, которое, являясь с самого начала не своим, или несвойственным, образует событие, серию событий, делающих возможным присвоение место-имения. Это присвоение, как и само место-имение, не выступает фактическим проявлением уникального и органического обстоятельства, заключенного в судьбе, предначертании, в назревающем сдвиге, в велении случая. Впрочем, это никак не сказывается на возможности по-прежнему называть события присвоения (или неприсвоения) - будь то kairos'OM" (то есть случаем) или "революцией" (то есть гневом, а также вызовом, брошенным неприсваиваемому). Тело не является "своим", "свойственным", оно является присваивающим/неприсваивающим.
Однако опыт взвешивания дается прежде всего как corpus, а не как тело-смысла-и-истории. Он разомкнут возможному смыслу некоторого тела через ширящийся corpus, через corpus, творящий данное тело. (Творение как corpus: без всякого творца, эмпирический логос, случайное разнообразие, растяжимое предписание, непрерывная модализация, отсутствие плана и цели - только творение и будет целью, что означает также, что только тела, каждое тело, каждая масса и каждое пересечение, интерфейс тела, каждый и каждая по отдельности и все их непроизводящее сообщество в целом выступят бесконечными целями технэ, относящейся к миру тел.)
Corpus взвешиваний некоей материи, ее массы, мякоти, ее зерен, зияний, ее молов, молекул, торфяников, расстройства, вздутий, фибров, соков, инвагинации, объема, пика, падения, мяса, отвердевания, замеса, кристальности, подергиваний, судорог, испарений, узлов, развязок, тканей, пристанища, смятения, ранения, боли, скученности, запаха, наслаждения, вкуса, тембра, решимости, верха и низа, правого и левого, кислотности, одышки, покачивания, распада, рассасывания, разума...
Однако опыт здесь - не что иное, как corpus этих взвешиваний, этих взвесей: они весят без того, чтобы их взвешивали и чем-то измеряли, нигде не откладывают вес и не усмиряются ни единой мерой. Experitui"": тело, психика испытывает и испытывается, к ней прикасаются, она пробует, подвергается риску, несет в себе риск, ее заставляют прийти к тому, что она "уже" есть, но "уже" в своем приходе, без пред-полагания, существуя по сути дела непредположенно. Она приходит и уходит в тот же миг - уже, немедленно, и это занимает целое существование, - захватывая самые края: поистине родиться и умереть, очертить, записать и выписать разом множественное место единого тела. Experitur. идти, проходить вдоль этих краев, рубежей, безграничных границ, окаймленных другими границами, этих возобновлений себя, равно как и подступов к другим, прикосновений, розданных и полученных, взвешиваний, взвесей, падений, восхождений, губ, плевр, голосов, образов, способов существовать на излете себя и других задолго до того, как начинаешь быть при самом себе или при ком-то.
Опыт свободы: тела вызволенные (из ниоткуда, ибо нет такой пещеры), значит отпущенные, появившиеся на свет, какой они и образуют сами, зарождаясь в этих взвешиваниях, являясь лишь этими взвешиваниями, их непостоянством, взятым в его необходимости, этим ничтожным расходом в несколько граммов (груз, отклонения коромысел, атомные весы, тектонические сдвиги, сейсмографы, остаточная возбудимость, пересадки, грифы, за-хватки), - несколько граммов, тело, отданное подрагиванию в такт стольким подходам, стольким крайностям, в которых тела повторяются и узнаются по отдельности, какими бы чужестранными все они ни были, тела такие близкие, такие сокровенные, такие абсолютно близкие и дальние в не-предполо-женности их свободы. Ибо свобода и есть общая не-предположенность этой взаимной близости и этой взаимной отдаленности, когда у тел, их масс, их неповторимых и всегда бесконечно приумножающихся событий отсутствует основание (а значит, идентичным образом, и жесткое их равенство).
Именно отсутствию основания, иначе говоря "творению", мир тел и обязан своими технэ и существованием, или, лучше сказать, существованием в качестве технэ. Последняя предполагает ничтожный расход в несколько граммов, каким отворяется место, опространствляется показ. Показ - не противоположность основания, но, скорее, его телесная истина. "Отсутствие основания" следует понимать не как пропасть или бездну, но как местное тектоническое смещение или несколько граммов цвета, благодаря чему сюда помещается осколок тела (при этом каждый раз какой-то осколок: ибо тело никогда не предстает все целиком, что также означает: быть-по-казанным).
Поскольку невозможно обозреть тело во всей его полноте, как о том свидетельствуют любовь и страдание, поскольку тела поддаются тотализации не больше, чем располагают основанием, не существует опыта тела вообще, как не существует и опыта свободы. Но сама свобода есть опыт, и само тело есть опыт: показ, место-имение. Необходимо, следовательно, чтобы они имели одну и ту же структуру, или чтобы одна и та же структура свертывала и развертывала их одно в другом и одно посредством другого. Что в точности походило бы на двойную структуру знака-са-мого-себя и само-бытности-знака - на сущность воплощения.
Фактически тело имеет саму структуру свободы и наоборот: но ни то, ни другое не предполагается - ни в себе, ни в другом - в качестве причины или выражения этой структуры. Смысл структуры заключен не в приведении одного к другому - знака и/или основания, - смысл состоит как раз в бес-конечном уклонении от такого приведения, когда одно сходится с другим. Нет "свободного тела", нет "воплощенной свободы". Но от одного и до другого простирается разомкнутый мир, доподлинная возможность которого состоит в том, что "тело" и "свобода" не являются ни гомогенными, ни гетерогенными в отношении друг друга.
Не существует схемы, которая предписывала бы свободу в качестве "смысла" мира тел, как не существует и фигуры, которая (репрезентировала бы подобный "смысл" в этом мире. Таким образом, нет тела, нет органона мира - как нет и двух миров, вернее "светов" (внутренне противоречивое множественное число). Поэтому образованный телами свет действительно "не-чист" - толчея и рана тел, пребывающих как в ясном свете опространствления, так и в имплозии черной дыры.
Ничтожный расход в несколько граммов - подрагивание сотворенного мира - записывается и выписывается еще и как землетрясение: дислокация есть также треск тектонической тяжести, равно как и разрушение мест.

Скверна
Мир тел поделен со скверной. Равным образом. Это не простое диалектическое перекачивание "того же самого" в "иное", заканчивающееся снятием отбросов, их сублимацией или переработкой. В этом мире и в его творении есть что-то превосходящее и искажающее циклы. (И вообще круги, сферы, заложенные в них гармонии: все формы уничтожения пространства. Наши тела и мир отнюдь не кругообразны, а наиважнейший закон экотехнического творения состоит в том, чтобы не делать ровных оборотов.)
"Partes extra partes" - точно так же, бок о бок с очерчиванием тел, - это протяжение и растяжение, трассирующая ареальность и гнойное околевание. Мир тела сдавленного, лихорадочного, подверженного перебоям, заполоненного, заполоняющего самого себя своей же близостью, когда все тела находятся в невероятной тесноте, кишащей микробами, загрязнениями, недостатком сыворотки, избытком жиров, треском нервов, - тучные, тощие, раздутые, изборожденные паразитами, перемазанные кремами, пылающие, светящиеся, напичканные токсинами, теряющие свои вещества, воды, теряющие - в газах - сами себя в омерзении войны и голода, ядерной инфекции и вирусного облучения. Ареальность не бывает чертежом протяженности вне порочного разрастания, подспудного или прямого рассеивания. И если мир тел в своей сотворенности действительно есть массовидный захват и архи-тектонический сдвиг всех макро-/микро-космов, то это также мир пропитывания всех тел и их совместного пористого показа, когда любые контакты заразны, когда всякое опространствляющееся тело расслаивает, а заодно и истощает все пространства. На самом деле "разомкнутое" - не зияние, но именно масса, массив наших тел. И не является ли оно разомкнутым только для того, чтобы быть заново вырытым, опорожненным в этой разомкнутое(tm) вплоть до ее заполнения?
Во рту так пересохло, что невозможно ничего сказать, но так и дблжно: просторное тело равно поделено на зоны наслаждения и рака. Ареола груди.
Разомкнутость есть также оставление, разрыв, тела оставляют друг друга, друг друга отпускают, черты отдаляются, цвет сам себя заглатывает или выплевывает. Прикосновения заразны, места суть столькие спазмы, трения, буравящие уколы вирусов и бактерий, тела вибрационные, иммунные, иммунодепрессантные, и все это в пределах бесконечной ретикуляции тел-эпизодов, тел-сообщений, растворяющих, коагулирующих, заражающих, реплицирующих, клонирующих, ломающих, царапающих, разъедающих, - целый химический, архи-химический corpus, сверхпопуляция кислых, ионных психик, которые испещрены слепыми сигналами, посылаемыми миром тел, где тела точно так же, идентичным образом, разлагают мир на части. Идентичным образом: дис-локация и дис-ло-кализация.
По отношению к себе тело есть также самоистребление, самораспад, доходящий до зловонной сукровицы, до паралича. Существование не только содержит в себе экскременты (как таковые - циклический элемент), но тело есть также собственные выделения и оно образуется ими. Тело опростран-ствляется, тело выводится наружу - идентичным образом. Оно выписывается в качестве тела: будучи опространствленным, это мертвое тело, будучи выведенным наружу, это нечистое тело. Мертвое тело от-граничивает скверну и возвращается в свет. Однако тело, которое выводится наружу, ставит нечистоты в самый центр света. Наш мир делает то и другое: двойная приостановка смысла.
Отворить кровь - то же самое, что отворить смысл. Hoc est enim: здесь имеет место само тождество мира, абсолютное тождество того, что не образует тела-смысла, того, что расстилается как corpus "кро-ви"/"смысла"/"без"/"100"*60 (= бес-конечность corpus'а). Давление, напор, кровообращение, сгустки, тромбозы, аневризмы, анемии, гемолизы, геморрагии, диареи, лекарства, горячки, проникновения в капилляры, просачивания, переливания, грязь, клоаки, колодцы, сточные канавы, пена, трущобы, мегаполисы, тюрьмы, высыхания, пустыни, корки, трахомы, истощения почв, бойни, гражданские войны, депортации, раны, тряпки, шприцы, пятна, красные кресты, красные полумесяцы, красная кровь, черная кровь, свернувшаяся кровь, кровь, подвергнутая электролизу, пролитая, влитая, отторгнутая, брызнувшая струей, впитавшаяся, зараженная, пластифицированная, забетонированная, остеклованная, классифицированная, исчисленная, кровяные счета, банки крови, банки смысла, банки "без", спекуляция, сети, выделения, протечки, лужи.
Тела нашего мира не здоровы и не больны. Эко-технические тела - это создания иного рода, сдавленные со всех сторон, сдавленные всей совокупностью масс в них самих, поперек них и между ними, подключенные, эхографированные, рентгенографи-рованные, одни поперек других, передающие колебания своих ядер, контролирующие свои дефициты, приспосабливающиеся к собственным сбоям, возмещающие свою неполноценность, тризмы, свои распавшиеся мускулы, разрушенные синапсы, со всех сторон сросшиеся, слипшиеся, смешавшиеся, проникнутые миллиардами тел, из которых ни одно не может удержаться в равновесии на каком-нибудь отдельном теле, и все это тела скользящие, разомкнутые, распространенные повсюду, пересаженные, обмененные на другие. Нет больше ни здорового состояния, ни болезненного застоя: движение взад-и-вперед, прерывистое или ровное биение расположенных бок о бок кож, ран, ферментов синтеза, образов синтеза. Ни единой целостной психики, замкнутой в своей наполненности или пустоте.
Протяженность Психики - это и есть глубинные просачивание и волнение corpus'a мира. Можно ли понимать и чувствовать их иначе, нежели нечистые? Если только наш мир поймет, что прошло время притязаний быть Космосом, так же как и Духом, прибавляющим к Природе дополнительное измерение, похоже, ему не останется ничего иного, кроме как прикасаться в себе к мерзости нечистот. Это не только амбивалентное следствие всяческого нарциссизма. Фактически, с того самого момента как мир есть мир, он производится (выводится наружу) еще и в качестве скверны. Мир (свет) должен отбросить себя как не-чистый, ибо его сотворенность без творца не может содержать саму себя. Творец содержит, удерживает в себе свое творение и соотносится с ним. Но сотворенность мира тел ни к чему и ни к кому не сводится. Мир означает нечто без первопричины и конечной цели: этим и выражается опространствование тел, что, в свою очередь, не означает ничего иного, кроме как бес-конечную невозможность сделать мир гомогенным самому себе, а смысл - гомогенным крови. Отворить кровь - то же самое, что разомкнуть смысл, - hoc est enim..., - и это тождество состоит лишь в абсолютном самоотбрасывании, каковое и есть мир тел. Субъектом его творения выступает подобное отбрасывание. Фигура экотехнии, распространяющая во всех направлениях всемирное изобилие и грязную заразу, есть в точности фигура названного тождества - в конечном итоге она безусловно есть также само это тождество.
Тело выводится наружу: в качестве corpus'a, пространства, охваченного судорогой, растянутого, от-брасывания-прочь-субъекта, "скверны", если оставить наше слово. Но именно таким образом и имеет место этот мир.
В каком-то смысле сотворенность мира тел есть само невозможное. И в каком-то смысле повторяемым выплеском смысла и крови невозможность и имеет место. То, что у смысла и крови нет никакой общей схемы, - разве что "sans" ("без") и бесконечность "100", - то, что творение это незаполняемая расщелина, фрактальная архи-тектоническая катастрофа, то, что приход в мир это неустранимое отбрасывание прочь, - все это и означает тело, и все это отныне значит смысл. Смысл мира тел есть безграничность, без-условность, обеспеченная крайность extra partes. В каком-то смысле это и есть смысл, в каком-то одном - всегда возобновляемом, всегда опространствляемом - смысле, в каком-то одном и в каком-то другом, в каком-то corpus'e смысла, а значит, во всех смыслах - но без возможной в этом случае тотализации. Абсолютный смысл мира тел, самые его мирность и телесность: смысл как выделения, выписанный смысл.
Эта мысль сводит с ума. Эта мысль, если это мысль, или же та самая мысль, которой предстоит мыслить это - и ничего другого. Эта мысль: hoc est enim, именно, мир есть свое же отбрасывание, отбрасывание мира есть мир. Таков мир тел: он содержит в себе вычленение и нечленораздельность corpus's.. Высказывание всей протяженности смысла. He-артикуляционное высказывание: это уже не значение, но тело-"говорящее", которое не образует "смысл", тело- "говорение", которое не организуется. Словом, материальный смысл, то есть фактически безумие, неизбежность непереносимой судороги мысли. Невозможно мыслить меньшее: или это - или ничто. Но мыслить это еще ничто.
(Может быть, смеяться. Вовсе не иронизировать, не насмехаться, но смеяться - тело, сотрясаемое невозможной мыслью.)

Труд, капитал
Где прежде всего находятся тела? Тела прежде всего в труде. Тела наказаны трудом. Прежде всего они едут на работу, возвращаются с работы, ожидают отпуска, берут его и быстро из него выходят, трудятся, воплощаются в товар, сами по себе товар, рабочая сила, капитал - ненакопляемый, продажный, истощаемый - на рынке капитала накопленного, накопляющего. Творящая технэ творит тела завода, мастерской, строительной площадки и конторы, которые partes extra partes образуют - своими сочетаниями и движением со всей системой в целом - детали, рычаги, сцепления, пригонку, отрезку, капсулирование, фрезеровку, просечку, штамповку, регулируемые системы, системные регуляции, складирование, хранение, разгрузку, бой, контроль, перевозки, пневматик, масла, диоды, карданы, вилы, шатуны, цепи, дискеты, факсы, маркеры, высокие температуры, распыления, сверления, прокладку кабеля, устройство каналов, тела, направляемые не к чему иному, как к их превращенной в деньги силе, к прибавочной стоимости капитала, который собирается и концентрируется тут.
Даже не пытайтесь утверждать, что дискурс этот архаичен.
Капитал означает: тело, превращенное в товар, перевозимое, перемещаемое, помещаемое обратно, замещаемое, поставленное на некий пост и в некую позицию - до самого износа, до безработицы, до голода; тело бенгальское, согнувшееся над двигателем в Токио; тело турецкое в траншее Берлина; тело негритянское, нагруженное белыми тюками в Сю-рене или Сан-Франциско. Итак, капитал - это также система сверх-означения тел. Нет ничего более означающего/означаемого, чем класс, труд и борьба классов. Нет ничего менее далекого от семиологии, нежели усилия, затраченные силами, скручивание мускулов, костей, нервов. Посмотрите на руки, на мозоли, на въевшуюся грязь, посмотрите на легкие, на позвоночники. Тела, замаранные заработком, - замаранность и заработок в качестве замкнутого кольца значений. Все прочее - литература.
Конец философии и в особенности всякой философии тела, как и всякой философии труда. Но взамен - освобождение тел, повторное размыкание пространства, которое капитал концентрирует и сверх-инвестирует во все более сжатый, более острый, более пронзительный срок. Тело made in time. А творение вечно: вечность - это протяженность, море, слившееся с солнцем, опространствование в качестве сопротивления и бунта тварных тел.

