Эрик Хобсбаум (Eric John Ernest Hobsbawm) - ЕВРОПЕЙСКАЯ КУЛЬТУРА И МАРКСИЗМ: XIX—XX века

"РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ЗАКОНЧИЛАСЬ, БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


Эрик Хобсбаум

Эрик Джон Эрнест Хобсбаум (англ. Eric John Ernest Hobsbawm; 9 июня 1917, Александрия — 1 октября 2012, Лондон) — британский историк-марксист, наиболее известный работами о «долгом XIX веке» («Эпоха революций: Европа 1789—1848», «Эпоха капитала: Европа 1848—1875» и «Век империй: Европа 1875—1914») и «коротком XX веке» («Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век 1914—1991»), теоретик и критик национализма.


ЕВРОПЕЙСКАЯ КУЛЬТУРА И МАРКСИЗМ: XIX—XX века
                  

1. Регион распространения марксизма
2. Периодизация эпохи II Интернационала
3. Влияние марксизма на идеологии и движения
4. Влияние марксизма на интеллигенцию
5. Отношении между марксизмом и немарксистской культурой
6. Марксизм и культурный авангард


Обычно в истории марксизма сфера исследования определяется методом исключения: она разграничивается теми, кто не является марксистами, — такой категорией людей, в которую входят или марксисты-доктринеры, или явные антимарксисты, склонные к тому, чтобы, опираясь на политические и идеологические критерии, максимально расширить эту сферу.

Даже наиболее всеохватывающие и универсальные историки придерживаются четкого разделения на “марксистов” и “немарксистов”; при этом, обращая внимание на первых, они готовы включить в эту категорию самое большее число “марксистов” всевозможных оттенков. И действительно, такое разграничение необходимо, так как если бы его не было, то специальная история марксизма не имела бы основания для существования и, пожалуй, оказалась бы невозможной. Однако эти историки часто понимают историю марксизма только как историю развития собственно марксистской идеологии и споров в рамках последней, не учитывая всего ареала “распространения” марксизма, ареала достаточно значительного, хотя и определяемого с трудом. Сейчас этот ареал не может игнорироваться историками современного мира, а также рассматриваться как что-то отличное и отделенное от марксистских движений.

Ведь историю “дарвинизма” нельзя ограничивать учеными-дарвинистами и несколькими биологами; эта история обязательно  должна  также  анализировать, хотя  бы как нечто второстепенное, использование дарвинистских идей, метафор или же просто выражений, вошедших в интеллектуальный мир люден, которые никогда не изучали фауну Галапагосских островов, или точные модификации, внесенные современной генетикой в теорию естественного отбора. Точно так же влияние Фрейда распространено далеко за пределы различных психоаналитических школ, с их противоречиями и контрастами; распространяется оно и на многих из тех, кто, возможно, не прочел ни одной строчки, написанной основателем психоанализа.

Маркс, так же как Дарвин и Фрейд, входит в тот узкий круг мыслителей, чьи идеи тем или иным образом составляют общую культуру современного мира. Что касается марксизма, то его влияние на культуру начало ощущаться приблизительно в эпоху II Интернационала.


1. Регион распространения марксизма

Грандиозный рост социалистических и рабочих движется, связанных с именем Карла Маркса, был отмечен в последнее двадцатилетие XIX века, определив широкое распространение теорий самого Маркса (или тех, которые считались таковыми) как внутри, так и за пределами этих движений, Внутри этих движений “марксизм” (о происхождении и развитии этого термина смотри то, что написал Гаупт [1] ) соперничал с другими левыми идеологиями н в разных странах, по крайней мере официально, занял их место. С внешней стороны, роль “социального вопроса” и растущее влияние социалистических движений привлекали повышенное внимание к идеям Маркса, оригинальность мышления и глубокая интеллектуальность которого не подвергались сомнению, а имя его все чаще отождествлялось с социализмом.

Несмотря на попытки, делавшиеся в пылу полемик, доказать, что Маркса легко опровергнуть и что он сказал не больше, чем первые социалисты и критики капитализма (или что он их широко плагиировал), наиболее серьезные ученые-немарксисты редко допускают такие элементарные ошибки [2] . В определенных рамках анализ Маркса был даже использован, чтобы дополнить немарксистский анализ; так, некоторые английские экономисты в 80-е годы прошлого века, сознавая ограниченность ортодоксальной мальтузианской теории по вопросу о безработице, проявили, в общем, положительный интерес к теории Маркса о “резервной армии труда” [3]. Конечно, незаинтересованный подход к этой области мог быть без большого труда осуществлен в странах, подобных Англии, где рабочее движение в тот период было довольно незначительным. Там же, где рабочее движение являлось более мощным, возникла крайняя необходимость бороться с ним, прибегая к тяжелой артиллерии академических интеллектуалов, или же ощущалась чрезвычайная потребность понять характер и при чины той притягательной силы, которой это движение обладало. В середине и конце 90-х годов эта потребность в отдельных странах, особенно в Германии и Австрии, порождает такие весьма ценные научные работы, как “Конец Марксовой системы” Бём-Баверка (1896), “Хозяйство и право согласно материалистическому пониманию истории” Рудольфа Штаммлера или “Рабочий вопрос” Генриха Геркнера (1896) [4].

Третья форма влияния марксизма за пределами социалистических и рабочих движений сказывалась в работах тех ученых-полу марксистов и экс-марксистов, которых становилось все больше и больше после “кризиса марксизма”, имевшего место к концу 90-х годов прошлого века. В этот период мы наблюдаем явление, довольно часто встречающееся в марксизме, как промежуточном этапе интеллектуальной и политической эволюции многих людей, и. как мы знаем, редко кто прошел этот этап без каких-либо последствий для себя. Чтобы представить себе то влияние, которое оказало на интеллектуальную и культурную жизнь эпохи первое поколение экс-марксистов последнего двадцатилетия XIX века, достаточно вспомнить таких людей, как Кроче и Джентиле в Италии, Струве, Бердяев и Туган-Барановский в России, Зомбарт и Михельс в Германии, а в области неакадемической — Бернард Шоу в Англии. К эксмарксистам нужно отнести и тех — их становилось все больше, — которые, подобно многим немецким иптеллектуалам-“ревизиоиистам”, даже если и были против разрыва связей с марксизмом, имели склонность отойти от теории, все более разрабатываемой как весьма определенная ортодоксия, а также и тех. которые, не будучи марксистами, были увлечены отдельными аспектами идей Маркса преимущественно потому, что они приближали их к социалистической левой.

В большей или меньшей степени эти формы распространения марксизма можно обнаружить в рассматриваемый период повсюду, где развивались социалистические и рабочие движения, то есть в большей части Европы и в отдельных районах других континентов, население которых почти полностью или в основном состояло из европейских иммигрантов. Другими словами, можно сказать, что следы этих форм не отмечались вне границ распространения таких движений, за исключением, быть может, второстепенных, как в Японии [5]. Нет доказательств марксистского влияния на дореволюционные движения, возникшие в Индии около 1914 года, несмотря на влияние групп интеллигентов не только английских, но и русских, хотя в силу своей социальной основы бенгальские террористы к 1914 году оказались очень восприимчивыми к марксизму. Следы влияния марксизма не могут быть обнаружены ни в исламском мире, ни в Африке, за Сахарой, ни в Южной Америке, за исключением южного конуса, отличительной чертой которого была значительная европейская иммиграция. Поэтому в нашем исследовании мы можем не принимать во внимание эти районы.

Распространение марксизма тем не менее было особенно значительным и всеобщим в отдельных европейских странах, в частности в тех, на всей социальной мысли которых независимо от политических связей с социалистическим и рабочим движениями лежал, если можно так сказать, отпечаток влияния Маркса. Что касается этих стран, то Маркс не столько представлял опасность для оформленных буржуазных идеологий (чаще всего не существовавших), сколько был одним из основных “отцов-основателей” политической и социальной теории, на которую необходимо ссылаться при любом анализе общества и его изменений. В данном случае речь идет о многих странах Восточной Европы, начиная с царской России, в которых в этот период было нельзя игнорировать учение .Маркса, превратившееся с тех пор в составную часть интеллектуальной жизни. Само собой разумеется, это не значит, что все те, кто в той или иной мере испытал влияние Маркса, рассматривались или могут рассматриваться марксистами в каком-либо специфическом смысле.


2. Периодизация эпохи II Интернационала

Даже если отрезок времени, о котором здесь идет речь, охватывает чуть больше четверти века, его нельзя считать недифференцированным. Действительно, мы должны различать в нём, по крайней мере, три периода. Первый период, включающий в себя 80-е годы и начало 90-х годов, характеризуется прежде всего возникновением ряда рабочих и социалистических партий, придерживавшихся в большей или меньшей мере марксистской ориентации, а затем — и это важно — их большим скачком в течение первых пяти-шести лет существования Интернационала. Но что особенно было важно в данный период, так это не организационная, избирательная или профсоюзная сила развернувшегося движения (даже если в некоторых случаях она и была очень значительной), а неожиданность его возникновения на политической арене соответствующих стран и в мировом масштабе (благодаря таким начинаниям, как празднование 1 Мая), а также та впечатляющая волна надежд, иногда утопических, которая захватила рабочий класс и, по-видимому, подтолкнула само это движение. Капитализм переживал кризис, и его крах казался неизбежным, хотя это явление и не всегда было понято и проанализировано в какой-либо специфической форме. Как проникновение марксизма в рабочие движения — немецкая социал-демократическая партия официально приняла марксизм в 1891 году,  так и его распространение, с положительными или отрицательными последствиями, вне самих движений во многих странах шли с необычайным успехом.

Второй период можно датировать серединой 90-х годов, тем временем, когда стало очевидно, что развитие капитализма приняло мировой масштаб. В тех странах, где уже существовали массовые социалистические и рабочие движения, они продолжали быстро развиваться, несмотря на некоторые колебания и отливы. Возникали также массовые или другие движения, организованные на более или менее постоянной основе. Однако там, где подобные движения были легальными, становилось все более ясным, что их непосредственной целью была не революция, не коренное преобразование общества. “Кризис марксизма” [6], который посторонние наблюдатели начали отмечать в основном с 1898 года, не был преодолен в дискуссии — в “ревизионистской” дискуссии — о значении для марксизма того факта, что капитализм был еще жизнедеятельным и процветал. Кризис этот даже затянулся из-за того, что появились группы, чьи интересы сильно отличались от тех, которые еще недавно казались единственным источником социализма: вспомним о расколах внутри русского, польского и австрийского движений. Все это глубоко изменило как характер споров внутри самого марксизма и социалистических движений, так и влияние марксизма вне этих движений.

Русская революция 1905 года открывает третий период, конец которого можно отнести к 1914 году- Этот период характеризуется ростом широких массовых движений — сначала под влиянием революции 1905 года, а затем под воздействием рабочей агитации накануне первой мировой войны, чему сопутствовало оживление деятельности левого революционного крыла как внутри марксистских движений, так и вне их (революционный синдикализм). Продолжали увеличиваться и масштабы организованных массовых рабочих движений: между 1905 и 1913 годами число членов социал-демократических профсоюзов в странах, связанных с Амстердамским Интерсиндикалом, возросло примерно вдвое, с трех до почти шести миллионов [7]; в то же время социал-демократы во многих странах стали самой многочисленной из тогдашних партий, собрав от 30 до 40% голосов в Германии, Финляндии и Швеции.

Конечно, интерес к марксизму возрастал и за пределами социалистических движений. Мы можем заметить по этому поводу, что в журнале Макса Вебера “Архив фюр социальвиссеншафт унд социальполитик” были напечатаны между 1900 и 1904 годами только четыре статьи на эту тему, в период же между 1905 и 1908 годами таких статей было уже 15, а в Германии докторских диссертаций о социализме, о рабочем классе и на подобные темы в 90-е годы было в среднем две-три, в период между 1900 и 1905 годами — четыре, в 1905— 1907 годы — 10,2 и в 1909—1912 годы — 19,7 [8]. В этот период революционное движение отождествлялось не только с марксизмом: в годы перед первой мировой войной конкуренцию марксизму составили революционный синдикализм и другие более или менее определенные формы рибелизма. (Тенденции к политическим восстаниям. — Прим. ред.)  В итоге влияние марксизма как на потенциальных сочувствующих, так и на противников оказалось очень сложным и трудно определимым. Можно сказать, что это влияние в той или иной форме получило более широкое распространение, чем в прошлом, благодаря работам не только экс-марксистов, но и тех, кто пытался определить свою позицию по отношению к марксизму.
  

3. Влияние марксизма на идеологии и движения

Если мы хотим определить с наибольшей точностью влияние марксизма в этот период, то. кроме простого и попятного факта политического существования социалистических и рабочих партий, мы должны рассмотреть две другие большие переменные величины. Мы должны определить, в какой мере сами эти партии были марксистскими и в какой мере марксизм мог привлечь ту прослойку, которая больше, чем какая-либо другая, интересуется теориями, то есть интеллигенцию.

Что касается первой проблемы, то рабочие движения могут быть классифицированы следующим образом: а) официально отождествляющие себя с марксизмом или стремящиеся стать такими; б) связанные с другими идеологиями социалистического типа, имеющие революционный или аналогичный характер; в) по существу, несоциалистические. Говоря в общих чертах, большая часть партий — членов II Интернационала во главе с немецкой социал-демократией принадлежала к первому типу, хотя следует иметь в виду, что гегемония марксизма сочеталась в них с наличием многих других идеологических течений. Однако в отдельных движениях, например французском, доминировали более старые местные революционные традиции, некоторые из них были едва затронуты марксистским влиянием. В одних странах в этих партиях имело значительный перевес левое социалистическое крыло, и других оно конкурировало с иными идеологиями и движениями.

Во всяком случае, среди конкурирующих идеологий левого крыла (исключение должно быть сделано для некоторых идеологий по преимуществу националистического характера) для влияния марксизма существовали значительные возможности. Отчасти (помимо особых противоречащих причин) это объяснялось символическим значением крупнейшего теоретика социализма, объединяющим фактором его личности, но прежде всего тем, что теоретический анализ недостатков общества в идеологиях левого крыла был очень мало разработан как применительно к идеям о путях, ведущих к революции, так и по отношению к представлениям — довольно неопределенным, если они вообще существовали, — о строительстве будущего послереволюционного общества. Интересующне нас здесь идеологии, кроме идеологий, имеющих принципиально национальный характер (первые в свою очередь в какой-то степени проникли в марксизм), — это анархизм н революционный синдикализм, который частично вытекает из последнего; народнические тенденции, а также, конечно, якобинско-радикальная традиция, в частности в своей революционной форме. Но некоторое внимание следует уделить и тому реформистскому социализму, сознательно немарксистскому, начиная с середины 90-х годов основным интеллектуальным центром которого было “Фабианское общество” в Англии. Это движение имело ограниченный характер, но ему на международной арене предстояло сыграть значительную роль не только благодаря отдельным иностранцам, жившим недолгое время в Англии, среди которых, в частности, должен быть упомянут Эдуард Бернштейн, но и благодаря культурным связям между Англией и такими странами, как Скандинавские или Голландия. Во всяком случае, хотя распространение фабианства и представляет интерес, в данном случае можно говорить о нем как об очень ограниченном явлении, не требующем здесь подробного анализа. [9]

Якобинская радикальная традиция в основном оставалась вне марксизма даже тогда, когда — и, быть может, именно поэтому — ее наиболее революционные представители, по-видимому, были весьма склонны воздать долг великому революционному имени и идентифицироваться с делом, связанным с марксизмом. Во всяком случае, из этого вытекает странное явление неширокого распространения марксизма во Франции. Вплоть до 30-х годов нашего века многих из наиболее известных интеллигентов Французской коммунистической партии нельзя было всерьез рассматривать как марксистов-теоретиков, хотя в большинстве своем они стали считать себя таковыми. Идеологический журнал партии “Пансэ”, основанный в 1938 году, все еще сохраняет подзаголовок “Журнал современного рационализма”. Напротив, анархизм, несмотря на известную вражду между Марксом и Бакуниным, широко применял марксистский анализ, хотя и существовали некоторые специфические противоречия между двумя движениями. Это не должно нас удивлять, если мы вспомним, что вплоть до исключения анархистов из Интернационала в 1896 году (а в некоторых странах и позже) нельзя было пронести внутри революционною движения четкую линию, разделяющую анархистов и марксистов: и те и другие были выразителями одной и той же революционной концепции надежды.

