Эрик Хобсбаум - Век империй (начало)

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


Век империй

(начало)

Эпилог

Из выпуска: N 3(27) , март 2005 г

Эрик Хобсбаум


Период потенциальной мировой революции не оставил после себя единственный коммунистический режим в стране, чьим главным достоинством была огромная территория и природные ресурсы, которые и призваны были сделать из нее политическую сверхдержаву. Он также оставил после себя значительный потенциал антиимпериалистической, крестьянской революции, главным образом в Азии, которая признала свое духовное родство с Русской революцией и теми группами ныне расколотого предвоенного социалистического и рабочего движения, которые пошли за Лениным. Как показало будущее, народное хозяйство и общественная структура “развитых рыночных экономик” оказались весьма прочными. Если бы они такими не были, то вряд ли смогли удержаться на поверхности без социальной революции после тридцати лет исторических штормов, которые могли бы пустить ко дну непригодные к плаванию корабли. Двадцатый век был полон социальными революциями, и может быть еще полнее до своего завершения; но развитые индустриальные державы были более невосприимчивы к ним, чем остальные, кроме тех случаев, когда революция являлась к ним в качестве побочного продукта поражения в войне или завоевания их территории противником.



"Век империй. 1875-1914"

Эпилог


Wirklich, ich lebe infinsteren Zeiten! (Действительно, я живу в мрачные времена)
Das arglose Wort ist tdricht. Eine glatte Stirn (Доброе слово — глупо. Гладкий лоб)
Deutet auf Unempfindlichkeit hin. Der Lachende (Намекает на невосприимчивость.      Смеющийся)
Hat die furchtbare Nachricht (ужасную новость)
Nur noch nicht empfangen. (еще не воспринял)

Бертольд Брехт, 1937—1938 г. [1]

Предшествующие десятилетия были впервые восприняты как длительная почти золотая эпоха беспрерывного, поступательного движения вперед. Как раз, в соответствии с Гегелем, мы начинаем осознавать эпоху лишь когда упадет занавес в последнем акте (“сова Минервы расправляет крылья, лишь только мрак нисходит на землю”), поэтому мы можем, очевидно, подтвердить какие-либо позитивные черты эпохи, лишь вступив в следующую, несчастья которой мы хотим подчеркнуть за счет сильного контраста с ушедшим.

Альберт О. Хиршман, 1986 г. [2]


I

Если слово “катастрофа” упоминалось среди представителей европейских средних классов до 1913 года, почти наверняка это делалось в связи с одним из немногих драматических событий, в которое были вовлечены мужчины и женщины, такие же, как они сами, в ходе продолжительной и, в общем, спокойной жизни: скажем, пожар в Карлтеатре в Вене в 1881 г. во время представления “Сказок Гофмана” Оффенбаха, когда погибло почти 1 500 человек, или затонувший “Титаник” со сравнимым количеством жертв. Гораздо более серьезные катастрофы, затронувшие бедняков, — например, землетрясение 1908 года в Мессине, куда более обширное и более проигнорированное, чем относительно слабые подземные толчки в Сан-Франциско (1905) — и постоянный риск для жизни и здоровья, который всегда сопровождает бытие трудящихся классов, не привлекают внимания общественности.
После 1914 года уже можно и не спорить о том, что мир подбросил величайшие беды даже тем, кто был самым невосприимчивым к ним в своей личной жизни. Первая мировая война не стала “Последними днями человечества”, как называл ее Карл Краус в своей обличительной псевдодраме, но никто из проживших взрослую жизнь и до, и после 1914—1918 годов где-либо в Европе, а тем более на обширных просторах неевропейского мира, не мог не заметить, что времена изменились коренным образом.