Еще одна цитата
"В сумерках того дня, когда свирепствовал осенний дождь (несомненное предвестие тайфуна), словно заколдованный зовом, идущим из глубины горы, другой я - в поезде на линии Шуо - отбиваю ритм ногой, нажимаю на тормоз, сотрясая вагон. Мелкие почерневшие тени! Все это уже десять с лишним часов назад: листовка "Во имя спасения шахты Юбари", раздаваемая у выхода из метро, покачивающиеся тела двух шахтеров (господ шахтеров) по обе стороны от выхода (правильно!) - оба их тела оставались в глубине глаз, когда потекло (время).
Заколдован зовом, идущим из глубины горы, а вокруг - проливной осенний дождь.
От самого спрятанного в глубине водораздела ущелье Дайбосатсу (Великого Бодхисаттвы) сотряслось от зова. Продолжая идти под дождем и воображая форму горы, какой не существует в этом мире, - дождь бил по капюшону, словно камни, - я становился формой несуществующей горы.
Форма той горы, дождь, бьющий по капюшону (тонкой куртки). Два камня оказались в сумке. Когда разом все это случилось, я вышел на вокзал Иши-гамимаэ (вокзал Перед-богом-камней), пошел пешком (привлеченный шумом воды), добрался до самой середины - осененного светом моста?" (Гоцо Йошимасу)"

Тело есть бес-конечность мысли
Тело не перестает мыслиться, взвешиваться - при том непременном условии, что -ся, которое надлежит помыслить, - это -"ся", hoc "ipse", hoc теит", - не находится в "его" распоряжении, что оно доступно, только рас-полагаясь поперек всей ареальности, которая возвращает-ся лишь отдаляясь (не отдаляясь "от себя", раз такое "себя" нигде не дано, но взамен следовало бы сказать: "отдаляя-себя-прямо-на-себе"). Итак, тело не перестает совершать действия с возвратной частицей -ся: материя, масса, мякоть, зерно, щель, мол, молекула, торф, вздутие, фибра, сок, инвагинация, объем, падение, мясо, цементирующая связь, замес, кристальность, подергивание, развязка, ткань, пристанище, смятение, запах, вкус, резонанс, решимость, разум.
Оно об этом ничего не знает, оно не знает ни того, что оно есть это -ся, ни того, что именно оно делает, являясь этим -ся. Но здесь нет ничего ущербного, ибо тела не принадлежат к той сфере, где ставка делается на "знание" (и точно так же на "незнание", будь то в его мистерийной форме или же в форме прямой имманентной науки, проникнутой телом, - одним из тех осторожных понятий "ощущаться" ("s'eprouver"), как его излагают различные "философии жизни"). Опыт не есть ни знание, ни незнание. Опыт есть преодоление, краевой переход, непрерывный переход от одного края к другому на всем протяжении очерка, каким развертывается и ограничивается ареальность. Мысль также не принадлежит порядку знания.
Мысль есть бытие, когда оно давит на свои края, это бытие, подпираемое и согнутое своими пределами, сгиб и разгиб протяженности. Каждая мысль есть тело. (Вот почему под конец всякая система мысли распадается внутри самой себя, и остается только corpus мыслей.)
Каждая мысль есть (или же: в каждой мысли бытие есть - вот здесь-то Парменвд и заявляет: "бытие и мысль есть одно и то же63, подумайте теперь о том, что сама эта мысль Парменида есть то же, что и бытие, абсолютным образом, и что она "мыслит", следовательно, не что иное, как вот-бытие бытия, то есть она - то же самое, что это вот, она - груз бытия в качестве вот, то есть вдобавок она есть это место бытия или это место быть, и вы поймете, что мысль есть тело, наемное пространство (location) бытия, иначе говоря, еще одно существование). Мысль не говорит "hoc est", но мысль есть "hoc est", положение без предположения, показ. Нос est, со своей стороны, не является чем-то: это в точности онтологическая нечленораздельность мысль/тело. "Сие, все сие, каждое из сих, только сие есть - смысл". Нос est: заикание, икота64.
Тело, мысль есть бытие себя выказывающее, бы-тие-собственным-дейксисом и бытие-указатель-своего-свойства. "Нос est", высказанное бытием, - вот что такое мыслить. Но как сказывает бытие? Бытие не говорит, бытие не изливается в бестелесное значение. Бытие вот тут, оно есть место-пребывание некоего "тут", некоего тела. Проблема мышления (если называть это "проблемой") состоит в том, как сказывает тело.
(Конечно, тело сказывает также и в языке: для этого есть рот, язык, мускулы, колебания, частоты, а заодно и руки, клавиатуры, графы, различные следы, и все послания являются длинной цепочкой телесных грифов и прививок. Но речь идет именно о том, что, относясь к языку, касается уже не сообщения, но выписывания такового.)
Тело сказывает: оно не безмолвно, не немо, ведь это - языковые категории. Тело сказывает вне-язык (то есть то, что в языке выписывается). Тело сказывает таким способом, что, чуждое любому интервалу и любому повороту знака, оно возвещает абсолютно всё (оно абсолютно возвещается) и его весть оказывается преградой для самой себя, преградой абсолютной. Тело сказывает, оно сказывается, мешая самому себе как высказанному (и как высказыванию). Смысл отбрасывания-смысла.
Так взвешивайте же еще не сказанное слово, слово, не сорвавшееся с уст, находящееся все еще прямо на гортани, на языке и на зубах (которые дали бы ему в ту же секунду зазвучать, будь оно произнесено, сказано, - но его "все еще тут" не имеет будущего, оно навсегда останется все еще тут).
Слово выговоренное, а не сказанное, возвещенное, а не выговоренное, разоблачаемое, полагаемое, скользкое, как слюна, само по себе слюна, ничтожное выделение, просачивание, внутренний орган. Слово проглоченное, а не сказанное, не умаленное, не взятое назад, но проглоченное в похищенный момент его произнесения, проглоченное в пред-вкушении слюны, едва пенистой, едва липкой, приметное растворение, пропитывание - без имманентности, присущей смачной пресности, - проглоченное, смываемое на самой грани своего произнесения. Несмотря на этимологию, этот вкус не есть вкушение и искушенность, как этот голос не есть ни язык, ни вокабула, ни вокализ, ни гласная. Следовательно, он похож на молчаливый диалог души с самой собой, но не есть ни диалог, ни монолог, а всего лишь протяжение души, схема без всякого значения - участок, мера, скандирование, ритм. Бытие как ритм тел - тела как ритм бытия. Мысль-в-теле есть ритмичность, опространствование, биение, задающее темп танца, шаг мира.
Rock: при такой каденции тела оказывается, что наш мир развернул настоящую ритмическую мир-ность, от джаза до рэпа и дальше, это толчея, роение, переполнение, общедоступность поз, электронная кожа, зонированная, омассовленная, так что при желании вполне можно говорить о шуме, ибо прежде всего речь идет и вправду о фоновом шуме, нарастающем тогда, когда формы уже больше не в ходу, когда они не имеют больше смысла (социального, здравого, сентиментального, метафизического) и когда, напротив, предстоит переделать эстетики прямо на телах с их оголенными чувствами, лишенными привязок, ориентиров, принадлежности к культуре Запада, равно как насквозь переделать искусства в технэ творения тел. Да, шум: это как обратная сторона мысли, но также и как гул, несущийся из складок тел.

Corpus: кора головного мозга
Мысль тела: мысль, которой является само тело, и мысль, которую мы хотим мыслить по поводу тела. Вот это самое тело - мое, ваше, - стремящееся мыслить тело, где тело стремится мыслиться, сможет сделать это со всей строгостью (отказавшись означивать тело), только когда позволит отвести себя назад к этому телу, что оно и есть как тело мыслящее, к собственной материи мысли, прямо туда, где прилагаются усилия, на поверхность res extensa, сопряженной с cogito65.
Тут и находится твердая точка той самой вещи - абсолютная твердость, ранящая мысль, как только она всерьез начинает мыслить (и начинает мыслить это), - той вещи, что зовется "мыслью", узелком или синапсом, кислотой или энзимом, геном или вирусом, частицей коры головного мозга, или опять же ритмом, скачком, толчком, - и ее усилием.
Один грамм мысли: минимальный вес, тяжесть маленького камешка, называемого точностью, груз почти ничтожный, приводящий в замешательство и заставляющий справляться, почему есть не ничто, но какие-то вещи и какие-то тела, почему творение таково и почему таковым является все то, что оно высказывает и что не высказано. Один грамм мысли: след этого камешка, этого расклада, царапина, мельчайшая насечка, выемка, порез, твердая точка острия, клеймо, само тело пореза, порезанное тело, тело, отделенное от бытия этим телом, каковым оно является, от существовать (переходный глагол). Кора головного мозга - не орган, это corpus точек, оконечностей, следов, отпечатков, полос, линий, складок, штрихов, насечек, расслоений, решений, букв, цифр, фигур, видов письма, остающихся друг в друге, отлученных друг от друга, гладких и бороздчатых, ровных и зернистых. Corpus зерен размещенной в теле мысли - это не "мыслящее тело" и не "говорящее тело", но зернистый гранит мозговой коры, вымолачивание зерен опыта.
Мысль, сторонящаяся самого мышления. Коснуться этого грамма, этой серии, этой протяженности. Мысль сама себя касается - не будучи собой, не возвращаясь к себе. Тут (но где это тут? его невозможно локализовать, оно есть локализация как имеющая место, бытие как приходящее к телам), тут, стало быть, речь не идет о том, чтобы воссоединиться с нетронутой "материей": имманентное не противопоставляется трансцендентному. И вообще, нет никакого противопоставления, тела не противопоставляют, как и не противопоставляются. Их ставят, доставляют, взвешивают. Нетронутой материи не существует, иначе не было бы ничего. Между тем есть осязание, или способность трогать, закладка и снос (la pose et la depose), ритм движения тел взад-и-впе-ред в этом мире. Осязание, освобожденное, отъединенное от самого себя.

Тело наслаждающее(ся)
Тело наслаждается от прикосновения. Оно наслаждается, когда его сжимают, утяжеляют, мыслят другие тела, а также когда само оно сжимает, утяжеляет и мыслит другие тела. Тела наслаждаются и приносят наслаждение телам. Тела, то есть ареолы, выделившиеся partes extra partes из безраздельного единства, которого не существует. Тело, приносящее наслаждение, потому что оно отделено, протянулось в стороне и тем самым отдано касанию. Прикосновение приносит радость и боль - но оно никак не связано со страхом (страх не принимает шага касания, прыжка в сторону: он полностью мистериален, фантазма-тичен).
Радость и боль - противоположности, которые не противостоят друг другу. Тело получает наслаждение и в боли (и это абсолютно чуждо тому, что принято называть мазохизмом). Оно остается в ней протяженным, выставленным напоказ - так оно и есть, вплоть до непереносимого отторжения. Эта неразделяемая разделенность наслаждения подтачивает, сводит мысль с ума. (Безумная мысль кричит или смеется: остается только добавить, что это крик без патетики и смех без иронии.)
Наслаждающее(ся) тело простирается во все свои чувства, придавая смысл всем им сразу и не придавая смысл ни одному из них. Наслаждающее(ся) тело - словно чистый знак-самого-себя, только оно не есть ни знак, ни самость. Само наслаждение есть corpus зон, масс, протяженных толщ, преподнесенных ареол - это прикосновение, что в свою очередь делится, захватывая все свои чувства, которые не сообщаются между собой (чувства не соприкасаются, нет ни "общего (единого) чувства", ни чувства "в себе": Аристотель это знает, говоря, что каждое чувство чувствует и чувствует себя чувствующим, - каждое по отдельности, в отсутствие общего контроля, каждое в своей выделенности в качестве зрения, слуха, вкуса, обоняния, осязания, каждое, испытывающее наслаждение и знающее о себе в момент наслаждения в абсолютном отстоянии такового; отсюда и берет свое начало вся теория искусств").
Наслаждающее(ся) тело наслаждается самим собой в той мере, в какой эта самость доставляет наслаждение (в какой наслаждаться/доставлять наслаждение, касаться/быть касаемым, опростран-ствлять/быть опространствляемым образуют здесь сущность бытия). Самость, от начала до конца протяженная в приходе, в движении в мире взад-и-вперед.
Это не значит, что тело предшествует смыслу вроде его темной предыстории или доонтологического свидетельства. Нет, оно дает ему место, абсолютным образом. Не являясь ни предшествующим, ни последующим, место тела есть место-имение смысла, абсолютным образом. Аб-солют как отделенное, стоя-щее-особняком, протяженное, разделяемое. (Можно сказать законченный смысл, при условии что кончить - это насладиться.)

Corpus
Нет тела "вообще", нет касания "вообще", как нет "вообще" и res extensa. Есть то, что есть: сотворен-ность мира, технэ тел, безграничная взвесь смысла, топографический corpus, география приумножающихся эктопий - и никакой у-топии.
У смысла нет места вне-места. Если смысл "отсутствует", то в модусе "быть здесь" - hoc est enim, - но не в модусе быть где-нибудь еще или не быть нигде. Здесь-отсутствие - вот оно тело, протяженность психики. Нет никакого места до рождения, как нет никакого места после смерти. Нет никакого до/после: время есть опространствование. Время есть появление и исчезновение, движение туда-и-обратно к присутствию - оно не есть порождение, передача, увековечение. "Отцы" и "матери" суть другие тела, но не место какого-то Другого (коим они являются при неврозе, который есть всего лишь весьма недолговечный, хотя и неизбежный, эпизод нашей истории, трудность, связанная с вхождением в описанное время мира тел). Нет никакого места для Другого, состоящего из мест, нет никакой дыры, никакого истока, никакой фалломедузной тайны.
Нет никакого места для Смерти. Но места - это мертвые тела: их пространства, могилы, их протяженные массы, и наши тела движутся туда и обратно между ними, между нами.
Между-телами не оставляет за собой ничего, ничего, кроме протяженности, которая есть сама res, ареальная реальность, благодаря чему выходит так, что тела между собой показаны. Между-телами есть их место-имение в качестве образов. Образы - это не подобия и уж тем более не фантомы и не фантаз-мы. Это то, каким способом тела поднесены друг другу, это значит - произвести на свет, сместить на край, восславить границу и осколок. Тело - образ, преподнесенный в дар другим телам, целый corpus образов, протянувшихся от тела к телу, цвета, локальные тени, кусочки, частицы, ареолы, полулуночки, ногти, волоски, сухожилия, черепа, ребра, тазы, животы, протоки, пена, слезы, зубы, слюни, щели, массы, языки, пот, жидкости, вены, горести и радости, и я, и ты.
 Примечания