Теоретические расхождения между ортодоксальным марксизмом и революционным синдикализмом были большие. Ведь революционный синдикализм отвергал в марксизме не только его представление об организации и государстве, но и всю систему исторического анализа, отождествлявшуюся с Каутским, а эту систему революционные синдикалисты рассматривали как исторический детерминизм, если не как фатализм, в теории и как реформизм на практике. Следует сказать, что революционный синдикализм в какой-то мере притягателен для интеллигентов, склонных к идеологизированию; во всяком случае, они, особенно наиболее молодые, находились под марксистским влиянием, и прежде всего потому, что многие из них были в прошлом марксистами. Так, один английский молодой исследователь-бунтарь достаточно естественно определил теорию Сореля как “неомарксистскую”, поставив себя вне европейских школ [10]. На самом деле протест революционных синдикалистов был направлен не столько против самого марксистского анализа, сколько против “эволюционизма” и “натуралистических и позитивистских наростов”, с помощью которых, как говорил молодой Грамши [11] в 1917 году, социал-демократия фальсифицировала марксизм, или же против курьезного смешения Маркса с Дарвином, Спенсером и другими мыслителями-позитивистами, что часто выдавалось за марксизм. Действительно, на Западе большинство марксистов первого поколения (например, те, кто родился около 1860 года) исходило из других идеологических позиций; другими словами, марксизм для них, как новая и оригинальная теория, был одной из теорий левого радикального крыла, отличаясь только чуть большим радикализмом и специфическим отождествлением с пролетариатом.

Совсем другое положение сложилось в Восточной Европе, где (хотя здесь нужно сделать частичное исключение для национализма) марксизм гораздо глубже укоренился, так как в нем нашли объяснение социальные изменения, происходившие в течение XIX века. Не имевший вначале силы, он получил распространение в России и затем в других странах Восточной Европы благодаря влиянию русской интеллигенции еще до того, как в :этих странах можно было говорить о настоящих рабочих движениях, и, безусловно, до того, как там сформировался рабочий класс н появились буржуазные идеологии, имевшие какое-либо значение. Если в России у Маркса достаточно быстро появился относительно широкий круг читателей, то это произошло потому, что здесь была прослойка интеллигентов, не обязательно сторонников социальной революции. Но эти интеллигенты признавали и использовали в своих теориях самый глубокий анализ и наиболее эффективную критику капиталистического хозяйства, которое стало появляться в России; они выступали против этого хозяйства и хотели избежать или уничтожить его, но прежде всего они пытались его понять.

Первыми русскими марксистами были народники, но не следует забывать определенного числа “академических экономистов, решительных антирадикалов, однако принимающих как терминологию, так и метод марксистского экономического анализа” [12] . Как самостоятельная идеология марксизм утвердился в России благодаря той концепции, что прогресс капитализма в этой стране исторически необратим и что он (капитализм) может быть побежден не внешними силами, которые не смогут ему противостоять (например, крестьяне), но силами, которые он сам порождает и которым предназначено похоронить его: значит, Россия, как и другие страны, должна пройти капиталистический путь развития.

Следовательно, марксизм в России, как это ни парадоксально, кроме того, что он явился альтернативной теорией по отношению к антикапиталистической революционной позиции народников (они, во всяком случае, восприняли многие моменты именно марксистского анализа капитализма), предложил также определенное объяснение исторической миссии капитализма — подход весьма необычный в общей идеологической атмосфере страны. Марксизм, таким образом, стал основой для курьезного явления “легальных марксистов”, которые выдвинули на первый план положительные исторические достижения капитализма, отказавшись развенчать его. Короче говоря, в конце XIX и начале XX века небольшая группа ученых, которые, если бы они жили в Центральной или Западной Европе, а не в России, в большей мере чувствовали; бы себя в своей тарелке, назвавшись либералами, нежели  марксистами, пришла к чему-то вроде примирения с буржуазией [13]. Однако, как бы ни были различны позиции народников, марксистов и “легальных марксистов”, все три в целом группы разделяли взгляды на природу капитализма, вытекающие из работ Маркса и развитые на их основе. Если оставить в стороне незначительные попытки (вроде тех, которые делал Толстой) поставить в центр какой-либо формы критического анализа положение массы неграмотных крестьян, то надо признать, что русские левые, каковы бы ни были их программы и идеологии, в своем развитии находились под сильным влиянием Маркса.

Рабочие движения вне границ англосаксонского мира, какой бы размах они ни принимали, оставались по преимуществу несоциалистическими; здесь они были исключением, но получили значительное развитие в Англии, Австралии и в меньшей мере в Соединенных Штатах. Впрочем, и в этих движениях чувствовалось некоторое влияние марксизма, хотя и менее значительное, чем в континентальной Европе. Не следует, однако, недооценивать проникновения марксистского влияния в Новый Свет, связанного с массовой иммиграцией немцев, русских и представителей других стран, хотя это влияние представляло собой только идеологический компонент их культурного багажа [14]. То же самое можно сказать и о движении, оппозиционном и критическом по отношению к “большому бизнесу”, которое привлекло в Соединенные Штаты в период острой напряженности и социальных брожений небольшое число радикально настроенных интеллигентов, — в этот период они были особенно восприимчивы к социалистической критике капитализма или же по крайней мере интересовались ею. Здесь речь идет не только о Торстейне Веблене, не только о прогрессивных экономистах, но и о таких авторитетах, как Ричард Эли (1854—1943), который, “возможно, оказал на политическую экономию в Америке в период, необычайно важный для се развития, большее влияние, чем кто-либо другой”[15] . Поэтому Соединенные Штаты, несмотря на то, что там была недостаточно разработана самостоятельная марксистская мысль, стали важным центром распространения марксистских работ и их влияния. Это имело место как в регионе стран Тихого океана (Австралия, Новая Зеландия, Япония), так и в Англии, где в первое десятилетие нового века небольшие группы марксистских активистов рабочего движения получали большую часть нужной им литературы — произведения не только Маркса и Энгельса, но и Дицгена — от издателя Чарлза Г. Керра из Чикаго [16].
О
днако несоциалистические рабочие движения, по-видимому, были не очень обеспокоены опасностью интеллектуальной гегемонии доминирующих групп. Таким образом, представители этих движений не ставили перед собой задачи противостоять их влиянию в срочном порядке. В первом десятилетии века споры о социализме действительно являлись не такими острыми, как в предшествующее двадцатилетие. Этим объясняется тот факт, что, по существу, содержание споров в первые годы века в небольшой группе интеллектуалов Кембриджа, образовывавших клуб (тайный), известный под названием “Апостолы” (Г. Сиджвик, Бертран Рассел, Дж. И. Мур, Литтон Стречи, И. М. Форстер, Дж. М. Кейнс, Руперт Брук и др.), было неполитическим. Действительно, Сиджвик критиковал Маркса, а Бертран Рассел, находясь в 90-е годы на позициях, близких к фабианским, написал книгу о немецкой социал-демократии; справедливо также и то, что последние поколения студентов накануне 1914 года начали ориентироваться на социализм (хотя и не в его марксистской форме); но наиболее выдающийся из экономистов этого кружка, впоследствии активно проявивший себя и в политическом плане — речь идет о Дж. М. Кейнсе (1883—1946), — в этот период не только не интересовался Марксом и спором об экономической теории Маркса, но, по-видимому, его совсем не знал [17].


4. Влияние марксизма на интеллигенцию

Второй фактор, позволяющий нам оценить влияние марксизма в данный период, — это его привлекательность для интеллигенции среднего класса как группы независимо от размаха рабочих движений в разных странах. В эти годы существовали сильные рабочие движения, которые практически не имели в своей среде интеллигенции и ни в какой мере не привлекали ее; так было в Австралии (где, однако, существовало лейбористское правительство, находившееся у власти с 1904 года) — возможно, потому, что на этом континенте было мало интеллигенции. Так же и сильное рабочее движение в Испании, ни преимуществу анархическое, не смогло привлечь интеллигенцию своей страны. Но мы знаем и о существовании революционных марксистских организаций, ограниченных, по существу, рамками студенческих университетских кругов,  хотя в лучшие годы для II Интернационала это явление были достаточно редким, Во всяком случае, мы знаем, что в некоторые социалистические движения, как, например, русское, входили в основном интеллигенты—возможно, потому, что препятствия для возникновения массовых рабочих партий были в легальных условиях с трудом преодолимы. И в других странах, как, например, в Италии, социализм был весьма привлекателен для интеллигенции и университетских профессоров, по крайней мере в течение определенного периода.

В этом исследовании невозможно глубоко рассмотреть социологическую проблему интеллигенции  или решить вопрос, образует ли она слой, даже если эти проблемы широко обсуждались марксистами. Во всех  странах существовали группы мужчин (и в меньшей мере женщин), получивших университетское образование определенного тина, и вопрос в значительной степени  состоял в том, привлекателен ли для них социализм и марксизм. В спорах, которые велись в кругах немецкой социал-демократии, тех, кого мы сейчас определяем как “интеллектуалов”, обычно называли “Akademiker”, то есть людьми, получившими диплом о высшем образовании. По этому поводу необходимы два замечания.

Во многих странах среди людей одной профессии существовало довольно-таки четкое различие между тем, что в Германии именовалось “Kunst” (все искусства), и тем, что обозначалось как “Wissenschaft” (весь мир знания и науки), даже если представители и тон, и другой сферы рекрутировались из средних классов. Так, во Франции анархизм, который в 90-е годы привлекал значительное число “артистов” в самом широком смысле слова, практически не привлекал выходцев из университетов (universitaire). Здесь мы можем ограничиться; тем, что укажем на существование этого различия: глубоко проанализировать эту проблему мы не в состоянии. Ниже мы исследуем отношения между марксизмом и искусствами.

Надо также проводить различие между странами, где меньшинство интеллигенции занимало заметное положение в социалистических партиях и движениях, а ее большинство находилось вне партий и движений (например, в Германки и Бельгии), и теми странами, в которых термины “интеллигенты” и “левые интеллигенты” были почти равнозначны, по крайней мере это касалось молодых интеллигентов (как в России). Конечно, в руководстве большинства социалистических движений интеллигентам принадлежала заметная роль (Виктор Адлер, Трульстра, Турати, Жорес, Брантинг, Вандервельде, Люксембург, Плеханов, Ленин и др.), и из этих групп вышли почти все теоретики данных движений.

Работ, посвященных политическому поведению студентов и университетских преподавателей в этот период, немного, и еще меньше таких, в которых рассматривается широкий профессиональный слой, включающий в себя большую часть зрелых интеллигентов. Поэтому наша оценка привлекательности для этих групп социализма и марксизма может быть только индуктивной [18]. Все же. нам кажется, что можно утверждать, и притом достаточно обоснованно, что марксизм и социализм были весьма привлекательны лишь в немногих странах, находящихся, как правило, на периферии наиболее развитого капиталистического региона.

На Иберийском полуострове большая часть интеллигентов оставалась на радикальных и антиклерикальных позициях. Этим, возможно, объясняется тот факт, что представители “поколения 98 года”, сторонники обновления Испании после недавних военных поражений—Унамуно, Бароха, Маэцту, Ганивет, Валь-Инклан, Мачадо и др., — не были либералами, но не примкнули они и к социализму.

И в Англии интеллигенты по преимуществу являлись либералами того или иного направления; социализм их привлекал довольно мало. Некоторая склонность, если можно так сказать, к социализму отмечалась в достаточно второстепенной группе журналистского типа—“Новая женщина”,—группе женщин среднего класса, получивших образование и составлявших заметную часть “Фабианского общества” в 80-х и 90-х годах. Движение студентов-социалистов, довольно значительное, стало вырисовываться только накануне первой мировой войны. Многие из интеллигентов “Фабианского общества” принадлежали к новому слою лиц свободных профессий, которые “сами себя сделали” и были выходцами из рабочего класса, но прежде всего из среды мелкой буржуазии (Шоу, Вебб, Г. Дж. Уэллс, Арнольд Беннет) [19]. Действительно, наиболее интересный теоретик английских левых Дж. А. Гобсон был не социалистом-фабианцем, но либеральным прогрессистом, настолько близким к тенденциям континентальной Европы, что испытывал влияние Маркса (в своем “Развитии современного капитализма”) и сам в свою очередь оказывал влияние ил марксистов (своим “Империализмом”). Можно сделать вывод, что английские интеллигенты-марксисты как с точки зрения их численности, так и в культурном плане (за исключением Уильяма Морриса, к которому мы еще вернемся) не заслуживают особого внимания.

Французская революционная традиция, разумеется, оказала огромное влияние на интеллигентов этой страны, и так как она включала в себя автохтонный (местный) социалистический компонент, то влияние социализма чувствовалось, хотя часто только как временного символа левых взглядов (Михельс отметил, что в противоположность постоянной привязанности к социализму, проявлявшейся в аналогичных случаях в других странах, пять из шести депутатов-социалистов, избранных во Франции в 1893 году, в 1907 году не только отошли от социализма, но превратились в антисоциалистов) [20]. Частью буржуазной традиции был также и молодежный ультрарадикализм. Поэтому нетрудно найти у французских интеллигентов социалистические тенденции; а некоторые престижные учебные заведения, например Высшая нормальная школа, стали благодатной почвой для появления интеллигентов-социалистов; или же интеллигентов, рядящихся в социалистические  одежды; это явление отмечалось в начале 90-х годов, а особенно  во время “дела Дрейфуса”. Однако подлинное влияние Маркса,— как и влияние гедистской социалистической партии, апеллировавшей к Марксу, — было довольно ограниченным[21], и мы не можем сказать много о притягательности марксизма для французских интеллигентов в этот период. Действительно, до..1914 года переводы произведений Маркса и Энгельса на французский язык были весьма немногочисленны по сравнению с изданиями этих произведений на английском языке (включая книги, опубликованные в Америке, не говоря уже об изданиях на немецком, итальянском и русском языках) [22] .

