Эрик Хобсбаум - "Короткий" Двадцатый век: взгляд с птичьего полета

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


"Короткий" Двадцатый век: взгляд с птичьего полета

Из выпуска: N 4(40), сентябрь 2006г


Эрик Хобсбаум


Первая глава из книги "Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век (1914 — 1991"). Известный историк Эрик Хобсбаум посвятил эту книгу «короткому двадцатому ве­ку» — периоду между 1914 и 1991 годами, когда в мировой истории произошли грандиоз­ные события, навсегда изменившие жизнь человеческого сообщества, — от Первой миро­вой войны и русской революции до распада СССР.
 



Предисловие

Историю двадцатого века нельзя писать также, как историю какой-либо дру­гой эпохи, хотя бы только потому, что невозможно говорить о том времени, в котором живешь, как о периоде, знакомом лишь со стороны, из вторых рук, по результатам позднейших исторических исследований. Моя собственная жизнь по времени совпала с большей частью эпохи, о которой говорится в этой книге, и почти всю ее, начиная с подросткового возраста и по сей день, я интересовался жизнью общества, т. е. впитывал в себя все взгляды и пред­рассудки эпохи как современник, а не как ученый. Это является одной из при­чин, почему, будучи историком, большую часть своей жизни я избегал рабо­тать над периодом времени после 1914 года, хотя в некоторых работах и писал о нем. Моя специализация — девятнадцатый век. Тем не менее я считаю, что сейчас уже возможно взглянуть на «короткий двадцатый век», длившийся с 1914 года до конца советской эпохи, в определенной исторической перспекти­ве, однако перехожу к этому вопросу без знания научной литературы, за ис­ключением лишь небольшого числа архивных источников, собранных исто­риками двадцатого века, коих наблюдается огромное количество.
Вне всякого сомнения, одному историку невозможно знать всю историографию двадцатого века, даже историографию на каком-либо одном из ос­новных языков, в отличие от специалиста по классической античности или истории Византийской империи, который знает не только всю литературу, написанную в эти периоды, но также и более позднюю литературу о них. Мои познания в этой области в сравнении с нормами исторической эрудиции не­глубоки и разрозненны. Самое большее, что я был в состоянии сделать, - это бегло просмотреть литературу по наиболее сложным и спорным вопросам, например по истории «холодной войны» или по истории 193о-х годов, чтобы убедиться, что взгляды, выраженные в этой книге, не противоречат логике исследований. Хотя, вероятно, имеется ряд спорных точек зрения, а также во­просов, в которых я показал свое невежество. [8]
Эта книга опирается на очень неоднородный фундамент. Помимо обшир­ного, но не систематизированного чтения в течение довольно продолжитель­ного периода, дополненного тем, что, как правило, становится неизбежным результатом всякого чтения — а именно курсами лекций по истории двадца­того века для выпускников Новой школы социальных исследований, я опи­рался на собственный опыт, а также на воспоминания и суждения людей, живших в период «короткого двадцатого века», — тех, кого социальные антро­пологи называют «участвующий наблюдатель». Историческое значение тако­го опыта не зависит от участия в важных событиях или знакомства со знаме­нитыми историческими или политическими фигурами. В сущности, мой случайный опыт журналиста во время исследования той или иной страны, главным образом в Латинской Америке, сложился из интервью с президента­ми и государственными деятелями. Эти интервью в большинстве своем зна­чили немного, поскольку, как правило, они произносятся на публику. Люди, могущие пролить свет на те или иные проблемы, — те, кто хочет и может го­ворить свободно, обычно не несут бремени ответственности за важные собы­тия. Тем не менее, даже отрывочные, а иногда и неточные, эти сведения о лю­дях и странах помогли мне необычайно. Иногда это было всего лишь впечат­ление от одного и того же города с интервалом в тридцать лет (например, от Валенсии или Палермо), которое может много рассказать о темпах и масшта­бах социальных изменений в третьей четверти двадцатого века. Это могло быть просто воспоминание о чем-то, некогда услышанном в разговоре и по неясным причинам отложившемся в памяти. Понять двадцатый век истори­ку во многом может помочь чуткое ухо и пристальный взгляд. Надеюсь, мне удалось донести до читателей кое-что из того, что я узнал, благодаря именно этим качествам.
Кроме того, настоящая книга опирается на информацию, почерпнутую у коллег, студентов и всех тех, кого я утруждал во время работы над ней. В не­которых случаях это происходило систематически. Глава, посвященная нау­ке, была дана мною на рассмотрение моему другу Алану Макаю, члену Коро­левского общества, являющемуся не только специалистом в области кристал­лографии, но и энциклопедистом, и моему другу Джону Мэддоксу. Кое-что из того, что я писал об экономическом развитии, было взято из лекций моего коллеги по Новой школе, Лэнса Тейлора. Но гораздо больше было почерпну­то из газет, дискуссий, конференций по различным макроэкономическим проблемам во Всемирном институте развития экономических исследований университета ООН в Хельсинки, когда он был преобразован в главный меж­дународный центр исследований и дискуссий под руководством доктора Лала Джейавардена. В целом те летние месяцы, которые я смог провести в этом удивительном учреждении в качестве приглашенного специалиста у Макдоннела Дугласа, оказались бесценны, не в последнюю очередь благодаря его [9] интересу к СССР, с жизнью в котором он близко познакомился в последние го­ды его существования. Я многое почерпнул из конференций и коллоквиумов, где академики встречаются со своими коллегами главным образом для того, чтобы обогатиться чужими мыслями. У меня нет возможности выразить свою признательность всем коллегам, которые официально и неофициально по­могли мне дополнениями и замечаниями, а также благодарность за инфор­мацию, полученную от интернациональной группы студентов, которых я имел счастье обучать в Новой школе. Должен особо отметить, что сведения о турецкой революции, а также о природе миграции в страны третьего мира и социальной мобильности почерпнуты мною из курсовых работ Фердана Эргута и Алекса Джалка. Я признателен также моей ученице Маргарите Гиесеке за сведения, почерпнутые из ее докторской диссертации.
По мере того как историк двадцатого века приближается к сегодняшнему времени, он становится все более зависимым от источников двух типов: пе­риодической прессы и экономических и иных обзоров, статистических отче­тов и других публикаций национальных правительств и международных уч­реждений. Безусловно, я многим обязан таким газетам, как лондонские «Guardian» и «Financial Times», а также «New York Times». Моя признательность за бесценные публикации ООН, ее различным агентствам и Всемирному бан­ку отражена в библиографии. Не забыта и их предшественница, Лига Наций. Несмотря на почти полное поражение, которое она понесла в своей практи­ческой деятельности, ее замечательные экономические исследования и ана­лизы, суммированные в новаторской работе 1945 года «Индустриализация и мировая торговля», заслуживают благодарность потомков. Ни одна история экономических, социальных и культурных преобразований, произошедших в двадцатом веке, не может быть написана без этих источников.
Большую часть того, что содержится в этой работе, за исключением лич­ных суждений автора, читатели должны будут принять на веру. Нет смысла перегружать подобную книгу обширным аппаратом ссылок и других свиде­тельств эрудиции. Я старался ограничиться в своих ссылках цитатами из пер­воисточников, статистикой и другими количественными данными (в разных источниках иногда приводятся отличные друг от друга цифры), иногда для подтверждения высказываний, могущих показаться неожиданными и непо­нятными для читателя, или в случаях, когда нетрадиционный взгляд автора требует определенных обоснований. Эти ссылки в тексте заключены в скоб­ки. Полное название источника можно найти в конце книги. Библиография является лишь полным списком всех источников, цитируемых в книге и тех, на которые дается ссылка в тексте. Это отнюдь не систематический путеводи­тель для дальнейшего чтения.
Тем не менее, необходимо указать некоторые работы, на которые я опирал­ся довольно часто, и те, которые помогли мне в наибольшей степени. Я не хочу, [10] чтобы их авторы почувствовали себя недооцененными. В основном я обя­зан работам двух своих друзей — историка экономики и неутомимого соби­рателя статистических данных П. Байроха и И. Беренда, бывшего президента Венгерской Академии наук, которому я обязан концепцией «короткого два­дцатого века». В области политической истории мира со времен Второй ми­ровой войны моим надежным и критическим (чему не приходится удивлять­ся) гидом являлся П. Калвокоресси. В работе над периодом Второй мировой войны я многое почерпнул из великолепной книги Алана Милворда «Война, экономика и общество 1939-1945», а в описании послевоенной экономики мне во многом помогли работы «Процветание и упадок: мировая экономика 1945 — 1980 годов» Ван дер Bee, а также «Капитализм после 1945 года» Филипа Армстронга, Эндрю Глина и Джона Харрисона. «Холодная война» Мартина Уокера заслуживает гораздо более высокой оценки, чем та, которую дало ей большинство равнодушных критиков. Моей работе по истории послевоен­ных левых движений очень помог доктор Дональд Сассун, работающий в кол­ледже Королевы Марии и Вестфилдском колледже Лондонского университе­та, любезно разрешивший мне прочитать его незаконченное обширное и глу­бокое исследование по этому предмету. В написании раздела об СССР я особенно обязан работам Моше Левина, Алека Ноу, Р. В. Дэвиса и Шейлы Фицпатрик; о Китае — работам Бенджамина Шварца и Стюарта Шрама, об ислам­ском мире — Ире Лапидус и Никки Кедди. Мои взгляды на искусство во мно­гом обогатили Френсис Гаскелл и работы Джона Виллетта по веймарской культуре (а также беседы с ним). Работая над шестой главой, я многое по­черпнул из книги «Дягилев» Линна Гарафола.
Приношу свою особую благодарность всем тем, кто помог мне в подготов­ке этой книги. Во-первых, это мои сотрудники Джоанна Бедфорд в Лондоне и Лиз Гранде в Нью-Йорке. Особая благодарность талантливой госпоже Гранде, без которой я не смог бы, вероятно, заполнить огромные пробелы в своих зна­ниях и проверить полузабытые факты и ссылки. Многим я обязан Рут Сайерс, печатавшей мои наброски, и Марлен Хобсбаум, читавшей эти главы не с точ­ки зрения профессионала, а как обычный читатель, интересующийся совре­менным миром, которому и адресована эта книга.
Я уже говорил о своей благодарности студентам Новой школы, посещав­шим мои лекции, в которых я старался сформулировать свои идеи и толкова­ния. Им и посвящается эта книга.

ЭРИК ХОБСБАУМ
Лондон — Нью-Йорк, 1993 — 1994
[11]
 
 

Двенадцать мнений о двадцатом веке

ИСАЙЯ БЕРЛИН (философ, Великобритания): «Должен сказать, что лично я большую часть двадцатого века прожил, не испытав серьезных лишений. Все же я считаю его самым ужасным, столетием в западной истории».
ХУЛИО КАРО БАРОХА (антрополог, Испания): «Существует явное противоречие между жизненным опытом одного человека — детством, юностью и старос­тью, которые прошли спокойно и без особых приключений, и событиями два­дцатого века (...) страшными событиями, которые пережило человечество».
ПРИМО ЛЕВИ (писатель, Италия): «Мы, прошедшие лагеря смерти, не можем быть беспристрастными свидетелями. К этой неутешительной точке зре­ния я постепенно пришел, перечитав то, что пишут люди, выжившие в лаге­рях, включая меня самого. Мы являемся не только очень небольшой, но и ано­мальной группой людей, которым благодаря везению, ловкости или лжи ни­когда не пришлось достигнуть самого дна. Те, кому не повезло и кто увидел лицо Горгоны, не вернулись обратно или молчат».
РЕНЕ Дюмон (агроном, эколог, Франция): «Мне он видится только как век массового уничтожения и войн».
РИТА ЛЕВИ МОНТАЛЬЧИНИ (лауреат Нобелевской премии, ученый, Италия): «Несмотря ни на что, в этом веке произошли революционные изменения к лучшему (...) например, расцвет прессы и возрастание роли женщины после мно­говекового угнетения».
Уильям Голдинг (лауреат Нобелевской премии, писатель, Великобритания): «Не могу отделаться от мысли, что это был самый жестокий век в истории человечества». [12]
ЭРНСТ ГОМБРИХ (историк искусств, Великобритания): «Главная отличитель­ная черта двадцатого века — необычайный рост населения земного шара. Это бедствие, катастрофа. Мы не знаем, что с этим делать».
ИЕГУДИ МЕНУХИН (музыкант, Великобритания): «Если бы мне пришлось под­водить итог двадцатого века, я бы сказал, что он породил величайшие меч­ты, когда-либо посещавшие человечество, и разрушил все иллюзии и идеалы».
СЕВЕРО ОЧОА (лауреат Нобелевской премии, ученый, Испания): «Наиболее фундаментальным достижением является развитие науки, действительно ставшее беспрецедентным (...) Это и есть главная характерная черта наше­го столетия».
РЕЙМОНД ФЕРТ (антрополог, Великобритания): «С точки зрения технологий я бы выделил среди наиболее важных достижений двадцатого века развитие электроники, а с точки зрения идей — переход от относительно рациональ­ного и научного видения вещей к нерациональному и менее научному».
ЛЕО ВАЛИАНИ (историк, Италия): «Наш век продемонстрировал, как эфемер­ны идеалы справедливости и равенства, однако также и то, что если нам удается сберечь свободу, то всегда можно все начать сначала (...) Не стоит впадать в отчаяние даже в самых безысходных ситуациях».
ФРАНКО ВЕНТУРИ (историк, Италия): «Историки не могут ответить на этот вопрос. Для меня двадцатый век — это только вечно повторяющаяся попыт­ка понять это».
(Agosti and Borgese, 1992, p. 42, 210, 154, 76, 4, 8, 204, 2, 62, 80, 140, 160)

I
28 июня 1992 года президент Франции Миттеран совершил внезапную незапланированную поездку в Сараево, в то время находившееся в эпицентре балкан­ской войны, которой суждено было унести к концу этого года многие тысячи человеческих жизней. Цель его визита заключалась в том, чтобы напомнить мировой общественности о серьезности боснийского кризиса. Естественно, присутствие известного, немолодого и явно болезненного государственного деятеля под огнем артиллерии и стрелкового оружия вызвало много высказы­ваний и выражений восхищения. Однако один аспект этого поступка Митте­рана фактически не вызвал никаких комментариев, хотя он безусловно [13] являлся очень важным: его дата. Почему президент Франции выбрал для своего визита именно этот день? Потому что 28 июня было годовщиной убийства в 1914 году в Сараеве эрцгерцога Австро-Венгрии Франца Фердинанда, через считаные недели приведшего к началу Первой мировой войны. Каждому об­разованному европейцу, ровеснику Миттерана, была очевидна связь между датой и местом — намек на историческую катастрофу, ускоренную политиче­ским просчетом. Можно ли было лучше подчеркнуть потенциальный под­текст боснийского кризиса? Однако почти никто не придал значения этой ал­люзии, за исключением нескольких профессиональных историков и старо­жилов. Историческая память коротка.
Разрушение прошлого или, скорее, социальных механизмов, связываю­щих современный опыт с опытом предыдущих поколений, — одно из самых типичных и тягостных явлений конца двадцатого века. Большинство моло­дых мужчин и женщин в конце этого века выросли в среде, в которой отсут­ствовала связь с историческим прошлым. Это делает профессию историка, обязывающую помнить то, что забывают другие, более необходимой в конце второго тысячелетия, чем когда-либо раньше. Однако именно по этой причи­не историки должны быть больше, чем простыми летописцами, хроникерами и составителями, хотя это также является их необходимой обязанностью. В 1989 году всем правительствам земного шара, и в особенности всем мини­стерствам иностранных дел, очень помогла бы конференция на тему мирно­го урегулирования после двух мировых войн, о котором большинство из них явно забыло.
Однако цель этой книги — не рассказ об истории «короткого двадцатого века» (периода с 1914 года по 1991 год). Я хочу понять и объяснить, почему ис­тория повернула именно в том, а не в другом направлении, и проследить связь между событиями. Для каждого моего ровесника, пережившего весь «корот­кий двадцатый век» или большую его часть, это интересно и с автобиографи­ческой точки зрения. Ведь мы ведем речь в расширенном (и уточненном) ви­де о собственном опыте и собственных воспоминаниях. Мы говорим, как лю­ди, которые, каждый по-своему, в определенном месте и в определенное время были вовлечены в его историю, как актеры в пьесе (какой бы незначи­тельной ни была наша роль) и как очевидцы. Наши взгляды на это столетие сформировались под влиянием его ключевых событий. Мы — часть этого сто­летия. Оно — часть нас. Об этом не следует забывать читателям, принадлежа­щим к другой эпохе, например студентам, поступающим в университеты, для которых даже вьетнамская война является доисторическим событием.
Для историков моего поколения прошлое составляет неотъемлемую часть не только потому, что мы принадлежим к той генерации, когда улицы и обще­ственные места все еще называли в честь общественных деятелей и событий (станция Вильсона в довоенной Праге, станция метро «Сталинград» в [14] Париже), когда мирные договоры все еще подписывались, вследствие чего имели названия (Версальский договор), и военные мемориалы напоминали о вче­рашнем дне, но и потому, что общественные события вкраплены в структуру нашей жизни. Они являются не только опознавательными знаками нашей личной истории, но и тем, что формирует общественную и частную жизнь. Для автора этих строк 30 января 1933 года — не просто дата назначения Гит­лера рейхсканцлером Германии. Это зимний полдень в Берлине, когда пятна­дцатилетний подросток и его младшая сестра возвращались домой из школы и где-то по дороге увидели газетный заголовок, сообщавший об этом собы­тии. Его буквы до сих пор стоят у меня перед глазами.