Е.Гальцова
Нуждается ли в примечаниях данный текст Жан-Люка Нанси? Сам автор, чьи произведения всегда сопровождались большим научным аппаратом, вопреки своему обычаю всячески избегает давать ссылки, несмотря на изобилие цитат - скрытых и явных, поставленных в кавычки. Дело в том, что цитаты здесь обладают особым статусом. Они в наименьшей мере являются первопричиной или подтверждением философского рассуждения Нанси. Цитаты образуют саму текстуру книги, что становится очевидно в двух "поворотных" главах, которые так и названы "Цитата" и "Еще одна цитата": хотя бы в силу своего размера и автономности, они равноценны тексту Нанси, более того - они являются его собственным текстом. Цитирование подвергается у Нанси особой концептуализации и относится именно к телесному (как говорит Нанси, нужно научиться "заново цитировать" друг за другом наши тела); цитирование - это и модель высказывания из пустоты, из "ничто", и потенциально бесконечное воспроизведение, называемое здесь словом "reciter" - "снова цитировать", или "рассказывать", "повествовать", то есть цитирование эквивалентно повествованию и письму; наконец, понятие цитирования оказывается одним из коррелятов основополагающего для данной книги понятия "экспозиции", или "выставления в показе". Таким образом обосновывается полная свобода Нанси в обращении с цитатами, которые предстают частицами некоего универсального движения, изменяющего не только их положение в пространстве, но и само их внутреннее устройство: напомним, что слово "цитата" восходит к греческому "kineon" или латинскому "ciere" - "приводить в движение".
Можно сказать, что книга Нанси написана на нескольких языках, ибо она изобилует словами и формулами, приведенными на латыни, итальянском, английском, немецком, древнееврейском, древнегреческом, на санскрите и т. д. В этом смешении языков наиболее существенным является основополагающее двуязычие книги - взаимодействие латыни и французского. Дело в том, что Нанси не только обращается к латинским крылатым выражениям, но и сам сочиняет по-латыни (может быть, "Философское Евангелие"?), используя "мертвый" язык в качестве "живого" и наряду с языком "живым" - французским, который сам вступает в нескончаемое кругообращение живого и мертвого. В силу этимологической связи между этими языками их взаимодействие приводит ко всевозможным удвоениям, умножениям - смысла, звучания, начертания и пр., - производящим эффекты тонких различий смысла и вместе с тем создающим некое особое пространство, включая то, что Нанси называет "грузом".
Итак, текст "Corpus'''a не нуждается в комментариях. Поэтому примечания наши носят сугубо "технический" характер, связанный со сложностями перехода этой книги в российскую культуру, где многие очевидные для образованного француза общие места могут оказаться несколько затемненными. При переводе на русский язык неизбежны потери, из которых самой существенной является утрата связи между латинским словом "corpus" и французскими образованиями "le corpus", "le corps": мы переводили последние на русский язык как "корпус" и "тело" и оставляли латинское слово на языке оригинала, что, к сожалению, подрывает ту музыкальную связь, на которой Нанси строит свою книгу.
1. Hoc est enim corpus meum (лат.) - слегка переиначенная литургическая формула "Hoc est corpus meum" - "Сие есть тело мое" (Матфей, XXVI, 26, Марк, XIV, 22, Лука, XXII, 19, I Посл. к Коринф., XI, 24). "Enim" - усилитель "именно", "как раз", "же"- вставлен Нанси: "Сие же есть тело мое".
2. ...поводом дм всяческих каламбуров - русский язык в данном месте неожиданным образом вступает в игровые отношения с текстом Нанси: пародирование литургической формулы "hoc est corpus meum" порождает в германских языках самостоятельные выражения - ср. немецкое "Hokuspocus", откуда получается английское слово "hocus-pocus" ("hocas pocas", "hocos pocos", "hokus pocus") и русские "фокус" и "фокус-покус".
3. Om manipadne..., или Om-Mani-Padme-Hum (санскр.) - тибетская мантра. Om - "драгоценность" в сердце Лотоса, собрание всего звучащего и безмолвного; Mani - "драгоценность" Пустоты, первоначальной сущности, чистой и ненарушимой, пребывающей по ту сторону любых материи, феномена, изменения и становления; Padma - лотос мира феноменов, что раскрывает свои лепестки по мере духовного роста, обнаруживая "драгоценность" Нирваны.
Allah ill'allah... (араб.) - "Нет Бога, кроме Аллаха!" Символ веры, произносимый в конце священнослужения.
Schema Israel (иврит) - "Слушай, Израиль!" Начало литургической молитвы, произносимой утром и вечером исповедующими иудаизм.
4. ...вот, здесь, cиe - непереводимая аллитерация - voici, ici, ceci (фр.). Нанси обыгрывает здесь также два значения латинского слова "hoc", которое может переводиться и как указательное местоимение (сие, это), и как наречие (здесь).
5. ego sum (лат.) - "я семь". См. книгу самого Ж.-Л.Нанси "Ego sum" (Paris: Flammarion, 1979).
"Общественный договор" - знаменитая книга Жан-Жака Руссо (1762);
"Опыты" - классический философский труд Мишеля Монтеня (1572);
"Нерво-метр" ("Le Pese-nerfs") - сборник поэтических текстов Антонена Арто (1925).
6. Бытие-при-себе - выражение "l'Etre-a-Soi" отличается от гегелевского "бытия-в-себе" (по-французски - "l'etre-en-soi"), однако понятие во многом сходно с гегелевским.
7. Все-Вышний - это и герой романа Мориса Бланшо "Все-Вышний" (M.BIanchot, "Le Tres-Haut", 1948).
...катастрофичны - в оригинале "desastreux". В данном контексте имеется в виду термин М.Бланшо "desastre": Бланшо исходит из этимологического значения этого слова - "отделенность, отчуждение от звезды", "лишенность света" (см. M.BIanchot, "L'Ecriture du Desastre", 1980).
8. ...безусловно современным - намек на знаменитую строчку из стихотворения в прозе "Прощай" (1873) Артюра Рембо, вошедшего в сборник "Пора в Аду": "II faut etre absolument moderne", которая в переводе Ю.Стефанова звучит как "Нужно быть решительно современным". А.Рембо. Произведения. М.: Прогресс, 1988, с. 345.
9. ...с выставлением в показе - de l'expose. "Экспонирование", "экспозиция", или "выказывание" (exposition), - одно из основных понятий данной книги. Здесь наиболее существенной является хайдеггеровская приставка "ех-" ("экс-", "вы-").
10. ...с головой, животом и хвостом - имеется в виду фраза Сократа из диалога "Федр", которая в переводе Е.Н.Егунова выглядит следующим образом: "Всякая речь должна быть составлена, словно живое существо, - у нее должно быть тело с головой и ногами, причем туловище и конечности должны подходить друг к другу и соответствовать целому". Платон. Собрание сочинений в 4-х тт. Т. 2. М.: Мысль, 1993, с. 174.
11. Здесь Нанси обыгрывает хайдеггеровское выражение Gewolfenheit. См. "Бытие и время" в переводе В.В.Бибихина (М.: Ad Marginern, 1997).
12. hoc est enim (лат.) - "сие же и есть".
13. опространствление - в оригинале "l'espacement". Это слово, встречающееся у Жака Деррида и восходящее к хайдеггеровским понятиям "Raum geben", "Enraumen", - одно из основополагающих понятий данной книги, оно переводится в тексте как "опространствление", "опространствование".
14. утолщение - имеется в виду идея Августина Блаженного, согласно которой тело вообще есть "tumor" - дурное разрастание, утолщение, нарост.
15. fort/da - фрейдовское выражение из "По ту сторону принципа удовольствия" (1920).
16. "ego sum, ego existo" (лат.) - "Я есмь, я существую". Р.Декарт. Собрание сочинений в 2-х тт. Т. 2. М.: Наука, 1994, ее. 21-22, пер. С.Я.Шейнман-Топштейн.
17. Hic et nunc, hoc est enim... (лат.) - "здесь и сейчас, сие же и есть".
18. "vox significativa"(лат.) - "голос означающий".
19. partes extra partes (лат.) - "части вне частей", или "части отдельно от частей"; "pars" - "часть", "extra" - "вне".
20. hoc, et hoc, et hiс, et illic (лат.) - "сие, и вот тут, и здесь, и там".
21. "дух есть кость", точнее "бытие духа есть кость" - см. "Феноменологию духа" Г.В.Ф.Гегеля (Сочинения. Т. 4. М.-Л.: Гос. изд-во; Академия наук СССР; Институт философии, 1959, с. 185, пер. Г.Г.Шпета).
22. По(реаu)-каз - Нанси называет эту главу "Ех-peausition", обыгрывая "exposition" и слово "peau", обозначающее кожу.
23. Hoc est enim absentia corporis et tamen corpus ipse (лат.) - "Сие же есть отсутствие тела и в то же время само тело".
24. principium individuationis (лат.) - "принцип неделимости".
25. res exlensa (лат.) - декартовское понятие "вещь протяженная".
26. mundus corpus (лат.) - "мир-корпус, мир-тело".
27. ens realissimum (лат.) - букв. "будучи самым реальным". Это выражение схоластической теологии служило для характеристики Бога.
"quo magis cogitari поп potest" (лат.) - "кто не может знать больше".
28. Epopteia (греч.) - "воззрение", "созерцание". Так называлась высшая степень посвящения в Елевсинских мистериях.
29. dinanzi al re! davanti a lui (итал.) - "Перед королем!", "Перед ним!" Цитаты из опер Д.Верди и Д.Пуччини.
30. Давид Гроссман - "Смотри ниже: любовь". Нанси цитирует роман 1986 г. знаменитого израильского писателя (род. в 1954 г.) по французскому переводу с иврита: D.Grossman. Voir ci-dessous: amour. Paris: Seuil, 1991. Приведенный отрывок взят из части, названной "Энциклопедия жизни Казика", статья "Тело, объективность...", сс.367-368.
31. Corpus Juris, Institutiones, Digestes, Codices (лат.) - "Свод Законов, Установления, Дигесты, Кодексы". Свод Римского права, принятый при императоре Юстиниане.
32. Clinamen (лат.) - "отклонение".
33. topoi (греч.) - "места".
34. partes extra partes, verba extra verba (лат.) - "части вне частей, слова вне слов".
35. Corpus, corpse, Korper, corpo. Corpus - "тело" (лат.), corpse - "труп" (англ.), Korper- "тело" (нем.), corpo - "тело" (итал.).
36. Double bind (англ.) - "двойное связывание", "двойная зависимость". Термин, разработанный американской школой Пало-Альто (G.Bateson, D.D.Jackson, J.Haley, J.Weakland) в середине 50-х годов и интерпретирующий феномен шизофрении как коммуникативный тупик.
37. hoc enim (лат.) - "именно здесь".
38. ex limon terrae (лат.) - "из праха земного" (Бытие, II, 7).
39. ductus (лат.) - "приведение в порядок", "обустройство".
40. ...тело всегда есть множественное число - французское слово "corps", обозначающее тело, имеет одинаковую форму в единственном и множественном числе. Добавим, что идея единичности-множественности в ее философско-социальном аспекте разрабатывается Нанси в книге под названием, переводимым двояко: "Быть множественно единичным" и "Множественно единичное бытие" (J.-L.Nancy. Etre singulierpluriel. Paris: Galilee, 1996).
41. verbum caro factum est (лат.) - "И Слово стало плотию".
logos sarx egeneto - то же самое по-гречески; verbum (logos) - "слово"; саго (sarx) - "плоть" (Иоанн, I, 14).
42. En arche en о logos, in principio erat verbum - "В начале было Слово" (по-гречески, затем то же самое по-латыни) (Иоанн, 1,1).
43. lux in tenebris (лат.) - "свет во тьме" (Иоанн, 1, 5).
44. "бьющееся в судорогах (наслаждающееся) тело" - выражение Ролана Барта (1915-1980), французского философа, семиолога и литературоведа, которое было употреблено в предисловии к каталогу выставки художника Андре Мас-сона (галерея Жака Давидсона, Тур, 1973): "Благодаря потрясающей демонстрации Массона письмо (воображаемое или реальное) оказывается тогда именно избытком своей собственной функции; живопись помогает нам понять, что истина письма не в сообщении, не в системе коммуникации, которую ей приходится создавать для обыденного смысла, и тем более не в выражении психологии индивида, что вменяет ей одна сомнительная наука под названием графология, скомпрометировавшая себя в технократических уловках (экспертизы, тесты), но истина эта - в руке, которая нажимает, чертит и водит сама собою, - то есть в бьющемся в судорогах (наслаждающемся) теле". R.Barthes. Oeuvres completes. Т. 2. Paris: Seuil, 1994, pp. 1597-1598.
45. res inextensa (лат.) - "вещь непротяженная".
46. само-бытность знака - в оригинале "etre-soi du signe",
47. "big bang" (англ.) - "большой взрыв", одна из физических теорий происхождения вселенной.
48. inter faces et urinam (лат.) - "среди нечистот и мочи". Одно из обозначений ничтожества человеческого удела в христианской теологии; традиционно это выражение приписывается Августину Блаженному (345-430).
49. Pater, hoc est enim corpus meum: spirilus enim sanctus tuus (лат.) - "Отец, сие же есть тело мое: и это же - дух твой святой".
50. Ессе homo (лат.) - "Се, человек" (Иоанн, XIX, 5).
51. заглавные буквы: KZ- аббревиатура для KonZentration Lager, "концентрационный лагерь" (нем.).
52. Марсель Энафф - см. M.Henaff. Sade. L'invention du corps libertin. Paris: PUF, 1978.
53. did (греч.) - приставка, обозначающая разделение.
54. partes intrapartes (лат.) - "части внутри частей",
55. Эпейн Скэрри - см. E.Scarry. The Body in Pain: The Remaking and Unmaking of the World. New York: Oxford University Press, 1987.
56. белый свет... Не-чистоты же, или скверна... - здесь обыгрывается этимологическая связь французских слов "monde" и "immonde".
57. res... hoc est enim corpus, rei ratio (лат.) - "вещь", "сие же есть тело, разумение вещи".
58. kairos (греч.) - "подходящий момент".
59. Experitur (лат.) - "подвергающееся опыту, эксперименту".
60. ... "крови"/"смысла"/"без"/"100"- непереводимая игра слов, которые являются во французском языке омофонами - "sang"/"sens"/"sans"/"cent".
61. Гоцо Иошимасу - Нанси цитирует отрывок из сборника японского поэта Гоцо Иошимасу (род. в 1939 г.) "Осирис, Бог камня" (1984) по переводу с японского: G.Yoshimasu. Osiris, dieu de pieire. Po&sie, № 56, Paris: Belin, 1991.
62. hoc "ipse", hoc meum (лат.) - "вот тут "само", вот тут мое".
63. Парменид (Элейский) (род. ок. 540 г.дон.э.)- цитата из поэмы "О природе".
64. Hoc est (лат.) - "сие есть", созвучно французскому слову "hoquet" - "икание, икота".
65. res extensa, cogito (лат.) - "вещь протяженная", "мыслю". Воспроизведение картезианских понятий.
66. ...вся теория искусств - см. книгу Ж.-Л.Нанси "Музы" (J.-L.Nancy. Les Muses. Paris: Galilee, 1994).


Валерий Подорога
Эпоха Corpus'a?..
Вопросы и наброски к беседе с Ж.-Л.Нанси
Москва-Страсбург, январь 1996 г.


1. Эллиптика. Вопрос о стиле
"Les corps sont des lieux d'existence, et il n'y a pas d'existence sans lieu, sans la, sans un "ici", "voici", pour ie ceci. Le corps-lieu n'est ni plein, ni vide, il n'a ni dehors, ni dedans, pas plus qu'il n'a ni parties, ni totalite, ni fonctions, ni finalite. Aphalle et acephale dans tous les sens, si l'on peut dire" (p. 16).
"Les corps n'ont lieu, ni dans le discours, ni dans la matiere. <...> Ils ont lieu a la limite, en tant que la limite: limite - bord exteme, fracture et intersection de l'etranger dans le continu du sens, dans le continu de la matiere. Ouveiture, discretion" (p. 18).
"Le corps n'est ni "signifiant", ni "signifie". Il est exposant/expose: ausgedehnl, extension de l'effraction, qu'est l'existence. Extension du la, du lieu d'efiraction par ou ca peut venir du monde. Extension mobile, espacements, ecartements geologiques et cosmologiques, derives, sutures et fractures des archi-continents du sens, des plaques tectoniques immemoriales qui remuent sous nos pieds, sous notre histoire. Le corps est l'archi-lecfonique du sens" (pp. 24-25).
"Un corps n'est pas "propre", il est appropriant/inappropri-ant" (p. 87).
"Le corps joui est comme ie pur signe-de-soi, saufa n'etre ni signe, ni soi" (p. 103).
Крайне трудно было войти в дискурс "Corpus" 'а. Это особое философское письмо, которое, по мере того как пытаешься понять его смысл, все время удаляется от тебя... И дело, конечно, не только в понятной языковой преграде и тонкостях современного софистицированного языка философии, но скорее в эллиптическом использовании языка для мысли. Вот это-то использование и затрудняет мое восприятие текста, но и привлекает... Иначе говоря, кроме дискурсивной логики текста в нем существует еще и другая логика, до которой, возможно, мне и не добраться. Если использование языка для мысли, к которому я привычен, предполагает наличие завершенной фразы или ряда фраз - так выстраивается приемлемая "логическая форма" текста, - то, читая и перечитывая твой текст, видишь, что наряду с горизонтальным движением ему присуще еще и вертикальное измерение, - использование языка идет на эллиптическом уровне, когда отслеживается и становится значимым не просто произнесение отдельного звука, но и способность такового повернуть слово (понятие) к его этимологическим истокам или связать с другим, возникающим внезапно из самой связки, разрыва и "смерти" первоначального слова, притом что найденное слово может так же внезапно распасться, снова связаться с соседним и так далее. Что-то все время происходит со словом-понятием, которое отказывается вступать в союз с риторикой тропа (эллипсы, метафоры, метонимии), последняя замещается утонченной игрой произнесений. Читая, я все время слышу, что кто-то еще говорит поверх, внутри или чуть в стороне от читаемого. Кто-то "работает" с самой звуковой материей слова-понятия, извлекая из его трещин и зияний новые микроединицы Смысла. Этот высший порядок использования языка отдаляет именно потому, что он включен в порядок организации самого дискурса. Есть жизнь понятий среди понятий (или по крайней мере "есть" то, что мы могли бы назвать категориальным порядком), но есть также жизнь понятий среди своих же собственных произнесений, жизнь "внутренняя", и, может быть, вся энергия мысли там и заключена.
Эллиптика стремится найти устойчивость Смысла в ритмизации самой фразы: сколько бы та ни опровергала себя, препятствуя состояться форме суждения или пропозиции, она тем не менее возвращается к себе, чтобы стать формой высказывания, включающего в себя одновременно и То же самое, и Иное (Meme et Autre). Эллиптическая фраза саморазрушительна, и в этом ее плодотворность, но в каком-то смысле она всегда угрожает нашей возможности понимания уже сказанного.
Мне представляется, что каждая из главок твоей книги образует своего рода кристалл, на поверхности которого и происходят все события, где каждая грань есть некое значение, и оно проявляет себя в отражениях различных граней, пересекающих друг друга, но неизменно и устойчиво повторяющих свое месторасположение в единой и гомогенной архитектуре целого. Глубины нет, все на поверхности, ибо глубина упразднена в принципе. Однако для читателя, всегда соизмеряющего Смысл с чем-то, что скрыто или недостаточно выявлено, все время рождаются эффекты глубины. Кристалл же, вращаясь вокруг своей оси, может радовать нас лишь эффектами поверхности. Отсюда читательская дилемма: или смотреть-сквозь ("магический кристалл"), или позволить ему ослеплять нас своим удивительным вращением, сме-жением граней... Место каждого слова-понятия есть место для всех возможных слов-понятий - еще не использовавшихся и даже для тех, что никогда не будут использоваться; никакой иерархии, никакой со-подчиненности, никакой выводимости одного из другого - все подчинено этой блистательной игре, где любое слово уравнено с соседним или с тем, которому оно противостоит, где оно легко заменяется противоположным и не имеет отношения к предшествующему ("категориальному") значению.