Немецкие интеллектуальные и академические круги, несмотря на их либерализм в 1848 году, в 90-е годы были прочно связаны с империей Вильгельма II и вообще решительно настроены против социализма. Исключение составляли интеллигенты-евреи, из которых 20—30% , по недокументированной оценке Михельса 1907 года, симпатизировали социал-демократии [23]. Если в период между 1889 и 1909  годами, во французских университетах была написана  31 диссертация о социализме социал-демократии и Марксе, то за это же  время в немецком академическом сообществе, более многочисленном, таких диссертаций оказалось только 11 [24]. Марксизм и социал-демократия занимали все внимание немецких интеллигентов и академических кругов, но симпатий к себе не вызывали. Кроме того, подтвержденным фактом является то, что среди тех, кто приближался к социализму, по крайней мере, вплоть до 1914 года было больше представителей умеренных и ревизионистских тенденций, чем левых; например, организация немецких студентов-социалистов находилась среди знаменосцев ревизионизма. Поэтому понятно, что немецкая социал-демократическая партия являлась в основном пролетарской, пожалуй больше, чем какая-либо другая массовая  социалистическая партия [25]. Наконец, тот факт , что марксизм  был не очень привлекателен для немецких интеллигентов, нам кажется, подтверждается тем, что многие наиболее влиятельные теоретики самой социал-демократической партии были по происхождению иностранцами: Роза Люксембург —  родом из Польши, Каутский и Гильфердинг — выходцы  из Австро-Венгрии, Парвус — из России.

В малых северо-западных странах Европы—в Бельгии и в Скандинавских странах — возникли массовые рабочие партии, которые можно считать относительно большими и мощными и которые официально отождествляли себя с марксизмом (хотя в Бельгии многочисленная рабочая партия признавала наиболее старые местные традиции левых). В Скандинавских странах, как нам кажется, наибольший интерес к Марксу был в Дании, а не в Норвегии и Швеции. В Норвегии, за исключением нескольких медиков и протестантских пасторов, в большинстве случаев руководителями движения были рабочие. В Швеции, как, впрочем, и в остальных Скандинавских странах, рабочее движение (включая сюда и мощное движение в Финляндии) не могло похвастаться ни выдающимися теоретиками, ни тем, что внесло свой значительный вклад в дискуссии внутри самого Интернационала. В этих странах социализм (или анархизм) был более привлекателен для творческих кругов, но в целом в среде скандинавских интеллигентов социализм являлся чем-то вроде расширения границ левого крыла прогрессистского и демократического радикализма, типичного для этой части Европы. При этом особенно подчеркивалось то, что касалось реформы в области культуры и сексуальной морали. Если кто-либо может считаться типичным протагонистом левых теорий шведских интеллигентов, то это экономист Кнут Виксель (1851—1926), который был радикалом, республиканцем, атеистом, феминистом и неомальтузианцем, но никогда не примыкал к социализму.

Роль Голландии и Бельгии в европейской культуре этих лет, пожалуй, была большей, чем в любой другой период после XVII века. В Бельгийской рабочей партии, в основном пролетарской, значительную роль играли интеллигенты и представители университетов, принадлежавшие в большей своей части к рационалистическим академическим кругам Брюсселя: Вандервельде, Гюисманс, Дестре, Эктор Дени, Эдмонд Пикар и более левый де Брукер. Однако как сама партия. так и ее представители-интеллигенты в основном занимали правые позиции в международном движении и по сравнению со средним представителем международного движения могут считаться марксистами лишь приблизительно [26]. Итак, если бы не окружение Вандервельде и не время его деятельности, то стоило бы задать вопрос, считал ли он сам себя марксистом.

Как заметил Дж. Куль, “он вошел в социалистическое движение в эпоху, когда марксизм в его немецкой социал-демократической форме в такой степени являлся основой развития социализма и Западной Европе, что для каждого европейского социалиста, претендующего на роль социалистического лидера, особенно на международном уровне, было не только почти необходимым, но даже естественным принять преобладающую марксистскую схему и приспособить ее к собственному мышлению” [27].

И, добавим от себя, особенно в массовой партии в небольшой стране. В любом случае можно сказать, что влияние марксизма на бельгийских интеллигентов было не очень значительным.

Напротив, Голландия, хотя там и не существовало рабочего движения, сравнимого по своему политическому весу с бельгийским, являлась такой страной Западной Европы, где влияние социализма на интеллигентов, казалось, играло определяющую роль в плане культуры; одновременно и роль интеллигентов в рабочем движении была заметной. Так, очень часто голландскую социалистическую партию иронически называли партией студентов, протестантских пасторов и адвокатов. Правда, в конце концов, как и в партиях других стран, в ней стали преобладать квалифицированные рабочие, но давление, оказываемое традиционным делением страны на конфессиональные группы (кальвинистов и католиков, не считая большой группы неверующих), каждая из которых образовывала свой политический блок, что стирало деление на классы, в первое время оставляло меньше места для образования классовой партии, чем в других странах. И, по-видимому, это было также связано с усилившимся распространением светской культуры. Вначале новая партия опиралась в основном на два довольно-таки нетипичных сектора: сельскохозяйственных рабочих Фризии (они были территориально удалены и отличались национальной обособленностью) и резчиков алмазов в Амстердаме. В этом небольшом движении такие интеллигенты, как Трульстра (1860—1930), Фриз, ставший ведущим умеренным лидером партии, или Герман Гортер (1864—1927), известный литератор, возглавивший вместе с поэтессой Хенриеттой Ролаид-Гольст и астрономом А. Паннекуком (1873-1969) революционное левое крыло, сыграли необычайно яркую роль. Однако поражает не только то значение, которое имели интеллигенты в жизни партии, или же появление нескольких значительных исследователей-марксистов в области социальных наук (как криминалист В. Вонгер), но правде всего международное значение группы ультралевых голландских интеллигентов, которая, несмотря на существовавшие  аналогии и на связи с Розой Люксембург, не была затронута влиянием Восточной Европы. Другими словами, голландский феномен, хотя и ограниченных размеров, является скорее аномальным для общей перспективы Западной Европы.

Сильная австрийская социал-демократическая партия отличалась ярко выраженными качествами борца и ясным отождествлением себя с марксизмом, выразившимся в тесной личной дружбе ее лидера Виктора Адлера (1852-1918) и Энгельса. Действительно, Австрия оказалась единственной страной, где возникла марксистская школа с ярко выраженным национальным характером —австромарксизм. Габсбургская монархия была той сферой, в общей культуре которой присутствие марксизма неоспоримо и где социал-демократия имела для интеллигентов далеко не второстепенное значение. Однако идеология, выработанная ими, находилась под фатальным и сильным влиянием “национальной проблемы”, что в свою очередь определило судьбу монархии. Показателен тот факт, что австрийские марксисты первыми приступили к систематическому анализу этой проблемы [28]

Интеллигенты, принадлежавшие к национальностям, не имевшим внутри монархии автономии, как, например, чехи, чаще всего были склонны обнаруживать свой языковой национализм, а если они входили в состав ирредентных территорий, то в них проявлялся национализм тех стран, с которыми они стремились объединиться. Даже если они испытывали воздействие социализма, то в конце концов преобладал национальный элемент—как в случае “народных социалистов”, которые в конце 90-х годов вышли из австрийской социалистической партии, для того чтобы образовать чисто чешскую партию радикального и мелкобуржуазного толка. Другие же, хотя и полностью осознали значение проблематики, поставленной марксизмом, остались вне его влияния: один из выдающихся чешских интеллигентов этого периода, Томаш Масарик (1850—1937), завоевал мировую известность своими трудами о России и критикой марксизма.

Прежде чем говорить об интеллигентах двух главенствующих культур—немецкой и мадьярской,—нужно обратить внимание на  другое национальное меньшинство с довольно-таки анормальными чертами, на еврейское меньшинство, роль которого в рассматриваемый нами период существенна для понимания влияния марксизма в австро-венгерской монархии на культуру в широком смысле. Общей тенденцией еврейских меньшинств средних классов в Западной Европе была широко ими принятая культурная и политическая ассимиляция. Они становились английскими евреями, как Дизраэли, или французскими евреями, как Дюркгейм, итальянскими евреями и прежде всего немецкими евреями. В Австрии в 60-е и 70-е года практически все евреи, которые говорили по-немецки, считались немцами, то есть сторонниками единой и свободной Великой Германии; но отмежевание Австрии от Германской империи, появление политического антисемитизма к концу 70-х годов вместе с возросшей массовой иммиграцией евреев в направлении на Запад из Восточной Европы, еще не ассимилированных в культурном плане, и сами размеры еврейского сообщества—все эти элементы сделали прежнее положение невыносимым. В отличие от Франции, Великобритании, Италии и Германии австро-венгерские евреи были довольно многочисленным национальным меньшинством и представляли различные слои средних классов: от 8 до 10% населения Вены и от 20 до 25% населения Будапешта (1890— 1910). Положение интеллигентов-евреев—а евреи, несомненно, были наиболее заинтересованными энтузиастами реформы образовательной системы [29] —оказалось, таким образом, весьма своеобразным.

В Венгрии ассимиляция евреев активно продолжалась, и рамках политики мадьяризацин и горячо приветствовалась евреями, хотя они не могли быть полностью интегрированы. В определенном смысле их положение было сравнимо  с тем, которое сложилось позднее , в XX веке, ,у южноафриканских евреев: принятые как компонент  господствующей национальности по отношению к немадьярам (в Южной Африке - по отношению к небелым) они не могли  полностью идентифицироваться  с мадьярами из-за своей высокой концентрации и социальной “специализации”. По правде говоря , роль евреев в кругах венгерской  социал-демократии, не проявлявшей особого интереса  к теоретическим проблемам и действовашей в условиях умеренных репрессий, не была значительной. Однако в первом десятилетии XX века в студенческом движении мощные социал-революционные течения стали влиятельными, и это позволило евреям играть значительную роль и кругах венгерских левых после революции 1917 года. Однако показателен пример Дьердя Лукача (1885—1971), наиболее известного за границей венгерского марксиста: хотя он и был социалистом по крайней мере с 1902 года и общался с Эрвином Сабо (1877—1918), марксистом-интеллигентом, известным анархо-синдикалистом, но не проявлял ни малейшего интереса вплоть до 1914 года к теоретическим проблемам марксизма.

Австрийская часть габсбургской монархии отстранила евреев раньше и более явно. В отличие от мадьяр она располагала большим количеством интеллигентов -неевреев, говорящих по-немецки, и отсюда рекрутировала собственные высшие кадры для административного и университетского аппаратов  (две эти области деятельности часто совпадали). “Австрийская” экономическая “школа”, сложившаяся после 1870 года, состояла из ученых, среди которых—за исключением братьев Мизес — было мало евреев: Менгер, Визер, Бём-Баверк и более молодые Шумпетер и Хайек. Кроме того, пангерманский национализм, к которому примкнули многие евреи, кончил тем, что очень часто, если не всегда, приближался к антисемитизму [30]. В такой ситуации евреи остались без настоящего центра объединения и притяжения, где они могли бы проявить свою лояльность и политические устремления.

Социализм, таким образом, стал возможной альтернативой, которая и была выбрана Виктором Адлером, однако его примеру последовало меньшинство его молодых современников: вся же австрийская социал-демократия вплоть до 1938 года была верна идее Великой Германии. Другой альтернативой был сионизм — творение сверхассимилированного венского интеллигента Т. Герцля, — но его привлекательность была меньшей. Развитие мощного рабочего движения, прежде всего среди трудящихся, говорящих по-немецки, которое способно породить преданность и зажечь дух борьбы в широких массах, было несомненно, в какой-то мере привлекательным для интеллигентов; нельзя забывать и о том, что в Вене, как ни в каком другом месте, оно оказалось единственным массовым движением, враждебным антисемитской политике правящих партий. Несмотря на это, большинство австрийских интеллигентов-евреев не обратилось к социализму, а занялось интенсивной культурной деятельностью, в основе которой лежали личные отношения и которая часто кончалась бегством от политики или же выливалась в интроспективный анализ кризиса культуры. Имена, приходящие на ум, когда говоришь об австрийской культуре (прежде всего венской) данного периода, — это социалисты: Фрейд, Шницер, Карл Краус, Шёнберг, Малер, Рильке, Мах, Гофмансталь, Климт, Лоос, Музиль. Еще менее привлекателен социализм был для интеллигентов-католиков.

Вместе с тем в крупных городах, в частности в Вене и Праге, социал-демократия, то есть и интеллектуальном плане марксизм, стала неотъемлемой частью опыта молодых интеллигентов; сделать этот вывод нам позволяет живая картина среды венской образованной мелкой буржуазии (по преимуществу еврейской), нарисованной в повести Артура Шницлера “Дорога на простор” (1908). Этот факт объясняет, каким образом австрийская социал-демократия превратилась в садок для интеллигентов-марксистов и как в ее среде возникла группа “австромарксистов”: Карл Реннер, Отто Бауэр, Макс Адлер, Густав Экштейн, Рудольф Гильфердинг, а так же основатель марксистской ортодоксии Карл Каутский и  большая группа университетских преподавателей-марксистов (в австрийских университетах в отличие от германских они не подвергались систематической дискриминации). Среди последних вспомним Карла Грюнберга, Лудо М. Гартмана и Штефана Бауэра, основавших в 1893 году журнал, который позже получил название “Фиртельярсшрифт фюр социаль унд виртшафтсгешихте” и стал самым авторитетным в мире органом , посвященным вопросам экономической и социальной  истории, выходящим на немецком языке; впрочем, впоследствии он утратил свои первоначальные социалистические качества. Грюнберг на своей венской кафедре основал в 1910 году “Архив фюр ди гешихте дес социализмус унд дёр арбайтсрбевегунг” (более известный как “Грюнбергсархив”), который положил начало научному изучению социалистического, и в частности марксистского, движения. В свою очередь австрийская социал-демократия располагала необычайно активными органами печати, в которых находили чрезвычайно широкое освещение вопросы культуры; хотя она (социал-демократия) не очень ценила Шёнберга, все же она была одной из немногих организаций, которые помогали этому революционеру в музыке выжить как дирижеру рабочего хора.

По поводу Италии один американский писатель начала века заметил: “Возможно, что ни в какой другой стране нельзя найти такого числа социалистов среди весьма известных ученых, исследователей и писателей” [31]. Впрочем, часто подчеркивались как выдающаяся роль интеллигентов в итальянском социалистическом движении, так и , огромное влияние на них марксизма, по крайней мере в последние годы XIX века. В количественном отношении интеллигентов в социалистическом движении было не так уж и много — меньше 4% в 1904 году [32]. Несомненен также и тот факт, что в начале 90-х годов социалисты были в меньшинстве среди молодых буржуазных студентов. Однако в отличие от того, что наблюдалось в преподавательской и студенческой среде, по преимуществу консервативной, в австрийских и германских университетах, итальянский социализм часто распространялся (как в Турине) итальянскими прогрессивными университетскими кругами, весьма влиятельными как в академическом плане, так и в политическом (в то время как социализм французских университариев чаще следовал за движением, чем двигал его вперед). Во всяком случае, в отличие от социализма французских университариев, в тот период по преимуществу немарксистского, в Италии марксизм был настолько притягателен для интеллигентов, что некоторое время казался чем-то вроде приправы, которой сдабривался, в основном антиклерикальный, эволюционистский, позитивистский культурный салат итальянских средних классов. Речь в данном случае шла не только о мятежном движении молодых; среди тех,, кто примыкал к итальянскому марксистскому социализму, мы найдем зрелых и популярных людей: Антонио Лабриола родился в 1843 году. Ломброзо — в 1836 году, писатель Де Амичис — в 1846, а типичное поколение руководителей Интернационала родилось между 50-ми  и 60-ми годами прошлого века. Какая бы оценка ни была дана типу марксизма или марксиствующего социализма, преобладавшего среди итальянских интеллигентов, нет никакого сомнения в их глубоком интересе к марксизму. Даже самые ярые полемисты-антимарксисты (некоторые,  как, например,  Кроче, были экс-марксистами ) с  ним считались: сам Парето издал книгу подобранных Лафаргом отрывков из “Капитала” (Париж  1894).