Однако прошлое является частью настоящего не только для престарелых историков. На огромных пространствах земного шара каждый, достигший определенного возраста, независимо от своего образования и жизненного пу­ти, прошел через одни и те же главные испытания. Все они коснулись нас в той или иной степени. Мир, начавший трещать по всем швам в конце 1980-x го­дов, сформировался под влиянием революции 1917 года в России. На всех нас лежит ее отпечаток, поскольку мы привыкли думать о современной промыш­ленной экономике в терминах бинарной оппозиции «капитализм» и «социа­лизм» — как об альтернативах, исключающих одна другую. Термин «социали­стическая» отождествляется с экономикой, организованной по образцу СССР, «капиталистическая» — со всей остальной экономикой. Сейчас становится ясно, что это разделение являлось произвольным и до некоторой степени ис­кусственным и понять его можно только в определенном историческом кон­тексте. Однако даже когда я пишу эти строки, не так просто представить себе, хотя бы ретроспективно, другие принципы классификации, более реалистич­ные, чем те, благодаря которым США, Япония, Швеция, Бразилия, Федератив­ная Республика Германия и Южная Корея были занесены в одну категорию, а государственные экономики и системы советского региона, разрушившиеся после 1980-х годов, — в тот же разряд, что и экономики Восточной и Юго-За­падной Азии, которые явно не были подорваны.
В мире, пережившем конец советской эпохи, привычки и представления тем не менее сформировались под влиянием тех, кто победил во Второй ми­ровой войне. Те же, кто оказался побежденным или связан с ними, не только принуждены были молчать, но и фактически оказались вычеркнуты из исто­рии и интеллектуальной жизни, оставшись лишь в роли врага в мировом нравственном сражении добра против зла (именно это может произойти с те­ми, кто потерпел поражение в «холодной войне», хотя, скорее всего, не в та­ких масштабах и не на такое длительное время). Таково одно из последствий эпохи религиозных войн, главной чертой которых является нетерпимость. Даже те, кто подчеркивал плюрализм своих идеологий, не считали мир дос­таточно вместительным для долговременного сосуществования с [15] соперничающими светскими религиями. Религиозные и идеологические конфронта­ции, характерные для двадцатого столетия, выстроили баррикады на пути ис­торика, главная задача которого состоит не в том, чтобы судить, а в том, что­бы понять даже то, что трудно постичь умом. Однако на пути этого понима­ния стоят не только наши страстные убеждения, но и исторический опыт, который их сформировал. Первые легче преодолеть, поскольку известное французское выражение «tout comprendre c'est toutpardonner» («понять — зна­чит простить») верно далеко не всегда. Понять эпоху нацизма в истории Гер­мании и соотнести ее с историческим контекстом не означает забыть о гено­циде. Во всяком случае, тот, кто жил в этот необычный век, вряд ли сможет воздержаться от его оценки. Однако гораздо труднее его понять.
 
II
Как нам постичь смысл «короткого двадцатого века», т. е. периода с начала Первой мировой войны до развала Советского Союза, который, как мы мо­жем видеть в ретроспективе, образует единую историческую эпоху, теперь подошедшую тс концу? Мы не знаем, что придет вслед за ним и каким станет третье тысячелетие, хотя можем определенно сказать, что оно будет форми­роваться под влиянием двадцатого века. Однако нет серьезных сомнений в том, что в конце 1980-х и начале 1990-х годов закончилась одна эпоха в миро­вой истории и началась другая. Это очень важно для современных историков, поскольку, хотя они могут строить предположения о будущем в свете своего понимания прошлого, их занятие совсем не похоже на работу букмекеров на скачках. Единственные скачки, на анализ которых они могут претендовать, уже выиграны или проиграны. Во всяком случае, достижения предсказателей за последние тридцать или сорок лет независимо от их профессиональной квалификации были столь ничтожны, что лишь правительства и институты экономических исследований все еще верят им или говорят, что верят. Воз­можно, со времен Второй мировой войны эти достижения стали еще меньше. В этой книге «короткий двадцатый век» по своей структуре напоминает триптих или исторический «сандвич». За «эпохой катастроф», длившейся с 1914 года до окончания Второй мировой войны, последовал тридцатилетний период беспрецедентного экономического роста и социальных преобразова­ний, который, возможно, изменил человеческое общество более кардиналь­но, чем любой другой сравнимый по протяженности период. В ретроспекти­ве его можно рассматривать как некую разновидность золотого века. Имен­но таким он и казался сразу же после своего окончания в начале 1990-x годов. В последние десятилетия двадцатого столетия началась новая эпоха распада, Неуверенности и кризисов, а для обширных частей земного шара, таких как [16] Африка, бывший СССР и бывшие социалистические страны Европы, — эпоха катастроф. После того как на смену 1980-м годам пришли 1990-е, настроения тех, кто раздумывал о прошлом и будущем двадцатого столетия, можно было охарактеризовать как упаднические. В 1990-е годы стало казаться, что «ко­роткий двадцатый век» двигался через недолгий период «золотой эпохи» по дороге от одного кризиса к другому в неизвестное и сомнительное, хотя и не обязательно апокалиптическое будущее. Что же до метафизических рассуж­дений о «конце истории», историки могут предсказать точно — будущее на­ступит. Единственным совершенно точным общим правилом в истории явля­ется то, что, пока существует человечество, она будет продолжаться.
Соответствующим образом построено и содержание этой книги. Она начи­нается с Первой мировой войны, ознаменовавшей крушение западной циви­лизации девятнадцатого века. Экономика этой цивилизации была капитали­стической, конституционные и правовые структуры — либеральными, облик ее основного класса — буржуазным, успехи в науке, образовании, материаль­ном и нравственном прогрессе — выдающимися. Она являлась европоцен­трической, поскольку именно Европа была колыбелью революций в науке, искусстве, политике и промышленности, ее экономика проникла в большин­ство стран земного шара, а солдаты завоевали и поработили их; ее население (включая широкий и все увеличивающийся поток европейских эмигрантов и их потомков) росло, достигнув наконец трети человечества, а ее главные го­сударства образовали мировую политическую систему*.
Период с начала Первой мировой войны до окончания Второй мировой войны стал для этого общества «эпохой катастроф». На протяжении сорока лет оно переживало одно бедствие за другим. Бывали времена, когда даже трезвые консерваторы не надеялись на его выживание. Оно было расшатано двумя мировыми войнами, за каждой из которых следовали волны мировых восстаний и революций, приведшие к власти систему, претендовавшую на то, чтобы стать исторически неизбежной альтернативой буржуазному и ка­питалистическому обществу. Сначала эта система воцарилась на одной шес­той части земного шара, а после Второй мировой войны охватила треть ми­рового населения. Огромные колониальные владения, созданные до «эпохи империи» и во время нее, расшатались и рассыпались в пыль. Вся история со­временного империализма, столь прочного и уверенного в себе в день смер­ти королевы Великобритании Виктории, длилась не больше человеческой жизни, например жизни Уинстона Черчилля (1874 — 1965). [17]
* Я постарался описать и объяснить развитие этой цивилизации в трехтомной истории «дол­гого девятнадцатого века» (с 1780-x годов по 1914 год), где попытался проанализировать причи­ны, приведшие к ее упадку. В этой книге время от времени, по мере необходимости, я буду обра­щаться к этим работам: «Эпоха революции, 1789 — 1848», «Эпоха капитала, 1848 — 1875» и «Эпоха империи, 1875 — I914».
Более того, беспрецедентный мировой экономический кризис поставил на колени даже самые развитые капиталистические экономики и, казалось, разрушил созданную единую универсальную мировую экономику — выдаю­щееся достижение либерального капитализма девятнадцатого века. Даже США, которых обошли стороной войны и революции, казалось, были близки к краху. Во время упадка экономики фактически исчезли институты либе­ральной демократии, что происходило с 1917 по 1942 год почти повсеместно, кроме окраин Европы и некоторых частей Северной Америки и Тихоокеан­ского бассейна, по мере наступления фашизма и его сателлитных авторитар­ных движений и режимов.
Демократию спас только временный и странный союз между либераль­ным капитализмом и коммунизмом для защиты от претендовавшего на ми­ровое господство фашизма, поскольку победа над гитлеровской Германией была, несомненно, одержана Красной армией, которая только и могла это сделать. Во многих отношениях время возникновения союза капитализма и коммунизма против фашизма (в основном 1930-е и 1940-е годы) является до­минантой истории двадцатого века и ее ключевым моментом. Это было вре­мя исторического парадокса в отношениях капитализма и коммунизма, находившихся в течение большей части двадцатого века (за исключением кратко­го периода антифашизма) в состоянии непримиримого антагонизма. Победа Советского Союза над Гитлером стала победой режима, установленного Ок­тябрьской революцией, что продемонстрировало сравнение экономики цар­ской России во время Первой мировой войны и советской экономики во вре­мя Второй мировой войны (Gatrell/Harrison, 1993). Без этой победы западный мир сегодня, возможно, состоял бы (за пределами США) из различных вариа­ций на авторитарные и фашистские темы, а не из набора либерально-парла­ментских государств. Один из парадоксов этого странного века заключается в том, что главным долгосрочным результатом Октябрьской революции, цель которой состояла в мировом свержении капитализма, стало его спасение как в военное, так и в мирное время, т. е. сообщение ему стимула — страха, спо­собствовавшего его самореформированию после Второй мировой войны, а также обогащение капиталистической экономики методиками экономиче­ского планирования, содействовавшими ее преобразованию.
Однако с большим трудом пережив тройное испытание депрессией, фа­шизмом и войной, либеральный капитализм очутился перед лицом мирово­го наступления революции, которая теперь могла объединиться вокруг СССР, в результате Второй мировой войны ставшего сверхдержавой.
И все-таки, как мы теперь можем видеть в ретроспективе, причина успеха мирового наступления социализма на капитализм заключалась в слабости последнего. Если бы не произошло крушения буржуазного общества девятна­дцатого века во время «эпохи катастроф», то не произошла бы Октябрьская [18] революция и не возник бы СССР. Экономическая система (названная социа­листической), состряпанная наскоро на руинах аграрной евразийской грома­ды бывшей Российской империи, нигде в мире не рассматривалась в качест­ве реальной глобальной альтернативы капиталистической экономике (да и сама не считала себя таковой). Только Великая депрессия 1930-х годов заста­вила считаться с этой системой, ставшей защитой от фашизма, благодаря ко­торому СССР стал необходимым орудием поражения Гитлера и как следст­вие — одной из двух сверхдержав, противостояние которых являлось миро­вым доминирующим фактором всю вторую половину «короткого двадцатого века», при этом (как мы теперь можем понять) во многих отношениях стаби­лизируя его политическую структуру. Если бы либеральный капитализм не сдал своих позиций, СССР в середине двадцатого века в течение полутора де­сятилетий не стоял бы во главе социалистического лагеря, захватившего треть человечества, причем какое-то время даже казалось, что социалистиче­ская экономика может обогнать в своем развитии капиталистическую.
Как и почему капитализм после Второй мировой войны, ко всеобщему и своему удивлению, стал развиваться ускоренными темпами, вступив в бес­прецедентную и, возможно, аномальную «золотую эпоху» 1945 — 1973 годов, вероятно, является основным вопросом, стоящим перед историками двадца­того века, по которому до сих пор нет согласия. Я тоже не претендую на исти­ну в последней инстанции. Может быть, более глубокий анализ должен подо­ждать до того времени, когда в ретроспективе «длинный цикл» второй поло­вины двадцатого века можно будет увидеть полностью. Однако, хотя мы сейчас и можем дать в целом оценку «золотой эпохе», кризисные десятилетия, которые мир пережил после нее, еще не закончились (по крайней мере, ко времени написания этих строк). Но о чем уже можно говорить с большой уве­ренностью, так это о необычайных масштабах и последствиях экономиче­ских, социальных и культурных преобразований — наиболее быстрых и фун­даментальных в известной нам истории человечества. Различные аспекты этого явления обсуждаются во второй половине книги. Историки двадцатого века, глядя на него из третьего тысячелетия, возможно, сочтут влияние этого периода на историю двадцатого века решающим, поскольку изменения в че­ловеческой жизни, которые он принес с собой во всем мире, были столь же глубоки, сколь и необратимы, и продолжаются до сих пор. Журналисты и ав­торы философских эссе, решившие, что вместе с крушением империи Сове­тов история закончилась, ошибались. Более верно говорить о том, что в третьей четверти двадцатого века закончился семи- или восьмитысячелетний период человеческой истории, начавшийся с изобретения сельского хо­зяйства в каменном веке, хотя бы только потому, что закончилась долгая эпо­ха, в которой подавляющее большинство человечества жило сельским хозяй­ством и скотоводством. [19]
По сравнению с нею история противостояния «капитализма» и «социализ­ма», как мне кажется, будет иметь более ограниченный исторический интерес, сравнимый с религиозными войнами шестнадцатого и семнадцатого веков и крестовыми походами. Для тех, кто жил в любой период «короткого двадцато­го века», эта эпоха, естественно, занимает важное место, так же как и в этой книге, поскольку она написана историком двадцатого века для читателей на­чала двадцать первого века. Детально рассмотрены социальные революции, «холодная война», природа, границы, фатальные ошибки «реального социа­лизма» и его крах. Тем не менее важно помнить, что значительное и долговре­менное влияние режимов, порожденных Октябрьской революцией, стало мощным катализатором модернизации отсталых аграрных стран. Случилось так, что главные достижения социализма совпали с «золотой эпохой» капита­лизма. Нет смысла углубляться в вопрос о том, насколько эффективны или да­же насколько осознанно организованы были альтернативные стратегии, наце­ленные на то, чтобы похоронить мир наших предков. Как мы увидим, до нача­ла 19бо-х годов достижения этих двух систем казались одинаковыми, что после разрушения Советского Союза выглядит абсурдно. Вспомним, что британский премьер-министр в разговоре с американским президентом в то время назы­вал СССР государством, «работоспособная экономика которого (...) вскоре пре­взойдет капиталистическую на пути к материальному процветанию» (Ноrnе, 1989, р. 303). Однако следует лишь заметить, что в 1980-е годы социалистиче­ская Болгария и несоциалистический Эквадор имели больше общего, чем каж­дая из этих стран имела с Болгарией и Эквадором образца 1939 года.
Крах советского социализма и его огромные и все еще не в полной мере осмысленные, но в основном негативные последствия стали самым сенсаци­онным явлением кризисных десятилетий, последовавших за «золотой эпо­хой». К тому же им суждено было стать десятилетиями мирового кризиса. Этот кризис в различной степени и различным образом повлиял на государ­ства земного шара, причем он коснулся всех стран, независимо от их полити­ческих, социальных и экономических систем, поскольку в «золотую эпоху» впервые в истории была создана единая, все более интегрированная универ­сальная мировая экономика, во многих случаях пересекающая границы госу­дарств, т. е. транснациональная экономика, проникавшая все больше через барьеры государственных идеологий. В результате были подорваны признан­ные институциональные устои всех режимов и систем. Вначале трудности, возникшие в 1970-е годы, рассматривались лишь как временная пауза в «боль­шом скачке» мировой экономики, и страны всех экономических и политиче­ских типов и моделей искали временные решения. Но постепенно становилось Все более ясно, что наступила эпоха долговременных трудностей, и капита­листические страны стали пытаться найти радикальные решения, зачастую следуя курсу теологов неограниченного свободного рынка, отвергавших [20] политику, так хорошо служившую мировой экономике в «золотую эпоху», но те­перь, казалось, терпевшую неудачу. Однако последователи принципа неограниченной свободы предпринимательства были не более удачливы, чем все остальные. В 1980-е и начале 1990-х годов капиталистический мир вновь за­шатался под бременем тех же трудностей, которые возникли в годы между Первой и Второй мировыми войнами и, казалось, были устранены в период «золотой эпохи»: массовой безработицы, резких экономических спадов, из­вечного противостояния нищих и богачей, ограниченных государственных доходов и неограниченных расходов. Социалистические страны с их ослабев­шей и ставшей уязвимой экономикой оказались так же и даже более ради­кально оторваны от своего прошлого и, как мы знаем, устремились к распа­ду. Этот распад можно считать вехой окончания «короткого двадцатого века», так же как Первую мировую войну можно считать вехой его начала. На этой стадии моя история завершается.
Она завершается (как должна завершаться любая книга, законченная в на­чале 1990-х годов) взглядом в неизвестное. Распад одной части мира выявил нездоровье всех остальных. После того как 1980-e годы сменились 1990-ми, стало очевидно, что мировой кризис стал всеобщим не только в экономике, но и в политике. Крушение коммунистических режимов от полуострова Истрии до Владивостока не только породило огромную зону политической нестабиль­ности, хаоса и гражданских войн, но и разрушило систему, стабилизировав­шую международные отношения в течение сорока лет. Оно также выявило не­надежность тех внутренних политических систем, которые в существенной степени опирались на эту стабильность. Экономическая нестабильность под­рывала политические основы либеральной демократии, парламентской и пре­зидентской, так хорошо функционировавшие в развитых капиталистических странах после Второй мировой войны. Она также подрывала и все политиче­ские системы третьего мира. Базовые политические единицы — территори­альные, суверенные и независимые государства-нации, включая самые старые и стабильные, оказались разорванными на части силами наднациональной и транснациональной экономики, а также давлением со стороны желающих от­делиться регионов и этнических групп. Некоторые из них (такова ирония ис­тории) требовали для себя устаревшего и нереального статуса карликовых су­веренных государств-наций. Будущее политики оставалось туманным, однако ее кризис в конце «короткого двадцатого века» был очевиден.
Еще более очевидным, чем кризис мировой экономики и мировой поли­тики, явился социальный и нравственный кризис — следствие происходив­ших с 1950-х годов изменений в жизни людей, — который также нашел широ­кое, хотя и неоднородное распространение во время кризисных десятилетий. Это был кризис убеждений и представлений, на которых строилось современ­ное общество после того, как в начале девятнадцатого века модернизаторы [21] выиграли свое знаменитое сражение против ретроградов, — кризис рациона­листических и гуманистических исходных посылок, разделяемых и либераль­ным капитализмом, и коммунизмом. Эти общие исходные посылки сделали возможным короткий, но плодотворный союз этих противоборствующих сис­тем против фашизма, отвергавшего идеи гуманизма. Консервативный не­мецкий обозреватель Михаэль Штюрмер справедливо заметил в 1993 году, что предметом разногласий являлись убеждения Запада и Востока:
Существует странный параллелизм между Западом и Востоком. На Восто­ке государственная доктрина настаивала на том, что человечество являет­ся хозяином своей судьбы. Однако даже мы верили в менее официальную и менее экстремальную версию того же самого лозунга: человечество на­ходится на пути к тому, чтобы стать хозяином своей судьбы. Притязание на всемогущество полностью исчезло на Востоке и лишь отчасти у нас, од­нако кораблекрушение потерпели обе стороны.
(Bergedorf, 98, р. 95)
Парадоксально, что эпоха, единственной целью которой, основанной на беспрецедентных достижениях науки и техники, являлась помощь человече­ству, закончилась отрицанием идей гуманности значительной частью обще­ства, включая тех, кого считали западными мыслителями.
Однако нравственный кризис состоял не только в отрицании исходных по­сылок современной цивилизации, но также в разрушении исторически сло­жившихся структур построения человеческих отношений, унаследованных современным обществом от доиндустриального и докапиталистического об­щества, которые, как мы теперь можем видеть, создали условия для развития первого. Это был кризис не какой-то одной формы организации общества, но кризис всех ее форм. Странные призывы к возрождению «общинного духа» были голосами не нашедших себя и не думающих о будущем поколений. Они звучали в период, когда подобные слова, потеряв свое традиционное значе­ние, стали пустыми фразами.
По выражению поэта Т. С. Элиота, «так мир кончается — не взрывом, а нытьем». «Короткий двадцатый век» закончился и тем, и другим.