2. Анатомия
Сначала об анатомии... Ты пишешь:
"Glisser vers I 'anatomic d'un corpus. Ce n'est pas l'anatomie philosophico-medicale de la dissection, ie demembrement dialecticien des organes et des fonctions. Plutot l'anatomie du denombrement que celle du demembrement. L'anatomie des configurations, des plastiques, il faudrait dire des etats-de-corps, fa^ons d'etre, allures, respirations, demarches, siderations, douleurs, plaisirs, pelages, enroulements, frolements, masses. Les corps, d'abord (c'est-a-dire: a les aborder) sont masses, masses offertes sans rien a en aiticuler, sans rien а у enchainer, ni discours, ni recit: paumesJoues, ventres, fesses" (pp. 74-75).
Нет анатомии тела, но есть анатомия телесных масс, или "корпюсное" исчисление тела, которое и будет единственно возможной анатомией. Но почему анатомия? Разве плоть имеет свою анатомию? Можем ли мы говорить об анатомии, когда перед нами некое состояние тела - плоть, движение случайных масс, слипшихся и расторгнутых, удаленных и сближающихся. Анатомия ареальна - или то, что мы считали анатомией, не есть анатомия, но только один из способов постичь тело в качестве машины тяжести" Балансировать на невидимой границе между двумя силами: одними, что увлекают нас к Земле, и другими, что позволяют нам сохранить прямохождение, надежду на взлет и парение...
Я (как и ты) испытываю нечто вроде головокружения перед этим сонмищем современных экспонированных или, если угодно, инсталлированных тел (в современном искусстве и вне его). Взгляд современных инсталляторов Тела и старый медицинский вполне сопоставимы. Составление анатомического атласа - один из древних, но и сегодня действенных способов описания человеческого тела. Первая анатомия, "Anatomia del согро humano", появляется в 1560 году. Рождающийся медицинский взгляд нарушает освященное религиозным чувством единство "души и тела". Человеческое тело теряет свою неприкосновенность, тайну и становится не внушающим более страха, мертвым остатком человеческого, или трупом', первые вскрытия переводят его в класс медицинских объектов. Медицинский взгляд получает новую остроту видения. Теперь это взгляд расчленяющий, проникающий в тело настолько глубоко, насколько допускает хирургический нож. Из этого медицинского взгляда на тело как тело-труп и появляется сомнение Декарта. Да, именно так все и происходит! Сначала - тело-труп" и лишь потом "сомнение", которое есть просто метафизическое освидетельствование мертвого человеческого тела. Сегодня особенно заметно, насколько визуально-виртуальные миры насыщены образами наших неведомых тел. И эти миры - топографические, географические и геологические (или любые другие) - вовсе не претендуют на восстановление нами забытого или вытесненного анатомического чувства жизни. В них инсталлируются тела: фотокартинки катастрофических событий, взрывы, движение оползней, живописные триумфы отдельных частей и органов тела, его отправлений; в косметических рекламных клипах появляются эротизированные фрагменты высветленной кожной поверхности, их размещают в непосредственной близости от потребителей, почти на расстоянии руки; насажденные в различных плоскостях лица Другого образуют фигуры, россыпи, "клумбы" таким образом, чтобы мы имели возможность полного обзора Лица, всей ареальности этого могущественного фрагмента тела в беспредельной исчисляемости события, которому ты даешь имя "Corpus". Каждому органу, части тела, любой полости или патологии - свой ареал присутствия, маленькое или большое демонстрационное поле, своя рамка, малая или чуть больше, суженная или расширенная, но и каждому кусочку кожной поверхности - такая же; все должно иметь свое место, свою оптическую, нарративную и даже моральную ценность. Взгляд великого экспозиционера-инсталля-тора - собирающий, он скользит по поверхности многих неизвестных нам тел, останавливаясь в точках фрагментации, указывая на присутствие в мире человеческого тела, которое нельзя опровергнуть, как если бы именно это удерживаемое инсталляцией тело со столь причудливой, "кусочной" анатомией и было нашим единственным телом. Идея тела получает здесь дидактический, школьный и даже ортопедический оттенок, подпитываемый, возможно, неосознаваемой верой в то, что тело анатомическое и есть наше единственное тело.
Но ведь нам доступно лишь то тело, которое способно обнаруживать себя в качестве объекта, тело не живое и не мертвое, но промежуточное, такое измерение телесного опыта, которое не требует от нас чувственного или экзистенциального переживания. Это Corpus?
Тело? - спрошу я. Да, вот оно! - ответят мне, - вы можете его видеть, трогать, управлять им, и оно именно так и выглядит - это ваше тело, как и тело всех. И это - совершенная правда! Однако, соглашаясь, я допускаю "неточность". Ведь на самом деле мы никогда не видим Тел о, но видим только т е-л а. И тогда не покажется странным вопрос: а кто говорит, смущая нас и запутывая, что он видел Тело? Касался его, расчленял, проникал внутрь его темной застывшей толщи, чтобы извлечь из нее новое знание, или, напротив, обегал взглядом контуры его живых границ в поисках единой геометрии его анатомически значимых частей и органов? Так говорить может все тот же медицинский взгляд, мы же так говорить не можем. Мы видим только тела.
Ты говоришь, что "есть" Corpus, а не Тело. Или, точнее, что наше единственное отношение к Телу всегда будет определяться лишь исчислимостью Corpus'a...
Ты говоришь, что есть нечто, не являющееся телом и телами, но в то же время если и существует какая-либо возможность открыться тому, что есть "наше" Тело, то это только Corpus...
Почему мне нравится анатомический атлас? Потому что по нему я узнаю географию тела Бога, поскольку мое тело дано, только когда оно как-то относится к Телу, телу универсальному, копируемому, и в этом случае я сумею, если захочу, описать строение всех тел, которые обладают знаком существования. Есть, существуют тела тучные, высокие, низкие, слабые и сильные; тела детей, женщин, стариков, юношей и девушек, младенческие и подростковые, тела сиамских близнецов; но существуют также и тела войны, голода, тела зараженные, убитые, пытаемые, изможденные, угнетенные горем, мертвые, тела утопленников, повешенных и повесившихся, казнимые тела; а также - тела про-ституированные, тела медицинские, преступные, анестизированные, подвергнутые гипнозу, тела тех, кто принимает ЛСД, тела просто опьяненные, тела шизофренические, мазохистские, садистские, феноменальные, тела удовольствий и боли, уязвленные, стыдливые, аскетические; и тут же, рядом, - тела спорта, -reAabody-building'a, побед и триумфов, идеальные тела, одетые и раздетые, обнаженные, тела террористические, тоталитарные, тела жертв и палачей; наконец, существуют видеотела, тела фан-тазматические, виртуальные, тела-симулякры (ТЕЛО-МАДОННА, ТЕЛО-СТАЛИН, ТЕЛО-ШВАРЦЕНЕГГЕР, ТЕЛО-РЭП, НАЦИ-ТЕЛО) или их меньшие, голливудские, подобия: body shot, body-guard, body-snatchers, body influence, body chemistry 1,2,3, bodies, rest and motion, over her dead body, flesh and bone... И последнее - чтобы прервать этот нескончаемый, как приступ заикания, список - есть, существует "мое тело", из которого я говорю, пишу, где боюсь боли и никогда не умираю, которым я вижу другие тела и которым они меня видят. Его пер-воприсутствие я не в силах отрицать, хотя именно мне в первую очередь "мое тело" и недоступно, не-смотрянаточтоя его "чувствую", "знаю", "присваиваю", считаю своим собственным. Я не могу увидеть себя в собственном теле, не могу понять, как я размещаюсь в самом себе, и почему одно мое Я называют "телом", а другое - "душой". К тому же слишком легко размывается граница между моим Я и Не-Я, теряется чувство анатомической целостности. Чтобы видеть свое тело, я всегда нуждаюсь в других телах, ибо другие уже видят меня, в то время как я сам себе еще неизвестен как тело мне принадлежащее. И это тело, что я называю "моим", является телом, которым я "живу", но живу благодаря тому, что оно - двойник всех тел, каковыми я не являюсь.
Мы погружены в среду, просто кишащую не нами произведенными телами, они, действительно, похожи на тела-коробки, тела-футляры, тела-схемы, тела-рамки, и мы должны перемещать свое тело в мире настолько осторожно, насколько этого от нас требуют такие "внешние тела", должны осваивать с их помощью или, если хотите, "примерять" на себя то одно, то другое пространство социальной жизни, и это всё будут "не-мои" тела, которые мы обретаем по не обход и мое т и, а не по случаю. Необходимыми остаются тела инсталлированные: например, весь спектр социальных отношений, форм, институтов, позиций представляет собой чудовищную машину по инсталлированию наших тел в пространство труда, наказания, воспитания и т.п. Мы все - тела инсталлированные. В том-то, вероятно, и состоит разоблачающий эффект тех удачных инсталляций в современном искусстве (повторение которого трудно прогнозировать), когда жест художника оказывается настолько точным, что обнаруживает наше инсталлированное тело в том самом "месте", где, как мы убеждены, может располагаться только "душа", некий вид личного бессмертия или глубокая интимность скрываемого порока, которую мы привыкли считать неинсталлированным резервом нашей сознательной жизни. В качестве неинсталлированных существ мы абсолютно случайны, но в качестве инсталлированных - мы абсолютно необходимы.
Нельзя ли продумать это движение размышления к своему пределу и сказать: "Да, единственное тело, которому мы обязаны существованием, и есть Corpus, ибо оно является своего рода эмблемой самого ритуала инсталлирования. В нашу душу инсталлируется не-наше тело..."? Ты же говоришь: Mais corpus n'estjamais proprement moi (p. 28). To, что инсталлируется (экспонируется), - это всегда Corpus, исчисление фрагментов, остатков, случайных элементов, исчисление, в сущности, бесконечное... Декарт говорит о теле-машине лишь для того, чтобы установить господство над ним со стороны мысли, ты же говоришь о том, что тело свободно от мысли, поскольку оно в своей свободе всегда ближе к "тяжести" Corpus'a, чем к единству приватного телесного образа Я. Быть свободным - это быть свободным от образа собственного тела, это манящая свобода падения. Но верно ли это?

3. Рамка
Твоя книга является своего рода концептуальной констатацией и одновременно метафизикой инсталлированных тел.
Несколько замечаний о том, что я понимаю под инсталляцией и инсталлированием (экспонированием).
Инсталлирование как прием. Удивительная пла-сичность, даже инертность, инсталляции: она утверждает себя в любом пространстве, не встречая сопротивления. Собственно, инсталлировать, насколько я могу понять эту художественную акцию, - это раз-мещать, по-мещать, давать место тому, что его не имеет и чаще всего не должно иметь. Инсталляция - всегда в пространстве, но всегда - не в "своем". И чем более пространство закрыто, замкнуто на себя, заполнено, чем более оно "не подготовлено" к неожиданному вторжению, тем более силен эффект инсталлирования. Когда инсталлируют, то всегда что-то делают с пространством и вещами, его заполняющими. Пытаются открыть в любом другом у ж е заполненном пространстве, реальном или воображаемом, различного рода пустоты ("поры", "срезы", "обрывы", "трещины"), т.е. всяческие "незаполненности", и то, что можно было бы назвать пространственностью самого Пространства. Отсюда аксиома, которой я буду следовать, размышляя об инсталляции: пространство не существует без того, что его заполняет, иначе говоря, без модуса его заполнения в виде про-странственности. А это значит: инсталляция открывает в наличном пространстве свободные "места", которые не могут быть заполнены. Однако в том-то все и дело, что, открывая их, она их заполняет, инсталлирует объектами, которые в свою очередь должны быть знаками такой изначальной незаполненности всякого пространства. Этим инсталляция избавляет нас по крайней мере от трех "сильных" иллюзий - от троякой веры в то, что пространство может быть заполнено, о-граничено другим пространством; что его универсальной мерой является антропоморфное, круговое со-расположение мест и вещей (М.Хайдеггер); что оно предназначено для того, чтобы быть со-размерным экзистенциальной и физической протяженности наших тел. Напротив, мы знаем, что многие пространства могут обходиться без человеческого присутствия - накладываться друг на друга, существовать в одном времени, месте или событии, превращаться, исчезать, вновь появляться. И это оказывается возможным, поскольку для всех отдельных пространств мы можем найти общее и неизменное качество: резервную протяженность.
Мы часто говорим, что пространство простирается, открывается, уходит в глубину, расширяется или, напротив, сужается, закрывается, "давит на нас", т.е. словно имеет свое собственное движение, указывающее на его универсальную пластичность и бесконечную в-местимость. В любом пространстве, даже если оно выглядит для нас заполненным до краев, всегда остается резерв для его заполнения, и этот резерв неустраним. По отношению к каждому занятому в пространстве месту существует порядок незанятых мест, которые могут быть в любой момент заняты, но также и порядок мест, которые нельзя занять ни при каких условиях. Я хочу сказать, что каждое место может быть занято и отделено от другого только в силу этой потенциальной незаполненности пространства. Естественно, что речь здесь идет об экзистенциальной пространственнос-ти, о пространствах жизни - именно такие пространства и пытается исследовать инсталляция, если видеть в ней один из инструментов познания. Точнее, она исследует резервные пространства жизни, которые жизнь как бы имеет про запас, не использует и всегда пытается сберечь то ли как спасительный выход, толи как начало возможной экспансии. В этом, если хотите, метафизический цинизм инсталляции. Ведь ее объектом становится вот эта незаполненность, пустотность, эта невидимая и неслышная, бескачественная, нейтральная форма, в которой находит выражение пространственность пространства - всегда между вещами, - то, что разделяет их и ограничивает, дает им место, но и отнимает. Другими словами, инсталляция превращает все, что инсталлирует, в ОБЪЕКТ и прежде всего то, что мы называем Р-пространством (пространством резервным); но, превращая вещь в объект или серию объектов, она сама становится объектом, в пределах которого происходят все другие объектные превращения, становится рамкой, захватывающей Р-пространство любого пространства.
Итак, чтобы захватить вещь, событие или "часть" пространства, инсталляция должна быть рамкой мировой, позволяющей видеть пространственные миры с точки зрения абсолютно нейтрального наблюдателя, но эту позицию не занимает ни Бог, ни Субъект - здесь, если можно так сказать, "пространство наблюдает само себя", устанавливая собственные границы;
концептуальной, означивающей все способы объектных инсталляций, - тут, бесспорно, появляется субъектная форма, наблюдатель со всем своим багажом пристрастий и контекстов;
визуальной (или перцептивно-чувственной), захватывающей пространственность вещи благодаря ее превращению в чисто оптический объект (или любой другой чувственный объект, которым она на самом деле не является).
Мировая и концептуальная рамки невидимы и относятся к природе самого инсталляционного акта, организующего поле объектов и пространства, в которые они помещаются. Нетрудно заметить, что инсталляция пытается утвердить новые пороги "пространственного чувства", изменяя близлежащее, средовое окружение с помощью иногда достаточно сложной конфигурации подобных рамок: одна в другой или рядом, поперек, одна поддерживает другую, открывая своего рода окна в любом обыденном, функционально рутинном пространстве, в которых-то и появляются ее странные объекты, утратившие память, смысл и чувственные качества того пространства, где прежде они существовали как вещи. Не потому ли инсталляции так чуждо специализированное, выставочное, музейное пространство, не потому ли она всегда стремится захватить не просто отдельный "участок" или "территорию" другого пространства, но и саму его возможность быть пространством?
Инсталляционная рамка, конечно, отличается от известных и разнообразных техник рамочного сечения образа, присущих живописи и кинематографу. Там рамка еще принадлежит целостной структуре произведения, является его видимой границей, одновременно идеальной и открытой; и если она варьируется, то только для того, чтобы установить новую точку зрения на ту же самую целостность. Например, развить физическую двумерность живописного полотна в иллюзионистскую глубину, то приближая, то удаляя изображение различными срезами. Весь интерес обращен здесь к исследованию заполненных, "вещных" пространств, их внутренней организации, а не к тому, что делает эти пространства возможными, если хотите резервными и нейтральными. Традиционная рамка не посягает на резервное пространство, ибо его поиск, захват и открытие не являются задачей выражения. Тем более что инсталляция, в отличие от рамки, ничего не выражает и не отражает.
Рамка не стремится к строгости геометрической фигуры, но что она делает всегда, так это размещает свои объекты в замкнутых границах "нейтральных" полей пространственности. Отсюда ее специфическая чувственная оптика, которая улавливает в любой вещи ее нейтральное, объектное бытие. Любая вещь, событие, тело или сила могут быть инсталлированы, т.е. помещены в свое же собственное резервное пространство, и получить благодаря этому объектное измерение, отныне присущее им. Так, последовательными смещениями рамка преобразует вещь в объект, уничтожая отнесенность объекта к субъекту, не допуская возникновения между ними смысловой связи, этого тайного соглашения, благодаря которому мы подчас видим в объекте просто другую вещь, символ, аналогию, иносказание. Лишить вещь ее вещности - это значит устранить антропоморфную ауру, окружающую ее в повседневном мире; откопировать ее образ двойником из того пространства, которое она никогда не может занять, оставаясь именно этой вещью. Вот почему объект для инсталляции - это не модель вещи или процесса и не проекция, но копия, причем не важно, насколько эта копия "точна", важно лишь то, что она должна полностью нейтрализовать качественное разнообразие вещи. Повторить, скопировать, снова повторить скопированное и так далее, пока все, что еще напоминает в объекте вещь, не будет стерто и она не предстанет перед нами в качестве чистого повторения самой себя. Рамка и есть такое копировальное устройство, которое производит ничто вещи, ее видимое неприсутствие.
И потом, вероятно, не следует забывать, что геометрически инсталляция двумерна, что она - прежде всего рамка, даже если кажется, что выставочные объекты вводят дополнительные измерения и создают ощущение объема или глубины. Одно дело - быть рамкой, плоской и инертной, другое - задавать путь в пространстве. В чем великое достоинство инсталляции как художественного жеста? В том, что она освобождает пространство от агрессивности человеческого тела и вещей. Она высвобождает саму пространственность как чистое действие пространства, не занятого вещью, и тем самым позволяет нам увидеть вещи без той ауры господства, которым они окружены в захваченном ими пространстве. Опространствлять - это не наделять воспринимаемый мир дистанцией, глубиной или расстоянием, но размещать на серой или белесой рамке нейтрального кусочки различных текстов, которые когда-то были вещами, живыми телами, их словами и переживаниями. Есть хорошее французское слово, которым пользуетесь и ЖДеррида, и ты, это espacement, и есть хорошее английское - space, spacing, - указывающее на движение пространства независимо от того, что и как его заполняет. Процедуры инсталли-рования открывают нам природу пространства, которое можно попытаться понять как порог чистой изменчивости без центра и глубины и даже как гладкую поверхностность всех вещей, как их тень, контуры, скользящие и остановленные очертания, поверхностность, куда все устремляется, включая наше представление о пространстве. Пространство не простирается, оно только различает то, чему мы приписываем качества пространственности. В сущности то, что ты называешь "Corpus", и есть этот порядок различения тел и Тела, espacement. Live Xerox, you are just a copy! Согласимся с тем, что тело, ставшее объектом, не есть живое тело, но оно и не мертвое, и только оно и является телом как Телом. Поэтому, когда мы указываем на анатомическую рамку тела и говорим, что вот это и есть человеческое тело, мы намеренно стараемся смешать наше представление о теле как объекте с реальным опытом живой телесности; мы как бы устраняем этот удивительный промежуток нашего случайного бытия в мире, в котором, собственно, и длится наша жизнь. Мало этого. Мы иногда утверждаем, что образ единого тела может быть получен в результате вычитания из множественности телесных измерений одного - объектного. Но можем ли мы иначе представить себе Тело в его единстве и неизменности человеческих черт? Живое тело живет в своих Р-пространствах и никогда не покидает их, и даже многообразие хитроумно расставленных инсталляционных ловушек не может захватить то промежуточное место, всегда текучее и колеблющееся, которое оно удерживает в мире инсталлирующих социальных практик.
Конечно, с одной стороны, живое тело всегда ускользает, но с другой - все более утонченными и цепкими становятся инструменты его захвата. И по мере того как утверждается эта стратегия непрерывного захвата, сам миф о единстве человеческого тела претерпевает новые изменения, и сегодня это вновь тело, уподобляемое машине (биохимической, биологической, физиологической или электрической), но такое, которое уже больше не напоминает нам о прошлом единстве тела и его тайне. И виден путь, какой продолжает проходить человеческое тело: от стыдливой приватной анатомии, избегающей всякой артикуляции и расчленения собственного опыта, к другой - к анатомии Тела-Машины, которая составляется из необычайно широкого набора рамок, экранирующих ранее недоступные наблюдению внутренние пространства живых органов, полостей, патологических смещений, устремляющихся все дальше вглубь организма, где обнаруживается чистое пространство расчленений, и там, конечно, мы уже не найдем ни боли, ни страсти, ни удовольствия - ничего человеческого.
  