Самой очевидной и непосредственной переменой явилось то, что мировая история, как казалось, продолжается за счет серии сейсмических сдвигов и человеческих катаклизмов. Никогда прежде модель прогресса или постоянных перемен не казалась столь невероятной, как в судьбах людей, переживших две мировые войны, два глобальных периода революций, последовавших за каждой из войн, период повсеместной и частичной революционной глобальной деколонизации, два периода массовых исходов целых народов, достигших своего предела в форме геноцида, и, по крайней мере, один экономический кризис, столь жестокий, что он заставил усомниться по поводу самого будущего тех частей капиталистического мира, что еще не были опрокинуты революцией, — потрясения, которые затронули страны и континенты, лежащие далеко за пределами зоны войны и европейских политических катаклизмов. Человек, родившийся, скажем, в 1900 г., испытал бы все это лично или с помощью средств массовой информации, незамедлительно извещавших обо всех этих событиях, прежде, чем он или она достигали пенсионного возраста. И, конечно же, движение истории в результате потрясений должно было продолжаться.

До 1914 года чуть ли не единственной величиной, измеряемой в миллионах, помимо астрономии, было население государств и промышленные, коммерческие и финансовые показатели. А с 1914 года мы уже привыкли измерять такими величинами число жертв: потери даже в локальных войнах (Испания, Корея, Вьетнам) — более крупные исчислялись десятками миллионов — число вынужденных переселенцев или изгнанников (греки, немцы, мусульмане на Индийском субконтиненте, кулаки) — даже количество жертв геноцида (армяне, евреи), не говоря уже о погибших от голода или эпидемий. Поскольку такая человеческая статистика не поддается точной фиксации или просто не укладывается в голове, она все еще является предметом жарких споров. Но спорят они о плюс-минус миллионах. Эти астрономические цифры трудно полностью истолковать, еще труднее оправдать, за счет быстрого роста населения земного шара в нашем столетии. Большинство из этих цифр относятся к тем областям, которые не росли столь стремительно.

Несметные числа жертв на этой шкале находились просто за гранью воображения в XIX в., а те массовые убийства, что произошли на самом деле, имели место в мире отсталости или варварства вне рамок прогресса и “современной цивилизации”, и им суждено было исчезнуть перед лицом всеобщего, хотя и неравномерного, прогресса. Зверства в Конго и в бассейне реки Амазонки, весьма скромные по нынешним меркам, так сильно потрясли эпоху империй, свидетельствовал Джозеф Конрад в своем “Сердце тьмы”, просто потому, что представлялись откатом цивилизованного человечества во времена первобытного варварства. То положение вещей, к которому мы уже привыкли, при котором пытки стали снова элементом полицейской практики даже в странах, гордящихся своей цивилизованностью, не вызвало бы глубокого отторжения в политическом общественном мнении, но обоснованно считалось бы рецидивом варварства, шедшим вразрез с каждой заметной исторической тенденцией развития, начиная с середины XVIII века.

После 1914 года и глобальной катастрофы все в большей степени варварские методы становились неотъемлемой и привычной стороной жизни цивилизованного мира до такой степени, что нивелировали впечатляющие изменения в области технологий и производительных сил и даже бесспорные усовершенствования общественной организации во многих частях света, и продолжалось это до тех пор, пока стало невозможным игнорировать дальше эти тенденции в период гигантского скачка мировой экономики в третьей четверти XX столетия.

С точки зрения материального положения и его улучшения для значительной части человечества, не говоря уже об освоении природных богатств, в XX в. имеется гораздо больше оснований считать его историю прогрессом, чем это было в 19 столетии. Тем европейцам, кому удавалось выжить, повезло больше: они становились многочисленнее, выше, здоровее, увеличилась и продолжительность жизни. Большинство из них стало жить лучше. Но причины, по которым нам пришлось отказаться от привычки считать нашу историю прогрессом, вполне очевидны. Хотя никто не отрицает определенного прогресса, достигнутого в XX веке, прогнозы обещают не длительный рост, а вероятность, и даже неизбежность, новой катастрофы: еще одной, более разрушительной мировой войны, экологической катастрофы и создание таких технологий, чей триумф может сделать нашу планету необитаемой. Мы научены горьким опытом нашего столетия жить в ожидании апокалипсиса.