III
Что общего имел мир образца 1990-x годов с миром образца 1914 года? Его на­селение составляло пять или шесть миллиардов человек, примерно в три раза больше, чем накануне Первой мировой войны, несмотря на то что во время «короткого двадцатого века» больше людей, чем когда-либо раньше в [22] истории, было послано на смерть в результате решений, принимавшихся другими людьми. Недавние подсчеты «мегасмертей» в двадцатом веке дали цифру в 187 миллионов (Brzezinski, 1993), что составляет более одной десятой всего населения земного шара в 1900 году. Большинство людей 1990-х были более вы­сокими и здоровыми, чем их родители, лучше питались и гораздо дольше жи­ли, во что с трудом верится после катаклизмов 1980-x и 1990-х годов в Афри­ке, Латинской Америке и бывшем СССР. Мир стал несравнимо богаче, чем когда-либо раньше, по своим возможностям производства товаров и услуг и по их бесконечному разнообразию. Иначе просто не удалось бы поддержи­вать население в несколько раз большее, чем когда-либо раньше в мировой истории. Большинство людей до начала 1980-xгодов жили лучше своих роди­телей, а в развитых странах даже лучше, чем они когда-либо могли мечтать. В течение нескольких десятилетий в середине двадцатого века казалось даже, что в наиболее богатых странах найдены способы распределения по крайней мере некоторой части этого огромного богатства среди рабочих с определен­ной степенью справедливости, однако в конце двадцатого века неравенство вновь одержало верх. Оно также широко распространилось в бывших социа­листических странах, где раньше все были более или менее равны в своей бедности. Человечество стало гораздо более образованным, чем в 1914 году. Фактически впервые в истории большинство человеческих существ можно было назвать грамотными, по крайней мере в официальной статистике, хотя значение этого достижения было гораздо менее ясно в конце двадцатого ве­ка, чем в 1914 году, принимая во внимание огромную и все увеличивающую­ся брешь между минимумом знаний, официально считающимся грамотно­стью (часто граничащим с понятием «практически неграмотный»), и уров­нем образованности элиты.
Мир наводнили передовые и революционные технологии, созданные на базе достижений естественных наук, которые в 1914 году можно было лишь прогнозировать. Возможно, самым ярким их результатом явилась революция на транспорте и в средствах коммуникаций, фактически победившая время и пространство. В результате обычной семье ежедневно и ежечасно стало дос­тупно больше информации и развлечений, чем в 1914 году было доступно им­ператорам. Люди получили возможность разговаривать друг с другом через океаны и континенты, нажав лишь несколько кнопок. В культурном отноше­нии исчезло преимущество города перед деревней.
Почему же тогда двадцатое столетие закончилось не праздником в честь этих беспрецедентных достижений, а ощущением тревоги? Почему, как пока­зывают эпиграфы к этой главе, столь многие умы, склонные к анализу, смот­рели на него без удовлетворения и уверенности в будущем? Не только пото­му, что оно являлось, без сомнения, самым кровавым столетием из всех, ко­торые нам известны, по масштабам, частоте и длительности войн, шедших [23] непрерывным потоком, на короткое время прекратившись лишь в 1920-e го­ды, а также по небывалому размаху катастроф, выпавших на долю человече­ства, от самых жестоких в истории случаев голода до систематического гено­цида. В отличие от «долгого девятнадцатого века», периода почти непрерыв­ного материального, интеллектуального и нравственного прогресса, т. е. улучшения условий жизни цивилизованного общества, с 1914 года наблюда­лось явное снижение уровня жизни, в то время считавшегося нормой для средних классов развитых стран и все шире распространявшегося в более от­сталые регионы и менее образованные слои населения.
Поскольку это столетие научило и продолжает учить нас, что человече­ские существа могут приспособиться к жизни в самых жестоких и теоретиче­ски невыносимых условиях, не так просто оценить масштабы (к сожалению, все увеличивающиеся) возврата к тому, что наши предки в девятнадцатом ве­ке называли «стандартами варварства». Мы забываем, что старый револю­ционер Фридрих Энгельс испытал ужас от взрыва бомбы, брошенной ирланд­скими республиканцами в Вестминстере, поскольку, как бывший солдат, он считал, что война должна вестись против военных, а не против мирных людей. Мы забываем, что погромы в царской России, бросившие вызов обществен­ному мнению и заставившие русских евреев миллионами пересекать Атлан­тику с 1881 по 1914 годы, были бы почти незаметны по сравнению с современ­ными массовыми убийствами: жертвы этих погромов исчислялись десятка­ми, а не сотнями, не говоря уже о миллионах. Мы забываем, что некогда международная конвенция обусловливала, что военные действия «не долж­ны начинаться без предварительного явного и недвусмысленного предупре­ждения в форме аргументированного объявления войны или ультиматума с условным объявлением войны». Кто вспомнит, когда была последняя война, начинавшаяся с такого «явного или условного объявления войны»? Как дав­но какая-либо война закончилась формальным договором о мире, обсуждав­шимся воюющими государствами? В ходе двадцатого века войны все больше велись против экономик и инфраструктур государств, а также против их гра­жданского населения. С начала Первой мировой войны число потерь среди мирного населения намного превышало военные потери во всех воюющих странах, кроме США. Многие ли вспомнят строки, смысл которых в 1914 году считался само собой разумеющимся:
Цивилизованные военные действия, как нам говорят учебники, должны ограничиваться, насколько это возможно, выведением из строя воору­женных сил противника, иначе война продолжалась бы до уничтожения одной из воюющих сторон. «Совершенно обоснованно (...) в государствах Европы эта практика переросла в привычку».
(Encyclopedia Britannica, XI ed., 1911, art: War) [24]
Мы не совсем безразличны к возрождению насилия и даже убийств в ка­честве нормы во время действий, предпринимаемых современными государ­ствами во имя общественной безопасности, однако не в полной мере осозна­ем, сколь драматичный поворот назад оно составляет в долгой эпохе право­вого развития, начавшейся с первым официальным запрещением пыток в одной из западных стран в 1780-e годы и длившейся до 1914 года.
Тем не менее мир образца конца «короткого двадцатого века» нельзя срав­нивать с миром образца его начала в терминах исторической бухгалтерии — «больше» или «меньше». Этот мир стал качественно иным, по крайней мере в трех отношениях.
Во-первых, он больше не был европоцентрическим, и это породило в Евро­пе, в начале двадцатого века являвшейся признанным центром власти, богат­ства, интеллекта и западной цивилизации, упадок и разрушения. Число евро­пейцев и их потомков уменьшилось с одной трети человечества до одной шес­той его части, причем европейские страны, которые едва были способны воспроизводить свое население, тратили огромные усилия (за исключением США до 1990-х годов) на то, чтобы оградить себя от потока иммигрантов из бедных стран. Отрасли промышленности, которые первоначально стали раз­виваться в Европе, переместились в другие регионы мира. Заокеанские стра­ны, для которых Европа некогда служила примером, обратили свои взгляды в другую сторону. Австралия, Новая Зеландия, даже омываемые двумя океана­ми США видели будущее в Тихоокеанском бассейне.
«Великие державы» Европы образца 1914 года исчезли, как исчез СССР, на­следник царской России, или были низведены до регионального или провин­циального статуса, возможно, за исключением Германии. Сама попытка соз­дать единое наднациональное «европейское сообщество» и возродить чувст­во европейской самобытности, чтобы заменить им старые привязанности к историческим нациям и государствам, продемонстрировала глубину этого упадка.
Имела ли эта перемена важное значение для кого-либо, кроме историков политики? Вероятно, нет, поскольку она повлекла за собой лишь незначи­тельные изменения в экономической, культурной и интеллектуальной кон­фигурации мира. Еще в 1914 году США являлись главной промышленной дер­жавой и главным инициатором, моделью и движущей силой массового про­изводства и массовой культуры, покоривших мир в течение «короткого двадцатого века». США, несмотря на свою самобытность, были заокеанским продолжением Европы и ставили себя в один ряд со Старым Светом в рамках западной цивилизации. Независимо от своих планов на будущее США огля­дывались назад из 199°-х годов на «американское столетие» как на эпоху сво­его расцвета и триумфа. Группа государств, индустриализация которых осу­ществилась в девятнадцатом веке, оставалась самым значительным [25] средоточием богатства, экономического и научно-технического могущества на зем­ном шаре. Здесь люди имели самый высокий из до сих пор существовавших жизненный уровень. В конце двадцатого века это с лихвой возмещало деиндустриализацию и перемещение производства на другие континенты. В этом отношении впечатление полного упадка старого европоцентрического за­падного мира было лишь кажущимся.
Более важной явилась вторая трансформация. В период с 1914 до начала 1990-х годов земной шар превратился в единый работающий организм, ка­ким он не был, да и не мог быть, до 1914 года. Для многих целей, особенно эко­номических, земной шар теперь фактически является базовой организаци­онной единицей, а прежние структурные единицы, такие как национальные экономики, определяемые политикой территориальных государств, стали тормозом для транснациональной деятельности. Уровень, достигнутый к 1990-м годам в строительстве «глобальной деревни» [выражение, придуман­ное в 1960-е годы (Maduhan, 1962)], наблюдателям середины двадцать перво­го столетия не покажется особенно впечатляющим, тем не менее именно бла­годаря этому уровню произошли преобразования не только в некоторых эко­номических и технических видах деятельности и научных разработках, но и в важных аспектах частной жизни, главным образом благодаря огромным достижениям на транспорте и в средствах коммуникаций. Возможно, самая поразительная отличительная черта конца двадцатого века — это конфликт между ускоряющимся процессом глобализации и неспособностью государст­венных учреждений и коллективного поведения человеческих существ при­выкнуть к нему. Как ни странно, в своем частном поведении люди с меньшим трудом привыкали к спутниковому телевидению, электронной почте, отпус­кам на Сейшелах и трансокеаническим переездам.
Третья трансформация, в некоторых отношениях самая болезненная, — это разрушение старых моделей социальных взаимоотношений, а в связи с этим разрыв связей между поколениями, т. е. между прошлым и настоящим. Это особенно хорошо видно на примере наиболее развитых стран западного капитализма, где ценности абсолютного асоциального индивидуализма яв­ляются преобладающими как в официальных, так и в неофициальных идео­логиях, хотя те, кто их придерживается, зачастую сожалеют об их социаль­ных последствиях. Сходные тенденции, усиленные разрушением традицион­ных обществ и религий, а также крушением или саморазрушением общества, наблюдались и в странах «реального социализма».
Такое общество, состоящее из сборища эгоцентричных, думающих только 0 своих собственных интересах индивидуалистов, которых в других условиях Нельзя было бы объединить вместе, и имела всегда в виду теория капитали­стической экономики. Еще с «эпохи революции» наблюдатели всех идеологи­ческих окрасок предсказывали разрушение старых социальных связей и [26] следили за развитием этого процесса. Вспомним Коммунистический манифест: «Буржуазия (...) безжалостно разорвала разнородные феодальные связи, при­вязывавшие человека к своим «природным господам», и не оставила никаких других связей между людьми, кроме голой корысти». Однако новое револю­ционное капиталистическое общество на практике функционировало не­сколько иначе.
На самом деле, новое общество функционировало не благодаря массово­му разрушению всего того, что оно унаследовало от старого общества, а бла­годаря избирательному приспособлению наследия прошлого для своих нужд. Нет никакой «социологической загадки» в готовности буржуазного общества «внедрить радикальный индивидуализм в экономику и разорвать все тради­ционные социальные отношения в этом процессе (т. е. там, где они ему меша­ли), в то же время избегая «радикального экспериментаторского индивидуа­лизма» в культуре (а также в сфере поведения и морали)» (Daniel Bell, 1976, p. 18). Наиболее эффективным способом создания промышленной экономи­ки, основанной на частном предпринимательстве, было сочетание ее с мотивациями, не имевшими ничего общего с логикой свободного рынка, например с протестантской этикой, воздержанием от немедленного вознаграждения, этикой тяжелого труда, семейным долгом и верой, но не с бунтом индивидуа­лизма, отвергающего общественную мораль.
И все же Маркс и другие пророки разрушения старых ценностей и соци­альных связей были правы. Капитализм являлся долговременной и непре­рывно революционизирующейся силой. По логике вещей он должен был за­кончиться с разрушением тех частей докапиталистического прошлого, кото­рые считал удобными и очень важными для своего развития. Он должен был закончиться после того, как был срублен по крайней мере один сук из тех, на которые он опирался. Однако этот процесс идет уже с середины двадцатого столетия. Под влиянием небывалого экономического подъема «золотой эпо­хи» и последующих лет, вызвавших самые кардинальные социальные и куль­турные изменения в обществе со времен каменного века, этот сук начал тре­щать и ломаться. В конце двадцатого века впервые появилась возможность увидеть, каким может стать мир, в котором прошлое, включая прошлое, пе­решедшее в настоящее, утратило свою роль, а прежние сухопутные и морские карты, по которым люди, поодиночке и коллективно, ориентировались на своем жизненном пути, больше не дают представления о суше, по которой мы шагаем, и о море, по которому мы плывем. Глядя на них, мы не в состоянии понять, куда может привести нас наше путешествие.
С такой ситуацией часть человечества столкнулась уже в конце двадцато­го века, а большинству это предстоит в новом тысячелетии. К тому времени, возможно, станет более ясно, чем сейчас, куда мы движемся. Однако уже те­перь мы можем оглянуться на путь, приведший нас сюда, что я и попытался [27] сделать в настоящей книге. Мы не знаем, под воздействием чего будет фор­мироваться будущее, хотя я не смог преодолеть искушения поразмышлять над некоторыми его проблемами, поскольку они возникли в период, который только что закончился. Будем надеяться, что новый мир, идущий на смену старому, окажется более справедливым и жизнеспособным. Старый век за­вершился не самым лучшим образом.
[10] – номер вверху страницы (перед текстом)

АННОТАЦИЯ НА ОБЛОЖКЕ

ЭРИК ХОБСБАУМ родился в 1917 году. Член Британской академии и Аме­риканской академии искусств и наук, обладатель почетных степеней уни­верситетов разных стран.
Книга Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век (1914-1991) неиз­менно попадает во все каталоги книг по всеобщей истории. Разгадка это­го феноменального успеха проста: английский ученый создал детальный и оригинальный обзор важнейших явлений и процессов, характерных для мирового общества в период между 1914 и I991 годами. При этом он не только суммировал факты, но и постарался вписать их в систему истори­ческого синтеза, воссоздавая дух времени.
Основные вопросы, на которых сосредоточивается ХОБСБАУМ, — на­ступление тотальной войны, революция в России, Великая депрессия, упа­док либерализма и приход диктатур, объединение антифашистских сил во Второй мировой войне, деколонизация и конец империй, «золотая эпоха» послевоенного подъема и период последующих экономических кризисов, развитие стран третьего мира, возникновение и распад социалистиче­ской системы. Отдельные главы посвящены культурной революции, науке и искусству.
Автор с одинаковой внутренней логикой описывает, как радио изме­нило жизнь бедняков, рассказывает о ходе и значении гражданской войны в Испании или объясняет влияние развития мировой экономики на сель­ское хозяйство. Но главное — он никогда не бывает скучен.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Эпоха тотальной войны


Шеренги серых лиц с застывшей маской страха,
Они стремятся к смерти из траншей,
А время глухо бьет на их запястьях,
Потупив взгляд и зубы сжав, надежда
Скользит в крови. Останови их, Иисус!