4. Рана, шов, боль
Тело-шов
Среди всех этих инсталлирующих тело объектов наименее выразительным должен показаться медицинский ш о в. Почему я говорю о нем? Только потому, что он есть время раны (боли). Шов закрывает рану и становится шрамом, отделяющим нас от собственной раны-боли, предстающей теперь памятью нашего тела. Медицинский шов, если он исчезает, - тот последний рубеж, миновав который мы приближаемся к "живому телу". Иногда шов-объект может оказаться чем-то большим, нежели знаком, возбуждающим воспоминание о ране, которую он закрывает. Навязчивый кошмар медицинского воспоминания: рана, которая не может закрыться. Ты говоришь: "II n'y a pas de cicatrice, la plaie reste a vif, les corps ne retracent pas leuis aires" (p. 68). Но шов - это не шрам, и это различие может стать принципиальным. Шов обречен на исчезновение, и им трудно гордиться, он не уродует и не ужасает, как шрам, остающийся знаком пережитой боли. Иначе говоря, между шрамом (а также швом, который стирает) и раной располагается нечто "третье", что не может быть инсталлировано, - время живой боли. Видим же мы только эту старую операционную метку, этот шрам (если он остается), имеющий уже мало отношения к тому, что он закрыл, ибо он - всего лишь след быстрого хирургического письма на поверхности кожи. Не более того. В современном искусстве это вторжение в тело и все эти незаживающие раны (повторяющие "первую Рану") стали широко принятым приемом обнаружения тела. Тело обнаруживается в механизме его инсталлирования. И вот тогда шрам, а лучше "свежую рану", выделяют, неслыханно увеличивают в размерах, располагают в узких панелях, подвешивают как особый знак далеко в стороне от тела, которое помнит о боли. Шрам-рану экспонируют, представляют, развертывают, чтобы воскресить боль, но воскресить без воспоминания, - она становится оптическим явлением, перестает быть болью. Когда тело отъединяется от воспоминаний о собственной боли, это значит - оно инсталлируется...
Я вспоминаю о "панцирной блокаде" и оргазмических "бычьих пузырях", о протоплазмах Райха-Эйзенштейна, о конструировании этого двойного тела, которому и должна соответствовать наша телесная реальность в разрыве между двумя пределами - пределом оргазмической свободы и пределом абсолютной зажатости панцирно-мускульной ка-татонии. Единая равнодействующая - "истерическое тело". Если Corpus не имеет никакого отношения к "панцирной блокаде", если он никогда не является знаком репрессии или кастрации, то, может быть, следует говорить о телесной археологии, о том, что остается от тела, или же о том, чт6 есть тело, если оно подобно всем другим телам, "природным" и "небесным"? О теле, которое всегда вне себя: или в своей органической и костной форме, или в других телах-объектах, но которое никогда не может быть самим собой и в-себе, т.е. не может быть собственным знаком?
Я лишь пытаюсь обратить внимание на то, что пассивные знаки органов и частей тела, этой "школьной анатомии", принадлежат другому порядку телесной реальности, чем тело-рана или тело-шрам. Инсталляция указывает на телесный знак, но не исследует его в пределах живой Боли, к тому же этот знак не должен оставлять следов на теле, напоминая о себе. Возможно ли вообще исследование боли с помощью инсталляции, исследование и экспозиция того, что не поддается переводу в мир объектов, что не объективируется, ибо является особым психосоматическим состоянием, которое мы всегда переживаем индивидуально (ведь мою боль не с кем разделить, она всегда - моя боль)" И тем не менее, как мне кажется, следует немного поразмышлять о том, как боль может быть представимой, как следует конфигурировать знаки тела-шрама, чтобы они указывали на закрытую прежнюю рану и очерчивали это невидимое пространство чужой боли.
Тело-боль
Первое замечание. Конечно, "моя боль" - это сильно сказано! Нет никакой моей боли - это очевидно. Допустим, что меня мучают мигрени, и вот иногда, когда не можешь спать, но не можешь и открыть глаза, ты оказываешься наблюдателем собственной боли (возможно, я и не владею искусством г-на Тэс-та...). Вот она возникает как некий слабый, вызывающий неприятные ожидания тошнотворный гул, и этот гул, совсем еще слабый, располагается прямо перед моей головой, на уровне центра лобной кости... Я знаю, что он уже проник вовнутрь... Затем образуется, и достаточно быстро, невидимое, но плотное полукольцо угнетающих сил (от виска к виску), которое медленно, хотя и с необыкновенно точной геометрией рисунка, начинает сдавливать мой бедный и теперь открытый мозг, который уже ничто не может защитить. Вся эта боль, от ее начальной стадии и до конечной, делает мое существование излишним... Может быть, существует, есть теперь только Ego Corpus. Я же сам как пере-живающее существо не существую именно в момент распространения-усиления боли и я исчезаю в собственной боли, но по мере ее нарастания. Я знаю, что мое Я способно "видеть" свою боль именно потому, что боль открывает мне пространство моего тела, из которого это Я изгнано и от которого оно легко отреклось... Благодаря боли я оказываюсь вне своего тела и полагаю тогда, что я сам есть собственная Душа.
Сместимся чуть в сторону, поближе к современному медицинскому пространству, которое, как мне кажется, в своем отношении к боли сходно с инсталляционным, и тут не столь важно, что в одном идет непрерывная война с нею, а в другом - ее не замечают или не могут замечать. Не поэтому ли тело-шов становится просто страницей иллюстрации, вырванной из пособия по хирургии? Медицинское пространство и возникает под знаком этой нетерпимости к человеческой боли и в этом смысле оно противостоит любому "живому" опыту человеческих страданий, где фактор боли столь существен и многообразен и столь продуктивен подчас. Став пациентами, мы должны перестать страдать, хотя бы на время. Во всяком случае, такова идея тотальной анестезии, которая в современных "западных" обществах (пока в большей степени, чем "восточных") порождает новые формы чувственности и восприятия мира. Человеческая анатомия, ее новые измерения находятся теперь в полной зависимости от различного рода препаратов, выслеживающих, локализующих и уничтожающих боль.
Современный инсталляционный жест напоминает нам о том, что боль - слишком "человеческий" и по этой причине банальный объект. Вот почему сплошь и рядом человеческое тело подвергается расчленению в поверхностной рамочной хирургии, местами носящей чисто косметический характер и не имеющей никакого отношения к телу, испытывающему боль. Ни малейшего чувства ответственности за этот неспровоцированный и "легкий" садизм рассечений. И что это за страсть к сдиранию человеческой кожи, ее высушиванию, а потом - венец всей затеи - тщательная, если не любовная, операция наклеивания ее остатков на прозрачные пластины и выставление их на-"показ" в случайном порядке среди белых стен... Сегодня это называют искусством! Конечно, можно сказать: причем здесь тело, твое или мое? Упорядочиваются всего всего лишь фотографические знаки тела, его неживые остатки, которые могут легко варьироваться, заменяться, образовывать коллажи и т.п. И все это, действительно, не имеет никакого отношения к живому человеческому телу. Вот почему необходимо отличать визуальную рамку, использующую фотообъекты и совпадающую с ними по своей конфигурации, от фотографического изображения. Последнее не замещает первое, не наделяет его недостающей ему визуальной конкретностью и убедительностью, скорее наоборот, фотография получает свободу от своих "мертвых объектов", неподвижных и сосредоточенных на полной остановке движения. Благодаря фотографическому изображению мы приближаемся к объектным качествам вещи, но с помощью рамки мы открываем целиком все объектное поле, где, собственно, больше не существует каких-либо заполненных пространств. Я бы сказал, что в этом поле не действует сила тяжести и инсталлированные объекты как бы парят в нем, не связанные законом земной гравитации, а также ее мифологией.
Может быть, здесь следует вспомнить о различии между образом тела и его схемой, которое иногда упускают из виду. Настоящее инсталляционное пространство постоянно соотносится со схемой тела, но не с живым его образом, неотторжимым от нашего бытия-в-мире. И естественно, что в зависимости от того, чтб мы пытаемся подвергнуть расчленению - образ тела или его схему, - операции рассечения, фрагментирования тела будут резко различаться. Тело, захваченное в схему, развернутое в своей поверхностной, "наивной" анатомии, не знает боли и рождается помимо нее. Когда мы составляем схемы тела, комбинируя отдельные его участки, фрагменты, кусочки, само тело, данное в своем живом присутствии, никак не затрагивается нашими манипуляциями. Однако, как только мы пытаемся применить анатомические схемы к живому потоку телесных переживаний (чем, собственно, и занимается медицина), ситуация радикально меняется. Теперь каждая операция будет определяться степенью причиняемой организму боли и может быть успешной по мере ее подавления или устранения. И это не обязательно физическая боль, но и любое другое страдание, которое мы испытываем, когда психосоматическое единство организма ставится под сомнение. В сущности, медицинское пространство уже давно "работает" только со схемами тела и фиксирует очаги боли, как они могут быть представлены вне индивидуального переживания. Сегодня больное тело, тело, пораженное болью, может быть развернуто в многомерных электронных проекциях и открыто для прямого наблюдения и последующего "вторжения" - тело, боль которого перестает быть тайной. Для медицинского взгляда человеческое тело более не существует в качестве уникального пространственного единства, и оно - уже не тело-целое, а тело-часть, тело изначально фрагментированное и не сводимое к своей феноменальной целостности, которая определяется на уровне образов тела, а не его схем. Тело фрагментированное обретает устойчивость канона. Тело как тело-часть, каждая из которых определяется возможностями разнообразных медицинских технологий достичь очагов боли и сделать их наблюдаемыми как чисто природные события. Сегодня немыслимо себе представить существование "открытой раны", раны д о искусно налагаемого медицинского шва. Вот почему я предпочитаю говорить не о "шраме", в котором сохраняется память о боли, героика ее преодоления или что-то иное, не позволяющее ее забыть, но о "шве", который означает просто способ, каким отъединяют наше тело от испытываемой им боли. Что такое Corpus? Это просто-напросто средство защиты от будущей раны или от раны, уже нанесенной...
Медицинские эксперты говорят нам, что время Великой Боли подошло к концу. Я могу с этим согласиться: боль теперь в значительной степени стала чисто оптическим (зрительным) феноменом, тем, что мы видим, а не тем, что мы чувствуем и переживаем своими телом и душой. Одним из источников этой тотальной анестезии является экран, именно он превращает индивидуально переживаемое событие боли в безымянный зрительный субстрат. Конечно, это не значит, что боль исчезла, но теперь ее сфера распространения ограничивается лишь теми переживаниями, которые нам дозволено иметь или мы хотим иметь, чтобы лучше чувствовать жизнь, и от которых мы можем в любой момент отказаться, прибегнув к помощи медицины, этого действительного pain-killer'a. Но, с другой стороны, могла ли развиваться, например, та же технология пересадки органов в таких темпах, в каких она развивается сегодня, если бы отсутствовал необходимый материал для трансплантации? Ведь чтобы она могла развиваться, должны происходить несчастные случаи, убийства, войны, катастрофы - этот нескончаемый перевод живой боли, страданий и мук в чистое, стерильное пространство телесных схем, где боль невозможна. Из другой боли и рождаются тела-трансплантанты, освобождающие человека от страданий и смерти. Иначе говоря, боль не исчезает, она лишь изгоняется из одного, вполне особого вида пространства, где для нее нет места изначально или, во всяком случае, где с болью ведут непрерывную войну. Чтобы жить "хорошо", человек не должен страдать - идеология тотальной анестезии постепенно овладевает всем западным обществом, и все обыденное пространство жизни оказывается в плену этой привычки не-страдания, равно как разнообразных искусств уклонения от встречи с болью и, следовательно, со смертью. Может быть, мы не имеем никакой другой судьбы, кроме как стать пациентами. Ужасающий порядок причин: необходимо все больше донорских тел, чтобы поддерживать на соответствующем уровне всю эту биотехнологию задержки смерти, необходимо, чтобы эта работа "случайной смерти" не останавливалась и не оскудевали запасы трансплантационного материала. Подчиняясь тотальной стратегии анестезии, повседневные пространства жизни оснащаются экранами, компенсирующими недостаток чувствительности и создающими настоящие, подчас глубокие, фантазмы "сильных" переживаний.
Фильм "Body Parts" (1991) - голливудская реакция на успехи трансплантационной медицины - одно из таких переживаний: безумный врач, конструирующий тела зомби и нуждающийся постоянно в "свежем" трансплантационном материале, провоцирует серию жестоких, садистских убийств. Основной, ударный элемент в показе этих убийств - "спецэффект" разрывания живого тела. Каждое тело, переходя в донорское, переживает чудовищное насилие: разорванное на куски или смятое, как в автомобильной катастрофе, оно "вживляется" своими здоровыми органами в больное тело, перенося в новое тело память об этих мгновениях страшной боли. Тело, подвергшееся трансплантации, - уже тело зомби, оно слишком зависимо от пересаженного органа, слишком связано своей несовместимостью с ним и заботами о ее преодолении. Однако биологическая несовместимость двух тел в одном пространстве жизни может дублироваться и психосоматической несовместимостью боли, пережитой одним телом и другим. Несравнимые качества боли. Не исключено, что изнутри, со стороны этого возрожденного к жизни тела, и может открыться истинная картина наших взаимоотношений с собственным телом, которое присваивается нами и отторгается только благодаря переживаемой боли. Но все эти сильные переживания тем не менее не изгоняют зрителя из того анестезированного и стерильного пространства, в котором он повседневно обитает. Чудовищная, невообразимая боль, которую, вероятно, никто не в силах пережить, всегда - там, но не здесь, где удобно расположился зритель. Компенсация недостающей чувственности осуществляется благодаря регенерированию новых чувственных органов, которыми и начинает пользоваться зритель. Малые чувства уже ничего не значат, они недостаточно валидны для всего процесса компенсации. Иными словами, тот, кто пытается пережить что-то более сильное, чем просто боль, не знает, что такое боль.
Инсталляция шрама, пускай он меняет свои направления и размеры, движется в пространстве оптической анестезии, она не знает боли. Субъект раны располагается внутри боли и, следовательно, его не существует. Да и что представляет собой это тело с незакрывшейся раной? Мечтаешь о телах богов, но забываешь о Боге, тело которого и есть незакрывшаяся рана...
  
5. Кожа

Прежде всего я протестую против EX-PEAU-SITION. Мне кажется, эта операция отвлекает нас от кожи, ведь кожа не может быть экспонирована. Всякая экспозиция кожной поверхности не есть кожа. Я бы даже сказал, что она не имеет никакого отношения (или имеет самое минимальное отношение) к коже как начальному и основному измерению нашего опыта существования. Если, конечно, ты полагаешь, что кожа эта - лишь монотонная органическая поверхность, наиболее приспособленная для записи самых разнообразных значений, непереводимых в саму кожу и никак не связанных с ней. Собственно, я мог бы сказать, что если бы мы захотели придать полный смысл понятию Тела, то оно могло бы быть переведено в понятие Кожи. Нет и не существует никакого Тела, кроме как Тела-Кожи.
Что есть тело? Тело есть тяжесть - вот твой ответ. Позволь мне сначала указать на две очевидные глобальные "телесные" стратегии: одна из них, что находит свое "первое" определение в физике Эпикура и Лукреция Кара, является внешней, стратегией clinamen'a (поскольку не обращается ни к знанию, ни к состоянию субъекта, имеющего тело, ни к Богу, ни к Провидению, ни к Конечной причине):
- бесконечное падение тел ("атомов"), тяжесть, делимость, протяженность (эффект гравитации); другая - я определяю ее в терминах внутренней стратегии, или субъекта, переживающего свое новое психосоматическое воплощение, - стратегия во-площения (mimesis), зависит от способности "тела" превращаться в иное, вообще во-площаться, т.е. становиться собой; в этом случае бытие обретает Смысл:
- освобождение от тела, легкость; "выход из себя" (эффект дегравитации).
Одна стратегия увлекает тела вниз и вдоль - это обретение "чувства тяжести"; другая располагает силы по направлениям вверх-вниз, вправо-влево, кругами и зигзагами, волной и разрывом, благодаря чему, освобождаясь от собственного тела, мы обретаем "чувство легкости". Ты уточняешь, что само тело есть тяжесть. Это, как я понимаю, единственное качество, которое напоминает об очевидности телесного присутствия, но влечет за собой и иные свойства, не столь доступные и очевидные. Однако тяжесть ты интерпретируешь как контр-тяжесть, как вид сцеплений и касаний тел, а не как то, что при-тягивает, при-гибает и с-гибает. Ведь в каком-то широком морфологическом смысле человеческое тело представляет собой органическую форму, полностью подчиненную силам тяжести и сформированную ими, но сформированную таким образом, чтобы сила тяжести, в нем заключенная и упорядоченная, могла противостоять реальным полям гравитации, делая их "неощутимыми". Действительно, тело имеет свой предел "чувства тяжести", и он противостоит внешним законам тяжести, поэтому мы время от времени чувствуем "легкость" и даже добиваемся ее, пытаясь расширить степени нашей телесной свободы.
Эта оппозиция явно напрашивалась. Если интерпретировать тело в терминах "тяжести", то логичнее всего придавать ему картезианский смысл, ибо уточнения, которые ты делаешь, приводят меня к мысли, что в подобных определениях тела сохраняется главное положение Декарта: протяженность. И тогда, вступая в картезианскую физику, мы возвращаемся к опыту радикального сомнения, мы отделяем себя от тела, от всех порядков единого чувственного опыта и как бы выделяем из себя тело в качестве тела-объекта. Ты, правда, замечаешь, что речь идет вовсе не о "гравитации" или "физической тяжести", но об иного рода "тяжести", которая не есть переживание тяжести, а скорее констатация свободы "атома", входящего в со-при-косновение с другими ему подобными "атомами". Что же такое peser? Я полагаю, что в точке "смысла" пересекаются по крайней мере две глагольных формы (события), то, что ты называешь "soupeser" и "toucher". Тогда действие отклонения атомов, это невидимое и непостижимое мгновение изменения их траектории падения, и будет столкновением и переходом друг в друга двух состояний, которые есть одно и то же состояние, одно и то же Событие, телесный clinamen. Так рождается тело - оно рождается из соприкосновения с другим, ему подобным. Теперь все зависит от консистенции тел, их состава, плотности, их "массы", возможностей распространения и влияния на другие тела (сходным образом "ведут" себя тела-атомы в эпикуровской картине мира). А почему, собственно, clinamen должен интерпретироваться иначе, чем через позицию со-при-косновения тел? Однако не стоит забывать и о том, что тела нам даны, поскольку они предназначены к Вечному Падению... в Ад (или обречены на него). Тело не может освободиться от неизбежности отвесного падения, падение лишь задерживается, и частицы-"атомы" распыляются, чтобы вновь столкнуться с другими, вновь их коснуться: тела-в-соприкосновении с другими телами, всегда "между" - это "между" и будет местом со-при-косновения тел, но тел вечно падающих. Спасение и воскресение - лишь в поперечных сцеплениях и максимальной задержке. И тогда спасением оказывается только со-при-косновение и тем самым задержка Падения.
Как я это понимаю, твоя попытка выделить собственно Тело заходит настолько далеко, что тело уже не может быть не чем иным, как этой попыткой материального (физического) отделения от того, что не есть Тело. Вот почему тело оказывается в тех полях существования материи (не важно, "живой" или "мертвой"), где тела еще нет, да оно и не может возникнуть. Пускай начальная стихия материи, вечное Падение, clinamen - пускай они нам скажут, чтб есть Тело, сами же мы этого знать не можем. И пусть они нам скажут, как этот мгновенный переход от одной трассы падения к другой проявляет существование телесной частицы в качестве телесной формы (всегда появляющейся из "отяжествления" и задержки падения). Ты пытаешься, и вполне последовательно, провести и, быть может, завершить картезианский опыт, завершить его сегодня, так как современное Тело больше' не принадлежит Богу и оно более не является одним из элементов психосоматической целостности. Ты как бы говоришь: посмотрите, чтб есть Тело, тело - это уже не образ тела, не скрытое единство (форма) души, оно отъединилось и больше не составляет никакой целостности. Оно как бы занято только собой - делится, экспонируется, инсталлируется любыми возможными путями и какими угодно средствами, пытаясь достичь своеобразного экстаза овнешне-ния. Ибо Тело и есть Внешнее (без Внутреннего). А раз так, то почему оно должно интерпретироваться в каких-либо внутренних терминах ("сознание", "мое тело", "образ тела")? Ты говоришь, что наше тело - не копия или модель Тела, но только вот этот нескончаемый процесс движения-падения Внешнего. Овнешнение как способ существования всего телесного, самого Тела. Сначала было не Тело, а espacement, или то, что и обозначается термином "овнешнение", - не Бог, a "Big Bang".
Но именно здесь я и начинаю испытывать беспокойство. Как быть с "моим телом", одиноким и уже отторгнутым от других, телом, которое всемерно сопротивляется выделению, описанию, означиванию, "зачехлению", инсталлированию в образы и вещи; что мне делать с этой психосоматической корпускулой, в которой мое чувство существования неотделимо от моего ощущения присутствия в собственном теле, насколько бы оно ни было ложным или воображаемым? Как и куда деть это чувство "моего присутствия в собственном теле"? Я, или мое Я, - не часть, Я - целое; пускай сколь угодно малое и даже исчезающее, но целое, и я переживаю себя не только на границе опыта других тел, я переживаю себя и как "мое существование". Далее, могу ли я столь легко отказаться от солипсистского очарования Мира (а вместе с ним - от устойчивых традиций философского солипсизма, ведь философия есть род солипсистской теоретической практики)? Конечно, можно сказать, что всякое чувство (пере-живание) по-гранично. Другими словами, там, где возможно существование, должно быть и чувство существования, но там, где есть чувство, всегда имеется граница пере-живания этого чувства, и там же мы находим себя, но уже не в качестве суверенных "одиноких тел", а как тела-содружества, тела-атмосферы, тела-части того целого, которое, в свою очередь, есть часть от других частей. Вне-и-внутри существования Я - только тело-часть. Но тогда есть ли мир, который принадлежит одному мне, есть ли мир, который я присваиваю (и тем самым существую)? Чтобы быть, существовать, надо это "существование" еще и иметь - наверное, так? Но чтобы "быть" и "существовать", для этого вполне достаточно и "не иметь" - не иметь ни собственного тела, ни собственного Я. Может быть, я и есть только часть, но существую я благодаря тому, что думаю: я есть целое. Существую как часть, но живу образами целого. Иначе было бы нелепо...
  