На законном основании мы можем говорить об итальянских интеллигентах как о едином целом, несмотря на ярко выраженное местничество и противоречия между Севером и Югом: сообщество интеллигентов было национальным, даже если и весьма восприимчивым к иностранным культурным влияниям, особенно французскому и немецкому. Менее верным было бы рассматривать в национальных рамках отношения, сложившиеся между социализмом интеллигентов и рабочим движением, именно из-за  влияния на него региональных различий. В некоторых своих аспектах взаимодействие интеллигенции и рабочего и социалистического движений на промышленном Севере (в Милане и Турине) сравнимо с тем, что существовало, положим, в Бельгии или в Австрии, в то время как в Неаполе или на Сицилии положение было совсем другим. Особенность итальянского казуса заключается в том, что он не соответствовал ни западной марксистской социал-демократической модели, ни модели восточноевропейской. Итальянская интеллигенция не была ни диссидентской, ни революционной. На это указывает не столько быстрый отлив волны энтузиазма по отношению к марксизму, кульминационным пунктом которого было начало 90-х годов, сколько смещение интеллигентов-социалистов в сторону реформистского и ревизионистского крыла социалистической партии после 1901 года, а также-то, что марксистское, левое оппозиционное течение не получило своего развития, как это произошло в Германии и Австрии.

Итальянские интеллигенты как группа приспосабливались к основной западноевропейской модели своего времени; они являлись неотъемлемой частью среднего класса н в этом качестве занимали, в общем, благоприятные позиции; после кризиса 1898 года они интегрировались с существующей системой, хотя и были активными социалистами. Конечно, имелись веские причины для того, чтобы они примкнули к социализму в 90-х годах: причины более основательные, чем в Бельгии, если мы вспомним о политическом развитии Италии начиная с эпохи Рисорджименто, о крайней нищете рабочих и крестьян, о взрыве мощных массовых восстаний в 80-е и 90-е годы прошлого века — все это впоследствии было усилено благородной и мятежной юношеской поддержкой. В то же время не существовало значительной дискриминации по отношению к социалистам-интеллигентам как таковым, поскольку и социализм был принят как вполне понятное расширение границ республиканских и прогрессистских взглядов, и к тому же их модель частной и профессиональной жизни не отличалась существенно от модели жизни интеллигентов-несоциалистов. Феличе Момильяно (1866-1924) из-за того, что примыкал в 1893 году к социалистической партии, имел в течение нескольких лет незначительные неприятности по работе. Он преподавал в средней школе, а затем стал доцентом и профессором университета. Так же как и в литературной деятельности (если не считать ее содержания), мало чем отличался от своих коллег несоциалистов — преподавателей лицея; впрочем, и они прежде были мадзинистами и  имели большие интеллектуальные запросы. Мы можем принять как гипотезу, если бы он не был социалистом, то, возможно, раньше получил бы университетскую кафедру.

Короче говоря, на Западе большая часть интеллигентов-социалистов пользовалась, если принять худшую из гипотез, тем, что Макс Адлер определил как “личную неприкосновенность и возможность свободно развивать свои собственные духовные интересы” [33].

   Для русской интеллигенции сложилась совсем иная обстановка; хотя первые русские интеллигенты происходили в 4   основном из “состоятельных классов населения”, они явно отличались своей четко выраженной революционностью. Мелкое дворянство и класс чиновников “в своем большинстве не могли быть включены в категорию интеллигентов”, заявлял решительно в 1906 году Пешехонов [34]. По существу, глубокое призвание русской интеллигенции и реакция режима и общества, с которыми она вела борьбу, помещали ей идти по пути “западной” интеграции, выступала ли она [интеллигенция] с субъективных или идеалистических позиций (народники) или рассматривала себя как самостоятельную социальную прослойку; этот вопрос вызвал много споров в кругах русских левых в начале века.

Развитие в эти же годы как пролетариата, так и буржуазии, все больше осознающей свою силу, усложнило обстановку. По-видимому, по мере непрерывного увеличения числа интеллигентов буржуазного происхождения “в России, как и в Западной Европе, интеллигенция расслаивалась: одна ее часть, а именно буржуазная, становилась на службу буржуазии и полностью с ней смешивалась”, отметил Троцкий [35], и природа этого социального слоя или даже само ее бытие как самостоятельного социального слоя казались теперь неясными. Как бы то ни было, сам характер этих споров указывает на громадную разницу между Западной Европой и другими странами, наиболее разительным примером которых явилась Россия. Как считали русский поляк Махайский между 1898 и 1906 годами и некоторые его комментаторы, интеллигенты сами по себе представляли социальную группу, имеющую тенденцию с помощью революционной идеологии и при поддержке пролетариата занять место буржуазии при условии, если потом в свою очередь они будут эксплуатировать этот класс (рабочий) [36]. В Западной Европе подобное предположение, пожалуй, просто невозможно.

Глубокое и всестороннее влияние марксизма, основой которого является главенствующая роль учения Маркса как вдохновителя анализа современного русского общества, не требует подробных комментариев. Положение левых, каковы бы ни были их природа и источники вдохновения, должно целиком определяться в связи с этим влиянием, так как марксистская мысль представляет собой такое важное явление, что даже националистические движения находились под ее воздействием. В Грузии меньшевики стали местной “национальной партией”. Бунд — партия, в то время больше похожая на политическую национальную организацию евреев русской империи, — испытывал сильное марксистское влияние. Даже само сионистское движение, хотя и очень незначительно, подверглось подобному влиянию. Отцы-основатели Израиля, прибывшие в Палестину сразу же после русской революции 1905 года со “вторым Aliyah”, принесли с собой русскую революционную идеологию, которая послужила исходной точкой для структуры и идеологии этого сионистского сообщества.

Авторитет марксизма давал о себе знать даже среди народов, казавшихся наиболее не поддающимися его влиянию.  Показательно, что в наиболее убежденного поборника польского национализма превратилась польская социалистическая  партия — член II Интернационала и в определенных рамках  истинно рабочая партия; она заняла такую позицию, что представители старой, более марксистской традиции основали соперничающую, ярко выраженную марксистскую партию, социал-демократию “Царства польского и литовского” (Роза Люксембург, Лео Йогихес). Аналогичное разделение произошло и в Армении с дашнаками, которые, несмотря ни на что, считали себя связанными со II Интернационалом. Другими словами, русские интеллигенты, порвавшие связи с вековыми традициями русского народа, не смогли избежать влияния марксизма в той или иной форме.

Этим мы совсем не хотим сказать, что все они были или оставались марксистами или же если они считались марксистами, то все соглашались с прямолинейным истолкованием марксизма; такое понимание абсолютно неверно. В России, как и везде, после большого подъема в начале 90-х годов наступили резкий спад в движении народничества, временная конвергенция большей части прогрессивных и революционных идеологий в расплывчатом марксизме. В новом веке противоречия и разногласия приняли необычайно острый характер, и, возможно, впервые стала возникать, даже не в политическом смысле, ярко выраженная антимарксистская интеллигенция. Однако и она вышла из горнила, в котором неизбежно должна была войти в соприкосновение с марксизмом, подвергнуться его влиянию.

Притягательность марксизма для интеллигентов Юго-Восточной Европы была ограничена прежде всего недостатком интеллигенции в некоторых наиболее отсталых странах (например, на Балканском полуострове), сопротивлением русскому и немецкому влияниям (как в Греции н в некоторой мере в Румынии, где больше обращали свои взоры к Парижу [37], трудностями создания более или менее сильного крестьянского и рабочего движения (как в Румынии, где изолированная группа интеллигентов-социалистов оказалась в кризисной ситуации сразу после 90-х годов) и сильным притяжением соперничающих националистических идеологий (как это было пожалуй, в Хорватии). Марксизм проник в некоторые из этих стран вслед за народническим влиянием (как это случилось прежде всего в Болгарии) и через швейцарские университеты, настоящие центры революционной мобилизации, где концентрировались и перемешивались студенты Восточной Европы— политические противники режимов своих стран. До 1914 года “Капитал” не был переведен ни на один из языков Юго-Восточной Европы, за исключением болгарского. Однако в условиях общей отсталости этих стран, пожалуй, более показательно не относительно скромное влияние марксизма (надо, правда, исключить Болгарию, находившуюся под сильным русским влиянием), а тот факт, что марксизму вообще каким-то образом удалось проникнуть туда — вплоть до удаленных долин Македонии.


5. Отношении между марксизмом и немарксистской культурой

Итак, каково же было влияние марксизма на культуру и образование, если учитывать национальные и региональные различия? Впрочем, пожалуй, подобная постановка вопроса сама по себе неправильна; мы собираемся исследовать взаимодействие марксизма и немарксистской культуры (или несоциалистической), а не степень воздействия марксизма на культуру. Вместе с тем нельзя игнорировать и воздействие, которому в свою очередь подвергался марксизм со стороны немарксистских идей. Эти идеи порицались и осуждались наиболее стойкими марксистами как “извращения”: свидетельство — полемика Ленина против кантианизации марксистской философии и проникновения “эмпириокритицизма” Маха. Попытаемся понять эти противоречия: прежде всего, если бы Маркс захотел стать кантианцем, ему было бы нетрудно это сделать; и, естественно, что тенденция в Марксовой философии заменить Кантом Гегеля часто, хотя и не всегда, отождествлялась с ревизионизмом. Как бы то ни было, во-первых, в задачу историка в настоящем контексте не входит выбирать между марксизмом “правильным” и “неправильным”, между марксизмом “чистым” и “фальсифицированным”; во-вторых, и это самое важное, тенденция к взаимопроникновению марксистских и немарксистских идей представляет собой одно из лучших доказательств присутствия марксизма в общей культуре образованных классов. Действительно, именно тогда, когда марксизм занял прочное положение в среде интеллигенции, стало очень сложным делом поддерживать четкое взаимное разделение между марксистскими и немарксистскими идеями, потому что как те, так и другие действуют в одной и той же культурной вселенной, в которой есть место для всех них. Между прочим, еще одним доказательством притягательной силы марксизма для университетских интеллигентов в 60-е годы нашего века стала склонность части левых соединить с Марксом структурализм, психоанализ, эконометрию и т. п. Противоположный процесс наблюдался в Англии в начале этого века, где экономисты, преподававшие в университетах, писали свои труды так, как будто бы Маркс не существовал, а марксистская политическая экономия, замкнувшаяся в рамках небольших групп активистов, была в полной изоляции и не имела никаких точек соприкосновения и критериев сравнения с немарксистской политической экономией.

Естественно, справедливо и то, что крупные марксистские партии Интернационала, несмотря на их стремление создать ортодоксальную марксистскую доктрину в противоположность ревизионизму и другим ересям, были далеки от того, чтобы отрицать законность даже “еретических” интерпретаций по время дискуссий внутри самого социалистического движения. В этих условиях им как политическим практическим органам нужно было заботиться не только о сохранении единства партии (что в свою очередь влекло за собой для крупных партий признание значительного разнообразия теоретических мнений), но и о разработке марксистского анализа тех областей и таких тем, по которым классические тексты не предо ставили соответствующих указаний или совсем не затрагивали их (например, “национальный вопрос”, проблема империализма и другие вопросы). Было невозможно какое-либо априорное суждение о том, “что говорит марксизм” по поводу этих тем, и тем более нельзя было ссылаться на авторитет текстов. Поэтому споры в марксистском лагере были необычайно разнообразны. К тому же жесткое разделение, которое могло бы привести к взаимоисключению марксизма и немарксизма, было бы возможно только при таком же жестком разграничении марксистской ортодоксии и — как это доказали последующие события — фактическом запрещении инакомыслия государственной властью или же авторитетом партии. Первое решение было невозможно, второе или не применялось, или же применялось только частично. Растущее влияние марксистских идей вне границ самого движения сопровождалось далось, таким образом, некоторым влиянием идей, порожденных немарксистской культурой внутри самого движения. Перед нами, следовательно, две стороны одной медали.

Не давая оценки политической природе или политическому значению этого явления, сможем ли мы оценить присутствие марксизма в общей культуре в период между 1890 и 1914 годами? Почти с уверенностью можно сказать, что оно было скромным в области естественных наук, хотя сам марксизм находился под сильным влиянием этих наук, особенно дарвинистской  эволюционистской биологии. Маркс едва затронул проблемы естественных наук  в своих произведениях, а работы Энгельса на эти темы имели чаще всего характер научно-популярной литературы, предназначенной для рабочего движения. Начиная с 1935 года его “Диалектика природы” считалась настолько не согласующейся с развитием науки, что Рязанов исключил ее из полного собрания сочинений Маркса и Энгельса, и только много позже она впервые была опубликована в одном из второстепенных томов “Архива Маркса и Энгельса”. В период II Интернационала не наблюдалось живого интереса к их работам, подобного тому, который проявляли к ним многие выдающиеся ученые в 30-е годы нашего века. Нельзя было заметить и следов политического радикализма в среде ученых того периода, которые представляли незначительную группу исследователей, преимущественно немцев, работавших и области химии и медицины. Это, конечно, не значит, что в научных кругах западных стран нельзя было найти социалистов — они были, хотя бы среди выходцев из таких учебных заведений с левой ориентацией, как Высшая нормальная школа (например, молодой Поль Ланжевен). Некоторые ученые имели соприкосновение с марксизмом (в частности, биолог-статистик Карл Пирсон  [38], который впоследствии занял совершенно противоположные идеологические позиции). Однако марксисты, при всем своем желании, не смогли найти себе многих сторонников среди дарвинистов-социалистов [39]. Основной политической тенденцией, имевшей некоторое распространение среди биологов (преимущественно англосаксонских), была неомальтузианская евгеника, которая в то время хотя и считалась в некотором роде левой, но в действительности была полностью чужда, если не враждебна, марксистскому социализму.

Самое большее, что можно сказать, — это то, что ученые Восточной Европы, такие, как Мари Склодовская-Кюри, и, возможно, те, кто учился и работал в швейцарских университетах, находились под сильным влиянием радикальной интеллигенции своих стран, конечно, знали Маркса и были знакомы с дискуссиями о марксизме. Молодой Эйнштейн, который, как известно, женился на югославке, учившейся в Цюрихе, потому и находился в контакте с этим кругом. Однако эти контакты между естественными пауками и марксизмом могут рассматриваться как чисто биографические и второстепенные и поэтому в конкретном исследовании могут быть опущены.

Совсем другое положение наблюдалось в области философии, а тем более социальных наук. Марксизм не мог не поднимать глубоких философских вопросов, вызывавших многочисленные дискуссии. Там, где было сильно влияние Гегеля, как, например, в Италии и России, происходили напряженные дискуссии. В Англии же, где не было сильного марксистского движения, философы-гегельянцы, в значительной степени оксфордская группа, проявляли слабый интерес к Марксу, хотя многие из них ориентировались на осуществление социальных реформ. Германия, родина философов, в этот период была совсем не гегельянской, причем не только из-за отношений между философскими школами Гегеля и Маркса [40]. Журнал “Нойе цайт” должен был прибегнуть к сотрудничеству русских ученых, таких, как Плеханов, чтобы вести дискуссию на гегельянские темы, поскольку среди немецких социал-демократов не оказалось людей с подобным философским опытом.