Но для образованных и хорошо устроенных представителей буржуазного мира, переживших эту эру катастроф и социальных потрясений, она была, прежде всего, не случайным катаклизмом, чем-то вроде глобального урагана, который бесстрашно смел все на своем пути. Казалось, он направлен именно против их социально-политических и нравственных устоев. Его вероятным итогом, который буржуазный либерализм был не в состоянии предотвратить, явилась социальная революция масс. В Европе война породила не только распад или кризис в каждом государстве восточнее Рейна и западнее Альп, но также первый режим, вознамерившийся намеренно и систематически трансформировать этот коллапс в глобальное низвержение капитализма, уничтожение буржуазии и создание социалистического общества. Это был большевистский режим, оказавшийся у власти в России вследствие падения царизма. Как мы видели, массовые движения пролетариата, приверженные этой цели в теории, уже существовали в большей части развитого мира, хотя политики парламентских государств пришли к выводу, что те не представляют реальной угрозы существующему положению. Но сочетание войны, коллапса и Русской революции делало эту угрозу непосредственной и почти непреодолимой.

Опасность “большевизма” довлела не только над историей постреволюционного периода, но и над всей мировой историей после 1917 года. Она долгое время придавала международным конфликтам внешний вид гражданской и идеологической войны. В конце XX века она все еще определяла риторику конфронтации сверхдержав, по крайней мере с одной стороны, хотя достаточно было беглого взгляда на мир 1980-х годов, чтобы убедиться в том, что она просто не вписывается в образ единой глобальной революции, готовой захлестнуть то, что на международном жаргоне называлось “развитые рыночные экономики” и что управляется из единого центра и имеет целью строительство единой монолитной социалистической системы, не желающей сосуществовать с капитализмом или неспособной на это. Мировая история со времен первой мировой войны приобрела свои четкие очертания в тени Ленина, воображаемой или реальной, также как история западного мира обрела в XIX в. свои черты в тени Французской революции. В обоих случаях она выходила из этих теней, но не полностью. Так же как политики в 1914 г. размышляли о том, не напоминают ли настроения предвоенных лет 1848 год, в 1980-е годы каждое крушение какого-нибудь режима где-нибудь на западе или в третьем мире пробуждало надежды или страхи по поводу “марксистской власти”.

Мир не стал социалистическим, хотя в 1917—1920 гг. это считалось вполне вероятным, а в перспективе даже неизбежным, и этого мнения придерживался не только Ленин но и, какое-то время, представители и руководители буржуазных режимов. На несколько месяцев даже европейские капиталисты, или, по крайней мере, их глашатаи и администраторы, казалось, смирились со своей легкой безболезненной смертью перед лицом небывалого усиления после 1914 г. социалистических движений рабочего класса, и, несомненно, составлявших в таких странах, как Германия и Австрия, единственную организованную и государственническую силу, оставшуюся после краха старых режимов. Большевизм был хуже всего, даже мирного отречения от престола. Пространные дебаты (в основном, в 1919 г.) о том, какая часть экономики должна быть национализирована и каким образом, какую часть следовало уступить новой пролетарской власти, не были чисто тактическими маневрами с тем, чтобы выиграть время. Они просто стали таковыми, когда период серьезной угрозы системе, реальной или мнимой, оказался столь кратким, что ничего радикального совершать просто не потребовалось.

Оглядываясь назад, мы убеждаемся, что страхи были преувеличены. Период потенциальной мировой революции не оставил после себя ничего, кроме одного-единственного коммунистического режима в чрезвычайно слабой и отсталой стране, чьим главным достоинством была огромная территория и природные ресурсы, которые и призваны были сделать из нее политическую сверхдержаву. Он также оставил после себя значительный потенциал антиимпериалистической, крестьянской революции, главным образом в Азии, которая признала свое духовное родство с Русской революцией и теми группами ныне расколотого предвоенного социалистического и рабочего движения, которые пошли за Лениным. В промышленных странах эти коммунистические движения составляли меньшинство в рабочем движении вплоть до второй мировой войны. Как показало будущее, народное хозяйство и общественная структура “развитых рыночных экономик” оказались весьма прочными. Если бы они такими не были, то вряд ли смогли удержаться на поверхности без социальной революции после тридцати лет исторических штормов, которые могли бы пустить ко дну непригодные к плаванию корабли. Двадцатый век был полон социальными революциями, и может быть еще полнее до своего завершения; но развитые индустриальные державы были более невосприимчивы к ним, чем остальные, кроме тех случаев, когда революция являлась к ним в качестве побочного продукта поражения в войне или завоевания их территории противником.