6. Corpus: письмо-тело

Признаюсь - перечитывая твою книгу, я долго шел к одной мысли, быть может, для тебя слишком очевидной и даже лежащей на поверхности обсуждаемого текста. Теперь я знаю, что твоя книга дает ответ на следующий вопрос: как возможно не говорить или мыслить, но писать о теле, как тело себя пишет или как письмо себя пишет телом? Не тело-письмо, но письмо-тело - большая разница! Что значат все мои "открытия"? Ты придаешь телу особый статус существования - en ecriture, - его трудно свести к языку (как лингвистической реальности). Как возможно существование тела в качестве тела, которое пишется?.. Письмо не есть проявление тела, оно само есть тело. Иначе говоря, тело - не набор правил его использования в качестве образа или понятия, материальной вещи или "славы Бога", но лишь способ, каким телесное проявляется в том, что мы не считаем телом (или относящимся к телу). Письмо не есть тело, но это, возможно, ближайшее к нему поле проявления его существования как автономного - со свойственным ему порядком объективности. Тело всегда там, где оно для нас ничего не значит, или там, где мы о нем ничего не знаем. (По-прежнему) трудно говорить, насколько я точен в понимании твоей мысли, но мне хотелось бы сослаться здесь на одно из твоих замечаний: "Si j'ecris, cette main etrangere est deja glissee dans ma main qui ecrit" (p. 20). Что это за тело, которое живет в "моем теле", будучи всегда независимым от меня, как только "мое тело" стремится выразить себя или просто совершить элементарное движение? Как же осуществляется движение письма, позволяющее письму захватывать ряды букв и связывать их в запись-высказывание - в один уникальный след, по которому всегда распознается тело пишущего? След есть некая пространственная непрерывность - espacement, - состоящая или из одной, или из нескольких букв (в том смысле, в каком и ты, и ЖакДеррида это понятие используете). Буквы же не имеют никакого существенного значения по сравнению с тем, на что они указывают, т.е. по сравнению со следами, ими оставленными. След оставляется телом в его живом движении через-и-сквозь то, что является в данный момент развертывания письма инертным материалом, на чем все записывается, но что само не существует без этого записывания. Протискиваться-сквозь или осаждаться, как атмосфера, в мельчайших капельках тумана - ведь это тоже проблематика проявлений телесного. Каким быть телу, зависит от его движения в среде, в которой оно может исполнить свои функции существования. Или иначе (и это значимый постулат): не существует тела-в-себе, оно дано лишь в своем проявлении -и не в качестве собственных знаков, но в качестве знаков среды, где оно проявляется как тело. Тело не отчуждается в "свое" место или места, так как любое место и места непрерывно создаются этим телесным движением, которое тело получает из среды... Или, напротив, тело обладает внутренней активностью, Внутренним, оно и есть всегда некое Внутреннее, а не Внешнее.

Можем ли мы отрицать всю проблематику Воплощения? Буква не есть тело. Буква есть во-плотившееся Тело. В 20-е-30-е годы целая группа русских исследователей и художников (Н.Бернштейн, С.Эйзенштейн, М.Чехов, А.Белый, Л.Выготский, В.Мейерхольд и др.) попыталась выявить закономерности человеческого движения и, в частности, то, что Михаил Чехов называл imaginary body, а Сергей Эйзенштейн - протоплазматическим телом и что у Андрея Белого предстает в качестве "сонорного тела" (тела конвульсивно-истерического). Подобные изыскания можно обнаружить в развитии всей метафизики телесного образа (С.Киркегор, Ф.Ницше, П.Валери, П.Клее, А.Дрто, Д.Лоуренс и многие другие). Собственно, это все антропология экстатического телесного образа, body in ecstasy. Ею ставится вопрос о достижении предельной выразительности человеческого тела (предела движения). Этим охвачены литература, театр, кинематограф, эргономика, психотерапия и прочие науки, ареалы и объекты. Речь также неизменно шла о Букве (Звуке) и ее выражении в фонетической и письменной артикуляции. Названные исследователи занимались в основном изучением живого тела, противопоставляя его телу как чисто физиологическому и скелетно-механическому преобразователю движения, телу-машине (картезианского типа). Движение тела и есть само тело в качестве живого. Движение есть орган тела, причем морфологически равноправный со всеми другими анатомическими органами, но отличающийся от них по своей природе, ибо он наделен психодинамикой становления тела в самого себя. Орган движения для Бернштейна прежде всего то-пологичен, а не метричен. В этом проявляется отказ от тела как инертной и застывшей в себе, неизменной анатомической формы.

Стоит немного подумать о самом процессе письма, при котором выписываемая буква, если мы разложим ее след на физические и физиологические составляющие, не оставляет следа, связывающего нас с собственным телом, телом-письмом. Однако Буква есть, она означивает движение сил плоти, или, пожалуй, она - узел, зарубка и даже шрам плоти, который и может стать нашим единственным органом, позволяющим со-при-касаться с миром и постигать его в пределах той биодинамической ткани, о которой нам постоянно напоминает Бернштейн. Я пишу букву, но микроскопия следа распадается на рад обрывистых и недешифруемых мельчайших следов, из которых при всем желании буквы не составить. Буква - это не буква, буква - это значение тела, переданного определенному следу движением. Буква в таком случае есть плоть, во-площение, ибо она требует для себя некоего посредствующего синтезирующего акта, привносящего значение, т.е. артикулированный образ самой буквы. Берштейн делает вывод: "...ни одна точка живой конечности не выписывает в пространстве ни одной буквы, а только резко, хотя и закономерно, искаженные их видоизменения (анаморфозы)". Иначе говоря, между самим актом письма, взятым в микроскопическом измерении, и написанной буквой нет прямой заисимости. Существует еще нечто третье, то, что Берштейн называет "колыханиями " моторного поля, некая среда дополнительных гармонизирующих движений, которые и создают пространство воплощения для буквы, без чего появление буквы в качестве буквы невозможно. Такое гармонизующее движение "моторного поля" является топологическим измерением самого акта письма. Это "поле" Мерло-Понти позднее назовет плотью (Chair).

Используя технику эвритмического упражнения (Р.Штейнер), актер М.Чехов учится правильно говорить, тогда как писатель А-Белый в романе "Петербург" стремится построить всю фонетическую ткань текста на основе нескольких синтезирующих звуков-движений. Звук существует в своей отчетливости и ясности артикуляции лишь тогда, когда его поддерживает "простой жест", некая моторная основа, без которой он не может состояться. Все персонажи являются экспрессивными существами, они выражают, воплощаются в том, что произносят, и только поэтому они вообще что-то произносят. Эйзенштейн и Арго превращают своих персонажей в иероглифы в точном и локальном смысле слова, чтобы затем раскрыть их значение для сценического действия, а это может сделать только видимое телесное движение - именно оно дешифрует застывший иероглиф то правильным криком, то сверканием глаз, то "трудной позой". Иначе говоря, необходим "посредник" для со-прикосновения бумаги, буквы и пера - в противном случае остается один недешифруемый порядок письма.

Почему Corpus? Насколько я понимаю ход твоей мысли и насколько я моту ей что-то противопоставить, ты "видишь" тело (а это или тело "мое", или тело "другого") лишь в качестве partes extra porter. тело - это не просто часть, но часть между-против-вне частей, тело "на границе" (пороге, черте) - вот почему нужно говорить об операции l'ecartement de l'extra. Вот почему возникает некая Фигура, а еще точнее, некая ограничительная, но включающая в себя все телесное фигура, и фигура эта будет названа "Corpus". Я вижу здесь тот же стиль размышления, который я так часто встречаю в современной французской мысли последних двух десятилетий. Я вижу и чувствую, как развертывается образ Тела без-образного, если угодно, - от Батая и Арго до Делёза-Гваттари и Фуко. Может быть, тело без органов концептуально рифмуется с телом partes extra partes и с тем телом, о котором мечтал Барт. В таком случае, действительно, как иначе говорить о теле как не в терминах "ареальности", "атмосферы", "плотности", "интенсивности", как не в терминах "места" и espacement или "восхода (рассвета)": "L'aube est ie tracement du trait, la presentation du lieu. L'aube est ie seui milieu des corps..." (p. 44)? Тогда - не тело, а сообщество тел-частей, род "коммунизма тел", которым мы живем. Или должны жить?.. Это у-топия тела или его эк-топия? И такой ход мысли становится тем настойчивее, чем в большей степени смерть оказывается неким скрытым условием самой мысли о теле. Это влечение к Смерти, но Смерти, понимаемой посредством неожиданного для меня панфизикализма тела-вещи: непреодолимая пограничность тела как знак существования возвращает нас к Смерти, к которой должно быть выработано позитивное отношение. "Мыслить смерть не негативно, но позитивно" (Р.-М.Рильке). Смерть позитивная - уже не смерть, это просто практика исчезновения в том, что есть твое существование в широком смысле и в силу этого - бессмертие, которое обретает характер повседневного чувства.


Жан-Люк Нанси


Заметки по поводу заметок и вопросов Валерия Подороги

Страсбург, декабрь 1996 г.

Мой дорогой Валерий, ты оставил на полях "Corpus'''a обильные заметки, которые меня очень порадовали и на которые я, однако, не способен дать того отклика, какого они несомненно заслуживают, как не могу я, пожалуй, даже рассмотреть и все затронутые в них вопросы: с одной стороны, я не являюсь достаточным специалистом в английском, чтобы проникнуть в мысли, сформулированные на этом языке, с другой, твое видение - это видение в значительной мере автономное, позволяющее тебе перелагать идеи этой книги по-своему, так что нет необходимости и даже нежелательно, чтобы я "отвечал", как это делается в аргументированном споре: речь скорее, как мне кажется, идет о том, чтобы оба текста "отвечали" друг другу, скажем, в музыкальном смысле слова (гармония или контраст, даже диссонанс и проч.). Ограничусь тем, что исправлю некоторые очевидные недоразумения.

Но есть и еще одна причина: "Corpus" - это текст, о котором я предпочитаю меньше спорить или рассуждать по сравнению с другими текстами. Мне хочется в наибольшей мере сохранить за ним статус "объекта", или "блуждающего тела", а не дискурсивного образования. Без сомнения, я могу снова обратиться к основным идеям книги и развить их по-другому. Но это будет уже другой текст, другой подход (как та лекция, названная "О душе", которую я тебе тоже посылаю и которую ты можешь рассматривать как часть этого "ответного прочтения" или этого "молитвенного чтения", если можно употребить такой литургический термин!).

Ты говоришь, что проникнуть в языковую ткань "Corpus'''a достаточно трудно, - для меня это комплимент, я говорю это без тени кокетства, и не столько даже комплимент, сколько выражение того, чего я и сам желал, того, что и дня меня является свойством этой книги. Я хотел написать, прежде всего, о невозможности писать о теле, что значит одновременно невозможность теоретического рассмотрения тела и невозможность метафорической записи на теле знаков, делающих его носителем значений. Следовательно, и сам текст должен был стать чем-то таким, что плохо поддается операции означивания. Нечто ускользающее от меня самого, как ускользает от меня мое тело, - как мое тело есть мое ускользание-от-меня-самого, если можно так выразиться. Мишель Деги написал в своей статье об этой книге, что это "поэма". Без сомнения многие другие читатели скажут, что это не так. Я думаю, верно и то и другое, но в любом случае если "поэма" обозначает по меньшей мере некоторый разрыв, или приостановку, означивания и проявление (а также внешнее, "выброс вовне") определенного тела, тогда я действительно согласен, что в книге есть нечто от "поэмы". Если хочешь, я мог бы сказать, что моим основным, руководящим намерением была попытка заново постичь "картезианскую" истину "тела" в самых недрах, в сердцевине "гуссерлианской" или "мер-ло-понтианской" истины "плоти" (а значит, отчасти вопреки этой второй истине, однако же не отменяемой). Это означает: единство собственно тела (du corps propre) как раз и состоит в не-свойствен-ности, не-принадлежности мне (non-propriete) "моего" тела. Бесспорно, я есть мое тело (что, впрочем, Декарт знал очень хорошо: он говорит, что очевидность "единства" - неизменная и всеобщая очевидность нашего опыта; это можно прочитать в письме к Елизавете, и очень часто об этом забывают). Но то, что я есть, будучи моим телом, - это существо-вне-"меня" (un etre-hors-de-''rnoi"). Существо, полагаемое как вне-положное, вы-ка-занное (ex-pose). Это протяженное существо, само бытие которого поэтому находится и вне его единства. Или же такое, свойственность которого обнаруживается внутри, посредством и в качестве этой несвойственности (impropriete) или вне-свойст-венности (ex-propriete). Моим телом я выброшен вовне. Когда тело умирает, умираю "я": думать о смерти "позитивно", как ты к тому призываешь вместе с Рильке в конце твоего текста, это то же самое, что мыслить "позитивно" такое "уничтожение", которое есть становление-всецело-телом, на этот раз полностью материальным телом, превращающимся снова в минерал, атом или молекулу. Ужас перед смердящим трупом, этой "вещью, которая не имеет названия ни в одном языке" (Бос-сюэ), - это ужас перед этим внешним, настолько внешним, что уже не остается никакого внутреннего, которое можно было бы атрибутировать себе в качестве "своего". И это в самом деле то, что нужно мыслить. А вот что значит "позитивно" - это трудный вопрос, и я не буду сейчас на нем останавливаться.

Итак, я писал эту книгу в постоянном напряженном стремлении к такой вне-свойственности (Деррида, как тебе известно, говорит об экс-про-приации и даже об экс-апроприации, надо было бы также восстановить ход хайдеггеровских размышлений об Ereignis/Enteignis и т.п. - но я говорю здесь о "вне-свойственности", чтобы показать, что это не только движение, процесс или некая процедура: это еще и данное "свойство", с помощью которого и в которое мы "выброшены").

Я не хочу сводить свой текст к внешним детерминациям, но все же я хотел бы обратить твое внимание на два обстоятельства его появления (речь, конечно, идет об экстериорном...). Первое - это то, что за некоторое время до написания книги я сочинил для одного американского коллоквиума гораздо более короткий текст о теле (как это указано в конце книги). Однако я не был им доволен, так как тело в нем все еще слишком заметно наделялось функцией означивания. Мне не удалось здесь затронуть фундаментальную не-значимость, в которой, однако, я почувствовал тему, достойную развития. Так вот, в новом тексте я сильно изменил подход, равно как и манеру изложения.

Второе обстоятельство состояло в том, что волею случая мое сердце оказалось больным в то время, и я нуждался в пересадке. Болезнь прежде всего помешала моему участию в американском коллоквиуме (мой текст там прочитала Эвитал Ро-нелл). И только позже - в больнице, после пересадки - я написал новый текст. Я был в трудной ситуации, известной многим из тех, кому довелось испытать пересадку: с одной стороны, новый орган только что спас вам жизнь, и вы переживаете своего рода экзальтацию, с другой - "собственное" тело (но что является более собственным:

"старые" органы или же "новый", без которого ничего бы не функционировало?) борется против пересаженного органа, пытается его разрушить, следствием чего являются так называемые "отторжения". Чтобы избежать их, все сильнее понижают иммунитет, чем тут же пользуются вирусы - такие, как цитомегаловирус, который очень опасен и с которым нужно вести энергичную борьбу: я находился в центре этих разнообразных медицинских воздействий, одновременно возбужденный и измученный, немного вне себя из-за огромного количества новых химических препаратов, вводимых в тело. И потом еще есть это вполне особое само-осознание, связанное, как ни говори, с довольно исключительным характером самой пересадки, когда окружающие смотрят на тебя с повышенным вниманием, разом взволнованные и обеспокоенные этим "чужим сердцем", помещенным в твою грудь.

Я просто передаю тебе этот анекдотический момент: я не пытаюсь рассматривать его как причину, проявление, движущую силу или вообще что бы то ни было. И это тем более так, что я не ждал специально пересадки, чтобы у меня в голове появились определенные мысли.

***

Сказанное выше, быть может, наглядно показало, что некоторые положения моей книги были тобою поняты превратно. Так, когда ты ставишь под сомнение слово "анатомия", ты не вполне осознаешь, что речь идет о "не-философско-медицин-ской анатомии": это не рассечение органов по схеме познания объекта, но материальный раскрой (-"томия" значит "крой") поверхностей, объемов, плоскостей и масс, которые образуют "тело". В этом вопросе, как и в некоторых других, у тебя сложилось впечатление, что я рассматриваю тело слишком по-картезиански (= "дуалистично"), тогда как я хотел дать почувствовать как раз другое возможное (необходимое) прочтение Декарта, которое состоит в том, что тело есть моя вне-свойст-венность.

Но я присоединяюсь к тебе, чтобы продолжить разговор о боли. Это можно сделать под знаком вопроса Валери (уже не твоего, а Поля...): "может ли опыт боли быть переведенным в опыт мысли?". . . То же самое можно сказать об удовольствии. Это значит, что речь идет о разделении удовольствие/боль, по эту сторону которого нет никакого предписываемого единства, разве что неопределенное единство некоей "аффицируемости", которая не "существует" и которая с самого начала дважды "вне себя", - во-первых, потому, что это есть "внешнее" как "я" ("moi"), но как такое "я", которое не принадлежит "себе" (un "moi" qui n'est pas "a soi"), а также потому, что само это не-быть-при-себе в свою очередь может существовать лишь одним из двух способов: либо желая возобновить собственное возбуждение, либо отвергая свою же аффектацию. Удовольствие и боль не имеют иного смысла, кроме физического, даже тогда, когда относятся "к душе" (Кант, вслед за Эпикуром, любит повторять, что удовольствие всегда является физическим). (В этой связи я посылаю тебе еще и коротенький текст о боли.)

***

Я был неверно понят и в том, что касается кожи. "Экс-реаu-зиция" 1вовсе не означает, что кожа - это "монотонная органическая поверхность", как ты подумал! Совсем наоборот. Кожа - отнюдь не орган (как и в более общем плане им не является тело, о котором я стремлюсь говорить или, скорее, которому стараюсь говорить, зная, что оно не слышит ничего - ничего, кроме звука и шума). Ко-

' Реau (читается "по") - по-французски "кожа"; в настоящей книге переведено как "по(реаu)-каз". - Прим. ред.