Напротив, значительная неокантианская школа не только — как мы уже указывали — заметно повлияла на некоторых немецких марксистов (например, на ревизионистов и  австромарксистов), но и вызвала соответствующий интерес в среде социал-демократии (как это явствует из книги Форлендера “Кант и социализм”, Берлин, 1900). Таким образом, в среде философов наличие марксистского влияния неоспоримо.

В области социальных наук экономисты остались полностью враждебны Марксу, и маргиналистский неоклассицизм главенствующих школ (австрийской, англо-скандинавской и итало-швейцарской) имел мало общего с марксистской политической экономией. Австрийцы посвятили много времени тому, чтобы опровергнуть ее (Менгер, Бём-Баверк). Англо-скандинавы потеряли к ней всякий интерес после 80-х годов, так как многие из них пришли к заключению, что марксистская политическая экономия ошибочна [41]. Это, конечно, не значит, что наличие марксистского влияния не ощущалось. Наиболее блестящий представитель австрийской школы Иозеф Шумпетер (1883—1950), обеспокоенный историческими судьбами капитализма, с самого начала своей научной карьеры (1908) поставил перед собой проблему найти альтернативу марксистскому объяснению экономического развития (прежде всего в “Теории хозяйственного развития”, 1912). Однако сознательное ограничение области академической политической экономии новыми ортодоксиями привело к тому, что стало трудно рассматривать крупные макроэкономические проблемы, как, например, проблемы общественного развития и кризисов. Любопытно отметить, что интерес, проявленный итальянскими учеными к социализму (даже с узкой точки зрения, немарксистской или антимарксистской), привел к доказательству того (в споре с австрийцем Мизесом, придерживавшимся другой точки зрения), что марксистская политическая экономия теоретически возможна. Парето утверждал, что невозможность ее вообще теоретически необоснованна; и утверждал он это еще до того, как Бароне опубликовал свой основной труд “Управление производством в коллективном государстве” (1908), который вызвал широкие отклики в экономических дискуссиях периода, следующего за тем, который мы рассматриваем здесь.

Какое-то марксистское влияние, или по крайней мере стимул, можно заметить в “институциональной” школе (или течении) американской политической экономии, широко распространенной в то время в Соединенных Штатах, где, как мы уже отмечали, существовала ярко выраженная прогрессивная, реформистская ориентация многих экономистов, которая толкала их к тому, чтобы положительно рассматривать экономические теории, наиболее критически относящиеся к системе крупного производства (Р. Т. Элп, Вископсинская школа и прежде всего Торстейн Веблен).

Политическая экономия как дисциплина, отличная от других социальных наук, в Германии почти не существовала — там преобладало влияние “исторической школы” и понятия “государственных наук”. Поэтому к проблеме влияния марксизма, то есть реальной действительности, представленной немецкой социал-демократией, на экономику нельзя подходить изолированно. Нет необходимости напоминать, что в Германии Вильгельма II социальные науки были по своей ориентации антимарксистскими, хотя старые либералы, принимавшие непосредственное участие в полемике с Марксом (Луйо Брентано, Шеффле [42]), по-видимому, были более вовлечены в этот спор, чем школа Шмоллера с более прусской ориентацией. В “Шмоллерсярбух” вплоть до 1898 года не было напечатано ни одного исследования о Марксе, в то время как Шеффле в своем журнале “Цайтшрифт фюр ди гезамте штаатсвиссеншафт” отреагировал на подъем социал-демократического движения залпом статей (семь статей с 1890 по 1894 год), прежде чем предать забвению эту тему. В общем, как мы уже говорили, интерес немецких исследователей к социальным наукам рос параллельно с усилением СДПГ.

В Германии социальные науки не только были оторваны от специализированной и автономной экономической науки, но относились с недовернем также к специализированной социологии (считавшейся английским и французским изобретением) и, как случалось в других странах, имели ярко выраженный левый уклон[43]. Действительно, социология как самостоятельная дисциплина стала утверждаться в Германии только в последние годы перед первой мировой войной (1909). Однако если мы посмотрим на работы социологов того времени, то увидим, что, как бы они ни хотели определить себя, явственно чувствовалось, как, впрочем, и впоследствии, влияние Маркса. Готхайн [44] — а его подход к социальным наукам был более убедительным, чем у Кетеле, и “более логичным и последовательным”, чем у самого Копта, — не сомневался, что Маркс н Энгельс дали самый эффективный толчок исследованиям в области этих наук. В 1912 году, в конце рассматриваемого нами периода, один из наиболее авторитетных американских социологов, Олбион Смолл, так оценивал роль марксизма: “Маркс был одним из немногих действительно великих мыслителей в истории социальных наук... Я не уверен в том, что Маркс добавил к социальным наукам какую-то четко выраженную формулу, но я уверен в том, что, по конечной оценке истории, в области социальных наук ему при- надлежит такое же место, какое признано за Галилеем в области естественных наук” [45].

Несомненно, что политический радикализм многих социологов (марксистов или немарксистов), близких к социал-демократическим движениям, как это было в Бельгии, благоприятствовал влиянию марксизма. Леон Виньярский — его теории, теперь позабытые, можно назвать в какой-то мере марксистскими — опубликовал в “Нойе цайт” (1891, №1) очерк о социализме в русской Польше. Прямое воздействие Маркса на ученых-немарксистов может быть проиллюстрировано тем, что среди основателей немецкого социологического общества мы найдем Макса Вебера, Эрнста Трёльча, Георга Зиммеля и Фердинанда Тенниса, о котором говорили: “Кажется ясным, что четкое изложение Марксом наиболее негативных аспектов конкуренции... имело влияние... уступающее только влиянию Томаса Гоббса...” [46]. Журнал Макса Вебера “Архив фюр социальвиссеншафт унд социальполитнк” стал, возможно, единственным печатным органом, открытым для тех, кто или был близок к социализму, или находился под его влиянием, или прямо отождествлял себя с ним.

Не приходится много говорить об эклектической мешанине марксизма и позитивизма, об антимарксистской полемике, развернутой представителями австрийской, польской, русской и итальянской социологии, кроме того, что и эти факты подтверждают присутствие марксистских идей в них. Еще меньше можно сказать по поводу обособленных по культуре стран, в которых социология и марксизм практически отождествлялись, как это случалось у немногочисленных ученых-сербов. Необходимо все-таки подчеркнуть удивительно слабое влияние марксистских идей во Франции: достаточно вспомнить Дюркгейма. Даже если французские социологи, республиканцы и дрейфусары левой ориентации и некоторые из наиболее молодых сотрудников журнала “Анне сосиоложик” и стали социалистами, определенное марксистское вли яние, и притом весьма спорное, может быть обнаружено толь- ко в работах Хальбвакса (1877—1945) — и то лишь после 1914 года.

Если продолжить ретроспективное чтение интеллектуальной истории, с тем чтобы выявить ученых, признанных впоследствии отцами современной социологии, то, даже если мы ограничимся рассмотрением наиболее авторитетных в последнем двадцатилетии прошлого века социологов (Гумплович, Ратценхофер, Виньярский и др.), мы придем к выводу, что марксистское влияние было сильным и неоспоримым. То же самое можно сказать по поводу области знаний, которую мы сегодня называем “политическими науками”. Традиционная политическая “теория государства”, разрабатывавшаяся, в тот период в основном философами и юристами, конечно, не была марксистской; однако, как мы уже заметили, брошенный историческим материализмом философский вызов был принят, и на него последовали многочисленные ответы. Конкретное исследование того, каким образом политика действует практически, вместе с такими новыми областями изучения, как социальные движения и политические партии, испытало на себе самое непосредственное влияние марксизма. Мы, конечно, не хотим сказать, что в период, когда возникновение политической демократии и массовых народных партий делало классовую 'борьбу и политическое руководство массами (или их сопротивление такому руководству) вопросом острой практической значимости, теоретики должны были обязательно обращаться к Марксу для того, чтобы вскрыть механизм этой борьбы. В трудах Острогорского (1854—1919)— как и у Токвиля, Бажео или Брайса — не обнаруживается никаких признаков влияния Маркса, что очень нетипично для русского ученого. Однако учение Гумпловича, но мнению которого государство всегда является инструментом господства меньшинства над большинством (теория эта могла оказать какое-то влияние на Парето и Моску), каким-то образом исходило из учения Маркса, а влияние Маркса на Сореля и Михельса несомненно. Добавить по поводу этой области исследований нечего, ее успехи в то время были весьма незначительными по сравнению с предшествующими периодами.

Если в социологии ясно прослеживалось влияние идей Маркса, то крепость официальной академической историографии отчаянно сопротивлялась подобным вылазкам, особенно в западноевропейских странах. И речь шла об обороне не только от социал-демократии и революции, но и от всех социальных наук. Историография отвергала исторические “законы”, примат сил, отличных от политики и идей, эволюцию через предопределенные стадии и подвергала сомнению законность какого-либо исторического обобщения. “Основной проблемой, — утверждал молодой Отто Гинтце, — всегда был старый и спорный вопрос о “возможности” того, чтобы “исторические явления” имели точность закона” [47]. Или же, как это было сказано более определенно в одной из рецензий на про- изведения Лабриолы, “история была и может быть только описательной наукой” [48].

Таким образом, врагом считался не только Маркс, но любое вторжение социальных наук в область истории. В ожесточенных спорах в Германии, происходивших приблизительно в середине 90-х годов и имевших международный отклик, противником, на которого нужно было обрушиться, были теории не только Маркса, но и Карла Лампрехта, историография, вдохновленная Контом, или любая экономическая история, к которой относились явно подозрительно и которая имела тенденцию выводить политическую историю из социо-экономического развития, и даже вообще любая экономическая история  [49]. Однако было ясно, что даже в Германии марк- систское влияние отмечалось и у тех, кто критиковал любую “коллективистскую” историю, так как она, по существу, ос- новывалась на “материалистическом понимании истории” [50]. В свою очередь Лампрехт (поддержанный более молодыми историками, такими, как Р. Эренберг, чей труд “Век Фугге-ров” подвергся аналогичным нападкам) утверждал, что его обвинили в “материализме”, чтобы таким образом отождест- вить с марксизмом. Однако поскольку “Нойе цайт” хотя и критиковала его, но утверждала, что он больше, чем все ос- тальные буржуазные историки, “приблизился к историческо- му материализму”, ортодоксов это мало убедило, и они сде- лали следующий вывод: “Возможно, он взял от Маркса боль- ше, чем хотят это признать ученики Маркса”[51].

Мы бы ограничили область своего исследования, если бы отмечали влияние марксизма только в работах немногих историков — признанных марксистов, тем более что некоторые из них [историки] должны быть оставлены без внимания, как малоквалифицированные пропагандисты в историографичес- ком плане[52]. Как и в области социологии, влияние марксизма может быть обнаружено среди авторов, ставивших перед собой те же вопросы, что и Маркс, даже если они потом и пришли к другим выводам. Имеются в виду те историки, которые пытались включить область исследований культурной институциональной, политической, описательной истории в более широкие рамки социальных и экономических изменений. Некоторые из них были ортодоксальными историками-академиками. Хотя влияние Лампрехта ясно прослеживается в работах бельгийского историка Анри Пиренна, весьма далекого от какой-либо формы социализма[53] , он открыто встал на защиту Лампрехта в “Ревю историк” (1897) [54].

Социальная и экономическая история, коренным образом отличающаяся от обычной историографии, представляла более поддающуюся влияниям область, и, действительно, более молодые историки, которых мало привлекала сухость господствующего консерватизма, начинали чувствовать себя все лучше и лучше в этом специализированном отделе истории. Как мы уже видели, даже в Германии первый журнал, посвященный вопросам социальной и экономической истории, обязан своей жизнью начинанию ученых-марксистов (преимущественно австрийских). В Англии Джордж Анвин, в этом поколении самый выдающийся исследователь экономической истории, хотя и намеревался опровергнуть Маркса, однако был убежден, что “Маркс пытался добраться до самой сути истории. Ортодоксальные историки игнорируют все наиболее значительные факторы развития человечества” [55]. Нельзя недооценивать влияние русских историков, глубоко проникнутых духом народнического марксизма: Кареева и Лучицкого — во Франции, Виноградова — в Англии,
В заключение скажем, что марксизм вписывался в общую тенденцию включать историю в социальные науки, и в частности подчеркивать главную роль социальных и экономических факторов также в политических событиях и в интеллектуальной жизни[56]. Теперь, когда марксизм наконец был признан как наиболее всеобъемлющая, эффективная и последовательная теория, действующая в этом направлении, его влияние стало значительным, хотя и нелегко было четко отграничить его от других теорий. Именно потому, что Маркс от- крыто предложил более серьезную основу для науки об обществе, чем та, которая была разработана Контом, и по край- ней мере потому, что эта основа включала социологию познания, уже оказывавшую “сильное, хотя и  подспудное влияние” на авторов-немарксистов, таких, как Макс Вебер, некоторые наиболее проницательные наблюдатели признавали, что вызов традиционной историографии бросил Маркс, а не какой-нибудь, положим, Лампрехт.

Однако не всегда возможно уточнить или определить действительное влияние марксизма на немарксистское мышление. Существует обширная мертвая зона, где подобное влияние было очевидно и все время росло, хотя и отрицалось по политическим мотивам как марксистами, так и немарксистами. Стоит задаться вопросом: согласовывали ли свою точку зрения рецензенты произведений Лабриолы в “Хисторише цайтшрифт” с марксистской, когда утверждали, что итальянский исследователь “приблизился к концепциям буржуазной историографии больше, чем другие, более молодые представители социалистической теории”, или что он, “как известно, является выразителем умеренного материализма”? [57] Кажется очевидным, что они не подумали ни о каком подобном совпадении, так как отвергали и Лабриолу, и Маркса. Все же именно в этой мертвой зоне — в которой немарксисты допускали возможность не быть в полном несогласии с марксистами — нужно искать большую часть примеров марксистского влияния на ученых-немарксистов и, в общем, на всю немарксистскую культуру. Если в то время, когда умер Маркс, такое влияние было очень незначительным, то это прежде всего потому, что Маркса вне кругов западноевропейской интеллигенции мало знали и читали. Но уже к 1914 году влияние это необычайно расширилось. В обширных районах Европы мало кто из образованных людей не знал о существовании Маркса, и некоторые положения его теории стали общественным достоянием.


6. Марксизм и культурный авангард

Нам осталось исследовать проблему еще более общего характера — проблему отношений между марксизмом и искусствами, в частности культурным авангардом, который именно в этот период стал играть все более значительную роль. Между этими двумя явлениями не существует необходимой или логической связи: положение о том, что революционное в искусстве должно быть революционным и в политике, основывается на семантической путанице. Тем не менее эта связь наблюдалась, и очень часто она была существенной, так как и социал-демократы, н передовые артистические и культурные круги занимали в какой-то степени второстепенное положение и оспаривали буржуазную ортодоксию или же были ею отвергнуты, не говоря уже о молодых и многих живших в условиях относительной бедности представителях авангарда и так называемой артистической богемы. Как социал-демократы, так и авангардисты в какой-то мере были вынуждены сосуществовать, не всегда желая этого, не только друг с другом, но и с другими отступниками от морали и системы ценностей буржуазного общества. Революционные политические или “прогрессистские” движения меньшинств притягивают к себе не только обычную разношерстную компанию культурного инакомыслия и сторонников альтернативных образов жизни — вегетарианцев, спиритуалистов, теософов и др., — но также независимых и эмансипированных женщин, бросивших вызов сексуальному конформизму, и молодежь обоего пола, не нашедшую еще своей дороги в буржуазном обществе, или мятежников, чувствующих себя отверженными или же желающих выразить свой протест наиболее ярким и броским образом.