Зигфрид Сассун (1947, р. 71)

Ввиду обвинений воздушных атак в «варварстве», вероятно, было бы лучше для соблюдения приличий сформулировать менее жесткие правила и по-прежнему номинально ограничить бомбардировки только военными по виду объектами (...) чтобы не слишком подчеркивать тот факт, что воздушная война сделала такие ограничения устаревшими и невозможными. Вероятно, должно пройти время до того, как начнется следующая война, пока население не станет более образованным в вопросе значения военно-воздушных сил.
Правила авиационных бомбардировок, 1921 (Townshend, 1986, p. 161)
(Сараево, 1946). Здесь, как и в Белграде, я вижу на улицах большое количество молодых женщин с седеющими или совершенно седыми волосами. Их лица измучены, но все еще молоды, а формы тел выдают их юность еще очевиднее. Мне кажется, что я вижу, как рука последней войны прошлась по головам этих хрупких существ.
Подобное зрелище нельзя сохранить для будущего. Эти головы вскоре станут совсем седыми и исчезнут. Жаль. Ничто не могло бы рассказать более наглядно следующим поколениям о нашем времени, чем эти юные седые женщины, у которых украдена беззаботность юности.
Пускай память о них останется хотя бы в этой краткой записи.
Андрич. Записки у обочины (Andric, 1992, p. 50) [32]