жа - это тело сообразно его протяженности: выказанное, то есть повернутое к внешнему и тем самым не имеющее внутреннего. Внутреннее в качестве внешнего. "Экспозиция" не значит "предь-явленность представлению и оценке", как если бы это была художественная экспозиция (к тому же необходимо, бесспорно, исследовать и совсем иную ценность художественной экспозиции, как и той экспозиции, что существенна для искусства в целом). Кожа не воплощает некий смысл, который она могла бы обнаружить. Это не кожа, покрытая татуировкой: татуировка (или обрезание и проч.) есть возвращение кожи в сферу значений. Но кожа не сводится к значению. Кожу всегда нужно потрогать - или потрогать ее отдаленность. Так и весь опыт тела непереводим в опыт мысли: или, точнее, опыт тела есть опыт предела мысли (как это понимает Валери), но такой опыт предела есть также опыт-предел, где мысль себя испытывает в точности как то, чем эта мысль является: она есть взвешенная тяжесть тела, она прикидывает вес этой тяжести, которую не в состоянии измерить и которая тянет ее за собой (опять же к мертвому телу).

Как ты, надеюсь, видишь, существует ряд недоразумений, улаживание которых должно позволить обоим нашим текстам по-новому расположиться рядом. Я говорю это не для того, чтобы насильно сделать их созвучными. У нас с тобой неодинаковое мышление, даже если наши мысли во многом соприкасаются, точно так же как говорим мы на разных языках (и я, в частности, совсем ничего не знаю о твоем языке, а значит, и о физике мышления по-русски, тем более о физике твоего и только твоего мышления - о его физике и химии, механике и биологии...). Нет такого мышления, которое не находилось бы в теле - то есть вне самого себя. Вот почему не может быть ни единственного, ни единого, ни объединяющего мышления - и прежде всего, мышления, объединяющего тело и самую мысль.

Позволю себе добавить: следует продолжить мышление тела (это выражение не есть противоречие, скорее оно разноречиво или само собой противоречит, если можно так сказать), переведя его в мышление техники. Орудия и машины служат, как говорится, "продолжением" нашего тела, иными словами, выводят нашу мысль все дальше и дальше вовне, помещая ее в предметы и операции, которые множат экс-позицию, рассеивают цели, - которые располагают природу вне ее самой...

Но на этом я пока остановлюсь.

С самыми дружескими чувствами,

Жан-Люк

Елена Петровская
Отрывки из беседы с Жан-Люком Нанси


ЖЛН: ...Мне хотелось сохранить определенное представление о сложности, если хочешь. Это верно, что в "Corpus'''e есть игра, но игра как разрыв между возможностью понятия, означивания - и того, о чем идет речь, поскольку тело располагается как раз вне понятия, вне означивания. Поэтому непросто попытаться дать это почувствовать, позволить коснуться этого, если угодно, - это не одна лишь "блестящая игра"...

ЕП: Можно ли сказать, что это поиск дискурса тела? Тело, как ты говоришь, находится вне каких-либо обозначений, но нужно найти язык, на котором можно было бы об этом говорить.

ЖЛН: То есть нужно найти язык, чтобы говорить о том, о чем невозможно говорить...

ЕП: Быть может, это язык, доведенный до крайности. В каком-то смысле.

ЖЛН: Да, в каком-то смысле. До того самого края, который не есть ни молчание, ни сверхозначивание, но скорее обойденное означивание...

<...>

ЕП: ...По-видимому, у Валерия речь идет о том, можно ли говорить о плоти в терминах ее собственной анатомии.

ЖЛН: Нет, конечно нет. Понятие плоти ускользает от анатомии. Но если я и сохранил слово "анатомия", то... здесь следует иметь в виду три вещи. Есть анатомия тела, то, что я назвал философско-медицинской анатомией, - это тело, рассматриваемое как тело организованное, как совокупность членов и органов, разделенных сообразно природе их функций. Этому, бесспорно, можно и должно противопоставить плоть как то, что больше вовсе не зависит от разложения на функциональные элементы, потому что плоть в своей основе это само-себя-каса-ние (un se toucher soi-meme) и в то же время принадлежность себе того, что больше не является телом, не составляет внешнего по отношению к нему.

То, что я стремился показать, не только противоречит понятию плоти у Мерло-Понти, но и находится при этом как бы по другую сторону или поблизости от этого понятия; мне кажется, что плоть выступает неким способом наделить существованием, чувственностью, воплотить всегда один и тот же субъект, который дан себе в своем присутствии и, конечно, сам себя касается: это то, что связано с хиазмом, касанием у Мерло-Понти - две руки, которые касаются друг друга... Понятием же тела, как оно употребляется в "Corpus" 'е, я хотел указать на то, что, прежде чем предстать (если говорить об этом в терминах "внутреннего") самокасанием (un se toucher), прежде чем совершить возврат к себе - плетение, о котором говорит Мерло-Понти, - итак, прежде этого плетения, возвращающего плоть к самой себе через ее же посредство (sur soi, autour du soi de la chair), существует поначалу выказан-ность (exposition) внешнему, которая одна подчиняется анатомии, но уже в несколько смещенном смысле: речь идет скорее об анатомии расчленения; "расчленения" - это значит, что я существую вовне по меньшей мере настолько, насколько внешними являются части, которые никак друг с другом не соприкасаются. Моя нога это не то же, что мой глаз или рука, это - скорее внешнее, достигшее своей границы, такое, которое оказалось расчлененным. Но не функционально - говоря "моя нога", "рука", я пользуюсь языком своего функционального тела, - а то, что переводится во множественность форм показа внешнему, и это для меня является самой протяженностью тела во внешнем.

Итак, я в принципе согласен с тем, что плоть не имеет анатомии, но на каком-то этапе это становится как раз тем упреком, который я ей адресую. Плоть образует как бы материальную поверхность направленного на себя ощущения (un se sentir), которое всегда пребывает во внутреннем.

ЕП: Когда ты говоришь о протяженности, в том числе и на страницах книги, не является ли это своего рода радикализацией позиции Декарта?

ЖЛН: Да, безусловно. Мне кажется, что неверно мыслить Декарта так, как это делает в большинстве случаев Валерий ("Декарт говорит о теле-машине лишь для того, чтобы установить господство над ним со стороны мысли..."). Здесь требуется осторожность. Во-первых, я не претендую на то, чтобы - полностью, исключительно или в первую очередь - предложить свою интерпретацию Декарта. Что сделано, то сделано, в моей небольшой книге о Декарте, теперь уже довольно старой. Нужно различать уровень собственно интерпретации Декарта и уровень свободного употребления имен (чем я и занимаюсь), в том числе и понятия протяженности как мотива существования во внешнем.

И все же, относительно интерпретации Декарта, мне кажется, что говорить (как это делает Валерий), что Декарт хочет лишь подчинить тело мышлению, - такое утверждение отнюдь не очевидно. Ясно, что для Декарта речь идет о том, чтобы обзавестись средствами, наукой, достоверным знанием о теле и свести его тем самым к механической модели, модели в конечном счете математической. Но то, о чем здесь говорится у Декарта, - в случае тела как объекта, а не возможности его познать, в случае, повторяю, объекта, - это именно внешнее как таковое... И тогда можно с равным успехом заявить, что Декарт - это тот, кто обнаруживает (с чем философия прежде никогда не сталкивалась) внешнее тела как таковое. Как таковое и вместе с тем в качестве того внешнего, что находится одновременно внутри внутреннего. "Ego sum" не означает: я есть чистый дух - то есть в качестве "ego" я постигаю себя существующим как "ego", единственно в этом акте, объявляющем "ego" ядром мысли. Но далее, вторым ходом, я должен констатировать - вслед за самим Декартом, - что я не нахожусь внутри моего тела, как лоцман внутри корабля. Я значительно более тесно с ним связан, чем лоцман со своим кораблем.

То же самое и с шишковидной железой. Шишковидная железа - это физическое, телесное, протяженное место движений души. Прежде всего, это совершенно безумная идея, она не имеет ничего общего с действительностью...

ЕП: Потом эти животные духи...

ЖЛН: Но животные духи состоят из чрезвычайно тонкой материи, как пишет Декарт, они проходят через все более мелкие полости, попадая затем в шишковидную железу или начиная оттуда свой путь. Однако в обоих случаях это означает: если бы я был внутри моего тела, если бы душа была внутри тела, как лоцман внутри своего корабля, это было бы простым выражением внешнего. Есть корабль, есть лоцман, если поместить лоцмана вовнутрь, он будет приводить корабль в движение, если лоцмана убрать, корабль остановится, а лоцман будет существовать сам по себе. И Декарт говорит, говорит вполне определенно: я значительно более тесно переплетен, или связан, с моим телом, чем лоцман со своим кораблем.

Вот тут и возникает проблема шишковидной железы, поскольку на уровне шишковидной железы уже невозможно больше различать то, что определяется как чисто духовное, или умственное, - причина движений железы, - и то, что является физическим, как раз и обеспечивая это самое движение. И пусть шишковидная железа всего лишь выдумка, басня, рожденная фантазией Декарта, который настолько безумен с точки зрения реального эксперимента, что он не считается с очевидными фактами, говоря: каждый раз когда я воздействую на животное, железа уже не шевелится. Он раздражен - ему так хочется, чтобы она хоть чуть-чуть шевелилась, но он всегда опаздывает, потому что зверь умирает прежде, чем удается убедиться в функционировании железы. Однако факт, противоречащий его воображению, доказывает, что он отчаянно нуждается в таком месте, через которое мысль проходит во времени и где она сообщается с внешним. Поэтому мне и кажется, что нужно быть очень осторожным и изощренным, выстраивая некую интерпретацию, так как Декарт в конечном счете и не такой уж дуалист (а всё это относят к дуализму)... 

<...>

Слово "экспозиция" (по которому у нас с Валерием нет взаимопонимания) для меня идет от Хай-деггера - у Хайдеггера это "Ausgestell" как способ полагания, то есть по сути способ записи "эк-зис-тенции", существования вовне, полагаемого вне своих пределов. Валерий же понимает "экспозицию" скорее как сакрализующий жест, выявляющий произведение искусства, - то, что, 
собственно, и называют "экспозицией"... 

<...>

...В "Corpus'''e я настаивал на предлоге "вместе", поскольку тело всегда является одновременно не каким-то другим телом, как говорит Валерий, или объектом (он размышляет об объекте, но я занимаюсь исследованием не столько объекта, сколько субъекта), итак, оно не есть какое-то другое тело и вместе с тем оно существует совместно с другими телами. Я просто это повторяю.

Теперь о физическом страдании. У меня есть небольшой текст о боли, подготовленный специально для коллоквиума по проблеме боли, - коллоквиума врачей, которые меня от нее лечили... Я передам этот короткий текст, и это будет частью моего ответа.

ЕП: По всей видимости, Жан-Люк (и мы когдато обсуждали это с Сашей [Ивановым]), вопрос Валерия сводится к тому, можно ли перевести, скажем, опыт боли или нечто ему подобное в мыслительный опыт. Или же этого сделать нельзя, и тогда между тем и другим остается непреодолимый разрыв. Пожалуй, это то, что имеет в виду Валерий.

ЖЛН: Если задаться вопросом о том, может ли боль - или удовольствие - быть переведенной в опыт мысли, то ответ конечно будет: нет. Невозможно резюмировать существо (или структуру, природу, акт) боли либо удовольствия, дабы воссоздать их в качестве содержания мысли, некоей истины и т.д. Зато нет опыта мысли без боли или удовольствия. Это напрямую связано с тем, что я говорю в своем лекционном курсе о Канте; пожалуй, это то, что всегда присутствует во всех философских традициях и о чем, понятно, лишь очень поздно заходит в них речь, - в любом случае нет такого мышления, которое не было бы прежде всего инструментом для оперирования объектами, представлениями (presentations), восприятиями, понятиями, которое в первую очередь не испытывалось бы самим жестом означивания в отношении буквально всего и в этом испытании самого себя не обнаруживало бы с необходимостью удовольствия, боли, груза. И в котором не было бы также предела мысли, где она становится чистой болью или чистым удовольствием и с этого момента перестает быть мыслью. Она не может, конечно, возобновить саму себя, подняться из глубин преисподней, чтобы сказать: я дошла до последнего предела, помыслила основание основания, бездну и теперь я здесь, чтобы показать, что это такое. Нет, можно только однажды туда погрузиться. Именно поэтому всегда существует опасность безумия. <...>
ЕП: Валерий говорит о таких вещах, как, скажем, влияние климата на Ницше. Но, конечно, климата не в метеорологическом смысле, а в смысле климатических явлений, которые прокладывают свой путь в мышление Ницше, хотя и не прямо; для него это скорее некая схема. И это суть внешние факторы, играющие важную роль при попытке реконструировать мысль того или иного философа.

ЖЛН: Факторы, которые являются внешними, таковыми кажутся и которые в каком-то отношении неотделимы от самой практики подобной мысли.

ЕП: Как Шварцвальд для Хайдеггера и тому подобное.

ЖЛН: А для нас что?

ЕП: В этом очередной вопрос Валерия.

ЖЛН: Ты знаешь, что касается меня, то, когда дело идет о таких вещах, я всегда испытываю двойственную реакцию. Первая моя реакция состоит в том, что я отвергаю это внешнее, говоря себе: не имеет никакого значения, хорошая или плохая погода, нахожусь ли я здесь, у себя, или где-то в другом месте, скажем в поезде, самолете и т.п. И это естественное проявление моей волюнтаристской психологии, когда я перечеркиваю для себя любые внешние инстанции... А на самом деле я всегда был поражен тем, насколько внешнее всепоглощающе, потому что совершенно невозможно делать что угодно где угодно, не считаясь с обстоятельствами. Я много раз имел один и тот же опыт - когда мне кажется, что в голову пришла какая-то идея, и я ее записываю, скажем в зале ожидания аэропорта или в самолете (я часто путешествовал), так вот, я что-то записываю, а это оказывается полной ерундой.

ЕП: Не может быть.

ЖЛН: Да-да, очень часто это именно так. Ничего связного. Но я могу читать, не столько писать, сколько читать... Возникает иллюзия, что это опять всплывет в памяти, ведь оно ни от чего не зависит, а потом понимаешь, что нет, все далеко не так. 

<...>

Возвращаясь к Декарту, я бы выделил здесь два момента. Во-первых, мне хотелось показать, что Декарт не такой уж простой дуалист, и, во-вторых, я хотел показать также, что нужно обязательно быть дуалистом, чтобы им не быть - в том смысле, какой приписывается Декарту. Тут я должен объясниться, потому что Валерий в этой связи говорит: "...вступая в картезианскую физику, ...мы отделяем себя от тела..." Но на самом деле тело - это то, от чего мы не отделяемся и от чего должны быть отделены, потому что это наша структура в качестве отделенных... И как раз в этом я и упрекаю плоть, будь то ее интерпретация у Гуссерля или же у Мерло-Понти, а именно, что плоть предстает своего рода полной регенерацией внешнего. Правда, что мое тело остается для меня чужым, предельно чужым. Мне могут отрезать, скажем, руку, и это по-прежнему буду я, мне сделали пересадку сердца, и это по-прежнему я, хотя это так поразительно...

Когда мне сделали операцию, а это было больше пяти лет тому назад, я находился в особом климате распространенных представлений, общественного мнения, связанного с пересадкой сердца, и было много вопросов типа: что такое иметь внутри себя орган другого, ощущаешь ли в себе перемену - этот вопрос звучал постоянно, все его задавали. И даже врачи с психологической и психиатрической точки зрения были обеспокоены состоянием тех, кто перенес пересадку, - важно было проследить, чтобы у этих людей не возникло никаких навязчивых образов, никакой тревоги, нарушающих порядок их жизни, и т.п. Я ничего подобного вообще не испытал. Но ни один из этих больных, с которыми я был знаком (а я лежал в больнице, где их было довольно много, по крайней мере человек десять), никто, повторяю, не имел таких навязчивых идей. Пожалуй, был один, которого такого рода образы преследовали поначалу, - наверное потому, что все настолько необычно... Сейчас все уже не так, однако очень странно конкретно представлять, ощущать - что ничего не ощущаешь, потому что никак не отдаешь себе отчет в этом вот сердце, по-настоящему никак.

А это означает, что действительно есть внешнее (я понимаю, это трудный тезис), и, выскажи я это, Валерий отпарировал бы словами: вот это и есть дуализм. А я сказал бы так: нет, это отнюдь не дуализм, как, впрочем, и не монизм, по крайней мере в простом смысле слова, но это значит, что конституиро-вание субъекта в его существовании означает самому быть за пределами себя, но быть реально, а не метафорически. Все органы, все мельчайшие кусочки моей плоти - мои, потому что они несут в себе генетические следы моего тела, но можно также многое ликвидировать: и то, и это... Однако если отрезать вот это [показывает рукой на шею], то уже никого не останется. И точно так же невозможно сделать пересадку мозга. Итак, существует единство, или тождество, предполагающее подобный род внешнего, но такого внешнего, которое абсолютно, безжалостно, полностью располагается вовне, как в случае расположенных вовне боли и удовольствия, причем "вовне" не означает, что я их не испытываю, но испытываю я их как то, что рождается всецело снаружи.

Я понимаю, что все это довольно сложно и тонко, и я стремлюсь это заново продемонстрировать в связи с Декартом. Конечно, речь не идет о возвращении к картезианскому дуализму в его традиционном смысле. При написании "Corpus'''a большой, если не основной, моей заботой была попытка избежать ловушки, состоящей в том, чтобы все перевернуть, поставив тело на место прежней души. И мне кажется, что этому порой служит и понятие плоти, когда, например, говорят: мы имеем не духовный субъект, но состоящий из плоти и крови... Однако это все та же структура принадлежности себе. И мне представляется, что в этом отношении существует решительный жест размещения вовне, жест выставления в показе, который есть одновременно, или по крайней мере как две капли воды напоминает, жест дуализма.

Знаешь, Декарт говорит: я смотрю в окно и вижу шляпы и накидки (а это были большие шляпы, какие мужчины носили в то время) и я не знаю, что там внизу - люди или автоматы. Это известное место, и все говорят: послушайте, но это же отвратительно - рассматривать других как механизмы и т.п. А я говорю: вовсе нет, это то же самое как в случае, когда я разглядываю собственную руку и могу сказать, что не знаю, моя ли это рука или же какой-то цепляющий механизм. То есть я могу рассматривать свою руку как чужое тело, буквально как чужое тело.

ЕП: У меня однажды был подобный опыт. Неожиданно я увидела свои руки так, как если бы они были совсем чужими. И опыт этот может повториться.

ЖЛН: Да, такое постоянно испытываешь в отношении того, что внутри тебя. Скажем, мое сердце, желудок, печень - все жизненно важные органы являются для меня совершенно чужими, их просто нет... Когда начинает болеть какой-нибудь орган, эта боль заявляет о себе как об инородности, связанной с внешним; можно сказать, что боль приходит извне...

ЕП: Можно ли утверждать, что речь идет о состоянии аффекта? Ведь аффект всегда является внешним.