Таким образом, революции не удалось помешать основным бастионам мирового капитализма выстоять, хотя на какое-то время даже их защитникам показалось, что они вот-вот рухнут. Старый порядок отбил атаку. Но сделал это — вынужден был сделать — за счет превращения в нечто совсем отличное от того, чем он был в 1914 г. Поскольку после 1914 года, столкнувшись с тем, что видный либеральный историк назвал “мировым кризисом” (Эли Галеви), буржуазный либерализм оказался в полном замешательстве. Он мог отречься от власти или быть сметен. В качестве альтернативы, он мог бы уподобиться небольшевистским, нереволюционным, “реформистским” социал-демократическим партиям, которые реально выступили в Западной Европе в качестве главных гарантов социально-политической преемственности после 1917 года, а впоследствии превратились из оппозиционных партий в потенциально или реально правящие партии. Одним словом, он (буржуазный либерализм) мог исчезнуть или измениться до неузнаваемости. Но в своей прежней форме он был не в состоянии преодолевать трудности.

Джованни Джиолитти (1842—1928 года, Италия) — пример первой участи. Как мы уже видели, он блестяще справился с “управлением” итальянской политикой начала 1900-х годов: умиротворение и задабривание рабочих, подкуп политических сторонников, уступки, уход от конфронтации. В социально революционной послевоенной обстановке в его стране эта тактика его очень подвела. Стабильность буржуазного общества была восстановлена с помощью вооруженных банд “националистов” и фашистов из среднего класса, которые буквально развязали классовую войну против рабочего движения, оказавшегося неспособным самому совершить революцию. Политики (либеральные) их поддержали, тщетно надеясь, что смогут интегрировать их в свою систему. В 1922 г. фашисты пришли к власти, после чего демократия, парламент, партии и прежние либеральные политики были уничтожены. Случай с Италией был лишь одним из многих. В 1920—1939 года парламентские демократические системы буквально исчезали из большинства европейских государств, как коммунистических, так и некоммунистических. В 1939 г. из двадцати семи государств Европы, единственными, которые могут быть описаны как парламентарные демократии, были Соединенное Королевство, Ирландское свободное государство, Франция, Бельгия, Швейцария, Нидерланды и четыре скандинавских государства (Финляндия точно). Все из них, кроме Соединенного Королевства, Ирландского свободного государства, Швеции и Швейцарии, вскоре временно оказались под оккупацией или в союзе с Германией. Факт достаточно красноречивый. Казалось, что для целого поколения либерализм в Европе был обречен.

Джон Мейнард Кейнс — пример второго варианта, тем более для нас интересного, т. к. всю свою жизнь он оставался сторонником Британской Либеральной партии и классово-подкованным представителем того, что он называл своим классом — “образованной буржуазии”. В молодости экономист Кейнс был воплощением ортодокса. Он справедливо полагал, что первая мировая война бессмысленна и несовместима с либеральной экономикой, не говоря уже о либеральной цивилизации. Будучи профессиональным советником военных правительств после 1914 года, он содействовал максимальному сокращению времени приостановки “привычного бизнеса”. Кроме того, он вполне обоснованно считал, что величайший (либеральный) лидер военного времени Ллойд Джордж вел Британию к экономической гибели, когда все подчинил достижению военной победы. (Его отношение ко второй мировой войне, борьбе против фашистской Германии, естественно, было очень от этого отлично.) Он ужасался, но не удивлялся, видя, как огромные регионы Европы и то, что он считал Европейской цивилизацией, рушатся в пламени кризисов и революций. Он, опять-таки справедливо, заключил, что безответственный политиканский мирный договор, навязанный победителями, ставит под угрозу шансы восстановления германской, а стало быть и европейской, капиталистической стабильности на либеральной основе. Однако, осознав безвозвратность довоенной эпохи процветания, которую он так превозносил со своими друзьями из Кембриджа и Блумсбери, Кейнс использовал весь свой значительный интеллектуальный потенциал, изобретательность и особый публицистический дар для поиска путей спасения капитализма от самого себя.