В общем, инакомыслия накладывались друг на друга. Все это были известные историкам культуры круги, и немногочисленное британское социалистическое движение 80-х годов также дало ряд подобных примеров. Элеонора Маркс была не только активисткой марксистского движения, но и свободной, занятой профессиональной деятельностью женщиной, отвергавшей условности брака: она переводила Ибсена и была актрисой-любительницей. Бернард Шоу был активистом социалистического движения марксистской ориентации, писателем-самоучкой, ярым противником конформизма, музыкальным и театральным критиком, поборником артистического и культурного авангарда (к которому относились также Вагнер, Ибсен). Для авангардистского движения “Искусства и ремесла”, представителями которого были Уильям Моррис (1834—1896) и Уолтер Крейн, был привлекателен социализм (марксистский). Авангард сексуального освобождения — гомосексуалист Эдвард Карпентер и поборник всеобъемлющего сексуального освобождения Хавелок Эллис — действо- вал в том же окружении. Оскар Уайлд, хотя и не занимался политической деятельностью, был очень увлечен социализмом и написал на эту тему книгу.

Маркс и Энгельс очень мало написали специально об искусстве и еще меньше опубликовали — к счастью для этого сосуществования артистического авангарда и марксизма. Поэтому первые марксисты не были сильно стеснены в своем выборе какой-нибудь жесткой доктриной: Маркс и Энгельс после 40-х годов не проявляли никаких симпатий к авангарду. В то же время отсутствие у классиков эстетического доктринерского свода заставило марксистов выработать свой. Наиболее  очевидными критериями современного -искусства, приемлемыми для социал-демократии (по поводу классического искусства никаких сомнений никогда не возникало), были следующие: искусство должно отражать действительность капиталистического общества откровенно критически, предпочтительнее обращать особое внимание на трудящихся, и еще лучше, если будет выражена приверженность их борьбе. Это никак не влекло за собой склонности к авангардизму: популярные художники и писатели-традиционалисты легко могли расширять область своих тем или своих социальных симпатий: и действительно, в живописи можно было наблюдать поворот к показу сцен из промышленной жизни рабочих и крестьян, иногда даже и сцены борьбы рабочих (как в “Забастовке” Г. Геркомера); их авторами обычно были умеренно прогрессивные художники, далекие от авангарда (Либерман, Лейбль). Во всяком случае, все эти не требует специального обсуждения.

Этот вид социалистической эстетики не поставил особых проблем в отношениях между марксизмом и авангардом в последнем двадцатилетии XIX века — эпохе, в которой преобладали, во всяком случае в сфере повествовательной прозы, писатели-реалисты с ярко выраженными социальными и политическими интересами или же те, которых можно было считать таковыми. На некоторых все сильнее и сильнее влиял подъем рабочего движения, так что у них появился специфический интерес к проблемам трудящихся. Поэтому марксистам было нетрудно благосклонно принять великих русских романистов (открытием которых на Западе в большой муре обязаны “прогрессистам”), драмы Ибсена и другие произведения скандинавской литературы (Гамсуна и Стриндберга, даже если этот последний может сегодня нас удивить), но прежде всего писателей школы, которая была определена как натуралистическая; представители последней открыто и энергично занялись теми аспектами капиталистической действительности, перед которыми писатели-традиционалисты, казалось, отступали (Золя и Мопассан — во Франции, Гауптман и Зудерман — в Германии, Верга — в Италии). Тот факт, что многие натуралисты были действительно социальными и политическими пропагандистами или, как Гауптман, приблизились к социал-демократии [58], делал эту школу еще более приемлемой для марксистов. Конечно, идеологи четко различали подлинную социалистическую сознательность и просто согласие с мятежом: в 1892—1893 годах Меринг писал о натурализме [59] благосклонно, восприняв его как знак того, что “искусство начинает в самом себе ощущать капитализм”, и наметив параллель между натурализмом и импрессионизмом, в то время казавшуюся менее странной, чем, может быть, кажется сегодня: “Действительно, таким образом нам удастся легко объяснить то удовольствие, иначе необъяснимое, которое импрессионисты... и натуралисты извлекают из всех наиболее грязных отбросов капиталистического общества; они живут и работают в этой мусорной яме и, движимые темным инстинктом, не могли бы выразить более бичующий протест против тех, кто их мучает”, но, утверждал он, в еще большей мере это был первый шаг к чистому искусству. Однако “Нойе цайт”, сотрудничавшая с “модернистами” [60], рецензировала или печатала про- изведения Гауптмана, Мопассана, Короленко, Достоевского, Стриндберга, Гамсуна, Золя, Ибсена, Бьёрнсона, Толстого и Горького. Сам Меринг допускал, что у немецкого натурализма социалистическая ориентация, хотя и считал, что “у буржуазных натуралистов социалистическое мышление, так же как у феодальных социалистов было буржуазное мышление: ни больше и ни меньше” [61].

Другой значительной точкой соприкосновения   было взаимодействие марксизма и изобразительных искусств. Определенное число социально сознательных художников “открыло” рабочий класс как объект, и поэтому их привлекало рабочее движение. Здесь, как и в других областях культурного авангарда, особенно значительной была роль Нидерландов, так  как они находились на перекрестке французских, английских и в некоторой степени немецких влияний, а также Бельгии, потому что там существовал необычайно угнетенный и эксплуатируемый рабочий класс. Как уже говорилось, роль этих стран—особенно Бельгии—в международной культуре была центральной в этот период: в предыдущие века этого никогда не было: без их вклада нельзя будет понять ни символизм, ни “Новое искусство” или позже современную архитектуру, ни следующую за импрессионизмом авангардистскую живопись. В частности, в 80-е годы бельгиец Константин Менье (1831—1905), принадлежавший к группе художников, близкой Бельгийской рабочей партии, открыл дорогу тому, что впоследствии стало традиционной “рабочей иконографией”: мускулистые труженики с обнаженным торсом, изнуренные и исстрадавшиеся пролетарские матери и жены (вклад Ван Гога в живопись, отражающую жизнь бедняков, стал известен много позже). Критики-марксисты, такие, как Плеханов, с обычной осторожностью смотрели на это расширение изобразительных сюжетов, найденных в мире жертв капитализма, даже тогда, когда данная тенденция выходила за рамки чистого документализма или же выражения социального сострадания. Во всяком случае, даже эти в первую очередь заинтересованные своими сюжетами художники являлись мостиком между своим миром и кругами, где шли споры о марксизме.

Более прямая и действенная связь существовала между социализмом и прикладным и декоративным искусствами. Речь шла об осознанной и непосредственной связи, особенно в движении “Искусства и ремесла”, самый крупный представитель которого, Уильям Моррис, стал в своем роде марксистом и внес значительный теоретический и практический вклад в социальную трансформацию искусства. Исходной точкой этих художественных направлений был не отдельный изолированный художник, а мастер-ремесленник; художники выражали свой протест против превращения капиталистической промышленностью творческих ремесленников-рабочих в чистых “исполнителей”. Основной целью таких художников было создание не индивидуальных, идеально выполненных и предназначенных для любования в одиночестве произведений искусства, а целой картины повседневной жизни: деревни, города, домов, их обстановки. Однако по экономическим причинам основным рынком их продукции стали в культурном плане более любознательные буржуа и профессионалы; аналогичной была судьба (в то время и впоследствии) и сторонников “народного театра” [62]. Фактически движение “Искусства и ремесла” и последующее его развитие в “Новое искусство” открыли дорогу тому, что стало первым олицетворением стиля комфортабельной жизни буржуазии XIX века (загородные или полусельские виллы и коттеджи)—стиля, который в различных своих проявлениях был благосклонно воспринят буржуазными сообществами молодежи и провинциалов, желавших выразить свою культурную идентичность, от Брюсселя до Барселоны, от Глазго до Праги и Хельсинки. Справедливо также и то, что социальные амбиции художников-ремесленников и архитекторов этого авангарда не ограничивались удовлетворением потребностей средних классов—они дали толчок к развитию тенденций современной архитектуры, урбанистическому планированию, в которых очевиден социально-утопический элемент. Часто эти пионеры модернистского движения, например В. Р. Литейби (1857—1931), Патрик Гиддис и создатели города-сада, являлись выходцами из английских прогрессивных и социалистических кругов; также и к континентальной Европе представители этого движения часто были связаны с социал-демократией: Виктор Орта (1861— 1947), великий бельгийский архитектор “Нового искусства”, спроектировал Рабочий дом в Брюсселе (1897), в “художественной секции” которого Г. Ван де Вельде, ставший впоследствии ключевой фигурой в развитии модернистского движения в Германии, читал лекции о Уильяме Моррисе. Г. Т. Берлаге (1856—1934), социалист и пионер современной голландской архитектуры, спроектировал здание профсоюза резчиков алмазов в Амстердаме (1899).

Существенно то, что в этой точке сходились новая политика и новые искусства. Но, возможно, более значителен тот факт, что группа оригинальных художников (в большинстве своем англичан), вызвавшая революцию в прикладных искусствах, не только испытывала непосредственное влияние марксизма — как Моррис—но вместе с Уолтером Крейном снабдила социал-демократическое движение большей частью иконографического словаря, общепринятого в международном плане. Уильям Моррис со своей стороны глубоко проанализировал отношения между искусством и обществом, исходя из предпосылки, которую он считал марксистской (хотя, впрочем, первые признаки ее влияния могут быть отмечены у прерафаэлитов и Рескина). Во всяком случае, достаточно странно то, что в области искусства ортодоксальный марксизм оставался совершенно невосприимчивым к подобному развитию мысли. До наших дней труды Уильяма Морриса не принимались во внимание в крупных марксистских дискуссиях об искусстве, хотя в последнее время с ними начали знакомиться и они находят солидную поддержку в марксистском лагере [63].

В 80-е и 90-е годы не прослеживаются такие же ясные связи между марксизмом и другой значительной группой авангарда, которую мы приблизительно можем назвать символистской, хотя верно и то, что у многих поэтов-символистов были революционные или социалистические симпатии. Французские символисты, как и многие новые художники этого периода, в начале 90-х годов в большинстве своем ориентировались на анархизм (в то время как старые импрессионисты были совсем аполитичны, за редкими исключениями, например Писсарро). Можно предположить, что иногда это происходило не из-за принципиальных возражений Марксу: “многие молодые поэты”, склонявшиеся “к доктрине мятежа, принадлежали ли эти доктрины Марксу или Бакунину”   [64], возможно, встали бы под любое обнадеживающее знамя восстания,— а потому, что французским социалистическим лидерам (до появления Жореса) не удалось возбудить у них симпатии. В частности, мелочное филистерство гедистов вряд ли могли их привлечь, а анархисты проявляли не только больший интерес к искусству, но и приняли в свои ряды первых борцов-художников и крупных критиков, например Феликса Фенеона [65] .

В Бельгии же, напротив, рабочая партия привлекала символистов—как потому, что в ее рядах оказались анархиствующие бунтари, так и потому, что в ее руководящей группе, состоящей из образованных представителей среднего класса, были люди, открыто и живо интересовавшиеся искусством. Жюль Дестре писал много о социализме и об искусстве и опубликовал каталог литографий Одилона Редона; Вандервельде часто встречался с поэтами. Метерлинк оставался в партии почти до 1914 года, Верхарн стал почти ее официальным поэтом, а художники Ээкхуд и Кнопф работали в Рабочем доме. Истина заключается в том, что символизм процветал в тех странах, где не оказывалось марксистов-теоретиков (таких, как Плеханов), готовых его осудить отношения между политическим и художественным бунтарством были, таким образом, достаточно сердечными.

Итак, мы видим, что в конце века существовала обширная общая область для взаимодействия культурного авангарда и художественных выражений меньшинства оппозиции, с одной стороны, и для находящейся под всевозрастающим марксистским влиянием социал-демократии — с другой. Социалисты-интеллигенты, ставшие руководителями новых партий, были достаточно молодыми, чтобы не потерять контактов со вкусами авангарда: даже наиболее пожилым, таким, как Виктор Адлер (1852) и Карл Каутский (1854), было в 1890 году меньше сорока лет. Адлер, завсегдатай кафе “Гриштайдль”, центра венских артистов и интеллигентов, был не только глубоким знатоком классической литературы и музыки, но и страстным почитателем Вагнера (как Плеханов и Шоу, который замечал в Вагнере больше революционных и “социалистических” наслоений, чем это принято считать сегодня), одним из энтузиастов-поклонников своего друга Густава Малера и одним из пылких защитников Брукнера. Как почти все социалисты его поколения, Адлер восхищался Ибсеном и Достоевским, его глубоко трогала поэзия Верхарна, чью лирику он переводил [66].

Со своей стороны большая часть натуралистов, символистов и представителей других школ авангарда того времени ориентировалась, как мы уже видели, на рабочее движение и (кроме Франции) на социал-демократию. Эти симпатии, однако, не были долговечными: австрийский писатель Герман Бар, игравший роль подголоска модернистов, в конце 80-х годов отошел от марксизма, а великий натуралист Гауптман склонялся к символизму, подтвердив таким образом теоретическую сдержанность критиков-марксистов. Оказал свое действие также и раскол между социалистами и анархистами, поскольку некоторых деятелей искусства (особенно изобразительного) всегда привлекало бунтарство анархистов. Однако модернисты по-прежнему чувствовали себя как в своей тарелке в кругах, близких к рабочему движению, а марксисты-- по крайней мере деятели культуры—чувствовали себя хорошо в модернистских кругах.

По не совсем еще ясным причинам эти отношения в определенный период нарушились. Можно предположить, что существовало несколько причин этого. Во-первых, как доказал “кризис марксизма” в конце 90-х годов, в Западной Европе больше не придерживались того убеждения, что капитализм находится накануне краха, а социалистическое движение — накануне революционного триумфа. Интеллигенты и художники, привлеченные к общему рабочему движению, характеризующемуся атмосферой больших надежд, веры и утопических ожиданий, порожденных этим движением, находились теперь перед лицом движения, не уверенного в своих будущих перспективах и раздираемого внутренними противоречиями, принимавшего все более и более сектантский характер. Подобная идеологическая фрагментарность присутствовала и в Восточной Европе: одно дело сочувствовать движению, в котором, казалось, все течения сливаются в общем марксистском направлении, как это было в начале 90-х годов (или же как это случилось с польскими социалистами до их раскола на националистов и антинационалистов), другое дело быть вынужденными выбирать между противоборствующими и враждующими группами революционеров и экс-революционеров.