I
«Во всей Европе гаснет свет, — произнес министр иностранных дел Великобритании Эдуард Грей, глядя на светящиеся в темноте огни Уайтхолла в ту ночь, когда Германия и Великобритания вступили в войну 1914 года, — и при жизни мы не увидим, как он зажжется вновь». В Вене великий сатирик Карл Краус уже готовился написать на документальном материале выдающуюся антивоенную драму-репортаж, названную им «Последние дни человечества». Оба они смотрели на мировую войну как на конец света и в этом были не одиноки. Однако она не стала концом света, хотя были моменты во время длившегося тридцать один год мирового конфликта, начавшегося с объявления Австрией войны Сербии 28 июля 1914 года и закончившегося безоговорочной капитуляцией Японии 14 августа 1945 года (через четыре дня после взрыва первой атомной бомбы), когда конец значительной части человечества казался не столь отдаленным. Несомненно, именно тогда Бог или боги, по мнению верующих, создавшие наш мир и все в нем сущее, должны были сильно пожалеть о том, что сделали.
Человечество выжило. Тем не менее огромное сооружение цивилизации девятнадцатого века рухнуло, когда в пламени мировой войны сгорели подпиравшие его опоры. Не осознав этого, нельзя понять и сути двадцатого века. На нем лежит отпечаток войны. Он жил и мыслил понятиями мировой войны даже тогда, когда орудия молчали и рядом не рвались бомбы. Его история, и в особенности история исходного периода распада и катастрофы, должна начинаться с тридцати лет мировой войны.
Для людей, ставших взрослыми до 1914 года, контраст этот был столь драматичен, что многие из них, включая поколение родителей пишущего эти строки, по крайней мере жители Центральной Европы, вообще отказывались признавать неразрывную связь с прошлым. Слово «мир» означало для них «мир до 1914 года» — ведь потом пришло время, которое больше не заслуживало подобного названия. Это можно понять — до 1914 года в течение целого столетия не было ни одной значительной войны, т. е. войны, в которую были бы вовлечены все или большая часть государств, являвшихся основными действующими лицами на международной арене того времени, — шесть европейских «великих держав» (Великобритания, Франция, Россия, Австро-Венгрия, Пруссия, после 1871 года ставшая Германией, объединенная Италия), США и Япония. Была только одна непродолжительная война, где столкнулись более двух «великих держав» — Крымская война 1854–1856 годов, в которой Россия воевала с Великобританией и Францией. Вообще, большинство войн с участием крупных государств было весьма скоротечно. Возможно, самым длительным в этот период был не международный конфликт, а гражданская война в США (1861–1865) – В то время продолжительность войн измерялась месяцами или даже (как в [33] войне между Пруссией и Австрией в 1866 году) неделями. Между 1871 и 1914 годами в Европе просто не происходило войн, в которых армии крупных держав пересекали бы границу врага, хотя на Дальнем Востоке Япония воевала с Россией (1914–1905) и одержала победу, приблизив тем самым русскую революцию.
Мировых войн не было вообще. В восемнадцатом веке Франция и Великобритания участвовали в ряде конфликтов, поля сражений которых простирались от Индии через Европу до Северной Америки, пересекая мировые океаны. Но между 1815 и 1914 годами ни одна из главных держав не сражалась против другой за пределами своих ближайших владений, хотя захватнические походы империалистических (или претендующих на это) держав против более слабых заокеанских соперников были обычным явлением. Большинство из них являлось захватническими войнами с неравными возможностями, как, например, войны США против Мексики (1846–1848) и Испании (1898) и различные кампании по расширению границ британской и французской колониальных империй, хотя терпению побежденных один или два раза пришел конец, когда французы вынуждены были в 1860-x годах уйти из Мексики, а итальянцы в 1896 году из Эфиопии. Даже наиболее грозные конкуренты современных государств с арсеналами, постоянно пополнявшимися самыми передовыми орудиями уничтожения, могли в лучшем случае надеяться только на отсрочку неминуемого поражения. Подобные экзотические конфликты скорее служили материалом для приключенческой литературы или газетных отчетов о технических новшествах середины девятнадцатого века, чем напрямую затрагивали большинство населения государств-победителей.
Все изменилось в 1914 году. В Первую мировую войну оказались втянуты все крупные мировые державы и фактически все европейские государства, за исключением Испании, Нидерландов, трех Скандинавских стран и Швейцарии. Кроме того, за пределы собственных территорий были направлены, часто впервые, войска заокеанских стран. Канадцы воевали во Франции, австралийцы и новозеландцы ковали свое национальное самосознание на полуострове в Эгейском море (мыс Галлиполи стал их национальным мифом), и что еще более важно, Соединенные Штаты не прислушались к советам Джорджа Вашингтона, предостерегавшего от «европейских сложностей», и послали свои войска в Европу, предопределив тем самым ход истории двадцатого века. Индийских солдат отправляли воевать на Ближний Восток и в Европу, на Западе появились китайские трудовые батальоны, а во французской армии сражались африканцы. Хотя военные действия за пределами Европы и не имели принципиального значения (за исключением ближневосточных операций), война на море опять приобрела всемирный характер: ее первое сражение произошло в 1914 году у Фолклендских островов, а решающие кампании с участием немецких подводных лодок и транспортного флота союзников развернулись над поверхностью и в глубинах северных морей и Атлантики. [34]
То, что Вторая мировая война являлась мировой без всяких преувеличений, вряд ли требует доказательств. Добровольно или нет, в нее были вовлечены фактически все независимые государства мира, хотя республики Латинской Америки участвовали в ней только в самой незначительной степени. Колонии имперских держав в этом вопросе вообще не имели выбора. За исключением будущей Ирландской Республики, Швеции, Швейцарии, Португалии, Турции и Испании в Европе и, возможно, Афганистана за ее пределами, фактически все страны земного шара были вовлечены в войну, или подверглись оккупации, или пережили и то и другое. Что касается полей сражений, то названия островов Меланезии и поселений в пустынях Северной Африки, Бирме и на Филиппинах стали не менее известны читателям газет и слушателям радио (по существу это была война информационных сводок), чем названия сражений в Арктике, на Кавказе, в Нормандии, под Сталинградом и Курском. Вторая мировая война стала уроком мировой географии.
Локальным, региональным и мировым войнам двадцатого века суждено было стать гораздо более широкомасштабными, чем всем происходившим ранее. Из семидесяти четырех международных войн, имевших место между 1816 и 1965 годами, которые американские специалисты, любящие заниматься подобной статистикой, классифицировали по количеству убитых на поле сражения, четыре главные произошли в двадцатом веке: две мировые войны, война Японии против Китая в 1937–1939 годах и корейская война. На полях сражений в каждой из них было убито более миллиона человек. В самой массовой по документам международной войне постнаполеоновского периода девятнадцатого века, войне между Пруссией (Германией) и Францией 1870–1871 годов, было убито около 150 тысяч человек, что по количеству погибших примерно сопоставимо с войной в Чако 1932–1935 годов между Боливией (население 3 миллиона) и Парагваем (население 1,4 миллиона). Одним словом, 1914 год открыл эпоху массового уничтожения (Singer, 1972, р. 66,131).
Объем книги не позволяет обсуждать причины Первой мировой войны, которые автор этих строк попытался кратко обрисовать в работе «Эпоха империй». По существу, она началась как европейская война между Тройственным союзом (Францией, Великобританией и Россией), с одной стороны, и «центральными державами» (Германией и Австро-Венгрией) — с другой. Сербия и Бельгия были немедленно втянуты в нее после нападения Австрии на первую (что фактически развязало конфликт) и Германии на вторую (что являлось частью стратегического плана немцев). Турция и Болгария вскоре присоединились к «центральным державам», с другой стороны Тройственный союз также оформлялся в мощную коалицию. Подкупом в него была вовлечена Италия. Там же оказались Греция, Румыния и (в основном номинально) Португалия. К союзникам присоединилась и Япония — по существу только для того, чтобы захватить позиции Германии на Дальнем Востоке и в [35] западной части Тихого океана, однако ее интересы не простирались дальше пределов этого региона. И что более важно — в 1917 году Тройственный союз поддержали США, что в конечном счете и явилось решающим фактором.
Перед Германией, как и во время Второй мировой войны, встала проблема войны на два фронта помимо Балкан, где она оказалась благодаря своему союзу с Австро-Венгрией. Однако, поскольку в этом регионе находились три из четырех «центральных держав» (Турция, Болгария и Австрия), проблема здесь не стояла столь остро. Германия предполагала молниеносно разгромить Францию на западе, а затем с такой же стремительностью победить Россию на востоке до того, как царская империя сможет привести в действие всю свою колоссальную военную машину. Таким образом, как и во Второй мировой войне, Германия планировала молниеносную кампанию (которая впоследствии будет названа блицкригом), поскольку ничего другого ей просто не оставалось. Этот план почти увенчался успехом. Немецкая армия двинулась на Францию, помимо других маршрутов и через нейтральную Бельгию, и была остановлена только за несколько десятков миль от Парижа на реке Марне через пять-шесть недель после объявления войны. (В 1940 году подобному плану суждено было осуществиться.) Затем немцам пришлось немного отступить, после чего обе стороны (французы уже пополнили свои войска остатками бельгийской армии и британскими наземными силами) наскоро построили параллельные линии оборонных укреплений, которые протянулись без перерыва от побережья Ла-Манша во Фландрии до швейцарской границы, оставив значительную часть Восточной Франции и всю Бельгию под немецкой оккупацией. В течение следующих трех с половиной лет их позиции существенно не изменились.
Это и был знаменитый Западный фронт, ставший той страшной мясорубкой, какую история войн, вероятно, еще не видела. Миллионы людей смотрели друг на друга через брустверы из мешков с песком, наваленных над траншеями, в которых они жили вместе с крысами и вшами. Время от времени их генералы пытались вырваться из этого тупика. Дни, недели все нарастающих шквальных обстрелов, впоследствии названных одним немецким писателем «стальным ураганом» (Ernst Junger, 1921), должны были подавить оборону противника и заставить его прижаться к земле, когда по команде волны людей через защищенные колючей проволокой брустверы бросятся в атаку к нейтральной полосе, в хаос полузатопленных воронок от снарядов, поваленных деревьев, грязи и брошенных трупов, чтобы затем устремиться вперед на косящий их пулеметный огонь. Попытка немцев прорвать оборону под Верденом в феврале-июле 1916 года вылилась в сражение с участием 2 миллионов солдат, из которых больше миллиона были ранены и убиты. Попытка провалилась. Наступление англичан на Сомме, имевшее целью заставить немцев отойти от Вердена, стоило Великобритании 420 тысяч убитых, причем 60 [36] тысяч выбыло из строя в первый день наступления. Неудивительно, что в памяти англичан и французов, которые большую часть войны сражались на Западном фронте, она запечатлелась как «великая война», оставившая по себе более страшные воспоминания, чем Вторая мировая. Французы потеряли почти 20% мужского населения призывного возраста, и если включить сюда военнопленных, раненых, инвалидов и людей с обезображенными лицами, еще долго служивших зримым напоминанием о войне, окажется, что лишь один из трех французских солдат прошел Первую мировую войну невредимым. Шансы 5 миллионов английских солдат выйти из войны без увечий были примерно такими же. Англичане потеряли целое поколение — полмиллиона мужчин до тридцати лет (Winter, 1986, р. 83), главным образом среди высших слоев общества. Юные джентльмены, долг которых призывал их стать офицерами и подавать пример мужества, шли в бой во главе своих солдат и гибли первыми. Была убита четверть оксфордских и кембриджских студентов до двадцати пяти лет, служивших в британской армии в 1914 году (Winter, 1986, р. 98). Немцы, хотя число их убитых было даже больше, чем у французов, из своей гораздо более широкой призывной возрастной группы потеряли убитыми не так много — около 13%. Однако даже значительно меньшие потери США (116 тысяч убитых по сравнению с 1,6 миллиона французов, почти 800 тысячами англичан и 1,8 миллиона немцев) ярко демонстрируют кровопролитность Западного фронта. Во Второй мировой войне потери США были в 2,5–3 раза больше, чем в Первой, но американские войска в 1917–1918 годах участвовали в военных действиях всего полтора года по сравнению с тремя с половиной годами во Второй мировой войне и воевали только на одном узком участке, а не по всему миру.
Ужасам войны на Западном фронте суждено было иметь еще более мрачные последствия. Безусловно, подобный опыт ужесточил методы ведения войны и политики: если на поле брани можно было не считаться ни с человеческими, ни с иными потерями, почему, собственно говоря, не поступать так и в политических конфликтах? Большинство людей, прошедших Первую мировую войну главным образом в качестве новобранцев, вернулись с нее убежденными пацифистами. Однако некоторые солдаты, пройдя эту войну, в результате общения со смертью укрепились в чувстве превосходства над другими людьми — в особенности над женщинами, детьми и теми, кто не воевал. Им суждено было пополнить первые ряды послевоенных ультраправых. Адольф Гитлер являлся лишь одним из тех, для кого опыт фронтовика в дальнейшей жизни стал определяющим. Впрочем, прямо противоположная реакция имела равно негативные последствия. После войны политикам, по крайней мере в демократических странах, стало совершенно ясно, что такой кровавой бани, как в 1914–1918 годах, избиратели больше не потерпят. После 1918 года стратегия Англии и Франции, так же как и поствьетнамская [37] политика США, была основана на этой исходной предпосылке. В1940 году это помогло Германии одолеть не только Францию (вынужденную съежиться за своими недостроенными укреплениями, а когда они были разрушены, оказавшуюся просто не в состоянии воевать дальше), но и Англию, боявшуюся быть втянутой в обширную наземную войну, подобную той, которая выкосила ее население в 1914–1918 годах. Впоследствии демократические правительства не смогли преодолеть искушения, заботясь о жизнях своих собственных граждан, совершенно не считаться с потерями населения враждебных государств. Сбрасывать атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки в 1945 году не было никакой необходимости, поскольку победа к тому времени была уже совершенно очевидна. Целью этой акции было спасение жизней американских солдат. Да и соображение, что это сможет помешать союзнику США — СССР укрепить притязания на главенствующую роль в поражении Японии, возможно, тоже присутствовало в умах американских политиков.
В то время как Западный фронт пребывал в кровавом тупике, на Восточном происходили изменения. В первый месяц войны немцы сокрушили неудачное наступление русских войск в сражении под Танненбергом, а затем с помощью австрийцев изгнали Россию из Польши. Несмотря на редкие контрнаступления русских, было очевидно, что «центральные державы» одерживают верх, а Россия ведет лишь оборонительные бои, сопротивляясь наступлению немцев. На Балканах «центральные державы» также владели ситуацией, несмотря на неудачные военные действия трещавшей по швам империи Габсбургов. Их местные противники, Сербия и Румыния, в пропорциональном отношении понесли самые большие потери в военной силе. Союзники, даже оккупировав Грецию, не смогли продвинуться вперед вплоть до крушения «центральных держав» летом 1918 года. План Италии открыть еще один фронт против Австро-Венгрии в Альпах провалился, главным образом потому, что большинство итальянских солдат не видело смысла воевать за государство, которое они не считали своей родиной и на языке которого мало кто мог говорить. После крупного поражения при Капоретто в 1917 году, оставившего память о себе в романе Эрнеста Хемингуэя «Прощай, оружие», итальянцам даже пришлось просить помощь у союзнических армий. Пока Франция, Великобритания и Германия выматывали друг друга на Западном фронте, Россия все более дестабилизировалась в результате войны, которую она явно проигрывала, а Австро-Венгерская империя все быстрее приближалась к краху, подталкиваемая местными националистическими движениями, что не вызывало никакого энтузиазма у союзников, справедливо предвидевших в результате нестабильную Европу.
Проблема преодоления тупика на Западном фронте была ключевой для обеих сторон, так как без победы здесь ни одна из них не могла одержать верх, тем более что к этому времени война на море тоже зашла в тупик. За исключением [38] отдельных рейдов, предпринимаемых противником, союзники контролировали океаны, однако на Северном море английский и немецкий военный флот, столкнувшись, парализовали действия друг друга. Результат единственной попытки затеять масштабную битву на море (1916) был весьма спорным, но поскольку это заставило немецкий флот возвратиться на свои базы, в конечном итоге преимущество осталось за союзниками.
Каждая из сторон старалась преуспеть, используя технические новшества. Немцы, традиционно сильные в химии, варварски применяли на полях сражений ядовитые газы, однако это не принесло ожидаемого результата. Следствием этих действий стал единственный случай истинно гуманного отношения государств к подобным способам ведения войны — Женевская конвенция 1925 года, благодаря которой мир дал торжественное обещание не использовать химических средств на полях сражений. И действительно, хотя все государства продолжали разрабатывать химическое оружие и ожидали, что противник будет делать то же самое, ни одна из сторон не применяла его во время Второй мировой войны, хотя никакие гуманные чувства не помешали итальянцам травить газами население своих колоний. Резкое падение нравственных ценностей цивилизации после Второй мировой войны в конце концов возвратило применение отравляющих газов. Во время ирано-иракской войны в 1980-e годы Ирак, в то время с энтузиазмом поддерживаемый западными государствами, широко использовал их против неприятельских солдат и мирного населения. Англичане первыми начали применять бронемашины на гусеничном ходу, позже известные под названием «танк», однако недальновидные британские генералы тогда еще не понимали их возможностей. Обе стороны использовали новые и пока еще ненадежные аэропланы наряду со сконструированными Германией сигарообразными наполненными водородом дирижаблями, производя опыты воздушных бомбардировок, к счастью без особого эффекта. Воздушные налеты также заняли подобающее место во Второй мировой войне, особенно как средство устрашения мирного населения.
Единственным новым оружием, имевшим решающее значение во время военных действий 1914–1918 годов, стала подводная лодка. Это произошло оттого, что обе стороны, будучи не в состоянии одолеть друг друга на поле боя, решили устроить блокаду мирного населения противника. Поскольку все снабжение в Великобританию поставлялось по морю, немцам казалось, что они могут отрезать этот путь, активизировав атаки своих подводных лодок против британского морского флота. Эта затея в 1917 году была близка к успеху, пока не были найдены эффективные способы противодействия. Главным образом благодаря ей в войну вступили Соединенные Штаты. Англия в свою очередь постаралась блокировать снабжение Германии, чтобы парализовать немецкую военную экономику и истощить немецкое население. Эти [39] попытки оказались более успешны, чем предполагалось, поскольку, как мы увидим, немецкая военная экономика вовсе не была столь эффективной и рациональной, как об этом с гордостью всегда заявляла Германия, в отличие от немецкой военной машины, которая как в Первой, так и во Второй мировой войне намного превосходила все другие. Превосходство германской армии могло в тот момент оказаться решающим, если бы союзники начиная с 1917 года не получили поддержки США с их практически неограниченными ресурсами. Однако Германия, даже скованная союзом с Австрией, одержала полную победу на востоке, ввергнув Россию из войны в революцию и лишив ее в 1917–1918 годах большой части ее европейских территорий. Вскоре после позорного мира в Брест-Литовске (март 1918 года) немецкая армия, которая теперь без помех могла сосредоточиться на западном направлении, совершила успешный прорыв на Западном фронте и вновь двинулась на Париж. И хотя благодаря притоку американских солдат и снаряжения союзники восстановили свои силы, некоторое время казалось, что планы Германии близки к осуществлению. Но это был последний рывок обессиленной страны, предчувствовавшей свое близкое поражение. Когда летом 1918 года союзники начали наступление, до окончания войны оставалось всего несколько недель. «Центральные державы» не только признали свое поражение, их правительства потерпели полный крах. Осенью 1918 года революция захлестнула Центральную и Юго-Восточную Европу так же, как годом раньше она охватила Россию (см. следующую главу). От границ Франции до Японского моря ни одно прежнее правительство не удержалось у власти. Шатались даже государства, входившие в коалицию победителей, хотя трудно поверить, что Великобритания и Франция не устояли бы как стабильные политические субъекты, чего нельзя сказать об Италии. Из побежденных стран ни одна не избежала революции.
Если бы величайшие министры и дипломаты прошлого, все еще служившие примером для руководителей министерств иностранных дел их стран, — скажем, Талейран или Бисмарк — поднялись из могил, чтобы взглянуть на Первую мировую войну, они, безусловно, задались бы вопросом: почему здравомыслящие политики не попытались остановить эту кровавую бойню при помощи компромиссных решений до того, как она разрушила карту мира 1914 года? Мы тоже вправе задать этот вопрос. Никогда еще войны, не преследовавшие ни революционных, ни идеологических целей, не велись с такой беспощадностью до полного истребления и истощения. Но в 1914 году камнем преткновения была отнюдь не идеология. Она, разумеется, разделяла воюющие стороны, но лишь в той степени, в которой мобилизация общественного мнения является одним из средств ведения войны, подчеркивая ту или иную угрозу признанным национальным ценностям, например опасность русского варварства для немецкой культуры, неприятие французской и британской [40] демократиями германского абсолютизма и т. д. Более того, даже за пределами России и Австро-Венгрии находились политики, предлагавшие компромиссные решения и пытавшиеся оказывать воздействие на союзников тем упорнее, чем ближе становилось поражение. Почему же главные противоборствующие державы вели Первую мировую войну как игру, которую можно было лишь полностью выиграть или полностью проиграть?
Причина заключалась в том, что эта война, в отличие от предыдущих, которые, как правило, преследовали узкие и вполне определенные цели, не ограничивала себя подобными пределами. В «эпоху империй» политика и экономика слились воедино. Международная политическая конкуренция возникла благодаря экономическому росту и соревнованию, и ее характерной чертой было то, что она не знала границ. «Естественные границы» «Стандард Ойл», Германского банка или «Алмазной корпорации Де Бирс» находились на краю вселенной или, вернее, в пределах возможностей их экспансии (Hobsbawm, 1987, р. 318.). Более конкретно: для двух главных противников, Германии и Великобритании, границей могло стать только небо, поскольку Германия стремилась занять то господствующее положение на суше и на море, которое занимала Великобритания, что автоматически переводило бы на второстепенные роли и так сдававшую позиции британскую державу. Вопрос стоял так: или — или. Для Франции тогда, как и впоследствии, ставки были менее глобальны, но не менее важны: она жаждала отплатить Германии за свой неизбежно снижающийся экономический и демографический статус. Кроме того, на повестке дня стоял вопрос, останется ли она великой державой. В случае обеих этих стран компромисс не решал проблем, он давал лишь отсрочку. Сама по себе Германия, вероятно, могла бы ждать, пока все увеличивавшиеся размеры и растущее превосходство выдвинут ее на то место, которое, как считали германские власти, принадлежит ей по праву и которое она рано или поздно все равно займет. И действительно, доминирующее положение дважды побежденной Германии, больше не претендовавшей на статус главной военной державы в Европе, в начале 1990-х годов стало куда более убедительным, чем все притязания милитаристской Германии до 1945 года. Именно вследствие этого, как мы увидим, Англия и Франция после Второй мировой войны были вынуждены, пусть неохотно, смириться со своим переходом на вторые роли, а Федеративная Республика Германия при всей своей экономической мощи признала, что в мире после 1945 года статус монопольно господствующего государства стал ей не по силам. В 1900-x годах, на пике имперской и империалистической эпохи, претензии Германии на исключительное положение в мире («немецкий дух возродит мир», как тогда говорили) и противодействие этому Великобритании и Франции, все еще бесспорно «великих держав» европоцентрического мира, являлись причиной непримиримого антагонизма. На бумаге, без сомнения, был возможен компромисс по тем [41] иным пунктам почти мегаломанических[1] военных целей, которые обе стороны сформулировали сразу же после начала войны, но на практике единственной военной целью, имевшей значение, была полная и окончательная победа, которая во Второй мировой войне стала именоваться «безоговорочной капитуляцией противника».
Эта абсурдная и саморазрушительная цель погубила и победителей, и побежденных. Она ввергла побежденных в революцию, а победителей в банкротство и разруху. В 1940 году Франция была захвачена меньшими по численности германскими силами с оскорбительной быстротой и легкостью и подчинилась Гитлеру без сопротивления оттого, что страна была почти смертельно обескровлена войной 1914–1918 годов. Великобритания так и не смогла стать прежней после 1918 года, поскольку подорвала свою экономику, исчерпав во время войны все ресурсы. Более того, абсолютная победа, скрепленная навязанным карательным миром, разрушила даже те слабые шансы, которые еще существовали, на восстановление того, что хотя бы отдаленно напоминало прежнюю стабильную буржуазную либеральную Европу, что сразу же понял экономист Джон Мейнард Кейнс. Исключив Германию из европейской экономики, нельзя было больше надеяться на стабильность в Европе. Но это соображение было последним, что могло прийти в голову тем, кто настаивал на исключении Германии из европейского процесса.
Мирный договор, навязанный побежденным главными уцелевшими победителями (США, Великобританией, Францией, Италией), который не совсем точно называют Версальским договором[2], исходил из пяти главных соображений. Во-первых, произошло крушение многих режимов в Европе, а в России возникло альтернативное революционно-большевистское государство, поставившее целью перевернуть мировой порядок и ставшее магнитом, отовсюду притягивавшим революционные силы (см. главу 2). Во-вторых, необходимо было установить контроль над Германией, которой в одиночку почти удалось разгромить коалицию союзников. По вполне понятным причинам это явилось (и до сих пор остается) главной заботой Франции. В-третьих, возникла необходимость перекроить карту Европы как с целью ослабления Германии, так и для того, чтобы заполнить огромные незанятые пространства, образовавшиеся в Европе и на Ближнем Востоке в результате одновременного крушения Российской, Австро-Венгерской и Османской империй. Главными претендентами на их наследство, по крайней мере в Европе, выступили Различные националистические движения, которые старались поддерживать [42] государства-победители при условии, что те останутся антибольшевистскими. Фактически основным принципом перекраивания карты Европы стало создание государств-наций по этнически-языковому принципу. В основу этого принципа было положено «право наций на самоопределение». Президент США Вильсон, чьи взгляды рассматривались как выражение мнения державы, без которой война была бы проиграна, являлся страстным приверженцем этой веры. Надо сказать, что, как правило, ее придерживались (и до сих пор придерживаются) те, кто далек от этнических и языковых реалий регионов, предназначенных для разделения на однородные нации-государства. Эта попытка закончилась провалом, последствия которого до сих пор можно увидеть в Европе. Национальные конфликты, раздиравшие континент в 1990-х годах, явились отголосками тех самых версальских решений[3]. Перекраивание карты Ближнего Востока шло вдоль традиционных границ империалистических владений, по обоюдному согласию Великобритании и Франции. Исключением стала Палестина, где британское правительство, во время войны стремившееся к международной еврейской поддержке, неосторожно и весьма неопределенно пообещало создать «национальный дом» для евреев. Палестинской проблеме суждено было стать еще одним кровоточащим напоминанием о последствиях Первой мировой войны.
Четвертой группой вопросов стали вопросы внутренней политики стран-победительниц (т. е. фактически Великобритании, Франции и США) и разногласия между ними. Самым важным результатом этой политической деятельности явился отказ американского конгресса ратифицировать мирный договор, написанный большей частью президентом (или для него). В результате США отказались от участия в договоре, что имело далеко идущие последствия.
И наконец, страны-победительницы отчаянно пытались найти такой способ мирного урегулирования, который сделал бы невозможным развязывание еще одной войны вроде той, которая только что опустошила мир. Эта попытка потерпела явное поражение. Через двадцать лет мир снова был охвачен войной.
Создание свободного от большевизма пространства и перекраивание карты Европы совпали друг с другом, поскольку самым действенным способом борьбы с революционной Россией, если она случайно выживет (что в 1919 году отнюдь не казалось бесспорным), было изолировать ее за «санитарным кордоном» (cordon sanitaire) из антикоммунистических государств. Поскольку территория этим государствам была в большой степени или полностью выделена [43] из бывших российских земель, их враждебность к Москве могла быть гарантирована. По порядку с севера на юг этими странами являлись: Финляндия, бывшее автономное княжество, которому Ленин разрешил выйти из состава России; три маленькие балтийские республики (Эстония, Латвия, Литва), еще не имевшие исторического опыта собственной государственности; Польша, независимость которой была восстановлена после более чем векового перерыва, и чрезвычайно разросшаяся Румыния, удвоившая свою площадь за счет империи Габсбургов и Бессарабии, до этого принадлежавшей России. Большая часть этих территорий была отторгнута от России Германией и, если бы не большевистская революция, несомненно вернулась бы обратно к России. Попытка распространить этот «кордон» на Кавказ потерпела неудачу, в основном благодаря тому, что революционной России удалось договориться с некоммунистической, но также революционной Турцией, не испытывавшей дружеских чувств к британским и французским империалистам. Поэтому краткое существование независимых республик в Армении и Грузии, появившихся в результате Брест-Литовского мира, так же как и попытки англичан отторгнуть богатый нефтью Азербайджан, не пережило победы большевиков в гражданской войне 1918–1920 годов и советско-турецкого договора 1921 года. Одним словом, на востоке союзники признали границы, навязанные Германией революционной России там, где им не помешали это сделать силы, находящиеся вне их контроля.
На территории бывшей Австро-Венгрии также имелись большие участки, которые предстояло поделить. В результате Австрия и Венгрия были сведены к чисто немецким и мадьярским образованиям и превратились в задворки Европы. Сербия увеличилась до современной Югославии путем присоединения Словении (до этого принадлежавшей Австрии), Хорватии (до этого принадлежавшей Венгрии), а также ранее независимого маленького родового королевства пастухов и контрабандистов — Черногории, сурового горного края, где жители реагировали на беспрецедентную потерю независимости массовым обращением в коммунизм, при котором, как они думали, высоко ценится мужество и героизм. Коммунистическая идея также ассоциировалась у них с православной Россией, чью веру непокоренные жители Черногории столько веков защищали против турок. Новая Чехословакия родилась в результате объединения бывшего промышленного центра империи Габсбургов с некогда принадлежавшими Венгрии землями, на которых проживали словацкие и русинские крестьяне. Румыния разрослась в многонациональный конгломерат, Польша и Италия также извлекли выгоду из этого передела. Не имелось никаких исторических прецедентов или логики в комбинации с Чехословакией и Югославией, создание которых явилось результатом националистической идеологии, проповедовавшей как силу общих этнических Корней, так и нежелательность появления слишком мелких национальных [44] государств. Все южные славяне (=югославы) были объединены в одно государство, то же произошло и с западными славянами чешских и словацких земель. Как и следовало ожидать, все эти политические браки поневоле оказались не слишком прочными. Кстати, за исключением остатков Австрии и Венгрии, потерявших большую часть своих территорий, но на практике не лишившихся своих национальных меньшинств, новые государства, отторгнутые от России и от империи Габсбургов, оказались не менее многонациональными, чем их предшественники.
Чтобы держать Германию постоянно ослабленной, ей был навязан карательный мир, оправдываемый тем аргументом, что это государство единственное несет ответственность за войну и все ее последствия (пункт о «военных преступлениях»). Это достигалось не столько за счет отторжения ее территорий (земли Эльзаса и Лотарингии вернулись обратно к Франции, а значительный регион на западе — к восстановленной в прежних границах Польше — тот самый «польский коридор», который отделял Восточную Пруссию от остальной Германии), сколько за счет лишения Германии ее мощного морского и воздушного флота, уменьшения ее армии до 100 тысяч человек, навязывания теоретически бессрочных репараций (возмещения военных издержек, понесенных победителями), а также военной оккупации части Западной Германии. Не в последнюю очередь это было достигнуто и путем лишения Германии всех ее заморских колоний — они были распределены между Великобританией с ее доминионами, Францией и, в меньшей степени, Японией (из-за растущей непопулярности империализма они теперь назывались не колониями, а «подмандатными территориями»). Внешнее управление отсталыми народами, вверенное человечеством имперским державам, должно было гарантировать им не эксплуатацию, но всемерное процветание. За исключением статей, касающихся территориальных вопросов, к середине 1930-х годов от Версальского договора ничего не осталось.
Что касается механизма предупреждения следующей мировой войны, то было очевидно, что союз великих европейских держав, поддерживавший равновесие на континенте до 1914 года, полностью разрушен. Альтернатива, которую навязывал упрямым европейским политикам президент Вильсон со всем либеральным пылом принстонского ученого-политолога, предполагала учреждение всемирной Лиги Наций (т. е. независимых государств), которая решала бы все возникающие проблемы мирным и демократическим путем до того, как они выйдут из-под контроля, преимущественно путем открытых переговоров («гласно достигнутых открытых соглашений»), поскольку война, ко всему прочему, перевела привычные и разумные международные переговорные процессы в область «тайной дипломатии». В значительной степени это явилось реакцией на секретные договоренности, заключенные во время войны союзниками и перекроившие послевоенную Европу и Ближний Восток [45] с поразительным отсутствием хоть какого-то внимания к жизненным интересам обитателей этих регионов. Большевики, обнаружив эти секретные документы в царских архивах, поспешили их опубликовать, чтобы довести до сведения всего мира, после чего стало необходимо свести к минимуму ущерб, нанесенный этими разоблачениями. Фактически учреждение Лиги Наций явилось частью процесса мирного урегулирования, однако она потерпела почти полную неудачу, превратившись просто в организацию для сбора статистических данных. Впрочем, в начале своей деятельности Лига Наций решила один или два второстепенных территориальных вопроса, не подвергавших особому риску мир во всем мире, — в частности, спор между Финляндией и Швецией по поводу Аландских островов[4]. Отказ США от участия в Лиге Наций лишил последнюю какого-либо реального веса.
Нет необходимости углубляться в исторические детали периода между Первой и Второй мировыми войнами, чтобы увидеть, что версальские решения просто не могли стать фундаментом для прочного мира. Они были обречены с самого начала, и поэтому следующая война стала практически неизбежна. Как уже упоминалось, США почти сразу же официально вышли из договора, а в мире, который больше не был европоцентрическим, ни одно соглашение, не поддержанное страной, теперь являвшейся главной мировой державой, не могло иметь веса. Как мы увидим, это было справедливо не только для политики, но и для экономики. Две главные европейские и, несомненно, главные мировые державы, Германию и Советскую Россию, временно не только исключили из международной игры, но сделали все, чтобы лишить их статуса независимых игроков. При возвращении на сцену одной (или обеих) этих держав достигнутый мир, опиравшийся только на Великобританию и Францию, поскольку Италия также оставалась недовольной, не смог бы устоять. Между тем рано или поздно, вместе или порознь, Германия и Россия неизбежно должны были вновь появиться на политической сцене.
Незначительный шанс сохранить мир исчез после отказа стран-победительниц допустить побежденных к процессу мирного урегулирования. Вскоре стало ясно, что полное подавление Германии, как и абсолютная изоляция Советской России, невозможно, но осознание реального положения вещей шло медленно и трудно. В частности, Франция крайне неохотно отказалась от надежды удерживать Германию слабой и беспомощной (англичане, в отличие от французов, не терзали воспоминания о поражении и оккупации). Что касается [46] СССР, то страны-победительницы предпочли бы, чтобы этого государства вообще не было. Став на сторону контрреволюционных сил в гражданской войне в России и посылая войска для их поддержки, они не выказывали никакого желания признать существование Страны Советов. Их коммерсанты отклоняли предложения самых выгодных концессий для иностранных инвесторов, сделанные Лениным, которому нужно было любыми способами налаживать экономику, почти уничтоженную мировой войной, революцией и начавшейся гражданской смутой. Советская Россия была вынуждена развиваться в изоляции. Преследуя политические цели, оба отверженных государства Европы — Советская Россия и Германия — сблизились в начале 1920-х годов. Возможно, следующей войны можно было избежать или, по крайней мере, отсрочить ее наступление, если бы довоенная экономика была восстановлена в прежнем виде как глобальная система экономического роста и процветания. Однако через несколько лет, в середине 1920-х годов, когда казалось, что военная и послевоенная разруха уже позади, разразился самый глубокий экономический кризис со времен промышленной революции (см. главу 3). В результате в Германии и Японии к власти пришли милитаристы и ультраправые, являвшиеся сторонниками политики целенаправленной ломки существующего порядка путем резкой конфронтации, при необходимости военной, а не постепенных изменений путем переговорных процессов. С этого времени новую мировую войну можно было не только предвидеть, но и предсказать в плановом порядке. Те, кто вырос в 1930-е годы, ожидали ее. Страшные видения эскадрилий самолетов, сбрасывающих бомбы на города, и жутких фигур в противогазах, на ощупь, как слепцы, прокладывающих путь сквозь завесу ядовитого газа, часто являлись воображению моего поколения: во втором случае эти видения оказались ошибочными, в первом — пророческими.