ЖЛН: Да, безусловно. Аффект - это всегда действие внешнего. Аффицировать - значит: внешнее, которое вызвало аффект. Это во-первых. Но, во-вторых, дабы внешнее могло произвести аффект, необходимо, чтобы внутреннее было уже внутри себя конституировано извне, чтобы оно было обращено в сторону внешнего, абсолютным образом обращено так, как если бы заранее было это внешнее, то есть необходимо, чтобы оно было выказано внешнему в том смысле, в каком я понимаю "показ".

Возвращаясь к показу, я думаю, Валерий отвергает его потому, что воспринимает как нечто поверхностное, наружное, например как висящую в галерее картину; мне кажется, что он при этом забывает вот какую вещь (я признаю, что это сложно): существует первичный жест выставления картины, он является чисто декоративным, показным и т.п., но в то же время, когда художник выставляет свою живопись, он выставляет ее на обозрение другим, иначе говоря, он ее вверяет критикам, людям, которые придут что-то сказать, и даже тем, кто захочет атаковать ее впрямую, взяв, скажем, нож, чтобы порезать какой-нибудь холст, как это уже произошло с "Джокондой"... Показать свою живопись - это также раскрыть ее навстречу всем тем аффектам, которые она пробудит.. Где-то для сравнения Декарт приводит пример одного великого художника древности, рассказывая о том, как он прятался позади своих полотен, чтобы слышать, что о них толкуют зрители. И Декарт говорит, что он хотел бы сделать то же, - расположиться позади собственного портрета, явив в нем самого себя: вот я вам явлен, я есть мой портрет и я нахожусь позади моего портрета, чтобы услышать, что будут говорить.

<...>

...Я не стал бы противопоставлять внутреннее и внешнее, я бы скорее сказал, что тело - это внутреннее во внешнем, потому что я не понимаю, как Валерий может говорить: это внутреннее, а не внешнее, и в то же время утверждать, что оно выставлено в показе. В этом есть все же некоторый парадокс - говорить, что тело это внутреннее...

ЕП: По-видимому, здесь присутствует полемический момент, я имею в виду тезис о том, что тело располагает чем-то внутренним, скажем "внутренним действием". Не знаю. Жан-Люк, возможно, в этой связи имеет смысл вернуться к понятию места (lieu). Не исключено, что это что-то прояснит... На этих страницах, как видишь, много говорится о письме. А для Валерия опыт письма - в своей основе телесный опыт, если придерживаться его интерпретации.

ЖЛН: Да, конечно. Я с этим согласен. Согласен вполне. <....>

ЕП: Несколько вопросов, если позволишь. По поводу тела. В твоих текстах, как и в лекционных курсах, я сталкиваюсь с целым рядом понятий, которые являются по-настоящему принципиальными: ощущать-ся (se sentir), прикасать-ся (se toucher), мы говорили также о месте (lieu), о внешнем (dehors), об открытости (ouverture), показе (exposition). Можно ли сказать, что в определенном смысле (особенно когда речь идет о "se sentir" и "se toucher") это не что иное, как проблема Другого, но выраженная на особом языке? Допустим, та же частица "se" в сочетаниях "se toucher" или "se sentir" - не есть ли это некая универсальная структура, предполагающая наличие Другого, как, скажем, "я" у Гегеля?

ЖЛН: Совершенно верно. Чтобы ощущать-ся (se sentir), необходимо быть Другим. По-французски можно сказать: "se toucher soi-meme" (касаться самого себя), "se toucher" (касаться себя) перед лицом других, и это то, что взаимоотражается.

ЕП: Это существует и по-русски, но не в английском языке.

ЖЛН: They touch each other...

ЕП: Но нет возвратной частицы "-ся".

ЖЛН: Да, верно.

ЕП: То touch oneself. Но опять же нет частицы "-ся".
ЖЛН: Потому что по-английски нельзя сказать: they touch oneself each other. Это уж слишком...

ЕП: Мой следующий вопрос. Что касается тела, скажем у Канта, как, впрочем, и в истории философии в целом, не связано ли оно с конституировани-ем субъекта?

ЖЛН: Пожалуй. У того же Декарта тело фигурирует в его языке. Можно, наверное, вернуться назад и к Св. Августину... Иными словами, как только действительно возникает осознание себя как таковое, как только выделяется элемент самости и при этом существует, по крайней мере потенциально, открытая возможность некоторого отношения к себе, появляется и отчуждение (une etrangete) себя от самого себя, и это самоотчуждение принимает вид тела. Чуждость и близость одновременно.

ЕП: И это некий разрыв, зазор внутри самости.

ЖЛН: Да. Если взять, к примеру, Канта (а это возвращает меня к тому, о чем я говорил сегодня утром), то я стремился подчеркнуть, что чувственность коренится в теле, чувственность как физическое начало не есть что-то присоединенное извне к стихии разума, напротив, именно потому, что разум предстает перед самим собой как разделенный, он и включает в себя чувственность, он ее включает как различие. Как некий зазор, чужеродность и прочее. Кант - не тот, кто мыслит тело, но это не мешает ему в своей "Критике [способности суждения]", вслед за Эпикуром, неоднократно говорить о его физической природе...

ЕП: Жан-Люк, можно ли сказать также, что тело - всегда свое другое?

ЖЛН: Да, конечно.

ЕП: Ты знаешь, я как-то видела одну телевизионную передачу, где речь шла о разных техниках усовершенствования тела: пластическая хирургия носа, груди и т.д. Однако один из участников сказал: если бы другие были довольны моим телом, у меня не было бы нужды его менять. А это значит, что мое тело принадлежит другим. Другие располагают образом моего тела, и в этом мое тело и состоит.

ЖЛН: Ты говоришь об этом в терминах образа, но это именно то, что я только что отметил, говоря, что тело есть самость как внешняя по отношению к самой себе, и это внешнее как таковое не может оставаться неизменным - нельзя сказать о нем: это то, что находится передо мной, и так оно передо мной и будет оставаться. Такое внешнее в каком-то смысле бесконечно себя опустошает (se creuse) через тело и постоянно ускользает...

ЕП: Ты говоришь, к примеру, о душе как об опыте тела.

ЖЛН: Да, но душа есть тело. Это не то тело, которое возвращается вовнутрь, а напротив, тело, выставленное в показе - как таковое, обозначенное как таковое. "Как таковое" и есть по сути то, что называется душой, душой какого-то тела, тем, что делает его в точности таким, каким оно является: это цвет твоих волос, глаз, твои движения, словом всё в тебе. Правда. Это совершенно захватывающие вещи. Вся эта физиогномика времен Канта, потом искусство распознавать характер по чертам лица...

ЕП: Тут на память приходят опыты Лебрена, который изучал лицо, отдельные его черты.

ЖЛН: Он сортировал животных, преобразуя определенный человеческий тип в голову льва или верблюда.

ЕП: Речь шла и о страстях - о выражениях лица и о страстях, им соответствующих.

ЖЛН: Да-да. Есть образы, есть страсти...

ЕП: А потом это переходит в театр в том смысле, что некоторые жесты становятся весьма нагруженными: они выступают знаками страстей.

ЖЛН: Я считаю, что все это совершенно бессмысленно и опасно в той мере, в какой это нас возвращает к понятию типов, но, с другой стороны, здесь есть над чем задуматься, поскольку в результате обнаруживается абсолютно сингулярная физиогномика: каждый есть в точности то, чем он предстает... Когда я это говорю, это звучит так, как если бы можно было потом перевести, понять значение того, что есть человек, - нет, это далеко не так, конечно, - нельзя сказать ни то, что это внутреннее, переведенное вовне, ни то, что это внешнее, означивающее внутреннее. Со всей определенностью можно утверждать лишь вот что: каждый совершенно неповторим, и это отражается не только в лице, но во всем, во всем буквально - в манере одеваться и т.д. И поэтому если кто-то полностью меняет, скажем, прическу - вот ты перекрашиваешь волосы, коротко стрижешь их, затрачиваешь массу усилий...

ЕП: Мне не хватает смелости.

ЖЛН: Вот видишь, кому-то не хватает смелости. Или представь себе другое: я, со своей стороны, отпускаю длинные волосы. Обратная картина. Такое изменение не проходит даром.

ЕП: Раньше носили парики.

ЖЛН: В обществе, которое носило парики, это имело определенное значение. В те времена, когда носили парики, появиться без парика в ситуации, требовавшей его наличия, было бы чем-то...

ЕП: Скандальным.

ЖЛН: Противоречащим нравам. Но как мы пришли к парикам?..

ЕП: Мы говорили о лице, жестах, о сингулярности.

ЖЛН: Да-да. Так вот, тело - больше, чем образ. Это реальность. <...>

ЕП: Жан-Люк, позволь задать вопрос в связи с твоей книгой "Музы". Вопрос касается множественности миров, о чем ты пишешь, или "множественно единичного", во что это положение переходит уже в другой книге, носящей именно такое название. Каковы следствия, вытекающие из этой онтологии, да позволено мне будет так сказать? Я поясню: если предпринимается попытка проанализировать произведение искусства - а это некий завершенный мир, замкнутый на себя, - следует ли каждый раз изобретать некий дискурс, соответствующий тому или иному произведению искусства? Нужно ли делать что-то с языком, чтобы восстановить в нем внутреннюю логику данного произведения? Иными словами, как фактически работать с этой самой общей посылкой?

ЖЛН: Да, ты права. Я сказал бы в определенном смысле так: да, конечно, к этому по меньшей мере провоцирует произведение искусства, а именно - каждый раз к созданию нового языка. Что, естественно, невозможно, так как это была бы своего рода чистая идиома, согласующаяся со своим объектом. Итак, этого нельзя сделать, но это и есть то, к чему произведение искусства провоцирует. Иначе говоря, предложить мир - снова совершенно неповторимый мир - и тем самым потребовать для этого мира языка. Языка, которого, ясное дело, найти невозможно. Поэтому и существуют все эти градации между дискурсом предельно общим, описательным, даже самим философским спекулятивным дискурсом об искусстве, который всегда сохраняет большую дистанцию по отношению к произведению, а с другой стороны, дискурсом, стремящимся соответствовать произведению, раствориться в нем, коснуться живописного.

Что особенно заметно на примере дискурса о музыке, поскольку такой дискурс не может по-настоящему ничего показать из того, о чем сообщает. В случае дискурса о живописи можно поместить рядом репродукцию этой живописи, и поэтому когда ты читаешь что-то о красках, формах, объемах, о манере, по которой узнается художник, то видишь это своими глазами. Но когда начинаешь говорить о музыке, погружаешься в очень техническое описание звуков: предъявляешь партитуру, обращая внимание на ее стыки, на указанные в ней тональности, и все же это не та музыка, которую слушают, - значительно труднее дать музыке зазвучать, чем позволить проявиться живописи.

Итак, существуют все эти градации... Все эти градации, поскольку ты говоришь о "дискурсе о" (ты ведь задала вопрос по поводу "дискурса о"), но я бы сказал, что произведение искусства - это род провокации, невозможная идиома, или идиолект, каждого мира произведения, потому что само искусство, искусства в их многообразии являются, с одной стороны, мирами без пришедшего к ним после языка (sans langage) (живописное, музыкальное и т.п.), которые при этом - если рассматривать каждый из них как некий изначальный язык (langue), как особенный мир - по-прежнему отделены от других, не сообщаются с другими. Не сообщаются, но на иных основаниях, нежели непереводимость. Основания эти - всеобщая гетерогенность (того же живописного, музыкального и т.п.). И все же одновременно существуют...

ЕП: Связи?

ЖЛН: Да, связи, но посредством взаимоналожения...

ЕП: А также взаимной поддержки?

ЖЛН: Да, так тоже можно сказать. И потом между обоими - между дискурсом о том, что есть искусства, и самими искусствами - располагается литературность (ie litteraire). А что такое литературность, как не собственно мир языка каждый раз, как не то самое, что всегда находится между всеобщим - несмотря ни на что, или дискурсом, ибо он продолжает что-то значить - и сингулярным. Посмотри, как ты сама определяешь Моби Дика: Мо-би Дик - не что иное, как письмо, иначе говоря, это разом поверхность и тело развертывания письма, его движений. Именно поэтому я и задал тебе вопрос относительно его имени - Моби Дик есть предел языка с точки зрения языка самого романа (достаточно обратиться к названию: Моби Дик - имя собственное, к тому же это грандиозная метафора, аллегория и прочее), но, с другой стороны, мне кажется (тут мне трудно делать какие-либо заключения - это показываешь ты), что Моби Дик есть сам по себе письмо. Я не прав?

ЕП: Прав.

ЖЛН: А это значит: нет других возможных форм письма, нет других возможных языков. То есть Моби Дик - уже больше не образ. Он - собственно та вещь, о которой и говорится.

ЕП: Совершенно верно. Выражая это по-другому, можно сказать так: нужно стать китом, чтобы прочитать этот роман.

ЖЛН: Да, именно.

ЕП: Жан-Люк, мой второй вопрос связан с первым. Мамардашвили говорит о том, что у размышпения есть некая точка начала. Мне хотелось бы поговорить об этой точке в связи с произведением искусства, потому что каждый подходит к тому или иному произведению со своими допущениями - даже метод, даже философская позиция суть такие допущения. Скажем, анализируя Караваджо, ты, конечно, сталкиваешься у него с явлением порога, но ты уже заранее что-то вложил в это понятие. Как двигаться дальше? И что это - опыт или, лучше, место встречи в конечном счете двух Миров: с одной стороны, человека, приносящего с собой весь свой багаж, а с другой - самого произведения искусства, которое достаточно герметично и закрыто?

Повторю: где и с чего начать, чтобы говорить о произведении искусства? Является ли эта точка начала случайной или нет?

ЖЛН: Я не думаю, что она случайна (но не в смысле противоположности уникальному и проч.), - она не случайна, потому что не находится неважно где. Мне представляется, что о произведении искусства начинают говорить с того момента, когда уже хоть немного сказано на языке самого этого произведения. Пусть совсем немного, то есть нет еще языка, построенного на метафоре. Это значит, что я начинаю говорить о какой-нибудь живописи, по-настоящему говорить, в тот момент, когда для меня проступает нечто от живописного жеста, - такова исходная точка. Понимаешь, это точка контакта с произведением, в противном случае это скорее всего будет дискурс, который останется предельно общим...

ЕП: Да, верно.

ЖЛН: Вот посмотри. Недавно я описал две небольшие выставки, работы двух художников, однако вначале я просто не хотел этого делать, я тогда подумал: ну нет, еще один текст, я не машина, чтобы писать в таких количествах. Я сказал себе: так не пойдет, в этом есть что-то отвратительное - вот вам произведение, пишите текст, вот следующее произведение, пишите новый текст - это просто отвратительно. И все же я их написал, потому что тут есть два (возможно, три) обстоятельства.

Сначала речь шла о молодой художнице, занимающейся живописью, художнице, которую я знаю, я уже писал о ней и не хотел во второй раз, по крайней мере туг же, вновь о ней писать. Но она настояла, говоря: я очень хочу, чтобы это сделал ты, хотя даже директриса ее галереи мне намекала, что это не вполне разумно, что нужно привлекать разных людей, а та все повторяла: нет, я хочу, я очень хочу, чтобы это был ты... Итак, прежде всего сама ее настойчивость - есть что-то, что зависит от такой постановки вопроса, это момент - не знаю, как сказать - личный, экзистенциальный, аффективный. Во-вторых, это когда что-то задевает... По-французски говорят: "accrocher sur un certain aspect" (обратить внимание на какой-нибудь аспект, когда что-то в нем тебя "цепляет") или четко выраженную деталь - той самой работы, о которой ведется разговор.

А потом, буквально несколькими днями позже, ко мне обратился другой художник (мы с ним познакомились после): я обещал написать для него текст, поскольку он нуждался в личном каталоге. Он не проявлял ничего похожего на ту настойчивость, и с моей стороны это был скорее жест, основанный на обязательстве... Когда же я заинтересовался совсем другими вещами -деталями техники, приводившей к возниковению объектов, которые он превращал в свои произведения (он не делает своих произведений сам, но собирает огромные балки, которые служат опорой для мраморных глыб, и их подписывает; все помарки, отпечатавшиеся на этих балках, суть то, что имеет отношение к архивному износу, к стершимся от долгого употребления деталям и частям), - вдруг, вместо того, чтобы думать об искусстве, я стал думать о переплетении, о технике, просто об описании движения слоистой сетки, проходящей сквозь мраморный блок... Мне было приятно этим заниматься, потому что это совершенно не сочеталось с другой моей работой, все в конце концов неплохо получилось, и художник был очень доволен.

Это мне и подсказало, что страх, вызываемый самой невозможностью, - и не столько даже невозможностью, сколько тем, что располагается между невозможным и отвратительным (о чем я выше говорил: писать какие-то километры текста), - был совершенно нейтрализован в тот момент, когда я смог обрести эту вполне определенную зацепку, зацепку, имеющую отношение к другим вещам, нежели язык. Наверное, можно резюмировать все это так: говорить начинаешь только при контакте с произведением искусства, а не находясь лишь перед ним. Находиться перед чем бы то ни было - то же самое, что строить дискурс "о"...

ЕП: Здесь же имеет место прикосновение.

ЖЛН: Да, прикосновение это контакт. Совершенно верно. Когда я смотрю живопись или слушаю музыку (но о музыке я по-настоящему никогда не писал) и меня просят над этим поработать, это влечет остановку и неожиданным образом то, что относится к прикосновению.

Что поражает, так это работа над фильмом. Я только что закончил статью о фильме Ренуара "Правила игры". Нельзя соизмерить удовольствие от просмотра фильма, когда наблюдаешь за тем, как в нем развертывается действие, с ощущением, когда его смотришь посредством постоянно нарастающих остановок. Несколько дней назад я снова посмотрел одну секвенцию без остановок...

ЕП: Для этого нужен специальный экран.

ЖЛН: Или магнитоскоп. С его помощью тоже можно останавливать изображение, определяя в точности места монтажных стыков.

ЕП: Ты именно так и работаешь?

ЖЛН: Да, с фильмами именно так. Однако невозможно все это воссоздать в виде дискурса, так как это было бы делом бесконечным. Это нужно одновременно показывать, что очень и очень непросто. Взять хотя бы книгу Делёза о кино - просто ужас какой-то, потому что почти ничего не видишь, когда читаешь, этих фильмов нет в твоей голове, тебе ничего о них неизвестно. Но когда останавливаешь образ, это напоминает прикосновение. Что не заменяет, конечно, последовательного развертывания действия.

ЕП: Да, Жан-Люк, но мы смотрим фильмы не так.

ЖЛН: Тем не менее нам приходится о них говорить.

ЕП: Это верно, хотя мне кажется, что здесь есть свои проблемы, потому что тем самым проявляется насилие над самой фильмической природой. Фильм становится фотографией.

ЖЛН: Нет. Я бы не сказал. Фотографией он не становится, потому что остановленный кадр из фильма никогда не является фотографией...

Страсбург, март 1996 г