На Западе, кроме того, новые движения все больше институционализировались и кончали тем, что вовлекались в повседневную политику, мало привлекательную для художников и писателей, на практике реформистов, которые оставляли надежды на будущую революцию из-за какого-то варианта исторического фатализма. К тому же институционализированные массовые партии, создавая зачастую свой собственный культурный мир, были не очень склонны поддерживать художественные изыски, которые рабочая публика вряд ли поняла и одобрила бы. Правда, абоненты немецких рабочих библиотек все чаще оставляли политические книги и читали художественную литературу, но при этом очень мало поэзии и классической литературы, а наиболее популярном из писателей был некий Фридрих Герштекер, автор авантюрных историй, очень далекий от авангарда [67]. Не удивительно, что в Вене Карл Краус, приобщенный вначале к социал-демократии благодаря тому, что сам придерживался ориентации па политическое и культурное инакомыслие, отошел от него и первом десятилетии XX века. Он упрекал социал-демократов в том, что они не повышали достаточно серьезно культурный уровень рабочих, и был противником развернувшейся в поддержку всеобщего избирательного права кампании, начатой партией (кампания эта в конце концов завершилась благоприятно) [68].

Революционная социал-демократическая левая, занимавшая на Западе вначале довольно-таки второстепенные позиции, и революционно-синдикалистские или анархистские течения казались более привлекательными для культурного авангарда радикальной ориентации. После 1900 года у анархистов, в частности, социальная база нашлась (за исключением некоторых романских стран) в кругах богемы, в группах рабочих-самоучек, среди охвостья люмпен-пролетариата — в общем, на различных монмартрах западного мира; в общей субкультуре образовалась среда тех, кто отрицал как “буржуазный” образ жизни, так и организованные массовые движения, не влияющие друг на друга [69]. Тем не менее это антиномистское и индивидуалистское возмущение  не  противодействовало социальной революции. Часто эти группы только ждали случая, чтобы присоединиться к какому-либо повстанческому или революционному движению, и, действительно, их вновь мобилизовало антивоенное движение и движение в поддержку русской революции. Совет в Мюнхене в 1919 году, возможно, являлся высшей точкой политического утверждения такого рода групп. Однако как в реальной жизни, так и в теории они очень часто отворачивались от марксизма: Ницше, мыслитель, ненавистный марксистам и другим социал-демократам, по вполне очевидным причинам, несмотря на его ненависть к “буржуа”, стал для анархистов и анархиствующих бунтарей характерным гуру, так же как и для культурного инакомыслия аполитичного среднего класса. С другой стороны, из-за того же культурного радикализма в развитии авангарда в начале века он оказался вне рабочих движений, участники которых оставались приверженцами традиционных вкусов, знакомого языка и символического коммуникационного кода; при их помощи передавалось содержание произведений искусства. Авангард последних 20— 25 лет еще не порвал с этим языком, отход от него уже начался: при небольшом усилии еще можно было приблизительно “понять” Вагнера, импрессионистов и даже многих символистов. Но с начала XX века—пожалуй, после Парижского осеннего салона 1905 года, явившегося как бы точкой взрыва в изобразительных искусствах,— все было уже не так.

К тому же социалистическим руководителям — даже тем, кто принадлежал к последнему поколению, то есть родившимся после 1870 года,—не удавалось больше “сохранять контакты”. Розе Люксембург пришлось защищать себя от обвинения в том, что она не любит “современных писателей”, хотя в 90-е годы была очень близка к авангарду (например, немецким поэтам-натуралистам); она признавала, что не понимает Гофмансталя и никогда не слышала о Стефане Георге [70]. Даже Троцкий, похвалявшийся своими тесными связями с новыми модами в культуре (в 1908 году он написал для “Нойе цайт” статью, анализирующую творчество Франка Ведекинда, и рецензировал некоторые художественные выставки), видимо, не очень приветливо принял (сделав исключение лишь для литературы) то, что наиболее необузданная молодежь между 1905 и 1914 годами рассматривала как авангард. Как и Роза Люксембург, он подчеркивал и не одобрял крайний субъективизм авангарда, его способность, говоря словами Розы Люксембург, выражать “состояние души” и ничего больше (“а из состояний души невозможно создать человеческое существо”) [71]. Однако в отличие от Люксембург он пытался дать марксистскую интерпретацию новых направлений субъективистского бунта и “чисто эстетической логики”, для которых “бунт против академизма естественным образом превратился в бунт самодовлеющей художественной формы против содержания, как факта безразличного” [72]. Он приписывал это новизне существования в современных гигантских городских агломератах, а точнее, рассматривал как выражение опыта живущей в современных вавилонах интеллигенции. Без сомнения, как Люксембург, так и Троцкий отражали социальные предвзятости, особенно сильные в русской эстетической теории, но и конечном итоге они отражали общее отношение марксистов, как восточных, так и западных. Конечно, были люди, особо интересовавшиеся искусством и желавшие, быть в курсе новейших течений, им удавалось выработать у себя вкус к какой-либо из новаций, разумеется, в индивидуальном и личном плане, но неясно, в какой мере подобные интересы могли соединяться с их социалистической деятельностью и убеждениями.

И дело было не только в возрасте, хотя в 1910 году многим наиболее видным представителям Интернационала было под тридцать, а большинство было среднего возраста. То, что по вполне понятным причинам марксистам не удалось оценить  и что они считали отступлением (а не движением вперед, как провозглашал авангард),—так это формальную виртуозность и экспериментаторство, отказ от художественного содержания, в котором была ясно узнаваема социальная и политическая реальность. То, чего они не могли признать,— так это выбор чистого субъективизма, почти солипсизма, как  указывал Плеханов, в творчестве кубистов [73]. Досадный, хотя и объяснимый факт то, что среди ставших на сторону пролетариата буржуазных идеологов было очень мало знатоков искусства (Kunstler); и в последние годы перед 1914-м казалось, что их, привлеченных рабочим движением, еще меньше, чем было в последние десятилетия предшествующего века. Авангард французской живописи отстранился от какого бы то ни было социального и интеллектуального движения, замкнувшись в своих технических спорах [74]. Больше того: в 1912—1913 годах Плеханов мог говорить как о совершенно очевидном факте, что большинство современных художников следует буржуазным точкам зрения и совершенно не воспринимает великие идеалы свободы нашего времени [75].

Нелегко было найти в массе художников, провозглашавших себя “антибуржуазными”, кого-нибудь, кто был бы близок к организованным социалистическим движениям. У анархистов тоже оказалось очень мало по сравнению с 90-ми годами последователей-художников. Значительно легче было натолкнуться на того, кто оплакивал филистерство рабочих: это ярко выраженная элита, вроде представителей круга Стефана Георге в Германии, русские акмеисты, мечущиеся в поисках аристократических компаний (предпочтительнее женских), и даже—особенно в литературных кругах—потенциальные или действительные реакционеры. Кроме того, не нужно забывать, что экспериментаторы нового авангарда восставали не столько против академизма, сколько против такого же авангарда 80-х и 90-х годов, который был относительно близок рабочему и социалистическому движению своего времени.

В общем, что же могли увидеть марксисты в этих новых авангардистах, если не еще один признак кризиса буржуазной культуры, а авангардисты в марксизме—еще одно подтверждение того, что прошлое не может понять будущее? Конечно, среди десятка лиц (коллекционеров или продавцов произведений искусства), от которых новые художники зависели в финансовом отношении, были .и те, кто симпатизировал марксизму, как Морозов. К тому же весьма невероятно, чтобы поклонники художественного бунтарства были в этот период консерваторами и политическом плане. Встречались также исключения среди теоретиков-марксистов, например Луначарский и Богданов, которые пытались теоретически обосновать собственные симпатии к новаторам; этому своему начинанию они встретили сильную оппозицию. К тому же культурные круги рабочего и социалистического движения не давали простора новым авангардистам, и ортодоксальные критики марксистской эстетики (на деле речь шла о разновидности этой эстетики, характерной для Восточной и Центральной Европы) их осуждали.

Однако, если одни секторы нового авангарда были далеки как от социализма, так и от любой другой политической идеи, а другие стали затем открыто реакционными и даже фашистскими, верно и то, что большая часть художников-бунтарей только ждала момента, когда сложится такая историческая конъюнктура, при которой смогли бы еще раз объединиться художественный и политический бунт. И это было ими найдено после 1914 года в антивоенном движении и в русской революции. После 1917 года конвергенция марксизма (в форме ленинского большевизма) с авангардом произошла сначала в России и Германии. Если эпоха этого явления, которое нацисты называли— и справедливо— “культурбольщевизмом”,) не принадлежит истории марксизма периода II Интернационала, то все же следует кратко напомнить о событиях, последовавших за 1917 голом, потому что они привели к разветвлению марксистской эстетики на реалистов и авангардистов (спор между Лукачем и Брехтом, между почитателями Толстого и Джойса), н, как мы уже видели, корни этого разделения уходят в период, предшествующий 1914 году.

Если же мы хотим охватить единым взглядом период II Интернационала, то мы должны сделать вывод, что отношения между марксизмом и искусством никогда не были легкими, но стали еще более сложными в начале нового века. Теоретики-марксисты всегда определенно не одобряли модернистские движения 80-х и 90-х годов, позволяя, чтобы вдохновителями-энтузиастами этих движений становились находящиеся на периферии марксистского движения интеллигенты, как это было в Бельгии, или революционеры-немарксисты и социалисты. Крупнейшие ортодоксальные критики-марксисты считали себя скорее комментаторами или судьями, чем болельщиками или игроками в матче культурного футбола. Это не помешало им при историческом анализе художественной эволюции считать новейшие проявления последней признаками упадка буржуазного общества. Речь идет об очень строгом анализе, который поразителен тем, что в основном его осуществляли те, кто находился за пределами этих движений. Все интеллигенты-марксисты считали себя причастными к разработке философских или научных проблем, даже если они и были в какой-либо области дилетантами; редко кто считал себя причастным к художественному творчеству. Они анализировали отношение между искусством, обществом и движением и ставили плохие или хорошие оценки школам, художникам и произведениям. В лучшем случае они хорошо воспринимали немногих художников, входящих в различные социалистические движения, с учетом их идеологических и личных странностей, как поступало, впрочем, и буржуазное общество. Поэтому похвально, что влияние марксизма на искусство оказалось весьма незначительным. Даже натурализм и символизм, довольно-таки близкие к социалистическим движениям их времени, шли бы вперед своей дорогой, если бы марксисты не проявили никакого интереса к ним. Действительно, марксисты с трудом могли найти какую-нибудь функцию для художника при капиталистическом строе, и чаще всего это была функция пропагандиста, “классика” или “социологического симптома”. Мы могли бы даже сказать, что в действительности у марксистов II Интернационала не было соответствующей теории искусства и в отличие от того, что случилось с “национальным вопросом”, острота политических обстоятельств не заставила их признать собственную теоретическую несостоятельность.

Однако в самом марксизме II Интернационала не было настоящей теории о месте искусства в обществе, хотя в официальном своде марксистского учения она содержалась в неявном виде: речь идет о глубоко разработанной Уильямом Моррисом теории. Если и существовало сильное и длительное влияние марксизма на искусство, то оно проявлялось с помощью этого направления мысли, выразители которого вы- ходили за пределы структуры искусств буржуазной эпохи (“художники”-индивидуалисты), чтобы распознать элемент творческого созидания в каждом изделии и в (традиционных) искусствах, относящихся к народной жизни; они исследовали не только эквивалент производства предметов потребления в искусстве (“индивидуальное произведение искусства”), но и среду повседневной жизни. Интересно отметить, что это был единственный раздел марксистской эстетики, в котором уделялось внимание архитектуре, рассматриваемой как основа  и завершение всех искусств [76]. Если для натурализма или “реализма” марксистская критика оказалась назойливой мукой, то теория Уильяма Морриса являлась движущей силой движения “Искусства и ремесла”, и ее историческое влияние на современную архитектуру и дизайн было и остается необычайно важным.

Этой теорией пренебрегли как потому, что Моррис, один из первых английских марксистов [77], считался только знаменитым художником и весьма малозначительным политиком, так и потому, что традиционная английская теория об отношениях между искусством и обществом (средневековый неоромантизм, Рескин), дополненная им марксизмом, имела мало точек соприкосновения с основным направлением марксистской мысли. Однако работа Морриса была создана внутри искусства, являлась марксистской—по крайней мере он провозглашал ее такой,—и ее значение было велико в процессе переубеждения и воздействия на художников, дизайнеров, архитекторов, градостроителей, а также организаторов музеев, художественных школ и т. д. во многих европейских странах. Не случайно именно в Англии мы столкнулись с таким сильным марксистским влиянием на искусство. Это объясняется тем, что марксизм в Англии не пользовался особым влиянием. В тот период она являлась единственной достаточно преобразованной капитализмом страной, чтобы промышленное производство могло вызвать изменения в ремесленном производстве. Размышляя об этом, нельзя удивляться, что страна “классического” для Маркса капиталистического развития оказалась единственной страной, в которой критически рассматривалось влияние капитализма на искусство. Неудивительно также и то, что марксистский элемент этого знаменательного художественного движения был забыт. Сам Моррис являлся в достаточной степени реалистом, чтобы отдавать себе отчет в том, что, пока существует капитализм, искусство не может стать социалистическим [78]. Как только капитализм оправился от кризиса и вновь стал расширять свою экономическую деятельность, он присвоил себе революционные художественные средства выражения и поглотил их. Образованные и имущие средние классы и промышленные дизайнеры стали контролировать его средства выражения. Наиболее значительной работой голландского  архитектора-социалиста Г. П. Берлаге является не здание профсоюза резчиков алмазов, а здание биржи в Амстердаме. И еще: произведения, в которых градостроителям, последователям Морриса, удалось больше всего приблизиться к проектам “города для народа”, явились “пригороды-сады”, в которых жили представители среднего класса, и “города-сады”, удаленные от промышленности. Таким образом, искусства отражают надежды и трагедию социализма II Интернационала.


                                                                                
Литература

1 См.: Г. Гаупг. Маркс и марксизм, т. I настоящего издания на
итальянском языке, с. 289—314.

2 Из английских источников см.:   Е. }. Hobsbawm. Studi di storia del inovimento operaio. Torino. 1978, p. 279 sgg: авторитетную немецкую точку зрения см.: R. Stanimler.   Materiaiistische  Geschichtsauffassung. — In: Handwortebuch der Staatwissenschaften. 1900.

3 Hobsbawm. Studi di storia del movimento operaio, p. 282 sgg,

4 Хороший обзор имеющейся литературы можно найти в библиографии к статье: К. Diehl. Marx. — In: IIandworfcrbuch.

 Очерк X. Мицуты о японском марксизме будет опубликован в томе III настоящего издания на итальянском языке.

6 Здесь нужно напомнить, что подлинным выражением Масарика, восходящим к 1898 году, было “кризис в марксизме”; но во время ревизионистской дискуссии оно быстро превратилось в “кризис марксизма”, как это немедленно заметил Лабриола. См.: Е. Santarelli. La revisione del marxismo in Italia. Milano, 1977, p. 310.

7 В эти цифры не включены члены профсоюзов Соединенных Штатов, первые данные о которых относятся к 1909 ГОДУ. См.: W. Woytinsky. Die Welt in Zahlen. Beflin, 1926, vol. II. S. 102.

 Е. I. Hobsbawm. La diffusione del marxismo. — In: "Sudi storici".
XV, 1972, n. 2, p. 263-264.

9 Крупнейшие представители “Фабианского общества” отошли от марксистской теории, которая первоначально, в конце 80-х годов, оказывала какое-то влияние на узкие круги английских ультралевых. Однако явное марксистское влияние еще можно отметить в некоторых частях “Фабианских очерков”, где были изложены взгляды группы; особенно оно заметно в главе, написанной Уильямом Кларком.