II
Обстоятельствам, приведшим ко Второй мировой войне, посвящено гораздо меньше исторической литературы, чем обстоятельствам начала Первой мировой. Причины этого понятны. За редчайшим исключением, ни один серьезный историк никогда не сомневался, что Германия, Япония и, в меньшей степени, Италия являлись агрессорами. Страны, втянутые в войну против этих трех государств, неважно, капиталистические или социалистические, не хотели воевать, и большинство из них делало все возможное, чтобы этого избежать. На вопрос о том, кто или что послужило причиной Второй мировой войны, можно ответить в двух словах: Адольф Гитлер.
Ответы на вопросы истории, безусловно, не так просты. Как мы видели, создавшаяся в результате Первой мировой войны обстановка в мире в [47] основе своей не могла быть стабильной не только в Европе, но и на Дальнем Востоке, и поэтому никто не думал, что мир продлится долго. Существующим положением не были удовлетворены не только побежденные государства, которые (в особенности Германия) полагали, что имеют достаточно причин для недовольства. Все партии в Германии, от коммунистов на крайнем левом фланге до национал-социалистов на крайнем правом, единодушно считали Версальский договор несправедливым и неприемлемым. Парадоксально то, что если бы в Германии действительно произошла революция, то она могла породить менее опасную для всего мира страну. Два побежденных государства, ставших по-настоящему революционными, Россия и Турция, были слишком заняты собственными проблемами, включая защиту своих границ, чтобы обострять международную напряженность. В 1930-е годы они являлись стабилизирующими силами, причем Турция оставалась нейтральной и во время Второй мировой войны. Однако Япония и Италия, несмотря на то что они воевали на стороне победителей, также чувствовали себя обделенными, хотя японцы расценивали ситуацию более реалистично, чем итальянцы, чьи имперские аппетиты значительно превосходили их возможности. В результате Первой мировой войны Италия приобрела значительные территории в Альпах, на Адриатике и даже в Эгейском море — почти все, что обещали ей союзники за переход на их сторону в 1915 году. Однако торжество фашизма в Италии — контрреволюционного и поэтому ультранационалистического и империалистического движения — ясно говорило о ее неудовлетворенности (см. главу 5). Что касается Японии, то весьма значительные сухопутные и морские военные силы превратили ее в едва ли не самую грозную державу на Дальнем Востоке, особенно после того как Россия сошла со сцены. Международное признание этого обстоятельства было закреплено Вашингтонским военно-морским соглашением 1922 года, которое раз и навсегда положило конец морскому владычеству Великобритании, установив соотношение 5:5:3 для численности американских, британских и японских военно-морских сил соответственно. И все же Япония, индустриализация которой шла с курьерской скоростью (хотя по абсолютному объему ее экономика оставалась все еще на весьма скромном уровне — 2,5% мирового промышленного производства в конце 1920-х годов), без сомнения, чувствовала, что заслуживает гораздо большего куска дальневосточного пирога, чем ей было выделено имперскими державами. Более того, фактически не обладая никакими природными ресурсами, необходимыми для современной экономики, Япония остро ощущала свою зависимость. Ее импорт в любое время мог быть заблокирован с помощью иностранных военно-морских сил, а экспорт полностью зависел т американского рынка. Военное давление с целью создания близлежащей материковой империи в Китае (этот вариант обсуждался) могло помочь укоротить японскую систему коммуникаций, этим сделав ее более защищенной. [48]
И все же не шаткость мира после 1918 года явилась главной причиной Второй мировой войны. Ею стала агрессия трех недовольных держав, с середины 1930-х годов связанных друг с другом различными договоренностями. Вехами на пути к войне стали вторжение Японии в Маньчжурию в 1931 году, вторжение Италии в Эфиопию в 1935 году, вмешательство Германии и Италии в гражданскую войну в Испании в 1936–1939 годах, вторжение Германии в Австрию в начале 1938 года, расчленение Чехословакии, осуществленное Германией в том же году, немецкая оккупация того, что осталось от Чехословакии, в марте 1939 года (сопровождавшаяся оккупацией Албании Италией) и немецкое вторжение в Польшу, которое фактически и привело к началу войны. Можно упомянуть еще об одной группе ключевых негативных событий: провал мер, предпринятых Лигой Наций против Японии, отсутствие действенных шагов против Италии в 1935 году, неспособность Великобритании и Франции должным образом отреагировать на одностороннее расторжение Германией Версальского договора и, в особенности, на повторный захват ею Рейнской области в 1936 году; отказ этих стран от вмешательства в гражданскую войну в Испании («политика невмешательства»), провал их ответных мер на оккупацию Австрии, их уступки немецкому шантажу в отношении Чехословакии (Мюнхенское соглашение 1938 года), а также отказ СССР от дальнейшего противостояния Гитлеру в 1939 году (пакт Гитлера — Сталина в августе 1939 года).
И все же, хотя одна из сторон явно не желала войны и делала все возможное, чтобы ее избежать, а другая прославляла ее и, как в случае Гитлера, активно к ней стремилась, ни один из агрессоров не хотел той войны, которая в итоге получилась, в тот момент, когда она все-таки началась, и с теми врагами (по крайней мере с некоторыми из них), с которыми пришлось воевать. Япония, несмотря на влияние военной машины на ее политику, несомненно, предпочла бы добиться своей цели — создания восточноазиатской империи — без мировой войны, в которую она оказалась втянутой только потому, что в нее вступили США. Какой войны хотела Германия, когда и против кого она собиралась воевать — все эти вопросы по-прежнему остаются спорными, поскольку Гитлер не был человеком, который документирует свои замыслы. Тем не менее две вещи нам ясны. Состоявшееся в 1939 году нападение на Польшу (поддержанную Великобританией и Францией) не входило в планируемую им игру, а война, в которую он в конце концов оказался втянут, — не только против СССР, но и против США — стала кошмаром для каждого немецкого генерала и дипломата.
Германии (как впоследствии и Японии) молниеносная наступательная война нужна была по тем же причинам, что и в 1914 году. Объединенные и скоординированные, ресурсы потенциальных врагов каждой из этих стран были неизмеримо больше, чем их собственные. Кроме того, ни Германия, ни Япония [49] никогда серьезно не готовились к длительной войне и не делали ставку на новое оружие с длительным сроком производства (англичане, напротив, зная о превосходстве противника на суше, с самого начала вкладывали деньги в дорогостоящее и технологически сложное оружие, планируя долгосрочную войну, в которой они и их союзники должны опередить противника по производству современного вооружения). Японии, в отличие от Германии, удалось избежать столкновения с коалицией противников, поскольку она не принимала участия ни в войне Германии против Франции и Великобритании в 1939–1940 годах, ни в войне против России после 1941 года. В отличие от всех остальных держав, она столкнулась с Красной армией в неофициальной, но имевшей важное значение войне 1939 года на границе Сибири и Китая, понеся при этом большие потери. В декабре 1941 года Япония вступила в войну только против Великобритании и США, но не против СССР. К несчастью для Японии, единственная держава, с которой ей пришлось воевать, США, настолько превосходила ее по своим ресурсам, что фактически была обречена на победу.
Некоторое время казалось, что Германии повезло больше. В 1930-х годах, когда война уже приближалась, Великобритании и Франции не удалось договориться с Советской Россией, которая в конце концов предпочла союз с Гитлером. В то же время американские политики удерживали президента Рузвельта от оказания реальной помощи стороне, которую он решительно поддерживал. Поэтому в 1939 году война началась как чисто европейская, а после вторжения Германии в Польшу (которая была завоевана и поделена с лояльным теперь СССР за три недели) продолжалась как западноевропейская война Германии с Великобританией и Францией. Весной 1940 года Германия с оскорбительной легкостью опустошила Норвегию, Данию, Нидерланды, Бельгию и Францию, оккупировав первые четыре страны, а Францию поделив на Две зоны: одна, зона непосредственной оккупации, находилась под управлением немцев, а во второй было создано марионеточное французское государство (его правители, собранные из различных группировок французской реакции, больше не хотели называть его республикой) со столицей в провинциальном курортном городке Виши. Только Великобритания продолжала воевать с Германией, сплотив все силы нации под руководством Уинстона Черчилля и полностью отказавшись от любого соглашения с Гитлером. Именно в это время фашистская Италия опрометчиво решила выбраться за ограду нейтралитета, за которой ее правительство до этого предусмотрительно отсиживалось, и открыто поддержать Германию.
Фактически война в Европе закончилась. Даже если бы море и британские военно-воздушные силы не позволили Германии вторгнуться в Великобританию, трудно было представить, что в результате войны последняя могла бы вернуть свои позиции на континенте, не говоря уже о том, чтобы победить [50]
Германию. Несколько месяцев в 1940–1941 годах, когда Великобритания сражалась в одиночку, стали великим моментом в истории английского народа, во всяком случае тех англичан, которым посчастливилось остаться в живых, но силы были слишком неравны. Американская программа перевооружения «Защита Западного полушария», выдвинутая в июне 1940 года, фактически исходила из того, что дальнейшее предоставление оружия британцам бесполезно, и даже после того как Великобритания выстояла, она рассматривалась американцами главным образом в качестве отдаленного форпоста. Между тем передел Европы уже произошел. СССР по договору с Германией оккупировал европейские владения царской империи, утраченные в 1918 году (за исключением части Польши, захваченной Германией), и часть Финляндии, против которой зимой 1939-I940 годов Сталин затеял бездарную войну, немного отодвинувшую советские границы от Ленинграда. Между тем Гитлер занялся пересмотром версальских договоренностей (оказавшихся столь недолговечными) в отношении бывших владений Габсбургов. Как и следовало ожидать, попытки Великобритании расширить войну на Балканах привели к тому, что весь полуостров, включая греческие острова, был захвачен Германией.
Германия даже пересекла Средиземное море и вторглась в Африку, когда ее союзницу Италию, вызывавшую своими военными действиями еще большее разочарование, чем Австро-Венгрия во время Первой мировой войны, едва не вышвырнули из африканских колоний англичане, атаковавшие со своей главной базы в Египте. В это время африканский корпус германской армии, возглавляемый одним из самых талантливых генералов, Эрвином Роммелем, угрожал всем английским соединениям на Ближнем Востоке.
Военные действия возобновились с новой силой после нападения Гитлера на СССР 22 июня 1941 года — решающей даты во Второй мировой войне. Это вторжение, вынудившее Германию начать войну на два фронта, было столь бессмысленным, что Сталин просто не верил, что Гитлер строит подобные планы. Но для Гитлера завоевание обширной восточной материковой империи, богатой природными ресурсами и рабской силой, представлялось вполне логичным шагом. Он, подобно многим военным экспертам (за исключением японских), фатально недооценивал способность Советов к сопротивлению. Кстати, для этого имелись серьезные основания: развал Красной армии в результате чисток 1930-x годов (см. главу 13), тяжелое состояние страны, общие последствия террора и бездарное вмешательство в военную стратегию самого Сталина. Действительно, первоначальное продвижение немецких армий было столь же молниеносным и казалось таким же успешным, как их кампании на Западе. К началу октября они подошли к окраинам Москвы, и есть свидетельства, что в течение нескольких дней Сталин был настолько деморализован, что обдумывал условия заключения мира. Но этот момент [51] прошел и огромные пространства земли, людские ресурсы, физическая выносливость русских и их патриотизм, а также стремление победить любой ценой остановили продвижение немцев и дали СССР время собраться с силами. Не последнюю роль в этом сыграли талантливые военачальники (некоторые из них были только что освобождены из лагерей). 1942–1945 годы стали единственным периодом времени, когда Сталин приостановил террор.
То, что война с Россией не была завершена за три месяца, как ожидал Гитлер, для Германии означало поражение, поскольку она не была подготовлена к длительной войне и не смогла бы ее выдержать. Несмотря на свои победы, она имела и производила гораздо меньше военных самолетов и танков, чем Великобритания и Россия, не говоря уже о США. Новое немецкое наступление, начавшееся в 1942 году после изнурительной зимы, казалось столь же успешным, как и все остальные, и продвинуло немецкие войска далеко на Кавказ и в низовья Волги, но уже не могло повлиять на исход войны. Немецкие войска были остановлены, разбиты, окружены и в итоге вынуждены сдаться под Сталинградом (лето 1942 — март 1943). После этого началось наступление русских войск, в конечном итоге приведшее их в Берлин, Прагу и Вену. После Сталинграда все уже понимали, что поражение Германии — лишь вопрос времени.
Между тем война, бывшая до этого в основном европейской, стала по-настоящему мировой. Это произошло частично благодаря росту антиимпериалистических настроений (тогда еще без труда подавляемых) в колониях и зависимых территориях Великобритании, по-прежнему остававшейся величайшей из мировых империй. Сторонников Гитлера среди буров Южной Африки удалось интернировать (правда, они вновь вышли на политическую арену после войны, создав в 1948 году режим апартеида), а захват власти Рашидом Али в Ираке весной 1941 года — быстро пресечь. Гораздо важнее было то, что благодаря победам Гитлера в Европе влияние колониальных держав в Юго-Восточной Азии значительно ослабло, а образовавшийся вакуум заполнила Япония, претендовавшая на протекторат над беззащитными остатками Французских владений в Индокитае. США не собирались терпеть экспансию «Держав оси»[5] в этой части мира и начали оказывать жесткое экономическое Давление на Японию, чья торговля и снабжение полностью зависели от морского сообщения. Именно этот конфликт привел к войне между двумя странами. После нападения японцев на Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 года война приобрела общемировой характер. Через несколько месяцев японцы [52] захватили всю территорию Юго-Восточной Азии, континентальную и островную, угрожая напасть на Индию из Бирмы, а с острова Новая Гвинея — на безлюдную северную часть Австралии.
Скорее всего, война с США была для Японии неизбежна, поскольку уйти от столкновения можно было в единственном случае — отказавшись от надежд создать мощную экономическую империю (цветисто названную «великой восточноазиатской сферой всеобщего процветания»), являвшуюся основной целью японской политики. В свете тех пагубных последствий, которые повлекла за собой неспособность европейских стран сопротивляться Гитлеру и Муссолини, едва ли можно было ожидать, что США под руководством Ф. Д. Рузвельта станут реагировать на экспансию Японии так же, как Великобритания и Франция реагировали на экспансию Германии. Во всяком случае, американское общественное мнение рассматривало Тихий океан (в отличие от Европы) как зону влияния США, наподобие Латинской Америки. Американский «изоляционизм» просто прикрывал нежелание вмешиваться в европейские дела. Фактически именно западное (т. е. американское) эмбарго на японскую торговлю и замораживание японских активов побудило Японию к действию, иначе ее экономика, полностью зависевшая от импорта, поступавшего морским путем, была бы задушена незамедлительно. Но игра, которую она начала, была крайне опасной и в конечном итоге оказалась самоубийственной. Япония стремилась использовать единственный, быть может, шанс в короткий срок создать вожделенную империю Южного полушария. Причем она понимала, что для этого потребуется парализовать действия американского военного флота — единственной силы, которая могла бы вмешаться в ее планы. А это означало, что США, многократно превосходящие Японию по военной мощи и ресурсам, немедленно начнут войну, в которой у Японии не было шансов на победу.
До сих пор неясно, почему Гитлер, полностью поглощенный войной с Россией, без всякой причины объявил войну и США, тем самым предоставив правительству Рузвельта возможность вступить в европейскую войну на стороне Великобритании, не встречая никакого политического сопротивления на родине. У Вашингтона было очень мало сомнений, что нацистская Германия представляла гораздо более серьезную или, по крайней мере, гораздо более глобальную опасность для США и остального мира, чем Япония. Поэтому США сознательно решили сосредоточиться на разгроме Германии перед тем, как одолеть Японию, и соответственно распределили свои ресурсы. Расчет оказался верным. Потребовалось еще три с половиной года, чтобы одержать победу над Германией, после чего Япония была поставлена на колени за три месяца. Безрассудство Гитлера не имеет разумного объяснения, хотя мы знаем, что он упрямо и фатально недооценивал возможность США вступить в войну, не говоря уже об их экономическом и техническом потенциале, [53] поскольку считал, что демократии вообще неспособны к действию. Единственная демократия, которую он принимал всерьез, была британская, хотя ее он вполне справедливо считал не полностью «демократичной».
Решение Гитлера напасть на Россию и объявить войну США предопределило исход Второй мировой войны. Однако ясно это стало не сразу, поскольку «державы оси» достигли пика своего успеха к середине 1942 года и не теряли военную инициативу вплоть до 1943 года. Кроме того, западные союзники не возобновляли активных действий в Европе до 1944 года, поскольку, воюя в Северной Африке и Италии, должны были преодолевать мощное сопротивление немецких войск. Между тем основным оружием западных союзников против Германии являлись боевые самолеты, что, как показали более поздние исследования, было крайне неэффективно и приводило в основном к уничтожению мирного населения и разрушению городов. Наступление продолжали только советские войска; при этом лишь на Балканах (главным образом в Югославии, Албании и Греции) вдохновляемое коммунистами вооруженное сопротивление создавало для Германии (а еще больше для Италии) серьезные военные проблемы. Тем не менее Уинстон Черчилль был прав, когда после нападения на Пёрл-Харбор утверждал, что при условии «правильного распределения подавляющих сил» грядущая победа не вызывает сомнений (Kennedy, p. 347). С конца 1942 года никто не сомневался, что «Большой союз» победит «державы оси». Союзники уже начали размышлять о том, как распорядиться предстоящей победой.
Нет необходимости прослеживать дальнейший ход военных действий, заметим только, что на западе Германия ожесточенно сопротивлялась даже после того, как союзники в июне 1944 года открыли второй фронт в Европе. В отличие от 1918 года в Германии не наблюдалось никаких признаков антигитлеровской революции. Только немецкие генералы, составлявшие ядро традиционной прусской военной машины, в июне 1944 года подготовили заговор с целью свержения Гитлера, поскольку являлись здравомыслящими патриотами, а не энтузиастами в духе вагнеровских «Сумерек богов». Не имея массовой поддержки, они потерпели неудачу и были уничтожены сторонниками Гитлера. На востоке, в Японии, приближение краха было еще менее заметным. Она была полна решимости воевать до конца, и именно поэтому для ускорения ее капитуляции на Хиросиму и Нагасаки были сброшены атомные бомбы. Победа в 1945 году была абсолютной, а капитуляция — безоговорочной. Побежденные государства были полностью оккупированы победителями. Формальный мир не заключался, поскольку политической власти, не зависимой от оккупационных сил, просто не существовало — по крайней мере, в Японии и Германии. Более всего на мирные переговоры походила серия конференций 1943–1945 годов, на которых главные союзные державы — СССР, США и Великобритания — договаривались о разделе военной добычи и [54] (не слишком успешно) пытались наметить основы послевоенных отношений друг с другом. Речь идет о конференциях в Тегеране в 1943 году, в Москве осенью 1944 года, в Ялте в начале 1945 года и в Потсдаме в августе 1945 года. Максимального успеха в ходе этих переговоров удалось достичь только в выработке принципов политических и экономических отношений между государствами, включая создание ООН. Этим вопросам посвящена особая глава (см. главу 9).
Вторая мировая война велась с гораздо большим ожесточением, чем Первая. Противники воевали «до полной победы», без каких бы то ни было уступок и компромиссов с обеих сторон (исключая Италию, в 1943 году перешедшую на сторону противника и сменившую политический режим, с которой в силу этого обращались не как с оккупированной территорией, а как с побежденной страной, имеющей законное правительство. Этому способствовал и тот факт, что союзники не могли изгнать немецкие войска и опиравшуюся на них фашистскую «социальную республику» Муссолини с половины территории Италии в течение почти двух лет). В отличие от Первой мировой войны, такая непримиримость с обеих сторон не требует специального объяснения. Это была «война вер» или, говоря современным языком, война идеологий. Несомненно также, что для большинства участвовавших в ней стран это была война за выживание. Преступления нацистов в Польше и на оккупированных территориях СССР, а также судьба евреев, о систематическом истреблении которых постепенно становилось известно недоверчивому человечеству, ясно показывали, что установление немецкого национал-социалистского режима несет с собой рабство и смерть. Поэтому война велась без всяких ограничений. Вторая мировая война превратила массовую войну в войну тотальную.
Ее потери поистине неисчислимы, невозможны даже приблизительные подсчеты, поскольку в этой войне (в отличие от Первой мировой) мирных граждан погибло не меньше, чем солдат, причем многие самые ужасные побоища происходили в такое время и в тех местах, где никто не был в состоянии (или не хотел) подсчитывать потери. Согласно имеющимся оценкам, число людей, непосредственно погубленных этой войной, в три — пять раз превышает потери Первой мировой войны (Milward, 1979, р. 270; Petersen, 1986). Или, говоря иначе, погибло от 10 до 20% всего населения СССР, Польши и Югославии; от 4 до 6% населения Германии, Италии, Австрии, Венгрии, Японии и Китая. Потери Великобритании и Франции были гораздо меньше, чем в Первой мировой войне, — около 1% всего населения, но в США — несколько выше. Однако все эти цифры приблизительны. Потери СССР, по разным подсчетам, составляли 7, 11, 20 и даже 50 миллионов. Но важна ли статистическая точность, когда порядок цифр столь астрономичен? Разве геноцид был бы менее ужасен, если бы историки пришли к заключению, что [55] истреблено не 6 миллионов евреев (неточные и почти наверняка завышенные цифры первоначального подсчета), a 5 или даже 4? Что изменится, если мы узнаем что в результате девятисот дней блокады Ленинграда (1941–1944) от голода и истощения погиб не миллион, а лишь три четверти или полмиллиона людей? В самом деле, можно ли представить себе эти цифры? Что, например, для читателя этих строк означает тот факт, что из 5,7 миллиона русских военнопленных в Германии умерло 3,3 миллиона? (Hirschfeld, 1986) Единственным достоверным фактом, касающимся военных потерь, является тот, что в целом мужчин погибло больше, чем женщин. В 1959 году в СССР на четверо мужчин в возрасте от 35 до 50 лет все еще приходилось семь женщин (Milward, 1979, р. 212). Восстанавливать здания после войны гораздо легче, чем человеческие жизни.