Впоследствии он значительно революционизировал экономическую теорию, общественные науки, тесным образом связанные с рыночной экономикой в эпоху империи, и этой теории удалось избежать ощущения кризиса, столь явного в других общественных науках. Кризис, сначала политический, затем экономический, подтолкнул Кейнса к переоценке основных либеральных постулатов. Он стал сторонником регулируемой и управляемой государством экономики, которую, несмотря на явную приверженность Кейнса капитализму, сочли бы предбанником социализма в любом министерстве финансов любой развитой индустриальной державы до 1914 года.

Кейнса все-таки стоит выделить из общего ряда, поскольку он сформулировал наиболее интеллектуально и политически взвешенным образом ту мысль, что капиталистическое общество сможет выжить только тогда, когда капиталистические государства будут контролировать, управлять и даже планировать основные направления своей экономики, при необходимости превращая ее в экономику смешанного общественно-частного типа. Этот урок был весьма своевременен после 1944 года для реформистских, социал-демократических и радикал-демократических идеологов и правительств, которые восприняли его с энтузиазмом, поскольку самостоятельно до этого не додумались, как в Скандинавии. Вывод о том, что капитализм, базировавшийся на довоенных либеральных основах, уже умер, был признан почти повсеместно во время двух мировых войн и экономического спада, даже теми, кто отказывался обозначать все это новыми теоретическими ярлыками. На протяжении 40 лет после начала 1930-х годов интеллектуальные сторонники абсолютно свободной рыночной экономики составляли изолированное меньшинство, не считая бизнесменов, чья перспектива всегда затрудняла признание лучших интересов своей системы в целом, соразмерно тому, что эта перспектива направляла их разум на интересы их конкретной формы или отрасли промышленности.

Урок этот пришлось выучить, поскольку альтернативой в период Великого спада 1930-х годов было не стимулируемое рынком выздоровление, а его крах. Это не был, как надеялись революционеры, “окончательный крах” капитализма, но, возможно, это был единственный по-настоящему системный экономический кризис в истории экономических систем, которые подвержены действию циклических колебаний.

Таким образом, годы между двумя мировыми войнами были эпохой величайших кризисов и потрясений в истории. Лучше всего их отнести к периоду, когда всемирная модель эпохи империи рухнула под воздействием тех потрясений, которые она сама предуготовила за долгие годы мира и процветания. Что она рухнула, было ясно: либеральная мировая система и буржуазное общество XIX в. как норма, к которой стремилась “цивилизация” любого рода. В конце концов, это была эра фашизма.

То, что контуры будущего оставались смутными вплоть до середины столетия, и даже позже, а происходящее, хотя и было предсказуемым, но таким непохожим на то, к чему привыкли люди, выросшие в эпоху потрясений, что им понадобилось почти целое поколение, чтобы осознать происшедшее.

II

Период, который пришел на смену эпохи краха и перемен, все еще не закончился, и с точки зрения социальных трансформаций, затронувших простых мужчин и женщин по всему свету, является самым революционным из всех пережитых человечеством. Впервые в истории после каменного века стали появляться люди, живущие не только за счет сельского хозяйства и животноводства. Во всех частях земного шара за исключением районов Африки, лежащих южнее Сахары и южного сектора Азии, крестьяне составляли меньшинство, а в развитых странах — крошечное меньшинство. Все это случилось в рамках одного поколения. Впоследствии мир, а не только старые “развитые” страны, стал более урбанистичным, в то время, как экономическое развитие, включая крупную индустриализацию, приняло международные масштабы и сопровождалось глобальным перераспределением такими методами, о которых не могли и помыслить до 1914 года. Современные технологии, благодаря двигателю внутреннего сгорания, транзистору, карманному калькулятору, всевидящему аэроплану, не говоря уже о скромном велосипеде, проникли в самые удаленные уголки планеты, ставшие доступными для коммерции таким образом, каким мало кто мог себе представить еще в 1939 г. Общественные структуры, по крайней мере в развитых странах западного капитализма, подверглись драматическим испытаниям на прочность, включая такие традиционные институты, как дом и семья.