10 См.: G. D. Cole. The World of Labour. London, 1913, p, 167. 11  A. Gramsci. La revoluzione contro il "Capitale", — In: Scritti, giovanili. Torino, 1958, p. 150.

12 R. Pipes. La teoria dello sviluppo capitalistico in P. B. Struve, — In: Istituto G. Feltrinelli, Storia del Marxismo contemporaneo. Milano, 1973, p. 485.

13 A. Gerschenkron. Il problema  storico  dell'arretratezza economica. Torino, 1965, p. 61.

14 Эмиграция, по преимуществу политическая, небольших групп интеллигентов (мужчин и женщин) из стран Восточной Европы способствовала, но в более ограниченных размерах, распространению марксистского влияния в тех странах, в которых в противном случае к этому влиянию были бы менее восприимчивы. Об этом писали, например, Шарль Раппопорт во Франции, Федор Ротштейн в Англии. См.: G..ffaupt. Le role de 1'exil dans le diffusion de 1'image de 1'intelligentsia revolutionnaire in "Cahiers du monde russe et sovietique", XIX, 1978, n. 3, p. 235—250.


15 См. статью: "Richard Т. Ely". — In: "International Encyclopaedia of the Social Sciences", 1968.

16 См.: Е. J. Hobsbawm. — In: "Studi storici", 1974, p, 251—252. Известна роль Кавалеров труда в Бельгии, марксиста Даниэля Де Леона в Англии и позже группы “Индустриальных рабочих мира” (революционные синдикалисты) в разных частях света.

17. Во всяком случае, стоит заметить, что школа английских экономистов, проявившая большой интерес к Марксу в 80-е и 90-е годы, состояла из группы ученых, значение которых было принижено в период знаменитой “битвы методов” (Methodenstreit) (см.: J. A. Schumpeter. Storia dell'analisi economica. Torino, p. 1000—1002). Большинство их было изгнано с экономических кафедр и занялось изучением экономической истории, разработкой программ социальных реформ или же вошло в государственную администрацию. Ученые Кембриджа стали на сторону победивших.

18 Оценку подобного рода попытался дать Михельс, который отметил .   относительную враждебность к социализму (за исключением Италии и Франции) врачей Западной Европы; см. Michels. La sociologia del partito politico nella democrazia moderns. Bologna, 1966, p. 353—354.

19 Hobsbawm. Studi, op. cil,. p. 298 sgg.

20 Michels. La sociologia, op. cit., p. 153.

21 Среди многочисленных представителей этой школы, ставших социалистами, в этот период,  единственным сколько-нибудь выдающимся социалистом-гедистом был  Брак-Деруссо, крупный исследователь классической литературы и переводчик Маркса. См.: H. Bourgin.  De Jaures a Leon Blum., Paris, 1938.

22. Старый гедист А. Зевас  в работе “О появлении марксизма во Франции” (“De lintroduction du marxisme en France , Paris 1947)  заметил , что перевод первого тома “Капитала” “в свое время был почти не замечен”. Что касается “Манифеста Коммунистической партии”, то, кроме публикаций в гедистском журнале и в буржуазной книге  - расследовании по поводу социализма, он был издан отдельной брошюрой только в 1895 году (переиздание - в 1897 году); затем в 1901 году вышло академическое комментированное издание  под редакцией университетского профессора Ш. Андлера. Первое издание “Гражданской войны во Франции” появилось в 1900 году, “Восемнадцатое брюмера  Луи Бонапарта” – в 1891 году, “Классовая борьба во Франции” – в 1900 году. Некоторое количество переводов было опубликовано во второй половине  90-х годов: “Нищета философии” (1896) , “К критике политической экономии” (1899) , “Стоимость , цена, прибыль” (1899), “Революция и контрреволюция в Германии” (1901). Показателен тот факт, что второй и третий тома “Капитала” (изданные в 1900—1902 годах) были переведены не во Франции , а в Бельгии. (см: A. Zevaes, op. Cit. Cap X). Очень мало произведений Маркса и Энгельса было издано в период  между 1902 и 1914 годами.

23. Michels. La sociologia, op. cit p. 357-358.

24. Hobsbawm. “Studi storici”, 1974, p. 245.

25.  R. Michels  Die deutsche Sozialdemokratie. Parteimitgliedschaft und soziale Zusaammensetzung. In “Archiv fur Sozialwissenchaft und Sozialpolitik”, 1906, n. 23, S. 471-559.

26 Практически в этот период не существовало настоящей переписки между Энгельсом и бельгийскими социалистическими руководителями; единственное письмо Энгельса Вандервельде (1894) было весьма формальным.

27 G. D. H. Cole. Storia del pensiero  socialista. Bari, 1972, vol. III, tomo 2, p, 155.

28 Национальный вопрос, хотя он так ясен, не принимался во внимание социалистами Западной Европы: марксисты в, этом отношении, не составляли исключения (см. очерк Р. Галлиссо о национальном вопросе). Так, Бельгийская рабочая партия не обращала внимания на фламандский вопрос, возможно, потому, что ее цитадель находилась в Ганде. В библиографии , занимающей 48 страниц и заключающей книгу Вандервельде и Дестрс “Социализм в Бельгии” ("Le socialisme en Belgique". Paris, 1903), нет ни одного названия на эту тему. Считалось, что национально-региональные движения не имеют существенного политического-значения и к тому же являются в основном буржуазными или мелкобуржуазными.

29. В Венгрии (1910) 22% евреев мужского  пола заканчивали четыре класса средней школы и 10 % учились в средней школе  восемь лет ;  эти показатели в два-три раза выше, чем у представителей какой-либо другой религии империи, см V.Karady e I. Kemeny Les juifs dans la structure des classes en Hongrie. – In:  Actes de la recherche en sciences sociales”, 1978, n. 22, p. 35. Книга А. РуппинаЕвреи сегоднясоциальный аспект” (A. Ruppin . Gli ebrei d’oggi dall’aspetto sociale, a cura di  D. Lattes e M. Beilinson. Torino, 1922) всегда будет полезна в тех случаях, когда нужны данные о евреях в период между  XIX и началом XX века.

30. В Вене демагогическая христианско-социальная партия, захватившая в 90-е годы власть в муниципалитете в Вене, была явно антисемитской, хотя ее лидер Люгер был достаточно осторожен при выборе своих объектов: “Мне решать, кто еврей”.

31 R. Hunter. Socialists at work. New York, 1908. '

32 Michels. La sociologia, p. 366.

33.  М. Adler. Il socialismo e gli intellettuali. Bari, 1974, p. 203.

34 Л. В. Пешехонов. Материалы для истории русской интеллигенции; цит. по: М. Acouturier. L'intelligencija vue par les publicistes  marxistes. In: "Cahiers du monde russe e sovietique", XIX. 1978, n. 3, p. 251—252.

35 L. Trockij. Intelligencija i sotsializm. — In: Acouiurlcr. L'intelligencija, cit.

36 Acouturier. "L'intclligencija", op. cil, p. 253 sgg.

37 Впрочем, наиболее оригинальным теоретиком и социалистическим лидером был русский эмиграиг. марксист-народник Константин Доброджану-Геря, см.- G. Haupt. L'Internazionale socialista dalla Comune  a Lenin. Torino  1978, p. 199 sgg.

38 См. две статьи о “Социализме и дарвинизме” ("Socialism and Darwinism"), перепечатанные в “Ноне цайт”, XVI, 1897—1898, n. I, S. 709. а также статью К. Пирсон”, - In: "Dictionary of Scientific Biographies". X. New York, 1974, n. 448,

39 "Neue Zeit", IX, 1891. n. I, S. 171 f.: "Ein Schiller Darwins als, Verteidiger des Sonalismus".

40.  См.: G. von Below. — In: "Historische Zeitschrift", 1898, n. 81, S. 241: “Историки, за некоторым незначительным исключением, отвергли эволюционистскую схему Гегеля как любую другую жесткую догматическую систему.  В то же время они не высказали никаких симпатий к материалистической эволюционистской схеме”.

41 Им удалось также убедить основных представителей “Фабианского общества” в законности экономической ортодоксии, и поэтому новая Лондонская школа экономики и политических наук, основанная фабианцами в 90-х годах, стала цитаделью ортодоксальной политической экономии и выступала против немарксистского инакомыслия.

42 Оба занимались этими проблемами с 1870 года. Факт более чем курьезный: книга А. Э. Шеффле “Сущность социализма” ("Quintessenze der Sozialismus"), чье первое издание относится к 1874 году, рассматривалась в основном как беспристрастное изложение социализма и вне пределов Германии использовалась как введение в социализм.

43 См.: Е. Gofhein. Gesetlschaft  und  Gesellschaftwissenscnaft. — In: "Handwortebuch der Staatswisscnscnaften", 1924, S, 207: Н. Becker and Н. Е. Barries. Social Thought from Lore to Science, 1961, III, p. 1009:  “Кажется, многие итальянские университарии отождествляют социологию с  учением исторического материализма”.

44 Gofhein. Handworterbuch, op. cit.

45  A. Small. Socialism in the light of social science, — In: "American Journal of Sociology", XVII, May 1912. p. 809—810.


46.  Becker—Barnes.  Social   Thought,   cit..  p.  889.   см.   также: F. Tonnies. Gemeinschaft und Gesellschaft, 1926, S. 50, 80—81, 163, 249

47 "Uber individuellc und kollektivische Geschichtsauffassung" — In: “Historische Zeitschrift". 1897, n, 78, S. 60.

48 "Historische Zeitschrift", 1890, n. 64, S. 258.

49 См. заметку о позитивисте Брайсиге в "Historische Zeitschrift". 1891, n, 65, S. 294.

50 См.: "Die neue historische Methode". "Historische Zeitschrift", 1898, n. 81, S. 265—266: Лампрехтторжественно отвергал обвинение в материализме. Справедливо и то, что он не марксист, но никто его и не обнинял в том, что он марксист. Однако его понимание истории материалистично. Конечно, он не отдавал пальму первенства экономическим мотивам, но и марксисты не утверждают, что экономические мотивы всюду должны давать немедленный эффект: часто как непосредственные рассматриваются политические или религиозные мотивы”.

51 См.: Below, ivi, 1891, п. 65, S. 262. По поводу марксистского влияния на Лампрехта см. также: L. Loclere. La theorie historique de M. Karl LaiTiprechf.—In: "Revue de 1'Universite de Bruxelles", IV, 1899. p. 575—599.

52  По поводу критики Каутского см.:   "Historische Zeitschrift", 1897, n. 79. S. 305. Однако наиболее серьезные марксистские работы нельзя так просто отложить в сторону. Юрист Иеллинек высоко оценил новаторские исследования Бернштейна о левеллерах и диггерах, уравнительных движениях периода английской революции XVII века, а Роберт 1Пёльман, враждебно относящийся к современному социализму и коммунизму, не мог не одобрить книгу Э. Чиккотти “Закат рабства в античное мире?” (Ciccotii. II tramonto della schiavita nel mondo antico. 1895). Признавая  вклад, внесенный марксизмом в эту область, и считая, что работы подобного рода продвигают, вперед исследования в области античности ("Historische Zeitschrift", 1899, п. 82, S. 110). Пельман много писал о социализме и коммунизме; по-видимому, до 1893 года он еще не знал о марксизме, но очень хорошо познакомился с последним в 1897 год|у.

53 См.: Bryce Lyon. Henry Pirenne. Gand. 1974. р. 128 sgg.

54 H. Pirenne. Une polemique historique en Allemagne. — In: "Revue Historique", LXIV. 1897. п. 2, p. 56—57.

55 См.: Studies in Economic History, ed. by R. H, Tamnev. London. 1927. p. ХХП1, LXVI.

56  E. J. Hobsbawm. Karl Marx's Contribution to Historiography. — In: "Diogenes", 1968, n. 64.

57  Е. Klebs. -- In: "Historische Zeilschrift 1899, n.82, S 106-109 A.  Vierkandt, ivi, 1900, n. 84. S, -167—468.

58 Драмы Гауптмана “Ткачи” и “Флориан Гейер” были открыто социо-политическими и получили высокую оценку именно как таковые.

59 Mehring. Gesammelte Schriften und Aufsatze, hrsg. von E. Fuchs—In-Literaturgeschichte. Berlin, 1930, В. II, S, 107.

60 См.: "Was wollen die Modernen, von einem Modernen", 1893—1894, S. 132ff.

61  Mehring. Literaturgeschichte, op, cit., S. 298.

62 По этим же причинам так и не получила развития “народная” опера, несмотря на предпринимавшиеся в этом направлении попытки: в “революционной” опере композитора Гюстава Шарпантье изображена героиня, принадлежавшая к рабочему классу (“Луиза”, 1900); некоторые элементы веризма можно встретить в нескольких операх того периода (например, “Сельская честь” Масканьи).


63  Е. Р. Thompson. William Morris. Romantic to revolutionary. London. 1955, 1977: P. Meier. La pensee utopique de William Morris. Paris, 1972.

64 Stuart Merril цит. в: Е. W. Herbert. The Artist and Social Reform in France  and Belgium. E855—1898. New Haven, 1961, p. 100. сноска.

65 Среди подписчиков анархического журнала “Ля револьт” мы в 1894 году находим Альфонса Доде, Анатоля Франса, Гюисманса, Леконта де Лилля, Малларме, Лоти и представителей театрального авангарда Антуана и Люнье По. Ни один социалистический журнал того времени не мог похвастаться подобным созвездием личностей среди своих подписчиков. Во всяком случае, даже такой старый анархист, как Гюстав Кан, был великим почитателем Маркса и стоял за единство всех левых См.: Е. W. Herbert. The Artist and Social Reform, cit., p. 110—111,

66 W. Emers. Victor Adler. Wien, 1932, S. 236—237.

67 Н. J. Steinberg. Sozialismiis und deutsche Sozialdemokratie. Hannover. 1967, S. 132—135.

68 Caroline Kohn. Karl Kraus. Stuttgart, 1966, S. 65—66.

69 По поводу австро-немецкого анархизма см.: G. Botz, G. Brandsiefter, М. Pollak. Im Schatten der Arbeitcrbewegung. Wien, 1977, S. 83—85.

70 R. Luxemburg. J'etais. je suis, je serai. Correspondance. 1914—1919. Paris, 1977, p. 306—307.

71 Ibid., p. 307.

72 См.: L. Trockij. Letteratura e revoluzione, a cura di V, Strada. Torino, 1973, p. 467.

73 См Г В. Плеханов Искусство и литература. Гослитиздат,  1948, с 261- .262.

74 См.: J. С. Holl. La jeune peiture contemporaine. Pans. 1912, p. 14 -15.

75 См.: Г. В. Плеханов. Искусство н литература, с. 285.

76 W. Morris. On Art and Socialism. London, 1946, p. 76,

77 Моррис впервые принял участие в социалистическом собрании в 1883 году, с тем чтобы обсудить строительство народных жилищ.

78  “Наша задача при рассмотрении отношений, существующих между современным миром и искусством, сегодня и на много времени вперед состоит не столько в попытках “производить искусство” в прямом смысле слова, сколько в том. чтобы расчистить почву и дать таким образом искусству возможность для его развития”. (W. Morris. The Socialist Ideal.— In: "On Art and Socialism", p. 323.)