III
Нам кажется вполне естественным, что современные способы ведения войны затрагивают все население, мобилизуя большую его часть; что для производства оружия, используемого в невероятных количествах, требуется перестройка всей экономики; что война производит неисчислимые разрушения и полностью подчиняет себе жизнь вовлеченных в нее стран. Однако все эти черты присущи лишь войнам двадцатого века. Разумеется, и раньше случались крайне разрушительные войны; некоторые из них могли послужить прообразом современных тотальных войн, как, например, войны революционной Франции. До наших дней гражданская война 1861–1865 годов остается самой кровавой в истории США. В ней погибло столько же американцев, сколько во всех последующих войнах с участием США, вместе взятых, включая обе мировые войны, Корею и Вьетнам. Тем не менее до двадцатого века войны, затрагивающие все общество, являлись исключением. Джейн Остен писала свои романы во время наполеоновских войн, но неосведомленный читатель вряд ли догадался бы об этом, потому что их нет на страницах ее книг, хотя молодые джентльмены, появляющиеся в романах, без сомнения, принимали в них участие. Невозможно представить, чтобы какой-нибудь романист мог писать так о воюющей Великобритании двадцатого века.
Чудовище тотальной войны обрело силу далеко не сразу. Тем не менее начиная с 1914 года войны бесспорно стали массовыми. Уже в Первую мировую Великобритании было призвано на фронт 12,5% всего мужского населения, Германии — 12,5%, во Франции — почти 17%. В годы Второй мировой войны мобилизации подверглось около 20% всей активной рабочей силы (Milward, 1979, p. 216). Заметим вскользь, что такой уровень массовой мобилизации, продолжавшейся много лет, можно поддерживать только с помощью [50] современного высокопродуктивного производства или же при наличии экономики, большая часть которой находится в руках непризывной части населения. Традиционные аграрные экономики обычно могут мобилизовать столь большую часть своей рабочей силы только посезонно, по крайней мере в умеренном поясе, поскольку в земледельческом году есть периоды, когда требуются все свободные руки (например, при сборе урожая). Даже в индустриальных обществах столь значительное отвлечение рабочей силы оборачивается огромной нагрузкой на оставшихся трудящихся. Именно поэтому в результате современных массовых войн окрепло влияние профсоюзов и произошла революция в труде женщин — временная после Первой мировой войны и постоянная — после Второй.
Кроме того, войны двадцатого века являлись массовыми в том смысле, что в ходе военных действий использовались и истреблялись невиданные ранее объемы материальных ресурсов. Отсюда немецкое выражение Materialschlacht («битва материалов») для описания сражений на Западном фронте в 1914–1918 годах. Наполеону, к счастью для Франции, имевшей в то время крайне ограниченные производственные возможности, в 1806 году удалось выиграть сражение под Йеной и тем самым сокрушить Пруссию, использовав всего лишь 1500 артиллерийских снарядов. Между тем накануне Первой мировой войны Франция планировала выпуск 10–12 тысяч снарядов ежедневно, а к концу войны ее промышленность вынуждена была производить уже 200 тысяч снарядов в день. Даже царская Россия могла производить 150 тысяч снарядов в день, или 4,5 миллиона в месяц. Неудивительно, что в итоге в машиностроении произошла настоящая революция. Что касается не столь разрушительной военной атрибутики, то можно вспомнить, что во время Второй мировой войны армия США заказала более 519 миллионов пар носков и более 219 миллионов пар штанов, а немецкие войска, верные бюрократической традиции, за один только год (1943) заказали 4,4 миллиона пар ножниц и 6,2 миллиона подушечек для печатей военных канцелярий (Milward, 1979, р. 68). Массовой войне требовалось массовое производство.
А производство в свою очередь требовало организации и управления — даже если целью являлось уничтожение человеческих жизней максимально быстрыми и эффективными способами, как в немецких концентрационных лагерях. Предельно обобщая, тотальную войну можно назвать самым большим предприятием, известным до этого человечеству, которое требовало четкой организации и руководства.
Подобное положение дел создавало принципиально новые проблемы. Военные вопросы всегда являлись прерогативой правительств с тех пор, как в семнадцатом столетии они отказались от услуг наемников и взяли в свои руки руководство регулярными армиями. Фактически армии и войны очень скоро превратились в «производства», комплексы экономической [57] деятельности, заметно превосходившие любой частный бизнес. Вот почему в девятнадцатом веке они столь часто служили источником знаний и управленческого опыта для многочисленных частных предприятий, развивавшихся в промышленную эпоху, например для строительства железных дорог или сооружения портов. Более того, почти все правительства занимались производством вооружений и военного имущества, хотя к концу девятнадцатого века оформился своеобразный симбиоз правительств и специализированных частных фирм по производству оружия. Это явление было особенно заметно в высокотехнологичных секторах, таких как производство артиллерии и военных кораблей; оно предвосхитило то, что мы теперь называем «военно-промышленным комплексом» (см. Эпоха империй, глава 13). Тем не менее главной чертой периода, простирающегося от французской революции до Первой мировой войны, являлось то, что экономика, насколько это было возможно, в военное время продолжала работать так же, как и в мирное («business as usual»), хотя, разумеется, даже тогда определенные отрасли никак не могли отгородиться от войны — например, легкая промышленность, которой нужно было выпускать военную форму с гораздо более высокой производительностью, чем в мирное время.
Главным вопросом, волновавшим правительства, являлся финансовый. Чем оплачивать войну? Делать ли это за счет займов или путем прямого налогообложения? И на каких условиях? В результате управление военной экономикой перешло в руки государственных казначейств и министерств финансов. Первая мировая война, продлившаяся намного дольше, чем предполагали правительства, и потребовавшая гораздо больше людей и оружия, сделала производство по принципу «business as usual», а с ним и владычество финансовых ведомств невозможным, хотя чиновники государственного казначейства (подобно молодому Мейнарду Кейнсу в Великобритании) по привычке продолжали сокрушаться по поводу готовности политиков добиваться победы, не считаясь с финансовыми затратами. И они, безусловно, были правы. Великобритания потратила на обе мировые войны гораздо больше, чем могла себе позволить, что имело длительные негативные последствия для ее экономики. При ведении войны современными методами нужно не только рационально расходовать деньги, но и планировать экономические процессы. В ходе Первой мировой войны правительства постигали это на собственном опыте. К началу Второй мировой они подошли уже вполне подготовленными, главным образом благодаря урокам прошлой войны, которые их чиновники тщательно изучили. И все же только по прошествии времени правительствам стало ясно, насколько всеохватывающим должно быть управление экономикой в военных условиях и насколько существенно плановое производство и распределение ресурсов (иное, чем в мирное время). В начале Второй Мировой войны только два государства, СССР и, в меньшей степени, [58] нацистская Германия, имели хоть какие-то механизмы подобного контроля над экономикой, что неудивительно, поскольку советские идеи планирования первоначально вдохновлялись и до некоторой степени основывались на тех знаниях о немецкой плановой экономике 1914–1918 годов, которыми располагали большевики (см. главу 13). Некоторые государства, особенно Великобритания и США, не имели даже зачатков подобных механизмов.
Парадокс заключается в том, что среди плановых экономических систем эпохи тотальных войн военные экономики западных демократий — Великобритании и Франции в Первую мировую войну, Великобритании и США во Вторую — значительно превзошли Германию с ее традициями и теориями рационально-бюрократического управления (о советском планировании см. главу 13). О причинах этого можно только гадать. Немецкая военная экономика менее систематично и эффективно могла мобилизовать все свои ресурсы для войны и не слишком заботилась о мирном населении. Жители Великобритании и Франции, пережившие Первую мировую войну, стали даже относительно более здоровыми, чем прежде, хотя и несколько обеднели, однако реальный доход рабочих этих стран повысился. Немцы же в основном обнищали, а реальные доходы их рабочих заметно упали. Аналогичные сравнения по результатам Второй мировой войны затруднительны, поскольку Франция очень скоро сошла со сцены, США были богаче и испытывали гораздо меньшие трудности, СССР — беднее и находился в куда менее благоприятном положении. Военная экономика Германии эксплуатировала всю Европу, но завершила войну, понеся гораздо больший ущерб, чем западные страны. Благодаря плановой военной экономике, ориентированной на равенство, самопожертвование и социальную справедливость, более бедная в целом Великобритания, чье потребление на душу населения к 1943 году снизилось на 20%, закончила войну с более благоприятными показателями питания и здоровья населения. Что касается немецкой системы, то она была несправедлива в самой основе. Германия эксплуатировала ресурсы и рабочую силу всей оккупированной Европы и обращалась с негерманским населением как с низшей расой, а в некоторых случаях (с поляками, а главным образом с русскими и евреями) — фактически как с рабами, о выживании которых едва ли стоит заботиться. Число иностранных рабочих в Германии постоянно росло и к 1944 году составило пятую часть рабочей силы страны (30% из них было занято в военной промышленности). Но даже при таком положении дел местный пролетариат мог похвастаться лишь тем, что его реальные заработки остались на уровне 1938 года. В Великобритании детская смертность и общий уровень заболеваемости населения во время войны пошли на спад. А в оккупированной и порабощенной Франции, традиционно славившейся своими продовольственными богатствами и после 1940 года в войне не участвовавшей, средний вес и выносливость населения всех возрастов понизились. [59]
Тотальная война безусловно произвела революцию в управлении. Но насколько она революционизировала технологию и производство? Другими словами, ускорилось или замедлилось в результате экономическое развитие? Война, без сомнения, способствовала техническому прогрессу, поскольку конфликт между развитыми воюющими странами являлся не только противостоянием армий, но и конкуренцией технологий, обеспечивающих армию эффективным оружием. Если бы не Вторая мировая война и не страх, что нацистская Германия тоже может использовать достижения ядерной физики в собственных целях, не была бы создана атомная бомба и в двадцатом веке не были бы затрачены огромные средства, необходимые для производства любого вида ядерной энергии. Другие технические новшества, изобретенные в первую очередь для военных целей, — сразу приходят на ум аэронавтика и компьютеры — нашли гораздо более эффективное применение в мирное время. Однако это не противоречит факту, что война и подготовка к ней явились главным стимулом ускорения технического прогресса, поскольку на это отпускались огромные средства, чего почти наверняка не произошло бы в мирное время, когда средства выделяются более медленно и осторожно (см. главу 9).
Впрочем, взаимосвязь войны и технического прогресса не следует переоценивать. Более того, современная индустриальная экономика строится на постоянных технических новациях, которые, несомненно, имели бы место и без всяких войн (в полемических целях можно даже предположить, что в мирное время обновление идет быстрее). Главное состоит в том, что войны, в особенности Вторая мировая, в значительной степени способствовали распространению технических знаний, без сомнения, дав огромный импульс промышленной организации и способам массового производства. Правда, в конечном счете они способствовали лишь приближению перемен, а не коренным преобразованиям.
Ускорила ли война экономический рост? С одной стороны, безусловно нет. Слишком велики были потери производственных ресурсов, не говоря уже о сокращении работающего населения. 25% довоенных основных фондов в СССР было разрушено во время Второй мировой войны, 13% в Германии, 8% в Италии, 7% во Франции и только 3% в Великобритании (следует учитывать, что эти цифры отчасти компенсировались новым военным строительством). Что касается СССР, то в этом экстремальном случае общий экономический эффект войны был сугубо отрицательным. В 1945 году сельское хозяйство страны лежало в руинах, так же как и великие стройки первых пятилеток. Осталась только мощная, но совершенно не применимая к мирным задачам военная промышленность, голодающие люди и массовые разрушения. С другой стороны, на экономику США войны, несомненно, оказали благоприятное влияние. Уровень ее развития в обеих войнах был совершенно [60] беспрецедентным, особенно во Второй мировой войне, когда темпы экономического роста составляли 10% в год — больше, чем когда-либо до или после. В обеих войнах США выигрывали оттого, что, во-первых, были удалены от мест сражений и являлись главным арсеналом для своих союзников и, во-вторых, благодаря способности американской экономики расширять производство более эффективно по сравнению с другими экономическими системами. Возможно, именно долгосрочные экономические последствия обеих мировых войн смогли гарантировать экономике США то глобальное превосходство, которое сохранялось на протяжении всего двадцатого века и начало постепенно сглаживаться только к его завершению (см. главу 9). В 1914 году это была уже самая крупномасштабная, но еще не доминирующая экономическая система. Войны, которые укрепили ее, ослабив (относительно или абсолютно) ее соперников, внесли важные перемены в такое положение дел.
Если считать, что США (в обеих войнах) и Россия (особенно во Второй мировой войне) представляют собой две крайности экономического воздействия войн, то остальной мир располагается где-то между этими крайностями, но в целом ближе к российскому, а не к американскому варианту.