Сейчас уже можно, оглядываясь назад, определить, сколько из того, что заставляло работать буржуазное общество XIX века, было фактически унаследовано и заимствовано из прошлого, само развитие которого должно было бы его разрушить. Все это произошло за очень короткое, по историческим масштабам, время на памяти родившихся во время второй мировой войны — как результат самого мощного всплеска мировой экономической экспансии, который когда-либо испытывало человечество. Век спустя после выхода в свет “Коммунистического Манифеста” Маркса и Энгельса, его предсказания о социально-экономических последствий развития капитализма начали сбываться — кроме свержения капитализма пролетариатом.

Очевидно, что этот период является эпохой, в которой буржуазное общество и все, что ему сопутствовало, принадлежит прошлому, которое больше не определяет непосредственно настоящее, хотя, конечно, и XIX и XX века составляют один и тот же длительный период революционного преобразования человечества и природы, ставшего особенно революционным в последнюю четверть XVIII столетия. Историки могут обратить внимание на странное совпадение: супер-бум XX века произошел как раз столетие спустя великого бума XIX века (1850—1873, 1950— 1973), а впоследствии период мировых экономических неурядиц конца XX века после 1973 года начался ровно сто лет спустя Великой депрессии, с описания которой началась эта книга. Но не существует никакой взаимозависимости между этими фактами, если только кто-нибудь не попытался раскрыть некий циклический механизм поступательного экономического развития, который и обеспечил бы такую аккуратную хронологическую повторяемость; но это весьма маловероятно. Большинство из нас не хочет или не испытывает нужды возвращаться в 1880-е годы, чтобы объяснить, что будет беспокоить мировое сообщество в 1980—1990-х годах.
И все же мир конца XX столетия окрашен в цвета буржуазного века, и в частности — эпохи империи, ставшей предметом рассмотрения в данном томе. Окрашен в буквальном смысле слова. Так, например, глобальные финансовые договоренности, призванные обеспечить международную инфраструктуру для глобального экономического подъема в третьей четверти нашего столетия, были заключены в середине 1940-х годов людьми, достигшими зрелости уже к 1914г., над которыми довлел опыт 25-летнего разложения эпохи империи. Последние важные государственные деятели или национальные лидеры времен войны 1914 года умерли в 1970-х годах (Мао, Тито, Франко, де Голль). Но, что гораздо существеннее, сегодняшний мир сформирован тем, что можно назвать историческим ландшафтом, оставшимся после эпохи империи и ее заката.

Самым очевидным проявлением этого наследия является разделение мира на социалистические страны и все остальные. Тень Карла Маркса парит над третью человечества вследствие тех событий, которые мы пытались обрисовать в главах 3, 5 и 12. Вполне очевидно, что режимам, претендовавшим на реализацию прогнозов Карла Маркса, так и не была уготована счастливая доля, предусмотренная этими прогнозами, вплоть до появления массовых социалистических рабочих движений, чей пример и идеология в свою очередь вдохновят революционные движения в отсталых, зависимых или колониальных регионах.

Не менее очевидным проявлением наследия является сама глобализация политической структуры планеты. И если в Объединенных Нациях конца XX в. значительное численное большинство принадлежит государствам “третьего мира” (и, кстати, государствам совершенно не симпатизирующим “западным” странам), то это потому, что они в подавляющем большинстве являются реликтами передела мира империалистическими державами в эпоху империи. Так, деколонизация Французской империи породила около 20 новых государств, а Британской империи — гораздо больше; и, по крайней мере, в Африке (которая ко времени написания книги состояла из 50-ти номинально независимых и суверенных государств), все они воспроизводят границы, сложившиеся в результате завоеваний и межимперских переговоров. И опять-таки, если бы не события того периода, вряд ли можно было ожидать, что в основной их массе в конце нашего столетия все дела их образованных слоев и правительств будут вестись на английском и французском.

Несколько менее очевидным наследством эпохи империи является то, что эти государства следует определять, а часто они сами себя определяют, как “нации”. И не только потому, что идеология “нации” и “национализма”, европейский продукт XIX века, может быть использована в качестве идеологии национально-освободительного движения и была импортирована представителями прозападных местных элит, но также и потому, что идея “национального государства” в этот период стала доступна для групп любого размера, которые предпочли сами характеризовать себя таким образом, а не только для крупных народов. Большинство государств, появившихся на карте мира с конца XIX века (которым был дан статус “наций” со времен президента Вильсона), имели скромные размеры и/ или численность населения, а с началом деколонизации — часто просто крошечные. В той степени, в какой национализм вышел за пределы старого “развитого” мира, а неевропейская политика стала ассоциироваться с национализмом, наследство эпохи империи все еще присутствует в мире.

Присутствует оно также и в трансформации традиционных западных семейных отношений, особенно в женской эмансипации. Конечно, все эти трансформации начались еще в середине века, но именно в эпоху империи возникло такое важное явление, как “новая женщина”, а социально-политические массовые движения, приверженные, среди прочего, женской эмансипации, стали реальной политической силой: особенно в рабочих и социалистических движениях женские движения на западе, возможно, вступили в новую и более динамичную фазу в 1960-е годы, вероятно, вследствие высокого уровня трудоустройства, особенно замужних женщин, на оплачиваемую работу вне дома.

Более того, как мы уже пытались прояснить в этой книге, эпоха империи засвидетельствовала рождение большей части того, что характеризует современное урбанистическое общество массовой культуры. Даже с технической точки зрения, современные средства массовой информации не являются абсолютными инновациями, но разработками, сделавшими повсеместно доступными два основных устройства, внедренных в эпоху империи: механическое воспроизведение звука и движущуюся фотографию.


III

Несложно обнаружить и другие проявления в нашей жизни, относящиеся к XIX веку в целом и эпохе империи, в частности. Любой читатель без сомнения может продолжить этот список. Но главное ли это из того, о чем задумываешься, оглядываясь на историю XIX века? Поскольку все еще затруднительно, если не невозможно, бесстрастно анализировать век, создавший мировую историю, поскольку он породил современную капиталистическую мировую экономику. Для европейцев он нес особый эмоциональный заряд, потому что, как никакая другая эпоха, это была европейская эра в мировой истории, а для британцев — просто уникальной эпохой, т. к. не только с экономической точки зрения, Британия была ее стержнем. Для североамериканцев это был век, когда США перестали быть частью европейской периферии. Для народов остального мира это была эра, когда вся прошлая история, сколь бы длинной и выдающейся она ни была, подошла к необходимому привалу. То, что произошло с ними после 1914 года, скрыто в событиях между первой промышленной революцией и 1914 годом.

Это был век, который преобразил мир — может быть, не в большей степени, чем наш собственный век, но столь удивительным образом — в силу новизны этих революционных преобразований. Оглядываясь назад, мы можем подтвердить, что все те, кто его творил и участвовал в нем на “развитом” западе, знали, что ему суждено будет стать веком выдающихся достижений, веком решения всех основных проблем человечества и устранения всех препятствий на этом пути.

Ни в каком ином веке прежде или позже люди не имели таких высоких, таких утопических ожиданий от жизни на этой Земле: всеобщий мир, всеобщая культура посредством единого мирового языка, наука, не только исследующая, но и дающая реальные ответы на самые фундаментальные вопросы мироздания, эмансипация женщин от всей их прошлой истории, освобождение всего человечества через освобождение рабочих, сексуальная свобода, общество изобилия, мир, в котором “от каждого по способности, каждому — по труду”. Это не было лишь мечтой революционеров. Утопия через прогресс была фундаментальным образом встроена в столетие. Оскар Уайлд не шутил, когда однажды заметил, что не стоит держать в доме карту, на которой нет страны Утопии. Он говорил это для Кобдена, свободного торговца, и для Фурье, социалиста, и для президента Гранта, а также и для Маркса (который отрицал не утопические цели, но лишь утопические программы), и для Сен-Симона, чью утопию “индустриализма” нельзя было применить ни к капитализму, ни к социализму, т. к. может быть востребована обоими. Новизна большинства самых характерных для XIX века утопий заключалась в том, что в них история двигалась без пауз.