IV
Остается оценить последствия эпохи войн для человечества. Уже упоминавшееся нами число людских потерь является лишь частью проблемы. Как ни странно, при гораздо меньшем числе жертв Первая мировая война произвела более серьезное впечатление на современников, чем Вторая с ее огромными потерями (по понятным причинам это не касается СССР), о чем свидетельствует широчайшая известность памятников жертвам и культ павших на Первой мировой. Вторая мировая война не создала ничего равноценного Могиле Неизвестного Солдата, а после нее празднование годовщины Дня памяти павших (и ноября 1918 года) постепенно утратило былую торжественность, с которой это событие отмечалось после Первой мировой войны. Возможно, 10 миллионов убитых явились большим потрясением для тех, кто совершенно не ожидал таких жертв, чем 45 миллионов для людей, уже переживших мясорубку войны.
Безусловно, тотальность военных действий и решимость обеих сторон вести войну любой ценой и без всяких ограничений оставили след в памяти человечества. Без них трудно объяснить нарастающую жестокость и бесчеловечность двадцатого века. Несомненно, причиной этого стала волна варварства, поднявшаяся после 1914 года. Известно, что к началу двадцатого века пытки были официально запрещены во всей Западной Европе. С 1945 года мы опять без особого отвращения приучили себя к тому, что негуманное [61] отношение к людям практикуется по крайней мере одной третью государств — членов ООН, включая самые старые и цивилизованные (Peters, 1985).
Рост всеобщей жестокости произошел не только благодаря высвобождению скрытого внутри человека потенциала варварства и насилия, который война естественным образом узаконивает, хотя после Первой мировой войны это, несомненно, проявилось у определенного типа бывших фронтовиков, особенно тех, кто служил в карательных отрядах и подразделениях ультраправых националистов. С какой стати мужчинам, которые убивали сами и были свидетелями того, как убивали и калечили их друзей, испытывать угрызения совести, преследуя и уничтожая врагов правого дела?
Одной из основных причин такой жестокости явилась непривычная демократизация войны. Тотальные конфликты превратились во «всенародные войны» по двум причинам. Во-первых, это произошло потому, что гражданское население и его жизнь стали преимущественной, а иногда и главной стратегической целью. Во-вторых, потому, что в демократических войнах, как и в демократической политике, враг, как правило, демонизируется — его надо сделать в должной степени ненавистным или хотя бы достойным презрения. Войны, с обеих сторон ведущиеся профессионалами, особенно обладающими сходным социальным статусом, не исключают взаимного уважения, соблюдения правил и даже благородства. У насилия свои законы, наглядным примером чего могут служить военные летчики в обеих войнах. Об этом Жан Ренуар снял свой пацифистский фильм «Великая иллюзия». Профессиональные политики и дипломаты, когда они не слишком зависят от требований избирателей и прессы, могут объявлять войны или договариваться о мире, не испытывая ненависти к противнику, как боксеры, пожимающие друг другу руку перед началом боя и пропускающие вместе по стаканчику после его окончания. Однако тотальные войны нашего столетия очень далеки от войн эпохи Бисмарка. Ни в одной войне, в которой затронуты массовые национальные чувства, не могут соблюдаться ограничения былых аристократических войн. Надо сказать, что во Второй мировой войне природа гитлеровского режима и поведение немцев в Восточной Европе (включая даже старую, ненацистскую германскую армию) во многом явились причиной этой демонизации.
Еще одной причиной такой жестокости стала совершенно новая черта войны — ее обезличенность. Убийства и увечья превратились в отдаленные бедствия нажатия кнопки или поворота рычага. Техника сделала жертвы войны невидимыми. Не стало врага, которого можно было рассмотреть через прицел винтовки или проткнуть штыком. На прицеле орудий Западного фронта находились не люди, а статистика — причем даже не реальная, а предполагаемая статистика, как показал «подсчет потерь» противника во время американо-вьетнамской войны. Далеко внизу под брюхом бомбардировщика [62] находились не люди, которым суждено быть сожженными заживо или лишенными крова, а только цели. Застенчивые молодые военные, которые, безусловно, не смогли бы всадить штык в живот какой-нибудь беременной крестьянке, не испытывали угрызений совести, сбрасывая снаряды на Лондон и Берлин или атомную бомбу на Нагасаки. Трудолюбивые немецкие бюрократы, которые наверняка пришли бы в ужас, если бы их лично заставили отправлять на смерть несчастных евреев, спокойно составляли железнодорожные расписания для регулярного отправления «поездов смерти» в польские концентрационные лагеря, не испытывая при этом чувства личной причастности. Величайшими жестокостями нашего столетия стали обезличенные жестокости дистанционных решений, особенно когда они могли быть оправданы печальной производственной необходимостью.
Так мир приучился к принудительному изгнанию людей и их уничтожению в астрономических масштабах — явлениям столь непривычным до этого, что для них пришлось придумать новые слова, такие как «апатрид» (лицо без гражданства) и «геноцид». Первая мировая война привела к истреблению турками до сих пор точно не установленного числа армян (самая распространенная цифра — 1,5 миллиона), что можно считать первой в новейшее время попыткой уничтожения целого народа. Впоследствии произошло более известное массовое истребление нацистами около 5 миллионов евреев — о достоверности этой цифры тоже до сих пор идут споры (Hilberg, 1985). В результате одной только Первой мировой войны и русской революции с насиженных мест были сорваны миллионы людей, ставшие беженцами или жертвами столь же масштабных принудительных «обменов населения» между странами. В общей сложности 1,3 миллиона греков были репатриированы в Грецию, главным образом из Турции, 400 тысяч турок высланы в государство, которое заявляло на них права, около 200 тысяч болгар переселены на сократившуюся в размерах историческую родину; помимо этого, 1,5 или 2 миллиона российских подданных, спасавшихся от русской революции или воевавших на стороне побежденных во время гражданской войны, оказались лишенными родины. Главным образом по этим причинам, а не из-за бегства спасавшихся от геноцида 320 тысяч армян был изобретен новый документ для тех, кто во все более бюрократизирующемся мире не имел бюрократических оснований для проживания ни в одной стране, — «нансеновский паспорт» Лиги Наций, названный в честь великого норвежского исследователя, избравшего своей второй профессией помощь обездоленным. По приблизительным подсчетам, за 1914–1922 годы в мире появилось от 4 до 5 миллионов беженцев.
Однако этот первый поток выброшенных за борт людей был несопоставим с потоком беженцев Второй мировой войны ни по численности, ни по бесчеловечности обращения с ними. Подсчитано, что к маю 1945 года в Европе находилось около 40,5 миллиона принудительно перемещенных лиц, не считая [63] насильственно угнанных на работу в Германию, и немцев, бежавших от наступающих советских войск (Kulischer, 1948, р. 253–273). Около 13 миллионов немцев были изгнаны с территорий Германии, аннексированных Польшей и СССР, а также из Чехословакии и районов Юго-Восточной Европы, в которых они издавна проживали (Holborn, p. 363). Их приняла новая Федеративная Республика Германия, предложившая дом и гражданство любому вернувшемуся немцу, так же как новое государство Израиль предложило право на репатриацию любому еврею. Когда, кроме эпохи массового бегства людей, государства могли серьезно делать подобные предложения? Из 11 332 700 «перемещенных лиц» разных национальностей, обнаруженных в Германии армиями победителей в 1945 году, 10 миллионов вскоре вернулись к себе на родину, хотя половина из них была вынуждена сделать это вопреки своему желанию (Jacobmeyer, 1986).
Однако существовали не только европейские беженцы. Деколонизация Индии в 1947 году породила 15 миллионов беженцев, вынужденных пересекать новые границы между Индией и Пакистаном в обоих направлениях, не считая 2 миллионов, убитых во время волнений среди гражданского населения, сопровождавших деколонизацию. В результате корейской войны (еще одного побочного следствия Второй мировой войны) появилось около 5 миллионов корейских беженцев. После создания Израиля (что тоже явилось последствием Второй мировой войны) около 1,3 миллиона палестинцев было зарегистрировано Ближневосточным агентством ООН по делам палестинских беженцев; в свою очередь, к началу 1960-х годов 1,2 миллиона евреев мигрировали в Израиль, большей частью также в качестве беженцев. Одним словом, глобальная катастрофа, вызванная Второй мировой войной, без преувеличения стала самой массовой в истории человечества. Не менее трагическим последствием этой катастрофы является то, что человечество научилось жить в таком мире, где убийства, насилие и массовое изгнание стали повседневностью, на которую мы просто не обращаем внимания.
Тридцатилетие, прошедшее со времени убийства австрийского эрцгерцога в Сараеве до безоговорочной капитуляции Японии, следует считать столь же разрушительным периодом, каким для Германии семнадцатого века стала Тридцатилетняя война. И Сараево — первое Сараево, — безусловно, стало началом всеобщей эпохи катастроф и кризисов в мировой истории, что является предметом рассмотрения настоящей и последующих четырех глав. Тем не менее поколениям, живущим после 1945 года, тридцатилетняя война не оставила по себе память того же рода, как ее более локальная предшественница семнадцатого века.
Это произошло отчасти оттого, что непрерывной эпохой войн она представляется лишь историку. Для тех, кто ее пережил, то был опыт двух различных, хотя и связанных между собой войн, разделенных относительно [64] мирным межвоенным периодом, составившим от 13 лет для Японии (чья вторая война началась в 1931 году в Маньчжурии) до 23 лет для США (которые не вступали во Вторую мировую войну вплоть до декабря 1941 года). Так произошло еще и потому, что каждая из этих войн имела свою собственную историческую природу и характер. Обе стали кровавыми бойнями, не знавшими аналогий, оставив в памяти ужасы «технического» истребления людей, наполнявшие дни и ночи следующих поколений: отравляющие газы и воздушные бомбардировки после Первой мировой войны, грибообразное облако атомного взрыва — после Второй. Обе войны закончились социальным крахом и (как мы увидим в следующей главе) революциями на обширных территориях Европы и Азии. Обе оставили воюющие стороны истощенными и ослабленными, за исключением США, которые вышли из обеих войн, не только не понеся потерь, но обогатившись и став экономическим владыкой мира. И все же насколько разительно различие между этими войнами! Первая мировая война ничего не решила. Те надежды, которые она породила — на мирное сосуществование народов под руководством Лиги Наций, на возрождение мировой экономики образца 1913 года и даже (среди тех, кто приветствовал русскую революцию) на свержение мирового капитализма в течение нескольких лет и даже месяцев поднявшимися угнетенными массами, — все эти надежды были вскоре развеяны. К прошлому не было возврата, будущее постоянно откладывалось, настоящее оказалось горьким и мучительным, за исключением нескольких недолгих лет в середине 192о-х годов. Вторая мировая война, напротив, способствовала решению многих вопросов, по крайней мере на несколько последующих десятилетий. Острые социальные и экономические проблемы, присущие капитализму «эпохи катастроф», казалось, сгладились. Экономика западного мира вступила в золотой век, западная политическая демократия, опираясь на небывалый рост жизненного уровня, демонстрировала свою прочность, война была изгнана в страны третьего мира. С другой стороны, выяснилось, что революция также нашла пути для развития. Прежние колониальные империи прекратили существование или находились на грани исчезновения. Союз коммунистических стран, объединившихся вокруг СССР, теперь превратившегося в сверхдержаву, казалось, мог бросить вызов Западу в экономическом соревновании. На поверку все это оказалось иллюзией, но рассеиваться она начала не ранее 1960-х годов. Насколько нам теперь известно, стабилизировалась даже международная обстановка, хотя в то время ситуация выглядела несколько иначе. В отличие от первой послевоенной эпохи, бывшие враги — Германия и Япония — вновь интегрировались в западную экономику, а новые враги США и СССР — так и не дошли до открытой схватки.
Даже революции, которыми закончились обе войны, были совершенно различными. Социальные потрясения после Первой мировой войны были [65] порождены отвращением к тому, что большинство современников считало бессмысленной бойней. Эти революции носили антивоенный характер. Революции, произошедшие после Второй мировой войны, возникли на волне народной борьбы против общего врага — Германии, Японии, т. е. против империализма. Эти революции, как бы ни были они кровопролитны, их участники считали справедливыми. Но с точки зрения историка оба типа послевоенных революций, как и обе мировые войны, можно рассматривать как единый процесс. К этому предмету мы теперь и обратимся.

о  книге

ERIC HOBSBAWM
AGE OF EXTREMES
The Short Twentieth Century 1914-1991
 
ЭРИК ХОБСБАУМ
ЭПОХА КРАЙНОСТЕЙ
Короткий двадцатый век 1914-1991
 
ИЗДАТЕЛЬСТВО НЕЗАВИСИМАЯ ГАЗЕТА
УДК 94 ББК 63.3(0) Х68
Eric Hobsbawm
Age of Extremes
The short twentieth century
1914 — 1991
Copyright © Eric Hobsbawm 1994

Перевод с английского
Нарышкиной Е. М. («Предисловие», «Двадцатый век: взгляд с птичьего полета», гл. I  XIII),
Никольской А. В. (гл. XIV  XIX, подписи к иллюстрациям)
Научный редактор Захаров А. А.
Художник Черногаев Д. Д.

Хобсбаум Эрик
Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век (1914 — 1991). — М.: Издательство Незави­симая Газета, 2004. — 632 с., ил. — (Серия «История великих цивилизаций»).
ISBN 5-86712-162-3

Известный историк Эрик Хобсбаум посвятил эту книгу «короткому двадцатому ве­ку» — периоду между 1914 и 1991 годами, когда в мировой истории произошли грандиоз­ные события, навсегда изменившие жизнь человеческого сообщества, — от Первой миро­вой войны и русской революции до распада СССР.
© Издательство Независимая Газета, 2004
© Нарышкина Е. М., перевод на русский язык, 2004
© Никольская А. В., перевод на русский язык, 2004

СОДЕРЖАНИЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ .............................................................................................................................. 7
Двадцатый век: взгляд с птичьего полета ........................................................................ 11
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. «Эпоха катастроф»
Глава первая. Эпоха тотальной войны ............................................................................. 31
Глава вторая. Мировая революция ................................................................................... 66
Глава третья. Погружение в экономическую пропасть .................................................. 97
Глава четвертая. Отступление либерализма .................................................................. 122
Глава пятая. Против общего врага .................................................................................. 157
Глава шестая. Искусство 1914 — 1945 годов ................................................................ 195
Глава седьмая. Конец империй ....................................................................................... 217
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. «Золотая эпоха»
Глава восьмая. «Холодная война» .................................................................................. 245
Глава девятая. Золотые годы ........................................................................................... 278
Глава десятая. Социальная революция 1945 — 1990 годов ......................................... 310
Глава одиннадцатая. Культурная революция ................................................................ 343
Глава двенадцатая. Третий мир ....................................................................................... 368
Глава тринадцатая. «Реальный социализм» ................................................................... 397
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Времена упадка
Глава четырнадцатая. «Десятилетия кризиса» .............................................................. 429
Глава пятнадцатая. Третий мир и революция ................................................................ 460
Глава шестнадцатая. Крах социализма ........................................................................... 489
Глава семнадцатая. Конец авангарда - искусство после 1950 года ............................. 527
Глава восемнадцатая. Маги и их ученики: естественные науки
во второй половине двадцатого века .............................................................................. 549
Глава девятнадцатая. На пути к третьему тысячелетию .............................................. 586
Библиография .............................................................................................................................. 615

[1] Мегаломания — мания величия (примеч. пер.).
[2] Формально по Версальскому договору мир был заключен только с Германией. Различные парки и загородные королевские дворцы дали названия другим мирным договорам: Сен-Жермен с Австрией, Трианон — с Венгрией, Севр — с Турцией, Нейи — с Болгарией.
[3] Гражданская война в Югославии, сепаратистские волнения в Словакии, выход Прибалтий­ских республик из бывшего СССР, конфликт между Венгрией и Румынией по поводу Трансильвании, сепаратизм в Молдове (Молдавии, бывшей Бессарабии), закавказский национализм — та­ков неполный перечень проблем, которых не существовало до 1914 года, поскольку для этого не было причин.
[4] На Аландских островах, расположенных между Финляндией и Швецией и являющихся ча­стью Финляндии, жило исключительно шведскоговорящее население, в то время как в только что обретшей независимость Финляндии агрессивно насаждался финский язык. Для присоеди­нения островов к Швеции Лига Наций разработала схему, которая гарантировала исключитель­ное использование шведского языка на их территории и защищала их от нежелательной иммиграции с материковой части Финляндии.
[5] «Державы оси» — коалиция, возглавляемая Германией, Италией и Японией, противостоявшая союзникам во Второй мировой войне. Была заключена серия соглашений между Германией и Италией, сопровождавшаяся провозглашением «оси», связывающей Рим и Берлин (25 октября 1936 года), а затем германо-японским антикоминтерновским пактом, направленным против СССР (примеч. пер.).

Интернет версия данной статьи находится по адресу: http://www.situation.ru/app/j_art_1150.htm 
Copyright (c) Альманах "Восток"