Буржуазия ожидала эры бесконечного улучшения и роста, материального, интеллектуального и нравственного — через либеральный прогресс; пролетарии, или те, кто выступал от их имени, ожидали того же — через революцию. Но и те, и другие ожидали. Ожидали не вследствие некоего исторического автоматизма, а вследствие приложения определенных усилий и борьбы. Художники, выражавшие культурные устремления буржуазного века наиболее глубоко и ставшие теми голосами, что озвучивали его идеалы, были подобны Бетховену, который считался гением, проложившим свой путь к победе в борьбе, и чья музыка преодолела темные силы судьбы, и чья хоральная симфония достигла кульминационной точки в триумфе освобожденного человеческого духа.

В эпоху империи существовали, как мы видели, достаточно глубокие и авторитетные мнения в буржуазных кругах, предвидевшие различные итоги. Но, в целом, для большинства людей на западе казалось, что эпоха, как никогда ранее, приблизилась к Надежде века. К своей либеральной надежде — за счет материальных улучшений в образовании и культуре; к своей революционной надежде — за счет появления и становления новых рабочих и социалистических движений. Для некоторых эпоха империи была эрой растущего беспокойства и страха. Для большинства мужчин и женщин в мире, преображенном буржуазией, это была, почти наверняка, эра надежды.

Именно с такой надеждой мы можем, наконец, оглянуться назад. Мы все еще можем ее разделять, но уже без скептицизма и неуверенности. Мы видели там много утопических обещаний, реализованных без достижения обещанных результатов. Разве сейчас мы не живем в эпоху, когда в самых развитых странах современные средства связи, транспорта и источники энергии устранили различия между городом и деревней, что когда-то считалось достижимым лишь в обществе, решившем буквально все свои проблемы? Но наше явно их еще не решило. Двадцатый век был свидетелем слишком многих моментов освобождения и социального исступления, чтобы уверовать в их неизбывность. Надежде всегда есть место, поскольку люди и есть не кто иные, как надеющиеся животные. Место есть даже для великих ожиданий реальных достижений в материальном и интеллектуальном прогрессе XX века, правда, вряд ли в нравственном и культурном отношении.

Остается ли место для величайшей из всех надежд — надеж-де на создание такого общества, в котором свободные от страха и материальной нужды мужчины и женщины будут счастливо жить вместе в счастливой стране? Почему бы нет? XIX век научил нас тому, что желание совершенного общества не реализуется за счет некоего предопределенного плана построения жизни — мормонов, оуэнистов и т. п.; конечная цель поисков совершенного общества состоит не в том, чтобы остановить историю, но открыть неизвестные возможности всем людям земли. В этом смысле дорога к утопии, к счастью для рода человеческого, открыта для всех.

Но, как мы знаем, ее можно и закрыть: всеобщим уничтожением, возвратом к варварству, развенчанием надежд и ценностей, к которым стремился век XIX. XX научил нас, что все это возможно. История более не дает нам, как думают многие, твердых гарантий того, что человечество отправится в землю обетованную во что бы то ни было. Еще меньше гарантий того, что оно ее достигнет. Всякое может случиться.

Но, если мы более не верим в то, что история гарантирует нам верный исход, значит она не может гарантировать и исход ошибочный. Она дает нам выбор без какой-либо четкой оценки вероятности того или иного нашего решения. Мнение о том, что мир в XXI столетии будет лучше — не пустой звук. Если миру удастся сохранить себя, такая вероятность будет достаточно высокой. Но это не будет равносильно уверенности. Единственное, в чем можно быть уверенным относительно будущего, — это то, что оно удивит даже тех, кто сумел заглянуть в него дальше всех.

1 Бертольт Брехт. “An die Nachgeborenen” в: Hundert Gedichte 1918—1950. Восточный Берлин, 1955, с. 314.
2 Альберт О. Хиршман. The Political Economy of Latin American Development: Seven Exercises in Retrospection. Центр изучения отношений США и Мексики, Калифорнийский университет, Сан-Диего, декабрь 1986, с. 4.

(с) Эрик Хобсбаум, 1987

Интернет версия данной статьи находится по адресу: http://www.situation.ru/app/j_art_838.htm 
Copyright (c) Альманах "Восток"